Читать книгу Гортензия в маленьком черном платье - Катрин Панколь - Страница 1

Оглавление

Katherine Pancol

Muchachas 2

Печатается с разрешения издательства Albin Michel и литературного агентства Anastasia Lester

© Éditions Albin Michel – Paris, 2014

© Брагинская Е., перевод, 2015

© ООО «Издательство АСТ», 2015

* * *

– Happy monday![1] – провозгласила Хизер, бросая сумку на стул.

– Happy monday! – проворчали в ответ три подружки, сидящие за столиком в кафе «Вианд», что на Мэдисон-авеню, перед откупоренной бутылкой шардоне.

Джессика, Астрид и Рози подняли головы к Хизер, которая бесцеремонно подтянула двумя руками колготки за пояс и уселась на свободное место. Был понедельник, а каждый вечер понедельника в семь часов они встречались в кафе. Учредила эти собрания Хизер, которая объявила, что мир – это джунгли, сила – в единстве, лишь так можно выжить в джунглях. Hasta siempre, Comandante!

Хизер была ирландкой. Она намеревалась поехать в Чили. Училась раскатывать «р» и раскачивать бедрами, но была слишком зажата и полновата для таких упражнений. Она работала в «Эй-Оу-Эл» директором рекламного отдела, получала проценты и каждый месяц огребала немалые бонусы.

– Что-то не так, девчонки? – поинтересовалась она, взбивая рукой жидкие светлые волосы. – Вы похожи на клан мафиозных вдов, вернувшихся с погребения!

– Чтобы быть вдовой, нужно хотя бы парня иметь, – вздохнула Рози. – Два года пост держу! Уже, верно, вновь плева отросла, пора выставлять свою девственность на eBay.

Рози из всех самая старшая. В свои тридцать пять она уже потеряла надежду сделать карьеру и работала в фирме «Гэп», ежечасно надеясь, что не уволят. Она два раза сходила замуж, одна воспитывала двух дочерей и стала от этого нервной занудой. Кроме того, она не умела никому отказать. «В этом моя проблема, все меня используют», – переживала она. А так это была милая блондинка с красивым, несколько увядшим личиком, на котором угнездилось выражение грусти и уныния. Она смиренно наблюдала за крахом всей своей жизни и записывала адреса, по которым делают лифтинг в кредит.

– Я легла в три часа утра, – зевнула Джессика.

– А я ложусь так поздно и встаю так рано, что сама себя встречаю в коридоре! – фыркнула Хизер. – Столько всего нужно сделать перед выходом! А ты встретилась с Дэвидом вчера вечером?

– Мы ходили в бар на крыше отеля «Гансвурт». Он как с цепи сорвался.

Дэвид и Джессика. Они познакомились в Принстонском университете. Два ярких, элегантных, очаровательных и бесшабашных персонажа. К двадцати восьми годам Дэвид уже стал алкоголиком и у него начались проблемы с потенцией. Джессика курила косяк за косяком, чтобы не замечать, как их брак трещит по всем швам.

– Будешь колу или виски с колой?

Астрид грациозна и женственна, просто негритянская Брижит Бардо. Газель, ускакавшая из гарема султана. Стройные ноги, тонкая талия, полные, чувственные губы. Ее длинные волосы, которые она каждое утро старательно выпрямляла специальными щипцами, собраны в высокий замысловатый пучок. Широкая черная лента стягивает обрезанную по самые брови челку, чудесные ямочки на щеках придают Астрид игривый и радостный вид. Облик трепещущей лани скрывает железную хватку – она неистово рвется вверх по карьерной лестнице. Ее единственная слабость: ей нравятся плохие мальчики. От «правильных» парней ее клонит в сон. «С хорошим парнем в сексе не хватает драйва, не развернешься на полную катушку», – оправдывается она.

– Собираюсь сдать свою квартиру на полгода, вы мне не посоветуете кого-то, кому это было бы интересно? – спросила Хизер.

– Ты что, правда собираешься жить в Чили? – спросила Джессика, которая не могла представить себе, что можно жить где-то, кроме Нью-Йорка.

– Эта страна – настоящее золотое дно. Сажаешь в землю шуруп, из него вырастает завод! Я могу продавать сосиски, шланги для полива, осветительные приборы, майки или фарфор. Буквально что угодно. Мне тридцать два года. Я даю себе полгода, чтобы подняться. Сейчас 26 марта, если 26 сентября я не получу свой первый чек на большую сумму, вернусь в Нью-Йорк.

– Ты бросаешь свою нынешнюю работу? Да ты рехнулась! – воскликнула Рози.

– Кто не рискует, тот не выигрывает! Итак… – продолжила Хизер, возвращаясь к вопросу квартиры, – спальня, гостиная, внизу привратник, бассейн во внутреннем дворике, гимнастический зал, беговая дорожка на крыше, метро прямо под домом, в двух шагах от Уолл-стрит, четыре тысячи четыреста долларов в месяц.

– Не фига себе, – прокомментировала Рози, которая вечно считала копейки.

– Я могла бы опустить цену до четырех тысяч, если это будет кто-то из ваших хороших друзей…

– Смени тему, а не то я тебе глаза выцарапаю, – пригрозила Рози.

– Ладно, ладно, – вздохнула Хизер. – А Гортензия не придет?

– Ну ты же ее знаешь, ей надо заставить себя подождать, чтобы как следует обставить свое появление.

– Она такая классная! – сказала Хизер, инстинктивно выпрямляя спину.

«Круглая спина не украшает девушку», – заметила как-то Гортензия, посмотрев на нее.

– Все в этой девушке хорошо, – подхватила Рози, – и кожа, и глаза, и волосы, и зубы, и мозги… Думаешь, они все там во Франции такие?

– У нее даже парень супер! – вздохнула Джессика.

– Успокойся уже, старушка! – ответила ей Хизер. – В жизни еще полно вещей, помимо секса. Я, вообще, считаю, что ему придают незаслуженно большое значение. Хотите знать мое мнение на этот счет?

– Нет, – хором ответили ее подруги.

Стоило считаться с мнением Хизер в стратегических, финансовых и профессиональных вопросах, но не в вопросах отношений с парнями. В парнях она совершенно не разбиралась. Можно было даже сказать, была глупа до святости. Знакомилась с парнями в Интернете, потом на свидании сама оплачивала счет, а последний раз даже отвезла ухажера домой на такси после того, как его вырвало бесчисленными «Кровавыми Мэри» прямо ей на джинсы.

– О, Гэри… Я бы съела кусочек, это точно, – мечтательно протянула Джессика, вспомнив Дэвида, который каждый вечер погружался в алкогольный дурман, а потом загружался без чувств в постель.

– И думать забудь, он от нее без ума, – сказала Астрид, мотнув большими золотыми кольцами, которые спускались на воротник куртки из искусственного меха.

– Это модель из будущей коллекции «Джей Крю»? – спросила Рози, щупая ее курточку.

«Джей Крю» – этот бренд последнее время поднимался и поднимался, тесня самые прославленные модные марки. Триста бутиков, неповторимый стиль, все за ним гоняются. Креативный директор, Дженна Лайонс, преобразила пристойно-классический стиль торгового дома в остромодный дизайн. У нее одевалась Мишель Обама. Анна Винтур утверждала, что ни одна женщина, которая одевается у «Джей Крю», не может выглядеть некрасивой. Работать там было почетно – просто орден на автобиографии.

– Да нет же! Ты что, не помнишь? Это та модель, которую нарисовала Гортензия. Прототип. Я ее обожаю, таскаю не снимая.

– Гортензия действительно талантлива до жути! – заметила Джессика. – Мне очень нравилось с ней работать. У нее каждую минуту новая идея…

Девушки познакомились, когда работали в «Гэпе». Их офисы были на одном этаже. Они собирались в обеденное время, с двенадцати пятнадцати до двенадцати сорока пяти, в забегаловке на углу, чтобы попить кофе, съесть сэндвич. Хизер и Рози трудились в отделе рекламы, Астрид – в коммерческом отделе, Джессика и Гортензия были стилистами. В обычное время они пикировались и ехидно поддевали друг друга, но всегда объединялись перед лицом внешней опасности. Гортензия легкими движениями карандаша набрасывала модели, которые Джессика потом разрабатывала и воплощала в жизнь. «В тот день, когда я нарисую свою первую собственную коллекцию, я обязательно возьму тебя начальницей швейного цеха, – обещала Гортензия. – Ты даже можешь выступить в качестве модели. Твою бабулю случайно не Лорен Бэколл зовут?»

– Фрэнк ходит злой как черт, с тех пор как Гортензия ушла, – сказала Рози. – Только и знает, что орет на нас. Талдычит, что у нас нет новых идей…

– А ты помалкиваешь в тряпочку… – заметила Джессика.

– Разумеется, – ответила Рози, покусывая край бокала. – Если я отреагирую, он укажет мне на дверь и скажет, что ему есть кем меня заменить, вон толпы желающих ходят, кризис ведь, и всем работа нужна…

– Надо было уйти вместе с нами в «Джей Крю», – сказала Астрид. – Просто рискнуть, и все. Мы с Джессикой правильно поступили, я считаю.

– Тебе не надо кормить двух детей, вот в чем дело.

– Посади их на диету! – усмехнулась Астрид.

– Я разве тебе припоминаю твоих парней, которые все до одного попадают в тюрьму, и потом ты выплачиваешь за них залог? – обозлилась Рози.

Она понимала, что Астрид права. Она не смогла отказать Фрэнку, когда он попросил ее остаться. А зарплату не прибавил…

– Кончайте, девчонки, – вмешалась Хизер. – Мы видимся раз в неделю, к чему начинать грызться?

И как раз в этот момент в дверях кафе появилась Гортензия – в темных очках, в руке журнал. Ей всегда нравилось это местечко, чем-то похожее на вагон-ресторан из старых фильмов. Вот-вот, казалось, появится Джеки Кеннеди, которая была завсегдатаем этого места. Она усаживалась за барную стойку и заказывала chicken salad sandwich, so chic![2]

– Привет, девчонки! Как жизнь?

– Мы о тебе как раз говорили, – сказала Хизер. – Не знаешь кого-нибудь, кто ищет квар…

– Надеюсь, у вас все хорошо? – перебила ее Гортензия, разматывая большой шарф на шее.

Она села. Поудобней устроилась на стуле. Сделала вид, что изучает меню, а сама украдкой подглядывала за подругами. «Зачем я встречаюсь с ними? Ну… я их люблю по большому счету. Ну, и чтобы быть в курсе последних сплетен, последних модных тенденций, чтобы иметь возможность потом использовать их опыт, когда у меня будет свое дело, поскольку они все настоящие профессионалы. Я знаю, как задействую каждую из них. У них, считай, у всех уже есть свой кабинет, а на двери табличка с именем».

– Жизнь прекрасна? – задушевно пропела она.

– Так скажи все-таки, – вновь взялась за свое Хизер, – насчет квартиры, ты не знаешь…

– Потому что я нахожусь на пороге чего-то великого. Я предчувствую это и вся трепещу. Я еще удивлю вас! И вы мне к тому же понадобитесь.

– Как в добрые старые времена с добрым старым Фрэнком, – улыбнулась Рози.

Фрэнк командовал эскадроном девиц и кичился тем, что он открыт для общения, толерантен и преданно борется за дело женского равноправия. Француженка, ирландка, негритянка из Бронкса, мать-одиночка, девочка из хорошей семьи – безупречный подбор кадров! И все его верные солдатики! Чего еще желать?

– А прибавить денег? – пробормотала Астрид сквозь зубы.

– А не лапать за задницу? – тихо вставила Джессика.

– А карьерный рост? – воскликнула Хизер, хлопнув себя руками по ляжкам.

Рози меланхолично жевала резинку.

– Фрэнк после твоего ухода рвет и мечет, – сообщила она Гортензии. – Все никак не может это пережить.

– Надо было всего лишь дать мне больше самостоятельности.

– Он тебе звонил?

– Обрывает телефон. Достал уже.

– И предлагает вернуться?

– И к тому же с очень высокой зарплатой.

– И ты не хочешь?

– Зачем мне загонять себя на эту галеру? У меня уже почти созрела гениальная идея.

– А по деньгам ты справишься?

– У меня есть кое-какие сбережения…

«У меня были сбережения», – подумала Гортензия. Сегодня она закажет только чашечку кофе. Она питается одним кофе. И карандашными грифелями. Сгрызла все карандаши.

– Однако… – начала Рози, не закончив фразу: она тоже любила, чтобы ее упрашивали.

– Зачем соглашаться на вещь так себе, если есть возможность вскоре согласиться на потрясающую вещь? – объявила Гортензия, упиваясь своей формулировкой. «Надо это запомнить, – подумала она, – хорошо сказано. Я все-таки – просто блеск!»

– Поедешь с нами в воскресенье в Бруклин? Там будет ярмарка, и мы можем побродить, попить пивка, поглядеть на тряпки в бутиках…

Бруклин был теперь новым модным центром людей искусства. Манхэттен стал слишком дорог. На Бедфорд-авеню собирались молодые стилисты, художники, музыканты, писатели и фотографы. Жизнь в Манхэттене теперь считалась прошлым веком, буржуазным пережитком. Так говорили юные дарования, которые не имели возможности снять там даже мансарду, но обязательно туда переезжали, заработав первые доллары.

– А вы на машине поедете? – спросила Гортензия.

– На машине Рози, она куда-то отправляет девчонок на выходные.

– И она поведет?

– А что?

– Неохота закончить дни в виде отбивной.

Девушки расхохотались.

Рози получила права в юности, когда водила машину «Скорой помощи». Она сперва была медсестрой и лишь потом занялась модой.

– Ну хотите, езжайте на метро, – обиженно предложила Рози.

– Я чур на переднем сиденье, – сказала Джессика, поднимая палец, как на уроке в школе.

Подошел официант, чтобы принять заказ. Гортензия попросила только кофе и пожаловалась, что ужасно объелась на встрече с одним типом, который угощал ее блинами с семгой. Затем, чтобы перевести разговор на другую тему, она спросила, как поживает Скотт, заместитель Фрэнка, который раньше тоже был в их компании. Девушки терпели его в своем кругу, он был в курсе настроений патрона и платил за них в кафе.

– Все в холостяках ходит, – сказала Астрид. – Встретила его тут на прошлой неделе. Болтался по улице, хотел девушку подцепить. Но шансы у него невелики, учитывая его внешность.

– Да, это точно, – прыснула Гортензия. – Такого парня если встретишь, лучше бежать куда глаза глядят.

– Ну не всем же гулять с Гэри Уордом, – проворчала Рози, которая завтра как раз собиралась идти в пикап-бар ужинать со Скоттом.

Услышав о Гэри, Гортензия загадочно улыбнулась. Вчера вечером он подкатился к ней на их широкой кровати, положил ей руку поперек горла и холодно произнес: «Ты не будешь шевелиться, не будешь ничего говорить, будешь подчиняться мне, я не желаю слышать ни единого звука…» И взял ее молча, не лаская, не целуя, она застонала, он остановился, тихо бросил: «Я же сказал, ни звука» – и повернулся к ней спиной. Это было восхитительно.

– Эй ты! Вернись к нам! – воскликнула Хизер. – Надо же, стоит только произнести его имя, и ты расплываешься розовой лужицей.

– Вам не понять, – парировала Гортензия, испепеляя подругу взглядом.

– Так что, едем в Бруклин или нет? – вновь спросила Астрид.

– Я позвоню тебе. Пока только понедельник, к чему спешка?

И вечеринка продолжалась, официант приносил заказы, в воздухе летали последние новости. Нашелся тональник, который не сушит кожу, обнаружен бутик, где можно приобрести Те Самые брюки-сигареты, Лора Денэм произнесла речь на вручении премии «Женщина года» журнала «Гламур», а Дженна Лайонс на последней фотографии была в шелковых штанах с набивным рисунком и мужской рубашке, это круто.

«Однажды я стану такой же, как они, и даже еще лучше. I’ll crush them»[3].

Она сформировала свое пожелание, сморщила нос, вспомнила, как дрожала сегодня ночью в постели. Гэри обернулся к ней, укусил за плечо. Она лежала, затаив дыхание.

– Моя шефиня в «Джей Крю» хотела бы встретиться с тобой… – сказала Джессика.

– Ну пусть мне позвонит, – ответила Гортензия, исподтишка посматривая на принесенную еду.

«Как же я голодна! Я с удовольствием бы стащила из чьей-нибудь тарелки корочку хлеба, но это значило бы признаться, что я все насочиняла про блины и семгу».

– По-моему, она охотно разместила бы рекламу в твоем блоге. Ее очень впечатлило, сколько людей на него подписано.

– Они все хотят оказать мне спонсорскую помощь или переманить меня к себе на сайт, но я отказываюсь. Чтобы тебе доверяли, нужно сохранять индивидуальность. Никому не принадлежать и говорить все, что думаешь.

– Но пока ты будешь дожидаться успеха, не сможешь ничего заработать.

– Я заработаю уважение читателей.

– Уважение на хлеб не намажешь!

– Ничего, посижу на диете. И в тот день, когда я выпущу свою первую коллекцию, весь мир начнет следить за мной и я окажусь на вершине пьедестала. Подумай немножко головой, а?

– Гортензия права, – заметила Хизер. – Она создает себе репутацию, а это стоит дороже золота.

– А есть тут одна, которая скоро будет купаться в золоте. Это моя младшая сестричка, – сказала Астрид. – Ее заметил фотограф в метро, сделал несколько снимков и – бинго! Через месяц она подписывает свой первый контракт с агентством «Ай-Эм-Джи». А ей только-только шестнадцать исполнится.

Девочки повесили нос. Они внезапно почувствовали себя такими старыми…

– Шестнадцать лет… – вздохнула Рози. – Моя шестилетняя дочь красит себе ногти и ворует у меня тушь для ресниц.

– Шестнадцать лет, – продолжала Астрид, – метр восемьдесят два рост, пятьдесят восемь кило, жесткие каштановые волосы, тонкий прямой нос, детский рот, светящаяся кожа, большие синие глаза…

– Синие глаза? – хором поразились девушки.

– Мама зачала ее от литовца, который пришел устанавливать кондиционер. Это был ее первый акт независимости, она на свои сбережения приобрела климат-контроль. Они вместе отпраздновали это событие, и через девять месяцев… Мама не признаёт противозачаточные таблетки. Не из религиозных соображений, а потому, что не хочет находиться в зависимости от всякой химии. Она говорит, что после нескольких веков рабства наконец можно почувствовать себя свободным.

– И как же зовут это твое чудо?

– Антуанетта. Моя мама производит на свет только королев.

– А почему ты нас с ней до сих пор не познакомила?

– Вы староваты для нее. Она зовет меня мамулей, я ведь на десять лет ее старше. А кроме того, она слишком красива. Я рядом с ней кажусь дурнушкой.

– Да перестань! Ты красавица! – возмутилась Рози.

– Погодите, увидите ее! Убивает наповал. Тот тип просто упал замертво прямо посреди метро, пополз и чуть ли не ноги ей целовал! Сапоги потом можно было не чистить… А она, понимаете ли, листала Шопенгауэра. Он бежал за ней до самого дома. Когда он объяснил ей, что на деньги, которые она заработает, она сможет поступить в самый лучший университет, сестра соизволила его выслушать. Она чистой воды интеллектуалка. На внешность свою плюет, так сказать, с высокой колокольни.

– Вот счастливица! – вздохнула Джессика.

– И что в результате: она через полгода окажется на обложке «Вэнити Фэйр». Они все только и мечтают ее заполучить!

– Сразу предупреждаю – я не хочу ее видеть, – простонала Рози.

– А вот это будет трудно, поскольку ее лицо будет повсюду!


– Ре, до, ре, до, фа, ми, ре, до, си, си, ля, – пропел профессор Пинкертон, сидя за фортепиано. – Ре, до, фа, ми, ре, до, си, си, ля… си. Что происходит во время этих восьми тактов?

Студенты, сидящие в большой аудитории, молчали. Они благоразумно не спешили отвечать, выжидая, пока это сделает сам преподаватель.

– Что помогает нам понять музыкальную фразу? – спросил Пинкертон, повысив голос.

Один ученик осмелился произнести «ритм», второй – «повторение». Профессор заволновался, повторяя:

– А еще? Еще?

– Отношение между тоникой и доминантой? – предположил Гэри.

– Да, а еще? – настаивал профессор.

Его прервал сигнал мобильного. Гэри так и подскочил. Это был его телефон. Вообще-то формально нужно было выключать телефон в аудитории. Профессор имел право удалить студента с занятия. Перед каждой дверью жирно, крупными буквами, с двойным подчеркиванием было написано: «Не забудьте выключить мобильный телефон».

Гэри украдкой достал телефон и, перед тем как его выключить, прочитал: «Hate you»[4]. Гортензия. Сегодня утром они опять поссорились. А также вчера вечером, вчера утром, позавчера вечером…

Днем они ругаются, ночью вспыхивает страсть. Пламя, лед, пламя, лед, СТОП!

Сосед Марк перегнулся через его плечо, прочитал сообщение.

– Старик, это означает «я люблю тебя».

Гэри пожал плечами и положил телефон в карман.

Все студенты на передних рядах с неодобрением обернулись к нему. Гэри поморщился.

– У вас проблемы? – поинтересовался Пинкертон. – В любом случае это должно быть интереснее, чем мои слова.

– Простите меня, пожалуйста, забыл его выключить.

– Да, мы все тут могли в этом убедиться…

Пинкертон нахмурился, собираясь что-то сказать. Он уже открыл было рот, чтобы произнести роковые слова, и Гэри затаил дыхание, но профессор сдержался.

– Мне, кстати, кажется, что вы еще не выбрали партнера на концерт, который будет в конце месяца. А у нас уже второе апреля. Вы уже давно должны были начать репетировать. Мне нужен пятый дуэт, и только ваш еще не утвержден.

– Э-э-э, – промямлил Гэри.

– Какой жалкий ответ. Вы висите на волоске, Гэри Уорд. Музыка требует одного: абсолютной концентрации. А вы, кажется, несколько рассеянны.

Профессор развел руками и вздохнул. Он выглядел удрученным и расстроенным, а белые волосы, окаймляющее его крупные уши, придавали ему несколько патетический вид. Целый лес топорщащихся, как воинственные вермишелины, волосинок. «Почему бы ему не сделать эпиляцию? – подумал Гэри. – Учитель с такими мохнатыми ушами выглядит как-то несерьезно».

– Не забудьте записаться. Если вас это до сих пор интересует…

– Я знаю, с кем бы я хотел выступать, я только забыл пометить это на листочке, вот и всё.

– Ясно… А мы можем узнать, кто этот счастливый избранник?

Студенты должны были составить между собой дуэты «фортепиано – виолончель», выучить сонату и выступить перед всей школой в большом концертном зале в понедельник 30 апреля, в девятнадцать часов. Это наиболее важное событие года, то самое, которое притягивает профессионалов и агентов. Быть выбранным Пинкертоном для участия в этом концерте – своего рода первая звезда на лацкане пиджака, но надо еще блестяще выступить и привлечь внимание этих самых профессионалов с сухим холодным взглядом.

– Если вам это кажется интересным, повторяю, – холодно добавил профессор.

– Ну хорошо, – сказал Гэри.

По правде говоря, он об этом действительно еще не думал. Голова его была слишком занята шумом, производимым Гортензией. Ее крики, упреки, обвинения, кинутые на пол предметы. «Да ты о чем вообще думаешь? Где ты, ау! Я тебе говорю о вещи, которая страшно важна для меня, а ты даже не отвечаешь! Да знаешь, кто ты такой, Гэри Уорд? Эгоист. Просто грязный эгоист. Меня достало, достало это…» Слова носятся в воздухе, отлетают, резонируя, от стен, множатся, составляя резкие, пронзительные аккорды. Он вовлечен в круговорот слов, которыми она забивает ему уши. И кажется, что реальность ускользает от него, рассыпается в пыль. Его голова одновременно заполнена звуками и совершенно пуста. Голова гудит, и нет никакого смысла в этом гудеже.

Он пробежался взглядом по залу. Надо быстро кого-то найти. Нельзя, чтобы Пинкертон догадался, что реальность в его голове обратилась в пыль. Это отразится на его результатах в конце года.

Он заметил в конце ряда, внизу и слева, Калипсо Муньес. Он видел ее много раз в кафе «Сабарски». Она стояла за стойкой бара, мыла и вытирала чашки. Разрезала торты на кусочки. Насыпала сахар в сахарницы. Наполняла белые пиалы взбитыми сливками. Поправляла бумажные кружевные салфетки под тарелками. Действовала с кропотливой тщательностью, с жаром, концентрируясь на каждом движении своих пальцев, рук, запястий, словно пыталась сделать каждое мгновение совершенным. Словно каждый жест был произведением искусства. Он не уставал любоваться ею… и слышал при этом ноты. В прошлый четверг он встал, подошел к ней, показал свой блокнот, сказал: «Думаю, тебе полагается процент с гонорара». Она улыбнулась какой-то почти материнской улыбкой, означающей: это отлично, продолжай в том же духе. В этой улыбке не было никакого кокетства, только глубокое удовлетворение.

Это ему только кажется или эта девушка не похожа на всех остальных? Она так спокойна, так чужда всей суматохе, которая творится вокруг нее. В ней есть странная серьезность, над которой некоторые насмехаются. Но он – нет. Каждый раз, как он подходит к ней, ему хочется положить ей руки на плечи, чтобы уберечь от чужого, враждебного мира.

Его глаза останавливаются на ее затылке, на тощей черной косице, которая спускается на воротник коричневой водолазки, на длинных, почти прозрачных открытых ушах, на легких, летящих, выбившихся из косы кудряшках.

– Гэри Уорд? Вы все еще с нами? – поинтересовался Пинкертон.

Калипсо услышала имя Гэри и обернулась. Едва встретившись с ним глазами, она покраснела и опустила голову. Мир и тепло охватили Гэри, и он произнес:

– Калипсо Муньес.

В зале раздалось шушуканье. Суденты удивленно ахали, их возгласы перелетали по рядам, прокатывались по ступеням амфитеатра, взвивались к потолку. Шуршали, как скомканная бумага. Гэри Уорд и Калипсо Муньес. Это невозможно! Такой очаровательный парень и девушка с лицом грызуна!

Гэри повторил уже увереннее:

– Калипсо Муньес.

Профессор устремил на Калипсо вопрошающий взгляд. Она кивнула в знак согласия.

– Отлично, – сказал профессор. – Гэри Уорд и Калипсо Муньес. Запишите, что вы должны быть готовы к 30 апреля. Вам осталось меньше месяца, чтобы отрепетировать выступление.

– Смешная девчонка, – шепнул рядом Марк, – королева смычка, Минни Маус во плоти! И еще, кстати… Минни Маус может быть порой очень даже секси.

– Ты уже слышал, как она играет? – спросил Гэри.

– Да. Вполне неплохо.

– Неплохо? Да вынь бананы из ушей, дружище!

– А вот если бы она выступала в маске… слышно было бы только музыку. Было бы так романтично, таинственно.

– Ты меня бесишь.

– О! Вот как! Не строй из себя ханжу.

– Она меня вдохновляет на творчество…

– Ну хорошо еще, что не на подвиги! А то подвигаетесь, так и получится, как в одной притче, которую рассказывают в моей стране: «Жил-был очень уродливый господин. Он женился на очень уродливой женщине. У них был ребенок – ну просто оторви и выбрось!» Ты-то не уродливый, но тут все равно есть определенный риск, ты играешь с огнем…

Марк ухмыльнулся. Гэри спросил себя, как он вообще может дружить с таким грубияном.

– Твою страну населяют дикие варвары.

– Может быть… Но она дарила миру гениев! Достаточно назвать одного Лан Лана, чтобы ты призадумался.

– О’кей, Марк-Марк!

Гэри скрестил ноги и вновь погрузился в свои мечтания. Соната для скрипки и фортепиано № 5 фа мажор Бетховена, называемая «Весенняя», – вот что он выберет для выступления. Если, конечно, Калипсо Муньес будет не против. Он услышал первую фразу скрипки, пианино аккомпанировало ей под сурдинку, потом его голос стал крепнуть, оно завладело мелодией, а голос скрипки упал до шепота… Раз, два, три, четыре, звуки обоих инструментов встречаются в воздухе, переплетаются, переговариваются, возникает противостояние, фортепиано начинает негодовать, скрипка повышает голос, ласково увещевая его, прося о примирении… И весь сюжет начинается сначала в виртуозных пассажах скрипки, в яростных и нежных аккордах фортепиано. Им не хватит месяца, чтобы это отрепетировать. Так что придется ему круглыми сутками сидеть в школе с фортепиано и Калипсо.

Гортензия будет дуться.

Будет бить посуду и светильники, кидаться книгами и тапочками.

И в его голове реальность рассыплется в пыль.

Гортензия хлопнет дверью и уйдет к Елене. Она все чаще скрывается у нее, когда они ссорятся.

Он нервно постучал пальцем о край парты.

«Я не знаю, что с нами происходит, между нами всё в трещинах, мы словно по паутине ходим».

– Жить с Гортензией так утомительно, – вздохнул он.

– Ну так надо было выбрать корявую уродину, но чтобы тебя обожала. Она бы не стала тебя доставать! Если хочешь, я тебе скажу: у тебя нет возможности самореализоваться. Эта девушка, она… она больше, чем реальность.

Гэри ничего не ответил. Он знал, что Марк шутит, но знал также, что тот очарован Гортензией. Все вокруг были очарованы Гортензией.

Пинкертон продолжил лекцию:

– Вы помните слова Нади Буланже по поводу композиции? Когда она говорила, что надо слышать и смотреть, слушать и видеть. Но внимание! Можно ведь слушать и не слышать, смотреть и не видеть. Так что сосредоточьтесь и будьте очень внимательны к тому, что делаете.

По залу пронесся подобострастный гул. Пинкертон выждал время, чтобы внимание достигло своего апогея, и вперил палец в небо.

– Когда вы сочиняете музыку, будьте естественны и свободны. Не старайтесь казаться кем-то, кем вы не являетесь. Не бойтесь ошибиться: только через ошибки вы найдете то, что способны сказать именно вы. Если, конечно, вам есть что сказать…. Ищите, пробуйте, пытайтесь. Ищите неожиданное. Однажды Надя Буланже спросила у Стравинского, смог бы он написать пьесу исключительно ради денег, и тот ответил: «Нет, не смог бы, у меня не было бы аппетита этим заниматься, слюнки-то не потекут…»

Профессор повторил, словно пережевывая фразу во рту:

– Слюнки не потекут…

В голову Гэри вновь ворвалась Гортензия. «У меня аж слюнки должны течь, вот так мне должно хотеться работать. А иначе ничего не получается». С тех пор как она оставила работу в «Гэпе», она сидела дома, делала наброски, читала газеты и журналы, что-то вырезала, придумывала стили одежды «Первое свидание», или «Как охмурить парня таким образом, чтобы он не понял, что его охмуряют», или же «Как раздавить гадючку, притворяющуюся подругой». Она тремя разными способами составляла между собой вырезки, потом внезапно улетала куда-то, хлопнув дверью. Убегала за «пищей» для своего блога, словно ей нужно было срочно накормить голодного зверька. Фотографировала всякие интересные детали, потом выставляла их и комментировала на своем сайте Hortensecortes.com. Она рисовала силуэты, намечала тенденции, одни отбраковывала, другие заслуживали пометку «годится». Годится: парка на короткое муслиновое платье. Не годится: кожаная куртка и мотоциклетные ботинки. Годится: большие мужские часы, выглядывающие из рукава, и никаких больше украшений. Не годится: ожерелье из жемчуга, большие серьги и кольца на каждом пальце. Она находила фотографии безвкусно одетых девушек, постила их в своем блоге, перечеркивала жирным черным крестом и прилаживала им другую одежду, меняла прическу. Черты лица она с помощью фотошопа делала размытыми, чтобы жертвы не узнали себя. Эта рубрика имела бешеный успех. Ее даже печатали в субботнем выпуске «Нью-Йорк Таймс». Каждая девушка втайне мечтала, чтобы Гортензия Кортес перечеркнула ее большим черным крестом, а потом трансформировала силой своей магии.

«Не существует некрасивых женщин, есть только ленивые женщины*, – утверждала Гортензия. – Работайте, изобретайте, будьте безжалостны к себе».

Она задружилась с гримершей, работающей у Бергдорфа Гудмана, и выдавала советы, рекомендовала или ругала тот или иной карандаш для глаз, пудру или тональный крем, высмеивала тон лака для ногтей. Подобно пифии, она раздавала вердикты, и их тут же подхватывали жадные фанаты, которыми она вдохновенно помыкала. Высмеивала их, унижала, издевалась. Но количество подписчиков с каждым днем росло. «Вот видишь? Вежливость ничего не стоит», – уверяла она Гэри, когда он пытался немного смягчить ее необузданный нрав. Она к тому же возвела в принцип отказ от размещения в своем блоге рекламы, поскольку хотела остаться свободной.

Чтобы слюнки текли.

Она ездила на ярмарки в Бруклин, на Бродвей. Привозила оттуда всякую рвань, которую потом превращала в изысканные шмотки, фотографировала и выставляла в блоге.

Спускалась в Даунтаун, подхватывала новую идею в магазине Opening Ceremony на Говард-стрит, бродила по китайскому кварталу, покупала куски ткани, которые потом скрепляла, закалывала, резала. Со всех ног, с полным ртом иголок неслась к Елене Карховой. Показывала ей результат. Теребя прядь волос, ожидала вердикта. Нервно постукивала ногой. Спускалась вниз, все переделывала, поднимала складку, смягчала линию бедра, вновь бежала вверх по лестнице, выискивала возглас одобрения в глазах своей наставницы, возвращалась, стуча ногами по плинтусам. Бросала карандаши, выплевывала булавки, отбрасывала рукой ножницы, вопила: «У меня ничего не получается и никогда ничего не получится, время идет, а я просто стул…»

Доставала синюю пудреницу, пудрила нос, смотрела в зеркальце. Пыталась изобразить улыбку.

Тут же в ярости писала в блог: «Единственный мой друг – синяя пудреница Шисейдо”. Она одна утешает меня в горе. Делает меня красивой. Я не могу жить без нее. Вы тоже, полагаю».

И продажи маленькой синей пудреницы взлетают в магазинах «Сакс», «Блумингдейл» и «Барни».

Иногда она заставляет своих читателей страдать. Дуется.

Она ничего не пишет, не фотографирует, не рисует.

Не высмеивает ничей силуэт. Безвкусно одетые девушки напрасно ждут на перекрестках, надеясь, что зоркий глаз Гортензии выловит их и исправит их недостатки. Самые верные фанаты протестуют, умоляют, заклинают: «Вернитесь, пожалуйста, вернитесь».

Она по-прежнему дуется.

У себя в твиттерах они угрожают покончить с собой, если она не вернется. А она все дуется.

Это ее непобедимое оружие.


Вчера…

Было первое апреля. Казалось, весна уже родилась. Гэри играл этюд Шопена. Он был настолько сосредоточен, что не замечал ничего кроме нот. Не чувствовал ни пальцев, ни рук. Словно бы играл кто-то другой. Это был тот, кого он называл Соседом снизу.

Он услышал внезапно какой-то жуткий шум, поднял голову. Рядом раздался какой-то длинный раздраженный монолог. Гэри вновь принялся за Шопена. Только ему вроде удалось взять безупречный аккорд, как вдруг его стукнул по голове кочешок брокколи. Плюх! Снаряд разорвался, настроение упало.

– С какой стати? – спросил он, сдерживая поток гневных, грубых слов, который рвался наружу.

– Мне понравился его цвет… И поскольку ты не обращал на меня внимания, я использовала его в качестве послания.

Он пожал плечами, попытался снова сконцентрироваться.

– Ты о чем думаешь?

– Не о тебе, – ответил он, заскрежетав зубами.

– Я адски страдаю, а тебе хоть бы хны!

– Гортензия, пожалуйста… Мне нужно поработать.

– Скажи мне что-нибудь.

– Мы сейчас опять поссоримся. Тебе не надоело?

Она посмотрела на него, выбирая между провокацией и капитуляцией. Некоторое время помедлила, колеблясь, но потом выкинула белый флаг:

– Может, пойдем побродим?

«Побродить» в трактовке Гортензии означало болтаться по городу в поисках идеи, нужного цвета, необычного силуэта, чего угодно, что могло вызвать у нее порыв к творчеству, то самое желанное слюноотделение.

– Я сохну, я чахну, я ненавижу себя. Достало! Пойдем побродим, Гэри, заклинаю тебя.

Он прочел в ее глазах такую мольбу, что уступил. Но в душе сомневался при этом: истинным ли было ее отчаяние или она притворялась?

Они пошли в направлении 57-й улицы. Прошли вдоль парка, увидели команду киношников, которые снимали гейшу с набеленным лицом под красным бумажным зонтиком, пересекли Коламбус-серкл, купили кофе-фраппе в супермаркете «Хол Фудс». Гортензия выбросила его в ближайшую урну, заявив, что он пахнет лошадиным навозом, какая гадость.

Унылые клячи, запряженные в повозки для туристов, меланхолично жевали овес. Она показала им язык.

Потом они оказались возле Карнеги-холла. Гэри обнял Гортензию за плечи, поцеловал в шею: «Нет, ты не ничтожество, ты просто запуталась, это со всеми бывает, даже с великими людьми!» Она вздернула плечи и выпятила нижнюю губу. Чтобы удержать поток яростных, злых слез.

– Нет ничего плачевней в жизни, чем никчемная девица! Я никчемушница!

Он сжал ее еще крепче, поцеловал в макушку, чувствуя губами копну непослушных волос, вдохнул аромат сандала и апельсина. Так, обнявшись, они ожидали зеленого сигнала светофора. Мотоциклист в клетчатой курточке промчался мимо, едва не задев их, прокричал на ходу: «fuck off», Гортензия выставила ему вслед средний палец. На пальце была клякса от черных чернил, Гэри захотелось ее поцеловать. Из такси вывалилась женщина в бледно-зеленом платье, она хлопнула дверцей и прогнусавила шоферу: «Сдачи не надо!» Платье ее напоминало трубу с приделанным сбоку крылом. «Кошмар какой, – сморщилась Гортензия, – и к тому же наверняка она вывалила за эту жуть бешеные деньги! Вот дикарка, право слово!» Женщина устремилась было к входу в Карнеги-холл, но внезапно остановилась: крыло платья защемила дверца такси. Взвизгнули шины, машина рванула вперед. Женщина в ужасе завопила. Она стояла на тротуаре, голая по пояс снизу, одной рукой прикрывая ляжки, а другую с отчаянием протянув по направлению к такси, которое уносилось вдаль, а юбка зеленого цвета реяла вслед за ним, защемленная желтой дверцей.

Гэри едва сдерживал смех. Вот и хорошо! Он терпеть не мог таких теток, которые уводят такси у вас из-под носа и, обернувшись, бросают на ходу: «Пардон! Но я его раньше заметила!» Эти женщины, которые улыбаются губами, но не глазами, любят головой, а не сердцем, едят, не глотая пищу, всё ветер, всё пустота, ноль калорий гарантировано.

Он, внутренне весьма довольный, наблюдал за сценой, и тут Гортензия схватила его за руку и возбужденно вскричала: «Ты видел? Ты видел то, что видела я? Я придумала одну штуку, она вообще супер! Ничего не говори! Молчи! У меня появилась идея, она здесь, вот, вот…»

Она закусила испачканный чернилами палец, и Гэри опять захотелось ее поцеловать.

– Ой, нет! Она уходит!

– Ты о чем?

– У меня появилась идея… и фррр! Улетела.

– У тебя было видение? – насмешливо спросил он.

Гортензия с мрачным видом стояла на бордюре тротуара, кусая губы. Гэри взял ее за руку: «Пойдем, посмотрим афишу с программой Карнеги-холла».

– Нет, мне неохота. Я домой. Пока!

И она умчалась – плечи подняты, руки в карманах пальтишка от «Барберри», купленного на распродаже.

Он рвал и метал. Рычал от ярости. «Я отрываюсь от фортепиано, чтобы сопровождать ее на прогулке, а она убегает без лишних слов. Я ее лакей, дуэнья, челядь, холуй! Все, кончено, fi-ni-to!»

Он вошел в фойе концертного зала, полюбовался огромными настенными часами «Брегет» с системой турбийон, бордовым мрамором, круглыми светильниками, и гнев его мало-помалу рассеялся. Он попросил в кассе место в партере на концерт Раду Лупу. Шуберт, Сезар Франк, Клод Дебюсси. «Только одно место?» – спросила его, пробегая пальцами по клавиатуре компьютера кассирша, толстая негритянка в пластмассовых желтых серьгах. «Да, только одно». Она с душераздирающим звуком выдохнула в микрофон:

– Повезло вам, как раз одно и осталось, зато будет отлично видно!

Она подняла на него глаза и широко улыбнулась, аж серьги закачались. Он заплатил, сунул билет в карман. Вздохнул, предвкушая удовольствие. Раду Лупу великолепен, душа отдыхает, когда его слушаешь. Он выиграл для себя вечерок без скандала и кидания брокколи.

Дождь пошел стеной. Он нырнул в метро. «Осторожно, двери закрываются», – строго предупредил его глухой мужской голос в громкоговорителе.


«Вот с Гортензией точно нужно быть осторожным», – подумал он, открывая дверь ключом.

Гортензия, свернувшись клубком на диване, говорила по телефону с Младшеньким. Подергивала себя за волосы, накручивала пряди на палец. Гэри пошел на кухню, налил себе стакан кока-колы, взял пакетик с баварскими крендельками и присел на другом краю дивана.

– Помнишь историю про яблоко и стебелек? – говорила Гортензия в телефон. – Ну да, вспомни, стебелек выдерживает легкий цветок, а потом тяжелое яблоко, вес которого в тысячу раз больше. Ты же сам мне это рассказывал. И вот сегодня вечером я чуть не нашла то, что искала. Я была в шаге от открытия. Да, да. Стебель, цветок, яблоко, зеленое платье, желтое такси, мои платья. Но стоило мне протянуть руку, чтобы схватить идею, как она улетучилась. Меня это достало, Младшенький. Я топчусь на месте, ничего не могу придумать, не зарабатываю ни копейки, отложенные деньги все растаяли, как дым… Я болтаюсь и плесневею….

Она некоторое время слушала, что говорит ей Младшенький, потом воскликнула в ответ:

– Нет! Я не хочу зависеть от Гэри! Этого еще только не хватало! Быть содержанкой! Какой стыд! Может, еще пожениться и наплодить детей? Кошмар какой!

Гэри грыз крендельки и думал, что, в общем, не такой уж позор пожениться и наплодить детей. Может, не прямо сейчас. Но через четыре года? Ему будет двадцать восемь, Гортензии – двадцать семь. Они родят ребеночка, маленькую девочку, которая будет кидаться вещами, как мама. Он увезет ее в свой замок в Шотландии, будет гулять с ней по окрестностям, рассказывать безумнейшие истории о своих предках, чуть что хватавшихся за оружие. Гортензия подарит девочке маленький килт, а он – волынку, и… Он опомнился. Гортензия будет гулять с ребенком в парке вокруг шотландского замка? Невозможно. Она скорее удавится.

Когда она закончила разговор, Гэри спросил:

– А что это за история про яблоко, цветок и стебель?

– Это идея Младшенького, – ответила она, накручивая прядь волос на палец.

– А поподробнее?

– Тебя это правда интересует или ты просто так спрашиваешь? Потому что мне неохота рассказывать в пустоту.

– Расскажи, пожалуйста.

– Хорошо, я тебе объясню. Тут недавно Младшенький мне сказал, что у меня появится гениальная идея. Я натолкнусь на нее случайно и на ее основе создам свою первую коллекцию, которая будет иметь громадный успех. Там шла речь о стебле, цветке, яблоке и о сопротивлении материалов, у него было словно видение: хлопнет дверь, вспышка, фотографы, но ничего больше он мне сказать не мог. Его предсказания становятся всё туманней, я опасаюсь, что он теряет свой дар.

– Вот почему ты шатаешься по улицам?

– Ага. И вот как раз сегодня, когда я увидела эту женщину и полу ее платья, которая улетала вместе с такси, меня на мгновение озарило. Я чуть было не нашла то, что искала. Но это ушло…

– Жалко, – сказал Гэри, прожевывая кренделек.

Пакет был плохо закрыт, и они утратили хрусткость. Отсырели, расклякли. Гэри не любил отсыревшие крендельки. Трудно, что ли, нормально закрывать пакеты? На упаковке есть застежка.

Гортензия, устремив взор в пространство, между тем продолжала:

– Как яблоки держатся на дереве? Как тоненький стебелек после легкого цветка оказывается способен выдержать тяжелое яблоко? Как растению удается создать настолько прочный материал?

– Ты хочешь сделать платье из резины?

Гортензия внезапно распрямилась, глаза ее загорелись, она велела: «Продолжай, продолжай, я ловлю твою мысль, давай!» Она щелкала пальцами в нетерпении, и этот звук, в его сознании преображавшийся в гостиничный звоночек, которым вызывают горничную, раздражал его.

– Ну, не знаю, – промямлил он. – Если хрупкий стебелек яблока способен выдержать вес плода, то, значит, материал, из которого он сделан, обладает высокой стойкостью…

– И… И что дальше, Гэри, говори, не прерывайся!

Она наклонилась над ним, лицо ее было искажено алчностью, она щелкала пальцами, голос стал резким, пронзительным. Он хлестал, как бичом, музыкальные уши Гэри.

– Сама давай-ка об этом подумай. Я в этом ничего не понимаю.

– Ох! Ненавижу тебя! Завлекаешь меня, а потом бросаешь, как гнилое яблоко. Подлый извращенец!

Она кинула в него какой-то толстый справочник, попала в плечо. Он встал. Ушел в спальню, закрыл дверь на ключ. Она спала на диване. И утром ходила мимо него напряженная и холодная, окруженная ореолом своего высокомерного презрения, как статуя Свободы.

Он пошел позавтракать в «Старбакс» на Коламбус-авеню. Купил шоколадный маффин. Заказал капучино. Ждал, наблюдая за старикашкой, который читал «Нью-Йорк Таймс», ковыряясь в ухе, а потом с наслаждением облизывая палец. Не стал есть маффин. На плазменном экране крутили ролик на песню «Kiss Мe on the Bus»[5]. Раньше они тоже целовались в автобусе, но некоторое время назад перестали. Гортензия говорила, что ей не до этого, нет настроения.

Он положил ложечку на пену своего капучино и мрачно смотрел, как она погружается все ниже.

Человек не может ни на кого и ни на что рассчитывать в этой жизни.

Человек одинок. Всегда.


– Она меня терзает, выматывает до основания. – пожаловался Гэри Марку. – Я уже ничего не понимаю. Сдаюсь, лапки кверху.

– Да, с Калипсо будет попроще.

– Но ведь я не собираюсь крутить роман с Калипсо! Что ты несешь! Я с ней буду сонату репетировать!

Пинкертон метнул на болтунов сердитый взгляд, и они замолчали.


– Все плохо, Елена, просто никуда не годится.

– Что именно плохо, Гортензия?

Елена Кархова переживает, Гортензия явно показывает, насколько ей грустно. Она понуро опускает голову, весь ее вид выражает отчаяние.

– Сегодня уже 21 апреля.

– И что?

– Уже 21 апреля, время летит стрелой, а я ничего не делаю, абсолютно! Уже 21 апреля, и меня это бесит. Я ненавижу солнце, я ненавижу луну, ненавижу небоскребы, светофоры, запах лошадиного навоза в парке, уток на пруду, запах сладкой ваты. Я ненавижу Гэри.

– Это нехорошо, это совсем нехорошо, – сказала Елена, тряхнув головой. – А из-за чего вся эта паника?

– У меня на языке вертятся очень важные слова, которые я не могу сформулировать. И от этого я схожу с ума, и мне ничто не мило. Мой мозг не работает, никаких идей, хочется прыгнуть с крыши.

– А вот это хорошо. Страх, который тебе предстоит преодолеть, будет мостиком к твоему успеху.

– Вы не могли бы объяснить поподробнее?

– Чтобы стать взрослее, нужно отказаться от ощущения безопасности. Так говорила моя бабушка.

– Это как?

– Ты повзрослеешь и найдешь то, что надо именно тебе. Но в ожидании этого ты умираешь от страха. Это очень хороший знак.

– Плохой это знак! Я болтаюсь и плесневею….

Елена удивленно всплеснула руками: «В каком смысле?»

– Неважно, – сказала Гортензия. – Это у меня сейчас мантра такая.

Утром она работала с восьми утра до полудня. Дождалась, пока за Гэри захлопнется дверь, и уселась рисовать. Набрасывала яблоки и цветы на стебельках. Желтые такси, зеленые платья. Даже не позавтракала. Она ненавидела завтракать. От утренней еды ее тошнило. Ее желудок спал до полудня. Потом просыпался, требовал кофе с плиткой горького шоколада. И опять засыпал.

Елена подперла левой рукой щеку и достала четки, которые стала перебирать с полузакрытыми глазами.

– Все это уже как-то слишком эмоционально. Хватит уже думать. Надо развеяться.

– Мне не хочется. Хочется найти решение.

– Ты найдешь. Но для этого нужно время. Оно все рассудит. Иди, проветрись. «Художник – исключение из правил. Его безделье – это работа. Зато его работа – это отдых». Так сказал Бальзак. Иди, прогуляйся, сходи куда-нибудь.

– Я только этим и занимаюсь! Надоело уже. Я никогда ничего не придумаю.

– Вот беда-то! Никогда так не говори! – воскликнула Елена, воздевая к небу пальцы, унизанные тяжелыми перстнями с драгоценными камнями. – Если ты думаешь, что пойдет дождь, он пойдет! Если думаешь, что проиграешь, обязательно проиграешь!

– А вы предпочли бы, чтобы я сказала вам, что все хорошо? Хотите, чтобы я врала вам?

Елена обожгла ее взглядом черных глаз. Гнев вернул краски на ее лицо, словно часть живого света молодости, и Гортензия с удивлением увидела в этой вспышке лица всех женщин, которыми была в своей жизни Елена.

– Врать мне запрещается! – прорычала она. – Если ты хоть раз мне солжешь, Гортензия, ноги твоей больше не будет в моем доме.

– Тогда я говорю вам: дела плохи. Очень плохи. Мне хочется крушить все вокруг!

– Но ты не имеешь право при этом становиться занудой! Сейчас с тобой тяжело общаться, ты стала обременительна, непонятно, что с тобой делать. Давай, вали уже! Скоро придет мой массажист, мне нужно приготовиться. Иди сходи к Мими, я дарю тебе маникюр. Может, мозги встанут на место.

– У меня нет ни копейки.

– Я же сказала – дарю.

– Нет, и речи быть не может!

– Гортензия! Нашей дружбе придет конец, я боюсь. Немного послушания, благодарности. И вежливости. Подарок так не отвергают, если он не исходит от врага. Я что, твой враг?

Гортензия помотала головой и вздохнула.

– Ну, тогда беги! И скажи Мими, что у меня кончились ее волшебные травки! Пусть даст мне еще горсточку. Только с помощью этих сухих душистых веточек мне удается уснуть…


– Посмотри на меня, я хочу видеть твои глаза! – приказала Мими своим надтреснутым голоском, подкладывая розовую губчатую подушку под руки Гортензии. – У меня следующая клиентка только в час, так что мы можем не спешить. Тебя Елена ко мне отправила?

Гортензия подняла на нее глаза, окруженные фиолетовыми кругами, на которые нависали спутанные вьющиеся пряди.

– О! Глаза у тебя усталые, и, кроме того, ты злишься, – сказала Мими.

– Что ты об этом знаешь? Что ты знаешь обо мне, если тебе знакомы лишь мои руки и мои ноги?

– И к тому же ты кусаешься! Значит, ты несчастна.

– С какой стати ты решила…

– Я же вижу. Твои глаза, когда ты счастлива, похожи на зеленые орешки. А когда ты в гневе, они похожи на мазут на поверхности моря.

Гортензия скривилась и щелчком отбросила два ватных шарика на край туалетного столика.

– Чаю хочешь?

– Не хочется разговаривать, Мими. И пить тоже не хочется.

На кармане розовой блузы маникюрщицы было написано «Меме», но произносилось «Мими». Мими была родом из Северной Кореи. Она пересекла границу пешком, но никогда потом не рассказывала, как же ей это удалось. Отказывалась отвечать на вопросы, замыкалась в улиточку каждый раз, когда Гортензия подначивала ее:

– Давай, мы же тут не в Северной Корее, ты можешь свободно говорить об этом!

– А если другим захочется повторить мой путь? А тут как раз, right at this moment[6], в салоне окажется шпион правительства? Ты за кого меня принимаешь? За дурочку-янки?

Мими везде видела северокорейских шпионов и ненавидела тех американок, которые находили очень «оригинальным» тот факт, что она родом из Северной Кореи. Они взмахивали в воздухе наманикюренными пальцами, кривили накачанные гелем губы и говорили: «So wild!»[7] Мими смотрела на них, вздыхала и думала про себя, что ей достанется лишь двадцать процентов от платы за маникюр, а остальное перекочует в карман хозяйки салона, которая сидит за кассой.

– Не хочешь разговаривать? Тем хуже для тебя! Я могла бы сегодня понарассказывать тебе интересных историй…

– Ну например? – отозвалась Гортензия, которая не могла устоять перед историями Мими.

– Например, о тех двух девушках у тебя за спиной….

Гортензия обернулась и увидела два удивительных, роскошных создания с глазами, вытянутыми чуть ли не к вискам. Девушки оживленно щебетали друг с другом, сидя в креслах и опустив ноги по щиколотки в теплую, душистую мыльную воду.

– Блондинку, – продолжала Мими, – зовут Светлана, брюнетку – Ивана. Они обе болгарки, сестры. У них очень, очень много денег. Их отец сделал состояние на недвижимости. Он скупил едва ли не все здания в Софии за символическую цену в долларах, когда там произошел крах коммунизма. И потом продал их за большие деньги. Такой тип, похожий на пивную бочку с огромными усами.

– Правда, что ли?

– Девчушки путают банкноты достоинством 10 и 100 долларов. Все дерутся за право заполучить их в клиентки.

– А что они делают в жизни?

Мими прыснула со смеху, чуть пилку для ногтей не выронила. У нее были настолько яркие белые зубы, что Гортензия заподозрила, что она их отбеливает, но та поклялась своими предкамих, погибшими при Ким Ир Сене, что это корень чайного дерева обладает такими удивительными свойствами. Она покупала его в виде экстракта в магазинах биологически чистых продуктов и каждый раз утром и вечером добавляла несколько капель в свою зубную пасту. Гортензия попробовала и вынуждена была признать, что это работает.

– Им не нужно ничего «делать», им можно только тратить. И тратят они будь здоров! Папаша их в этом поощряет. Они полностью зависят от него.

– А потом они выйдут замуж и будут зависеть от своего мужа. Ну и жизнь!

– Мне так жалко этих женщин.

– Тебе жалко? – воскликнула Гортензия. – Да ты с ума сошла!

– Он не дает им вырасти, повзрослеть. Они совершенно не подготовлены к жизни.

– А вот я была бы не против, чтобы он меня удочерил! И тогда я бы подготовилась к жизни!

– Старшая, брюнетка, как-то раз собралась замуж. И однажды…

Мими склонилась к уху Гортензии и зашептала:

– Отец вызвал ее к себе, привел в кабинет и сказал: «То, что ты сейчас увидишь, тебе не понравится. Но ты должна это видеть. Будь сильной, доченька». Он показал ей видео, на котором ее жених кувыркается в пенной ванне с малолеткой.

– Он шпионил за ним?

– Конечно.

– Ну а дальше что? – нетерпеливо спросила Гортензия.

– Иванка позвала жениха, который начал врать и выворачиваться, объяснять, что это было задолго до нее… К сожалению, на видео был хорошо заметен браслет «Картье», который она ему недавно подарила. Он признался во всем и был изгнан. Потерял красивый дом ценой пятьдесят шесть миллионов долларов, в который они должны были переехать. Все «Порше», «Ламборгини» и «Феррари», которые ждали его в гараже, и все остальное. Оказался без копейки на улице – там, откуда пришел!

Мими рассмеялась, прикрывшись ладошкой.

– Ей пришлось удалить татуировку, которую она сделала на лобке, – имя жениха. А наколола она ее на следующий день после их первой ночи!

– Глупость какая-то, – сказала Гортензия. – Как человек, который так высоко залетел, мог повести себя подобным образом?

– Потому что забыл, откуда пришел. Решил, что ему все можно. В конце концов стал думать, что все эти деньги уже принадлежат ему и что он всемогущ.

– А Иванка? Она очень страдала?

– Больше всего страдала ее кредитная карточка. Она уехала с сестрой в Лос-Анджелес, где они огнем и мечом прошли по бутикам на Родео-драйв, а сопровождал их водитель в «Роллс-Ройсе» цвета барби.

– Остановись, Мими! Мне сейчас дурно станет!

– А когда они вернулись из Лос-Анджелеса, отец подарил своей униженной дочери дуплекс за десять миллионов долларов – на Пятой авеню, конечно – с ванной за миллион долларов! Она обожает принимать ванну.

– А скажи, пожалуйста… если у них столько денег, может быть, они смогут вложить их в мою первую коллекцию?

– Ты хочешь, чтобы я тебя им представила?

Мими постучала по флакону с бесцветным лаком.

– Тебе сделать французский маникюр?

Гортензия кивнула и продолжила рассуждать о своей задумке:

– Да ведь надо, чтобы все выглядело естественно. Эти девушки, наверное, привыкли, что к ним липнут всякие паразиты и прихлебатели, и они настороже.

– Попробую подготовить почву, между делом расскажу о тебе – так, вроде как к слову пришлось.

– Ты правда это сделаешь?

– Все же какой-то интерес! Хоть отвлечет меня от этих идиоток, с которыми весь день приходится возиться. Елена мне много хорошего о тебе говорила.

– О, кстати, она ведь просила те травки, которые помогают от бессонницы…

– Опять! Нужно ей сказать, чтобы она ими не злоупотребляла. Я предостерегала ее, но она не обратила на мои слова внимания.

– Ты думаешь, ее одолевают всякие черные мысли?

– Уж больно часто она просит успокаивающее. Однажды я работала с клиенткой, которая в Париже была знакома с Еленой. Она уверяла меня, что та была невероятно красива, пользовалась большим влиянием, но произошел какой-то ужасный скандал, и она бежала сюда. Но эта клиентка так и не пожелала сказать мне, в чем там было дело.

– Вот и я об этом часто думаю…. А деньги у Елены откуда?

– Ничего не знаю. От прекрасного принца. Или от ужасного богатого старика.

– Похоже, она много путешествовала. Говорит как минимум на шести языках.

– А может быть, выучила их со своими многочисленными любовниками… Говорят, это лучший способ выучить язык.

Мими снова прыснула.

– Мими! – прошипела хозяйка из-за кассы.

В этом «Мими!» был и запрет на разговоры с клиентами, и намек на необходимость держать дистанцию, и упрек за нерационально расходуемое рабочее время. Мими наклонила голову, положила еще один слой фиксатора и встала, пробормотав Гортензии:

– Пойду схожу за травами в свою раздевалку. И принесу тебе к тому же флакончик теней. Елена от них в восторге. Ты положишь флакончик в шкафчик, который висит в ванной. Она всегда его там хранит.

Гортензия посмотрела на свои ногти, которые превратились в десять маленьких зеркалец. «Зеркала, зеркала, хоть бы мысль ко мне пришла… Есть же и наброски, и модели, всё есть у меня в голове. Не хватает лишь одного… Чего же мне не хватает? А вот не знаю…

И это сводит меня с ума».


Уже раз сто она гасила порыв обратиться за помощью к Елене. Попросить, чтобы та упомянула ее имя в присутствии Карла или Анны, чтобы двери распахнулись перед ней под барабанную дробь. «Шанель», «Вог», первая ступенька к славе.

И сто раз она сдерживалась. «Я скорее язык себе отрежу, чем попрошу ее о каком-то одолжении! Я хочу, чтобы она сама мне предложила помощь, протянула свою записную книжку и объявила: «Скажи, с кем ты хочешь встретиться, и я тебя представлю этому человеку».

Женщины, которым предназначена великая судьба, ничего не просят у других. Все требуют от себя. А она именно такая женщина.

Гортензия нашла кучу вырезок из газет и журналов в обувных коробках в глубине Елениного шкафа, просмотрела их. Старые статьи из «Элль», «Жур де Франс», «Пари Матч», «Франс Суар», пожелтевшие фотографии, заголовки прославляют юную, сияющую Елену Кархову в компании Мориса Шевалье, Дюка Эллингтона, Коула Портера, Грегори Пека, Кирка Дугласа, Жана Габена. Или под ручку с Марлен Дитрих, Эдит Пиаф, Коко Шанель, принцессой Маргарет и принцессой Елизаветой, скоро ставшей королевой Великобритании.

«Елена Кархова, героиня прекрасной сказки». «Ей не было и двадцати лет, когда она познакомилась с графом Карховым, который сделал из нее королеву Парижа». Или еще: «Все мужчины были влюблены в нее. Тонкая, породистая, гибкая, как лиана, с лебединой шеей, она обладает совершенной красотой, необыкновенным очарованием, истинно парижским шиком. Для таких женщин создают платья, им дарят цветы, духи, усадьбы, замки, породистых лошадей. Ничто не кажется достаточно прекрасным, чтобы прославить ее красоту». Фотографии выцвели, но слова сияли по-прежнему.

Елена никогда не рассказывала о графе.

Елена пережила счастливые, яркие дни парижской жизни. Праздники, костюмированные балы, безрассудные пари, безудержные гуляния, безумные путешествия.

Елена жила в Нью-Йорке одна. Без детей и мужа.

Гортензия видела картинки из ее жизни, не хватало только кое-каких подробностей.

А вот этот мужчина рядом с Шанель… Это любовник Коко или Елены? А вот этот, с мрачным взглядом, сокрушается или замышляет месть? Почему Елена Кархова бежала в Нью-Йорк?

В один прекрасный день она уехала из Парижа.

Последняя вырезка из газеты кратко сообщает о ее прибытии в Нью-Йорк на шикарном пароходе.

А вот уточнение: «Графиня Кархова, родившаяся в 1921 году…»

В 1921 году! Да ей сейчас девяносто два года!

Гортензия подумала о своей бабушке Анриетте: та гораздо моложе Елены, но в душе совершеннейшая старуха.

Одна любила, была любима и потому осталась подвижной, живой, любопытной, благородной. Другая, скупая на чувства и эмоции, на любые проявления человечности, стала сухой, желчной старухой. Зоэ время от времени сообщала новости о ней в своих письмах. Скупердяйка зажила по-новому: поскольку Марсель Гробз перестал платить за ее квартиру, она перебралась в комнату консьержки и установила на подведомственной территории жесточайший террор. Она как бы по рассеянности вскрывала чужие письма, выведывала чужие непристойные секреты, обнаруживала неожиданные неприятные счета и шантажировала несчастных. Подлавливала парнишку в подворотне за покупкой порции кайфа и угрожала рассказать родителям. И парнишка становился ее рабом. Он выносил мусор, пылесосил ковры, мыл лестницу, объясняя родителям, что ему приятно быть полезным милой пожилой даме. Те, конечно, радовались, хвалили его и отмечали положительное влияние Анриетты.

Таким образом, с помощью хитрости и обмана Анриетта стала сильной и могущественной преступницей, но душа ее оставалась мелкой и ничтожной. Елена оказалась в ссылке по какой-то таинственной, но, несомненно, более интересной и волнующей причине. Гортензии очень хотелось бы знать, по какой. Но напрасно она рылась в картонных коробках, ни одного намека так и не обнаружила.


Мими вернулась, села рядом, в руках у нее был бумажный пакетик, чашка чая и печенье с предсказанием, она положила его на стол и сказала: «Разломи и узнаешь свое будущее».

Гортензия поморщилась:

– Совершенно не интересуюсь.

– Страшно?

– Страх? Знать не знаю. А как пишется?

– Ну тогда прочти предсказание. Это ведь волшебное печенье…

Гортензия кулаком раздавила печенье, достала бумажную ленту, прочла: «Все великие события и великие идеи начинаются с забавного пустяка. Альбер Камю».

– Это кто, Альбер Кому?

– Французский писатель.

– А где он играет?

– Писатель, Мими!

Мими попросила Гортензию перечитать фразу.

– И что это, по-твоему, значит?

– Представления не имею, – сказала Гортензия.

– А только я думаю, в корень глядит этот ваш Альбер Кому. Ты расскажешь мне потом, расскажешь, а?

Мими оказалась права, поверив Альберу Кому.

Новое приключение Гортензии началось настолько забавным образом, что потом, уже гораздо позднее, она предпочитала не рассказывать эту историю. Потому что добиться успеха – это еще не все, нужно еще и выковать свою легенду, придумать себе жизнь, залезть на луну для того, чтобы поразить тех, кто остался внизу. Они и рады бы туда тоже взобраться, да лесенки не нашли.

Именно эти люди всегда предпочитают легенды истине.


Гортензия сунула ключ в замочную скважину. Елена дала ей дубликат, чтобы она могла приходить и уходить, когда ей заблагорассудится. Обычно она звонила, чтобы предупредить о своем приходе и не шокировать Генри, дворецкого-англичанина. Но в эту среду Генри был в отъезде. Он играл в боулз на газоне Центрального парка. Это вид спорта, который практикуют жители Альбиона и стран Британского содружества. В любую погоду игроки расхаживают в снежно-белых костюмах, раскланиваются после каждого выигранного очка, бормочут проклятия, не повышая голоса, и ровно в пять часов расходятся, чтобы попить чаю.

В квартире было тихо, лишь в уголочке радио журчало что-то из итальянской оперы. Видимо, массажист Грансир сосредоточенно мял Елену в ее комнате.

Это был высокий, сильный, молчаливый человек, который двигался неслышно, с кошачьей грацией. Он родился на Гаити, в Порт-о-Пренсе, ему было пятьдесят пять лет, он разговаривал на старорежимном изысканном французском: «Соблаговолите перевернуться на живот…», «не хотел доставить неудовольствия», «поспешишь – людей насмешишь». Руки у него были такие огромные, что Гортензия удивлялась, как ему удается при массаже не переломать хрупкие косточки Елены.

Он приходил каждую среду. На следующий день Елена весь день возлежала на подушках, разнежившаяся, даже слегка разрумянившаяся, как счастливая молодая девушка. Она вдыхала аромат тубероз, покачивала головой и говорила слабым, измученным голосом, словно накануне пробежала марафонскую дистанцию.

Грансир появлялся в шесть часов вечера, всегда в одной и той же матроске от Жан-Поля Готье, которую ему подарила Елена. Он пах амброй, перцем и кофе. Взгляд доброго доктора Айболита сулил надежду на цветущее здоровье.

Гортензия как-то подсмотрела в щелку, как он работает. Грансир кружил вокруг стола, подобно гигантской пчеле, выписывающей восьмерки перед ульем. Он потирал руки, хрустел суставами пальцев, потом делал глубокий вдох, прежде чем начать. Ей хотелось бы посмотреть дальше, но ее прогнал дворецкий Генри.

– Мадемуазель, неприлично так шпионить за людьми.

Она ретировалась, ей было ужасно неприятно, что ее застали за таким откровенным проявлением любопытства.

Но сегодня дверь опять была полуоткрыта, и теперь Генри ее точно не прогонит.

Гортензия держала в руках мешочек, где были травки и немного сурьмы. Она кинула взгляд в комнату, стараясь дышать потише.

Елена лежала, растянувшись на белой простыне, слегка прикрытая розовым мохеровым пледом. Грансир массировал ей руки, плечи, закрытые глаза, поднятый подбородок. Он напевал странную мелодию – то ли молитву, то ли заклинание – песнь своего народа, созывающую добрых духов, чтобы они снизошли на тело, лежащее под его руками. Он прервался, выпрямился. Его торс был обнажен, по груди скатывались капельки пота. Казалось, его смуглая гладкая кожа сияет теплым светом. Елена, лежа на животе, слегка постанывала, и Грансир вторил ей, словно укачивая ребенка.

«Странное зрелище, – заметила про себя Гортензия, смущенная таким обилием выставленной напоказ плоти. – Постареть… Вот напасть!» А потом она спросила себя, как эта обнаженная женщина, вполне себе в теле, в одетом виде напоминает тонкий колеблющийся стебель цветка? Втягивает в себя весь свой жир и живет на вдохе? Или носит специальный корсет, который Генри каждое утро зашнуровывает, затягивая шнурки до потери пульса.

Гортензия размышляла об этом, поглядывая при этом в щелочку, и тут вдруг застыла, выпучив глаза и совершенно оторопев, едва удержав удивленный вскрик. А увидела она, как Елена игриво схватила Грансира за ляжку, и он тихонько ухнул от удовольствия.

– Дайте мне доделать дело, ненасытная моя.

Но руки Елены стали только смелее, ее ловкие кисти обхватили ягодицы массажиста, и он опять застонал.

– Какая вы нетерпеливая! Надо подождать. Сперва работа, а удовольствие потом.

– Ну Грансир, – умоляюще простонала Елена, потянувшись к нему жадными губами, – моя плоть жаждет тебя.

Гортензия отшатнулась, обессиленно прислонилась к дверному косяку. Грансир и Елена сношаются! Трах-тарарах! Любовное объятие вдруг показалось ей жуткой гадостью. Она зажала нос пальцами, к горлу подкатила тошнота. Нужно бы назначить определенный возраст, начиная с которого блуд будет запрещен, сексуальные отношения – это дело молодых людей с упругой, гладкой, душистой кожей. Сколько они уже так сношаются? Дает ли она ему за это деньги? И что он чувствует по отношению к ней? Не похоже, чтобы он испытывал отвращение, и даже, она это успела заметить, их объединяет искренняя дружба. Нет, их общение выглядит живым, радостным и свободным.

Она некоторое время стояла так, прислонясь к стене, и задавалась вопросом: сможет ли она теперь смотреть Елене в глаза? Говорить с ней так, словно она никогда не присутствовала при этом акте совершеннейшей безвкусицы. Старая женщина должна быть целомудренной. Она должна забыть про веления тела. Носить бабулькины платья и делать это с удовольствием.

Из комнаты раздался крик. Удивленный крик счастливой женщины. Вопль наслаждения, которому вторил массажист, тихо, нежно приговаривая: «Да, да, будь счастлива, красавица моя, расправь крылышки, лети, птичка моя!»

Гортензия бегом помчалась в ванную, зажав рот рукой. Перед глазами у нее стояла эта сцена. Теплый свет ламп, играющий на тяжелых занавесках, скользящий по массажному столику, рисующий тени на обнаженном теле Елены, бесформенном, как кусок глины…

Она тряхнула головой, отгоняя видение.

Открыла шкаф с лекарствами. Положила пакетик с травами и поставила флакончик с тенями на полочку среди кремов, кисточек, румян и накладных ресниц. Заметила карандаш для глаз исключительно приятного, нежного и теплого коричневого цвета, потянулась за ним…

Задела рукой флакон, который упал на пол, оставив черный след сияющей пыли.

– Зараза! – закричала Гортензия, которая не употребляла более грубых слов. – Вот зараза! Тьфу, ужас!

Она поискала глазами пакет с бумажными салфетками, нашла, принялась вытирать пол. Из флакончика высыпалось не так уж и много, большая часть осталась. Елена ничего не заметит.

Она терла, смывала, вытирала.

Отступив на шаг, проверила, все ли чисто.

Плитка, раковина, стеклянная этажерка.

Выдохнула, прошипела сквозь зубы: если она не принимала бы любовника – это в ее-то возрасте! – она бы передала ей все из рук в руки. И не пришлось бы лазить по ванной комнате.

На всякий случай, ворча про себя, вытерла пол еще раз. Скомкала грязные салфетки, сунула в карман. Открыла кран, помыла руки. На ощупь потянулась за полотенцем, но вдруг пальцы ее ощутили какую-то необычную, чуть шероховатую поверхность.

Это был корсет Елены.

Гортензия уже хотела положить его на место, как вдруг взгляд ее загорелся. Она начала ощупывать ткань, мять в руках, оглядела покрой, способ, каким материя была сшита, сосборена, подшита, какой стежок, какая подкладка…

«Я никогда не видела такого удивительного произведения швейного искусства», – подумала она, разглядывая вещь на свету.

Какая кропотливая работа мастера! Как искусно лежат нитки! Они ловко ложатся в петельки, создавая тонкую компактную ленту, которая обладает эластичными свойствами. Вот как наша пышная девяностолетняя матрона умудряется сохранять безупречную линию. Утягивание плюс оптическая иллюзия. Ткань сдерживает плоть, и благодаря безупречному покрою происходит обман зрения. Эта ткань не рвется, не обвисает, не вытирается.

Гортензия стала искать этикетку, чтобы прочесть состав, но нашла только выцветший белый квадратик ткани, надпись с которого давно стерлась от многолетних стирок.

– Жаль, – разочарованно протянула она.

Она сунула руки в корсет, растянула его, отпустила, и ткань немедленно вернулась на место. Потянула еще сильнее, отпустила – вещь тут же обрела прежнюю форму. Ткань не встопорщилась, не пошла складками, не сморщилась.

Гортензия наступила на край корсета ногой, потянула изо всех сил, отпустила – ни одна ниточка не порвалась.

«Ты наконец нашла то, что искала, дорогая моя девочка…

Это будет посильнее Готье и Алайи, чародеи линии отдыхают… Еленин корсет гигантскими шагами приведет тебя к славе.

Ты еще не знаешь тайную формулу дивного изделия, но держишь в руках результат, и это уже победа.

Стебель, который выдерживает и цветок, и плод. Корсет, который уравнивает стройную березку и полную матрону.

Вот основа твоей будущей коллекции.

Шанель изобрела водолазку и маленькое черное платье. Мадлен Вионне – косой крой; мадам Гре – плиссировку; Сен Лоран – женский смокинг, а я буду продвигать волшебную ткань, утягивающий бандаж, незаметный и изящный, который придаст грациозности кому угодно и станет образцом стиля.

Это будет революция. Я заработаю бешеные деньги. И стану королевой мира».

Она пощупала корсет, понюхала. Он пах мыльной стружкой. Елена, должно быть, стирает его руками. Бережет его. Это секрет ее красоты. Нужно выпытать у нее тайну изготовления. Из чего он сделан? Древесная масса? Вискоза? Целлюлоза? Или это синтетика?

Надо найти формулу материала – формулу успеха.

То, что было создано много лет назад виртуозным, дотошным ремесленником, может быть воссоздано в наши дни. Надо только найти талантливого и умелого мастера.

Она хотела выскочить из ванной с криком: «Елена! Елена! Эврика!» Но тут вспомнила о Грансире.

Интересно, они уже закончили совокупляться?

Она посмотрела на наручные часы. Уже поздно! Надо уходить. А то вдруг придет Генри и застукает ее тут?

Она подошла к спальне, легонько толкнула дверь.

Стол прибран, плед из розового мохера сложен и лежит на краю. Радио играет ноктюрн Шопена. Курится палочка благовоний, комнату заволакивает запах тубероз. Двое спят в широкой кровати. Елена, прильнув к обнаженному смуглому торсу Грансира, кажется убаюканной счастьем и покоем. Грансир обнимает ее за плечи, на губах его играет улыбка удовлетворенного и полезного самца.

Она завтра поговорит с Еленой.

Надо найти Гэри. Он первый должен узнать об этом.

Солнце садилось, последними лучами золотя крыши нью-йоркских домов, на Бродвее зажигались рекламы, желтые такси сигналили по дороге в театр и кино, это был час зрелищ, ресторанов, женщин на высоких каблуках, которые спешили, чтобы показать себя во всей красе. Гэри наверняка скоро вернется.

Сегодня вечером будет мир. Они подпишут договор о нежной, ласковой капитуляции. И будут любить друг друга, не кусаясь и не ругаясь.

«Эврика, о Гэри! Я нашла!»


Гортензия открыла упаковку равиолей, высыпала их в кастрюлю, поставила на маленький огонь, добавила немного тимьяна, лаврового листа, тамаринд. Гэри любит равиоли. Она посыпет их тертым сыром, когда услышит звук ключа в замочной скважине, и все будет тип-топ.

Надо еще открыть бутылочку хорошего вина, одну из тех, которые они хранят в баре на случай больших торжеств. Последний раз они пили «Шато Пап-Клеман», когда праздновали разрыв контракта с Фрэнком. И начало ее новой жизни.

Они тогда заснули, положив пробку на подушку, – это был залог того, что они никогда не предпочтут покой и безопасность страстному желанию жить и творить. «Принеси мне счастье, Пап-Клеман”, сделай так, чтобы всегда-всегда мне хотелось и моглось работать, чтобы аж слюнки текли, я не предам мою клятву», – прошептала Гортензия перед тем, как уснуть.


На город спустилась ночь, большие часы «Крейт энд Баррел» над раковиной показывали девять. Гэри будет уже скоро. Гортензия открыла бутылку «Шато Фран-Пипо» 2007 года. Зажгла две высокие белые свечи. Нашла компакт-диск Ричарда Гуда: он должен был скоро выступать в Карнеги-холле. Она видела афишу в коридоре метро – «РИЧАРД ГУД. КОНЦЕРТ В НЬЮ-ЙОРКЕ». Сейчас 21 апреля. Она сделает Гэри сюрприз, как-нибудь постарается достать два билета. Всю дорогу провисит на его руке, а во время концерта будет сидеть тихо, как мышка, даже если ей придет в голову мысль, которую она должна будет записать в свой блокнот. Она не пошевелится, не заелозит в поисках ручки, лежащей в глубине рюкзака. Она будет сидеть достойная, внимательная, сосредоточенная.

Теперь, когда у нее есть своя идея…

В этом вечере есть какая-то торжествующая легкость, в воздухе словно веет ликующий мотив, эдакое парам-пам-пам, вступление к итальянской опере. Жизнь теперь представляется Гортензии в розовом свете.

От чего зависит судьба? От маленького флакончика с тенями, который упал на плиточный пол. Альбер Кому был прав.

Она вздохнула, переполненная счастьем. Радостно засмеялась. Ей захотелось заорать. Она не будет теперь ругаться, кидаться словарями и кочанчиками брокколи.

Она нашла основу, на которой создаст свою первую коллекцию.

Совсем простую штуку, которой ей не хватало, которая все время вертелась где-то рядом, но не давалась, не давалась…

«А могу я уже начать рисовать?

Совсем немножечко. Так уже охота…»

Она вспомнила про занятия в колледже Святого Мартина в Лондоне. Советы преподавателей: «Не заставляйте других носить то, что не стали бы носить сами. Не бойтесь быть собой. Если вы хотите научиться профессии, используйте все возможные способы, не бойтесь рисковать».

Она рискует, поставив на простоту. На тщательно разработанную линию выкройки. Она не будет делать моду напоказ, она сделает коллекцию для обычных женщин, которые спешат на работу, догоняют уезжающий автобус, ходят в бакалею, со всех ног летят, чтобы успеть на ужин, и хотят при этом без лишних забот оставаться самыми красивыми.

Она прикрыла глаза, попробовала на вкус свою первую победу. Поглядела на свой рабочий стол. Потянулась рукой за карандашом…

Нет, нет!

«Я должна быть готова налить вино в два больших бокала, посыпать равиоли сыром, обвить руками его шею и крепко поцеловать. Если я начну сейчас рисовать, я забуду и про вино, и про сыр, и про поцелуи.

Гортензия Кортес представляет…” Это будет моя первая коллекция. Что там говорила Шанель? Гений – это умение предвидеть”. Габриэль отказалась от пуговиц, от всяких финтифлюшек и побрякушек, от больших шляп, от тяжелых, длинных волос, чтобы женщина двигалась, легко взбегала по лестницам, сгибалась и разгибалась, действовала, протестовала, возмущалась. А я хочу изобрести одежду, которая не только изящно сидит и украшает владелицу, но еще и не рвется, устойчива к носке, к стиркам. Одежду, которую можно носить долго, и она при этом остается безупречной. Нужно руководствоваться какой-то благородной идеей, чтобы открыть свой дом моды. Я не собираюсь освобождать женщину, я хочу всего лишь пощадить ее кошелек. Буду выпускать прочные изделия высокого качества».

Она отбросила карандаш, чудом опять оказавшийся у нее в руке, словно он жег ей пальцы. Покосилась на бутылку «Шато Фран-Пипо».

Только один маленький бокальчик, чтобы скрасить ожидание.

Прежде всего необходимо найти мастера, который воссоздал бы эту удивительную ткань.

Елена мне поможет. Может, у нее остался адрес фирмы-производителя?

Она налила еще вина, погладила поверхность стола. Сколько образов пролетает сейчас за ее полуприкрытыми веками!


«Который час?

Ох, уже десять! Где он? Может быть, с ним что случилось? Нет, вряд ли. Я бы почувствовала. Перехватило бы дыхание, появилась тревога.

Это понятно, но все же…

Сегодня утром мы расстались, не обменявшись ни словом».

Она услышала за окном сирену «Скорой помощи». «Несчастный случай? Нет, это невозможно. Болтается где-нибудь с Марком. Они, не зная усталости, играют какой-нибудь пассаж, Аллегро виваче из Сонаты для фортепиано ля минор Шуберта. Спорят, как лучше взять какой-нибудь аккорд.

Надо бы ему поскорей вернуться.

С ним ничего такого не может произойти».

…просто потому, что я нашла свою великую идею, – сказала она, подливая себе еще вина.

«К черту карандаши. Буду ждать его, по-настоящему ждать. Причешу волосы, слегка накрашу губы, глаза, положу капельку румян. Буду похожа на девушку, которая с трепетом прислушивается к шагам любимого мужчины».

Она включила телевизор и начала смотреть старый черно-белый фильм про какую-то девушку, которая, плача, ждала мужа на скамейке у вокзала. Гортензия переключила на другой канал. Опять плачущая женщина, ее бросил любовник. Она выключила телевизор, отбросила пульт.

Включила компьютер, зашла в свою почту. Прочитала новые письма, разложила по папкам, удалила спам.

Нашла письмо от Зоэ трехмесячной давности. Положила его в папку «Зоэ». Она любила читать сестрицыны письма, они напоминали ей о Франции, о детстве, о кастрюлях, которые кипят на электрической плите, о запотевших окнах кухни, о льдинках в бокале с виски в руке отца, о горячем батоне и круассанах в воскресенье утром. Зоэ в этом году сдает экзамены на бакалавра. Она хочет быть учительницей французского. С четырнадцати лет она живет с парнем. «Вот тоже придумала», – вздохнула Гортензия, наливая себе еще вина.


15 января.

Привет, Соскучилась-по-тебе!


Иногда Зоэ пишет: «Привет, Я-люблю-тебя», или-«Привет, Я-сегодня-не-в-духе», или «Привет, Как-тебе-мой-топик?» Она пишет настоящие письма, не записки. Работает над текстом. Она помешана на Дидро и мадам де Севинье. «Смешная девчонка! Не понимаю ее. Иногда она нервирует меня, но я все равно ее люблю. Мне хочется оградить ее от всех бед и одновременно отшлепать. Приласкать и встряхнуть как следует. Мы такие разные. И все-таки мы сестры».


Все у нас здесь хорошо, нужно лишь огромное пустое пространство, чтобы выкрикнуть мое счастье, выплеснуть его наружу.

Так что пишу тебе.

Я надеюсь, что у тебя все хорошо, у Гэри тоже, что вообще все хорошо, потому что я сейчас отупела настолько, что все мне кажется прекрасным.


«Да-да, вспоминаю, порция розового сиропа».


Мы с Гаэтаном так счастливы! Мама редко бывает дома, она мотается по всяким конференциям в разных уголках Франции или же мчится в Лондон, так что мы практически одни в квартире. Я думаю, в конце концов все нормально уладилось в моей жизни с Гаэтаном.

Я расскажу? Ну дай я расскажу! Все одно и то же, та же жизнь на двоих, но каждый раз всё по-новому.

Утром меня будит Гаэтан. Теплый запах поджаренного хлеба выманивает меня из сновидений. Гаэтан ложится рядом и говорит: «Чай готов, но нужно подождать, чтобы он чуть-чуть остыл», потом обнимает меня, гладит по спине, по волосам, и мне хочется, чтобы опять был вечер, чтобы мы опять спали как ложечки, прижавшись друг к другу.

В этом году он решил вернуться в свой прежний лицей, так что днем мы никогда не видимся.

Он убегает рано утром, в зубах у него бутерброд, рюкзак не застегнут, шарф свисает спереди и сзади, я просто умираю со смеха.

Он нашел работенку на вторую половину дня, когда он не в лицее, и еще на всю субботу. Занимается поставками для одного сапожника на улице Пасси. Это не просто сапожник, это шикарный сапожник, он способен починить что угодно. У него волшебные пальцы, ботинки возвращаются владельцам как новые. Ему нужен был курьер, вот он и нанял Гаэтана. Он не платит ему, но зато оставляет ему все чаевые, а уж Гаэтан, с его умом, умудряется собрать по максимуму! Мы почти богаты! Да, да, уверяю тебя! Он говорит, что это масло к куску хлеба, что он не хочет зависеть от мамы: он ей уже обязан тем, что она его поселила у себя. Он наполняет холодильник продуктами. Дарит маме цветы. Водит меня в кино. Подбрасывает денег своей матери. Потому что с его матерью просто беда какая-то! Она нашла студию на бульваре Бельвиль и едва сводит концы с концами. Он часто к ней заходит, пытается ее поддержать, не дать утонуть в своих проблемах.

Он очень гордится, что загребает столько капусты! Чувствует себя ответственным, полезным. У него даже глаза другие стали после того, как он пошел работать.


«Вот тоска-то! Ох уж мне эти девчонки, которые могут быть счастливы только рядом с кем-то! Какое скудное, куцее счастьице! Я бы сбрендила от такой жизни: целыми днями высматривать в глазах Гэри свою судьбу. Какой-то ремейк фильма Сисси”, только без кринолинов. Знаем-знаем, как это кончается. Анорексией и сумасшедшим галопом на лошади. Нет, спасибо».


Когда вечером я прихожу и замечаю свет в своей комнате, я понимаю, что он там, делает домашние задания или курит сигаретку, и внутри у меня становится тепло. Только не надо говорить маме, но он курит в квартире. Широко распахивает окна, а когда мама дома, просто воздерживается.

Вечером он рассказывает мне о своем дне. Меня интересуют малейшие детали. Я слушаю про его уроки математики, про учителя, который косит, про то, что он ел в столовой, про аварию на линии метро! И не скучно! Наоборот, я увлекаюсь, словно смотрю новости, но новости всегда веселые (и диктор такой симпатичный, а главное, я могу коснуться его рукой).

А потом он расспрашивает меня, как прошел школьный день, какой сэндвич я выбрала в кафе. И я рада. Даже если работы по горло. Я схожу с ума, а еще все говорят, что я умная!

Вчера у нас был урок по мадам де Севинье. Пришел новый учитель, который заменяет мадам Пуарье, ушедшую в декретный отпуск, его зовут месье дю Беффруа, и вначале он рта не мог открыть, потому что все ученики сидели и незаметно гудели. Он сделал вид, что не слышит, и хоп – начал рассказывать. И поскольку он оказался ни капельки не занудой, его в конце концов начали слушать, и гул смолк. Так вот, вчера он открыл «Письма» мадам де Севинье и вздохнул: «Когда я открываю Письма, я словно вдыхаю свежего воздуха. От которого прихожу в хорошее настроение. Этот воздух наполняет меня всякими прекрасными вещами».

Он не вставал со стула, не жестикулировал, не произнес ни одного слова длиннее пяти слогов или которое кончалось бы на «-изм», и он нас очаровал.

Он говорил о детали. Когда мадам де Севинье просит дочь давать ей побольше деталей, чтобы представить ее жизнь. Ей так не хватает дочери. А та ничего не рассказывает! Такая ломака, смешно смотреть. Она меня просто убивает, дочь маркизы.

Ты знаешь, я могла бы жить среди книг, есть их, пить, закутываться в них. Прекрасны книги, и жизнь прекрасна.

Ладно, иногда… она не столь прекрасна. Иногда, я не знаю почему, силы мои иссякают (ты видишь, я выражаюсь совсем как маркиза). Какой-нибудь пустяк может меня просто свести на нет. Надо мне укреплять свою раковину.

Тут как-то вечером Гаэтан сердился на меня. Его губы были белее, чем тонкая кожа на веках, он потребовал, чтобы я перестала все время свистеть, он сказал, что у меня тусклые волосы и слишком красные щеки.

И я вдруг взаправду испугалась.

Я внезапно поняла, почему некоторые девушки говорят: «Нет, я никогда больше не стану ни в кого влюбляться». Я поняла, что с момента, как ты влюбишься, ты пропал, потому что, если это закончится, если вдруг страх перейдет допустимую границу, начнется упадок, путь вниз в страну дивана, консервированной клубники и супергрустной музыки типа Radiohead.

Еще надо, чтобы ты поняла одну вещь: Гаэтан – мало того что мой парень, он еще и мой друг. И когда он злится на меня, я сразу впадаю в панику.

А дальше… Мы пошли гулять по Трокадеро. Посмотрели дворец Шайо, фонтаны и прочее и прочее. Он провел рукой по моим волосам, обнял за плечи, и губы его разгладились, налились. Они больше не были тонкими и белыми, словно из папиросной бумаги.

И на следующее утро, когда прозвонил его будильник – звонок у него как петушиный крик, – он пробормотал сквозь сон: «Да зарежьте вы этого петуха!», я засмеялась, он открыл глаза и сказал: «Ты по утрам мне особенно нравишься».

Жизнь наладилась. Как по волшебству.

Я хотела бы знать, у тебя все так же или по-другому. Хотелось бы, чтобы ты мне рассказала. Целую крепко, ваша репка.

Заинька!


P. S. Ты думаешь, любовь – жестокая штука?


Жестокая ли штука любовь?

Гортензия никогда не задавалась этим вопросом.

Жестоко ли, что Гэри не возвращается? Жестоко ли, что он не звонит, чтобы сказать, где он сейчас?

Она ему доверяет.

А скорее, она себе доверяет. Он мог таскать свою старую темно-синюю куртку по барам, но след его локтя на ее рукаве никогда не сотрется. «А почему я так уверена в себе?» – спросила она, посасывая край карандаша.

Она открыла свой ответ, чтобы посмотреть, что написала Зоэ в тот день…


Любовь такая, какая ты хочешь, чтобы она была. Это большая лестница. Она ведет тебя в ад или в рай. А ты только выбираешь. Я выбрала небо и трон. Я царю. Как принцессы в тех сказках, которые мы читали в детстве. Прежде всего не нужно бояться. Иначе ты упадешь на землю и разобьешься. От тебя останется мокрое место. А я прочно сижу на троне, поскольку я принцесса. Я уверена в себе. Уверена в нем.

Что нужно делать, чтобы оказаться на троне? Нужно сказать себе, что ты единственная, что все остальные тебе и до щиколотки не доходят. Мы все единственные в своем роде. Но только часто об этом забываем.

Ты знаешь, что говорил Оскар Уайльд? (Гэри мне все уши про него прожужжал. Он по любому поводу цитирует его прозу и декламирует стихи.) «To love oneself is the beginning of a lifelong romance»[8]. Это единственная история любви, которая имеет смысл. Она является главным условием всех остальных.

Слушайся Оскара и делай как я.

Люблю читать твои письма. И отвечать тебе люблю. И вообще просто люблю тебя. Не так уж много людей, которых я люблю. Пользуйся!


Она подняла глаза к часам. Половина двенадцатого!

А если он не вернется? А если любовь и правда жестокая штука?

Она никогда еще не плакала из-за парня.

Она, кажется, вообще никогда не плакала.

Какой прок от слез-то?


Лист перед глазами сиял белизной, манил. К руке, словно к магниту, притянулся карандаш. Она коснулась его, попробовала поверхность пальцем, покатала по столу… Схватила. Пососала, слюнки текли начать работу.

И вот так родилось первое платье. Черное, обтягивающее, ниже колена – а наверху прозрачная ткань, драпируясь, прикрывает грудь. От контраста между облегающей гладкой тканью и прозрачным легким шелком Гортензия аж вздрогнула. Ей захотелось захлопать в ладоши. Платье колыхалось перед ней, она лишь двигалась за ним грифелем карандаша.

Гортензия распахнула коробку с цветными карандашами. Добавила немного оранжевого, немного алого, немного желтого, голубого, зеленого. Растерла прямо пальцем. Отступила. Наметила несколько тонов. Вытерла пальцы тряпкой.

Она нарисовала новое платье. Телесного цвета, с двумя вытачками на бедрах, которые дают эффект осиной талии, и тоненькими бретельками на плечах…

Платья появлялись одно за другим. Каждое рвалось вперед, расталкивая остальные, стремилось продефилировать перед публикой, чтобы ему похлопали. «Подождите меня!» – крикнула им Гортензия. Но платья не слушались, плыли в веселом калейдоскопе. Голова у нее кружилась, она сжимала в руке карандаши, смешивала цвета, набрасывала яркие краски, делала контур углем, стирала, смазывала цвета и образы, а минуты тем временем слетали с циферблата.


Они репетировали в маленьком зале на первом этаже Джульярдской школы до полуночи. А потом Гэри сказал: «Я хочу есть, пойдем что-нибудь перекусим?» Калипсо не расслышала. У нее в голове еще теснились ноты. Она стояла, не опуская скрипки, настолько сосредоточенная, что казалась зачарованной. Иногда она вот так забывала скрипку между плечом и подбородком и думала: «А куда я ее дела?» Гэри смеялся, показывал жестом на скрипку, и Калипсо удивленно клала ему руку на плечо: «Ох, извини, меня куда-то унесло…»

Унесло в музыку. Заточило в плен аккорда, который еще продолжал звучать, хотя она уже опустила смычок.

Они встали и пошли в «Буррито Гарри» на Коламбус-авеню. Это штаб-квартира студентов из Джульярдской школы. Они встречаются там после занятий или концертов, пьют «Замороженную Маргариту» и обсуждают до глубокой ночи свои дела. Персоналу приходится выгонять их, чтобы закрыть заведение.

Они сидели в углу и наблюдали за первокурсниками, которые задавались друг перед другом, надувались как индюки, млея от важности и самодовольства, от осознания собственной элитарности. Певцы исполняли вокальные композиции, танцоры прыгали в своих оборванных костюмах, актеры высокомерно обводили глазами зал, пианисты ни с кем не общались и бегали пальцами по незримым клавиатурам.

Они улыбнулись наивности дебютантов. Скоро им надоест вся эта показуха, они станут другими, опытными, измотанными жестокой конкуренцией, царящей в школе. Безупречность, безупречность в каждой ноте, безупречность до полного изнеможения. Многие уходят из школы прямо посреди года. В конце каждого года – никаких ведомостей или оценок, лишь экзамен, где жюри решит твою судьбу. И вот падает нож гильотины. Особенно страшно в конце второго года, когда боишься, что руководитель, который доселе вел тебя, подбадривал, учил массе всяких прекрасных вещей, вызовет тебя и скажет, что это еще не конец света, что много других школ, но ваш совместный путь завершен. Студент, понурив голову, бредет домой, натыкаясь на стены.

И больше здесь не появляется.

К третьему-четвертому курсу жизнь успокаивается, складываются привычки. Те, кто остался, работают как проклятые, компании распались. Усталость в пальцах музыкантов, в ногах танцоров, в голосовых связках певцов. Теперь здесь царит покорность, и затылки склоняются только перед старанием. Кончилось время павлиньих перьев!

* * *

– Ты что будешь? – спросил Гэри, просматривая блюда.

– Да я не голодна, – отвечает Калипсо.

– Точно?

– Да, – сказала она, мягко оттолкнув меню.

Ей не хочется есть, она глазами пробует Гэри на вкус, смакует, и это наполняет ее неизведанной радостью. Она охвачена мистическим порывом, который уносит ее вместе со звуками скрипки. В ней нет подобострастия, ее восхищенное любование не унижает ее. Наоборот, она становится огромной, она чувствует, как в ней зарождаются невероятные силы, дающие ей крылья. Как прекрасно это новое ощущение, которое называется «любовь» и которое ей доселе не было знакомо. Она зачарованно повторяла: «Так вот в чем дело, вот оно что, а я и не знала!» Она чуть улыбнулась. Сердце ее пело. Она любит! Она любит! Вся вселенная отозвалась ей на эти слова. Теперь ей в жизни больше ничего не надо.

Она больше не испытывала голода и жажды, она ела его и пила. Она больше ничего не боялась. Страх отступил перед этим громадным, всепоглощающим счастьем. Однако две недели назад страх еще жил в ней. Две недели! Это больше ничего не значит. Времени больше не существует. Время – оно было раньше, а теперь все вокруг лишь Гэри Уорд и ничего кроме…


До Гэри Уорда она была неуклюжей, неуверенной в себе. Школа стоит так дорого! Сорок пять тысяч долларов в год, потом страховка скрипки – тридцать тысяч долларов. Ее дедушка взял ссуду, чтобы она смогла пойти сюда учиться. Дядя тоже дал денег, хоть и ворчал. Она делала расчеты на полях тетрадей. Ей повезло, что она сумела договориться с мистером Г. и убедить его: она вовсе не боится гладить! Даже если это целая история! Он носит рубашки с пышными жабо, с длинными браслетами, лентами и кружевами. Словно какой-нибудь старинный французский маркиз. Он требует, чтобы на рубашках не было ни одной складки. Потому что ему надо поддерживать свою легенду. Нужно всегда внушать зависть, никогда жалость. Он смотрит, как она гладит, и описывает ей свою жизнь, кабаре, где он играл, свои победы над женщинами. «Теперь, – говорит он, – я уже слишком стар, я ни на что не гожусь, потому что обо мне уже невозможно мечтать, дрожа от страсти. Ни одна женщина не ждет меня». Он поливает себя одеколоном, который пахнет так сильно, что она задерживает дыхание, когда подходит поближе. «Ну скажи мне, я еще ничего, а, сохранилась стать?» Она смотрит на его коричневую фетровую шляпу, на седые пышные волосы, на черное кожаное пальто, на большие черные очки, на желто-зеленые ботинки из крокодиловой кожи и кивает головой. «Ну, ты живешь у меня, значит, я кому-то еще приношу пользу, спасибо тебе за это, девочка моя! Тем более что Улисс мне больше чем друг, он мне брат. Я пожертвовал бы своей шкурой, чтобы спасти его. Мы вместе прошли огонь, воду и медные трубы. И видишь, ни разу друг друга не предали. Ни одного разу! Улисс – это святое, пусть кто попробует его тронуть!»

Калипсо слушает и кивает.

Она не знает, где нашла бы девять тысяч долларов, чтобы снимать комнату в бедном квартале, где ей к тому же пришлось бы крепко сжимать под мышкой футляр скрипки каждый раз, когда она поздно ночью возвращалась бы домой. Она не могла бы позволить себе попасть в историю, трястись, что украдут скрипку, ведь она стоит миллионы долларов. Она спит, пристегнув скрипку к руке. Наручники гарантируют ее свободу! Калипсо улыбается каждый раз, когда застегивает ключик на запястье.

У нее нет выбора. Он может появиться в любой момент.

– Эта скрипка принадлежит мне, а не тебе, hija de puta![9]

– Она моя. Улисс мне ее подарил.

– Calla la boca![10]

– Моя, моя. И не пытайся украсть ее у меня, тебя сразу найдут. Люди из страховой компании шутить не любят. Они тебя арестуют и посадят в тюрьму.

– Молчать, putana!

Отец… Оскар Муньес. Сын Улисса Муньеса.

Мало того, что он никогда о ней не заботился – однажды он разбил ей челюсть ударом гаечного ключа. Ей было тогда шесть лет. Она осмелилась назвать его гадом. Он решил, что она должна подавиться своими зубами. Доктор Агустин сказал, что нужно вновь ломать челюсть и ставить ее на место, чтобы поправить те повреждения, который нанес ей Оскар. Росита вздыхала, что это недешево обошлось.

Оскар жил в Хайалиа, кубинском городке Большого Майами, у своего брата Марселино. В старом гараже, который тот переделал в комнату для гостей. Там пахло прелым каучуком и прогорклым уксусным маслом. Подушки, покрытые ореолами жира, простыни, забывшие, что когда-то были белыми. Марселино как-то терпел его, но жена его, Аделина, с ним не разговаривала. Зарабатывал Оскар на мелочных спекуляциях, угоне машин, квартирных кражах. Полицейские несколько раз задерживали его, но всегда отпускали. Не было доказательств. Никто не решался против него свидетельствовать. Он отрезал палец парню, который показал легавым гараж, где он скрывался. Целыми днями он торчал у стойки кафе или на тротуаре и потягивал коладу из пыльного стакана, выглядывая, где бы что-нибудь слямзить. Калипсо удалось скрыть от него свой адрес в Нью-Йорке, но она очень боялась, что он сумеет ее найти.

Когда она жила в Майами, скрипка была спрятана у ее деда, заперта на двойной замок в шкафу вместе с огнестрельным оружием. Отец туда бы не добрался. Он боялся Улисса. Она играла в гараже босиком. Сбрасывала сандалии, вставала на бетон, слушала наставления деда, ставила пальцы, скользила ими по струнам, начинала играть. Она закрывала глаза и становилась иной.

В детстве она так боялась своего отца, что у нее кружилась голова, если она замечала его на углу улицы, и она была готова отдать ему скрипку, лишь бы он после этого ушел.

Когда она подсчитывает свои доходы и расходы, у нее кружится голова.

Она пытается давать частные концерты, но ей так и не удается свести концы с концами. Она дает еще больше концертов. Двести пятьдесят долларов в час – вполне достойная оплата. Играет на вечеринках, на свадьбах, на похоронах. Надо уметь продать себя, но у нее пока плохо получается.

Ох, плохо получалось – вновь вернулась главная мысль, потому что теперь, теперь… Она твердит это слово постоянно. ТЕПЕРЬ. Как будто наступила новая эпоха, небо раскололось надвое, чтобы вместить славное и великое настоящее. Калипсо, способная дерзать.


– А я возьму большущий бургер с жареной картошкой, – объявил Гэри, отложив меню. – Умираю с голоду! Когда я поиграю как следует, меня такой голод охватывает! А тебя нет?

Она робко улыбнулась и тряхнула головой.

– Мне надо какое-то время подождать, чтобы отхлынули чувства.

– Это мне напоминает первый раз, когда я серьезно играл на фортепиано, я имею в виду, играл так, словно от этого зависит вся моя жизнь.

– Когда это было? – спросила Калипсо.

– Я жил в Лондоне. Не очень хорошо понимал, что мне делать. И постоянно был в ярости, но никому ничего не рассказывал. Все хранил в себе, от этого на теле выступали красные пятна! Я хотел быть пианистом, занимался со всякими среднего пошиба преподавателями и часами работал дома. Я искал учителя с большой буквы, наконец нашел одного, но нужно было пройти прослушивание, чтобы попасть на его курс. Он меня попросил сыграть Венгерскую рапсодию № 6, ну ты знаешь, которую так просто загубить…

– И ты загубил?

– Без малейшего колебания. Я вложил всю свою силу, я молотил по клавишам так сильно, что заболели запястья. Учитель ничего не сказал, а потом позвал другого ученика, который сыграл этот же отрывок, и мне стало стыдно. Его туше было столь безупречным, таким точным, таким глубоким. Он не пытался изобразить чувства, он сам стал чувствами.

– Он не притворялся… он правда был внутри музыки.

Гэри восхищенно посмотрел на нее.

– Вот именно. Его счастье, его порыв во время исполнения шли от сердца, а не из головы, не из пальцев. Я встал, хотел уйти, а учитель сказал мне: «Почему ты уходишь? Ты боишься? Ты ленишься?» Мне опять стало стыдно.

– И ты остался?

– Да. Я всему научился у него. Он мне говорил слушать музыку, играть с закрытыми глазами. Чтобы я смог открыть для себя свою собственную манеру играть. Я долго с ним занимался. Он посоветовал мне поступить в Джульярдскую школу. Это получилось кстати, поскольку в один прекрасный день я застал его в постели моей матери! Я впал в бешенство, ушел, не сказав ни слова. Предупредил об отъезде только бабушку.

Калипсо смотрела на него непонимающе. Она не была уверена, что правильно расслышала.

– Ты увидел его в ПОСТЕЛИ твоей матери?

– Да. Оказалось, он ее любовник. Я взял билет до Нью-Йорка. И ни минуты об этом не жалел.


У него свободный и беззаботный вид человека, который не считает денег, который достает из кармана мятые банкноты и кидает кучкой на тарелку у кассы. Радостного человека, уверенного в себе, с вечной улыбкой на лице, с взъерошенными темными волосами. Когда он играет, его плечи танцуют, он то наклоняется, то выпрямляется, он закрывает глаза, закусывает губы, словно моля о чем-то, потом улыбается, вновь склоняется над клавишами, выпрямляется и вновь нагибается к ним. Калипсо чувствует его присутствие повсюду, наполняется плотной массой, дающей нотам звук. Он проникает в музыку как скульптор, месит ее как глину. Калипсо закрывает глаза, поднимается над полом, парит. Звуки пьянят ее. «Мне не нужен алкоголь, мне достаточно слушать, как он играет. Внимательный и точный, он не захватывает все пространство себе, как это делают некоторые пианисты, норовящие задавить солиста. Он дает мне раскрыться, расцвести, распасться на благородные, чистые звуки. И когда он оборачивается, чтобы проверить, следую ли я за ним, я читаю радость в его взгляде. Кончиком смычка я открываю ноту, развиваю ее звучание, напитываю ее красками, запахами, счастливыми криками, улыбкой деда, который сжимал руки и поднимал их к небу, чтобы приветствовать удачный аккорд…

Amorcito, mi princesa, mi corazoncito, mi cielito tropical”»[11].

Она бросается в массу звуков, обрабатывает их, лепит, она ничего не хочет доказать, только отдает. «Любовь моя, – говорит она, – любовь моя», и она улыбается этому слову, такому значительно-трагическому, проникнутому фальшивыми нотами и безвкусицей, такое новое, что она с трудом решается его произнести. Она опускает ресницы, шепчет едва слышно, чтобы не показаться безумицей. Потому что он мог бы это заметить, ведь правда. Он мог бы это понять. Нельзя допускать, чтобы эта буря, бушующая в ней, испугала его. И вот она прячет свое чувство в глубинах души, но оно рвется наружу, она краснеет, губы ее полнеют, щеки круглеют, глаза сияют серебряным лунным светом.


Гэри повернул тарелку с бургером, чтобы добраться до жареной картошки, обильно полил ее кетчупом, смял салфетку, широко открыл рот, загрузил в него первую порцию еды и продолжил свой рассказ:

– Его звали Оливер, этого моего учителя. Да его и сейчас зовут Оливер, кстати, он же не умер! Он дает концерты по всему миру и, по последним сведениям, по-прежнему остается любовником моей матери. Я не знаю, влюблена ли она в него по-прежнему, поскольку она человек сложный, легко впадающий в ярость, от любой малости. Она проводит свой досуг в борьбе с ветряными мельницами. Моя мама – типичный Дон Кихот!

– Значит, у нее есть мечты…

– Мечты и ярость.

– Они часто ходят парой.

– Я ее очень люблю. Мы вместе взрослели, если хочешь. Странно говорить это о собственной матери, но это чистая правда. И может быть, мы продолжаем вместе взрослеть. Возможно, она тоже изменилась, вполне возможно…

Он осекся, подумал: «А зачем я все это говорю сейчас, почему я все рассказываю Калипсо Муньес?» – и, чтобы направить разговор в другое русло, попросил:

– Передай мне, пожалуйста, соль.

«Она сама виновата, она сидит здесь передо мной, смотрит на меня и молчит. От этого как-то теряешься. У меня создается впечатление, что я на сцене, вот я и говорю, несу невесть что.

То ли я смущен…

То ли, может, взволнован?

Нет. Не взволнован и тем более не смущен.

Но я не в своем обычном состоянии, это точно».

Она протянула ему солонку, он взял ее.

– Может быть, в какой-нибудь день попробуем вдвоем сыграть сонату Штрауса? Ну, знаешь, ту, для скрипки и фортепиано…

– Это моя любимая, – произнесла она, подняв на него горящие восторгом глаза.

– Ну вот и сыграем ее вместе, – изрек он с набитым ртом.


Она поняла, какие чувства испытывает к Гэри Уорду, когда они репетировали сонату Бетховена.

Уже миновало изумление от того, что он выбрал ее тогда, в заполненном студентами зале, что он произнес эти пять слогов ее имени и фамилии: Ка-ли-псо Му-ньес, прошел этот миг, перевернувший всю ее жизнь, она уже очнулась, собралась с мыслями, и они начали репетировать каждый вечер после занятий.

И однажды она осознала это как совершенно очевидную истину, она сказала себе: «Вот, это точно, это совершенно точно, я влюбилась».

Влюбилась…

Она тогда отшатнулась в ужасе, не выдержав силы удара. Закусила до крови губы, посмотрела вокруг, чтобы убедиться, что никто ее не слышал. «Это невозможно, – вскрикнула она тотчас же. – Слово влюбилась” для меня не подходит. Должно быть какое-то другое, более точное».

Калипсо была склонна добиваться точности во всем. Она считала, что смысл каждой вещи поймешь, если правильно назовешь ее. Если вам говорят дерево, а вы не разбираетесь в разнообразии видов деревьев, для вас это будет всего лишь ствол. А вот если вам говорят «сосна», «пальма», «баобаб» или «магнолия», дерево сразу расправляет ветви, на нем появляются листья, цветы или фрукты, оно начинает источать только ему свойственный запах. Вы можете присесть в его тени, поприветствовать его, проходя мимо. Оно существует. У него есть имя, фамилия, семья, работа.

Она долго искала слово, точное слово, которое передавал бы ее отношение к Гэри Уорду.

И она нашла его.

Она подпрыгнула от радости, когда сумела ловко накрыть его рукой.

Изобразила танец Джина Келли из мюзикла «Поющие под дождем».

В этот день на Манхэттене шел дождь. Это была пятница, 13 апреля. «Día de mala suertе»[12], – утверждал дедушка. «Нет, día de suerte»[13], – отвечала маленькая Калипсо нарочно, чтобы сказать ему поперек. «Ну как хочешь, amorcito, – говорил он, хлопая своими широкими подтяжками, – это же ты у нас все решаешь! И ты всегда все решишь. Ты никогда не будешь добровольной жертвой, de acuerdo[14]? Стать добровольной жертвой означает превратиться в маленькое дерьмо».

Была пятница 13-е, и Калипсо переходила Мэдисон-авеню, чтобы сесть на автобус. Ей в голову пришло первое слово, которое как-то не подходило.

«Покорить»? Ее покорил Гэри Уорд.

«Нет и нет, – сказала она, тряхнув головой, натягивая шарф на кончик носа. – Ничего меня не покорил” Гэри Уорд, нет, нет, это подразумевает, что он доминирует надо мной, что я лежу растоптанная, в пыли и цепляюсь за его ноги. А на самом деле, наоборот, он тянет меня в небеса».

Она, занервничав, ускорила шаг. «Гэри не тот человек, который уничтожает и растаптывает, и я не та женщина, которая даст себя растоптать, нет, нет». Покорена – это для тех девчонок, которые прыскают за его спиной, когда он проходит по коридорам школы, которые подталкивают друг друга локтями, разглядывая его шикарную американскую машину, его красивую французскую невесту, его улыбку, от которой колотится сердце даже у самых равнодушных. Нет! Нет! Она вконец разнервничалась, толкнула на ходу оранжевый зонтик какой-то дамочки, отпихнула большую сумку на колесиках, которая норовила ее задавить. Нет! Нет! В ней все протестовало. «Не хочу я этой беспросветной серости, я хочу штурмовать арпеджио, выдавать на-гора великое до

Она прошла мимо бутика «Ладюре», где делают маленькое миндальное пирожное «Макарон», перед которыми преклоняются американцы. С розой, с фисташкой, с шоколадом, с кофе. Можно ли сказать, что они влюблены в эти пирожные? Они ими покорены, это уж точно. Они выстаивают очереди под ветром и дождем, чтобы получить великую честь в виде картонной коробочки миндально-зеленого цвета с этими дорогущими восхитительными пирожными.

Даже если я ничего не понимаю в любви, я хорошо понимаю, что «покорена» не то слово.

До Гэри Уорда любовь была чем-то неизведанным, она видела ее на лицах других людей, на губах, сближающихся в поцелуе на улице или на экране в кино. «А я, – говорила себе она, – никого не люблю, потому что мои губы не сближаются ни с чьими губами.

Я, Калипсо Муньес, родилась от кубинского отца и американской матери, которая сбежала сразу после моего рождения, воспитана была дедом-музыкантом, который подарил мне свою скрипку». Улисс Муньес, красивый мужчина с черными как смоль волосами, с бычьим торсом, с голосом то ласковым, то холодным, как лед. Все женщины сходили по нему с ума и начинали гарцевать, как породистые лошади, едва он заходил в комнату. Он успевал приласкать их, приподнять, покружить, а потом оставлял их и возвращался к жене Росите. Улисс Муньес. Не так-то часто встречаются дедушки, у которых есть скрипка Гварнери, не так-то часто встречаются матери, которые сбегают сразу после родов, но при этом навязывают ребенку имя нимфы из мифов, прикрепив бумажку к пеленке. Не так-то часто встречаются девочки, настолько страшненькие и неуклюжие, что никто даже не смотрит им в лицо, только скользят глазами – скорей, скорей и спрашивают насущное: хлеба, как куда пройти, когда приходит поезд или автобус.

Ее все это несказанно забавляло.

Улисс Муньес воздавал Калипсо всевозможные почести. Он вплетал разноцветные фантики от конфет в ее волосы, и она становилась похожей на рождественскую елку. Калипсо еще в детстве поняла, что ей не изменить ни своего рта, ни носа, ни подбородка, ни зубов и, чем плакать, глядя в зеркало, лучше подружиться со своим отражением. Принять его как данность. Она не собирается строить из себя кого-то еще, чтобы мир полюбил ее! Это совершенно бессмысленно, в итоге она станет никем, да и средств у нее на это нет. Она будет Калипсо Муньес, девушкой с лицом мыши.

Которая божественно играет на скрипке.

Она укладывала скрипку под подбородок и извлекала из нее настолько прекрасные звуки, что они утешали ее во всех ее бедах. И они не только утешали ее, они ее создавали. Музыка научила Калипсо гармонии, доброте, жизни. Научила, что жизнь – это чудо.

«Нет! Нет! – повторяла она, пересекая Мэдисон-авеню. – Покорена” – это совсем не то».

Она искала, искала слово.

Пропустила автобус, потом еще один. Надо пройтись пешком. Она ни за что не найдет то слово, если поедет, стиснутая между пассажирами в автобусе маршрута М1 или М2, ей нужно пространство, чтобы размышлять. В таком зажатом состоянии ничего не придумаешь. Придумать можно только в движении, которое несет тебя вперед, рождая звуки, слова и чувства, переполняющие тебя целиком.

Вдруг она остановилась.

«Переполнена».

Она переполнена Гэри Уордом.

Унесенная волной, она скользила от удивления к радости, от волнения к легкому вскрику неожиданного восторга. Она гуляла на гребне самой высокой волны.

Какая же эта волна высокая и как же далеко она меня уносит!

Ей захотелось выговориться, излить душу подруге, нежной наперснице.

Нужно кому-то довериться, рассказать обо всем.


Она остановилась на Мэдисон-авеню перед витриной цветочного магазина.

Купила растение в горшке. Что это за фиалка – фиалка рогатая, или фиалка душистая, или фиалка задумчивая, она же трехцветная? Флорист не знал, но похвалил ее выбор. Он тихо сказал: «Поговорите с ней, она робеет».

Калипсо поставила ее на подоконник. Будет разговаривать с рогатой фиалкой.


Она ей все рассказывает…

Про репетиции, про свои закрытые глаза, которые она открывает, когда он говорит: «Вот это хорошо», или «Нет, так не пойдет», или «А ну-ка, давай еще раз попробуем»… Она слушает его голос, смотрит на его руки, которые поднимаются вверх, рисуют круги.

«И знаешь ли ты, фиалка, есть одна очень специальная вещь. Левой рукой он конструирует, моделирует, вылепливает, это вроде как рука в железной перчатке, а правой рукой он крутит, вертит, высекает, она живая, словно из ртути. Мизинец на правой руке выполняет невероятную работу. Он привносит в его исполнение остроту, виртуозность, блеск. Я никогда не видела настолько безупречного и бестрепетного, настолько деятельного мизинца… Он прямо светится!»

Она все рассказывает фиалке…

Долгие часы репетиций они вдвоем закрыты в маленьком зале в школе, и потом он говорит: «Пойдем попьем кофе?» И они вместе выходят. В накрывшей город ночи пробивается голос флейты, поющей о счастье. Как весело любить, жизнь вокруг в розовом цвете!

Сквер Данте напротив Метрополитен-оперы стал огромным парком, огни ресторанов – гигантскими прожекторами. Она вытянулась, начала пританцовывать, он улыбнулся, сказал: «Я люблю, когда ты дурачишься». Она застыла в воздухе: «Он сказал я люблю, он сказал ты, он сказал я люблю ты». Она более не сомневалась.

Она любит его. И он смотрит на нее.

«Это самое начало, – поведала она рогатой фиалке, – я хочу сказать, что это хорошее начало для истории любви.

Он сказал глазами, что щеки мои стали полнее, что губы мои налились и округлились, что лицо мое нежно, как лепесток цветка».

Она могла бы прожить целую жизнь воспоминаниями об одном этом месяце с Гэри Уордом. Этом месяце, преисполненном счастья.

Не так-то много людей могут похвастаться тем, что у них в жизни был месяц полного счастья. «Ты вот много таких знаешь, а, фиалка?»

* * *

Она говорит себе: вот он встал, вот он пьет кофе, вот одевается, потом выходит из дома, направляется к школе, а теперь входит в школьный холл… И она тоже встает, пьет кофе, одевается, направляется к школе.

Она теперь никогда не будет одинокой.

Она смотрит на небо, она смотрит даже еще выше неба, скрещивает пальцы и говорит: «Благодарю. Благодарю».


– Ты хочешь кофе? – спросил Гэри, добирая с тарелки последние ломтики картошки.

– Нет, спасибо.

– Но ты ничего не поела!

– У меня дома есть сыр и фрукты.

– А где ты живешь?

– На самом верху, на востоке. На углу Мэдисон-авеню и 110-й.

– Не ближний край…

– Только это и удалось найти. Но зато так я могу каждый день проходить через парк. Я люблю гулять по парку. Иногда я останавливаюсь и играю прямо под открытым небом. Представляю себе, что я выступаю на большом международном фестивале…


Он любит гулять по парку. Он часто пешком проходит его насквозь. Еще он любит заходить в бывшую сторожку, лачугу из бревен, довольно, впрочем, большую. Туда никто не заходит, только время от времени пьяненький бомж спит, свернувшись калачиком в уголке, и рано утром уходит, не успев даже протрезветь. Свое первое лето в Манхэттене он провел в этом домике неподалеку от улицы Сентрал-парк-саут. Он расшифровывал партитуры, учил их наизусть, мурлыкал себе под нос. Он тренировался распознавать ноты, укладывая на бумагу кусочки мелодий, записанных на его айподе. Переписывал все песни The Beatles в белый блокнот и напевал: «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine».

Именно там Гортензия встретила его в один прекрасный летний день. Он сердился. Она его пихнула. Они поссорились, помирились, поцеловались и больше не расставались.

«А ведь я напрочь забываю о Гортензии, когда бываю с Калипсо!»


– Иногда люди дают мне деньги, – сказала Калипсо. – Иногда они смотрят на меня не двигаясь, почти не дыша. Однажды очень элегантный господин положил мне банкноту в сто долларов! Он сказал, что вернется, чтобы меня послушать, спросил, где я еще выступаю, есть ли у меня деньги… Мне хотелось рассмеяться, но я старалась сохранять серьезный вид. Он мог обидеться.


Гэри как-то раз заметил ее в парке. Он шел за ней по дороге на уровне 86-й улицы. Это была тропинка, которая змеилась, почти терялась в зарослях, поднималась и спускалась. Маленький мостик. Два маленьких мостика, озерцо, над которым летают крикливые утки, вытягивая голые ярко-красные шеи. Мало кто ходит по этой дороге, люди боятся неожиданных неприятных встреч. Где-то далеко-далеко слышен городской шум, гудки машин, завывания сирен «Скорой помощи».

Калипсо шла со скрипкой под мышкой, все больше углубляясь в заросли. Он следовал за ней на некотором расстоянии. Впереди мелькал ее силуэт: джинсовая куртка с бахромой, оранжевая жилетка, длинная, до щиколоток, сиреневая юбка с большими зелеными цветами, золоченые сандалии. Гортензия бы не одобрила. Она бы зачеркнула силуэт Калипсо широким крестом. Нет, нет и нет.

Она остановилась у Черепашьего пруда, залезла на плоскую скалу, набрала чей-то номер телефона, быстро с кем-то поговорила, потом расчистила место от колючек и камешков, прежде чем положить мобильник на валун. Достала скрипку из футляра и, стоя босиком на камне, заиграла Баха: Партиту № 3 для скрипки соло. Потом прервала игру, ответила по телефону, что-то сказала по-испански и вновь взялась за скрипку.

Закончив, она расхохоталась и захлопала себе. Потом убрала скрипку. Надела сандалии и ушла.


Гэри позвал официанта, чтобы попросить счет. Потянулся, посмотрел на Калипсо, улыбнулся ей глазами.

Ей захотелось поцеловать его. Но она не умела целоваться. Ее губы никогда не касались губ юноши. Однажды она попыталась попробовать, используя в качестве тренажера желтое яблоко голден. И оторопела, увидев след своих зубов на кожуре. «Значит, кусаться при этом не надо, – заметила она себе. – Только аккуратно соединять губы с губами и…»

– Ты помнишь свой первый конкурс? – спросила она, чтобы сердце перестало биться так сильно.

– Ох, ну конечно! Я играл так лирично, так легко, словно танцевал, и когда закончил, весь зал разразился аплодисментами. Они вызывали меня пять раз, я подумал, что они хотят, чтобы я исполнил на бис, и опять уселся на стул. Но тут прибежал распорядитель и сказал под хохот жюри и публики, что это категорически запрещено по условиям соревнования!

Он откинулся назад, на лету схватил счет. Достал мятые банкноты из кармана.

– Как у тебя это получается, Калипсо? У тебя есть какой-то специальный секрет? Я никогда еще никому столько не рассказывал о себе!


Карандаш Гортензии упал на лист с рисунками. Она завершила свою коллекцию. Свою первую коллекцию. Под каждой моделью она большими буквами написала свое имя и фамилию: «ГОРТЕНЗИЯ КОРТЕС». Нацарапала дату. И обессиленно прилегла щекой на бумагу.

Белые свечи догорели до основания, превратились в комочки воска.

Она изо всех сил боролась со сном. Но глаза закрывались сами собой.

Равиоли сгорели в кастрюле, натертый сыр высыхал в маленькой керамической мисочке. Бутылка «Шато Фран-Пипо» была почти пуста.

Настенные часы показывали три.

Первый удар разорвал ночную тишину. Прозвучал как удар молота по наковальне.

За ним второй и третий. Она улыбнулась сквозь дрему, безумный Кастор вернулся. Она так называла шум проснувшихся батарей, свист поднимающегося вверх пара, сотрясающего старые трубы, странные удушливые всхлипы воды, плюющейся горячими каплями, стук и гудение в шлангах. Она представляла себе жизнь безумного Кастора, который каждую ночь копошится в батареях. Чтобы выполнить свою ночную миссию: скрести, стучать, пробивать, добиваться циркуляции воды и пара. Обогревать в конечном итоге. Ранним утром, когда все просыпаются, безумный Кастор затихает. До следующей ночи.

Она налила себе последний стакан «Шато Фран-Пипо». Подняла его за здоровье своей первой коллекции. Голова у нее кружилась, она явно слишком много выпила. Ее шатало.

«Долгих лет Гортензии Кортес!» – провозгласила она, протянув стакан в сторону лампы на письменном столе. Она заметила напротив на стекле стрельчатого, как в готическом храме, окна силуэт девушки, которая произносит тост для самой себя. Усталой, но торжествующей. Надо бы сделать фото этого момента, когда она второй раз в жизни стала Гортензией Кортес, когда ей удалось подчинить себе самое безумное из своих желаний и воплотить его в безупречные рисунки единственных в мире моделей.

«Но как странно, – подумала она опять, – где же Гэри?»

* * *

«Надо, наверно, было позвонить Гортензии», – размышлял Гэри, пешком возвращаясь из «Буррито Гарри». Он поймал такси. Посадил туда Калипсо. Протянул водителю банкноту в двадцать долларов и велел: «Девушке нужно благополучно добраться до дома. Я на вас рассчитываю». Его так научила в детстве мама. «Когда ты станешь взрослым и тебе встретится кто-то, у кого меньше денег, кто слабее тебя и незащищенней, всегда помни, что ты в привилегированном положении, что ты получил при рождении многое, и не бойся дарить, отдавать, помогать. Никогда не становись высокомерным, эгоистичным, думай о других, пытайся поставить себя на место человека и спрашивай себя: А что я могу для него сделать?”» Почему вдруг среди ночи всплыло это воспоминание о матери? И сколько времени она уже ему не звонила? На нее это непохоже. Она не пропускала ни дня, чтобы не послать ему пару слов в смске или написать в мейле, прислать фотографию, ссылку на какую-нибудь забавную или, наоборот, возмутившую ее историю. Завтра надо ей позвонить. Он скажет: «Привет, мамуль». Она любит, когда он называет ее мамулей.

Калипсо махала руками за стеклом, делала знаки, означающие: «Нет-нет, ни за что, ты не должен оплачивать мне такси!» Он развел руками: «Все, поздно, дело сделано!» И машина тронулась с места. Силуэт Калипсо в обнимку со своей скрипкой Гварнери, сопровождающей ее как старая дуэнья, исчез вдали. Гэри глубоко вздохнул. Калипсо, Гварнери, Бетховен, сколько эмоций! Он как-то утратил логику в мыслях. Чувствовал себя словно пьяным.

Он решил пойди домой пешком.

Ему надо было побыть одному и собраться с мыслями, прежде чем встретиться один на один с Гортензией.

В одиночестве, в покое разобраться со своими ощущениями и понять, почему же он так счастлив в те моменты, когда они репетируют сонату Бетховена. Разобраться с этим волнующим его вопросом, откуда этот странный восторг, рождающийся из нот, которые они играют. Некий воздушный, невесомый восторг, который наполняет все его существо и каждый раз заставляет все больше задумываться над ответом: «А почему так? Откуда он?» Словно объятие – но без сплетающихся между собой тел, словно любовная дрожь – но без того, чтобы их губы, руки, ноги соприкоснулись. Чувство, рождающее радость жить, дышать, неспешно и нежно уносящее их все выше! Каждый день он открывает новые грани этого счастья, каждый день он ослеплен восторгом, каждый день он становится все более уязвимым и ранимым, поскольку не может объяснить себе, почему в душе пылает такой пожар…

Они благоговейно исполняют сонату, благоговейно берут каждый аккорд, благоговейно воссоединяются в музыке, поддерживая друг друга, взлетают, носятся в воздухе и благоговейно открывают новые и новые источники радости в звучании своих инструментов, новую глубину, новые оттенки. Он рос, превосходил сам себя, уступал место другому Гэри, тайному, запрятанному в глубине, который рождается под его собственными пальцами. Сосед снизу. Этот Гэри, более мирный и в то же время более мощный, более уверенный в себе, – незнакомец, который только и просит, чтобы его выпустили из тела Гэри. Сможет ли он помешать этому другому занять все место? Правда сможет?

Потому что внезапно жизнь стала большой драгоценностью: играть сонату Бетховена с Калипсо Муньес, учиться по-другому извлекать ноты, сливаться с Бетховеном, составляя с ним одно целое. «Ты слышишь? Ты слышишь эту размолвку между ля и ля диез?» – говорит он. «Как будто это Моцарт сочинил», – отвечает она.

Когда смолкает последний аккорд, она неподвижно сидит на самом краю своего стула, едва не падая, с закрытыми глазами, слушая ускользающие звуки, на полпути между землей и небом, потом оборачивается к нему и улыбается серьезно и ласково, немного глуповато, как выздоровевший после долгой болезни ребенок.

И он улыбается ей в ответ так же глуповато, как она. В некотором роде два счастливых идиота.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

С понедельником! (англ.) (Здесь и далее цифрами обозначены примеч. пер.)

2

Сэндвич с куриным салатом, так изысканно! (англ.)

3

Я их раздавлю (англ.).

4

Ненавижу тебя! (англ.)

5

Песня группы The Replacements с альбома Tim 1985 г.

6

В этот самый момент (англ.).

7

С ума сойти! (англ.).

8

Полюбить себя самого – это начало любовной истории, которая будет длиться всю жизнь (англ.).

9

Сукина дочь (исп.).

10

Заткнись! (исп.)

11

Любовь моя, принцесса моя, сердечко мое, мое жаркое южное небо! (исп.)

12

Несчастливый день (исп.).

13

Счастливый день (исп.).

14

Договорились? (исп.)

Гортензия в маленьком черном платье

Подняться наверх