Читать книгу Оловянные солдатики - Яна Жемойтелите - Страница 1

Оглавление

Февраль отпустил денек-другой надежды, когда нестерпимо сладко дохнуло теплом, а потом сыпал снег, снег…

К Ане приклеилась скарлатина – редкая в четырнадцать лет болезнь. С утра пошли по щекам пятна ярким румянцем, а к обеду обсыпало целиком. Страшно зудела кожа на спине и плечах. Ночью Аня каталась голая по ковру, потом мучилась до утра без сна: внутри ее, в сознании, открылся будто другой человек, который начитывал длинный-длинный роман о неизвестной ей, текшей где-то жизни. Тут же явились зримо сандалики – стоптанные такие, детские, с перемычкой. От сандаликов этих проистекала растерянность, недожитость даже, как будто хозяин их вдруг ребенком быть перестал, а они в недоумении разинули рты: куда же исчез этот ребенок?

Аня думала про сон – не сон от детской болезни. Двойник, очевидно, прятался в ее полном имени, которое одинаково читалось зеркально. Хотя до него нужно было еще дорасти, пока же хватало короткого: Аня Валлен. Фамилия рождала клички типа «Валенкова», но все же ей нравилась: она выделяла ее среди прочих в классном журнале, когда все нерусское казалось почти запретным.

Сосед по парте Макаров изводил ее, покалывая ручкой, откуда взялась фамилия:

– Может быть, от французов?

– Дурак, от каких еще французов? Было бы Валле́н, а не Валлен.

– Тогда от викингов, да?

– От каких еще викингов? Сам ты…

– Просто от скандинавов?

Гадал-то он сам не «просто»: Аня была светлая, с прозрачными как бы насквозь глазами, тонкими прядями почти белых волос. Слепленная из воска мальчишеская фигурка.

Мама что-то рассказывала о прадедушке-шведе. Но ведь жил он так давно, еще в прошлом веке, что казался не более реален, чем Евгений Онегин. Про Швецию Аня ничего не знала толком, разве что она, кажется, опускалась по отношению к уровню моря. Или нет, опускалась Голландия, а вот Швеция… Название напоминало «швейное дело». Очевидно, в Швеции действительно много и хорошо шили, эксплуатируя наемный труд. Что-либо еще знать про Швецию было пока не нужно. Все же Макаров докучал про дедушку:

– Ты это серьезно?

– А как же? Почему нет?

– Я просто думал, ты тоже… только для маскировки.

– Что «тоже»?

– У моего-то отца фамилия была не Макаров.

– Какая фамилия? При чем здесь фамилия?

– Не понимаешь, что ли? А то ему бы туго пришлось!

– А что, Макаров – какая-то особая фамилия? – Аня никак не брала в толк. – Ну, есть пистолет Макарова.

– Макаров – как раз самая обыкновенная фамилия. Обыкновенная русская фамилия.

Наконец видя, что Аня все равно не понимает, Макаров сказал напрямую:

– Ну, еврей у меня отец, понимаешь? Еврей! – Голос его немного дрогнул.

Аню поразила макаровская загадочность. Она хотела было ответить, что какая же в этом трагедия, но промолчала. Еще ее удивило, что в наше время это вообще для кого-то трагедия. Аня только не догадалась, что Макаров же ей доверился – пусть смешной, как казалось, тайной.

Из-за детской болезни Аня пропустила «Онегина». Дома-то роман она читала, но как писать сочинение без подпорок, то есть без толкования их «классной»? Ане казалось, что у нее вообще ни о чем не было своего личного мнения. Зато не было и опасности написать крамолу.

Прозрачное солнце конца февраля напитывало собой класс, расширяя пространство стен. Аня отвлеклась: из форточки нестерпимо тянуло свежими огурцами – привычный запах талого снега и набрякшего льда.

– Ты легко перенесла скарлатину? В шестой школе девочку увезли очень тяжелую, – к ней, к самому уху, склонилась «классная» Вероника, дохнув вазелиновой помадой. Это было из раннего детства: так именно пахло дыхание мамы. Аня обернулась на дыхание и сказала тихо:

– Нет-нет, не страшно…

Дальше объяснять показалось не нужно. Зато вдруг Аню зацепило, отчего же человеку так страшно, мучительно трудно бывает признаться в любви? Почему Татьяне сделалось однажды не страшно? Рука едва поспевала за мыслью, если человек может на ходу оскорбить другого, бросить в сердцах: «Я тебя ненавижу!» – почему же даже последнее сделать гораздо проще. Чем признаться в любви? Когда любовь – чувство светлое, когда она возвышает обоих – любящего и любимого, – ну так почему же так сложно признаться в ней? Почему еще любовь – стыд, ее нужно стесняться?.. Может, именно так думала и Татьяна, отдавая на волю Онегину «себя презреньем наказать»? Так ведь действительно наказал, не принял, – и что Татьяна? Умерла от стыда, отчаялась? Отнюдь! (Это, кстати, было любимое словечко Вероники). Татьяна сочла себя для Онегина барышней необразованной, скучной – она принялась читать, самообразовываться… (Аня задумалась, возможно ли такое слово, и тут же исправила его на «самосовершенствоваться», запутавшись в этом «во-ва»). В итоге Онегин открыл в Татьяне цветок и предложил ей… Что же такое конкретно он ей предложил? Аня для себя самой четко сформулировать не могла. Но теперь уже Татьяна отвергла предложение Онегина (интрижку! – наконец верное слово). Это опошлило бы ее чувство, которое она до сих пор питала к Онегину… Аня поставила в сочинении жирную точку.

Домой летела она, помахивая портфелем, навстречу ветру с запахом свежих огурцов, напевая общую мелодию весны: «Будет-будет-будет». А что же такое конкретно впереди будет, она и сама не знала. Запахнув дверь, Аня увидела себя в зеркале прихожей. За детскую болезнь она как бы успела вырасти: пальтишко, перешитое из маминого, едва достигало колен. Запястья с синими прожилками торчали из рукавов, рождая даже стыд за голое тело.

Незаметно солнечный день потемнел в мед, потом тихонько свернулся тенью. Общий фон вечера наметился такой же спокойный, как будто дом наконец покинул раздор между Аней и мамой: Аня сутулилась за едой, приносила «четверки» по математике-физике-химии, совершенно не думая о среднем балле. Хотя придирок к физике больше не было, Аня кропала перед сном, вернее, вымучивала в свой девичий дневник:

Тает снег, уставший вешнею порой.

Слышно: ужин жарит мама за стеною.

Сонное затишье тянется, как нить.

Только грозы близко, скоро буре быть.


Ей очень хотелось сочинять стихи, и она думала, что этому, в принципе, можно научиться, как можно научиться готовить еду.


Утро двигалось по обычному распорядку: яичница, чай с вареньем… Изнутри же распирала досада-вина за вчерашнее, сокровенное, которое она отдала во власть Веронике. За сочинение грозила «пара» – за невыдержанность композиции, нераскрытие темы и пр.

Сапоги показались тесноваты, как будто за ночь нога успела раздаться. Обстоятельство странное: обычно Ане приходилось поспевать за сапогами. Их всегда покупали «на вырост». В новом виде сапоги носились только с носками, а когда нога догоняла размер, они выглядели уже потрепанно. Вертясь перед зеркалом в прихожей, Аня оценила себя как существо из скорлупки – только что вылупившееся из маминого пальто.

Мама перешивала, перелицовывала ношеные вещи, подкраивала из старья юбочки для дочки. Новые наряды мама покупала ей редко. Когда оставались деньги, тратила их на золотые колечки – тоже для дочки, тоже на потом, когда подрастет. Пока же шила юбочки типа «черный низ», где-то подсознательно специально, чтоб на дочь не смотрели мальчики. Одноклассники под категорию «мальчиков» не подходили, они были просто товарищи. А «мальчики» – это те, кто старше и… опытней?

Маму звали типично для поколения детей войны: Зоя, жизнь. Стежок к стежку мама перешивала свою рваную жизнь на дочку – может быть, она ее, перелицованную, доносит? Собственная мамина жизнь остановилась десять лет назад, когда Анин отец однажды не вернулся с работы. Мама не могла себе простить, что спокойно кромсала на кухне буханку хлеба в то время, как его мертвое тело уже кромсали в морге… Но то, что вскрывали в морге, не было им. А куда же девался он сам? Он был веселый, друзей любил. Куда девалась его улыбка? Мама не могла ответить на этот вопрос.

Призрак смерти преследовал маму с детства, еще с финской войны, когда густая луна затекала в окошко. То, что можно было разглядеть за окошком, – были белые люди, люди… лыжники в маскхалатах. Дальше, дальше детство вплеталось в войну: ушел отец, за ним оба брата. Они уходили веселые, смелые люди, а превращались в память. От памяти только хотелось плакать… С войны еще оставались платья, присланные по ленд-лизу (если мама точно помнила это слово), и пломба на верхнем коренном, поставленная пленным врачом. Пломба держалась тридцать пять лет, но так и должно было быть, потому что пломба была – память.

Маме продолжало казаться, что война только что кончилась. Недостаток продуктов до сих пор объяснялся послевоенной разрухой. Где-то мама умудрялась доставать-подкапливать продукты, поддерживая нестрогий пост буден ради сытных праздников, когда к обычному набору макароны-картошка-тушенка добавлялась колбаса, она же в салате «Оливье» с майонезом, настоящий индийский чай… И это казалось счастьем. Уколов палец, мама поймала себя на том, что с утра думает о зеленом горошке, который выдали на работе еще к ноябрьским. За зиму горошек прокис… Ну, вот до слез было обидно, потому что берегла она эту банку… Хотя, может, его сразу выдали кислым, ведь он в холодильнике зимовал.

В школе говорили, что Аниному поколению тоже придется туго, потому что они – «второе эхо войны» – их числом родилось мало за отсутствием «нерожденных детей нерожденных родителей». Они же успели родиться каким-то чудом, проскочив в мясорубке, и за это должны быть благодарны… кому? Государству? Перед государством был долг хорошо учиться и почетная обязанность защищать интересы… То, что прибывало в свинцовых гробах из Афгана, никак не могло быть вчерашними мальчиками. Но куда же девались они – те, которых воспитывали, учили на исполнение какого-то долга в невообразимо чужой стране?..


Снег за окном отсыпал по крупинке долгую чашу зимы. Аня барабанила пальчиками по парте, когда Вероника ровным голосом зачитывала смертный приговор: содержание-грамотность:

– Андреева – четыре-пять, Аркадина – четыре-четыре, Бирюлин – три-три, Булыжников…

На фамилии Булыжников Аня напряглась, затаив дыхание: следующей была она.

– Валлен – пять-пять.

Анна с радостью выдохнула. Значит, главное – не бояться, позволить словам течь как вода, как они сами хотят лепиться друг к другу. Вот как если болтать с Нинкой Семеновой. А с ней как раз можно болтать обо всем, в том числе и об «этом».

Осенью Аня спросила у Нинки, действительно ли дети случаются только от «этого» или равно от долгих поцелуев? Сомнения проистекали из фильмов, где герои вроде только целовались, а потом вдруг девушка беременела.

Вероника зачитывала вслух отрывок из Аниного сочинения про самосовершенствование и духовный рост. Головы повернулись на Аню – она вспыхнула до корней волос. Хотя ведь ей нравилось, очень нравилось выделяться! Вероника сказала, что сочинение очень глубокое.

Аня никак не могла представить себе Веронику юной. Как будто она родилась сразу училкой с пучком темных волос. Однажды только Вероника развернулась резко на хлопок форточки – посыпались шпильки, волосы плавно стекли ей на спину толстой змеей… Тогда Аня представила Веронику перед сном в домашнем халате. Неужели она тоже делала «это» со своим мужем? Обыкновенная, уже немолодая женщина (а было Веронике тридцать семь лет).

Вероника сказала, что любовь сама по себе – большое чудо, что можно прожить жизнь, нарожать кучу детей, но так и не испытать этого чуда.

Макаров слегка коснулся Аниных пальцев:

– У тебя ногти розовые. Ты их ярко не крась, тебе не идет.

Аня сжала в кулачок ладошку. Макаров был длинный, рыжий… противный, в общем. Он пытался грызть кирпичи, готовясь к войне с Китаем, на случай, если будет нечего есть.

Макаров сказал, что девчонки ярко красят ногти, наверное, для того, чтоб под ногтями не было видно грязи. Аня ткнула его локтем в бок. Макаров тихо добавил:

– Ты вообще женственная. А вот Самсонова мужиковатая. И Редькина тоже.

Интересно, как это Макарову могло так казаться, когда у Редькиной со всех сторон так и перло? Она носила второй размер лифчика. Перед физкультурой девчонки переодевались, поворачиваясь друг к дружке спиной, стесняясь либо своих объемов, либо белья. Аня же стеснялась своей недоженскости, почти детского тела.

Макаров высморкался и сказал нарочито громко:

– Что-то много соплей, – имея в виду ее хваленое сочинение. Он всегда выдергивался, когда кого-то хвалили.

Леша Вулич срезал с последней парты:

– Ты бы так не смог.

Фамилия придавала Леше определенный флер. В его поступках действительно сквозила отчаянность. Макаров же любил «сажать в лужу» училок. Предполагали даже, что он дома заранее готовит вопросики на засыпку. Однако он как-то умудрялся никогда не доходить до конфликта. Аня думала, что это, наверное, и называется «хитрость».


Домой с Нинкой Семеновой пробирались под ручку сквозь мокрый снег. Они были одного роста, одинаково подстрижены… Правда, за Нинкой вовсю уже ухлестывали парни, а она умела их отшивать так, что они ухлестывали еще больше. Даже школьная форма сидела на ней удачно, облегая фигуру, притом в тон ее светло-кофейных глаз. У Нинки постоянно случалась какая-нибудь любовь. Вернее, сама любовь никуда не исчезала, просто менялся ее объект.

– Мама говорит: ну что они тебе все звонят, звонят? – Нинка плотно прижималась к подружке. – Днем звонят, ночью… Ломакин в семь утра позвонил…

– У Ломакина мне, кстати, фигура нравится, плечи…

– Да ну, он «копейка» пишет через два «п», целуется слюняво… Мама говорит, что у нее нервы. А у меня как будто не нервы. Мне только осенью из зуба нерв драли. Тебе когда-нибудь драли?

– Не-а, не драли.

– Вот выдерут – узнаешь, что такое нервы. Да, Ломакин еще брюки в сапоги заправляет… А врачиха странная такая, говорит: «Жалею я каждый раз эти нервы!» А чего их жалеть? Болит – значит, надо драть, а то рожу разнесет – мама не узнает. А она мне: «Так ведь сперва мышьяком придется убить». Ну так убейте! А она: «Как же убить, когда он живой?»

– Нерв?

– Да. Я и говорю: жить мешает. А она: «Зубная боль – признак молодости». Во дает!

Аня ненароком прикинула свой возраст:

– А помнишь, давно, еще в сентябре… – сентябрь в самом деле казался ей невообразимо далеким, как Антарктида, – мы с тобой так же шли…

Нинка охнула, уловив, что за зиму они катастрофически выросли, даже больше: прониклись взрослым цинизмом.

– Я осенью влюблялась по-доброму, – продолжала Аня. – А сейчас во мне злость живет на всех. Нервы, наверное, эти самые… В школе я «вумная», дома замкнутая, а какая на самом деле… И любовь жестокая стала, жадная…

Аня осеклась: навстречу, прямо на них, вынырнул из снега Саша Порошин. Он безразлично кивнул им обеим и проскочил мимо, задрав воротник пальто. Саша учился классом старше и носил мышиное пальто восемь месяцев в году. (Он был сыном школьной дворничихи.) Мышиное пальто не имело значения – Аня переживала, не слышал ли он мимоходом про жадную любовь. Фраза Ане самой стала казаться глупой, но она же относилась к нему. Аня часто воображала, как идут они с Сашей Порошиным по улице, взявшись за руки, и кругом сирень, и вечер теплый… И такая в воздухе разлита нега, а они куда-то идут, взявшись за руки. Ничего другого ей просто не приходило в голову.

Однажды Саша Порошин ей снился, но сон был нехороший. Снилось ей, будто она лежит, а к ее лицу медленно приближается лицо Саши Порошина. Над верхней губой у него пушок, от которого щекотно под носом… Аня вскочила – немедленно, резко, скинув на пол тяжелое одеяло.

Как-то осенью еще Аня услышала в школьном дворе, что девчонки дразнили Сашу дворницким сыном. Аня мгновенно вспыхнула от гнева. Долго потом про себя по пути домой произносила тираду – не в защиту конкретно Саши, а по поводу того, что в СССР любой труд почетен. Через месяц драмкружок представлял «Горе от ума», где Саша выступил в роли Чацкого. Он ходил по сцене во фраке и всех обличал. Аня зачарованно смотрела на Сашу, произносящего отповедь обидчикам. Фамилия Порошин к тому же звучала сценично, как псевдоним. (Жаль только, Сашу дразнили Парашиным). Из-за Саши Аня пришла в драмкружок. К ноябрьским она исполняла немую роль в спектакле «Гроза», появляясь в паре с щупленьким Орловым на ремарке «народ повалил».

Вся любовь. Саша не обращал на нее внимания. Девчонки же на него не смотрели, потому что он был слишком плохо одет.

Нинка слегка толкнула Аню:

– А он тебя зафиксировал.

Аня поверила. Аня вообще всему безусловно верила – книжкам, газетам, учителям… Знала бы она точно, что Бог есть, она бы и в него тоже верила. Но ведь Бога же на самом деле не было. Была самая большая в мире страна. Можно было путешествовать несколько дней на поезде к югу или к востоку – везде бесплатно драли зубные нервы и царил дух коллективизма. Однако при этом духе одиночество все равно подкатывало, как болезнь, пронзительно ощущалось в самых людных местах: на комсомольском собрании или в очереди за колбасой. Вокруг теснились люди, которые не имели к Ане никакого отношения, как если бы она была накрыта стеклянным колпаком.

– Знаешь, я раньше думала: здорово это, когда много друзей, – Аня сморщилась от снега, сделавшись похожей на обезьянку. – А сейчас понимаю, ведь я среди них одна…

– Разве? – Нинка остановилась у подъезда, сморщившись точно так же. – А я?

– Нет-нет. – Аня растерялась. – Я имею в виду друга… ну… того самого…

– Друга, да?

– Да. Друга.

– А я, выходит, не друг?

– Друг.

– Значит, плохой друг?

– Нет, ты совсем не так поняла!

– Я так именно поняла. Нормально. Все нормально. Пока! – Она скрылась за дверью, оставив сорванную нотку.

Ане хотелось крикнуть, что она же Порошина имела в виду, Сашу, любовь первую и, вероятно… Вот именно, что любовь. А то, что любовь и дружба – разные вещи, она усвоила еще в классе третьем. Признать себя перед Нинкой неправой – ну уж фиг! Обиделась, подумаешь! Ну и дурочка. Ничего, пересердится. Аню больше беспокоил объект. Вечером она писала в дневник: «Сегодня весь день шел снег. Ты возвращался домой под этим снегом и не знал, что рядом шел человек, который способен стать для тебя единственным на всем свете. Хотя все, что соединяло нас в этот миг, был просто снег… Сколько слов еще есть у меня для тебя. Жаль, что я могу доверить их только бумаге. Ты мой – только сейчас, когда я одна. Скоро настанет ночь, тебе будет, наверное, кто-то сниться, но не я. Почему так? Я ничего от тебя не хочу. Просто пожелаю спокойной ночи…»


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Оловянные солдатики

Подняться наверх