Читать книгу Зона обстрела (сборник) - Александр Кабаков - Страница 1

Поздний гость
История неудачи

Оглавление

А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг конца не будет, и много читать утомительно для тела.

Книга Екклесиаста, или проповедника, гл 12:12

1

Есть много причин, по которым я начал это писать – кстати, совсем не будучи уверенным, что тех же причин хватит, чтобы и закончить. Более того, уже сейчас я знаю, что завершить начатое, а не бросить на середине, будет очень трудно. Тем не менее, нисколько не задумываясь о будущем (вот и первая ложь, каких будет здесь еще полно – на самом деле очень даже задумываясь, но все же решил начать, потому что больше делать нечего, приходится), сразу приступаю к рассказу о том, откуда, почему и каким образом возникает в данный момент (когда я пишу) то, что вы в данный момент (другой? Но ведь тоже данный, подумайте сами!) читаете.

Нет, не сразу. Сначала отвлекусь для более подробного рассуждения на тему, слегка затронутую в предыдущей фразе.

Действительно, смотрите, что получается. Вот я пишу сейчас то, что пишу. Испытываю в это время жуткое количество ощущений – нога почему-то болит, например, хотя вроде бы не ушибал и не подворачивал, и чувств, главное из которых – несколько отчаянная решимость, всегда сопутствующая началу работы; думаю о многом – прежде всего, конечно, об этой чудовищной фразе, но и о предстоящем звонке, и черт его знает о чем еще, включая общий план сочинительского предприятия, который, естественно, как бы я ни пытался действовать спонтанно, имеется; одновременно прислушиваюсь к установившейся в доме полной тишине, всегда, с детства, меня пугавшей, из-за чего не мог и не могу выносить одиночества, а отсюда множество житейских глупостей и общая интеллектуальная поверхностность… И перечисленное – только ничтожная часть того, что можно было бы бесконечно перечислять. Сижу, шлепая по клавишам одной рукой, между прочим, левой, так как я переученный в школе левша, а правой подперев щеку, и пытаюсь нечто описать.

А вы в это самое время заняты чем-нибудь совершенно не имеющим к состоянию моему и действиям отношения. Телевизор смотрите, едете в метро, разговариваете с кем-нибудь или читаете газету. Можно даже тщеславно допустить, что читаете не газету, а какой-нибудь другой, мною же написанный текст.

Прошли годы, как обозначали смену ситуации в титрах старых фильмов. И, предположим, я закончил эту книгу, захватил врасплох беднягу издателя, боящегося отказать: а вдруг хорошо пойдет или премию какую-нибудь огребет, да и просто неловко отказывать постоянному автору, – и выпустил написанное. Долго кропал, так что к концу не только находился совершенно в ином настроении души и ума, чем нахожусь сейчас, но даже просто забыл суть этого начала, о чем тут речь идет, и лишь немного восстановил в памяти при последней вычитке, да и то текст уже воспринимался как чужой. Что вполне объяснимо: болела уже не нога, а, очень вероятно, голова; никакой решимости уже не было, а была, как обычно перед сдачей, только радость освобождения – уж что получилось, то получилось, закончено; о фразах думал только узко технологически, так как общую интонацию уже не изменишь, хорошо бы хоть явные повторы убрать. К тому же предстоял не звонок – который, á propos, пока я предыдущий абзац заканчивал, уже состоялся, – а встреча, и не тишина меня мучила, а, к примеру, серый утренний свет донимал, который я тоже ненавижу… А пока длился издательский цикл, я и вовсе о книге забыл, занялся совсем другими делами. Уж не говорю о том, что – бывает и так, особенно в соответствующем возрасте – увы, вообще незадолго до выхода, скоропостижно… Ладно, не будем произносить. Вы понимаете?

Короче, книга вышла. И вы ее купили. И сейчас как раз читаете это место. И уже, конечно, никаким образом не можете вспомнить, если бы даже и постарались, что вы думали и делали тогда, когда я это писал, – то есть сейчас, в двенадцать часов пять минут субботнего январского дня.

Что же это получается? Получается, что я нечто рассказываю человеку, который услышит это спустя такое время, как будто между нами космическое расстояние. Однажды я разговаривал со своей покойной матерью из Австралии из телефона-автомата. И она никак не могла приноровиться делать небольшие паузы между моим ответом и своим следующим вопросом, а делать их было необходимо, потому что между перекрестком возле отеля «Южный крест» в центре Мельбурна и квартирой возле метро «Ботанический сад» в Москве много тысяч километров – двадцать? или около того? – и электрический сигнал идет заметное время, полсекунды, пожалуй. Какое же расстояние получается, если так считать, между мною, сейчас пишущим, и вами, достопочтенный мой читатель, это читающим, если слова идут годы? Как до какой-нибудь Кассиопеи, ей-богу. Хотя вполне можно предположить, что в момент написания вы находитесь за стеной, в соседней квартире нашего рушащегося, загаженного бомжами дома.

Какой там Эйнштейн…

2

Впрочем, все это совершенно не относится к делу. А дело состоит в том, что я намеревался объяснить, почему и зачем принялся за эту книгу… Опять немного споткнулся на последнем слове. Может, совсем не в книге вы это будете читать, а в толстом журнале, которые выжили, несмотря на объявления об их смерти, и, думаю, еще долго проживут. Скорее всего, один из них, который я уже, понятное дело, имею в виду, это и опубликует. Значит, будет не книга, а несколько номеров… Ну, неважно.

До того как я приступил к этому сочинению – ненавижу современное слово «текст», хотя иногда и употребляю, – я попробовал продолжить свою обычную практику. Придумал некий рассказ, написал сколько-то, но, как это и раньше бывало, бросил: не пошло, не возбудился, не завелся, получалось скучно, неискренне и потому абсолютно неинтересно. Не возникало такой чуть-чуть истерической ноты, без которой сочинение превращается, по-моему, в изложение, как будто прилично грамотный школьник пересказывает «Даму с собачкой»: в Москве Гуров стал тяготиться своим мещанским окружением… Не получалось, я и бросил. Но если раньше, когда не получалось, было впечатление, что ошибся дверью или этажом, то теперь показалось, что вообще не знаю, какой адрес мне нужен.

Возможно, такая тотальная растерянность была подготовлена долгим предшествующим состоянием, я предчувствовал кризис, как предчувствуешь грипп. Еще ничего нет, ни насморка, ни температуры, а голова тяжелая, и, когда ложишься, хочется сильно, до хруста, потянуться.

И я решил – вместо поиска конкретной квартиры сюжета, вламывания в интерьер и обживания его деталей и, наконец, заключительного поджога-развязки, вместо всего этого бесчинства беллетристики – отправиться на бесцельную прогулку, какие раньше очень любил. Выходишь в свободный день, часов в половине одиннадцатого утра, и плетешься, то выбираясь на неестественно чистые центральные, то спотыкаясь на запущенности боковых улиц, народ разглядываешь без особого интереса, поскольку многое уже про этот народ знаешь и жизнь любого можешь описать по одной только его нутриевой ушанке при плюсовой температуре, в магазинчик какой-нибудь забредешь и обнаружишь что-нибудь страшно интересное, но, слава богу, не купишь по отсутствию денег, рюмку под бутерброд где-нибудь перехватишь, а то и две, если не в стоячке… И возвращаешься под вечер, уже еле передвигая ноги, но в куда лучшем настроении, чем если бы в гостях, скажем, побывал, с друзьями встретился и потрепался бы от души – словом, если бы провел время в некотором сюжете, с характерами, отношениями, развитием и завершением. От визитов и встреч, даже самых милых, осадок остается неизбежно. Может, конечно, только у меня, у других таких комплексов нету, но, в конце концов, я свою жизнь живу или чью? Вот и нечего насиловать организм, а надо пойти пройтись. В одиночку. Или с привычной ко всему, пусть иногда невпопад разговорчивой, зато неустающей и сочувственной спутницей.

Это такая отдельная форма отношений – спутничество. Слово нескладное, но необходимое в этом рассуждении. Оно ко всему прочему отношение имеет непрямое. Я не хочу сказать, что оно выше, или сильнее, или глубже, чем любовь, или семья, или там дружба, или равно им… Но для жизни существенно, во всяком случае, не меньше. Вот возьмем любовь: вполне может быть, что со спутничеством не совмещается. И наоборот тоже бывает: спутник прекрасный, но не на ходу трудно переносим. То же самое и с друзьями…

Да. И вот так идешь, идешь, идешь, потом возвращаешься усталый и даже не очень довольный, нечем особенно, но зато без отвращения и кислоты в душе.

Также и с сюжетом. Вроде бы скучновато без него, и цели нет, зато потом не надо, пыхтя и ломая ногти, концы силком увязывать и стесняться чего-нибудь. Путь заканчиваешь с чистой и здоровой усталостью.

3

Поэтому и в результате всего вышесказанного приступил я к этому труду – к труду бесцельной свободной прогулки.

4

Совершенно невозможно понять, кто ты есть такой. Считалка была: царь, царевич, сапожник, портной.

5

Начнем с царя.

Почему не получается быть царем? Ведь в цари не то чтобы очень хотелось, но и отвращения не испытывал. Однако, считая себя порядочным человеком и старательно это самомнение поддерживая (по двум, по крайней мере, причинам, о которых еще как-нибудь поговорим), не хотел делать и, в общем, не делал всего гадкого, да и многого хорошего, что сопряжено с получением и удержанием любой власти.

Вот, вспоминаю, выбирают по рекомендации классного руководителя председателем совета отряда. Приятно? Да уж чего скрывать… Отличие. Привилегия быть единственным из тридцати пяти в одинаковых серых гимнастерках, коричневых платьях с черными фартуками и сильно слинявших к шестому классу красных галстуках – все равны, а председатель один. Причем отличие его не в журнале и табеле за четверть, в которых пятерки фиксировали отличия разовые, заработанные грамотным диктантом или гладким ответом, а постоянное, статусное, как бы включенное в сущность. Ведь если не заглядывать в будущее, демократическое избрание, по ощущениям избранного, ничем не отличается от аристократического избранничества. Уж потом наступают муки временности, махинации в следующей предвыборной кампании, цепляния зубами и когтями за кончающийся срок…

С чего же начинает такой, которому данная народом власть досталась справедливо, по склонностям и потенциям? Что он делает – не только по инстинкту укрепления и удержания власти, но просто по присущим ему как достойному должности представлениям?

Прежде всего приводит свое поведение в соответствие тем нормам, которые провозглашены вынесшей его на вершину общественной системой. Тут возможны варианты. Первый – фанатик. Мучает себя строжайшим следованием канону, без всяких колебаний и милосердия добивается того же от всех остальных. Удерживает власть долго, чаще всего пожизненно, и остается в памяти большей части современников героем, меньшей – чудовищем, что, собственно, одно и то же. Второй – человек нравственно заурядный. Искренне старается соответствовать официальному идеалу, что, разумеется, невозможно. Постепенно привыкает скрывать некоторую часть своей жизни, в лучшем случае с длительным успехом, в худшем – с менее длительным: тогда поражение на следующих выборах, или импичмент, или просто тихое выталкивание элитой в отставку под угрозой раскрытия всего тайного… Третий – циник. Сознательно обманывает народ, ловко лицемерит, получая удовольствие не только от официально осуждаемых поступков, но и от самого процесса ловкой лжи. Как всякая обдуманная и прагматическая деятельность, такая бывает весьма успешной, жрецы догмы более или менее удовлетворены, а население посмеивается, но с симпатией: прохвост, конечно, так ведь и мы… Четвертый – реформатор. С выпученными глазами в полный голос ниспровергает все то, что фанатик – с которым по психологическому типу совпадает – так же провозглашал. Добивается своего, но ненавидим и проклинаем всеми, даже теми, кто с удовольствием пользуется результатами его деятельности. Пятый – искренний идиот. Считает всех своими единомышленниками. Откровенно делится с подданными сомнениями в безусловности установленных до него правил и, не стремясь к их революционной отмене, с усмешкой предлагает ими сообща пренебрегать. Распространяет свое общепризнанное чувство юмора туда, куда с ним вход категорически воспрещен, – в настоящую жизнь. Крах неизбежный и немедленный: снятие с должности по настоянию хранителей завета при недолгом и вялом сочувствии подчиненных.

Нужно ли говорить, к какому из типов относился и относится любитель бесцельных городских прогулок, автор, сбежавший от диктатуры сюжета в неорганизованную болтовню? Изгнание проницательным завучем из пионерских председателей… разжалование из командиров отделения суровым начальником штаба… удивительное на первый взгляд, практическими причинами не объяснимое выпадение из номенклатуры в собственной профессии – хотя удивляться-то надо было, когда в номенклатуру попал…

Нет, не для царствования родился.

Конечно, можно и по-другому повернуть: мол, ты царь, живи один. Просто царь, без всяких карьерных подтверждений, плюй на все и всех.

Так ведь до этого дойти надо. А чтобы дойти в юном возрасте – Господи, да он погиб пацаном! – надо именно им и быть: умнейшим, по словам штатного царя, человеком в стране, а значит, и в мире, потому что наш мир начинается и кончается здесь, мы к другому отношения не имеем. Человеку же обычному, не умнейшему и гениальному, а просто неглупому и способному, требуется для осознания преимуществ такого одиночного, автономного царствования прожить до старости, не один раз приложиться мордой обо все стены и углы, побыть на разного масштаба тронах и с каждого навернуться и только потом, если мозги не разлетятся и не растворятся в разных едких жизненных жидкостях, допереть… Да и то, как правило, на чисто теоретическом уровне, а чтобы действительно одному и царем – тут еще воля нужна, и сила, или сила воли, «силволя», как говорил старшина. Но где та воля, не говоря уж о силе?..

Надежда попробовать все же остается. Если честно – даже пробую.

6

Теперь про царевича.

Можно было бы предложить читателю целую систему более или менее (теперь даже культурные люди говорят «более-менее») сложных построений, из которых следовало бы, кого в обществе я условно именую царевичами и почему. Но лучше эти построения опустить, так как обоснование терминологии всегда занимает слишком много места, отвлекает на бесконечные отступления, а мне сейчас не терпится перейти к сути дела, выбранный темп длинной и ветвистой речи тяготит. Буквально чувствую, как давит заданная медленность, а мысли и пишущая левая рука дергаются, суетятся – надо скорее высказаться. Так что царевич и есть царевич, сами поймете, о ком речь.

По некоторым чертам характера, и в первую очередь по склонности к занятию, которое сочинители наших эстрадных песен применительно к себе всерьез называют творчеством, я вроде бы безусловный царевич. В семье, состоявшей исключительно из сапожников и портных – позже об этом, позже, – полный выродок.

Склонность к излишествам на грани, а то и за гранью порока – ну, нормальный комплект: пьянство, бабы, детали опустим.

Почти женские чувствительность и сообразительность по части вещей тонких, простых, но трудно различимых – в отличие от мужской размашистости, неспособности скрутить или хотя бы нащупать слишком толстыми пальцами узелок на нитке или на чужой судьбе. Порвут, а чаще просто не разглядят.

Бешеное честолюбие, тщеславие за пределом представимого. Чтобы все знали, и не просто знали, а завидовали. Но одновременно вопреки всякой логике и любили.

При этом страшнейший комплекс: я – самый тупой, бездарный, необразованный, уродливый и нелепый; все, что получил, досталось незаслуженно и путем обмана, другие не видят, но себя-то не обдуришь, везучая посредственность.

И, конечно, одновременно: не такая уж везучая… им-то откуда известно про бездарность, подумаешь, эксперты… рядом с ними – вообще гений! А раз не оценивают, значит, просто злобные гады, и всё. Да, самому все про себя понятно. Но не им же?!

Etc.

Можно было бы и дальше описывать эту дрянь, но тип уже ясен: тот еще джентльмен, полный набор для царевича. Творческая, блин, личность, которой негодяйство так же извинительно и даже положено, как перстень и шейный платок.

Такова традиция. Можно считать от Рембо или Бодлера, можно от Лермонтова или Некрасова – размер таланта не рассматриваем, человеческий тип от других типов отличается качественно, а не количественно. Можно продолжить Селином или Буковски, можно Есениным и Маяковским. И закончить какими-нибудь Смитом, Шмидтом или Кузнечиковым – теперешние имена не имеют значения, потому что все равно вряд ли будут известны через пару лет. Да и негодяи они ненастоящие, эти ненастоящие гении: международная университетская опека, гранты и семинары по их творчеству (!) мгновенно превращают – даже если и была завязь – цветы зла в бумажные гвоздики, воображающие себя по крайней мере черными розами в ядовитых шипах.

Однако оставим злобствование. Сложилась так жизнь: если хочешь книги читать, музыку слушать, картинами любоваться и прочие художества употреблять внутрь, то примирись с тем, что производители этих продуктов неблагонравны и даже просто гадки в быту. Долги не отдают, с женщинами неблагородны, бывает, что и к гигиене равнодушны… Либо – по-моему, это еще хуже – делают вид, что такие, потому что положено.

И ладно. Следуя классической шутке, не за это мы их любим, а за то, что настоящие художники. Бросим общее и вернемся к частному, к тому, кого вроде бы почти определили как царевича…

Почему же почти? А потому, что не хватает до необходимого минимума ни дряни, ни, соответственно, креативности, как нынче принято выражаться среди тех, кто вообще на такие темы рассуждает. Раньше-то, до всеобщей грамотности, вынесенной из провинциальных университетов и немецких семестров, говорили по-комсомольски: «творческое начало». Вот начала этого самого и не хватает. Какая-то беда с началом.

Начинаешь, к примеру, рассказ или повесть. Так все мило идет! Есть занятная и небессмысленная идея, которая самому иногда представляется даже тянущей на притчу; неожиданно возникают интереснейшие ситуации, из которых с честью выходишь, выволакивая за шиворот и героев; по ходу этих испытаний они постепенно начинают проявлять некоторые характеры, пусть не особенно яркие и не очень оригинальные, но детальки мелькают впо-олне живые… Наконец, в какой-то момент, где-нибудь ближе к последней четверти объема, вдруг чувствуешь, как легкий, чуть ощутимый ознобец пополз по спине… колотишь, чтобы записать побыстрее, с такой скоростью, что буквы налезают одна на другую… и самому горько до слез, и хорошо, и даже немного задыхаешься…

И точно знаешь, что вот теперь попал, и, значит, вся работа окупилась, стоило корпеть: раз сам почувствовал, то и читателя достанешь, удалось.

Когда-то давно такой вид оргазма назывался вдохновением.

Ну ладно.

Кончил.

Собрал и подровнял листки, завязал в древнесоветскую папку, отвез.

Вышло и продается.

Через несколько месяцев в очередной раз убедился, что критики мерзавцы, а друзья познаются только в беде. Сделал вид, что на все наплевал и забыл, тем более что несколько знакомых дам в полном восторге.

И однажды перечитал от нечего делать.

Ах, е. т. м. (разверните аббревиатуру сами)!

Что особенно ужасно – абсолютный повтор. Общий замысел и сюжет по всему контуру накладываются на известнейшее произведение вполне живого классика, которое уж лет двадцать так и называется – не «роман» и не титулом, а именно «произведение». Как сразу не заметил? И ведь «произведение» же читал тысячу раз с восторгом, анализировал… Полное затмение. (А взять то, что сейчас пишу! Разве не похоже на недавно прочитанную книгу приятеля, живущего в странной полузагранице, самодельное его евангелие или, может, тору? Черт возьми! Или все же не совсем?..)

Ну, и дальше по мелочам. Никаких характеров нет вообще, а есть кое-как раскрашенные маски из самого употребительного набора литературы для юношества, видно, намертво усвоенной в школьные пятидесятые. Коллизии сплошь нелепые, без начала и конца, так, последовательность выписанных с тщательностью кретина картинок. То, что принял за катарсис, оказалось, как в анекдоте, астматическим всхлипом, имитацией судороги. Читателя-то – из самых простодушных – обмануть не велика хитрость, а критики все просекли правильно, и друзья еще благородно себя вели, отводя глаза.

Так-так. Хорошее дело. Повеситься, что ли?

Или вот взять полистать это… Лежит на столе уже месяц. Дарственная надпись банальнейшая, а все равно лживая. С каким там уважением, если он вообще никого в грош не ставит и недавно о «Дубровском» сказал: «Ничего…» Ну-с, и что же пишет?..

Через пару часов замечаешь, что, испытывая жуткое отвращение к тому, о чем и как написано, – все персонажи ублюдки и подонки, во всем тексте ни одного слова в простоте, при том что есть и очевидная неграмотность, к тому же омерзительная личность автора проступает явственно – продолжаешь читать, и бросать не хочется. Что ж это творится, люди добрые?! Это, что ли, и есть талант? А то, что сам изготовил, не вышло, следовательно, потому…

Нет, скорее веревку. Или без пафоса (среди нынешней интеллигентной молодежи это слово ругательное) – просто раз и навсегда оставить дурацкое занятие, тем более что оно уже давно не кормит, да и кормило недолго. Высвободившиеся силы и время, если потратить их разумно, на то, что умеешь делать по крайней мере на уровне крепкого ремесла, удовлетворения принесут куда больше, не говоря уж о деньгах.

И уход из неуважаемого занятия получится достойный – не взашей вытолкали, а сам распрощался. Позволит сохранить не только лицо, но и имя, что важно с практической точки зрения…

Насчет выталкивания взашей и лица двусмысленно получилось, потому что «взашей» – это эвфемизм для «под жопу», а при чем здесь «лицо»? Да бог с ним – но что же все-таки делать?

Выпить, разве что…

Да. Так о чем это я? О том, что жизнь пропала? Ну пропала… Но ведь есть же, разумеется, и утешения? Рассмотрим.

Относительно их талантов. Это еще вскрытие покажет. А вот нечистоплотность, неумение себя вести, общее какое-то неприличие уже есть. Вроде тех истопников, дворников и просто бездельников, которые, сидя на шее жен, вытягивавших жилы на службе, или родителей-пенсионеров, в семидесятые писали неподцензурные романы, стихи или картины. Дескать, мы с поганой властью ни на каком уровне сотрудничать не желаем, сохраняя душу незапятнанной, а гениальные произведения адресуя в вечность. Однажды такому гению-нахлебнику сказал: а если роман-то не по цензурным причинам непубликабельный, а по художественным? Ну, допустим, накрылись коммунисты, а сочинение твое все равно никому не нужно. Кто твоей бабе эти годы вернет?.. Он в ответ, как и положено творцу, только глянул с презрением.

А ведь так и вышло, и не с ним одним.

Что прежде всего надо семью кормить, коли завел, а уж потом оставшиеся силы тратить на доказательства своей гениальности, причем свои силы, а не чужие, – это им и в голову не приходило.

Жить все хотят как великие, особенно у нас, все свои пакости вечностью извиняют. Да величия на всех не хватает. Богемы – целая страна, а художников – как в любой другой.

Нет уж. Выглядеть пристойно, за себя всегда платить, умываться регулярно, с женщинами не жлобствовать. Мещанский кодекс? И слава богу. Зато не стыдно. И если не вышел в гении, так хоть приличия соблюл. Баловался художеством – ну и никого не касается, на свои гулял.

И за крайний предел не залетал.

Еще, что ли… последнюю…

А все же уверенности нет. И продал бы, пожалуй, душу, да некому. Так и болтаешься – среди бюргеров Моцарт, а рядом с Моцартом – счетовод.

7

Все время употребляю какие-то безличные формы неопределенного лица. Кто же есть автор этих рассуждений и, следовательно, их герой? Я сам? Не совсем… Хотя бы потому (внимание!), что совершенно точно своих мыслей не выразишь, отмечено еще классиком. Следовательно, все написанное выше не есть, строго говоря, мои размышления во всей полноте и многозначности (банальности и сумбурности), а некоторая их адаптация для передачи словами, текстом – в меру моих литературных способностей. И, значит, это уже не совсем я рассуждаю, а некий литературный фантом, некий герой-рассказчик-рассуждатель.

Выражаясь в терминах давно и начисто забытой (а ведь было же, было: ободранные аудитории… комичный старик лет пятидесяти пяти, преподаватель аналитической геометрии, показывавший на себе, что такое поверхность, называемая обезьяньим седлом… лаборатория аэродинамики, перегороженная маленькой трубой… диплом на тему «Движение нелинейного осциллятора под действием негармонического возбуждения»… и еще какой-то метод начальных параметров…) науки: в процессе сочинения (результат которого мы также будем обозначать сочинение) возникает нетождественный сочинению текст, который есть некая функция f переменной я, а первой производной от этой функции является персонаж, то есть в условных математических обозначениях:

текст = f(я)

и

персонаж = текст',

следовательно

персонаж = f (я).

Второй же производной от функции текст является сюжет, третьей – смысл или идея, идейное содержание (и. И.), по определению критиков-материалистов, четвертой – цель, или, как ее называют некоторые идеалистически настроенные исследователи, Божественное Назначение (Б.Н.):

Б.Н. = цель = (и. И.) = идея' = смысл' = сюжет' = персонаж' ' = текст' '' = f '' (я).

Таким образом, получаем:

Божественное Назначение = f '' (я).

Сформулируем это равенство словами:

«Божественное Назначение» «сочинения» является четвертой производной от текстовой функции переменного «я». «Я» в данном случае обозначает некоторую личность, которую для простоты называют «творческой».

Примечание: иногда «я» называют также «автором», «художником», «демиургом» и некоторыми другими терминами. Мы (то есть aвтop. – Прим. автора.) в дальнейшем из соображений экономии знаков будем употреблять термин «автор».

Рассуждая от противного, а в некоторых частных случаях сочинений – от очень противного и даже отвратительного, мы легко придем к выводу, что последовательным интегриро… (УВЫ! НЕ ЗАВЕДЕНО ЗНАЧКА В МОЕМ КОМПЬЮТЕРЕ! А КАК БЫЛО БЫ ЭЛЕГАНТНО – ВЫТЯНУТЬ ЗДЕСЬ СКРИПИЧНЫМИ ПРОРЕЗЯМИ ИНТЕГРАЛЬЧИК-ДРУГОЙ!)…ванием можно из Божественного Назначения получить я, то есть личность так называемого автора. Что же необходимо для этого? Как известно, необходимо математическое описание основной функции автора, то есть текстовой:

f(я) = текст.

Но именно с этим и возникают затруднения, поскольку до сих пор эксперименты не дали сколько-нибудь систематических результатов, которые позволили бы установить закономерность. Не определены даже основные константы, более того, относительно некоторых величин, таких, например, как часто употребляемый специалистами талант (обозначим Т), есть гипотеза о свойстве меняться на отрезке, равном существованию одного я («автора»). Следовательно, Т нельзя считать const., а следует, в свою очередь, рассматривать как неизвестную функцию (обозначим ее F) от времени (t):

T = F(t).

Еще большую сложность представляет описание такого крайне редко входящего в уравнение f(я) = текст члена, как гений (Г). Отдельные источники указывают на некоторые необходимые признаки наличия Г в функции f(я), например:

Г и З = несовм.,

где З обозначено злодейство. Однако, даже если считать верным, что отсутствие З в я есть необходимый признак существования Г в этом я (что опровергается многими случаями), то признака достаточного мы до сих пор не имеем. Существует, впрочем, мнение, что использование коэффициента Г в уравнении текст = f(я) правомерно, если текст и сочинение в целом не зависят от времени t:

текст = текст

при

t (стремится) хрен его знает куда.

Однако проверить это утверждение в тех случаях, когда я («автор») еще, черт бы его драл, жив, практически невозможно.

Наконец, многие считают, что наличие Г несомненно, если Божественное Назначение не равно 0. Но это утверждение представляет собой тождество и порочную попытку определить одно неизвестное через другое, что передовая наука отвергает.

Эта самая передовая наука в последние годы склонна, чтоб она провалилась, и Т, и Г, и еще многие прежде вносившиеся в рассматриваемое уравнение величины – такие как труд (ТР), удача (У), здоровье (ЗД) – умножать на коэффициент КСС (критическое свободное слово). Введение его в формулу сочинения значительно упрощает задачу, и мы получаем:

текст = f(я) = КСС {Г(при t любом) + [Т = F(t)] + ТР + У + ЗД}(я).

Итак, мы можем описать сочинение – как процесс, так и результат – неопределенным (совершенно, гадство, неопределенным) уравнением со многими (и еще далеко не всеми) неизвестными и одним коэффициентом, хорошо известным многим из нас, который, если он равен нулю, приравнивает к нулю и весь многочлен. Если же учесть, что указанный коэффициент, мать бы его так, почти всегда равен именно нулю, 0, zero, то…

В общем, хватит, пока вы вместе со мною совсем не офигели и не запустили этой занимательной арифметикой в угол.

Хотя… Что-то в ней есть. Как во всякой науке: начинается вроде с чистой ерунды – циферки, буковки, значочки, искры сыплются между шарами, и пахнет хорошо, железяка светится в темноте – а потом как даст!..

Но до Чернобыля доводить не будем. А будем считать, что все понятно насчет автора, героя-рассказчика, текста и так далее.

И вернемся к делу.

И за большие заслуги в деле… ну, в общем, в нашем деле, герою-рассказчику присвоим почетное наименование.

Назову тебя И.

Нет, лучше № 1.

Потому что теперь все стали своих героев называть инициалами, мода пошла, почему-то вспомнили «господина N» и другие классические обозначения.

Значит, воспользуемся номером.

8

А получается-то г-н № 1 весьма несимпатичным.

Всячески декларирует свою ни с чем не сравнимую нравственность. Карьеру она ему сделать не позволила – пришлось бы, видите ли, поступаться своими принципами, манипулировать людьми, принимать себя и окружающее всерьез, отказаться от столь органически ему присущей наивной иронии. Вы, значит, возитесь как хотите, а я в сторонке ухмыляться буду. И при этом страшно обижается, когда получает в ответ – ну стой, мы себе другого найдем, он нас замотает, но и себе жилы рвать будет, а не посмеиваться. Надувает губы: я-то сам про себя могу сказать, что дурак и шут, но почему же вы соглашаетесь?

То же самое и с творчеством так называемым. Очевидно, стремится к осуждаемому самим же идеалу – и рыбкой перекусить, и присесть удобно.

Как-нибудь так устроиться, чтобы жить как добропорядочный мещанин, в достойном лицемерии и со всеми приличиями, а талант не зарыть и равняться в нем с пропойцами, бездельниками, настоящими злыднями и прочей гениальной дрянью.

Предлагать рукоплещущему человечеству прописи, рисунки домиков и собачек, любовь, одной левой побеждающую смерть, торжество добра, только что разбившего свой кулак о морду зла, – и жутко расстраиваться, обнаружив все это уже имеющимся в букваре.

При этом с отвращением и даже ненавистью плевать в сторону тех, кто заплатил за умение создавать готовностью разрушать – себя, свою мораль и жизнь, жизнь близких и так далее, вплоть до всего мира включительно. Фу, как нехорошо! Тот был жуликоват, тот растлитель, а этот, современник, и вовсе только вид делает, что исчадие, а на самом деле хитрован и карьерист…

А вот сам № 1 – лапочка.

Пожалуй, извиняет этого господина только одно: уже упомянутое происхождение. В мирном обывательском семействе вырасти нечто действительно экзотическое вряд ли могло. Отклонение от заурядности незначительное, а результат плачевный: раздвоение в чистом виде.

Среди хороших скучно, среди интересных противно.

К «Герою нашего времени» приписать бы хэппи-энд… И еще – убрать мерзкую эту историю с издевательством над Грушницким, гадость же. И в конце Максим Максимыч, сам герой, Мэри и эта… как ее… ну, черкешенка… то есть она, кажется, и была Мэри… или Мери… в общем, скачут к горизонту.

9

Впрочем, что ж происхождение? Генетикой все объяснить можно, семьей и школой, но неприятное чувство к этому № 1 остается. Снисхождения он, конечно, заслуживает, тем более что никому, в общем, большого зла специально не делал, только брюзжит да с собой разбирается. Но в общем тип не из привлекательных со всеми его моральными кодексами, прозрениями в рамках умеренности и – забыли упомянуть – сентиментальной до слюнявости любовью к животным. Он такой ТЕПЛЫЙ! – говорят о нем даже симпатизирующие ему (немолодые тетки в основном). Забыв, – а может, и не зная, – что не горячего и не холодного, а именно ТЕПЛОГО ИЗБЛЮЮ ИЗ УСТ СВОИХ…

10

Правда, в той считалке мы пропустили короля и королевича. Этому можно дать такое объяснение: титулы иностранные, а наш № 1, будучи с детства низкопоклонником и космополитом, с наслаждением вслушивавшимся в хриплое эхо дальней жизни, в зрелом возрасте стал патриотом – оставшись, как ни странно, и западником, еще одно проявление шизофрении. Поэтому ни о какой перемене географии и возможном достижении там высших степеней не помышлял. То есть если только бежать придется, от большой беды и под угрозой…

Но в то же время «король» и «королевич» в его системе понятий и соответствующих им условных терминов присутствовали.

Слово «король» он употреблял – главным образом мысленно – в том переносном смысле, в котором существовали дошедшие из его полного вычитанных мифов детства «нефтяные короли», «короли джаза» и Беня-Король. Сам он ни в мечтательных и жадных подростковых годах, ни в летах вполне сознательных и даже еще позже, немолодым человеком, совершенно не замахивался на королевский титул, правильно предполагая, что за королевство надо немало заплатить – может, самой жизнью или, по крайней мере, серьезными событиями, судьбой. А к этому он, как уже сказано, не был готов в силу своей умеренности, неприятия крайностей. Нет уж, думал он, читая художественную литературу сверх программы вместо приготовления урока по тригонометрии, таская из сахарницы куски рафинаду, – лучше обойдусь без памятника с бронзовой шляпой, чем на дуэли меня убьют. Удивительна, не правда ли, такая трезвость в тринадцатилетнем человеке? Но что было, то было, нам достоверно известно.

При этом к королям и даже к королевичам испытывал спокойное уважение, начисто лишенное зависти, просто признавал их права. И то сказать: а чему завидовать? Судьба. С самого детства, с рождения, некоторые особые обстоятельства, как правило – незаурядность общественного положения родителей и связанный с этим риск падения, которое тоже в своем роде избранность, привилегия: грохнуться могли только те, кто высоко забрался. Отечественные цари и царевичи отправлялись в лагеря, а сыновья и дочки начинали рано хлебать настоящую жизнь, что уже годам к двадцати наполняло их таким запасом энергии, таким потенциалом, который быстро вырабатывает из просто способного молодого человека настоящего королевича, даже международного класса, а потом, по прошествии десятилетий уже собственных подъемов и картинных срывов, истинного и общепризнанного короля. Действительно понимают они что-то такое, чего № 1, проживший тихо и, в общем, безбедно и безрадостно, понять никак не может, какие-то вроде бы простые, но серьезные, фундаментальные вещи. Не стесняются казаться банальными и даже не очень умными, но при этом почему-то сохраняют значительность, которая ему не дается ни безупречностью вкуса, ни интеллектуальными прорывами…

Словом, короли – они и есть короли, а мы с тобою, дорогой мой № 1, как было сказано, сидим на заборе и заслоняемся руками от солнца. И каждый день им дается то, что нам, может, досталось по разу-другому за всю жизнь, – но они за это платили вперед.

И пошли им бог здоровья и долгих лет, а нас избавь от ехидного нашего взгляда, замечающего их немощь, лень ума, даже мелкие пошлости. Королям позволено, а мы сами отказались от королевства – пусть у нас и шанса не было, но ведь мысленно-то, в мечтаниях-то отвергли? Помнишь: не надо мне бронзового цилиндра и голубя, гадящего на плечо, но и пули в живот не хочу… И отца с матерью, ушедших по пятьдесят восьмой, не надо, и реабилитированных их друзей. И даже просто раскулаченных или с происхождением – не надо. Пусть мирные сапожники и портные, пусть потом всю жизнь их наследственность тянет тебя в тень, пусть робость одолевает не вовремя… И так проживем. Пройдем обочиной, вежливо уступая дорогу встречным, любезно улыбаясь каждому. Незаметно, но по возможности достойно. Осторожно неся, чтобы случайно не уронить, спрятанную под безукоризненным – по средствам – пиджаком, как Walter РРК в плечевой кобуре, потайную гордыню.

Правда, иногда вежливость оборачивается суетливостью, любезность – тьфу, черт! – искательностью… Ну что поделаешь, объяснимо: слаб, как положено человеку.

На том и порешим.

11

Ладно, надо докрутить до конца метафору, разобраться с сапожниками и портными.

Или не докручивать?..

И вообще – стоило ли городить огород?..

Придумал некое сравнение, более даже хромое, чем обычно, чтобы объяснить, к какому социально-психологическому типу принадлежит лирический герой № 1. Кстати, и появившийся-то под этим именем – вот, пожалуй, единственное достижение – по мере разворачивания затянувшегося приема. Ну, и объяснил? Да ничего не объяснил, кроме того, что вроде бы художественного склада персонаж, но с сильной мещанской закваской, и от этого мучается раздвоением какой-никакой, но личности. Вот и все, так и можно было сразу сказать, не громоздя всяких царевичей-королевичей и прочей многозначительной ахинеи. В рамках которой сапожники и портные представляют, как уже, наверное, понятно, тех, кто занят практической жизнью, – рабочих и инженеров, врачей и учителей, системных программистов и менеджеров в сфере real estate… И понятно, конечно, почему № 1, как бы ни тянули его семейные традиции и даже какие-то собственные способности в эту сторону, при первой же возможности бежал в противоположную, туда, где предмет деятельности иллюзорный, цели расплывчаты и никак не формулируются без высоких слов, а квалификация, место на шкале престижа и оплата определяются не потребителями, а самими производителями, присваивающими друг другу категории вплоть до «великого художника» и «гения»…

Опять заболтался. Хватит.

Лучше займусь окружающим нас всех, в том числе и господина № 1, миром, который его категорически не устраивает.

Кто кого не устраивает, ты, стилистический инвалид?! Мир – господина № 1 или наоборот?

А это всегда взаимно.

12

Можно было бы проследить историю расхождений между объективным течением времени и параллельной эволюцией моего единственного на все времена персонажа по имени Номер Первый, или, короче, № 1, – проследить от самого рождения, вспоминая отрывочные рассказы о его появлении на свет и первых годах жизни, более или менее правдоподобно домысливая неизвестное, исходя из общих сведений, руководствуясь логикой… Но это потребовало бы определенного (Что значит «определенного»? Дурацкое выражение, как и «достаточного» – все это современные уродования речи) повествовательного насилия над свободным извержением слов, которое мы – помните? согласны? – приняли принципом данной работы.

Поэтому лучше влетим в сложившееся положение с разгону, прямо в сегодняшние ощущения, соответствующие дню, когда это пишется.

13

Нечто гложет № 1 уже несколько часов, с того времени, когда, проявив свое всегдашнее слабодушие, он согласился пообедать с друзьями. Точнее было бы, конечно, назвать их приятелями, так как, во-первых, друзей в собственном смысле этого слова у № 1 уже давно нет, а возможно, и никогда не было в силу его глубочайшего безразличия к людям вообще; и, во-вторых, те именно, кто зазвал его на обед в ресторане вопреки его абсолютному отсутствию аппетита, твердому решению не пить и вообще не тратить деньги без особой нужды, уж никак не могли считаться друзьями – самое большее хорошими знакомыми.

И, в общем, мужчина, несмотря на постоянно проявляемый им интерес к посторонним и незначительным лицам и событиям, был довольно (Опять! «Довольно» для чего?) симпатичен господину № 1. Рабский интерес к окружающему был простителен, поскольку в значительной степени порождался способом добывания куска хлеба, такая у мужчины была неприятная профессия. А сам он был мил и добр, достаточно (вот тут к месту!) неудачлив, чтобы не благоухать самодовольством, и достаточно уверен в себе, чтобы не портить воздух комплексами.

Но вот дама…

Боже мой, какими нестерпимо противными бывают женщины!

Иногда я – и вместе со мною г-н № 1 – изумляемся: какова же сила телесного желания, если она способна победить совершенно естественное омерзение, испытываемое любым, пожалуй, мужчиной от общения с особями иного пола!

И ведь все они почти равно отвратительны, независимо от того, к какому из основных типов принадлежат.

Допустим, это один из распространенных – и, заметьте, еще и самых привлекательных – видов: «прелестная дебилка». Кретинская – и наверняка специально культивируемая – неспособность воткнуть вилку в розетку, запомнить дорогу с двумя поворотами и правильно употребить падежное окончание. Безошибочный выбор при любой покупке в пользу вещи более дорогой и худшего качества. Шумная радость от примитивной шутки и надувание губ – «какая пошлость» – от изысканной остроты. Жирная грязь везде, где не видно, назойливая чистота на виду и неумение запомнить, где что лежит. Полная беспомощность в любом деле, безнадежная тупость в любой профессии – при уверенности, что так и должно быть, «неужели вы будете ругать женщину?», ей кажется, что курносость и пухлые губы извиняют все… В общем, не хочется продолжать.

Или, предположим, «звезда компании» (пропускаем множество других, не менее часто встречающихся разновидностей). Убежденность в собственных исключительной одаренности, высочайшем профессионализме (часто лезет в ту же профессию, в которой на высоком уровне действуют ее мужчины) или выдающейся привлекательности – в наихудшем случае и в том, и в другом, и в третьем. Полнейшая уверенность, что иллюзию ее значительности разделяют все окружающие – особенно, разумеется, мужского пола. Постоянные рассказы о торжествах своего таланта, ума или (и) красоты. При этом пользуется мужиками – связями и прямой поддержкой вплоть до кошелька – с ловкостью опытной проститутки. Очарование ее действует, правда, не на самых умных, но терпят почему-то все.

А сколько есть комбинированных, промежуточных типов! Например, «безобразная дебилка» – со всеми недостатками «прелестной», но без ее милой внешности… Или «звезда компании», сочетающая все свои качества с убийственной назойливостью «верной подруги» – тоже та еще категория… Или «я и так хороша» – вообще ужас…

Нет, положительно загадочна любовь, если она способна все это победить. Впрочем, как известно, любовь побеждает смерть.

И вот, значит, № 1 обедает с этими друзьями, с симпатичным малым и, скажем, «всемирной верной подругой всех, звездой первой величины самой лучшей компании города».

Боже мой, думает он, поедая без всякого желания не особенно вкусную еду, выпивая смертельно опасную для него водку в обстановке, которая ему если не противна, то уж во всяком случае безразлична, Боже мой, как я провожу жизнь! Говорю о неинтересном, утомительно улыбаюсь, сижу прямо… А хочется лечь, закрыть глаза, и чтобы рядом было кислое питье, и заботливая жена массировала плечи и шею. Или долго ехать куда-нибудь по хорошей дороге, разглядывать симпатичный пейзаж и чувствовать на лице прохладный ветер из полностью открытого окна машины. Или просто сесть в удобное кресло и задремать, но чтобы поблизости была жизнь, тихонько ходили и переговаривались между собою любимые домочадцы. Какие, к чертовой матери, друзья и любовницы, все больше раздражаясь думал № 1, по-настоящему нужны только домашний врач и нянька, да еще – нет, в первую очередь – единственная женщина, которую берешь за руку бессознательно, как только она оказывается досягаемой, так автоматически берут за руку идущего рядом ребенка, так начинают гладить кошку, едва она усядется на коленях… Но врачи смотрят мимо и интересуются только анализами; у нянек своя жизнь, для которой ты не цель, а средство; женщину же за руку взять удается редко, потому что руки почти все время заняты – и твои, и ее.

Между тем обычный разговор образованных и с неплохим положением людей – состоящий на две трети из сплетен, а в остальном из более или менее удачных острот, высказывания мнений, в основном вполне расхожих, и самовосхваления – шел своим чередом. Политические и светские новости, окрашенные лестной для собеседников интонацией причастности или, по крайней мере, близкого знакомства с основными участниками событий, оценивались с позиций как бы реального знания, как бы трезво, без предубежденности – на самом же деле со смешным наивным цинизмом подростков, только что точно узнавших, что следует за поцелуями.

№ 1 положительно измучился – сил больше не было поддерживать эту болтовню хотя бы минимальным, из приличия, участием, да еще старательно скрывать отсутствие интереса и усиливающуюся неприязнь к тем, кому при этом вполне любезно улыбался. И сидеть в тесном зале среди запахов еды стало абсолютно невыносимо…

14

Тогда № 1 на несколько минут, может, всего на две-три, эмигрировал из жизни, скрывшись в бесконечно придумываемом им сюжете.

Кстати, ведь именно недостижимая мечта о совершенном и образцовом сюжете привела в конце концов к тому, что от всякого сюжета, как было сказано в самом начале, отказался полностью в пользу неорганизованной свободной речи. Но дружеская беседа настолько истерзала (опять незаметно вернулись к безличным оборотам!), что, не имея сил сопротивляться давней постыдной страсти… Итак.

15

Дамы и господа! Вашему вниманию предлагается универсальный сюжет для всей семьи. При его создании использованы высшие достижения мирового и отечественного сюжетостроения – от «Трех мушкетеров» до «Крепкого орешка – 3» с включением «Великолепной семерки» («Семь самураев») и многих других высококачественных продуктов и компонентов; современные технологии – все записано на ноутбук Toshiba Satellite 1 IOCS – и экологически чистые материалы: вы не найдете здесь слов «отпарировал», «пошил», «обустроил», выражений «в этой связи» и «на тему о…» – только природный русский язык по традиционным рецептам с минимальным количеством вкусовых добавок для обозначения времени действия либо характеристики персонажей. Сюжет приспособлен для российских условий и годится для чтения, изготовления кинофильмов, телевизионных сериалов, инсценировок и пересказа знакомым – все это не потребует специальных навыков. Употребление сюжета в соответствии с расположенными внутри него рекомендациями «представьте себе» гарантирует невозможность оторваться от чтения или просмотра, способствует размышлениям об устройстве и смысле жизни, укрепляет светлую грусть и, наконец, дарит вам радость от победы добра. Сюжет безвреден и выводится из организма через несколько часов. Возможно и многократное его применение…

16

Господи! Ну чего ерничать-то? Или, как следовало бы сказать о таком словоблудии по-современному, – стебаться… И прием-то с пародированием рекламы – из самых дешевых. Правда, позволяет в «легкой, увлекательной форме» объяснить или хотя бы намекнуть, откуда все взялось, из какого именно сора вырастает данный, извините, цветок…

Опять?! Да хватит же!

Ведь всегда хотелось написать именно это, и хотелось вполне всерьез, и убежден, что вот теперь придумал…

Тут № 1 начал-таки всерьез.

Поэтому снова…

17

Итак.

НЕ ПРОПАДАЙ НАДОЛГО

Сюжет


Представьте себе – темнота.

Так темно бывает в комнате с наглухо задернутыми шторами, это теплая темнота сна в середине ночи. Телефонное дребезжание раздается будто над самым вашим ухом. Еле видная светлая тень проплывает в воздухе – это поднялась рука, и близко к вашим глазам оказался циферблат часов со старомодными светящимися цифрами и стрелками. Половина второго… Звонок оборвался после короткой возни с нащупыванием трубки. Хриплый со сна, застоявшийся голос прозвучал неестественно громко – как бывает в тишине, да еще и в темноте.

Слушаю… Кто?.. Ни хрена себе… Не понял… Давай подробней…

Бормочет в ухо трубка.

Все чище и яснее голос человека, еще пять минут назад тяжело спавшего после длинного рабочего дня и длинного нетрезвого вечера, совсем уже он проснулся.

Шлепает рукой в темноте, пытаясь найти выключатель настольной лампы, а выключатель куда-то делся, блядь.

И под эти шлепки, телефонное бормотание и короткие вопросы в темноте с вечера прокуренной комнаты начинается история, которая могла бы произойти в любое время и с любым из нас, со мной или с вами, но не происходит, слава богу.

Разве что ночью, в полусне, когда так легко принять чужой голос за свой, чужую беду приложить к своим неприятностям, а чужое умение представить доступным тебе.

И эти ребята, мои и ваши ровесники, теперь будут делать то, что нам бы хотелось, да не решаемся, и справляться со своими проблемами так, как нам никогда не придется.

Сейчас мы познакомимся со всей компанией.

Начинается сказка, опять начинается сказка, снова нам предстоит по каньонам коней загонять, маски старые, вечный расклад и, конечно, все та же развязка – помирать-выживать, как болгарским крестом вышивать.

Соберутся старые друзья, каждый, хоть и стар, порядком стоит, связываться с ними вам не стоит, шансов нету, точно знаю я. В глаз стреляют муху на лету, семерых кладут одною левой, спят, уж коли спят, то с королевой, и берут любую высоту. Соберутся, гадов отметелят и ускачут грустно на закат. Здоровеет дух в усталом теле от историй про таких ребят.

Начинается сказка, опять начинается сказка…

Песня постепенно затихает.

Впрочем, нет, не нужно нам этих самодеятельных песен, этой как бы иронии. Лучше так.

Бормочет трубка, задает короткие вопросы человек, слушающий ее бормотание во тьме, но постепенно эти звуки перекрываются голосом мальчишки, заучивающего стихотворение из хрестоматии: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон, в заботы суетного света он… как там… малодушно погружен, молчит его святая лира… вот, блин, опять забыл…. душа вкушает хладный сон…»

И вспыхивает свет.

Представьте себе – пробуждение.

На сползшей с матраца простыне, поставив на пол голые уродливые ступни немолодого мужчины, сидит человек. Обстановка обычной городской советской комнаты – убогая прелесть старых вещей, по которым вовсе невозможно определить время действия. Не то двадцать четвертый, не то тридцать седьмой, не то пятьдесят второй, но, может, и девяносто первый… Конечно, обязательный резной буфет до потолка со снятым – потолок низок – декоративным верхним карнизом, не то фамильный, не то купленный за гроши в те времена, когда жлоб охотился за румынской стенкой, а интеллигенция обставляла кооперативы с Преображенского рынка.

Возле постели стоит неведомо как оказавшаяся здесь вращающаяся рояльная табуретка, на ней полная окурков большая мраморная пепельница. Человек вытаскивает наиболее сохранившийся окурок, чиркает зажигалкой, затягивается, закрыв от наслаждения глаза.

Встает, подходит к буфету, присаживается перед ним на корточки. Жутковатые семейные трусы и растянутая нижняя рубаха не могут скрыть его фигуры – сильно обозначенные икры, жилистые длинные руки, покатые, но мощные плечи, – он похож на старого лося.

Сидя на корточках, распахивает дверцы нижней части буфета, вываливает оттуда на пол какие-то тряпки, старую одежду, картонную коробку, которая при этом раскрывается, и по полу раскатываются спортивные медали на лентах… Наконец достает длинный чемодан или футляр из прекрасной кожи, некоторое время смотрит на него, все так же сидя на корточках… Трудно понять, что при этом выражает его лицо.

Так и не открыв футляр, относит его к двери.

Берет со стула одежду, натягивает грубо связанный свитер, вельветовые штаны мешком, зашнуровывает, сидя на кровати, тяжелые ботинки.

Вытаскивает из пепельницы еще один бычок, раскуривает. Подходит к подоконнику, на котором стоит телефонный аппарат, явно купленный в те же времена, что и буфет. К телефону множеством разноцветных проводов присоединен древний портативный катушечный магнитофон.

Нажимает клавишу. «Сереженька, вы обещали позвонить, – говорит кокетливый женский голос, но человек щелкает клавишами, проматывает пленку, и уже другая женщина продолжает: —…заходила в среду, что же ты, зараза, делаешь, я ж не сплю, – щелчки, шорох протягивающейся пленки, третий женский голос, пьяноватый: —…прямо сейчас и приезжай, мы тут сидим, а мне без тебя ску-учно… – щелчок, и неожиданно мужской голос, деловой: —…Серега, завтра моя смена в тире, не подменишь? Перезвони…»

Человек переворачивает катушки, берет микрофон, надиктовывает на свой «автоответчик»: «Я уехал. Вернусь через месяц». Секунду думает, прокручивает ленту назад, диктует снова: «Я уехал». И останавливает запись.

Стягивает с вешалки старое длинное пальто из некогда шикарного букле, подхватывает футляр и захлопывает за собой дверь.

Пустая комната.

Незастеленная постель на диване.

На буфетной доске – ряд наградных жестяных кубков.

И множество картинок по стенам – изображения стреляющих людей на лыжах. Вырванные из книг учебные рисунки, старая гравюра: охотник на плетеных снегоступах с кремневкой, положенной для прицела на рогатину, фотографии самого обитателя комнаты – лежащего в снегу, развернув лыжи в стороны и целящегося; несущегося по редколесью с косо висящей винтовкой за спиной; стоящего на пьедестале почета под надписью «Чемпионат СССР по биатлону»…

В поезде метро футляр мешает людям, они смотрят на Сергея с ненавистью, он, извиняясь, проталкивается в угол, ставит футляр вертикально, оперев его на носок ботинка.

Глядит на свое отражение в темном зеркале дверного стекла. Длинное, в глубоких складках лицо, седые волосы, ложащиеся на поднятый воротник пальто, – когда-то так выглядели художники, не настоящие, а из тех, кто копировал парадные портреты по клеткам и делал афиши к фильмам во весь фасад кинотеатра… В стекле отражение несется на фоне туннельной стены, серые тени мелькают…

Вот тень:

пятеро солдат в старой форме, еще в мундирах со стоячими воротниками, выходят из вагона, на вагоне табличка «Вюнсдорф – Москва», явные дембеля в выгнутых горбом погонах, в значках и нашивках, с дембельскими немецкими чемоданами, один из них – молодой Сергей, они идут по перрону в ряд, передавая друг другу бутылку и глотая на ходу из горлышка, а навстречу движется строгий и непреклонный столичный патруль, а они идут, и Сергей клоунски отдает честь левой рукой с зажатой в ней бутылкой, патруль каменеет, а друзья спокойно проходят мимо – и вдруг срываются, несутся, как пацаны от завуча, топая тяжелыми сапогами, и вылетают на площадь Белорусского вокзала, полную старых «волг», носильщиков, командированных с колбасой и апельсинами в авоськах и дембельских неопределенных надежд на счастье.

Еще тень:

Сергей в распахнутой дубленке, под которой виден спортивный свитер с гербом, среди таких же здоровых ребят в таких же свитерах спускается по трапу самолета, несколько фотографов фиксируют возвращение сборной, спортивные чиновники в шапках-пирожках из нерпы, по тогдашнему канону, жмут победителям руки; чуть в стороне, посмеиваясь и переговариваясь между собой, стоят четверо повзрослевших сослуживцев, и Сергей незаметно выбирается из официальной толпы, делает шаг к друзьям, один из которых, передразнивая технику биатлона, как бы вытягивает из-за спины винтовку, но в руке у него бутылка, он прицеливается горлышком в Сергея, и пятеро мчатся, бегут с летного поля, как бежали дембелями по перрону Белорусского вокзала, а длинный кожаный футляр Сергей держит осторожно, чуть на отлете.

И еще тень:

зимнее кладбище с засыпанными снегом узкими проходами между оград, холм свежей земли, вокруг открытого гроба на высокой кладбищенской тележке теснится, оступаясь в сугробы, небольшая толпа, старики в меховых шапках, женщины в платках коробом на лоб, мальчик в круглой вышитой шапочке, и в этой толпе стоит Сергей, уже седой, с тремя не меньше, чем он, постаревшими друзьями, а серое, с выпуклым лбом и коротким, прямым и ставшим после смерти костистым носом лицо пятого из компании едва возвышается из цветов, и вот уже могильщики вытаскивают свои веревки из-под опущенного в землю гроба, а четверо, шагая рядом, уходят по белой широкой центральной аллее, среди памятников и крестов, медленно шагают, будто и не бегали никогда.

Пронеслись в тишине тени видений за стеклом – и звуки вернулись, загрохотал поезд метро, зажужжали голоса пассажиров, лицо Сергея плывет, отражаясь в темном стекле.

Представьте себе – расплывается отражение.

И плывет, отражаясь, уже другое лицо, в котором с трудом можно найти черты одного из тех, кто бежал когда-то от комендантского патруля по перрону Белорусского вокзала. Это оплывшее круглое лицо некрасиво состарившегося человека. Тонкие и очень длинные волосы вокруг неопрятной плеши шевелит ветер, по щеке катится капля пота, рот кривится от напряжения. На зеркальной поверхности мутнеет пятно от его дыхания.

Широко растянув руки, человек несет огромное зеркало – стеклом к себе – в старинной резной раме. Дует зимний ветер, несет мелкий снег, но человек работает в одних старых джинсах, из которых вываливается широкое брюхо, и майке, прилипшей к жирным плечам. Растоптанной кроссовкой он нащупывает ступеньку на крыльцо, протискивается боком и присев, чтобы зеркало прошло по высоте, в подъезд – дверь настежь, небольшая стопка связанных веревкой старых журналов придерживает ее, «Искусство кино», 1971 год…

Из кабины мебельного фургона, у распахнутых задних ворот которого пыхтят, вытаскивая длинный павловский диван красного дерева, еще три грузчика, высовывается шофер. «Леха, – кричит он вслед уже почти скрывшемуся в подъезде человеку с зеркалом, – диспетчер звонила! Тебя какой-то Руслан ищет, понял? Сказал срочно позвонить, понял, нет?!»

Огромная пустая квартира. То, что на дикарском языке называется евроремонтом. Алексей осторожно ставит зеркало на пол, осторожно прислоняет его к стене рядом с уже внесенными угловой горкой, лаковым китайским столиком, золоченым штофным креслом…

На подоконнике, подобрав красивые ноги в чулках – сапоги сброшены на сверкающий паркет, – сидит девица в длинной распахнутой шубе, наблюдает сверху за разгрузкой. Не замечая Алексея, взволнованно комментирует: «Ну, блядь, ну, все исцарапают же, козлы!..»

Алексей кашлянул, она оглянулась. На красивом лице выражение глубокой озабоченности. «Позвонить, – говорит Алексей, – можно позвонить от вас?» Девица машет рукой куда-то в глубь квартиры – да звони, если надо, – и продолжает с возмущением, ища сочувствия у толстого работяги: «Мы артистке за обстановку тридцать штук отдали, ты понял, а твои уроды сейчас обдерут все!.. Я по стольнику за царапину снимать буду, ты понял?..»

Алексей молча уходит.

На мраморном полу посереди кухни, беспорядочно заставленной ящиками с надписями ‘‘Siemens” и ‘‘Bosch”, стоит телефон. Алексей снимает трубку, отходит с нею к окну, набирает номер, глядя, как внизу останавливается рядом с фургоном тяжелозадая немецкая машина, выходит из нее человек в темном пальто и заводит с неаккуратными грузчиками серьезный базар…

«Русик, – говорит Алексей в трубку, в голосе его забота и странная нежность, – это я… Случилось чего?..» Слушает, выражение лица его постепенно меняется, теперь даже не заметны одутловатость и дряблость – мощные скулы очень сильного мужчины. И гигантский бицепс, и огромная кисть, в которой почти не видна трубка с короткой антеннкой…

Не взглянув на продолжающую с еще большей увлеченностью свое наблюдение нанимательницу, проходит через комнату. Останавливается перед принесенным им зеркалом, лезет в задний карман штанов, вынимает круглую резинку, автоматическим движением стягивает остаток волос на затылке в pony-tail.

Несколько секунд внимательно смотрит на свое отражение.

Видит молодого атлета – помост, широко расставленные ноги, черное трико, кожаный пояс, перетягивающий еще только намечающийся живот, и чуть вздрагивающие вскинутые руки, вознесшие над головой заметно прогнувшийся гриф штанги. И расплывчатые фигуры зрителей, вскочивших на трибунах, разинувших рты в беззвучном вопле восторга…

Видит толпу, стоящую под афишей «VII Московский кинофестиваль. “Беспечный ездок”»… А вот и он в толпе, в лопающейся на плечах тенниске, в длиннейших и густых кудрях, вот и элегантный Сергей в белой куртке и белых джинсах клеш, вот и остальные…

Крепко зажмуривает и сразу открывает глаза.

В зеркале темная пустота – нет никакого отражения, ни его, ни комнаты…

Выходит из подъезда.

Толкает коленом, отодвигая с дороги, поставленный на снег диван.

Обойдя продолжающих дискуссию хозяина и работников, вынимает из фургона перегородивший проем гигантский пейзаж в тяжелом багете.

Оглянувшись и не найдя, куда поставить картину, сует ее в руки одному из грузчиков, владелец успевает подхватить другой край.

Снимает висящую на запорном крюке фургонных ворот кожаную куртку, натягивает, наглухо застегивает косую молнию.

При полном молчании растерявшихся зрителей лезет в глубь фургона.

Оттуда выдвигается и косо опускается на снег дощатый пандус.

Вылетает пустая пивная банка, еще одна.

И через мгновение, ужасающе ревя двигателем, выпрыгивает из темной глубины, срывается по доскам мотоцикл, старый рогатый «Харлей», а над седлом полустоит пожилой easy rider.

Подняв пологую струю снега, разворачивается возле крыльца, застывает на миг.

Окаменевшая группа смотрит на него от фургона.

Он наклоняется, подхватывает журнальную пачку, кладет ее перед собой на бак.

И уносится в снежном вихре, в реве.

Стелется по ветру жидкая косица.

«Он чего, вообще, по жизни?» – спрашивает, выглянув из-за рамы, новосел.

«Он рояль один на шестой носит, – отвечает, выглянув из-за рамы с другой стороны, грузчик. – А ездит всегда сто тридцать. А сам полтинник осенью разменял. А в обед четыре баночных примет – и нормально. А однажды поспорил на сто баксов и с эстакады…»

Снежный вихрь и рев уже далеко.

Представьте себе – снежный вихрь белых искр.

Крутится с визгом шлифовальный круг, толстые, вроде бы неловкие пальцы прижимают к нему какую-то маленькую железку, почти в этих пальцах невидимую.

Человек подносит железку близко к глазам, рассматривает, вращение круга замедляется, замирает.

Люди с такой внешностью изображают в рекламе милых европейских дедушек – аккуратный седой пробор, седые усы щеточкой на круглом лице, очки «половинки» на кончике носа, вязаная кофта поверх белоснежной рубахи с клетчатым галстуком, на левом мизинце небольшой и явно старинный перстень.

Очень трудно узнать в нем одного из тех пятерых друзей, вернувшихся из армии солнечным сентябрьским днем в начале шестидесятых.

Он сидит за перегородкой, отделяющей рабочую часть помещения от предназначенной для клиентов. Сейчас в мастерской пусто.

На стене позади него висят десятки болванок для ключей, прейскуранты и объявления: «Клепка и точка коньков», «Ремонт зонтов», «Печати и штампы»…

Рассмотрев готовый ключ, он кладет его на верстак, удивительно старомодным жестом, как бы оставаясь в образе, удовлетворенно потирает руки и тянется к стоящему на отдельном столике для инструментов телефону – не столько старому, сколько битому-перебитому, заклеенному скотчем. Одновременно вытаскивает откуда-то из заднего брючного кармана записную книжку, начинает листать, другой рукой не глядя снимает трубку… Есть! Телефон летит на пол.

Но прежде чем была снята трубка, прежде чем коснулся пола многострадальный аппарат, раздался звонок – короткий, прервавшийся.

«Алле-о, – по-барски растягивает слесарь, – будьте добры, погромче, у меня… гм-м… плохой аппарат… Да, Виктор Павлович слушает… Кто?!. Да, слушаю, конечно, слушаю!..»

Прижимая трубку к уху, кряхтя, медленно сгибая и скрещивая по-турецки ноги в отличных фланелевых брюках и домашних туфлях с меховой опушкой, он усаживается на пол – этого требует слишком короткий, перекрученный шнур между трубкой и аппаратом, поднять который уже невозможно, он развалился на части, но почему-то продолжает работать.

«Слушаю, Руслан, – повторяет старик время от времени, – да, я тебя слушаю… Ужас… Я понял… Понял…»

Он выходит на улицу – грузный, важный, в дорогом светлом пальто, в хорошей английской кепке – пожилой джентльмен. Запирает дверь, над которой написано «Металлоремонт». Открывает дверцу старого, но вполне приличного на вид «Мерседеса»…

Открывает сетчатую дверь старого лифта в старом просторном, со следами сталинского шика подъезде…

Открывает толстую, красиво обитую дверь квартиры…

Из глубины коридора, спотыкаясь, падая и скользя на животе по паркету, бежит его встречать мальчишка лет пяти – круглолицый, копия деда.

Из кухни появляется высокая немолодая дама, красиво причесанная, в светлом фартуке поверх элегантного темного платья, в туфлях на каблуке.

Из гостиной выходит, катя за собой пылесос, молодая женщина в джинсах и клетчатой мужской рубахе навыпуск.

Из кабинета, оставив открытой дверь, за которой видны книжные стеллажи и стол с компьютером, делает шаг в коридор мужчина лет тридцати, фамильно круглолицый, в сползших на кончик носа точно так же, как у отца, очках.

И это все тоже как бы из рекламы или сериала: эпизод называется «Клан встречает патриарха».

А сам патриарх, не раздеваясь, оставляя на полу мокрые следы, проходит в спальню, становится на колени перед кроватью и с трудом вытаскивает из-под нее небольшой старый чемодан – такие были в моде в пятидесятые: черный, лакированный, с желтым кожаным кантом по ребрам.

Сев на постель, раскрывает его. Это походный набор слесаря-взломщика – отвертки, сверла, коловороты, клещи и плоскогубцы в ременных петлях и гнездах, ручная дрель, разводной ключ, фомка и гроздья отмычек на проволочных кольцах…

Входит и садится на постель рядом с ним жена. Он делает вид, что не замечает ее, она двумя руками поворачивает к себе его голову – возможно, таким жестом она когда-то начинала поцелуй – и просто смотрит в его лицо.

Он высвобождается, склоняется к чемодану, рассматривает, вынимая, некоторые инструменты, кладет их на место…

На дне чемодана лежит старый альбом в плюшевом переплете.

Жена вынимает альбом, раскрывает на коленях.

И он заглядывает сбоку.

Он видит:

старые черно-белые фотографии,

на одной – застолье в «Арагви», все пятеро еще почти такие же, какими вернулись из армии, он – в центре,

на другой – он возле новенького «москвича», на капоте сидит его молодая жена, друзья позируют, как бы толкая машину,

на третьей – он, уже немного погрузневший, с молодыми усиками, держит на руках сына, жена стоит рядом, позади «волга» и недостроенная дача – открытые стропила – посреди пустого, со штабелями досок и грудой кирпича участка,

на четвертой – он, худой и заросший серой щетиной, в зэковской телогрейке и мятой ушанке, с узелком в руке, перед воротами лагеря,

на пятой – современной, цветной – уже почти такой, как сейчас, с непокрытой седой головой стоит у небольшого надгробья на заснеженном кладбище, а рядом – трое, тоже старые…

Он закрывает альбом, кладет на кровать.

Закрывает чемодан.

Несколько минут они молча сидят рядом на постели – Виктор и его жена…

В коридоре садится на банкетку возле вешалки невестка…

В кабинете сын сел за стол, достал из пачки сигарету, но не прикурил – невидящими глазами смотрит на экран монитора, по которому бегает заставка: за маленьким человечком бесконечно гонится огромный динозавр…

И мальчишка тоже присел, чтобы деду была удача в дороге, – выкатил откуда-то педальный пластмассовый вездеход, влез…

Виктор садится в машину, перегнувшись, бросает чемодан на заднее сиденье.

Секунду сидит, глядя прямо перед собой.

И уезжает.

Ряды окон на огромном фасаде сталинской высотки, они блестят, отражая свет, и нельзя понять, из каких именно смотрят вслед уехавшему.

Представьте себе – сверкающие стекла шикарной московской новостройки.

А за стеклами длинный коридор, ведущий от холла к холлу, искусственный мрамор, полированный пластик под дерево, искусственные березы в кадках, синтетические ковры, металл под бронзу и через каждый метр светильники в виде факелов над маленькими нефтяными вышками…

По коридору очень быстро идет молодой человек под стать интерьеру – длинное черное пальто нараспашку, черный костюм, черная рубашка, черный галстук, черный cellular держит возле уха. За ним спешат двое почти таких же, только по сложению видно, что охрана.

«Все уже едут, дядя Миша, – говорит молодой человек в телефон, – я тоже еду, вы только не волнуйтесь, дядя Миша, посоветуемся и придумаем, ладно, да?..»

У подъезда стеклянного офиса среди огромных контейнеров и остатков строительного мусора стоят два черных, с черными стеклами, угрожающего вида джипа, словно готовые к прыжку ротвейлеры. Молодой человек, подобрав полы пальто неожиданно дамским жестом, садится на водительское место в первый, двое сопровождающих идут к другому, но юноша, высунувшись, решительно машет рукой – оставайтесь, еду без вас. Один из охранников подходит: «Но как же, Руслан Ахметович?..» «Позвоню, если что, – твердо обрывает Руслан, – будьте на связи, keep in touch, ясно? Конкретно на связи…»

Швыряя в стороны грязный снег, «Шевроле Тахо» берет с места.

Руслан, почти неразличимый в черной одежде внутри черного кожаного пространства – видно только лицо: твердые скулы со смугловатым румянцем, пробивающимся из-под трехдневной молодой щетины, короткий прямой нос, неожиданно пухлые губы, – сует в держатель телефон и, положив левую руку поверх толстого кожаного руля, правой шарит где-то под сиденьем, достает пистолет, несколько секунд искоса рассматривает «настоящего» советского выпуска ТТ, советский кольт.

Почти по осевой, как и положено такой машине, летит, обдавая отстающих дорожной жижей, джип.

Светится космическими цветами приборная панель, блики на лице Руслана скрывают щетину, жесткую линию скул и подбородка, и пухлогубое лицо молодого мужчины превращается в совсем мальчишеское, детское.

Губастый мальчик сидит на краешке больничной табуретки рядом с койкой, на которой лежит умирающий, – резиновая трубка капельницы делит пополам то, что видит мальчик: серое, уже почти неживое лицо отца, выпуклый серо-желтый лоб, короткий заострившийся нос…

Подросток на роликовой доске с разгону тормозит перед стоящими посреди заполненной скейтбордистами площади четырьмя немолодыми мужчинами, нелепыми среди этого мелькающего детского сада, ловко выбрасывает из-под себя доску и, держа ее под мышкой, лезет в рюкзак, достает папку, из нее вынимает лист плотной бумаги и гордо поднимает его перед дядей Сережей, дядей Лешей, дядей Витей, дядей Мишей – вверху листа, заполненного по-английски, крупное Certificate…

Уже взрослый Руслан, уже со всеми приметами удачника нового времени – телефон в руке, охрана позади – идет, проваливаясь в снег, по унылому редколесью, между деревьями видны часто клюющие журавли нефтяных качалок, группа выходит на поляну, где стоит вертолет, идет к нему, лопасти начинают медленно раскручиваться, вдруг Руслан застывает, охранники, недоумевая, останавливаются тоже, внимательный и спокойный взгляд Руслана шарит по вертолету и площадке, будто приближая и увеличивая детали, – на снегу следы с противоположной стороны поляны, они обрываются возле стрекозиного хвоста машины, из-под которого едва заметно выступает край прилипшей к нему снизу коробочки, – Руслан падает ничком, прикрыв затылок руками, а взрыв уже гремит, вертолет пылает, летят в небо оторвавшиеся куски обшивки, присев, стоя на коленях, бессмысленно тычут в разные стороны стволами телохранители…

Летит по загородному шоссе «Тахо».

И старенький «Мерседес» съезжает с Кольцевой на это же шоссе.

«Харлей», строптиво задрав нос и старомодные высокие рога руля, несет наездника, такого нелепого в зимнем русском пейзаже.

Выходит на пригородной платформе из электрички седой высокий человек с длинным футляром в руке.

Грустной и вечной российской стариной отдает картина – серый снег, черные пятна рощ, извилистые нитки дорог и кучная сыпь домиков, деревня.

Представьте себе – деревня в Подмосковье.

Именно деревня, а не дачный поселок: черные срубы, прогнувшиеся заборы, облезшая краска на обшитых доской домах, маленькая кирпичная будка «Продукты» с висячим ржавым замком на закрытом засове железной двери. Вроде бы вымерла деревня, ни звука, ни человеческого следа, ни колеи между сугробами. Только стая бродячих псов, лениво обнюхиваясь, крутится у магазина.

В такой же черной, как другие, бревенчатой избе с полусгнившей крышей, посреди заснеженного участка, обнесенного изломанным, как плохие зубы, штакетником, в слуховом кривом окошке какое-то движение, будто занавеску там чуть отдернули – хотя какая может быть занавеска на чердаке брошенного деревенского дома?

Впрочем, и жиденький светло-серый дым поднимается над этой трубой…

И две пары валенок, большие и маленькие, стоят под навесом крыльца…

А если заглянуть в это окно, за эту – действительно, надо же! – занавеску, странную можно увидеть картину.

Мансарда прямо-таки парижская: хорошие гравюры на гладких белых стенах, книги на полках и стопками на полу, на истертом ковре, забросанная подушками тахта, небольшой, вроде дамского, резной письменный стол правее окна, на столе старая пишущая машинка с заправленным, наполовину заполненным мелкими слепыми буквами листом. Бледно в ранних сумерках светит бронзовая настольная лампа.

У окна спиной в комнату стоит немолодой мужчина, вглядывается в быстро темнеющее пространство.

Хороший некогда пиджак с кожаными налокотниками обвис на сутулой спине, хорошие некогда брюки вытянуты на коленях, он стоит в одних шерстяных носках.

На узком подоконнике перед ним лежит двустволка.

Напряженно смотрит он в окно, сам уже почти невидимый в сумерках, – лысоватый, в круглых стальных очках, с короткими, пегими от седины бородой и усами, похожий на либерального американского профессора в исполнении, допустим, Джина Хэкмана.

За окном стреляет выхлопом мотоцикл, рычит мотор джипа, осторожно сигналит, подъезжая, вторая машина…

Мужчина, стоящий у окна, резко оборачивается, уже с двустволкой в руках: за дверью комнаты громко скрипит лестница, ведущая в мансарду с первого этажа.

– Здорово, Мишка, – Сергей входит, оглядывается, не подавая руки хозяину, не раздеваясь и не выпуская из рук длинного футляра, садится на диван, – ну, пока ребята не подошли, скажи сразу: у тебя с печенью как? Или ты завязал?

Михаил молча прислоняет к стене ружье, молча берет с книжной полки квадратную бутылку, делает большой глоток из горлышка, протягивает гостю.

Лестница скрипит.

– Что я тебе говорил, Леха? Эти скоты уже выпивают, – преодолевая одышку, обернувшись к поднимающимся за ним, сообщает Виктор…


…№ 1 давно придумал сюжет и дальше, точнее, даже не придумал, а как бы посмотрел когда-то фильм и теперь время от времени вспоминал его, пересказывал сам себе, но от пересказа к пересказу детали, конкретный фон, тонкости характеров менялись, при том что общая конструкция, конечно, оставалась неизменной, поскольку менять такую конструкцию – как, например, и конструкцию швейной машинки «Зингер» или пистолета Кольт 1911А1, – только портить, проверено временем: совершенство. Но сейчас, пока шла скучная и даже противная застольная беседа, № 1 успел прокрутить только до этого места и выключил проектор, дальше все было ясно, потому что такое начало, как и вообще любое из канонических начал, полностью определяет, что и как будет дальше.

Значит, схема называется «Команда». В нее укладывается все между «Великолепной семеркой» и каким-нибудь «Армагеддоном». Прелюдия: сбор по тревоге старых друзей (или наемников за деньги, или случайно объединившихся авантюристов). Задача: освободить заложника(-цу), защитить мирную общину, предотвратить еще какую-нибудь беду. Начинается action, в котором каждый проявляет объявленные в прологе возможности, таланты и особенности характера – снайпер, гонщик, силач, умелец, хитрец, богач, мыслитель… Это, собственно, и есть главное содержание и смысл: крайняя ситуация и реакция на нее разных персонажей, точнее, масок. Один на бегу выстрелом попадает прямо в дульное отверстие вражеского оружия, взрыв, и все кончено, при этом постоянно грустит, рефлектирует, мается одиночеством и сложными отношениями с женским полом – интеллигент. Другой на мотоцикле обгоняет самолет и держит на весу… ну, предположим, двухтонное надгробие, пока остальные, прятавшиеся по ходу действия в фальшивой могиле, из-под него выбираются, при этом воображает себя героем старого культового фильма и хлещет пиво – просто романтик. Третий из подручных материалов за полчаса-час строит машину, способную вообще заменить всю компанию и самостоятельно взорвать всех гадов, но допускает маленькую ошибку (естественное недоверие жанра к интеллекту) из-за того, что очень скучает по семье, – обыватель с добрым сердцем. Четвертый дает на все необходимое деньги, вынимая их по ходу действия из одного и того же кармана, предвидит все, что случится через два эпизода, холоден и современно рационален – словом, карикатурная акула молодого капитализма, даже говорит на соответствующем жаргоне, но не полностью чужд человеческому: помогает друзьям покойного отца и блюдет свои религиозные правила (нужен вставной комический эпизод со свининой) – богатый, но симпатичный. Пятый пишет какие-то книги, живет, как положено художественной натуре, уединенно, с последней – на текущий момент – своей любимой, размышляя о жизни и сильно выпивая, поскольку больше решительно ничего не умеет – главный герой.

Ну, любимую, естественно, и похищают… Предположим, она оказалась случайным свидетелем какого-нибудь политико-криминального события – передача денег, стрельба… Или просто видела убийство и убийцу… Или частный, совсем классический конфликт: кто-то позарился на принадлежащую герою землю…

Или, может, пусть это будет его дочь, уже взрослая, с которой до поры нет душевного контакта, но тут ее похищают… А потом в нее может влюбиться этот, сын мертвого отца и миллионер, и в конце он говорит: «Дядя Миша… вы только не волнуйтесь… но мы с Верой… вы только не расстраивайтесь…» И на ходу улыбка в стиле жанра: глядя вслед уехавшим в модном БМВ кабрио молодым – уже лето, и все хорошо, а джип, конечно, взорвался, да и бог с ним, чтоб у нас не было большего горя, как утешала семью моя бабушка, – Виктор задумчиво говорит: «Ну, пенсионеры, порезвились и хватит. По рюмке от давления?..»

Вокруг дощатого стола, вкопанного перед домом, сидят четверо стариков, разливают бутылку водки по граненым стаканам, режут на газетке хлеб и колбасу – только домино не хватает для полноты картины. И невозможно представить, что это они всех победили…

Вон они уже прощаются, обнимаясь: «Ну, звони, если что… И ты, если что… Не пропадай надолго, старик… Не пропадай надолго…»

Как грустно быть старым!

Но какой стильный кайф в этой грусти.

Ты еще это узнаешь через недолгие годы – старишься, будто стираешь все, кроме чистой свободы, нужное больше не нужно, важное больше не важно, счастье – быть вечно недужным и не казаться отважным.

Примерно так.

Все это было прекрасно известно нам с № 1, поэтому всякий раз, когда мы погружались в сюжет, сбегая таким образом из жизни, отвратительной, глупой и бесцеремонной, как соседка-активистка, – всякий раз не удавалось нам продвинуться до самого конца, последовательно и подробно перемещаясь от картинки к картинке. Увлекательное это занятие через некоторое время теряло свое очарование, превращаясь как бы в обязаловку, поскольку канон тем и хорош, что с ним все понятно, качество драматургии гарантировано, – но тем же и плох. Покупаешь levi’s 501, свой размер 34 × 34 – и точно знаешь, что все будет хорошо, удобно и прочно, но уже пятую, допустим, пару просто не замечаешь – оделся, и всё.

И жизнь, бесконечно изобретательная в создании дискомфорта, сыпавшая все новыми и новыми мерзостями, обязательно оказывалась сильнее сюжета.

18

№ 1 вернулся в ресторан.

К счастью, обед тут естественным образом завершался, и № 1 (напомним: он по абсолютно бессмысленной прихоти рассказчика называется № 1) порадовался, что временное отсутствие помогло ему все перенести, не потеряв контроля над собой и не нахамив приятелям: увы, в последнее время такое случалось, а ведь раньше никто даже не представлял, что он может с кем-нибудь поссориться…

Кроме домашних, разумеется.

Но постепенно № 1 стал совершенно невыносим. Задумываясь над причинами этого – видимо, возрастного, вроде склеротических холестериновых бляшек в сосудах, – явления, мы с № 1 пришли к выводу, что дело тут не только в изменениях характера самого героя, но и в переменах окружающей жизни.

Получилось так, что человек и время с какого-то момента двинулись в разные стороны, постоянно увеличивая скорость расхождения. Именно: не просто время ушло от человека, что бывает довольно часто и даже с не очень старыми людьми, а они взаимно разбежались, причем скорость упрямого и осознанного бегства человека не уступала скорости течения времени – а оно, следует признать, в описываемые годы неслось как очумелое.

Многократные попытки выделить главную причину такого, самого трагического из всех, развода привели к тому, что она была найдена. Внимание! Вот:

время, безусловно, несмотря на все зигзаги и даже краткие возвращения, вело послушных к жизни в толпе (коллективе, community, соборности, общине), а строптивец все более отдалялся от общности, дичал, отгораживался, будто старался оправдать еще школьную злобную характеристику: «…отметить наряду с этим проявления индивидуализма, высокомерия, противопоставления себя классу…»

Собственно, можно и не продолжать. Можно не вдаваться в объяснения, почему № 1 пришел к выводу, что время, в которое он, по своему невезению, угодил, есть эпоха окончательного торжества количества над качеством и большинства над отщепенцами. Сам № 1 накопил множество наблюдений, убедительно подтверждавших: покончив с самым ярким и отвратительным рассадником коллективизма, человечество немедленно – и даже еще до этого – принялось компенсировать потерю эпидемическим распространением той же болезни, но в латентной, вялой форме. Хамскую рожу, которая есть такой же признак этой инфекции, как «львиный лик» – запущенной проказы, № 1 замечал везде, она то высовывалась из-за знамени, безусловно, гуманистической организации, то кривлялась над трибуной, с которой обращался к миру уважаемый мыслитель и общественный деятель, то пролезала между строк самого интересного современного сочинения. Иногда он пугался: а уж не мания ли у него, уж не сошел ли он с ума, что всюду и во всем ему мерещится кроваво-красный цвет их торжества? Но, как это, впрочем, и бывает с сумасшедшими, немедленно находил десятки логически безукоризненных аргументов, доказывавших, что он здрав и ясен умом. Единственный же его недостаток, из-за которого существование внутри данного времени делалось все невыносимее, – нежелание и даже неспособность № 1 превратиться из целого в часть.

19

Однако вернемся же и мы следом за героем в этот чертов ресторан – кстати, совсем неплохой на фоне бесчисленного количества заведений, появившихся и продолжающих, несмотря ни на что, появляться в бывшей столице мира и социализма даже и после крушения краткого пира глупых победителей. Большею частью новые рестораны в Москве производили на нашего № 1 впечатление неаккуратно сбитой картонно-фанерной декорации с бутафорской едой из папье-маше и идиотскими ценами из оперетки про трансильванских бояр. Он никак не мог поверить, что эту пошлость и свинство можно всерьез сравнивать хотя бы с любой захудалой кафешкой хотя бы в районе площади Италии – ну не придет же в голову хозяину, какому-нибудь Бернару или, скажем, Полю в пятом поколении, в связи с чем и место называется «У Поля», затащить в зал телегу и использовать ее вместо стола с hors d’oeuvres, эдакую пейзанскую пошлятину, или совать в гарнир консервированный горох!

Хотя, подумал № 1, каждый народ заслуживает не только своего правительства, но и своих рестораторов, архитекторов, певцов и полицейских. Не нравилось бы, подумал он, как обычно, старым анекдотом, не ели бы. Собственно, додумал он построение до конца, каждый народ и есть сам себе ресторатор в широком смысле слова.

Тем временем подошел срок расплачиваться, и, после жеманных препирательств с приятелем и пихания каждым денег за всех, № 1 вложил свою долю – дама, понятное дело, не платила, хотя пила, само собой, не дешевую водку, а дорогой мартини. Подавив очередной приступ сожалений, № 1 выполз на воздух, сердечно расцеловался с друзьями и немедленно свернул за угол, чтобы перебить вкус, оставшийся от еды и общения, нормальной рюмкой в одиночестве малюсенькой полустоячей забегаловки, в которой с ним уже давно здоровались.

Здесь нас настигло следующее обострение не прерывающегося, к сожалению, ни на минуту мыслительного процесса, неизменным предметом которого оставался сам № 1.

20

Прогрессирующее ослабление памяти, думали я и № 1, связано не только с вредными привычками (в объявлениях пишут «без в/п», а мы, если бы нанимались в водители «на инофирму», в охранники или в мужья к «молодой сексуальной блондинке с ч/ю, без мат. и жил. проблем», должны были бы написать «с в/о и с в/п») и вызванным ими склерозом, но и именно с разрывом между временем и рассматриваемым субъектом.

На первый взгляд парадокс, но на самом деле вполне логично. В ушедшем прежнем времени, с которым еще не было таких противоречий, все слилось в ясную, не раздражающую ум картину, где свет и тени распределены нормальным, естественным образом, – а потому в воспоминаниях остались только отдельные сцены, пейзажи, ощущения, последовательности же и связи выветрились – незачем помнить то, что полностью подчинено известным и простым закономерностям, достаточно знать сами закономерности. Хранится как бы рассыпанный пазл и общий рисунок, который нужно сложить… А во времени настоящем (Как будто бывает искусственное! Идиотский оборот.) так много раздражающего, задевающего и оскорбляющего разум и вкус, чувства и даже инстинкты, что царапины постепенно покрывают все зеркало памяти, на нем появляются темные ободранные углы, расползаются пятна как бы плесени – сдирается амальгама.

И в результате возникают провалы во времени, а оно смыкается, срастается, поглощая эти разрывы, – и укорачивается, как неправильно сросшаяся сломанная нога. Человек становится хром, ходит медленно, переваливаясь и припадая на плохо сросшееся время, а когда смотрится, бреясь по утрам, в зеркало, видит свое лицо в темных пятнах и провалах, будто уже начавшее распадаться…

Да гори оно огнем, это накручивание метафор одна на другую!

Конечно, грустно.


Быстро прошло все, что не проходило, быстро пройдет и сама эта грусть… Все я забыл… Да и ты ведь забыла? Ладно, оставим. Потом разберусь…


Это начало романса. Ладно… Лучше подумаю о том, решил № 1, беря из рук сочувственно улыбнувшейся ему буфетчицы вторую рюмку, почему так часто люди, разделяющие – или высказывающие – социалистические идеи, склонны хамить прислуге, не отдавать долги, подделывать документы на подотчетные суммы и пить на чужой счет.

Однако ответ оказался очевидным, попросту лежащим на поверхности самого вопроса, поэтому № 1 рюмку выпил быстро и вышел на мокрую и грязную, как всегда, улицу.

21

На улице под влиянием окружающего он вернулся к размышлениям о времени, прежде всего о прошедшем – прошедшем длящемся (Past Continuous), прошедшем совершенном (Past Perfect), ну и, конечно, о прошедшем, черт его возьми, неопределенном (Past Indefinite fucking Tense).

Начнем с длящегося.

То ли так коротка человеческая жизнь, то ли так мало людей живет на земле, но обратите внимание: вы постоянно встречаете одних и тех же. Начавшись в раннем детстве, приобретение друзей, приятелей и знакомых идет с переменной скоростью – достигает максимума в то же время, когда вы сами находитесь в зените, когда достигли в завоевательном своем походе, подобно Александру Македонскому, границ представляемого мира; потом замедляется довольно быстро, сходит к началу старости до нуля, чем, собственно, и можно определить это невеселое начало; и дальше до конца движется в отрицательном направлении через Николо-Архангельское, Митинское, Востряковское и другие пересечения координат… Но пока вы живы, время от времени выплывают из прошлого знакомые очертания, иногда, правда, с трудом узнаваемые, однако присмотришься – нет, даже и изменились мало. Кто-то как бы совсем исчезает, отплывает в невообразимую удаленность, в Австралию или Южную Африку, не пишет, конечно, никогда после первого года, растворяется и стирается из той памяти, которая занята только еще действующими факторами прежней жизни – бывшей женой, которую встречаешь на улице с каким-то нескладным малым; прежним начальником, от которого так нахлебался, что до сих пор вкус во рту; другом, раза три в год наезжающим в командировки и ночующим на диване… Но вдруг раздается телефонный звонок – а то и у двери, – и все возвращается. В разгар текущего жизненного процесса, в мешанину новых связей, отношений и интересов влетает нечто совершенно постороннее, ненужное, безразличное: твоя старая жизнь. Инстинктивно пытаешься изолировать зону вторжения, не знакомишь с новыми приятелями, разве что близким покажешь: вот, видите, это тот самый, о ком рассказывал, помните, когда в армии служил, он был сержантом… Потом выпиваете вдвоем, после твоего короткого рассказа о теперешней жене и квартире, о нынешней работе и осторожного сообщения о заработках – кто его знает, может, ему не везло все это время – говорить абсолютно не о чем. Женщина в ответ показывает фотографии внуков, а мужчина переходит на политику и, понося начальников, вскользь материт твоего хорошего знакомого, милого и честного парня. У метро вы прощаетесь, но знай – теперь эта тень будет возникать часто, пока снова не рассеется надолго… Надолго. Не навсегда. И, появляясь, это будет уже не часть прошлого, а досадная деталь настоящего, никогда не возникнет снова тех ощущений, которые когда-то давно были испытаны, и даже завалявшиеся по углам разрозненные картинки воспоминаний, на которых вы вместе, не приобретут большей яркости – наоборот, нынешнее изображение заслонит их, размоет очертания, приглушит цвета.

Такова уж эта глагольная форма.

В отличие от прошедшего совершенного.

В нем до поры до времени хранятся именно эти самые картинки, в беспорядке, без всякой последовательности и иерархии пришпиленные вспомогательными глаголами. Никакого особого смысла в каждой из них нет.

Вот узкие, потрескавшиеся асфальтовые дорожки, ничем не обрамленные и нечеткими, изъеденными краями сползающие в пыль, как ручейки, катящиеся от маленькой лужи у забора, а вдоль каждой дорожки, как лес вдоль просеки, стоят заросли таинственного кустарника – или высокой травы? – известного в городке под ненаучным названием «веники», и мальчик в кожаных, кустарного изготовления тапочках со шнурками, обернутыми вокруг щиколоток, в коротких брюках-шароварах с дурацким названием «гольф», стянутых под коленками узкой застегивающейся манжетой, в вискозной, обтягивающей узкую грудь и тощие плечи тенниске с длинными острыми углами воротника быстро, уже задыхаясь, уже почти без сил, бежит между пыльных темно-зеленых «веников» по одной из этих дорожек… то ли гонится за ним кто-то, то ли он спешит куда-то по важным и срочным делам… неизвестно…

Вот большая квартира, в окнах сизо-стальной свет раннего, очень морозного рассвета и огненный отблеск встающего солнца, в квартире спит большая молодая компания, крепко, видать, по молодым их меркам, гулявшая здесь допоздна, здоровый парень, опасно закинув назад голову, свешивается и ею, и ногами в сползших бумажных носках с короткой тахты, две девушки, втиснувшись в кресло и накрывшись пальтишками, обнялись, пара на сброшенных на пол диванных подушках, с головами укрывшись волосатым верблюжьим одеялом, повернулась друг к другу спинами, видно, до ссоры ночью довели неубедительные его просьбы, и так по всем комнатам, а в спальне открывает глаза на хозяйской кровати растрепанный бледный юноша, подслеповато щурится и морщится от подступающей нестерпимой тошноты, осторожно приподнимает стеганое одеяло в пододеяльнике с прошвами вокруг центрального вырезанного ромба и видит с одной стороны хозяйку, по-домашнему спящую в ночной рубашке, а с другой еще какую-то, тоже довольно толстую девицу в шелковой розовой комбинации, поднявшейся, как и рубашка, складками до самой шеи, видит худые свои ноги и закинутые на них с двух сторон крепкие, выпуклые женские – и зажмуривается, когда взгляд, скользя выше, цепляется за каштановые, пепельно-русые волосы и выше, выше, стараясь не задерживаться, до розово-бежевых кружков, с тех пор всю жизнь напоминавших ему бледные парковые грибы… Было это в действительности или приснилось ему новогодним утром?.. нет, после празднования Дня Конституции… нет, все же первого января, наверное… вот он тихо одевается, выходит на пустую, в заледеневших сугробах улицу, быстро идет к остановке, а трамвай уже выворачивает на конечном круге…

Вот сиреневое, запорошенное золотой пыльцой небо между высокими крышами…

22

Тут № 1, которого мы бессовестно бросили наедине с его размышлениями о времени и временах, решительно и эти размышления прервал, поскольку дальше тоже все было ясно. Я могу коротко пересказать. Значит, коллекция картинок, альбом – прошедшее совершенное. Уже не изменишь, не сотрешь и не подправишь – будет заметно, – и выкинуть никогда не решишься. Подбор картинок вроде бы случайный, какие-то лица, пейзажи, компании, города, где с тех пор никогда не был и, вероятно, уже не побываешь, сцены, неизвестно чем начавшиеся и кончившиеся… Однако эта необъяснимость подбора кажущаяся. Если вдуматься, обнаружишь общий принцип: в тот момент, когда картинка отправлялась на хранение, зафиксированное на ней происходило с тобою впервые. В первый раз ты заметил, какое небо над переулком в начале весны, в первый раз испытал утреннее сожаление и испуг, в первый раз почувствовал свое бессилие перед миром… Первое и хранится, коллекция первых ощущений и остается от жизни, и чем их больше, тем больше сама жизнь.

Небольшое открытие, подумал № 1 и не стал уже углубляться в неопределенное прошедшее, болтающееся где-то между бесповоротно миновавшим и нынешним, залетающее даже в грядущее и потому неприятное, чреватое проблемами. Можно было бы додумать и про него, но ведь опять изобретешь велосипед, откроешь жуткую банальность, как всегда бывает, когда задумываешься о серьезном. Между тем, напомнил себе № 1, я ведь настоящий № 1 и, следовательно, должен тратить свои силы только на действительно серьезные вещи, а не на поиски смысла жизни или ее универсального определения. Иначе ничего не успею…

Действительно серьезными вещами № 1 считал те, которыми заниматься приходилось не по желанию, а по необходимости – чтобы заработать на жизнь, и заработать как можно больше, чтобы утвердиться в глазах тех, от кого зависели возможности зарабатывания на жизнь, чтобы в дальнейшем его способность сделать нечто, дающее заработок, меньше подвергалась сомнению или вовсе не подвергалась, чтобы в конце концов он и сам поверил в то, что он может и должен зарабатывать все больше и больше…

Короче говоря, № 1 занимался вот чем: он служил начальником отдела в большом учреждении, которое организовывало перемещения различных вещей из одних мест в другие. Это не была транспортная контора, нет – учреждение не имело дела с вагонами, автомобилями, самолетами, кораблями или трубопроводами. Сутью дела было само перемещение в принципе, а уж техническими вещами занимались другие учреждения, с которыми то, где служил № 1, сотрудничало. Оно обнаруживало где-нибудь какие-нибудь имевшиеся там предметы, находившиеся там по природным причинам или изготовленные на каком-нибудь тамошнем заводе, и организовывало отправку этих предметов туда, где прежде их не было. Какие предметы? Ну, бревна какие-нибудь, или песок, или бумажные рулоны с мятыми краями и грязным верхним слоем, или мед в стеклянных банках в виде бочонков, или оружейный плутоний, или мелкие осколки гранита с искрящимися острыми краями, или электронные приборы для измерения небесных координат любого райцентра, или заготовки спичек без серы, или неквалифицированную рабочую силу в количестве восьми человек мужчин с незаконченным средним образованием, отслуживших в армии и до тридцати пяти лет… Кстати, люди в терминологии учреждения тоже назывались «п. п.» – «перемещаемые предметы», но, чтобы не возникало недоразумений, обозначались так «п. п. п.» – «первыми перемещаемые предметы». Или «три пэ». Действительно, людей отправляли раньше горючего сланца крупного дробления или, допустим, наборов кухонной мебели, отделанной резьбой по мотивам национального эпоса, но значения им в учреждении придавали не больше и не меньше, чем любым другим п. п. Во всяком случае, «п. п. п.» приносили дохода не больше, чем все остальное, а поскольку именно доход был единственным свидетельством того, что учреждение существует – а существование, как известно, есть самая высшая цель деятельности любого учреждения и человека, – то и людям как предметам перемещения особого внимания не уделяли.

Впрочем, именно потому, что его отдел занимался «первыми перемещаемыми предметами», мы и назвали этого господина «№ 1», а не как-нибудь еще. Понятно?

И вот он ходил на службу и считал это очень серьезным делом, поскольку в зависимости от количества перемещенных отделом «трипов» (от «три пэ», что давало основания называть работников отдела, соответственно, «триперными», – дурная учрежденческая шутка) он получал деньги – и немаленькие, а в удачные месяцы даже очень большие. Размышлял же о прошедших временах, о различных человеческих типах, о женщинах и книгах, придумывал сюжеты и пил водку в кафетериях и закусочных он в свободное время…

Экую же ахинею производит моя голова, снова прервал себя № 1, если дать ей волю! Надо ж выдумать про себя такую чушь… Слушай, обратился он ко мне, кончай эту ерунду, ей-богу, давай лучше займемся чем-нибудь полезным, послушаем, например, что говорят серьезные и умные люди.

23

А к этому времени, надобно вам знать, № 1 уже не шел по залитой грязным талым снегом улице, преодолевая достигающие колен броды у тротуаров и отступая от швыряющих в лицо воду машин, а сидел на большом совещании. Обсуждались направления финансовых потоков, квоты на экспорт энергоносителей, возможности влияния группы N на политику группы NN в области НДС и шансы объединения этих групп в борьбе против коалиции NNN – описываемые мысли посещали № 1 в те времена, когда все постоянно это обсуждали.

Вот и слушай, урод недоразвитый, что настоящих взрослых мужчин интересует, сказал № 1 себе (в полной мере этот совет мог относиться и ко мне), слушай и вникай, может, хоть на старости лет что-то поймешь про жизнь.

Однако, как всегда бывает, когда принимаешь непоколебимо твердое решение (например, бросить пить), оно нарушается сразу же и самым ужасным образом. Напиваешься в лоскуты в тот же вечер… Вот и теперь № 1 немедленно погрузился еще глубже обычного в размышления и фантазии, не имеющие никакого отношения к происходящему вокруг, а именно: он начал думать о сущности любви.

24

И ничего на этот раз не придумал.

25

Потому что № 1 хотел найти общее, идя от частного, а этот проверенный классиками философии метод для решения данной проблемы неприменим.

26

Ибо нет одной для всех любви, а только твоя любовь истинна, и любовь есть ты.

27

Если же станешь искать иной любви, то эту убьешь, и будет другая, но той, что была, не постигнешь.

28

Ну, понятное дело, речь о такой любви, которой любят друг друга любовники, родители и дети, наконец, хозяева и домашние животные, а не о любви к родине, партии, товарищам по труду и наставникам – мы не отрицаем существование и такой любви, но оставляем ее пока вне рассмотрения.

29

О Боге здесь говорить вообще не место.

30

Короче, он сидел и вспоминал разные случаи из жизни своей и известных ему мужчин и женщин.

31

Вот однажды некий женатый человек имел связь с чужою женой.

Происходило это, кажется, в небольшом городе на юге страны… у небольшого теплого и очень соленого моря… среди пыльно-зеленых акаций… абрикосов-паданцев, лежащих вдоль дощатых заборов… низких деревянных, в линялой голубой краске домиков частного сектора за этими заборами, которые расходились широкими и кривыми улицами… от огромного завода… Вот главное, что помню.

На заводе работала большая часть жителей города – делала самые современные и мощные предметы для уничтожения людей, видом напоминавшие, напротив, детородные мужские органы метров по двадцать пять длиной из матово-блестящего титана. Возможно, именно невидимые тени этих баллистических межконтинентальных фаллосов, имевших каждый по два буквенно-цифровых секретных названия, одно из которых было наиболее секретным, ложась на город, наполняли население непреодолимой тягой к плотской любви, причем чаще всего к любви тайной.

Надо ли добавлять, что герои истории тоже работали на этом предприятии – п/я № таком-то?

Словом, они лежали в середине дня, хитростями вырвавшись на два часа, он – из своего отдела главного механика, а она – из четвертой лаборатории, и преодолев почти тюремную проходную, на его супружеской диван-кровати, раздвинутой и застеленной, разумеется, его супружеской простыней, с его супружеской наволочкой на подушке и пододеяльником на одеяле. Лежали, отдыхая после первого лихорадочного раза, в семейной постели, в которой не далее чем накануне ночью он занимался тем же самым со своею женой. Точно так же изнемогал, полностью выложившись, старался не закапать простыню – и тогда тоже, к счастью, не закапал – и прятал лицо в сгиб локтя. Точно так же и жена сначала лежала как мертвая на спине, потом медленно покатилась на бок и свернулась, как креветка, подтянула ноги к животу, потащила на себя одеяло – замерзла. И точно так же он положил руку на ее грудь, прижав к себе ее спину, положил руку, пропустив между указательным и средним пальцами сосок, и начал дремать…

И вот теперь он так лежал, крепко прижавшись к любимой – нет, все же это совсем не то, что накануне ночью, думал он – спине животом, гладил, просунув под мышкой руку, ее грудь, немного теребил сосок, отчего он уже снова начал напрягаться, распрямляться и становился все меньше похож на бежево-розовый парковый нежный гриб (любимое сравнение господина № 1), а все больше на пулю от патрона 9×18 к пистолету Макарова (мое любимое сравнение). Потом он повел рукой вдоль ее тела, добрался до жестких кудрявых волос и начал раздвигать их, разбирать пальцами, а она начала перекатываться, поворачиваться к нему, оказавшись в результате лежащей на спине, одна нога была закинута на него, а другая, согнутая в колене, упиралась ступней в ковер, висящий на стене над постелью, – когда она лежала в такой позе, его руке было удобнее.

Ее глаза, до этого закрытые, открылись и остановились – как всегда от движений его достигшей цели руки. Он заглянул в эти глаза, немного приподнявшись на локте, а потом проследил ее неотрывный взгляд.

Через проем, ведущий из комнаты в прихожую (квартира была так называемая распашонка), она смотрела в полумрак, в котором ярко выделялся светлый прямоугольник: входная дверь была распахнута, и в прямоугольнике чернел контур женской фигуры. Его жена, с утра уехавшая вместе с отделом, где работала конструктором второй категории, на сельхозработы по межотдельскому графику, вернулась, поскольку сильно вступило в спину и продолжать, согнувшись, прополку она не могла.

В результате чего она стояла в полутемной прихожей, механически продолжая растирать поясницу заведенной назад рукой, и смотрела в освещенную через большое окно и балконную дверь ярким солнцем комнату, где на ее простыне лежал ее муж с чужой женщиной, которую она знала в лицо, поскольку иногда встречала в столовой третьего этажа, но имени не знала, и теперь эта незнакомая голая женщина лежала здесь, одной ногой упираясь в чужой ковер, а другую положив на чужого мужа, чтобы его руке было удобней.

А накануне ночью почти так же здесь лежала я, подумала жена, и ей стало ужасно стыдно, как будто это на нее, голую, лежащую на диване, смотрит из прихожей кто-то чужой.

Она повернулась, захлопнула за собой дверь, до того так глупо не запертую любовниками изнутри на защелку или хотя бы цепочку, и ушла.

Она посидела час в жарком сквере – боль в спине, между прочим, почти прошла, или она просто внимания не обращала, – а потом решила вернуться. Идти ей, кроме как домой, было некуда, да и посоветоваться, что дальше делать, не с кем, кроме мужа.

Но ни мужа, ни его возлюбленной она, вернувшись, не застала.

Женщина, работавшая старшим инженером в четвертой лаборатории, как только жена ее любовника захлопнула за собой дверь, быстро и молча оделась, вернулась на работу, отпросилась у начлаба уже до конца дня, приехала к себе домой, там немного посидела на стуле, просто глядя перед собой, а потом встала, достала из холодильника и проглотила, мелко запивая водой, одну за другой таблетки из целой упаковки какого-то лекарства, которое она приняла за снотворное, а это было средство, снижающее давление, которым пользовалась ее свекровь. Но до того как лекарство подействовало, она залезла на табуретку, привязала к решетке вентиляционной отдушины на кухне кусок бельевой веревки, надела на шею петлю и, не переставая беззвучно плакать, оттолкнула табуретку. К счастью, решетка выломалась, женщина упала и сильно ушибла руку – кажется, даже сломала ключицу, уже не помню. А тут вернулся с работы муж, замначальника третьего испытательного стенда, быстро разобрался, что происходит, и вызвал разными способами рвоту, так что таблетки не успели подействовать. В общем, женщина осталась жива, а к тому времени, как вернулась из больницы, где ее лечили тазепамом, отчего она сильно поправилась, муж ее уже договорился со смежниками из одного НИИ под Ленинградом насчет работы, они поменяли квартиру и уехали. Как уж они потом жили, никто не знает.

А неверный муж, оставшись один в комнате со смятой постелью, среди наполнявшего пространство яркого солнечного света, выкурил одну сигарету, оделся, положил в портфель то, что обычно брал в командировку, – ну, трусы и носки, рубашку, свитер, бритву «Нева», зубную щетку и металлическую мыльницу – и пошел пешком на вокзал, там было недалеко. Денег у него хватило на билет только до Харькова, а что с ним происходило в дальнейшем, знал, возможно, только один его друг, которому он написал – просил устроить увольнение заочно, заявление прислал, а на трудовую потом в отдел кадров вроде бы пришел запрос с какого-то харьковского «ящика», их там полно. Друг кому-то рассказывал, что в Харькове мужик пить стал сильно. Ну, удивляться нечему – запьешь после такого…

Что же касается женщины – конструктора второй категории, то она так и осталась в городе, в своем КБ-7. После того как уехал ее муж, а потом и его любовница с семьей, все постепенно успокоилось. Она радовалась, что детей у них не было, а сама к своему новому положению через год примерно привыкла.

Уже совсем другие люди сбегали среди дня с работы, выбирались через строгости проходной, шли в свои или чужие пустые квартиры ради тайной любви на своих или чужих супружеских простынях. По ночам огромные краны поднимали гигантские титановые дубинки над специальными грузовыми платформами – крыша и стены, имитирующие пассажирский вагон с занавесками на окнах, сдвигались, обнаруживая лежбище для органа. Длинные тени скользили по городу, и все начиналось сначала – поднималось тайное возбуждение, скрывалось за лживой декорацией, военно-промышленные комплексы раздирали души на части.

И обманутая, брошенная и опозоренная жена однажды тоже среди дня бежала, оглядываясь, по солнечной улице, оставляла незакрытой входную дверь в ту самую, где все началось, квартиру – чтобы соседская бабка не слышала открывающегося замка, когда придет ее женатый любовник, он входил беззвучно, и она лежала, упираясь ступней в ковер, а он иногда незаметно смотрел на свои часы за ее плечом – к трем надо было вернуться на совещание в отделе эскизного проектирования…

32

А то еще был случай: один молодой мужчина решил расстаться с девушкой, с которой до этого прожил три года.

Началось все с того, что он в метро увидел немного прихрамывающую брюнетку. Она слегка припадала на левую ногу, почти незаметно переваливаясь на ходу, – такое бывает либо следствием врожденного вывиха бедра, либо вылеченного костного туберкулеза. Он это знал, так как вся его семья занималась медициной, и дедушка-профессор, и папа, и мама, и все дядьки, и тетки-профессора. Только он сам в медицину не пошел, вовремя осознав себя слишком легкомысленным для этой суровой профессии, а занялся такой редкой вещью, как сравнительное страноведение (Или странное сравнивание? Забыл.), но кое-что из медицинских разговоров помнил, в том числе и то, что такая хромота часто необъяснимым (Или объяснимым? Тоже забыл, помню только, что об этом как-то упомянула тетка-профессор, один из первых в стране сексологов.) образом связана с повышенной против средней сексуальностью. Причем не только половое чувство самого калеки, не важно, мужчины или женщины, сильнее нормального, но также – это известно и из литературной классики – его привлекательность для других.

Что наш искатель приключений испытал на себе почти немедленно после того, как вышел из метро с новой подругой.

В течение следующих двух лет он продолжал это испытывать и узнал много нового про отношения между мужчиной и женщиной. Не только в его собственном – уже немалом к тому времени, заметим, – опыте ничего подобного не было, но и в рассказах живых людей или в кино ему не встречалось.

Например, несмотря на легкое увечье – действительно, вывих бедра, – она могла уместиться между ним и рулем его «восьмерки», причем ноги ее упирались в потолок, так что со временем на обшивке остались едва заметные маленькие следы…

Да, забыли сообщить: в метро-то он оказался случайно, аккумулятор сел. Будь оно проклято, отечественное автомобилестроение!

…или склониться под этот же руль, так что он видел только жесткие черные кудри, мерно и неутомимо двигавшиеся к педали газа и обратно…

…или провести на мокрой насквозь простыне – когда у них уже завелась арендованная комната в коммуналке и была куплена собственная простыня – шесть часов, не вставая, зато умудряясь сделать так, что все остальные, участвующие в процессе, не ложились ни на минуту…

…или прийти к нему в страноведческую (сравнительно страноведческую?) контору, быстро переложить все бумаги со стола на подоконник и управиться, пока не вернулся с обеда его коллега…

…или однажды в гостях, куда он, немного поколебавшись, привел ее знакомить с друзьями, на балконе, пока все отвлеклись на важные теленовости, рискуя вывалиться с шестого этажа вместе с гнилыми перилами и почти заглушая стонами орудийную пальбу, доносившуюся от телевизора… Друзья были вполне любезны, но звонить ему на следующий день не стали, ну и он не позвонил.

Закончила она пару лет назад техникум городского хозяйства и работала в префектуре округа инспектором. Лет ей было двадцать семь.

И вот на третьем году этого распутства она встречала его у подъезда сравнительного страноведения. Она часто так делала: стояла на противоположном тротуаре, ждала, пока он, попрощавшись с товарищами по сравниванию стран, отъедет, развернется за перекрестком, остановится и, перегнувшись, откроет дверь – и мгновенно вдвигалась на правое сиденье. Так она сделала и в тот день, но затем, вместо того чтобы по традиции быстро поцеловать его сбоку в угол губ и слегка прихватить небольшой, очень цепкой рукой низ ширинки в качестве приветствия главному члену их тройственного союза, – вместо этого она ловко развернулась в тесном пространстве и жестким маленьким кулаком въехала точно в то же место, в которое всегда целовала. Губа его мгновенно онемела, по подбородку потекла теплая кровь, а выходившие сослуживцы смотрели через дорогу на то, что происходило в машине их непутевого товарища, – такого они не ожидали, хотя и прежде встречали его с этой переваливающейся на ходу девицей, удивлялись ее жестокому и пустому лицу, зная его как парня мягкого и вполне интеллигентного, ну, женолюбивого, а кто без греха…

В общем, дело было в том, что она приревновала его к начальнице, доктору исторических наук и доценту, довольно интересной женщине около сорока, но, самое обидное, приревновала зря, честное слово. Просто несколько раз видела их выходящими со службы вместе, а выйдя в этот день, они еще и поговорили минут пять, а она стояла и смотрела с другого тротуара, как ты, сука, с этой блядью старой, проституткой ученой, манда уже седая, а туда же, падлы кусок, на палку просится, минетчица ебаная, ну, говори, хорошо сосет? Так она орала, и из машины все было слышно.

Но и это, и распухший на неделю рот, и несколько удивленные взгляды всей семьи, включая жену…

Как?! Разве не было сказано, что речь идет о женатом к тому времени уже почти десять лет тридцатипятилетнем человеке, и что жене его тридцать два, что она кандидат медицинских, конечно, наук, диссертацию делала под научным руководством его отца, а работала в области организации здравоохранения? Не сказал? Ну, забыл, значит.

Я вообще многое из этой истории забыл, ушло както, расплылось.

Да… Так вот, все это он готов был бы вынести ради того, что продолжало еще несколько месяцев происходить раз-два в неделю между ним и хромой хамкой. Но почему-то возникла в нем после того случая и постепенно стала расти скука, а вот уж скуки, оказалось, он вынести не мог. И все ее акробатические возможности, и способность испытывать любовное счастье непрерывно, по десять—пятнадцать раз на один его, и сама ее адская хромота, так притягивавшая его когда-то, стали скучны.

Со службы он стал уходить в разное время, то раньше, то намного позже, чтобы она не поймала. Научился определять, что звонит именно она, и не брал трубку, а коллега, сосед по служебной комнате, тоже научился определять и из комнаты на время угрожающего трезвона выходил.

Машину теперь ставил в соседнем дворе.

Короче, он ее бросил.

Она подкараулила его у дома тех друзей, на балконе у которых они однажды делали свое дело под телевизионную канонаду, и бросилась на него с небольшим кухонным ножом, но он успел отступить и захлопнуть за собой кодовый замок, а уже в лифте обнаружил, что рукав джинсовой куртки разрезан и торчат клочья и нитки. Потом она несколько раз звонила его жене и рассказывала, где и как именно он ее (хромую) ебал. Она рассказывала это также его отцу и один раз дозвонилась до той начальницы.

Беда ее была в том, что ей никто не верил. Возможно, если бы она не звонила, эти люди поверили бы и так, на основании собственных наблюдений, во все, что она рассказывала про него, – сослуживцы многое видели, отец сам в свое время был сильно склонен, а жена внимательно посмотрела на руль «восьмерки», когда он утром следующего за мордобитием дня подвозил ее к метро, наклонилась, чтобы ближе рассмотреть все в косом свете, вот что значит настоящая ученая, и вслух удивилась, что ему удалось так хорошо стереть кровь после того, как он приложился ртом об руль, резко затормозив, чтобы не въехать в какого-то чайника… Словом, они бы поверили, не звони она, и не ругайся матом, и не рассказывай такого, что, возможно, и бывает, да о чем никто и никогда не рассказывает.

Хотя, возможно, жена все же поверила.

Есть одно основание это предположить: месяца через два после того, как начались постоянные телефонные звонки в академическую квартиру, хромая работница окружной власти попала в серьезную беду. Возвращаясь часов в десять вечера со службы, где отмечали день рождения супрефекта, и будучи поэтому несколько навеселе, она в своем темном и неблагоустроенном дворе встретила двух мужиков. Уже почти прошла мимо них, по нетрезвому состоянию не придав ничему значения, когда один обхватил ее сзади, пережав горло согнутой в локте рукой, а другой дважды ударил кулаком в низ живота. Она потеряла сознание сразу же, однако, как ей потом казалось, услышала: «Не звони, сучка! Не звони!»

А может, и показалось спьяну или от боли.

Но, позвонив, когда выписалась из больницы, где пролежала три недели с сильными кровотечениями, еще пару раз, она действительно это занятие бросила. И исчезла, растворилась, как и положено растворяться кошмарам.

А он с женой и сейчас живет мирно и спокойно. Новая любовница скандалить в принципе не умеет, она абсолютно интеллигентный человек, хороший экономист. Она вместе с ним работает в экспортной фирме, в которую он перешел вскоре не только от стыда перед коллегами, но и потому, что за страноведение совсем платить перестали. А с языками у него как у сравнительного страноведа большой порядок, и такие специалисты всегда нужны.

33

И эту историю вспомнил № 1, размышляя о любви, и еще множество других.

Как один девятиклассник очень любил учительницу физкультуры, а спали с нею по очереди все другие девяти– и десятиклассники, и, узнав об этом, он поджег школу, и погибли четверо детей.

Как одна женщина, художница по текстилю, прожила со своим мужем, преподавателем военной академии, тридцать лет, у них вырос сын, и все эти годы она вспоминала прекрасную романтическую историю их знакомства и первые годы любви и была очень счастлива, хотя вокруг все удивлялись, как она может жить с таким неприятным, желчным и недоброжелательным человеком, а потом он вдруг бросил ее и немедленно женился на молодой бабе с двумя маленькими детьми, которых бывший муж ей оставил, а сам уехал в Петрозаводск с азербайджанской беженкой, баба была очень нехороша собой, бесцветная, как альбинос, и одутловатая какая-то, работала в бухгалтерии, а жила с детьми в пригородном селе, в косой бревенчатой избе, и он, полковник и доцент, там поселился, а художница по текстилю так ничего и не поняла.

Как другие люди тоже были женаты почти тридцать лет и все считали их изумительной парой, они всюду появлялись вместе и работали, играли в знаменитом струнном квартете, он – на скрипке, а она – на альте, вместе, и вообще их нельзя было представить друг без друга, а потом вдруг развелись и судились десять лет из-за имущества, и он всем рассказывал, как она его обокрала, а она – как он лез к ее подруге, но тайком они встречались все эти десять лет и два часа проводили в постели, а потом он нес в суд новое исковое заявление, а она шла к той самой подруге и долго рассказывала ей, что он всегда был импотентом.

Как двое ужасно хотели ребенка, но ничего не получалось, потому что у нее что-то там было не в порядке, она долго лечилась, лежала на сохранении в лучшей клинике и родила-таки, а когда ребенок был еще грудной, ушла от своего мужа, прекрасного специалиста по рекламе и большого умницы, к известному на весь город придурку, тусовщику и бездельнику, а специалист по рекламе так ничего и не мог понять и долго жил один, давая большие деньги на лечение очень слабенького мальчика.

Как один женатый немолодой человек настолько увлекся дешевыми проститутками, что не только тратил на них весь свой приличный приработок, но и семейный бюджет стал урезать, к тому же приходилось лечиться от разной гадости, которой, несмотря на все предосторожности, время от времени заражался, и вдруг однажды увидел все ясно: тесная комната, не отдохнувшее от одежды сероватое тело, он сам в смешном виде и уродливой позе, и, увидев это, вернулся домой и поздно ночью попытался отравиться снотворными, принятыми вместе с водкой, однако желудок воспротивился, началась неудержимая рвота, он остался жив, а о девках забыл начисто, именно забыл, будто и не было, и спиртного видеть не может, но жена и дочь так ничего и не поняли, решили, что отравился какой-то дрянью в буфете.

Как одна девочка вышла замуж за человека на двадцать семь лет старше ее, он работал в серьезном издательстве редактором и казался ей, гуманитарной студентке, невероятно умным и образованным, поскольку семья у нее была приличная, но не очень культурная, отец – прапорщик, певец в военном ансамбле, а мать – бухгалтер, и вот муж начал всячески подталкивать молодую жену, которую действительно очень любил, к интеллектуальному росту, она закончила аспирантуру, защитилась блестяще, поскольку оказалась выдающихся способностей, быстро защитила и докторскую, стала много зарабатывать, ездить по конференциям во все страны, купила для семьи новую квартиру, машину, дачу, а муж все быстрее старился, обнаружилось, что это просто дико неряшливый старик, неодаренный и даже просто глупый человек, и она, не решаясь его бросить из жалости и благодарности, начала заводить одного любовника за другим, так что эта семья постепенно погрузилась во мрак и тоску.

34

Вот что вспоминал № 1, размышляя о природе и свойствах любви. И даже не только случаи из жизни всплывали, но и просто обрывки фраз. Вроде таких:

«…девочка моя сладкая… мальчик мой бедный… любимая моя детонька… подвинься, еще подвинься… какая же ты все-таки сволочь… да пошла ты на хуй в таком случае… моя родная, милая… мразь ты… в конце концов ты меня достанешь, я сюда его приведу, и спрашивай сам… любимый мой, солнышко мое… раздевайся же, мне в полтретьего надо бежать, обязательно, не сердись, быстрее, милая, я тебя прошу, ну, ну… какое же ты ничтожество…» Как видите, ничего оригинального – да ведь оригинального и не бывает.

Ну-с, спросил себя № 1, и ты будешь утверждать, что такая поганая суета и полное безобразие – и вся любовь?

Нет, отчего же, ответил он себе, пожалуйста: прожили почти до золотой свадьбы, никогда друг другу не изменяли, он подчинялся безропотно весьма вздорному ее характеру, содержал исправно семью и ходил за хлебом утром, до работы, и почти все эти годы жалел, что однажды, в давней командировке, постоял перед дверью, за которой ждала, точно ждала, случайная знакомая по гостиничному буфету, веселая крупная блондинка с прелестными глазами невероятного сиреневого оттенка, постоял-постоял, да так и не зашел, и от этого воспоминания на миг возникала такая страшная ненависть к жене…

Так что же, что же это такое, мысленно заорал № 1, как же можно жить в этой жизни, где все, абсолютно все пронизано, словно бетон ржавой витой арматурой, этой проклятой любовью, которую ни теоретически определить, ни эмпирически удовлетворительно описать по основным признакам, ни даже от обратного нащупать – что же, хотя бы, не есть любовь?!!

Успокойся, не ори, мысленно оборвал себя № 1. Ну, нет любви. Можно это вытатуировать на плече. А развитие тезиса в такую наручную татуировку, конечно, не уместится, но его следует запомнить: любви нет, а есть только стремление любить.

От юношеского томления до старческого безумия.

От барахтанья всех со всеми до тонких измен.

И разврат есть не что иное, как попытка покончить с самой этой идеей, с идеей любви, развенчав ее, сделав все, чтобы свести ее к чепухе, к осязанию, но ничего не выходит и у разврата.

Такова любовь, решил № 1 в тот раз, и в природе есть и другие подобные явления. Истина, например, или абсолютный вакуум, или еще какой-нибудь абсолют. Или даже известная каждому дефективному линия горизонта, черт возьми, – вот она, но поди-ка достань. Пришел туда, где полчаса назад небо, высокое небо сходилось с грязной землей – да, грязная земля есть, вот тянется полуметровой глубины колея от грузовика и догнивает серо-желтая прошлогодняя трава по обочине, а небо далеко-о, и в нем колышется, расползаясь на волокна, ватный тампон облака.

И № 1 бросил – и на этот раз, заметим, как всегда, ничего не придумав, потому что, повторимся, шел от частного к общему, не понимая, что в данной области существует только частное и мгновенное – думать о любви, тем более что у него и без того хватало о чем подумать в свободное от работы (день-то между тем, вместе с совещаниями и всем прочим, уже давно кончился) время.

35

К примеру, № 1 мог бы обдумать, как должна быть устроена достойная жизнь.


Он и начал обдумывать.

36

Корней – вот чего не хватало № 1 в этой жизни больше всего. И нельзя сказать, что он сильно страдал от их отсутствия. Наоборот, склонен был с некоторой гордостью и даже самодовольством подчеркивать свою беспочвенность, возникновение из ничего – в основном мысленно, в нескончаемых разговорах с самим собой, а иногда и вслух, но мимоходом, чтобы, не дай бог, не показаться тому, с кем беседовал, самодовольным и приводящим себя в пример идиотом. Но в то же время постоянно ощущал свою неукорененность, считал, что многое в жизни он из-за этого потерял, а если что и приобрел, то вопреки.

То есть корни у него, как и у каждого, были, но он-то не чувствовал их опорой. И если бы ему сказали, что не в отсутствии корней дело, а в том, что по собственной воле он от них отказался и что укорененные люди отличаются от таких, как он, не качеством корней, а именно своей неспособностью отказаться от родового начала, – он бы стал спорить. Мол, от чего отказался-то? Что было, кроме физиологического акта возникновения, какой heritage – почему-то ему пришло в голову это чужое слово – он получил?

Ошибался, конечно. И более того: даже будь он прав, из этого не следовали бы изначальная ущемленность, худшие стартовые условия. Многие сказали бы ему, что, напротив, будучи перекати-полем, он обладает возможностями, не доступными привязанным к своему происхождению людям. Свобода, сказали бы ему, вот что ты получил, а уж от нее все пошло…

В общем, на вопрос о роли корней как основ личности применительно к собственной жизни № 1 ответить однозначно сам не мог, а соображения других людей ему то казались убедительными, то нет.

Но независимо от этого он часто перед сном думал о жизни, которая могла бы быть, родись он по-другому, в другой семье, или в другом месте, или в другое время. Мысли, ничего не скажешь, глупые, а для взрослого человека даже необыкновенно глупые, но, согласитесь, очень увлекательные.

Он представлял себе, понятное дело, не корни, где-то в подземельной темноте пронизывающие землю и местами вылезающие на поверхность узловатыми фалангами, а просто фамильное жилище.

Темные углы прихожей, на литых из серого матового металла двойных крюках вешалки тонкий сиренево-песочный пыльник, голубовато-серый коверкотовый макинтош и прорезиненный плащ, черный сверху и в мелкую черно-серую клетку с изнанки, солнечный столб, протянувшийся, как положено, от окна через всю гостиную и наполненный танцующим воздушным прахом, сильно скрипящие, но сияющие узкие дощечки паркета, черная, с красноватым оттенком на закруглениях резная мебель, шелковая полосатая обивка, вытертая местами до почти полной бесцветности и жемчужного блеска, разведенные на шарнирах в стороны медные канделябры чуть наклонившегося вперед из-за неровности пола пианино с овальным медальоном на верхней передней деке, неисправимо пыльные чемоданы с коваными углами на шкафу в спальне, сам этот шкаф, его мощный тяжелый низ и зеркальная дверь, открывающаяся немного косо, отвисая на ослабевших шурупах длинных петель, при этом в зеленоватом зеркале с широко срезанными фасками едет в сторону спальня, неубранная постель с толстым атласно-голубым горбом стеганого одеяла, выпирающим из ромба посреди пододеяльника, настежь открытая высокая форточка в уборной, болтающийся перевернутым скорописным Т крючок на ней, желтая лакированная подкова деревянного сиденья, цепочка спуска с как бы сложенными вдвое звеньями и фарфоровой грушей внизу, свисающая от чугунного, крашенного шершавым белым маслом бачка, забытый том Жюля Верна в голубом ледерине, стоящий, распушив страницы, на желто-розовых шашечках пола, четвертушками нарванная газета в шелковом мешочке с вышитой болгарским крестом угловатой розой, и шум, доносящийся в тишину дневной пустой квартиры из глубокой пропасти улицы, от редко проезжающего двухэтажного троллейбуса, или длинного английского автобуса с тупым носом, или маленького автофургончика с деревянными боковинами, развозящего мороженые торты, или газогенераторного грузовика с высокой как бы печкой и трубой сбоку кабины, или двухцветного, вишневый низ, кремовый верх, лимузина, летящего к стадиону, – белые, неразличимо крутящиеся обода, мечущий солнечных зайчиков на тротуар хром оскаленного мелкой решеткой радиатора, – если лечь животом на шелушащийся белой краской подоконник, все видно, хотя далеко внизу и сплющено…

На этом месте – или немного раньше, или чуть позже, додумав уже до собственных белых носков-«гольф» с кисточками вверху (так никогда их ему и не купили!), – № 1 обычно засыпал, спокойный и почти примиренный с миром, как будто и на самом деле была когда-то в его жизни такая жизнь, как будто и сейчас он может встать, зажечь свет и увидеть все это, оставшееся ему и предназначенное остаться после него.

Но иногда он как-то пропускал момент засыпания, и тогда картинки начинали путаться.

…наплывала большая дача, нагромождение всяких террасок и верхних пристроечек, почти скрывших сруб, мягкие желтые сосновые иглы на земле…

…утреннее купе, подстаканники с выдавленными буквами «НКПС» и сильно сужающимся в перспективу паровозом, разрезанные вдоль огурцы и раздавленная яичная скорлупа, мечущиеся под ветром батистовые занавески на стальном, выпадающем из гнезд пруте…

…шоколадно-коричневый автомобиль с круглым тяжелым задом, широкое и высокое заднее сиденье, с которого никак не рассмотреть громко тикающие впереди, рядом с бежевым кругом руля, часы…

А иногда начинали появляться и запахи:

дорожный – сероводородный, угольной вокзальной гари;

праздничный – ванильный, идущий из кухни;

утренний – легкий, приятно пыльный, из круглой картонной коробки с зубным порошком, когда с нее снимается выпуклая крышка;

и так далее.

В этом случае № 1 действительно вставал и зажигал свет, потому что было понятно, что сон уже отступил полностью, – запахи несуществующих, выдуманных воспоминаний свидетельствовали, что перевозбудился.

Вокруг, естественно, не было ни паркета, ни резьбы, ни зеркальных шкафов, а было то, что было. И следовало принимать меры, принимать внутрь – желтых шариков валерьянки горсть, или глотнуть валокордина неплохо, или… Ну, сами понимаете. Конечно же, ничего не помогало, сон исчезал бесследно, а дальше и начинались муки: ну почему же не было этого у меня и почему же не засчитан мне гандикап, ведь у многих было, а у кого не было такого, было другое, не хуже – сибирская деревня, или лагерный барак, или, допустим, настоящая лубочная коммуналка, с велосипедами и корытами по стенам…

У него же позади была пустота.

Так ему казалось.

Не будем ни соглашаться с ним, ни судить его за такое легкомысленное отношение к своей личной истории, просто примем к сведению: такой человек.

И чем же такому человеку заняться в три часа ночи, если не спится, а выдумывать свою неслучившуюся судьбу больше не хочется?

Правильно.

37

Второй стандартный сюжет.

ПОБЕДИТЕЛЬ ПРОЕЗДОМ

Рассказ героя


Вечером я уехал из этого города навсегда.

Не стану утомлять вас деталями, скажу только, что в жизни моей к тому времени в очередной раз исчерпались все возможности ее продолжения. Мне только что сравнялось тридцать четыре года, у меня не было жилья, семьи и каких бы то ни было средств, зато три человека хотели и уже несколько раз пытались меня убить, а еще человек десять им в этом если и не помогали, то сочувствовали. Перспективы были ясны: довольно скоро в одном из проходных дворов, между дровяными сараями или на заброшенной волейбольной площадке вышедший на рассвете бессонный старик обнаружил бы тело крупного мужчины, убитого выстрелом в затылок. Опознание было бы затруднено отсутствием документов и лица, разнесенного в клочья люгеровской пулей на выходе. Вот и все. Рассказывать о причинах, из-за которых меня ожидало именно такое будущее, не могу: во-первых, не только мои секреты, во-вторых, какое значение имеют причины? Так сложилось, виноват был, конечно, больше всего я сам – единственное, что мне всегда удавалось, так это испортить себе существование.

Профессия у меня странная, если это можно назвать профессией: я решаю чужие проблемы.

Например, какой-нибудь человек просит, чтобы в течение некоторого времени я постоянно сопровождал его – он ожидает встречи с другим человеком, при которой обязательно должен быть свидетель. Но его трудность заключается в том, что, если свидетель будет сразу заметен, встреча не произойдет, к нему просто не подойдут. Значит, я должен появиться только тогда, когда все уже началось и вот-вот будет сказано важное. Меня рекомендовали как вполне способного справиться с задачей, и притом за весьма скромное вознаграждение. То и другое – правда. На ключевом слове я спрыгиваю с крыши трансформаторной будки, возле которой назначено свидание. Это больше четырех метров. Но я прихожу на асфальт правильно, ноги вместе, без падения, и тому малому просто некуда деваться, и он отдает моему клиенту то, что принес…

Увы, случайно встречу видит еще и свидетельница, и дальше начинается. Ее держат взаперти на даче, друзья ее любовника – нет, кажется, отца – начинают настоящую войну, чтобы ее освободить… И так далее. Уже рассказывал.

Или, предположим, некая дама преследует бывшего любовника. А его жена, естественно, хочет это преследование прекратить и просит меня что-нибудь сделать, чтобы дама успокоилась. Но мне это дело не нравится: преследовательница – существо несимпатичное и ведет себя отвратительно, однако из этого еще не следует, что я должен переломать ей ноги или изуродовать лицо. Я отказываюсь от такой работы и, хотя знаю людей, которые за это могут взяться, не называю их заказчице. К сожалению, она находит их сама. Они успевают несколько раз довольно сильно ударить бедную бабу, так глупо и неудачно влезшую в чужую налаженную жизнь, прежде чем я добегаю до них от подъезда… Тоже знаете.

А однажды меня разыскал некий господин, у которого возникли сложности столь существенные, что он был вынужден немедленно умереть. Вот о помощи в организации его внезапной смерти он и просил. Естественно, такая работа потребовала множества вещей: брошенного на перилах моста пальто с документами и запиской, нового паспорта, сопровождения в другой город… А потом работодатель отказался выплатить мне оговоренную сумму, пришлось объяснять ему, что он еще не настолько покойник, чтобы смело отказываться от обязательств. Был серьезный конфликт. Об этом я раньше вам не говорил, да и сейчас не хочу…

В общем, нечего удивляться, что такая деятельность кончилась тем, чем кончилась.

На последние деньги я купил билет, сел в ночной поезд и уехал от всей этой плывущей назад вместе с плохо освещенным перроном закончившейся моей жизни.

Ночью за окном вспыхивали синим светом и проносились яркими расплывающимися полосами прожекторы, на станциях орала громкая связь, и ползла следом за поездом зубчатая тень леса на горизонте. В купе было жарко, пахло паровозным дымом, спящими людьми и дорожной едой. Я дремал, просыпался, думал о прошлом и будущем, быстро приходя к всегдашнему заключению, что нет ни того ни другого, и снова дремал.

Положение мое было хорошо своей полной безнадежностью. Из таких обстоятельств выход находится всегда, и всегда хороший, поскольку из нижней точки можно только подняться. К тому же помогает полная свобода действий, ведь в отчаянной ситуации тебя не ограничивает ничто и ничто не пугает.

Так я и дремал, двигаясь все дальше на восток от того города, где жил с рождения и ничего не оставил, уехав.

Я проснулся от грохота дверей, как мне сначала показалось, но почти сразу же понял, что не только откатывающиеся по всему вагону двери меня разбудили. В момент моего выхода из сна ударил пистолетный выстрел, вот что было. В вагоне выстрелили из какого-то мощного оружия, маузера или большого вальтера.

Я открыл глаза. Дверной проем, за которым в коридоре сиял неестественно яркий для ночи свет и торчал черный силуэт, словно мишень в рост. Я знал, что в тех краях, через которые мне предстояло ехать, водятся опасные люди, и представлял, как они выглядят, – в городе об этом ходили слухи. Силуэт соответствовал описаниям: длинный и широкий балахон с капюшоном вроде рыбацкого плаща, в правой руке – поднятый вверх стволом пистолет, по очертаниям офицерский люгер.

Поезд стоял, за окном было тихо и темно. Значит, нас остановили на перегоне.

Вооруженный человек сделал шаг в купе и стащил одеяло с моей соседки. Женщина села и отодвинулась в угол между стенкой и окном. Обеими руками она зажала рот, из глубины ее тела раздавался тихий звук, это был не плач и даже не писк, а как бы скрип, словно что-то в ней медленно и с натугой двигалось. Может, это пряталась, забивалась вместе с нею в угол ее душа.

Вечером мы говорили с нею о жизни в городке, в котором она должна была сойти в пять утра. Рассказывала она о вещах жутковатых, но мне не было до них дела, я ехал дальше. Сейчас светящиеся стрелки моих часов, которые я положил на столик рядом с постелью, показывали четыре десять. То, что на нас напали на подъезде к этому забытому богом и законом городку, вполне подтверждало ее рассказ…

Бандит, не глядя, ткнул в мою сторону стволом – лежи и не лезь, мол, – и, резко нагнувшись, схватил женщину за распущенные волосы и потащил с постели.

Тапки, почему-то шепотом сказала она, тапочки надеть… Не замерзнешь, тоже тихо сказал человек в плаще, лето.

Женщина раскинула руки в стороны, пытаясь удержаться в двери. Он теперь оказался позади нее, спиной ко мне, а она все упиралась, цеплялась за стены и крюки для одежды. Он отпустил ее волосы и поднял правую руку с пистолетом – видимо, ему не так уж важно было вывести ее из купе, и он решил разбить ей голову рукояткой прямо здесь.

Под моей подушкой лежал кольтовский револьвер с коротким, два с половиной дюйма, стволом. Но открывать стрельбу мне не хотелось, людей в балахонах в вагоне было, видимо, много, и начинать громкую войну против них не стоило.

Поэтому я воспользовался своим складным ножом, который с вечера, когда попутчица резала им хлеб и ветчину, остался на столике под брошенной на него салфеткой.

Мне повезло: нож лежал раскрытым.

Удерживая тело от падения, точнее, просто не выпуская рукоятку ножа, торчащего из шейной ложбинки под затылком, я левой рукой вдернул женщину в купе, закрыл и запер дверь.

В коридоре снова ударил выстрел, крик там стоял непрерывный.

Времени было маловато – следующий желающий проинспектировать наше купе мог рвануть дверь через секунду. Поэтому я полотенцами привязал руки мертвеца к поручням по сторонам от двери, так что тело повисло, будто человек пытался влезть на вторую полку, да так и заснул. Я потратил на это с минуту, зато теперь у нас появилась дополнительная защита.

И поступил я совершенно правильно: дверь рванули и, обматерив замок странно высоким голосом, выстрелили прямо в середину дверного полотна. Револьверная – скорее всего, из старого нагана – пуля, пробив два слоя обшивки из твердого пластика и труп, кстати, отличный гаситель энергии, сорвала клеенчатую ночную штору с окна, но даже не разбила стекло, лишь покрыла его паутинными лучами трещин.

Не переставая зажимать женщине рот и придавливая ее всем своим телом к боковой стенке – тишина за дверью после выстрела означала, что там прислушиваются: не застонет ли раненый, не охнет ли испуганный, и уж тогда купе расстреляют как следует, – из этой крайне неудобной позиции я дотянулся до края окна и осторожно глянул наружу.

Я увидел, как и ожидал, человека в брезентовом балахоне. От дальнего конца вагона, где, видимо, был поставлен караулить, он, пригнувшись, двигался к нашему окну, привлеченный и напуганный грохотом выстрела и звоном стекла.

Только я успел отодвинуться, как снаружи по стеклу сильно ударили, оно осыпалось мелкой крошкой, за край рамы ухватилась рука в кожаной перчатке, другая, с зажатым в ней пистолетом, медленно вдвинулась в купе, а следом появилось и почти скрытое под капюшоном лицо.

В ту же секунду из коридора на звук разбитого стекла выпустили длинную автоматную очередь. Голову в капюшоне отбросило, человек с коротким криком рухнул на землю.

Если бы те, кто был в коридоре, не опасались ответной стрельбы, теперь они уже могли бы просто заглянуть в купе: очередь проделала в двери порядочную дыру и сорвала повешенный труп. Но подставлять свой глаз под выстрел никто не спешил – в коридоре снова стало тихо, прислушивались.

Поэтому было очень сложно достать свое оружие, вытолкнуть в окно попутчицу и выпрыгнуть самому – все беззвучно и примерно за сорок – сорок пять секунд.

Забирать у лежащего на насыпи мертвеца его большой браунинг я не стал. Конечно, лишним мне этот мощный пистолет не был бы. Но самое главное сейчас было – сохранить картину ситуации «друг друга нечаянно постреляли». Тот, что лежал в купе, был превращен пулями в такое решето, что лишнюю дырку в шее под затылком заметил бы только судебный медик, а его бандиты вряд ли станут вызывать. Полотенца развязались и просто висели мятыми тряпками. Свой рюкзак и сумку женщины я прихватил, прыгая из окна. По залитым кровью постелям уже нельзя было понять, спал ли на них кто-нибудь этой ночью или нет. А человек в брезентовом плаще, упавший под окном навзничь – так, что ноги его на насыпи были выше головы, свесившейся в водоотвод, – должен был довершить картину полнейшей бестолковщины, царившей в рядах нападавших: тебя поставили у тамбура, так и стой, а полез куда не следовало, ну и нарвался на пулю от своих…

Словом, мое присутствие и тем более участие в происходившем не просматривались. Что было крайне важным условием выполнения моих планов, возникших за последние минуты.

В редком, насаженном вдоль дороги лесочке, называемом в моей стране лесополосой или просто посадкой, мы нашли заросшую травой просторную яму, скорее всего, искусственного происхождения, след какого-нибудь не там, где надо, вкопанного столба. В ней мы присели передохнуть. К счастью, вылетев из окна, спутница моя ничего не ушибла и не вывихнула. Поэтому она могла идти и даже бежать, но, увы, ничто не отвлекало ее от страха. В этом смысле боль иногда бывает очень полезна…

– В городке они нас все равно убьют, – сказала она. – Это их городок. Найдут и убьют. Они никого из поезда не выпускают. Если берут поезд, так уж никого живых не остается… И нас убьют.

– Не думаю, – сказал я. Говорить не хотелось, но если бы я не ответил, она продолжала бы твердить свое, окончательно впадая в безнадежность и, соответственно, теряя силы. – Не убьют…

Приоткрыв рот, она ждала окончания фразы.

– …потому что я убью их раньше.

В городок мы вошли около полуночи…

Но и этот сюжет, один из самых любимых, № 1 не стал последовательно додумывать до конца.

38

Тем более что додумывание не имело смысла, поскольку сюжет был уже тысячу раз им додуман раньше, а еще до него тысячу, или десять тысяч, или черт его знает сколько раз не только додуман, но и воплощен в рассказы, романы, пьесы и фильмы – в основном японские и их американские реимейки. Ну, странствующий рыцарь, или старый моряк, или благородный мошенник, или беглый невинный каторжник, или самурай, или одинокий rider, или raider, или ranger, или хрейнджер какой-нибудь случайно попадает в заколдованный замок, или на захваченный пиратами корабль, или в маленький городок, или в деревню, захваченную бандитами. Бандитов (драконов, пиратов, самураев-дезертиров) много, они абсолютные гады – впрочем, доведенные до такого гадства жестокими социальными условиями, но об этом вскользь, потому что гады представляют собой могущество зла в чистом виде. А герой представляет уважаемое всеми добро с кулаками, или с мечом, или с кривым морским палашом и кремневым пистолетом, снаряженным отсыревшим порохом, или с револьвером Colt Frontier модели 1878 года и карабином Winchester 1894, или с армейским пистолетом Beretta-M92F и помповым дробовиком Remington 870 Express… Дальше, конечно, добро, умело разнообразя способы, конкретно «мочит» превосходящие силы зла и, слегка покалеченное, уезжает вдаль своим одиноким путем, сожалея, что не судьба осесть навсегда среди спасенных им простых и добрых людей, завести семью хотя бы вон с той очаровательной сиротой… Эх, не судьба… Музыка, коду!

39

Детский сад, скажете, – думал теперь № 1 почему-то с озлоблением, вместо того чтобы спокойно наслаждаться придумыванием сказки в полусне, – ни черта не детский сад! И нет и не может быть никакого взрослого, по крайней мере взрослого мужчины, которому «Остров сокровищ» доставил бы меньшее счастье, чем… а, не знаю, титул им легион, считайте хоть от сумасшедшего маркиза, хоть от рехнувшегося врача, хоть от съехавшего на проститутках парижского американца. Да, классики они. Да, гении. А все равно от победы хорошего и здорового мужика над всякой мразью кайфа больше, чем от победы этой мрази внутри мужика…

С кем уж так ожесточенно № 1 спорил – неизвестно. Он часто мысленно воевал с теми, кого невежливо и, возможно, несправедливо называл говноедами, вкладывая в это слово некое комплексное понятие, которое иначе пришлось бы определять – да и то неточно – несколькими словами. Например: «убежденные противники романтизма, приверженцы негативного взгляда на человеческую природу, исследователи и певцы зла». Или, следуя как раз романтической школе определений: «слуги дьявола».

Вот как его разобрало!

40

Впрочем, довольно скоро он остыл. То есть не так уж и скоро, а только к утру. Если вы помните, придумывать своего одинокого героя он начал около трех ночи. Так что за этим занятием и мысленной жесточайшей полемикой с представителями противоположных эстетических (он считал, что и этических тоже) взглядов провел больше четырех часов и в начале восьмого встал совершенно разбитым.

То есть это здесь просто так написано, что, вот, жил человек, по мере сил изолировался от окружающей жизни в разных воспоминаниях, фантазиях и размышлениях, а сам понемногу спивался, разрушал здоровье неумеренными привычками и неуклонно шел к смерти, преждевременной и болезненной, и однажды утром…

А на самом деле ничего такого не было, а был лишь фантом, существовавший исключительно в этом, который вы читаете, тексте, и в начале восьмого фантом встал совершенно разбитым…

Нет. Опять получается глупость.

Лучше так: бросим все это занудство. Попробуем пересказать замысел окончательно краткими словами и перейдем к дальнейшему описанию событий, которые, как ни крути, все же происходили и с героем, и, соответственно, с его прототипом-автором, поскольку герой, конечно, да еще и названный № 1, является не кем иным, как alter, как говорится, ego самого рассказчика, который…

Хватит.

41

Я опасливо шел по заснеженной и скользкой Москве, еле-еле поднявшийся утром с жесточайшими болями в правом боку после вчерашнего бессмысленного пьянства, и думал о смерти.

Мысли эти, давно ставшие привычными, не то чтобы пугали и удручали, но придавали дню некоторый дополнительный к декабрьскому отчаянию оттенок решимости. В таком настроении – да еще и окончательно не протрезвев – человек способен на многое. Нет, не на суицидную попытку, о которой, конечно, вы прежде всего подумали, на улице самоубийство среднему, психически не совсем бракованному экземпляру в голову не приходит. Скорее вот какое было состояние: ну и пусть! В этом состоянии прежде всего решаешься еще выпить, несмотря ни на что. Затем, выпив, куда-нибудь кому-нибудь звонишь – решив как раз перед тем никогда первым не звонить. Затем еще выпиваешь – благо теперь у нас в стране для этого подходящих мест хоть залейся и средств достаточно совсем небольших – и понеслось!..

Так все и случилось.

Он выпил. То есть это я выпил. В смысле, выпил № 1. Поскольку, выпив, я немедленно понял глупость и беспричинность своего решения отказаться от лирического героя и покончить с Номером Первым на исходе уже написанной части текста. Почему? Зачем это надо – отказываться от такого симпатичного лирического героя, кокетливого и безвредного, да еще с таким отличным, удобным номерным именем? Нет уж, пусть № 1 и дальше тащится по страницам, выдумывая всякий бред и начиная его пересказывать, рефлектируя по любому поводу и тут же отвлекаясь, страдая от глубокого сочувствия к себе и натыкаясь на фонарные столбы… Пусть у него будет собственная какая-никакая история, но пусть в нем легко угадывается и автор – что ж? Разве автор чем-то хуже любого другого и не может быть героем? Такой же человек, как и все, и те же права имеет.

Короче, № 1 шел по скользкому под снегом московскому асфальту и думал о том, что если так пить, то обязательно скоро умрешь, а по-другому он пить не может.

Мысль эта, хотя и привычная, давно лишившаяся первоначальной энергии, когда-то, во времена первых вспышек, в ней заключенной, все же отвлекла от передвижения по пересеченной столичной местности, и пешеход на короткое мгновение утратил необходимую координацию движений. Нога чуть легче, чем следовало, не совсем точно встала на зимнее покрытие родной городской почвы, трение между подошвой – вообще-то нескользкой – и настом резко уменьшилось благодаря тончайшей водяной прослойке и силам поверхностного натяжения… И не успел бывший инженер осмыслить физическую природу явления, как его

повело в сторону,

подбросило,

руки его взлетели, будто он намерился хлопнуть себя в изумлении по бокам (при этом в левой взлетел и тяжелый, внесший дополнительный дисбаланс портфель со всяким газетно-журнальным барахлом),

и всею правой стороной, включая лоб под вязаной шапкой, дужку очковой оправы, бок сверху донизу и колено, несчастный трахнулся о фонарный столб и об укрепленный на этом столбе рекламный щит.

Будьте же прокляты отныне и вовеки сигареты Sovereign, естественно подумал № 1, вместе с их английским качеством!

Последствия – частично наступившие сразу, частично обнаруженные вечером, когда разделся, – оказались менее разрушительными, чем могли быть. Очковую дужку он выправил немедленно, зажав портфель между ног: просто разогнул до первоначального вида. Лоб потрогал и убедился, что шишка без царапины и крови нет. Одежду справа отряхнул от перешедшей на нее со столба грязной влаги – почему столб не только мокрый, но и грязный, думать не стал, просто обругал страну. Постоял немного, прислушиваясь к общему сотрясению организма и саднящим отдельным его частям, убедился, что существенных повреждений нет, и пошел дальше осторожно.

Но ход его размышлений после столкновения с реальностью резко изменил направление. И теперь № 1 уже не думал конкретно об алкоголизме, а вообще о жизни.

42

Самой большой загадкой для него – несмотря на вполне зрелые и даже немолодые годы, достигнув которых, люди обычно худо-бедно разбираются в тайнах мироздания и человеческой природы – оставалось само отделение человека от окружающего. Формулировка невнятная, поэтому попробуем проиллюстрировать ее путем описания несложного эксперимента.

Возьмем человека и посадим его в обычную комнату. Ковер протертый, стол письменный под бумажным культурным слоем, кресла, диван, укрытый пледом, шкафы с прочитанными большею частью книгами, умеренный налет пыли на всем, серый свет из окна… И никого больше нет во всей квартире, кроме нашего несчастного подопытного. Тишина, только иногда за сухой штукатуркой ненесущей стены тихо стонет местное привидение – поселившееся, скорее всего, в старых трубах и забитых мусором вентиляционных ходах. Тишина… Проходит пятнадцать минут, полчаса… Испытуемый старается мысленно определить свое место во Вселенной. Он вспоминает мелкие подробности давно минувших событий, чтобы удостовериться в своем в тех событиях участии; он прислушивается к перистальтике собственного кишечника, чтобы получить подтверждение физическому присутствию тела в пространстве; он одновременно старается проследить и зафиксировать сами эти умственные процессы, надеясь таким образом уверить себя и в психических проявлениях принадлежащей ему личности…

Истекает час.

После чего несчастный плюет на безрезультатные усилия, придя к твердому относительно себя убеждению, что не существует, что является фикцией, духовной рябью на поверхности всеобщей Пустоты (она же Ничто, она же Все, она же Бог), и идет на кухню варить сосиски.

Тому, чья бездумная самоуверенность подсказывает другой вывод, мы предлагаем проделать описанный опыт над самим собою – и, если у него хватит терпения и беспристрастности, он будет вынужден согласиться с нашими заключениями.

Мыльный пузырь, взявшийся из ничего, из мутной жидкости; и вдруг раздувшийся; засиявший всем спектром «каждый охотник желает знать, где сидит фазан»; заключивший в себе строго определенную часть пространства; и поплывший, неся это пространство в себе, по воздуху; озаряя радугой недалекое окружающее; пересекая косой пыльный столб, тянущийся от окна – и вдруг погасший; превратившийся в небольшое количество микроскопических брызг; исчезнувший навсегда.

Это вы и есть, уважаемый.

И я.

И мой № 1 тоже.

А скрытое секунду назад в пузыре пространство сольется с пространством общим, присоединится к мировой душе, что и даст нам жизнь вечную, где нет ни печали, ни вздохов.


Так думал наш герой, плетясь по грязи, по снегу, смешанному с грязью и слезами забрызганных машинами девиц. Я растерял, он думал, чувство связи с бесчисленными внешними мирами, что скрыты за сомнительностью лиц.

Вот люди, думал он, они все вместе идут по скользким улицам столицы, а я? Я одинок и людям чужд. Мне это горько? Нет, сказать по чести, ни их миры, ни скучные их лица не входят в круг моих насущных нужд.

Несимпатичны мне их быт и нравы, обычаи и жуткие манеры, хотя я сам недалеко ушел… Да, думал он, друзья, наверно, правы: я полностью утратил чувство меры, и вечно раздражен, и неприлично зол…

Последнее соображение оказалось со сбитым ритмом. Так что, понятное дело, № 1 не мог не зайти в оказавшуюся, как по заказу, на пути закусочную-бистро. После пережитого он особенно осторожно ступил на крыльцо из искусственного мрамора, скользкого и в хорошую погоду, и потянул на себя дверь, на которой так и было написано – «на себя». Конечно, будь он не так раздерган душевно, № 1 обязательно обратил бы внимание на намек, заключавшийся в этой рекомендации: мол, тяни, тяни на себя одеяло, занимайся, как привык, только собою, копайся, жалей себя…

Но он, погруженный в свои банальнейшие размышления, казавшиеся ему чрезвычайно глубокими, никакого внимания на надпись не обратил.

43

Выпивая первые в очередной серии пятьдесят и вторые пятьдесят, потирая при этом ушибленный лоб и морщась от ощущений в правом боку, № 1 продолжал думать о других людях – и о себе, конечно, тоже, но применительно к отношениям с иными.

Он хорошо знал, что способности понимать других лишен от рождения и с годами не приобрел – а ведь, казалось бы, естественным путем накопившийся опыт должен был кое-что дать. И иногда возникала иллюзия, что некоторое понимание все же пришло. Ну, допустим, если не вообще человечества, то его женской части, с которой времени провел много, больше (как всякий, если задуматься, хотя бы женатый мужчина), чем с мужиками. Пожил, побеседовал, поспал, поел совместно, поездил по свету вдвоем, понаблюдал и почувствовал все возможные психические и физиологические проявления… Были – немного, но были – и иностранки… Всего же, по грубой оценке (к подсчетам он относился брезгливо), подходило к трем сотням.

Но так ни черта и не понял.

То есть вообще-то он знал про них многое, но отвлеченно как-то, а на практике свои знания применить совершенно не умел.

Вот – рассмотрим только один пример – познакомился он как-то на региональном совещании с некой научной работницей.

Давно дело было, еще во времена региональных совещаний и научных работников обоего пола…

Да, так вот: познакомился. Вышли, конечно, в буфет раньше перерыва в запланированных сообщениях, взяли кофе независимо друг от друга. Кандидат наук из Уфы была росту весьма высокого для своего поколения – лет тридцать пять, в акселерацию не поспела включиться – и хорошего тридцатипятилетнего сложения. Такое женское сложение простыми соотечественниками героя называется «все при ней», и следует признаться, что и № 1, хотя был человеком образованным в силу окончания университета и обильного в юности чтения, тоже высоко ценил эти крупные произведения природы. Встречаются они на родине не так уж часто, как это может показаться. Вернее, вообще толстых полно, но, как правило, размеры их распределяются неравномерно: спина широка, а бедра не очень, живот обширный, а с противоположной стороны плосковато, ноги крепкие, но в длину небольшие, волос и зубов не избыток… Один сослуживец грубо относил этот тип к породе «уральская низкожопая», и, если честно, определение, злое, конечно, и даже русофобское, было точным и остроумным.

Но кандидат наук Надя представляла собой совершенно иное зрелище. При обладании многими этническими достоинствами – от выпуклых икр, наводящих на мысль о токарных, по дереву, работах, до высокой, крепко уложенной прически из светло-золотых волос, одноименных сорту белого высококачественного хлеба – она имела и ряд существенных личных особенностей. Например, ноги ее были нетипично длинны и в общем стройны, живот не выдавался более положенного однажды родившей, бедра же, напротив, сильно выступали по обе стороны явственно обозначенной талии… Ну, и все остальное соответственно.

В целом же она была очень похожа на все еще популярную в те времена певицу польско-французского происхождения, признанное очарование которой распространялось на бо́льшую часть населения. Но у певицы был старательно неизжитый акцент, а ученая женщина из столицы Башкирии говорила чисто и правильно – что выяснилось, как только № 1 сел за ее пластмассовый столик в провинциальном институтском буфете со своей чашкой поганейшего провинциального институтского кофе.

Вечером в гостинице, в которой ее поселили на третьем этаже в двухместном, а его – на пятом в одноместном как столичного и из головного НИИ, они лежали в его постели, по ее еще мокрому и сильно липкому животу скользил проникающий из окна красноватый луч от укрепленных на противоположной крыше газосветных букв «Завершающему году пятилетки – наш ударный труд!», и ему показалось, что на ее теле кровь, он испугался за гостиничное белье, вскочил, включил отвратительный верхний свет, сразу убедился, что все в порядке, а она закрыла от света руками глаза, и тут он растрогался и восхитился этим лежащим телом, теперь похожим на те каменные тела, которые ему приходилось видеть в мастерской приятеля-скульптора, и он поцеловал ее в живот, в уже высыхающую, стягивающуюся тонкой корочкой гладкую кожу чуть выше светлых пружинящих волос, она оказалась почти некрашеной блондинкой, и тут они влюбились друг в друга.

Дальше он вспоминать не захотел, потому что дальше началась обычная дрянь. Ну, звонил ей в Уфу со служебного на служебный телефон. Говорил какую-то детскую чушь, придумывал повод ей приехать в командировку, и придумал-таки, приехала. В жутком своем пальто с песцом и огромном берете из начесанного мохера. Так что когда шел с нею от метро до квартиры друзей, где поселил, – еще пришлось организовывать совмещение ее приезда с их отдыхом в подмосковном академическом пансионате, но жена приятеля все равно скривилась, отдавая ключ, – шел по пустой дневной улице на окраине, где никакие знакомые встретиться не могли, все равно смотрел в землю и отвечал односложно. Глядя вниз, заметил, что ее замшевые сапоги «аляска» не менее чем сорокового размера. В квартире было холодно, а накрываться чужим одеялом не хотелось, простыню же с полотенцем принес в портфеле свои и все время думал, как бы не прошло на тахту. Она вела себе гораздо тише, чем в провинциальной гостинице, хотя здесь как раз можно было, ори сколько хочешь – весь дом на работе… Ну, уехала, и на вокзале он соврал, что эмигрирует в Израиль, уже есть разрешение, и уезжает буквально на днях. Она несильно заплакала, сказала, что муж тоже подумывает и, наверное, скоро уйдет из своего ящика водить троллейбус, чтобы так пересидеть пятилетний карантин, пока не кончится допуск, который у него чуть ли не первой формы, но окончательно еще ничего не решено. Крепко поцеловались. Потом, толкаясь на переходе у трех вокзалов, он думал, что это удачно получилось с Израилем, надо только будет в ближайшие месяцы не снимать в отделе трубку на междугородний звонок. И действительно не снимал, сослуживцам строил рожи, мол, отвечайте «нет, и не звоните сюда больше», но зря – она не звонила, спрашивали других.

А потом однажды встретил ее в ЦУМе, лихорадочно вспомнил, что зовут Надей, кое-как объяснился: ну, сорвалось, не выпустили, пришлось на другую работу переходить (действительно перешел)… Но тут оказалось, что муж-то и правда собирается в отъезд, и даже с карантином устроилось, уезжают, если все пойдет нормально, примерно через полгода, а она привезла бумаги в главный ОВИР. И, поскольку определился конечный срок, он, не без удовольствия поначалу, все возобновил, рассчитывая на полгода. Однако потом получилось еще на четыре месяца, и к концу это уже был настоящий кошмар, она залетела и делала аборт в Москве, причем врача, который согласился всего за пятьдесят рублей, нашла та самая приятельница, которая когда-то неохотно давала ключ. Надя уехала совершенно измотанная и почти ненавидящая его, а у него уже было другое, совершенно другое, и он…

Здесь № 1 заметил, что, во-первых, продолжает вспоминать этот давний эпизод своей личной жизни, несмотря на то что уже вроде бы решил воспоминания прервать; во-вторых, размышляет при этом не столько о женской загадочной природе, как намеревался, а о своей собственной, по своему эгоцентрическому обыкновению; и, в-третьих, самое главное место в воспоминаниях занимают круглая и хорошо во все стороны выпуклая задница и тяжелая, но высоко лежащая грудь с очень светло-розовыми, почти не выделяющимися по цвету на фоне обычной кожи сосками.

Он тряхнул головой, закрутил душ – поскольку давно уже пришел домой и мылся под душем, одновременно с воспоминаниями предаваясь рассматриванию синяков и ссадин на пострадавшем правом боку, – и начал вытираться.

Поганую прожил жизнь, думал он, вытираясь и глядя в свои глаза, почти невидимые в запотевшем зеркале, свинскую и бессмысленную. И, главное, теперь она уже скоро кончится, кончается все быстрее и быстрее, и даже такой гадости, глупости и чепухи больше не будет.

44

То, что отпущенный ему срок сворачивается, он чувствовал не только по ускоряющемуся бегу уже не дней, а недель, месяцев и лет, но и по некоторым переменам в физиологии. И даже не болезни замучили – нет, в молодости он болел не меньше, если не больше. Всякие хронические недуги, возникшие отчасти из-за плохого питания матери, выносившей его в военном голоде, отчасти из-за нерегулярного и нездорового в его собственной студенческой и армейской юности, постоянно мучили и в тридцать, и в тридцать пять лет. А в последнее время как-то отступили, утихомирились, приняли терпимые формы. Конечно, их место заняли новые – он стал задыхаться и покрываться потом от любых быстрых движений, время от времени вдруг резко начинала болеть голова, будто ударился, и так же резко боль проходила, утренняя бессонница достала… Но в целом все было терпимо, и не в этом № 1 замечал главные возрастные перемены – вернее, эти перемены считал естественными и нормальными, даже слегка бравировал одышкой, поскольку почему-то всегда, еще тощим мальчишкой, мысленно представлял себя тяжеловесным, брюзгливым, одышливым стариком, и наконец стал таким. А вот изменения другого характера пугали неотвратимостью, незаметностью и тем, что сулили общую судьбу, – общей же судьбы он всегда боялся и потому старался не думать о том, о чем и без того как-то не очень думалось: о постепенном снижении интереса к женщинам. Вот и теперь воспоминание о давнем романе оставило его почти равнодушным, хотя приятные фрагменты дамы возникли в памяти во всех подробностях. Но это было проявлением скорее его отличной, несколько женской памяти на детали, чем мужского начала. А мужскому моему началу, подумал № 1, приходит конец.

Он уже давно вышел из душа, надев свежие трусы и майку, влез под одеяло, подмостил повыше подушку и включил телевизор.

По телевизору показывали последние известия, и № 1, как-то отвлекшись от «Новостей», стал думать о социальных проблемах вообще, начав с размышлений о справедливости.

45

Представления о ней у № 1 были весьма своеобразные, что давало бы основания его постоянным оппонентам в идейных спорах – некоторым сослуживцам и просто приятелям – называть его социальным дарвинистом, если бы они знали такое определение. Поскольку же они в основном были люди средне образованные, то называли его неточно попросту правым, оголтелым и иногда даже бессовестным. И если бы не его бытовая доброта, выражавшаяся в безотказных стараниях помочь в ответ на любую просьбу, от денег до протекции, то, вероятно, друзья не любили бы его еще сильнее – а так, благодаря доброте, не любили просто, как всякого человека не любят его друзья.

Напряженные отношения со справедливостью начали складываться у № 1 еще в старые времена, когда все вокруг ему казалось не то чтобы ужасным, опасным или жестоким (как некоторым его знакомым, большею частью происходившим из пострадавших от той власти семей или пострадавшим лично), а прежде всего несправедливым. Несправедливо было все. Среда, в которой он вырос, никак не соответствовала его интересам и, как он считал, его потенциям. Воспитание и образование, которые он получил, были определены этой средой, а не наклонностями его и способностями – таким образом, несправедливость рождения усугубилась. Принцип карьерного отбора, существовавший в те времена, по отношению к нему был особенно несправедлив: будучи вполне благонамеренным – в тех пределах, в которых мог быть тогда благонамеренным не законченный идиот или подлец, – он тем не менее постоянно сталкивался с дискриминацией, поскольку формальные сведения о нем эту благонамеренность опровергали. Он по рождению принадлежал к нации, вызывавшей подозрения; не стал, в силу в основном случайных обстоятельств, членом массовой организации, на которую опиралась власть; его природная чувственность выразилась в женолюбии и, соответственно, в том, что называлось моральной неустойчивостью и тоже официально не одобрялось… Словом, по не зависящим от его способностей и усилий причинам он не получал от жизни многого, чего желал и что считал вполне заслуженным.

И жизнь была несправедливой.

Раз и навсегда поняв это, он почти смирился и даже перестал прилагать усилия, так что невознагражденными остались только способности – а это положение каким-то не объяснимым логикой образом оказалось еще обиднее, чем если бы он продолжал усилия, а они оставались бы бесплодными.

Как вдруг все сломалось, перевернулось, и жизнь его поменялась. С ним будто начали рассчитываться за недоданное. Не стоит даже и перечислять то, что он получил, можно сказать коротко – все, чего когда-то не хотел даже, а лишь представлял в заведомо ложных измышлениях, которым, как всякий страдающий бессонницей человек, предавался по ночам.

Вот виделось ему: он сидит в каком-то маленьком кафе (каких тогда и не видел вовсе, откуда только такое видение взял?), и знакомые то и дело подходят к нему, здороваются уважительно, с почтением выпивают предложенную им рюмку, интересуются мнением по профессиональным делам… Он доброжелателен, улыбчив, очки сползли на кончик носа, в верхнем кармашке хорошего, любимого и потому сильно поношенного пиджака остывает запасная трубка… И его собака дремлет под его стулом – как завсегдатаев их пускают в кафе вместе… А вот бежит и та, которую он ждет, – не то чтобы красавица, но складненькая такая, улыбчивая, не очень уже молодая, но еще очаровательная, с немного детским выражением лица…

Именно в таких деталях все и представлял.

Именно так вдруг все и сделалось.

Не прошло и пяти лет этой новой жизни, как однажды он заметил, что старые фантазии полностью осуществились. Он сидит, все время сидит в маленьком кафе (несколько раз это были даже парижские, мюнхенские и лондонские кафе!), и знакомые подходят, и очки сползают, и пиджак… И бывало, что появлялась она, правда, в разных видах, не всегда та самая, но иногда даже именно очаровательная, и даже с детской улыбкой… Разве что трубку к тому времени он давно уже бросил курить, перешел на крепкие сигареты, да собаку так и не завел, неожиданно сосредоточившись до истинного фанатизма на кошках, а эти звери по кафе не ходят, будучи природными домоседами…

Более того: еще немного спустя возник в его положении дополнительный оттенок, который некогда тоже предполагался, хотя и не формулировался даже в мечтаниях – он сидел в кафе уже не в качестве активного, энергичного персонажа картинки, а как эдакий старец, давно миновавший зенит, авторитет ушедших дней, старожил цеха… В этом был милый его сердцу стиль поношенности, устойчивости, традиций – всего того, чего не было в его беспородной, лишенной корней и резко переменившейся к лучшему жизни. Теперь он как будто имитировал старение в своем образе, как имитировал в обстановке своего дома обжитость и наследование вещей – хотя все было накуплено по комиссионкам и антиквариатам.

Впрочем, старение тем временем шло и естественным путем, и уже было не отличить наигранное от настоящего, и тут он спохватился и начал тосковать, почувствовав, что действительно недолго осталось донашивать эту жизнь, и придумал про нее афоризм: «Жизнь – как плохие ботинки, только разносишь, чтобы не жали, а они возьми да порвись, выбрасывать пора…» И этот афоризм тоже хорошо уложился в образ вальяжного старика, иронического мэтра и мудреца…

Но сейчас не об этом речь, а о справедливости.

Казалось бы, судьба расплатилась с ним полностью, а люди, к которым судьба щедра, обычно склонны испытывать к другим сострадание. Но № 1 оказался злопамятен. Вернее будет сказать так: он сочувствовал каждому отдельному человеку из тех, кому теперь не везло, и готов был помочь – лучше всего деньгами. Но в целом новым невезучим не только не сочувствовал, но даже находился с ними в состоянии внутренней вражды. Позицию его можно было определить так: «Вот и ваш черед пришел. Раньше вам было хорошо, а мне плохо – хотя вы получали все незаслуженно, а я незаслуженно был обделен. Теперь все у всех по заслугам – мне кафе и прочее, а вам… уж извините». Гадкая позиция, ничего не скажешь, и сам он чувствовал, что гадкая, не то что не христианская, а просто людоедская какая-то, чистой воды социальный дарвинизм – но поделать с собой ничего не мог. Да и не хотел, потому что к убеждениям добавлялось и раздражение на этих неудачников свободы, особенно из числа бывших приятелей, продолжающих в приятелях формально числиться: ведь они принимали свое и его нынешнее положение тоже без смирения, и иногда проскальзывало в их усмешках и даже словах: «Выбился… пользуется… счастлив, как свинья, а что другие теперь в говне, ему плевать… оголтелый правый… бессовестный…» Справедливости же ради надо сказать, что счастлив он, несмотря ни на что, не был. Тем более счастлив, как свинья, поскольку человек вообще не бывает более или менее протяженное время счастлив, а только в лучшем случае удовлетворен…

Но, как бы то ни было, настроение у № 1 от мыслей о справедливости всегда портилось, к тому же и сами телевизионные «Новости», как обычно, были невеселые.

46

Не досмотрев их, он уснул – как всегда, сном нездоровым и не дающим отдыха. Точнее, не как всегда, а как сделалось в последние годы из-за постоянного пьянства и сопутствующей неврастении.

Обычно он засыпал рано, иногда забыв включить таймер телевизора, и в таких случаях просыпался через два-три часа не только от общеизвестной похмельной бессонницы, но и от раздражающего мигания мертвого экрана.

Тут он ощущал все положенное: если лежал на правом боку – соответственно и боль в правом боку, и пылание изжоги, и особенно отвратительное для лежащего человека головокружение, немедленно вызывавшее мысль о смерти; если спал, пренебрегши традиционными рекомендациями, на левом – удушье и мощное, громкое сердцебиение, заглушавшее телевизионный шум; если же на спине – то ломоту и особую тянущую боль во всех суставах, будто начинался грипп…

Он отлично знал, что все это вместе не более как симптомы алкогольного отравления, и давно научился принимать меры, которые могли дать облегчение.

Не зажигая света, он хватал лекарства, снимающие изжогу и боль в печени, отвратительные жидкости, имеющие вкус растворенного в кипяченой воде мела. Если сердце прихватывало сильнее обыкновенного, выпивал, чуть разбавив минералкой из стоявшей на полу возле кровати бутылки, валокордина – это было хорошо тем, что давало шанс минут через двадцать уснуть еще на пару часов. Если же кроме внутренних органов начинало бунтовать и распущенное сознание, опускал руку за тахту, вытаскивал початую бутылку водки и делал три-четыре глотка прямо из горлышка, в темноте опасался перелить через край стопки, на всякий случай тоже имевшейся поблизости.

А в совсем последнее время появилась еще одна напасть: до пробуждения он успевал обязательно увидеть длинный, весьма связный и жуткий сон. Не Татьянин кошмар с чудовищами и предметом страсти, не добротный сюрреалистический фильмик, которые иногда просматривал в бившей гормонами молодости, а реалистическую чернуху, безысходную и отвратительную, как настоящая жизнь.

Очень часто в сюжете участвовал покойный отец – но он не спасал и даже не помогал, а смотрел нехорошо и иногда говорил что-то осуждающее, как он умел при жизни, резко и обидно.

47

Так как № 1 был склонен и наяву бредить, отключаться, погружаясь как бы в сновидения, называемые им сюжетами, точнее, сюжетцами, то собственно сновидения он тоже считал сюжетами, только не сконструированными, как дневные, по известным классическим образцам и потому даже не нуждавшимися в досматривании до конца – все и так понятно, известно, – а неуправляемыми и непредсказуемыми и, соответственно, более интересными. Беда же состояла в том, что эти сюжеты исчезали бесследно, терялась возможность обнаружить и среди них такой, который тоже мог бы оказаться совершенным и стать новой классикой, – он их, как бывает с большинством людей, забывал сразу по пробуждении.

№ 1 уродился, как следует из всего о нем сказанного на предыдущих страницах, человеком рациональным (что не помешало мечтательности как бы художнического склада). Поэтому решение любой проблемы он находил быстро – другое дело, что чаще всего решение это было хотя и логичным, но совершенно невыполнимым. Так и с проблемой снов – он легко додумался до того, каким образом сохранять их: надо только было спать постоянно и во сне же фиксировать видения с тем, чтобы постепенно отобрать из них наиболее интересные и художественно полноценные, способные стать новыми классическими сюжетами, новой классикой.

Другое дело, что решение это никак нельзя было исполнить. Еще поэт хотел забыться и заснуть, но не тем холодным сном могилы, однако не получилось. Заснуть без пробуждения выходило только таким образом, что после шло кремирование, выдача близким спустя время по квитанции эмалированной урны – и так далее при полном отсутствии возможности записать сны, отобрав из них наиболее достойные.

Впрочем, кое-что все-таки оставалось в памяти: навязчивые темы и ситуации, повторявшиеся во снах по многу раз, годами. Постепенно они сложились во вполне связную, хотя не совсем реалистическую историю, которой № 1 дал рабочее название «Поезд ушел». Фрагменты этой бесконечной истории он видел во сне время от времени вразброс, возникали варианты, дубли – короче, шел некоторый процесс, очень напоминающий съемку фильма, в которой № 1 однажды неудачно участвовал.

Если бы он рассказал, никто не поверил бы, однако это была чистая правда: иногда ему даже удавалось еще до засыпания привести себя в такое состояние, что он уже наверняка знал – этой ночью съемки продолжатся.

Так он и жил, а поскольку сюжетцы были наиболее существенной и любимой им частью его жизни, а среди сюжетов наиболее перспективными он считал увиденные во сне, а из них сохранилось только бесконечное сновидение под названием «Поезд ушел» – то оно и стало основным итогом прожитого…

В общем, не будем развивать, все и так понятно. Уснув перед телевизором, наш герой № 1 в очередной раз погрузился в очередной классический сюжетец под названием «поезд ушел».

48

Нетрудно догадаться, что именно в нем, в этом сне, и есть весь смысл сочинения о некоем человеке, которого мы назвали Номером Первым, № 1. То есть подсознательное раскрытие итоговой жизненной ситуации, в которой оказался герой, – а все прочее будет не более чем канвой событий, по которой вышита эта слабо проступающая, как обычно бывает с вышивкой по канве, картина. К этой самой, будь она неладна (не люблю конкретных описаний, вот в чем дело, хотя постоянно приходится ими заниматься), канве мы еще обратимся, а теперь милости просим в сюжет.


ПОЕЗД УШЕЛ

Со светом у него вообще были сложные отношения.

В сущности, он никакого света не любил – ни яркого, какой бывает в городе весной, с латунным оттенком, слепящего, приводящего животных и молодых людей в возбуждение, ни рассеянного, бледного, равномерно идущего из-за облаков, который обычно разливается за окном по утрам и угнетает еще не включившуюся в жизнь психику, ни сильного искусственного, особенно того, который называют дневным и любят устраивать в производственных помещениях, отчего лица становятся сиреневыми и на них проступают все красные пятна и старые шрамики, ни обычного электрического, желтого, режущего глаза и почему-то наводящего на мысли о болезнях и слабости…

В общем, он не любил свет, идущий от далекого источника или многих источников, расположенных так, что освещение делалось ровным и всепроникающим, тени укорачивались или вовсе исчезали, – такой свет, от которого негде было укрыться. Эта его нелюбовь, уже понятно, объяснялась той же причиной, по которой не любят такой свет состарившиеся или просто плохо выглядящие женщины: все недостатки, морщины и дефекты кожи, просвечивающие лиловым сосуды и темные точки в порах при таком освещении становились не просто заметны, а только и оставались заметными, собственно же облик человека – выражение глаз, черты лица – расплывался и делался почти неразличимы. Не то что он придавал такое уж первостепенное значение своей внешности, опыт научил его спокойствию и даже внушил некоторую самоуверенность, выражавшуюся в словах «и так сойдет». Но расщепление видимого мира и, в частности, той его части, которую он привык называть «я», на множество мелких и царапающих глаз деталей, исчезновение поверхностей, проявление крупного зерна и неровного цвета раздражали, томили и без того большей частью неспокойную душу.

Поэтому в его доме было полно настольных и настенных ламп, ночничков, всяких подсветок, а под потолком лампа была тусклая, да и та почти никогда не включалась, и плотные шторы на окнах открывались редко.

Однако теперь шторы были широко раздвинуты вместе с полупрозрачной белой, потемневшей от городской пыли узорчатой сеткой, водевильно называвшейся «тюль», и проклятый свет наполнял всю комнату до самых дальних ее углов. Он чувствовал, как свет течет на лицо, проникает в кожу, разъедая ее, превращая в кашу из неровно отросших волосков, шелушащихся складок, мелких черных точек в порах и красноватых, воспаленных бугорков, между которых проступают багровые прерывистые спутанные нитки сосудов.

В комнате было холодно, и, как всегда, казалось, что и холод этот возникает от света, от сплошной этой пакости, выживающей его из последнего убежища – из привычно пыльной, такой теплой по вечерам, такой надежной комнаты. Сейчас пыль и какие-то ошметки на ковре, и царапины, и трещины, и пожелтевшая бумага обоев стали безобразны и даже вызывали страх: казалось, что вот-вот все это рухнет, рассыплется, превратится в кучу мусора, и тогда уж свету ничто не помешает добить его. Собственно, подумал он, я потому и ненавижу свет, что это угроза. От света все распадается, и я распадаюсь тоже, и сейчас эти обои, и все в прилипших волосах сукно письменного стола, и мое лицо, и покрывшаяся от холода гусиной кожей худая левая рука, которую пришлось вытащить из-под одеяла, чтобы посмотреть на часы, – все исчезнет.

Тут появилась жена.

Вернее, она не появилась, она и до этого была рядом, тоже лежала под одеялом, но он как-то не заметил ее. Несомненно: это была его первая жена, с которой познакомились еще в детстве, в тринадцать лет. Но, поскольку после нее и другие жены – он точно знал – существовали, и даже одна была тоже где-то здесь, в комнате, стояла, глядя на них с женою сверху, то никак не удавалось припомнить имя этой, которую стал будить, привычно злясь из-за ее способности крепко спать при любом свете допоздна. Так и не вспомнив и зная, что из-за ошибки начнется ссора, он обратился к жене, назвав ее другим именем, так, как звали ту, что глядела на них сверху. Жена раскрыла глаза и зло засмеялась ему в лицо: «Мы все равно давно опоздали, – сказала она, – ты же говорил, что проснешься рано, а сам спал и спал, я давно проснулась, а ты все спишь, и мы не успеем собраться».

Что время позднее, он убедился, посмотрев все же на часы, свои большие старые часы, ремешок которых свободно болтался и крутился вокруг запястья, так что пришлось долго водить рукою по одеялу, по шершавому истертому одеялу с двумя поперечными полосками в ногах, которым он укрывался в армии и однажды в больнице, где лежал с инфекционной желтухой после третьего курса, – долго водить рукою, пока ремешок не повернулся и часы не оказались на месте. Ему показалось, будто за ночь, как это нередко бывало, часы остановились, но секундная стрелка двигалась, и выходило, что уже семь вечера, хотя по освещению было похоже на утро.

Тут же они все стали складывать вещи, чтобы ехать в Москву – сначала поездом до Харькова, а там уж пересесть на самолет Ли-2 с алюминиевыми лавками вдоль, в выемках которых сидеть холодно, твердо и скользко.

Вещи складывал отец, как всегда. Несмотря на холод – уже пошел снег, от которого свет стал еще более серым и противным, и не хотелось вылезать из-под одеяла, и одеваться не хотелось, тем более не хотелось надевать совершенно не по сезону черную с белыми узорами тюбетейку, над которой все в школе смеялись, – отец был в тенниске и сандалиях. Отец стягивал чемоданы поверх чехлов брезентовыми ремнями с деревянными ручками, а мать сидела в покосившемся кресле-качалке, которое жена потом отвезла на дачу, и все смеялась, повторяя, что не надо столько спать и, главное, что если уж спишь, так не надо говорить, что проснешься раньше всех.

Конечно, это была мать, а не первая жена, потому он и не смог вспомнить ее имя. А первая жена толкалась тут же, помогая отцу стягивать ремни, принося что-то из кухни, куда надо было идти через длинный общий коридор, поэтому она стеснялась, что выходить приходится в одной ночной рубашке. И матери было неловко на нее смотреть, она все смеялась – не надо столько спать, ты же жалуешься на бессонницу, а сам проспал Царствие Небесное, – мать все повторяла и смеялась, а на самом деле старалась не смотреть на первую жену, чтобы не обнаружить, как она ее не любит.

Он-то знал, что на самом деле мать больше не любила другую жену, ту, которая смотрела на них сверху при пробуждении, – за холодность и скрытность, за расчетливость и высокомерие, которые действительно в характере той жены присутствовали, но не в такой степени, как матери казалось. Но главное заключалось в том, что неприязнь матери к другой жене жена первая сейчас ощущала как неприязнь к себе и поэтому вдруг заплакала, вместо того чтобы просто надеть что-нибудь поверх ночной рубашки и тем самым разрядить ситуацию.

На вокзал ехали восьмым троллейбусом, вернее, пятым, который поворачивал у восточной проходной на Парковую, потом шел по Кировской, а восьмой проезжал еще две остановки и только у кладбища уходил налево, на Краснодонскую, – но ни тот, ни другой до вокзала не доходили, предстояло еще как-то добираться потом, а он забыл как. В троллейбусе было тесно, их разделила толпа, отец стоял далеко впереди, в узком месте у кабины водителя, так что всем мешал своими чемоданами. Матери вовсе не было видно, либо ей кто-то уступил место, и она сидела, либо она вообще не поехала этим троллейбусом, даже скорее всего не поехала, потому что уже стало известно, что отец будет встречать ее в Харькове, когда вернется из этой командировки, в которую сейчас его провожали.

Жена в дорогу оделась, как всегда, нелепо. Зачем-то натянула берет, который носила еще в школе, да хорошо, если б натянула, как раньше, а то просто косо прикрыла им голову, как тарелкой. Именно по этой манере носить берет он и понял, что едет другая жена, а та осталась вместе с матерью, и он даже сообразил, почему: она так ничего и не надела вместо ночной рубашки, потому что мать уложила всю ее одежду в большой чемодан еще до того, как отец стянул его ремнями.

Поскольку жена была в одной ночной рубашке, то ничего не мешало потихоньку, незаметно для всех – только мать, наверное, догадалась и даже что-то заметила, но это не имело значения, так как мать осталась дома – задрать эту рубашку, смяв ее в гармошку над грудью, и заняться с женою тем, чем они занимались почти непрерывно со дня его возвращения из армии. А место для этого он выбрал отличное: на задней площадке троллейбуса поручни образовывали небольшой треугольный закуток, он, как делал всегда, если другой мальчишка не поспевал раньше, пролез под руками взрослых и под самими поручнями, с которых слой хрома слезал острыми струпьями, открывая ржавую трубу, и устроился в этом закутке, так что еще осталось место жене, а из-за толкотни их никому не было видно.

«Я оближу, – сказала жена, – здесь же негде помыть».

Ему очень не хотелось ехать поездом до Харькова, он знал, что в поезде его будет тошнить от паровозной гари, мелкие черные кусочки которой влетают в окно, и остаются на белой наволочке, и въедаются к лицо, особенно в складки у крыльев носа, которые уже давно стали очень глубокими, и делаются с каждым годом все глубже, и наутро после выпивки краснеют и шелушатся. Его вообще тошнило от любых сильных запахов и укачивало в троллейбусе, который все крутил и крутил по извилистому шоссе от Симферополя до Ялты, а он еще не совсем отошел от самолета, где его тоже сильно укачало и даже стошнило в темно-коричневый бумажный пакет, так что карамель «Взлетная» прямо вылетела в этот пакет целая.

Мать резко и коротко крикнула на отца за то, что он уже застегнул все ремни, а теперь снова придется все распаковывать, потому что и одежда жены, и жакет матери, в котором она собиралась ехать на похороны, были в чемоданах, одежда жены в большом, а материн жакет в меньшем, чешском. Отцу пришлось все открыть и вынимать все вещи, и оказалось, что посуду уложили, не вымыв как следует.

«Если вам было трудно вымыть посуду, – сказала мать жене, – вы бы сразу отказались, и я прекрасно все сделала бы сама».

К первой жене она обращалась на «ты», потому что знала ее тринадцатилетней девочкой, а к другим на «вы», потому что знакомилась с уже взрослыми женщинами, но сейчас, раздраженная дурацким беретом и грязной посудой, стала говорить «вы» этой жене.

Он расстроился, предстояло ехать на похороны, а мать, как всегда, затевала скандал, в троллейбусе уже все оглядывались на них, жена одернула рубашку, и он, весь липкий из-за того, что жене врачи запретили предохраняться и она просто отдергивалась от него в последний момент, стал помогать отцу. Он сразу нашел платье жены, толстое зимнее платье с длинной молнией спереди, к движку которой он сам приладил большое металлическое кольцо, как на моделях Кардена из журнала Panorama, это кольцо отец принес с завода. В толстом платье живот почти не был заметен, но мать заставила жену сесть, уступив ей свое место, а сама стояла, глядя прямо перед собой в окно троллейбуса, и держала жакет, вывернув его наружу шелковой подкладкой, переброшенным через руку. Ей было жарко, и сильно поредевшие за последнее время ее седые кудри взмокли от пота.

Под его правые ребра кто-то сильно уперся чем-то твердым, стало неудобно и даже больно лежать, во рту появилась привычная горечь, и, пока изжога не разыгралась в полную силу, он поспешил повернуться на левый бок. Сразу стало легче, особенно когда он подтянул колени к животу, приняв известную каждому язвеннику позу эмбриона. Да и теплее от этого стало, и, чувствуя сквозь опущенные веки синие вспышки взлетающих и опадающих за вагонным окном длинных полос, в которые сливались станционные и складские огни, он снова уснул.

«Ну, вставай, сынок, – сказал отец ласково, и он удивился: отец редко его так называл, только в каких-нибудь особых случаях. – Вставай, еще собраться надо, а в семь поезд».

Он тут же вспомнил, какой особый случай – похороны, до Харькова они доедут поездом, а там знакомые отца, какие-то «харьковские смежники», часто упоминавшиеся в разговорах, посадят их с матерью в самолет, который как раз летит завтра. Он знал, какой это будет самолет: Ли-2 с алюминиевыми продольными сиденьями, разделенными на места-выемки, холодные, твердые и скользкие. В Харькове в него погрузится много мужиков в меховых куртках, штанах и унтах, весь проход заставят огромными деревянными, покрашенными темно-зеленой краской ящиками, некоторые мужики будут на них сидеть всю дорогу до Коровина Луга и на них же поставят бутылки и консервы, а ему с матерью уступят выемки впереди, у самой двери в кабину, закрытой изнутри двери в рядах заклепок.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Зона обстрела (сборник)

Подняться наверх