Читать книгу Осколки потерянной памяти - Александр Вин - Страница 1

Оглавление

В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,

Не вынеся тягот, под скрежет якорей,

Мы всходим на корабль – и происходит встреча

Безмерности мечты с предельностью морей…


Погуляли знатно – и ярыга Иван Сироткин возвращался домой.

Он всегда после пьянок с товарищами исправно шёл к своей семье.

После нынешних громких, обидных и правильных разговоров хотелось во весь голос петь, а после – горестно плакать.

Он упрямо брёл, шатался, но не падал, разговаривал сам с собой, размахивая громадными ручищами, иногда бился плечами о кирпичные стены домов, грозно кричал, вспоминая плохое.

Тень от полной луны металась позади его, никак не обгоняя.


С окраины на свою Крестовую он добрался, наверно, к полуночи.


Люди навстречу ему не попадались, холодно было в тот час на тёмных улицах, стыло и ветрено, только катил вдалеке извозчик и всё, никого более.


Не сворачивая в подворотню, Сироткин присел на каменную ступеньку.

Поправил лохматую шапку, распахнул тулуп, отдыхая от споров с самим собой.

Луна осталась с другой стороны высокого дома, поэтому и сидел он в густой ночной тени.

Извозчик остановился почти напротив, у гостиницы, в которой за скромной стеклянной дверью виднелся огонёк ночной свечи.

Из экипажа бодро сошёл невысокий господин в хорошем пальто с бобровым воротником и в перчатках.

Извозчик негромко поторопил лошадку и уехал.

Господин сделал шаг к двери гостиницы и упал на землю.

Иван усмехнулся.

Видывал он таких мужиков, которые пить не умеют, последней рюмки не знают, не могут правильную пропорцию для себя назначить.

Иван поднялся, уже уважая себя за то, что хочет сделать благое дело для незнакомца. Нужно же было помочь пьяному доктору; хороший, наверно, он человек, раз людей лечит.

То, что упал на стылую землю именно доктор, Иван догадался по чемоданчику, который выпал из руки господина. Такие чемоданчики всегда носили доктора, и городские, и те, на реке, которых бурлаки находили при случае, чтобы помочь кому-нибудь из своих ватажников.

Иван Сироткин хотел уже поднять господина за руку, взвалить его себе на плечо и толкаться с ним в дверь гостиницы, но резонно успел подумать, что любой доктор должен иметь при себе спирт. Не обеднеет же добрый доктор, если хороший человек, так вовремя пришедший на помощь, хлебнёт немного спирту из его запасов.

Ивах хохотнул, радуясь собственной находчивости, тронул бороду.

Никто ничего не узнает, а он крепко прополощет себе уже изрядно остывшую глотку.

Наклонился, подобрав полы тулупа, поднял тяжёлый чемоданчик, открыл на нём простой замочек, заглянул туда.

И застыл.

А человек на земле был уже мёртв своей смертью.


В тот холодный вечер ватага бурлаков гуляла не просто так, а говорила о жалованье за осеннюю расшиву.

Могучий молодой мужик, водолив, по поручению хозяина собрал их всех в трактире у последних городских домов на Стрелке, на речном берегу Волги и Черёмухи.

Совсем скоро сумрачное заведение наполнилось табачным дымом, вонью от грязной одежды, углевой гарью от двух ведёрных самоваров, которые едва справлялись с горячей работой.

Водолив отвечал перед хозяином за подряды и сохранность груза, свою ватагу он сколотил уже давно, на большой реке его слушались и во всех денежных делах доверяли; мужики ждали от него правильного жалованья и в этот раз.

Начал водолив громко, с простого.

– Слушайте, пока не окосели! Нонешний год мы заканчиваем, уходим в зиму, по домам, кто куда. В этот раз мы шли взводным ходом, сюда, в верховой город, доставили на расшиве зерно, пятнадцать тысяч пудов. В ватаге нас было без одного сорок человек, так что жалованье будет какое скажу, хозяин никого не обидит, сами потом покумекаете, проверите.

Времена у нас, ватажников, наступают трудные. На верхней реке сейчас железка исправно работает, поэтому там в нас нужды нет. Деньги за грузы на железке платят другие, нам так дёшево работать никакого проку нет. На взводный товар цена на реке держится поболе, так что на следующее лето, даст бог, ещё по низам походим. Но денег будет мало, так что сами соображайте, как каждому быть! Да и бечевник, по которому мы все годы привычно ходили, тоже сейчас строится зданиями и заборами.

Хозяин нашей расшивы доволен, что нигде нам не пришлось паузить, не попадали мы на мель, не приходилось сниматься вручную или перегружаться. Хозяин очень хвалит нашего булатника, что так умело справился с мелями, что не затопил расшиву и не испортил товар.

По холодам почти на всём берегу получился хороший бечевник, без грязи и ям, не глина, а песок. Лямку тоже не так много приходилось перекидывать на нагорный берег, потому что половодья уже не было.

Завтра, как головы с нынешнего хмеля поправите, приходите в контору за расчётом, заберёте и свои документы. Хозяин ещё просил передать, что доволен, как вы были у него в послушании, как шли денно и нощно со всевозможным поспешанием, без малейшего промедления. Он говорит, что хорошо, что табак никто из вас на расшиве не курил и с ворами не знался.


Мужики с нетерпением ждали, пока водолив доскажет свои слова.

Зазвенело стекло, застучали по столам полные стаканы.


В их бурлацкой ватаге собрался народ отчаянный, в большинстве не имевший своего хозяйства, любители вольного воздуха. До последних времён каждый знал, что может заработать столько, что зиму проживёт безбедно. Или просто пропьёт свои тяжёлые деньги.

В ватагу приходили бедные люди, бродяги, бездомные, крестьяне из прибрежных деревень.

Старики-родители Ивана Сироткина доживали свой век в близком Пошехонье, а он давно уже перебрался с семьёй в Рыбинск, на улицу Крестовую, в дом номер двадцать семь.

Жили они хорошо и дружно, Иван немного знал грамоту, в подвале большого доходного дома устроил себе маленькую деревянную мастерскую. Зимой, после бурлацкого дела, он занимался там нехитрым столярством, а по первому слову управляющего, безо всяких денег, по договорённости, поправлял для него простую мебель.

Старшие дочки Ивана Сироткина выросли, просились замуж, а две младшие хотели учиться, уж больно хорошо у них с грамотой получалось.


Совсем скоро в трактире кто-то из ватаги начал пьяно плакать, уткнувшись лицом в стол, кто-то громко храпел, сползая головой по стене.

Иван сердечно попрощался с товарищами и ушёл домой.


С утра за Иваном срочно прислали человека из конторы.

Искали.

Он не показался никому из посыльных, предупредил жену, чтобы отвечала всем, что его дома нет и что завтра он непременно будет в конторе. А сам спустился в свою мастерскую, заперся там от всех и крепко задумался.

К середине дня Иван Сироткин справился в подвале со всеми назначенными делами.

Под конец повертел в руках круглую, маленькую, в пол-ладони, плоскую чугунную пепельницу, подарок господина из Риги, полученную летним днём, когда на городской пристани спас его собачонку, упавшую в воду.

Иван взял остро заточенную стамеску, твёрдо нацарапал на донышке пепельницы несколько линий и букв. Положил пепельницу на верстак и грохнул по ней фунтовым молотком. Потом каждую из получившихся половинок разбил ещё пополам.

Не стал обедать, крепко обнял жену, дочек по очереди и ушёл.

Сказал жене только чего-то загадочное, совсем уж непонятное.

– Я в контору. Если что со мной будет, пусть дочки железки в своём приданом не выкидывают.


На следующий день весь провинциальный Рыбинск гудел от слухов и разговоров.

Много обсуждалось ограбление и смерть специального посыльного фирмы Нобелей, который приватно вёз драгоценности и золотые украшения, полученные за тайные услуги по продаже иранской нефти.

А то, что на Жареном бугре, на высоком волжском берегу, неподалёку от города, нашли здоровенного, бородатого бурлака, всего изуродованного, изрезанного ножами, жители говорили меньше. Дело-то было, скорее всего, пьяное, привычное.

Бурлак ещё был жив, когда его заметили мальчишки; те говорили, что он успел перед смертью прошептать: «Пепел…, железки берегите…, все вместе».


В этот же день в доме номер двадцать семь по улице Крестовой появилось необычайно много людей. С обыском пришёл квартальный городовой, другие полицейские чины в плотных зимних шинелях с башлыками, и молчаливые господа в штатском, в меховых шапках.

Искали везде, искали подробно.

Один господин, не снимая лайковых перчаток, даже поддел мизинцем крышечку дешёвой деревянной шкатулки, оклеенной мелкими розовыми ракушками.

Брезгливо поморщился, особо не стал глядел внутрь, не рассматривал пуговицы, ленточки и булавки.

Полицейские не успокаивали жену и дочек Ивана Сироткина, просто согнали их, плачущих, в угол их жилого подвала, перевернули всё небогатое семейное имущество, долго искали и в мастерской, но ничего, кроме простенького верстака, пустого кирпичного пола, усыпанного опилками, деревянной пылью, мелкой стружкой, и обычных столярных инструментов, они там так и не нашли.


Потом жизнь пошла быстро, своим чередом.

Дочери погибшего бурлака удались все, как одна, статными, высокими и красивыми.

Сёстры были невестами бедными, да женихи им попались добрые и любящие.

Старшая дочь Ивана Сироткина скоро вышла замуж за парня из финского города Турку, который в то время работал мастером в местном паровозном депо, давно уже ухаживал за ней, и уехала с мужем к его родным. Они даже не стали ждать зимнего мясоеда, чтобы правильно сыграть свадьбу, а просто обвенчались в храме Воскресения Господня и уехали.

Прошли годы, миновала и тяжело качнула весь мир мрачная кровавая волна первой большой войны. Она разбила, смешала и разметала по чужим сторонам миллионы ярких и красивых жизненных сюжетов, разлучила множество любящих и преданных друзей.

Воды морей содрогались, континенты чуть отдалялись берегами, оружейная сталь и чугун враждебных конструкций окончательно раздавили почти все прекрасные человеческие отражения удивительно счастливой эпохи.

Вторую дочь Ивана, которая вышла замуж сразу же после революции, муж тоже увёз из Рыбинска. Он был немолод, одно время работал конторщиком в автомобильном «Руссо-Балте» и, по окончанию выгодного контракта, новая семья отправилась в Петроград, а оттуда – уплыла на пароходе в шведскую Карлскруну.


Двое уже долго шли по берегу моря, но возвращаться домой им совсем не хотелось.

Говорили, спрашивали, отвечали, смеялись.

Вдалеке кружились молчаливые белые чайки, кренились парусами далёкие яхты.

Мелкие тёплые волны плескались по босым ногам, светило высокое солнце, ветер шевелил светлые волосы мальчишки и тёмные косички девочки.

– Да, наши отцы разные…

– Мой папа постоянно сердится, говорит, что никогда не позволит нам с тобой жениться. Ему не нравится, что твой отец такой странный…

– Почему странный?

Мальчик остановился.

– Папа говорит, что человек, который упрямо ищет придуманные сокровища, совершенно непрактичный в нормальной жизни. И бабушка у тебя была русская…

– Ну и что?

– Папа говорит, что это неправильно. И что сам ты больной…

– Дурак твой папаша! Надутый индюк!

Светловолосый резко повернулся и быстро пошагал по берегу.

– Басти! Басти, постой!

Девочка догнала мальчишку, взяла его за руку.

– Басти, не сердись! Это же не я так думаю, просто я честно рассказала тебе, что говорит мой отец.

– Спасибо, Лиза. Извини меня за глупые слова.


И снова – мелкий прибой, нечаянные брызги тёплых волн.

Лиза говорила меньше, смотрела под ноги, молчала.


– Ничего! Скоро, совсем скоро, после школы, я пойду работать, я же умею хорошо играть на аккордеоне. Меня возьмут в любой городской ресторан, где собирается много туристов. Я буду зарабатывать деньги и ждать, пока и ты окончишь школу. Потом мы поженимся, и я буду играть для тебя на виолончели! А потом мы с тобой поплывём в далёкие таинственные страны!

– Не получится, Басти…

– Почему?!


Лиза подняла с песка маленькую розовую ракушку.

– Моего папу переводят работать в Киль. Ему предложили хорошую должность торгового представителя нашего порта. Мы с мамой уезжаем вместе с ним…

– Ты уезжаешь?!

– Да. Но ты не расстраивайся! Папа обещает, что обязательно возьмёт меня с собой, когда по делам будет возвращаться в наш Висмар в командировки. Мы с тобой ещё увидимся! Это же всё на небольшое время…

– Но там же другая Германия?!

– Ему уже оформили все заграничные документы. На маму и на меня тоже.

– А когда вы уезжаете?

– В понедельник. Только папа просил никому ничего об этом не говорить…


В воскресенье они встретились в Старом городе, на Маркт.

Держались за руки, почти ничего не говорили, жадно смотрели друг на друга.

Несколько раз, не замечая одинаковости пути, обошли по кругу Вассеркунст. Старинный гранитный павильон в центре площади, тихий без привычных туристов, тоже молчал.

– Басти…

– Лиза!

– Прощай…


Необходимость происходящего не зависит от желаний или прочих несущественных ошибок людей. Если же всё-таки придёт срок событию случиться, то время, очень важное при этом для чьей-то души, обязательно наступит. И нет никакого практического смысла его торопить.

Именно так, разом, одновременным мгновением, гулко вздрогнули от небывало высокого прилива заснеженные скалы тёмного фьорда; в иной стране печально пролетел в непривычном направлении поверх серо-голубого льняного поля тихий колокольный звон; и этой же ночью, в остывающей от жары саванне, отразилась во влажной робости глаз юного жирафа совсем другая Луна.

Время улыбок пришло.


Резко сиявший придуманный электрический свет многократно убегал с поверхностей простых плоских стёкол в таинственные смыслы женских украшений. Сквозь многоголосый общий шум пыталась пробиться к входным дверям упорядоченная музыка оркестра. На фоне огромных, наполовину зашторенных окон откровенные женские тела в полуодеждах кричали желаниями, выраженными без слов.

Старинный, во всю длину зала, обеденный стол изначально был придавлен массой изобильной еды, бутылками и звоном бокалов.

Белая настольная скатерть, белые куртки приглашённых из столицы официантов и прозрачные вспышки репортёрских фотоаппаратов с настойчивостью и заранее обдуманно подтверждали здоровый смысл шикарного мероприятия.

Все знали, что именно сегодня, именно здесь, в своём недавно отстроенном загородном доме знаменитый немецкий писатель, в последние годы неожиданно, скорее даже внезапно для окружающих ставший значительным, известным и богатым, представлял публике свою новую книгу и молодую жену.

Хозяин, сильный, уверенный в движениях и словах мужчина, методично ставил подписи на массивных книжных экземплярах, с обязательным удовольствием приветствовал прибывавших гостей, мило шутил, очаровывая женщин отдельными многозначительными усмешками.

Ухоженная хозяйка дома уже давно миновала свой первоначальный восторг и поэтому к вечеру воспринимала важные статусы приглашённых персон несколько утомлённо, по инерции обязательного гостеприимства. В ответ на шутки упитанных господ она время от времени громко и уверенно хохотала, охотно радуя гостей белым стеклом своих ровных молодых зубов. При всей такой занятости жена писателя не забывала зорко обозревать просторы роскошного стола, точными взмахами красивых рук направляя в нужную сторону строй исполнительных мужчин-официантов. Её гибкие пальцы при этом удивительным образом выдерживали многочисленное тяжёлое золото, цепко хватающее голубые камни резных перстней.

Грянул ещё один тост.

Писатель в очередной раз учтиво откланялся, несколько раз подряд прикоснувшись рукой к жилету и к сердцу, отвернулся, чтобы поставить на поднос пустой бокал, рассеянно потёр влажной ладонью свой незначительный, убегающий подбородок.

В толпе гостей одна из приглашённых молодых женщин что-то сказала своему статному, холёному спутнику в смокинге и, бледная, чуть прихрамывая и сознательно избегая пустого внимания, прошла с сигаретой в дальний угол продолжающего сиять праздничного зала, устало устроилась там в кресле.

Наёмные репортёры воспользовались передышкой, обступили с края всё ещё полный дополнительный стол и, дрожа там, в толпе, багровыми смеющимися лицами, звонко чокались и жевали деликатесы. Кто-то из фотографов, тощий телом и острый взглядом, прятал в заранее приготовленную сумку нарезанное мясо и фрукты.

Хозяйка ещё раз, никого не выделив, дежурно осмотрела исполнительных официантов, без заметного утомления снующих от стола в направлении кухонных просторов. Кто-то из них улыбнулся ей, она ответила рассеянной гримасой.


В дальнем углу зала высокий, худощавый молодой официант уронил с подноса пустую кофейную чашку.

Дисциплинированно, точными движениями, безмолвно, без упрёков, он опустился на колено, собирая осколки.

Женщина встала с кресла, бросилась ему помогать. На поверхности холодного каменного пола его рука коснулась её тонких пальцев. Внезапно нахмурившись, она пристально взглянула в такие близкие и давно знакомые глаза, уже никак не сдерживая своей стремящейся сквозь уходящие слёзы восторженной улыбки.

А он, аккуратно положив на поднос последний звенящий кусочек фарфора, с изумлением спросил, вытирая ладонь о белую куртку.

– Лиза?!

– Басти?

– Ты здесь одна?

– С мужем. Нас пригласили. А ты?

– Работаю…


И снова в зале раздались громкие одобрительные крики.

Очередной значительный гость сказал что-то приятное о гениальном творчестве хозяина и о его красивом, богатом доме.

Аплодисменты.

Все ждали музыки.

В коротком перерыве оркестр готовился продолжить исполнение номеров приготовленного репертуара. Музыканты понемногу настраивали инструменты, негромко переговаривались, улыбались.

Со стороны кухни к руководителю оркестра подошёл Басти.

Он был уже не в куртке официанта, а в простой белой рубашке.

Несколько слов – и знакомый музыкант с улыбкой согласился, похлопал, передавая Басти, свой роскошный аккордеон, но тот покачал головой и взял прислонённую кем-то к стулу виолончель.

Сел, приготовил смычок, наклонился к грифу.


Лиза вздрогнула, нахмурилась, привстала с кресла, рассматривая музыкантов.

Приложила к губам, чтобы не закричать, дрожащую ладонь.


«Арпеджионе» …


Когда-то давно, в детстве, Басти пробовал играть для неё именно эту сонату.

Они мало тогда что умели, немного знали и не могли управлять своим будущим.

С тех пор гениальную музыку Шуберта Лиза не слыхала ни разу.


Звучала только виолончель, оркестр молчал.

Понемногу стихал шум зала, люди с удивлением оборачивались и слушали.

Басти играл технически сложную вещь безупречно.

Один из музыкантов тихо присел к фортепиано.


Легко, нежно, только для неё…


Одна и та же повторяющаяся тема каждый раз звучала по-разному.

Седой пианист предвосхищал движения смычка Басти и умело дополнял клавишами окончания фразы виолончели.

Ещё в начала исполнения руководитель оркестра бросился в коридор, к электрическим выключателям и безо всякого на то разрешения приглушил все люстры в зале.

Свет остался только на сцене.


В полном молчании прошло примерно полчаса.

Потом – ещё секунды тишины.

И крики восторга!

Такие, каких в этом доме никто и никогда не слыхал.


Спустя два месяца врач, бывший одноклассник, поставил перед ним на стеклянный столик несколько упаковок лекарств.

– Вот, это всё тебе. Дальше обследовать твой организм, Басти, нет никакого смысла. Я полностью согласен с мнением столичных коллег. Сейчас я выпишу тебе необходимые рецепты и назначения, будь добр принимать лекарства дисциплинированно, по графику и в нужном количестве.

– Неужели всё?!

– Да, полностью здоровым ты уже никогда не будешь. Но лекарства поддержат тебя, сделают твою жизнь достаточно спокойной.

– Я – инвалид? Навсегда?

– Боюсь, что всё именно так, Басти. Твои кости и суставы не позволят тебе жить полноценно, но понемногу ходить и передвигаться по дому ты сможешь. Конечно, если не станешь пренебрегать моими советами и будешь вовремя принимать лекарства. Понял? Я не стремлюсь рекомендовать тебе плохое, Басти, или не хочу просто отвязаться от тебя. Мы с тобой знакомы давно – это всё, что я могу сделать для тебя. Извини.

– Понял…


Советоваться со своим отцом Басти перестал ещё в детстве, сразу же после смерти мамы. Она умерла, когда он только пошёл в школу. Внезапно, без причин. Отец молчал, никогда не говорил с сыном о той смерти.

Иногда, при случае, отец рассказывал Басти о его матери, улыбался, задумываясь.

Замолкал.

Исчезал из дома, оставляя Басти на попечение бабушки.

Возвращался, хохотал, они вместе ездили на море, в лес, на дюны.

Отец знал о любви Басти к музыке, восхищался его умением, даже устроил сына в музыкальную народную школу в их маленьком городке. И всё. Снова куда-то исчезал. На репетитора или на консерваторию у них не было средств.

Совсем.

Поэтому отец всё время много работал и всегда что-то придумывал.

Однажды он притащил откуда-то большую пачку денег, повёл Басти в его любимый музыкальный магазин и купил ему там настоящую виолончель.

На следующий день отец пришёл весь в синяках, с перебинтованной рукой, и после этого почти год работал ночами.


Отец жил в пригороде, в домике, который остался ему в наследство после бабушки.

Его квартиру в городе суд забрал за долги.

Басти, став взрослым, сам снимал себе жильё.

Иногда они встречались, при этом искренне радовались друг другу.


На следующий день Басти приехал к отцу.

– Всё, мне конец!

– Слабак.

В волнении отец расхаживал перед Басти, который устало прилёг на диван.

– Время твоей смерти тебе скажет Он! А ты, пока жив, должен бороться! Должен! У тебя есть цель, ради которой нужно жить?!

– Да.

– Вот и живи! Цепляйся зубами за малое, не тащись в сопливых слезах вслед за жизнью, а волоки её саму за шиворот за собой!

– Как ты?

– Как я…

Отец остановился.

– Да, и у меня есть цель. Она уже рядом, я знаю. Близок тот миг, когда я скажу и тебе, и всем людям в этом мире, что я смог, что я был прав! Моя жизнь была потрачена не на пустые фантазии и выдумки, моя цель – она настоящая, поверь, Басти! У меня есть документы, фотографии, диктофонные записи разговоров с реальными людьми. Это всё хранится здесь, в этой комнате. И начинался мой путь к мечте тоже здесь, с незначительных слов моей мамы, твоей бабушки… Это правда, потому что всё это было. Как и почему – пока не знаю, но разгадка тайны близка. Я обязан достичь цели, я обязан сделать это ради многих близких мне людей, ради тебя…

– Почему ты мне ничего не говорил об этом раньше?

– Ты был мал, а ребёнка нельзя разочаровывать несделанным.

– А сейчас?

– Думаю, что настало время, когда мои слова, пока ещё только слова, могут помочь тебе.

– Но что может сделать инвалид?!

Отец даже закричал на него тогда в свирепом возмущении.

– Не будь им! Не будь! Доверься необычному! И действуй!


Всегда в их жизни получалось так, что Басти сначала сопротивлялся словам отца, сомневался, делал по-своему, но потом всё-таки принимал его решение.

Никто не мог ему сказать ни одного смелого слова, а отец сделал это легко, как будто всю жизнь думал о том, как спасти своего сына.


Отец занял у кого-то денег.

В октябре Басти улетел в Рим, а оттуда – на Канарские острова.


Горячий ветер, большое солнце, аромат океана!

Всё – необычайное.


Тихий портовый городок Гарачико на севере острова Басти выбрал ещё дома, начитавшись отзывов о его знаменитых пляжах.

Отец умел придумывать.

Редко ему удавалось убеждать своими выдумками других людей, даже близких, даже сына, но то, что он предлагал им, всегда было фантастически интересно.

План был прост и Басти с первых же минут, как только сошёл с автобуса в Гарачико, начал действовать точно так, как они и договаривались с отцом.

Пройтись по крохотной набережной было приятно.

Только небольшая сумка на плече – Басти шагал легко и с улыбкой.

В первых двух ресторанчиках его выслушали внимательно, но музыканты на сезон в них уже были наняты, и хозяева заведений с одинаковыми улыбками хлопали его по плечам.

В третьем ресторанчике, устроенном совсем близко у воды, прямо напротив огромной океанской скалы, ему повезло. Очень повезло, неимоверно!

Владельцем оказался пожилой немец, который жил на островах уже не один десяток лет. Музыкант, который обычно играл по вечерам у него на веранде, внезапно уехал, а найти хорошего аккордеониста в это время года в курортном городке было невозможно, поэтому толстый загорелый земляк вовсю радовался своей удаче.

– Тебя мне послали небеса!

Басти не стал толстяка разочаровывать и убеждать, что на Тенерифе его послал отец, а не какие-то неведомые силы.

Они выпили за знакомство пива, хозяин угощал, вынес аккордеон, Басти немного поиграл. Инструмент был хороший, услыхав знакомую музыку выглянула из кухни повариха, жена хозяина, собрались вокруг них, пока не было посетителей, официанты. Смеялись, аплодировали, повариха даже прослезилась.

Ударили по рукам.

Ему отвели комнатку на втором этаже ресторанчика.

Басти легко согласился на бесплатное жильё, еду и половинное жалованье.

Позвонил отцу, сказал, что тот был прав.


С утра он быстро, в нетерпении, пошёл, почти побежал по узким улочкам Гарачико, к океану, на пляж.

Это была цель.

Чёрный пляж.

Вокруг камни и скалы графитового цвета.

Вулканический базальтовый песок, раскалённый тропическим солнцем.

Отец сказал, что именно в этом может быть его спасение.

– Главное – не трусь! Мучайся, терпи боль, но не бросай начатое дело!


Никто не мог терпеть так, как Басти.

Местные с изумлением показывали на него пальцами, а туристы восторгались, фотографировали его на телефоны.

Все люди приходили на дневной пляж и бродили по чёрному раскалённому песку в обуви, в разной, но они обязательно были обутыми.

Басти же всегда вставал на песок босиком.

Отважные приезжие только на секунды обсыпали себя огненным песком, а Басти ложился и закапывался в него почти полностью.

Первый раз хотелось выть и мгновенно выскочить из придуманной самим собой камеры пыток, но Басти выдержал.

Была цель, были обещания, данные отцу.

Кожа на спине и ногах пузырилась, на локтях она висела покрасневшими, а через день – и седыми лохмотьями.


Если ближе к обеду становилось очень жарко и чёрный песок неимоверно жёг подошвы, Басти ненадолго перебирался к каменным бассейнам с океанской водой, устроенным рядом с пляжем прямо в лавовых углублениях.

Ненадолго, всего на несколько минут.

А потом вновь упрямо спешил на берег и привычно закапывался в своё чёрное спасение.

После процедур, перед тем как уйти с пляжа, Басти подолгу плавал в океане, смывая с себя мелкий, сильно въедающийся в кожу песок.


Хозяин ресторанчика, которому был нужен хороший и живой музыкант, переживал, взволнованно размахивал руками, пытался отговорить его от задуманного, но Басти терпел. Жена хозяина, местная, сделала какую-то мазь и перед выступлениями он мазался зелёной жижей перед зеркалом, тщательно и точно.

По вечерам, а темнота спускалась на остров внезапно и быстро, часам к шести, Басти был уже готов, и играл на аккордеоне так вдохновенно, как у него очень редко получалось играть дома.

Ужинали они в ресторанчике всем небольшим коллективом, обычно после полуночи, когда туристы разъезжались и расходились по своим отелям.

Хозяйка готовила очень вкусно, рыба и креветки всегда были свежайшими.


Даже в те дни, когда небо над Гарачико с утра оставалось затянуто серыми облаками и туристы зябко кутались в пледы и кофты, Басти спешил на свой пляж.

Чёрный песок за ночь немного остывал, но всё равно оставался горячим.


Хозяин искренне удивлялся и не понимал, почему Басти не ездит по острову смотреть достопримечательности, ни разу не бывал в крохотной городской крепости Сан-Мигель, не пробует пить никакое вино и даже не восторгается местной мальвазией, в свободное время не бродит у подножия вулкана Тейде.


Была цель.

Он же обещал.

Басти очень много и упрямо ходил по берегу, жадно дышал океанским воздухом, с улыбкой, пристально, смотрел на спасительное солнце.

Колени болели, особенно когда он подолгу плавал в океане, но с каждым днём боль приходила всё реже и реже. Басти отмечал это с восторгом, радовался.

По вечерам ломило локти от тяжёлого аккордеона.

Он уставал, но и усталость рук пропала через несколько дней.


Пришла радость от достижения цели.

Оставалось осторожно ждать, что такое продлиться долго.

И верить в чудо, что это – навсегда.


В тот тихий тропический вечер всё было как обычно: милые люди за столиками, фонари на стенах веранды, темнота молчаливого океана.

Басти играл на аккордеоне и привыкал к своему новому счастью.

Коротко звякнул телефон, который лежал рядом, на сумке.

Сообщение.

Хорошо.

Музыка закончилась, все посетители восторженно захлопали.

Басти улыбнулся, легко вздохнул, невнимательно взял телефон.

Сообщение…

«Срочно возвращайся1 Твой отец погиб».


Звонил школьный друг, тот самый врач из Висмара.


На следующее утро Басти улетел в Европу.


Они встретились в баре на Маркте.

Бутылка виски на низком столике перед ними быстро опустела.

Басти молчал, внимательно слушал, обхватив голову руками.

– … Самолёт, который летел из российского Санкт-Петербурга в Гамбург, упал уже в аэропорту, при заходе на посадку, это и помогло некоторым пассажирам спастись. Он загорелся в конце полосы, пожарные приехали быстро, но погибших, к сожалению, было много… Полиция всё ещё разбирается, в Гамбург прибыли специалисты, работают все экстренные службы страны. Пострадавших развезли по больницам, ими занимаются медики, а погибших опознают в полицейской клинике Гамбурга. Там работает мой приятель, мы вместе с ним учились на медицинском, он был в составе комиссии, которая занималась опознанием.

Басти отставил пустую рюмку, попросил ещё бутылку.

– … Многие тела сильно обгорели. Твой отец был неузнаваем, он сгорел по плечи. Его предварительно идентифицировали по билету в кармане пиджака. Совместили с вещами в чемодане, багаж пассажиров почти не пострадал. Полицейские запросили медицинские учреждения по номерам страховых полисов, в особо сложных случаях они требовали стоматологические карты, чтобы завершить опознание… Мой знакомый из Гамбурга именно поэтому и связался со мной. Он обратил внимание, что один из погибших пассажиров самолёта был из Висмара, как и я. Знакомый позвонил мне на всякий случай, думал, что это кто-то из моих родных. И ещё, главное…

Врач налил себе и Басти.

– Когда вскрыли голову твоего отца, чтобы сверить зубы с картой… Вот это было у него во рту.

– Во рту?!

– Да.

Знакомый положил на стеклянный столик перед Басти небольшой плоский обломок металла.

– Никто не знает, что это такое и как эта вещь оказалась во рту твоего отца. Эксперты утверждают, что таких элементов из чугуна не бывает в конструкции современных самолётов; этот старый, неровный, металлический кусок никак не мог попасть к твоему отцу при аварии! Челюсти были крепко сжаты, все его зубы к моменту опознания оставались целыми. Когда формальности по опознанию были закончены, этот неизвестный и никому не нужный обломок чугуна мой знакомый из Гамбурга передал мне. А я – тебе.

Басти поднялся, с рюмкой в руке подошёл к тёмному окну заведения.

Постоял, задумался.

– Мой отец… Это – не случайно!

Басти быстро вернулся, сел, схватил с блестящей поверхности стола тёмный металлический обломок, зажал его в кулаке.

– Он сознательно взял его в рот! Он знал, что через минуту может погибнуть, а самолёты взрываются и сильно горят при аварии! Это что-то важное. Отец не хотел, чтобы этот кусок чугуна потерялся в обломках! Он сам придумал свою последнюю историю… Я уверен, он знал, что может умереть и хотел, чтобы эту штуку обязательно нашли у него! И передали мне.

О главном было всё сказано.

Помолчали.

Врач по привычке вежливо поинтересовался здоровьем Басти.

Долго говорить о себе в эти минуты не хотелось, поэтому Басти просто ответил, что у него уже ничего не болит.

Знакомый не поверил.

– А лекарства?!

– Не принимаю.

– Это же совершенно неправильно, Басти! Конечно, по какой-то причине твои ужасные боли могут временно исчезнуть, но и в таком случае тебе нужно обязательно пройти полное обследование! Может случиться весьма неприятный рецидив.

– Как-нибудь потом, сейчас не до этого…


Наутро Басти поехал в дом отца.

Легко открыл своим ключом входную дверь…

Книги с полок были разбросаны на полу, бумаги, ежедневники, записные книжки и ящики письменного стола валялись на ковре.

Опрокинутый стул, репродукции и фотографии со стен сорваны, вырваны из рамок.

Компьютер исчез.


Тайник грабители не нашли.

Незаметная и плотно закрытая щель над дверью в коридор, напоминающая очень узкую антресоль, осталась нетронутой.

Басти мельком, выходя на улицу, посмотрел на неё, затем, сделав вид, что позабыл в доме что-то важное, снова поднялся по ступенькам на крыльцо.

Тщательно закрыл за собой дверь, опустил шторы в комнате, не включая свет встал на стул и только после этого осмотрел тайник.

Две большие записные книжки и несколько листков бумаги.


Ничего не рассматривал, даже не вытаскивал оттуда вещи отца.

Закрыл, убедился, что тайник снова незаметен для постороннего взгляда.

Позвонил, вызвал полицию.

Пока полицейские осматривали дом, составляли протоколы о взломе и фотографировали всё, что было разбросано на полу в комнате и на кухне, Басти сидел в кресле у окна, в том самом, в котором он слушал взволнованные напутствия отца перед своим недавним отлётом на острова.

Задумчиво вертел в руке маленький и тяжёлый, плоский кусочек металла.

О чём он должен ему сказать?

Тёмный чугун, колотый.

Одна сторона пластинки рельефная, кажется с фрагментом какого-то непонятного примитивного рисунка… На другой стороне только царапины.

Царапины?!

Правильные, глубокие, ровные… Не случайные. Несколько царапин прямых, длинных, и много мелких, бессмысленных, сливающихся в общую массу.

Басти незаметно посмотрел по сторонам.

Полицейские были заняты своими привычными делами, что-то весело говорили друг другу, старший приказывал им сделать ещё какое-то фото, два криминалиста ловко и молча снимали с полированных плоскостей стола отпечатки пальцев.

Не вставая Басти наклонился, словно поправляя развязавшийся шнурок, и потёр металлическую пластинку о край старого толстого ковра.

Ещё. И ещё.

Посмотрел.

Правильные длинные царапины на металле стали ещё правильнее, ярче, несколько мелких параллельных пересеклись под прямыми углами, а прочий, незначительный поначалу, хаос царапин превратился во вполне читаемые буквы.

БОГЪ

Русские буквы.

Басти немного знал русский язык.

Его учила в детстве русская бабушка, мама отца…


В начале ночи полицейские ушли.


И надпись на металлическом осколке на русском языке, и самолёт отца летел в Германию из России…


Искать разгадку тайны?

Он это не умеет.

Утром Басти позвонил в полицейское управление Гамбурга, уточнил, когда можно будет забрать вещи отца: одежду, багаж.

Ему предложили приехать в аэропорт через два дня.


В Висмаре Басти нашёл новую работу, играл вечерами на аккордеоне в маленьком концертном зале в Старом городе, аккомпанировал заезжим артистам.

Сразу же после смерти отца Басти перебрался в его дом, поэтому теперь в начале каждой ночи спешил к себе на окраину.

Дом и дерево.

Летом достаточно было просто открыть окно и протянуть руки в густую зелёную бездну. Листья высокого старого тополя существовали близко, изобильно и жадно, но в другие времена года дерево всё-таки казалось ему мёртвым, тихо стучась в стекла комнаты жёсткими чёрными ветками, опечаленными долгими холодами.

Прочный занавес зелёных листьев скрыл от Басти весь неинтересный мир, а его самого спрятал от остальных людей.

Он убеждал себя, что это и есть начало желанной свободы, что именно в тени такой густой листвы скрывалась его настоящая жизнь, а другой нет и не будет уже никогда.


По утрам, рано, насколько было возможно, Басти выходил из дома за газетами.

В морозной темноте, если длились зимние месяцы, или же в рассветном летнем тумане он всегда недолго шёл одним и тем же путём, вдоль канала, по окраине старого парка.

Далёкий трамвай свистел дырочками окон.

Утренние газеты были приятны и необходимы, но смыслом его ранних прогулок были отнюдь не они, а корабль, которым владел помощник аптекаря.


Всегда незамеченный, Басти останавливался в одном и том же месте, в тени аптечной вывески, у яркого окна. Каждый день, просыпаясь, он с предвкушением следующей тайны стремился к этому окну, чтобы сорок минут наблюдать, как в спокойствии безмятежного одиночества седой старик строит красивую и тщательную модель большого парусника.

Впервые он увидел «Золотую лань» примерно год назад, рассеянно отметив слишком уж ранний свет, без особых на то причин появившийся однажды в неурочное время в аптечном окне.

Тонкое лицо, чёрные брови, пронзительный взгляд – старик тогда ещё только расстилал широкие листы чертежей.

Пиратский галеон знаменитого Френсиса Дрейка…

С каждым днём подробностей прибавлялось.

Месяца через два на столе полностью вырос корпус, определилась чёткая линия пушечных портов, излишняя старинными замыслами седловатость палубы.

Басти жадно встречался каждое утро с кораблём, оставаясь незаметным для мастера, не желая смущать его, и стремясь до поры оставаться неузнанным.

В декабре старик, скорее всего, серьёзно болел, три недели не включая свет в аптечном окне на рассвете.

К марту на светлой бальсовой палубе уже стояли все три мачты, такие стройные в нежном переплетении вант.

Очарованный точными движениями рук старика Басти страдал.

И он ведь мог бы так же…

О такелаже и рангоуте он знал с детства многое, любой юферс способен был нарисовать в подробностях, но вот только старательный помощник аптекаря уже почти построил свою «Золотую лань», а он…

После дрожащего шквала таких мыслей Басти брёл домой, недопустимо небрежно шаркая башмаками по асфальту дорожек и, при совпадении некоторых обстоятельств, напомнил бы любому заинтересованному встречному прохожему человека с раскрытым зонтиком над головой, идущего ложиться под поезд.


В душной комнате его ждали книги и музыка.

Кроме этого – только звенящая тишина, иногда – капли в водопроводном кране, тусклый шум за глухо прикрытым плотной зеленью окном.


В пятницу весь вечер гремела настойчивая гроза.

Тополь долго стонал своим старым кряжистым телом, хлестал по стёклам окна изобилием плоских мокрых листьев, в тревоге стучался по деревянным рамам мелкими ветками, а потом, вобрав в себя последним жизненным вздохом весь ветер страшной непогоды, громко крикнул и умер.

В субботу Басти показалось, что будильник лжёт.

Раннее летнее солнце уже пронзало всю его комнату, полог кровати и рубашку на спинке стула прохладными ещё, но сильными и стремительными лучами, а будильник ещё не звенел.

Занавес упал.

С уходом из жизни старого тополя всё, что находилось на улице, стало вдруг неприятно открытым для его взгляда, а он сам упрямо не подходил к комнатному окну даже в пижаме, опасаясь показаться посторонним людям, по его мнению, торопливо спешащим там внизу, по тротуарам, до неприличия голым.

Днём под окна пришли рабочие с верёвками и лестницами, с руганью позвенели несколько часов множеством разных пил и убрали навсегда тело верного тополя.

Появились автомобили, люди, разные люди, движение, шум.

Оказывается, на противоположной стороне улицы, на старом и тёмном фасаде технологического музея, сияет огромной наглой радостью вывеска, призывающая людей срочно ехать на выгодные жаркие курорты. Юная девушка на вывеске была хороша, текст – по-хамски неграмотен и напорист.

Целую неделю Басти был вынужден рассматривать плакат, хмурился, отворачивался в кресле и вновь подходил к непривычно свободному окну. Теперь гораздо раньше стало светать, внизу появилась какая-то обширная жизнь, он встревожился ожиданием…

На следующее утро в окне аптеки опять не было света.

Он подождал несколько минут, неловко вышагивая неподалёку, потом оглянулся по сторонам и, смущаясь, приложил ладонь поверх глаз, вплотную пытаясь рассмотреть через стёкла сумеречную аптечную обстановку.

Стол был пуст.

Его кораблём теперь восхищался кто-то другой.


И все эти месяцы Басти упрямо думал о тайне и о маленьком куске металла, на котором почему-то был неведомый русский бог…

Возвращаясь домой ночами, он подолгу рассматривал странные отцовские бумаги и случайные, торопливые записи из тайника, поначалу совсем не понимая их логику.


Однажды позвонил незнакомец и сразу же рассмеялся.

– Привет, Басти!

– Ты кто?

– Это неинтересно. Тебе, Басти, не нужны неприятности?

– Кто ты такой? Что нужно?

– Твой отец остался должен мне деньги. Я соболезную, но долг есть долг.

– Почему я должен тебе верить?

– У меня его расписка.

– Сумма?

– Небольшая. Верни деньги и нет проблем.

Сумма действительно была незначительной. Басти знал, что отец часто одалживал у знакомых людей деньги, особенно когда у него подолгу не было работы.

– Через две недели мне выдают жалованье. Встретимся, всё решим. Но только в случае, если расписка моего отца настоящая и написана им.

– А что, у твоего отца не осталось никаких сбережений?

– Нет.

– Извини. Не волнуйся, приятель, я не требую невозможного и никого никогда не обманываю. Это принцип моего маленького личного бизнеса. Я дал твоему отцу деньги – и ты должен мне их отдать, только и всего.

– Позвони через две недели.

Осталась неприятная тревога, но Басти уговорил себя, что это пустяки. Так оно и случилось – через полмесяца он быстро и без проблем обменял деньги на расписку отца.

И позабыл о звонке.


Другой телефонный разговор Басти слышать не мог, хоть звонивший кому-то ночью человек находился совсем недалеко от него, в трёх городских кварталах родного Висмара.

– Гюнтер, привет! Сделал, как ты просил. Никакой ценной информации, проверили всё. Но твой мёртвый клиент действительно несколько раз за последнее время летал в Россию, в Санкт-Петербург. Компьютер пустой, никаких контактов или сведений, так, пустяки, историческая чепуха. Сейчас в его доме живёт сын, думаю, он не знает о поисках отца, не суетится по этой теме, занимается своими делами, играет на аккордеоне в местном кабаке, никуда не ходит, не ездит, ни с кем не общается.

– Ладно, понял. Продолжай наблюдать за сыном. Если он соберется куда-то уезжать, будет отпрашиваться на работе или заказывать билеты, сразу же сообщай мне. Особенно если парень вздумает навестить свою Россию.

– Хорошо, сделаю всё, как ты говоришь.


Отец Глебки хохотал и, размахивая руками, кричал им из невозможной высоты чистого весеннего неба что-то весёлое.

Другие люди, мама в домашнем халатике, он сам, совсем ещё маленький тогда Глебка, соседи по двору, молча стояли у подножия мрачной пожарной лестницы, а его отважный отец ловкими прыжками бежал по краю гулкой крыши, изредка оглядывался, радуясь бледным лицом и сверкая в их сторону улыбкой белых зубов.

Внизу, под ногами толпы, последний тёмный снег ещё тонул в частых мутных лужах, а стремительному побегу отца к чердачным окнам соседних домов нисколько не мешали ни короткий модный плащ, ни узкие брюки, ни опасно лёгкие блестящие ботинки.

Ярче всего Глебка запомнил развевающийся на ветру светлый шарф отца.

Растолкав людей, к лестнице гурьбой бросились милиционеры.

Почему-то все короткие, кургузо перетянутые ремнями поверх шершавых серых шинелей, краснолицые, они с брызгами расплёскивали чёрными сапогами по сторонам мокрый снег. Один из них, безобразно ругаясь, вдруг начал стрелять вверх, в отца, из пистолета.

Отец остановился и с презрением свистнул в сторону врагов.

Страшно закричала, зашаталась и упала без чувств, лицом в холодную лужу, мама.


Две вещи долгие годы хранились особо в дальнем ящике домашнего комода. Невесомый белый шарфик и корявая от изобильно засохшей крови нижняя мужская майка.

– Поймали нашего отца в этот же день, на окраине, милиционеры злые на него были, били всяко, даже сапогами…


Особенно необходимой жизнь в городе становилась летом.

Глебка искренне считал, что ему очень повезло: совсем рядом с их домом были три библиотеки, а в далёком конце улицы – та самая, большая, река Волга.

Никто не мешал ему в домашнем одиночестве наслаждаться самостоятельно выбранными книгами, на реку же они всегда бегали дворовой толпой, сговариваясь с мальчишками рыбачить, кататься на чужих дырявых лодках или просто загорать.

Однажды гурьбой решили искать сокровища у себя во дворе, на траве, возле дровяных сараев и в первой же ямке, вырытой случайной ржавой лопатой, нашли кусок шинели, а на нём, плотно пришитую, медную пуговицу с царским орлом.

В ничьей, разваленной сарайке за домами они в этот же день раскопали страшно проржавевшую саблю, насквозь промокшую, без обложки, толстенную как три учебника ботаники церковную книгу с красными и чёрными буквами, и зажигалку, сделанную из маленького снарядика. И ещё много квадратных аптечных пузырьков.

А ещё Глебка точно знал, что в старом заводском парке вороны прячут в дуплах и между толстенных сучьев высоких деревьев колечки и старые тяжёлые деньги.

Потом, через лето или два, Глебка, когда они с пацанами торопились на ближний берег Волги купаться, заметил в новом, недавно уложенном асфальте что-то блестящее. Отстал от своих, терпеливо поковырялся гвоздём и вытащил из чёрного крошева два смешных кусочка жёлтого металла. Один, тяжёлый, похожий на утёнка, второй, поменьше, и тоже весь плавно округлый, в ямках и впадинках, размером с половинку спичечного коробка.

Глеб немного похвастался своими находками, долго ещё играл с ними дома в приключения, без особого внимания хранил их в своём инструментальном ящичке вместе с нужными и полезными винтиками, шурупами и разноцветными проводками.

Тогда они уже жили в коммуналке.

Фанерный ящичек стоял в их шкафу в общем коридоре.

А потом жёлтый утёнок и его друг пропали. Глебка не вспоминал о них – были другие заботы.


А его мама всегда много работала.


Под песчаным берегом длинно, в ожидании подъёма на городскую лесопилку, громоздились плоты.

Схваченные цепями и ржавыми, колючими от старости металлическими тросами, большие кучи когда-то ровно отмеренных брёвен тихо колыхались на речной воде, собранные в просторные и многогорбатые плавучие острова.

От дальнего сплава на краях плотов ещё оставались порушенные за ненадобностью лохматые шалаши, набитые досками костровые площадки, но там уже не было никакой существенной тайны.

Раздетые до чёрных трусов дворовые мальчишки чаще играли в догонялки, бегая вволю босиком по тёплым брёвнам, нарочно иногда, ужарев от речного июльского солнца, подгадывая под водящего, чтобы испугаться стремительного преследования и, вроде бы как поддаться, уступая его скорости, а самим вмиг, разбежавшись, нырнуть в прохладную глубину между плотами.

Глаза открывались под водой сами собой, ужас опасной темноты заставлял быстрее подниматься в просветлённые солнцем узкие щели к поверхности, выскакивать, царапая локти и колени, на ближайшие же брёвна и непременно кричать там от счастья спасения.

Сердце колотилось, зубы в ознобе стучали, и славно было лечь испуганным телом на горячие сосновые чешуйки.

Иногда они принимались ловить прямо с брёвен мелких ершей и окуньков, подёргивая пальцами коротенькие рыболовные лески. Если не забывали взять с собой соль, то, оголодав и ленясь делить замечательный день кратким и совсем ненужным возвращением во двор, к домашнему обеду, разводили на берегу, у воды, небольшой костерок и на раскалённых огнём камнях жарили добытую только что рыбёшку.

Те из мальчишек, кто половчее, да и сам Глебка тоже, любили осёдлывать на воде отдельные, случайно вырвавшиеся на свободу из общих плотов толстые брёвна, и устраивали тогда грандиозные пиратские сражения, подгоняя свои галеоны обломками досок, как вёслами.

Взрослея, они всё чаще и чаще в своих забавах уходили дальше вниз по реке, постепенно узнавая другие, серьёзные, в отличие от привычных по раннему детству, городские места.

Лето, радостно и долгожданно случившееся после первого же его школьного года, их дворовая компания почти целиком провела на грохочущих стальными инструментами судоремонтных доках; в самые жаркие месяцы следующих каникул они помогали знакомым речным матросам управляться с зерновыми баржами на гигантских прибрежных элеваторах. Матросы были почти все весёлые, загорелые, в тельняшках.

На реке Глебка мечтал, на реке улыбался и там же понемногу становился размышляющим человеком. Для этого ему тогда хватало просторов городского речного берега, всего лишь одной стороны огромного, медленно движущегося по его жизни прозрачного и блестящего случайными брызгами мира.

А напротив всегда было другое.

В играх и в заботах приключений Глебка иногда вдруг останавливался, почему-то против воли хмурился и пристально смотрел через реку. Полоса далёких и низких деревьев, плоские холмы, такие же облака.

– Левый берег…

Старший мальчишка, окликнувший его от костра, заметил взгляд Глебки, но в нетерпеливой досаде махнул рукой.

– Притащи ещё дров! Чего уставился-то? Как-нибудь съездим туда, покажу вам, малышне, где налимов по зиме ловить будем.


Левый берег.

Он был тускл издалека, через реку, и оказался угрюмо пустым, когда Глебка впервые вступил на его серый песок.

Там не было привычно ярких спасательных кругов на бортах сытых хлебных барж, не слышалось полезного, трудового визга лесопилок, не тянулись вдоль воды ни плотомойки с бельём добрых хозяйственных тётушек, ни деревянные мостки оживлённых пассажирских пристаней.

Только заборы, заборы, заборы…

Бетонные, краснокирпичные, чёрные от теней старых, прогнивших бревенчатых промежутков.

И колючая проволока…

Везде: поверху, рядами внизу, у подножия натоптанных охранных тропинок, на осветительных столбах.

– Тюрьмы это, зоны для заключённых. Весь левый берег такой, зоны здесь до самых загородных лесов так тянутся.


В карманах просторных штанов в тот день у Глебки был хлеб и три варёные картофелины.

Из разговоров взрослых пацанов он лишь недавно узнал о том, что на дальнем краю левого берега существует таинственное место, куда изредка отправляются конвойные команды из тюрем, чтобы пострелять там из настоящих ружей.


То, пускаясь наперегонки бежать, то шагая рядом, они хохотали, бросаясь друг в друга крупным зелёным репейником, поддавали башмаками случайный обломок сухой деревяшки; по очереди рассказывали свои истории.

Тёмный еловый перелесок скоро закончился, справа зажелтел прибрежной жёсткой травой пологий склон к реке, знакомо закричали над водой суетливые мелкие чайки. В плавные промежутки между пригорками изредка врывался прохладный ровный ветерок.

Глебка первым внимательно рассмотрел отвесную песчаную стену и ряд чёрных поясных мишеней, вкопанных на брёвнах вдоль неё.

С громкими криками друзья бросились вперёд, на бегу стараясь точно поразить камнями похожие на вражеских молчаливых солдат деревянные фигуры.

Когда один из камней пролетел мимо цели и мягко ударился в стену обрыва за спинами деревянных солдат, вместе с разбуженными броском песчаными струйками блеснули, сползая вниз, и несколько красно-жёлтых блестящих пуль.

Мальчишки принялись восторженно кричать, жадно рассматривая находки, и тут же, выломав из сухого ивового куста у дороги подходящие палки, все вместе бросились глубже раскапывать плотный песок высокого обрыва.

Сначала был просто азарт, затем старший пристально нахмурился, закусив губу, и грамотно объяснил друзьям, где может быть место, куда стрелки чаще всего могли промахиваться, не попадая в цель. Там, в песке, чуть выше плеч учебных мишеней, действительно пуль было значительно больше, и скоро карманы их штанов оттягивались грузом найденных богатств.

Глебке раньше всех надоело это занятие, и он спустился с обрыва.

До реки идти было далеко, неудобно, через большие каменные обломки, поэтому он принялся без особой цели, размахивая подобранным длинным прутом, как шпагой, бродить в мелких зарослях, занимавших всё свободное пространство от стрельбища до гигантских мрачных елок. Совсем рядом, за кустами, перекрикивались друзья, поэтому ему даже одному было совсем не страшно, но внезапно Глебке всё-таки пришлось в испуге остановиться.

Перед ним открылась целая поляна маленьких деревянных крестов.

Высотой ему под пояс, старые и светлые, с ржавыми гвоздями, скрепляющими грубые перекладины, с краткими надписями и цифрами.

Не крикнув, хоть он уже совсем и приготовился сделать это, Глебка опустился на колено около ближнего креста.

«…Фёдор Прив…, № 240558, 19…, дня второго»

Глебка внимательно обернулся к другому, почти сгнившему, кресту, к третьему, к следующему. Он вертелся на месте, ожидая получить скорую разгадку, но почти все кресты, и старые, и блестевшие шляпками недавно вколоченных гвоздей, рассказывали о своих хозяевах только номерами, точными датами и лишь редко – неясным незнакомым именем.

«№ …4779.., 1911 -1937…»

Совсем скоро с обрыва с радостными криками спустились, заметив голову Глебки в невысоком кустарнике, другие пацаны, подошли к нему, шумно раздвигая ветки, замолкли рядом, рассматривая кресты и странные надписи.

То, что это было тюремное кладбище, мальчишки догадались почти одновременно, Старший первым сказал это вслух, другие согласились с ним, а Глебка, молча остановившись перед крестами, вывернул свой карман и высыпал все найденные пули на ближний могильный холмик…


Когда вечером Глебка, притихший усталостью долгого летнего дня, начал за ужином рассказывать про своё путешествие на левый берег, про «заколюченных», мама заплакала.

– Отец твой там сидит… Который уже год.


Ничего в жизни Глебки после этого вроде бы и не изменилось.

Успокоил в тот вечер маму, обещал не обижаться на неё из-за молчания, что никогда так подробно не говорила ему про отца.

Стал только почему-то просыпаться Глебка по ночам, вставал у окна, смотрел в темноту. Вздрогнул как-то, упал на кровать, забился под одеяло после того, как беззвучно и совсем неожиданно заполыхали над направлением левого берега далёкие огни, заметались там лучи прожекторов, проявились над ними тихие пятна белых ракет…


По весне возвратился отец.

Улыбнулся ему с улицы, из-за дворовой калитки, стальными зубами, сбросил с плеча на землю тощий вещмешок, негромко спросил, где мама.

В первый же день отгородил в их деревянном флигеле дальний угол, передвинул туда большую родительскую кровать, а мама, смеясь, занавесила угол от потолка до пола старенькой цветной простынкой.

Шептались они там по ночам.

Глебка не всё слышал сквозь усталую мальчишескую дрёму, только однажды разбудил его громкий и нетрезвый отцовский голос:

– …Не пойду я туда больше! Не пойду! Пусть хоть к стенке меня менты ставят, прям здесь, во дворе, но никогда…


Любил ли он отца?

Того, молодого, весёлого, Глебка помнил, мечтал, что когда-нибудь поплывут они с ним далеко на лодке, с палаткой и с настоящим котелком, с таким, как в кино, как у геологов, висящим над вечерним костром на блестящей, звонкой цепочке…

Этот же, хмурый, с тяжёлым взглядом, казалось, не обращает на своего сына никакого внимания. Появлялись по вечерам у них в низеньком флигеле какие-то люди, мама доставала тогда из погреба квашеную капусту и солёные огурцы, звенели стаканы, метались на сквозняке, если пропадало электричество, огоньки низеньких свечек, отец доставал для гостей старенькую колоду карт, обтёртую для аккуратности по углам битым стеклом.

Те тёмные, негромкие люди слушались отца, Глебка чувствовал это, по их словам, по взглядам, а мама ещё говорила, что его отец – вожак…


Большой, с доброй улыбкой милиционер подмигнул.

– Вот так, хозяйка! Сама-то не выпьешь с нами? А чего ж так, неуважительно?..

За столом была теснота с самого утра.

Милиционеры приехали на рассвете, на чёрном грузовике, все в шинелях, с автоматами.

Глебка проснулся от шума в дверях, от внезапного грохота жестяного ведра у порога.

С силой обняв сонного и растерянного отца за плечи, большой милиционер прочно усадил его за стол, наклонился и начал чего-то тихо и рассудительно говорить. Остальные, не снимая одежды, расселись по стульям, одинаково простукав прикладами в пол. Мама погремела у плиты тарелками и стала торопливо собирать Глебку.

– Куда это?

Милицейский начальник посмотрел на маму и строго ткнул пальцем в сторону Глебки.

– В школу, пора ему уже, как бы не опоздал…

– Нет. Никуда никто не пойдёт.

И Глебка никуда не пошёл, и отца не отпустили в тот день шабашить, и мама в лавку за керосином не пошла, куда собиралась ещё с вечера.

Скоро милиционеры заулыбались, поснимали шинели, стали по очереди выходить к неплотно прикрытой дворовой двери покурить. Один, худощавый, спросил у начальника разрешения, достал из нагрудного кармана гимнастёрки маленькую колоду карт и они, вчетвером, быстро уселись за круглый обеденный стол. Мама молча протёрла им клеёнку.

Большой милиционер весь день старался не отходить от отца, всё время оказывался рядом с ним то у прикрытого занавесками окна, то у входной двери. При этом плечистый добряк каждый раз находил возможность, прищурившись, сказать что-нибудь смешное и ласковое в сторону мамы.

– А хозяйство-то, вижу, у вас небогатое, да уж хозяйка больно справная…

Не вставая, отец длинно сплюнул под ноги шутнику.

– Ладно, ладно, ты не серчай, это я для поддержки отношений, не всё же нам, как сычам, друг на друга попусту таращиться…

В ожидании чего-то Глебка успел перечитать все последние библиотечные книги, сделал уроки на завтра, про которые он знал, поиграл немного в солдатиков, подремал на своей кровати под разговоры занятых картёжной игрой милиционеров.

На обед мама, никого не спрашивая, не разговаривая даже с отцом, сварила всем картошки, громко поставила кастрюлю на стол, достала немного капусты, а один из милиционеров, зачем-то осторожно выглянув в окно, принёс из-за дверей тяжёлый рюкзак и начал выкладывать на стол непривычную еду.

– Пацан, ты консервы уважаешь? Вот, есть лещ в томате. Садись, садись, поклюй с нами маленько…

Большой милиционер потребовал у мамы что-нибудь «выпить».

– Я сбегать могу…

– Нет, бегать не надо, суета не для нашего дела. Ты лучше, милая, в припасах своих чего-нибудь поищи, не верю я, чтоб для такого героя… – он, откинувшись назад, белозубо захохотал, подмигнул отцу, – ничего не было припасено, в семейном-то кругу!

Потом милиционеры скучали, хвастались анекдотами.

Отец, как помрачнел острым взглядом ещё с самого прихода ненужных гостей, так и оставался молчаливым и напряженным, курил больше, чем остальные.

К вечеру загудел за окном грузовик.

Начальник громко скомандовал своим милиционерам одеваться и выходить на улицу, на погрузку. В коридоре он, топая последним, с весёлым азартом шлёпнул маму сзади по тугой юбке. Отца же, который кинулся на него, замахнувшись пустым угольным ведром, жёстко и сильно прижал локтем к стене.

– Не дёргайся, приятель, попусту… Лучше жди в гости в следующий раз, готовься.


Поправляя Глебке одеяло ко сну, мама неторопливо объяснила, что милиционеры приезжали по служебной надобности, что там, у них, на левом берегу кто-то опасный сбежал, вот они и ловили преступника, устраивали засады по всему городу.

– А почему к нам пришли?

– Отец-то наш совсем ведь недавно оттуда, вот начальство в тюрьме и решило, что к нему могут сбежавшие люди заглянуть, ну, за советом каким, за помощью…


Длинную и прочную берёзовую доску, которую Глебка целую неделю с упорством обстругивал неудобно-ржавым рубанком в домашнем дровяном сарайчике, планируя сделать из неё модель прекрасного парусника, отец, не спросясь, забрал и распялил на ней шкурку большого незнакомого кролика, которого они с соседом-кочегаром как-то случайно поймали и убили на огородах.


Потом, уже зимой, мама и Глебка угорели.

В конце декабря навалило снега, да и морозы пошли тогда один за другим, длинные, по несколько дней, и значительные по суровым температурам.

Городское радио по утрам часто передавало, что в школу в этот день младшим классам ходить не надо, печка остывала часто, топить её, чтобы флигель не выстывал, приходилось постоянно.

Отец ещё с осени привёз откуда-то пять кубов удивительных берёзовых брёвен, и они с мамой за два дня распилили их все.

Страшно и красиво отец тогда кричал, замахиваясь топором на приготовленные чурбаки, разваливая их на одинаковые, звонкие, части, а Глебка метался у него под руками, собирая полешки и выстраивая из них ровные бело-жёлтые поленницы.

И мама, и Глебка любовались тогда на отца, весёлого, сильного, жилистого своим высоким и ловким телом.

Угорели-то они по маминой оплошности.

Ждала она весь вечер отца, приготовила щи из серой капусты, закутала кастрюлю старым ватным одеялом, между делами подбрасывала дровишки в печку. Потом, когда всё почти прогорело, мама, сберегая тепло, закрыла вьюшку, ненадолго, правда, всего на полчасика, а сама нечаянно задремала…

Глебка очнулся тогда от снега на лице, от холода за воротом рубашки.

Отец, возвратившийся поздно, заполночь, сразу же почувствовал в доме сильный печной угар, и по очереди выбросил их с мамой прямо во двор, в хрусткий пушистый снег.

Уличный фонарь за забором светил жёлтым, Глебка долго стоял на коленках, трясся, его рвало, в голове гудело, на языке было кисло. Мама лежала в снегу рядом, на спине, с закрытыми глазами, раскинув руки, и молчала, отец ревел над ней, часто бросая маме снег на щёки и матерясь.

Сбежались соседи, женщины плакали.

Кто-то вызвал «скорую» …


Зимой ещё раз приезжало к ним в засаду много милиционеров, знакомый большой начальник всё так же шутил, часто называл маму красавицей.

Отец сердился.

Он, этот милиционер, приходил и ещё, днём, один, без подчинённых, угостил тогда Глебку маленькой шоколадкой, спрашивал, когда мама приходит с завода, где сейчас отец. С улыбкой походил по комнате, поскрипывая сапогами, внимательно посмотрел на посудный шкаф, потрогал чехол на швейной машинке.


Прошло некоторое время, Глебка скучал дома, нечаянно простудившись в самый разгар весенних каникул.

За занавеской, в мамином углу, было тепло и тихо; после микстуры, честно и вовремя отмерянной Глебкой для себя из липкой бутылочки, приближался медленный сон.

Глебка укрылся с головой одеялом.

Тишина, пот на шее, чешутся ноги в грубых шерстяных носках, но нужно обязательно терпеть, он же обещал маме…

Коротко стукнуло что-то на пороге с улицы.

Показалось?

Поскрипел, поцарапался, большой внутренний замок на дощатой двери. Не как ключом…

Медленные, осторожные шаги.

Так никто у них не ходит. Да и дверь-то вроде должна быть заперта на крючок, Глебка обычно сам набрасывал его, провожая утром на работу маму…

Крючок не звякнул.

Глебка сжался, глубже спрятал голову под одеяло.

Шаги.

Раздаются ровно, тяжело, обувь стучит по доскам пола подкованными каблуками.

Человек подошёл к окну…

Постоял.

Опять к двери, но не уходит…

Ущипнув краешек одеяла, Глебка немного стянул его, освободив один глаз. Сквозь щёлку в занавесках стало видно полкомнаты.

Милиционер. Большой.

О чём-то думает, руки за спиной, смотрит по сторонам.

Улыбнулся по-доброму, с хитрецой. Достал из своей полевой сумки что-то в белой тряпочке и, привстав на носки, положил узкий свёрток на верхний косяк двери. Отошёл, пристально посмотрел на дверь, поочерёдно наклоняя голову то к правому плечу, то к левому. Ещё раз улыбнулся, негромко кашлянул, потёр руки и вышел.

Сон тоже пропал.

Глебка вскочил с кровати, отбросив большое одеяло, и, прямо в носках, побежал по холодному полу за стулом. Росту с подставкой хватило, он сразу же нащупал пальцами за доской косяка, в неглубокой пыльной щели, тугую тряпичную вещицу.

На клеёнке стола нетерпеливо размотал свёрток.

Нож.

Красивый, с полосатой, из разноцветных пластмассовых стёклышек, рукояткой.

Взрослый нож, никакой и не хлебный, нет, из мальчишеских разговоров Глебка уже знал, что за желобок такого кровостока могут ведь и срок дать…

Испачкан в чём-то тёмном и липком. Но красивый!

Наверно, большой милиционер мириться к отцу приходил, подарок принёс.

Здорово!

Они теперь с отцом будут обязательно в походы с таким-то ножиком ходить!

Глебка помахал ножом перед зеркалом, ловко нападая сам на себя.

А может отец его кому-нибудь по дешёвке продаст, он же в походы не ходит.

«Лучше бы мне подарил…»

Такой нож метать можно, он, наверно, специально сделанный, для метания во врагов.

«А если будет маму обижать или меня ещё раз за ухо дёрнет, я его убью».

Глебка уснул. Померял себе температуру и уснул. С ножом под подушкой.


…Хохотали, оседлав громадных и скользких китов, полосатые, с большими мускулами, весёлые матросы; рядом с ними, рассевшись на солнечных брёвнах, курили толстые папиросы бородатые плотогоны – люди с хитрыми лесными глазами. Индейцы ехали на жёлтом поезде.

Река блестела как длинный золотой ремень, а он скользил по ней долго-долго, размахивая руками, переворачиваясь с живота на спину, кувыркаясь, чихая и смешно щурясь от горячего всеобщего сияния…


Отец и большой милиционер дрались по-настоящему.

Милиционер всё старался сильно пнуть отца сапогом в живот, а отец, уворачиваясь, держал одной рукой противника за воротник гимнастёрки, и раз за разом бил его жёстким кулаком по белым, сквозь разбитые губы, зубам.

Их разнимали, с грохотом упали на пол два стула, звякнула мелким стеклом оконная форточка, у какого-то милиционера выпал под ноги автомат.

– Стоять! Стоять, я сказал!

Человек в круглой шляпе и в чёрном пальто выхватил откуда-то изнутри одежды, из-под рукава, пистолет и выстрелил в потолок.

– Стоять, сволочь!

И изо всей силы ударил пистолетом отца сзади по голове, над шеей.

Отец медленно опустился на колени.

Сразу же стало тихо, только стукали часы на стене и, закрыв лицо уличным тёплым платком, в ужасе всхлипывала мать, да молча стояли, вытянувшись по стене, соседи, кочегар со своей хромой женой.

– Где?

Чёрный, в шляпе, схватил отца за волосы, дёрнул его голову вверх.

– Где нож?!

– Какой? К-какой нож?..

Отец старался увидеть всех, но глаза, красные от боли и крови, как он ни старался, не могли смотреть выше стола.

– Здесь где-то и нож его, и всё другое. Уверен! Товарищ подполковник, разрешите приказать обыскивать помещение?!

Большой милиционер уже обтёр себе лицо кухонным полотенцем и стоял перед тем, чёрным, в шляпе, навытяжку.

– Это понятые?

– Да.

– Заносите их в протокол и приступайте.

Милиционеры разбрелись по комнате, принялись вытряхивать посуду из шкафчика, книжки с полки, бельё из комода. Упала на пол старенькая фанерная шкатулка, обклеенная мелкими розовыми ракушками, всякая незначительная мелочь из неё рассыпалась по тёмным доскам.

Мама, заплаканная, подхватила отца, оттащила в сторону, прислонив к стене, принялась лить воду из ковшика ему на голову.

Большой милиционер снял фуражку, задумчиво, с заметным звуком, почесал пальцем себе макушку. В сильных размышлениях повернулся было на каблуках вправо, влево, сделал даже два неуверенных шага к печке. Но тут же остановился, словно что-то внезапно вспомнив, и ринулся к двери. Вытянул руки вверх, пошарил ими, обеими, одновременно, по-над верхним косяком, застыл недоумённым движением, ещё сунулся туда же, но уже глубже, сильными ладонями…

– Тащи стул, чего стоишь! Топор у кого-нибудь есть?!

Затрещал косяк, когда большой милиционер, взгромоздившись прямо в грязных сапогах на чистый стул, принялся отдирать топором дверную доску от стены.

– Нет… И здесь нет. А где же?..


С той минуты, как его разбудили внезапным шумом, Глебка стоял на коленках у занавески. Молчаливые слёзы и прозрачные сопли непобеждённой вовремя болезни смешивались на его щеках, на подбородке, ещё сильно щипало под глазами, но он продолжал неотрывно смотреть на происходящее в комнате.


Не в силах понять сложность ситуации, большой милиционер, отдуваясь, сел на стул, принялся вытирать крупную голову носовым платком.

– Ну что? Обещал же ведь, что всё нормально будет… Как же так случилось-то, любезный? Недоработочка, что ли?

Большой вскочил, с шумом отодвинул стул.

– Никак нет! Всё было готово! Не понимаю… Всё ведь перерыли. И эти ведь были все на работе…

Чёрный человек с укоризной качнул шляпой.

– Ну, ну… Посмотрим, разберёмся. За вещдоки ответишь по всей строгости, под свою же ответственность брал.


Нечаянно шевельнулась занавеска под руками Глебки.

Большой милиционер посмотрел ему прямо в глаза, улыбнулся, поманил пальцем.

– Оставь ребёнка, гад! Мужика, сволочи, изуродовали, теперь за мальчишку принялись! Чем хоть ребёнок-то вам не потрафил?!

Мама первой бросилась к Глебке, размахом отдёрнула занавеску, схватила его в охапку.

– Смотрите, как испугали-то! Насмерть ведь! Сколько годов рос ведь парень, ни разу в жизни под себя не ходил, а тут, смотрите, батюшки родные, обмочился…

Растрёпанная, всё ещё в толстом платке на плечах, мама голосила, прижимая его к себе, застывшего от стыда и молчаливого.

– Ищите чего где хотите, везде, всё коробьте, а сына я вам не отдам!

Глебка ровно, как столбик, встал около мамы на пол, в носках, в мокрых между стиснутых ног синих ситцевых шароварах.

Большой милиционер недоверчиво освободил подол его фланелевой рубашонки, умело вздёрнул руки Глебке вверх, провёл под ними ладонями.

Чёрный, в шляпе, кашлянул, брезгливо поморщился, стараясь не глядеть в их сторону.

– Ладно, ладно, без истерик только тут мне… Понимаете же, сегодня не прежние времена. Справимся и так. Соседей вон к окнам сколько понабежало…


К темноте милиционеры управились.

Кровати, и мамину с отцом, и ту, на которой с самого детства спал Глебка, они переворачивали несколько раз, пододеяльники разорвали, вата из подушек серыми грудами валялась на голых полосатых матрацах.

Большой милиционер к вечеру вконец упрел бесполезностью поисков и очень часто наклонялся к своему чёрному начальнику, краснея обширным и давно уже потным лицом.

Наконец тот сильно хлопнул ладонью по столу.

– Всё! Хватит.

Решительно встал, усмехнулся в сторону большого милиционера.

– С утра – ко мне. С объяснениями по поводу провала операции. Молчать!

И грузовик, и чёрная легковушка скоро уехали.

Кочегар с женой ушли.


Посреди выстуженной, разорённой, комнаты остались только они: мама, Глебка и отец.

Отец – в крови напоследок, на прощанье, разбитого ему милиционерами лица.

Мама – в слезах, с затёртым жалобным взглядом.

Глебка – рядом с ними. Застывший холодным тельцем, с вытаращенными неподвижно голубыми глазами, он так и стоял, напрягаясь стиснутыми в коленках ногах.


– Ну и что теперь? Как жить-то?! Вечно, что ли, такие истории продолжаться с нами будут?

Мама говорила негромко, а отец всё никак не мог отодвинуться от стены и встать рядом с мамой в полный рост.

– Ну, ты, мать… ты, это самое… не волнуйся, особо-то… Я и сам, честно говоря, не в курсах, чего они набросились-то на меня, с какой такой стати…

– Чего, чего… Толстомордому этому, начальнику милицейскому, я ещё с первого раза приглянулась! Вот он и старается тебя снова куда подальше упрятать…

С веником в руках мама выглядела мирно, но от её слов Глебка снова сильно зарыдал.

– Мама, мамочка, не надо так! Папа!..

Отец нахмурился, посмотрев на то, что стукнуло об пол у ног Глебки.

Из той самой шароварной штанины, из левой, с разорванной внизу резинкой, выпал нож.

Красивый, с разноцветной ручкой.

– Вы только не ругайте меня, ладно?! Мамочка, я ж нарочно описался, я же не просто так, вы только не ругайте меня, ладно, я сам его взял… Я просто хотел поиграть… папа, потом на место положить… Тебя же не из-за этого ножика милиционеры били, правда же, не из-за него?! Я думал, что большой милиционер тебе подарок приготовил, а потом я спал, а он рассердился… Я боялся, что меня в милицию заберут, если признаюсь про ножик-то, а потом в тюрьму посадят… А я не хочу в тюрьму, не хочу на левый берег! Я же только поиграть, папочка, мама… Я и описался нарочно, чтобы меня не обыскивали, чтобы ножик не нашли! Простите меня, пожалуйста!.. Ма-а-ма…

Ещё недавно казалось, что все слёзы в их семье на сегодня уже закончились, но Глебка ревел с такой силой, что отец всё-таки с трудом поднялся с пола, подковылял к окну и плотней прикрыл не до конца разбитую форточку.

– Тихо ты! Тише…

Отец нагнулся к Глебке и, неловко приобняв, сел у его ног.

– Этот нож-то, что ли?

– Д…, да…

– Не реви ты! Говори толком! Откуда он у тебя в штанах-то образовался?

Глебка никогда не врал отцу, ни слова не придумал и на этот раз.

После его рассказа залилась слезами уже мама, скрипел зубами, тихо матерясь в сторону от сына, разъярённый подлостью милиционеров, отец.

– Ты хоть понимаешь, шпингалет, что от срока меня, от немерянного, своими мокрыми штанами сегодня спас?!


Уже поздно, отходив большими шагами по скрипящему полу и навздыхавшись, отец начисто умылся, а мама после всего вволю намазала его зелёнкой.

Родители легли, погасили свет.

Глебка не спал.

Отец тоже вставал покурить в прихожей.

Возвращаясь, встал возле Глебки, высокий, в трусах, в майке.

– Вижу, не спишь… Переживаешь? Да-а, уж…

Помявшись, отец присел на край кровати к Глебке.

– Ты, это самое… Как только со своими соплями справишься, выздоровеешь, давай-ка мы с тобой на рыбалку вместе двинем, на Волгу, а?! С ночёвой, согласен? Я места уловистые знаю, лодку на пристани у знакомых для нас возьму… Или, если хочешь, поедем на Жареный бугор, на бурлацкие раскопки, деньги старинные искать, а? Я, когда мелким был, много чего интересного там находил.

– Хорошо.

Глебка привстал, опёрся локтем о подушку.

– Папа, ты только никому, даже мальчишкам нашим во дворе, ничего не говори, ладно? Про штаны, ну, что мокрые они у меня были, ладно?..

– Эх ты, малёк! Замётано!

Отец пятернёй взъерошил Глебке волосы, прижал к себе.

И блеснули в ночном неверном свете то ли стальные зубы, то ли невозможные и поэтому непривычно странные отцовские слёзы.


В том далёком чудесном детстве Глеб часто расстилал на полу географическую карту и мечтал обязательно написать там маршрутами своих будущих путешествий и приключений собственное имя.


Но все мальчишки непременно когда-то взрослеют.

Пришла пора и он уехал.

Надолго, на другой край земли.

С решительностью, как и приходилось ему делать многое другое потом, Глеб, закончив школу, вырвался из своего тихого, тесного Рыбинска на свободу и стал моряком.

Он, книжный мальчишка, искренне верил в возможные чудеса, поэтому они с ним и случились.

Именно тогда произошли события для того времени и тех характеров несколько непривычные, но Глеб был этому только рад.

В стремительный век компьютеров и электричества ему повезло.

Однажды он встретил и полюбил всей душой Корабль – огромный парусник из породы винджаммеров, выжимателей ветра, который давно уже перестал быть стремительной гоночной стрелой и остался для многих просто украшением океанов, мирной легендой.

Всё началось с мореходки в далёком городе.

Всего через десять дней после зачисления их, юнцов-первокурсников, послали на практику, обещали сразу же отправить в плавание. К учёбе они даже не успели приступить, из впечатлений первых дней в мореходке остались лишь яркие обрывки.

Их, курсантов, погрузили в вагоны, повезли в чужой город.

Запомнилась дорожная брусчатка в незнакомом порту, по которой они долго шли к причалам.

В тот момент, когда Глеб увидел Его, то, наверно, тоже громко кричал вместе со всеми. Детство выплескивалось из мальчишек-курсантов криками, суетой, нарочитым наглым прищуром.

Глеб тогда подумал: «Не обманули!».

Они двигались тесным строем меж длинных складских стен, поворачивали под портальными кранами, сбивались с шага на рельсах, а Он – приближался… Кончились плоские казённые крыши, расстелился бетонный берег. За ровной кромкой виднелась тёмная вода.

У низкого причала стоял огромный величественный Корабль.

Множество толстых чистых канатов прижимали его к камню.

Злой чёрный корпус чуть присел, готовый к желанному прыжку. Сильным и хрупким переплетением взметнулись мачты, стремительной точностью линий светилась белая полоса на борту.

Что помогло Глебу запомнить Его тогда?

Утреннее солнце из-за спины, тревожно острые портовые запахи, пустынный причал? Будто и не было рядом стаи таких же мальчишек, как он, вроде и затихло в момент всё, что до этого шумело…

Глеб видел белёную парусину парадного трапа, трогал холодные поручни, чувствовал под ногами зыбкую непривычность ступенек, прошагал по ним и вступил на палубу своего Первого Корабля…


Проходили дни, удивительные в своей неповторимости.

Они жадно подставляли лица солёным брызгам, подолгу смотрели навстречу каждому новому ветру, счастливо смеялись, одолевая крен просторной палубы и высоту огромных мачт.

Да, в это можно не верить, но счастье было во всём. Глеб ликовал, если удавалось, покраснев от усердия, правильно отбить склянки; был горд, поднимая флаг; бледнел до дрожи и уставал до пота на вахте у тяжёлого штурвала.

Легко учился всему, чему учили. Прекрасно запоминал мелодии морских слов и названий, азартно спорил с товарищами по всем парусным вопросам, доказывал, рылся в учебниках, в книгах.

Равнодушных было немного. Некоторые практиканты бездельничали по недавней школярской привычке, кое-кто всячески отлынивал от работ, просто набивая себе цену среди ровесников. Были и глупые; единицы боялись высоты, один гимназический медалист почти ни с кем не разговаривал, страдал в одиночку, с тоской отказываясь от простой еды. Их было две сотни мальчишек, приблизительно ровесников, которых неожиданно и абсолютно случайно соединил Он, их Корабль.

Знакомились в деле, в работе, в учебе. Ссорились навсегда. Смеялись над тем, что действительно было смешным, уважали старших, ценили умных. Злобных шуток не допускали, розыгрыши же творили ежеминутно. Не дрались. В любую минуту с тобой на огромной высоте мачт мог оказаться вчерашний враг, а страховать мог только друг. Тянуть тяжёлые снасти, мыть светлую деревянную палубу, и чистить картошку «под улыбку» было тоже гораздо легче.

Они все любили ночные парусные вахты. После суматошного дня, новостей и событий было чертовски приятно в тишине растянуться на ещё хранящей солнечное тепло чистой палубе. Разговаривали, чуть дремали, иногда удавалось побренчать на гитаре, кто-то молчал и мечтал, положив руки под голову. Огромные надёжные паруса, невидимые в высоте стволы мачт, склянки, слабый осенний ветерок и чистое звёздное небо, – понемногу замолкали и остальные.


Корабль учил их жить.

Собрав все разные привычки, закавыки характеров и выкрутасы поступков, Он показывал мальчишкам, как надо поступать правильно, как не обидеть друга и не согнуться самому. Твёрдая дисциплина, форма и режим соединили их, заставляя быть взрослыми, оставляя им всё мальчишеское…

Так прошло два месяца. Командиры уже не раз гоняли их подравнивать причёски, уже отмечены были крестиками в блокнотах не одна сотня морских миль и они уже почти перестали удивляться.

Оставалось несколько дней. Осень давила холодными ветрами, постепенно отдавая мальчишек зиме. Строились на верхней палубе по-прежнему в бушлатах и фуражках. Про перчатки даже и не думали, драили палубу насухо, сгоняя хрустящую воду за борт резиновыми лопатками.

Однажды встали на якорь. Их, четверых друзей, послали менять верхние старые паруса. Корабль готовился к важному походу на будущий год, и курсанты помогали Ему стать сильнее.

Мальчишки уселись на рее, на огромной высоте, как воробьи на веточке, подхватив рукой ближнюю снасть, а замерзшие ладошки поочерёдно засовывая в карманы. Внизу у палубной команды ещё что-то было не готово, и они успевали жадно смотреть по сторонам.

Яркое, совсем зимнее солнце.

Голубое небо, редкие мягкие облака, тёмное ровное море вокруг и несколько небольших островков почти рядом. Холода пригубили деревья, листва пожухла, выцвела, на каждом острове было какое-то большинство одинаковых деревьев, и они красили острова в свой цвет. Казалось, что небольшие разноцветные кораблики плывут рядом с нами.

– Вон тот, рыжий, правый, чур, мой! – крикнул кто-то первым.

– Я беру жёлтый, с зелёной фок-мачтой, ну с ёлкой, то есть! – поспешил другой.

– Видите, та тёмная шхуна – моя!

– А мне бы попасть во-он туда…

Глеб запомнил свой Корабль и таким, совсем не великим с большой высоты.

И своих товарищей, уже почти настоящих моряков, по-мальчишески честно делящих необитаемые острова, вытирая при этом свои носы красными негнущимися пальцами…


Правильно устроенная морская жизнь оставляла Глебу время мечтать.


Деньги давали жизненный азарт, Глеб не был жаден.

Мелькали мачты разных кораблей, звёзды над морями и странами, жизнь была вкусна, руки сильны, а глаза – молоды и остры.

Люди, среди которых он начинал свою жизнь, искренне принимали за настоящее счастье отсутствие излишних и вынужденных забот.

Несколько лет подряд ему удавалось не надевать на себя ни тёплых меховых шапок, ни прочных гражданских пальто, не пользоваться разноцветными вязаными перчатками. Ведь если нет никакой необходимости отвлекаться на серьёзные покупки давно позабытых вещей, то зачем же попусту вспоминать об их существовании?!

Глеб был рад своей жизни, устроенной таким уж славным и интересным образом, что каждый раз, когда заканчивалось весёлое и знойное сухопутное лето, его сейнер уходил в жаркий тропический океан, на промысел макрели, а спустя полгода, с окончанием рейса, перед ним вновь оказывались привычные городские улицы, наполненные уже прозрачной солнечной весной.

Так вот и получалось, что время тёплых шапок для него всё никак не наступало.

Прочие житейские решения Глеба были так же просты и жизнерадостны, окружающие люди неизменно радовали его своим вниманием и радушным отношением, тяжёлая морская работа всегда удавалась и приносила неплохие деньги, количество которых позволяло Глебу любить свою молодость так, как это необходимо доброму и красивому юноше двадцати четырёх с небольшим лет.

А в начале каждого октября он начинал тосковать по морю.


Для Глеба не казалось странным фотографирование молний – он понимал людей, которые пытаются так зафиксировать факт своей необычной смерти или, что гораздо приятней и практичней, желают через некоторое время вновь насладиться мгновенной красотой, в полной мере недоступной для простых человеческих чувств именно в момент этого удивительного, волшебного явления.

Первая школьная учительница когда-то очень давно говорила ему, ласково трогая за худенькие плечи: «Пиши крупно и разборчиво – тогда сможешь вовремя заметить свои ошибки, да и другие станут понимать тебя лучше».

Для того чтобы не терять, не забывать ничего дорогого – ни вздоха, ни слова, ни блеска когда-то увиденных таинственных океанских рыб, ни тёплого запаха утреннего женского тела, он приобрел привычку иногда ненадолго останавливать свою жизнь, пытаясь записывать молнии сверкнувших перед ним образов, фраз или необычных звуков.

Он создавал слова и строки размашисто, упрямо и крупно, искренне мечтая никогда ничего не забывать, вспомнить потом, в нужный и ответственный момент, всё точно и верно. Так он надеялся меньше ошибаться; реже, вольно или невольно, лгать самому себе. Он отверг тщетные попытки просто запоминать события. Его краткий опыт показывал, что даже через совсем незначительное время, после нескольких попыток пристальных воспоминаний, в них что-то непременно идеализируется, неприятное слегка отодвигается на самый край яркой картинки памяти, и она, когда-то такая грандиозная, важная для него и стремительная, в конце концов, становится совершенной по красоте и композиции, но лживой.

Поэтому он записывал.


… Когда океанские ветры приносят в эти густые от зноя воды вольную свежесть и, успокоенная холодным туманом, затихает круговерть недолгих злых волн, из далёких просторов вместе с гигантскими полосами зыби приходят они – свободные альбакоро.

Ночной туман, распластавшись на воде, крепко держится за край океана, пытается умертвить, успокоить следы нездешнего, крамольного буйства, но солнце, мощное южное солнце яростным жаром рвёт бессильную серую пелену.

Лучи его, по-утреннему уверенные, обжигают длинные гребни и туман распадается на лохмотья, вспоротый снизу горячими клинками волн. Поднимаются огромные валы, освободившиеся движением липкого воздуха от мелких случайных всплесков, устремляется навстречу солнцу медленная зелёная тишина, принимает в себя чистый тёплый свет и оживает, оживает стремительными тенями, резко пронзающими громады мёртвой зыби.

Чёрные в разверзающейся глубине, серебристые сквозь мгновения прозрачных гребней, мчатся по мерно шагающему океану альбакоро – большие рыбы со скорбно сжатыми ртами.


Глебу нужна была свобода – он хотел стать писателем.


Дни её жизни уже давно получались одинаково серыми и холодными. Да и как могло быть иначе – ведь на прошлой неделе тоже шли дожди.

Когда-то она научилась, а потом даже привыкла правильно выполнять многие неприятные и скучные обязанности, именно поэтому уходила теперь вечерами из общего кабинета канцелярии последней.

Основного освещения просторных каменных лестниц к тому времени обычно уже не бывало, вниз по широким ступеням она не спешила, вынужденная точно звучать в сумраке тонкими каблуками.

В вестибюле административного здания, как и всегда поздней осенью, пахло плохим недокуренным табаком и мокрыми тряпками, на высоких стенах вдоль лестниц редко блестела узорная бронза рам, огромные полотнища скучных картин устало обмякли, взбугрились настоящими волнами на ненастоящих штормах.


Фабричный автобус уже ушёл.

По вечерней площади в разных направлениях летал сильный прямой дождь, часто возникали пузыри на лужах; порывы ветра, которые иногда шумели из переулка, от канала, на какие-то мгновения сдували в сторону все капли, летящие вниз, и вода луж, только что шершавая от их мелких ударов, ровно замирала.

Прошёл навстречу слепой. Палка с металлическим наконечником мягче стучала по асфальту и звонко – по камням парапета. Узнав, что опоздал, старик со зла дунул вслед автобусу густым папиросным дымом.

По другой стороне улицы согнутая пожилая женщина протащила скрипучую тележку. В проколотой множеством дождевых струй темноте было трудно рассмотреть поклажу: то ли осенние кочаны капусты, то ли охапки белых хризантем в ведрах.

Совсем рядом, на краю тротуара, под одинаково безнадежными летними зонтиками смеялись женщина и девочка в красном дождевике. Напрасные взмахи маленьких фонариков в их руках никак не могли остановить ни одну из шелестящих по лужам попутных машин.

Тихо возник откуда-то из темноты высокий чёрный силуэт. И ещё один. Человек наклонился, словно хотел сплюнуть в сторону тягучую слюну, и что-то сказал напарнику.

Она знала, что до конечной станции метро дойдет примерно за девять минут.


Лучшим был свет.

Пол холодного вагона темнел каплями стряхнутой с зонтов дождевой воды. Немногие взгляды, несколько пустых скамеек. Яркие светильники.

Пожилой пассажир в клеёнчатом плаще вошёл в вагон вместе с ней, аккуратно сел напротив. Поставил на колени пакет с покупками, разжал кулак и очень бережно положил в футляр очков, в соседство с какой-то квитанцией, пригашенную ещё на перроне сигарету.

Грохотали внизу стыки рельсов, молниями оставались за окнами тоннельные огни. Сквозь дальние стекла другого, пустого, вагона ей хорошо были видны жесты и беззвучный смех случайной поздней компании: тесно расположившись на одной скамье, все в форменных фуражках, там что-то обсуждали контролёр, сменный поездной машинист, два молодых полицейских и серьёзный солдат.

Она немного поскучала, пробуя смотреть в бессмысленное окно, потом пододвинула по полу, ближе к ногам, свой раскрытый зонт. Рассеянно заметила на соседней скамье, под серой, забытой кем-то газетой, плотный цветной журнал. Это была нечаянная радость, бесплатное приятное чтение на выходные дни.

Сосед сквозь толстые очки изучал квитанции, с хрустом подчеркивал в них что-то карандашом, не обращая никакого внимания на её осторожно поднятую находку.

Реклама свирепо красивых машин, пачки сигарет, крем для загара, пальмы, вино в невозможных бокалах. Какие-то финансовые диаграммы. Чьё-то лицо на фотографии, улыбка. Автор? Рассказ.

Она удобней сложила страницы, поправила юбку. Ну что ж, пусть будет рассказ…


… Осенний день блестел неожиданно большим и горячим солнцем. В высокие вокзальные окна шершаво стучались широкими ветками уже не первый день желтеющие каштаны, весёлые цыгане на площади улыбались и пели. Мы купили билеты, поднялись на второй этаж, в тишину зала ожидания…

… Открывать пивные бутылки тяжёлыми пряжками форменных ремней для нас, будущих штурманов, было привычным делом. Приятель не рассчитал, пробка взлетела под потолок и, упав, со звонким жестяным грохотом прокатилась по пустынному мраморному полу. Оглянулся на нас хмурый сутулый старик и рассмеялись две девчонки, скучавшие неподалёку на таких же неудобных вокзальных скамейках…

… «Нет, мы едем в другой город!». И та, худенькая, поглазастей, упрямо поправила свой широкий шарф…

… Голос приятеля бодрил, женский смех в ответ перехватывал мне дыхание. Я сидел впереди, рядом с водителем, вполоборота, неудобно устроившись с самого начала и не решаясь потревожить то, что сейчас казалось волшебным. За окнами такси шумели обыденной жизнью незнакомых людей чужие полуденные улицы, на плавном вираже поворота блеснула отражением острого осеннего солнца лужа городского пруда. Девчонки хохотали, приятель, устроившись рядом с ними, уверенно рассказывал анекдоты…

… Думаю, я тогда правильно запомнил, что в крохотном кафе на окраине, куда со знанием дела отвёз нас таксист, было всего четыре столика. Да, ещё и большой фикус на входе. Полумрак помещения был согрет углями камина, в углу, на коротком кованом стержне, мелко дрожал странный жёлтый фонарь. Поначалу я, смущённый смехом наших случайных спутниц, неоправданно долго и пристально смотрел на разговаривающих за соседними столиками обыкновенных старых мужчин, отмечая про себя, как вкусно шевелилась незаметная поначалу занавеска на дальней стене, как вышел из-за неё худой лысый официант в белой куртке и шлепанцах…

… Поначалу они тоже стеснялись, слишком аккуратно принялись за еду, тщательно следили за своими движениями, за вилками и салфетками…

… Я понимал, что вдруг начал говорить слишком много и громко, но ничего не мог с собой поделать…

… Наташа с улыбкой отвечала на вопросы, медленно и прямо переглядывалась с подругой, не спеша отламывала кусочки хлеба. Большая сине-чёрная шаль на плечах была очень хороша, может быть ещё и потому, что позволяла видеть что-то удивительно милое в её лице. Тёмные глаза спокойно смеялись. С восторгом и украдкой я смотрел на неё, замирал, когда приходилось понимать, что наши взгляды вот-вот встретятся…

… Гуляли по сумеречному городу уже долго. Возвращались к вокзалу, Наташа зябко поправляла воротник пальто, улыбнулась, но ничего не сказала, когда я взял её под руку. Двое других отстали от нас, о чём-то дружно хохотали, лишь изредка громко призывая нас не потеряться. С каждым шагом, с каждым мгновением прикосновения тёплой руки из меня уходило всё не моё, я чувствовал, как мне становится легко говорить и находить точные слова, как освобождаюсь от привычных, но, оказывается, чужих интонаций, понимаю, что именно сейчас мне нужно быть самим собой. Я спешил говорить, сбивался, размышлял вслух. Хотелось видеть, что Наташа меня понимает. Уже не смущаясь, я жадно и требовательно заглядывал в её глаза, искал в коротких ответных словах удивление собою. И, не умея больше откладывать встречу с близкой вокзальной суетой, неуверенно спросил:

– Скажи, на кого я похож?

Услыхал через короткий смешок.

– На клоуна.

Сразу же тревожно улыбнулась, тронула моё плечо.

– Не обижайся, прошу тебя. Я…

Ослепило и жгло.

«За что?!»

Наташа тоже волновалась. Дышала по очереди на свои ладошки, что-то ещё поспешно говорила и, как мне казалось, ждала прощения.

– Надо идти…

…. В короткой неловкости расставания я видел и запомнил печальное нежное лицо за пылью вагонного стекла, стремительные рывки чёрных стрелок на круглых вокзальных часах. Я чувствовал, что смотрю на неё, стиснув зубы. Часы торопили, я трудно решался, потом схватил приятеля, быстро потащил его к подземному переходу.

Наташа отвела взгляд от окна, сказала что-то короткое в ответ на чей-то вопрос из глубины вагона, устало поправила чёрный платок…

… После сумасшедшего бега от железнодорожных касс до перрона я задыхался.

– Вот…, мы едем с вами! В ваш город, в одном вагоне. Вы разрешите?

Я не ждал никакого другого ответа, кроме восхищённого согласия, с торжеством улыбался, приятель скучал позади меня, в проёме двери купе, недовольно рассматривая свои форменные перчатки.

– Нет.

Почему она тогда так испугалась?

– Уходи. Уходи, прошу тебя, не надо…

Поезд тронулся, и мы с приятелем, выбрав медленный момент, прыгали на пыльную насыпь уже на самой окраине города.

В глухом сумраке тамбура Наташа протянула мне спешно оторванную бумажную полоску с адресом и прошептала:

– Ты наверно не приедешь…

… Я искал. Быть может именно тогда я и понял, что наивность и упрямство, соединившись, имеют право называться любовью.

Адрес сохранился только наполовину: «…27-4, Наталья Маро…

… Я часто, как только мог, приезжал в её город, каждый раз с жадностью узнавая очередные кварталы, беспокоил многих незнакомых людей, с надеждой вслушивался в голоса, оборачивался на такой же удивительный смех.

В те юные времена, в недолгие свои отпуска, точно и рискованно рассчитывая пересадки на дальних вокзалах, я врывался на несколько часов в город Наташи, бродил по улицам, трепал толстые телефонные книги, с отчаянием спрашивал о ней добрых прохожих…

Ошибаясь все эти годы, я останавливал похожих женщин на улицах других приморских городов, несколько раз безуспешно мчался по адресам, которые мне указывали справочные службы.

Я искал мою Наташу.

Каждая осень была для меня каштановой, такой же, как и та, солнечной и ярко-жёлтой. В городах становилось тогда тесно и пусто.

И только просторы океана ненадолго успокаивали меня…

… Однажды нас, офицеров, пригласили на губернаторский бал в одной из портовых провинций Сенегала. После пяти месяцев морской жизни, скучно сжатой в стальной тесноте корабля, мы с искренней благодарностью приняли заунывное торжество официальных речей и громкие национальные напевы, затем мои коллеги дружной компанией принялись отмечать разнообразие и количество поданных напитков. Под вечер местная знать устроила танцы, а в маленьком уютном кинозале особняка для гостей показывали какой-то новый французский фильм. Я отдыхал в темноте, чувствуя сладкий аромат пальмовых листьев, вслушивался в музыку незнакомых слов и… Стукнуло в край тела моё тяжёлое сердце, заныло оно, стало трудно дышать. На близком экране вдруг появилось милое печальное лицо. Наташа?! Всего лишь секунда прошла… Нет, просто очень похожая на неё актриса…

… С тягостным и долгим нетерпением ждал я окончания того рейса, разные люди говорили мне, что много работаю, что стал исполнителен и хмур. Часто и подолгу, безо всякой профессиональной штурманской надобности, подробно рассматривал я карты ближних африканских берегов. Долгими часами ночных вахт с тоской находил там странные одинокие названия городов, рек, гор и крохотных островов с похожими на её имя названиями.

И я буду искать её, пока не…


На одной из остановок в вагон, расталкивая других пассажиров, ввалился грязный инвалид и сразу же начал привычно громко, перекрикивая шум и грохот подземки, просить у молчаливых людей денег.


Она вышла наверх, на пустынную улицу, не заметив поначалу, что погода так и не изменилась. Ночью, в дождь, без раскрытого зонта – благо. Можно просто плакать, можно размышлять, без помех, горько и тщательно.

В подъезде, на пути в квартиру, её встречал запах лифта; входную дверь, заслышав звук ключей, открыл привычно знакомый толстый человек.

– А хлеб ты купила? Заходила в магазин? Где хлеб?!

– Извини, нет. Устала, уже поздно…

– Я сколько раз просил тебя! Мне нужен хлеб, мне сейчас плохо без творога, я вообще не могу к вечеру без молочных продуктов!

Мужчина топал по коридору, размахивая большими руками, и кривился потным лицом.

– Я мог бы с большим успехом просить позаботиться обо мне любого незнакомого человека, чем родную сестру…

Она прислонилась к стене.

– Я уезжаю.

– Куда ещё? Поздно ведь. И ужин ещё не готов!

– Уезжаю.

Она громко, в голос зарыдала. Опустилась на пол. Вскочила, рванула дверь.

Вслед неслись громкие, ещё недавно справедливые слова.

– Ты же не можешь бросить меня! Наташа, постой! Объясни хоть, что произошло… Нельзя тебе уезжать! Хочешь, я сварю нам спагетти, Наташа?!


А совсем скоро случилось то, что можно назвать простым совпадением воздушных потоков и человеческого счастья, укреплённого на этот раз молниями сильных характеров.

Всё началось не очень рано и закончилось к полудню.

Ветер, очевидец произошедшего, привык как раз к полудню, в самую жару, подниматься наверх, к знакомым лёгким облакам, и улетать в океан.


В тот раз, как обычно, ветер с утра развлекался в пассажирской гавани. Недолго потрепал узкие полосы красных и жёлтых флагов на мачтах деревянных парапетов, прогнал рябь по прозрачной голубой воде между дальними сваями, внимательно посмотрел, как поднялись там к взволнованной поверхности любопытные серые рыбы.

Помог, как всегда, огромному многоэтажному лайнеру прочно и тесно встать к причалу; подождал, когда подали трапы и по ним хлынули на берег тысячи разноцветных туристов, принялся радовать их гостеприимством приятных прикосновений.

Площадь около гавани привычно заполнилась примерно одинаковыми людьми, удивиться ничем не удалось и ветру стало жаль тратить на обыденность накопленную за ночь прохладу.

Скучно.

Он шевельнул бумажный зонтик в коктейле у какой-то пожилой пассажирки, суетливо успевшей усесться за столик уличного кафе; слегка тронул аккуратную лысину толстого господина в шортах, подошедшего к стойке бара; шутя, попробовал заставить зажмуриться небольшую светловолосую женщину.

Не получилось.

Пролетев в бесполезном движении мимо, ветер упрямо развернулся и вновь, уже с усилием, прикоснулся к женскому лицу. Нет. Но что может быть неприятнее случайных сухих пылинок настойчивого ветра, попавших в глаза? Как же так?! Почему напряжено её лицо и невнимателен ко всему постороннему взгляд?

Она смотрела на того, кто сидел напротив.

Под матерчатым навесом кафе, на просторном деревянном помосте разместилось несколько больших столов, рассчитанных на отдых круизных компаний. По длинным сторонам столов стояли скамейки, а в остальном пространстве теснились стулья с наклонными спинками из узких коричневых досок, с большими мягкими подушками, призывающими спокойно и сытно откинуться на них во время послеобеденной неги.

Мужчина сложил руки за головой, глубоко вздохнул.

Европеец, недавний загар, белая рубашка в голубую полоску, закатаны рукава.

На руке – часы, чем редко отличались туристы с круизных лайнеров, считая их излишними на прогулке по жаркому городу.

Женщина и мужчина, пустая пепельница между ними на столе отодвинута в сторону. Ну, и хорошо: не нужно отгонять дым из-под нарочно опущенных ресниц.

Молчат.

По твёрдо сжатым губам мужчины сразу видно, что он рассержен. Так обычно сердятся люди, которые считают, что кто-то рядом неправ, а их собственная обида по-настоящему глубока.

На скромных плечах женщины – небольшая красная майка-кофточка, свободная, с открытым воротом, под ней ничего на теле нет, разве что видна тонкая цепочка с обычным тёмным крестиком. Светло-голубые глаза, вокруг которых – тени бессонной ночи. Лицо безо всякой косметики, рука от запястья почти до локтя забинтована, на тёпло-розовую кожу выбегает из-под повязки тёмный след недавнего удара.

Короткая юбка, белая, со смешными рисунками.

Ветер слегка прикоснулся к очень приятным на ощупь пышным золотистым волосам.

Говорила женщина тихо, смеялась – звонко.


На краю стола, около посетителей, улеглись в ожидании тарелок плоские соломенные подставки; в белой, с синим рисунком, фарфоровой вазочке, – крупные и низкие красные цветы. Вся обстановка уличного кафе проста, только в тени драгоценно блестят кольца салфеток – круглогнутые серебряные полоски.

Пытаясь с безразличием поднимать страницы меню, мужчина упрямо не смотрел на спутницу, а её мимолетные взгляды, по редким и жёстким мгновениям которых опытный ветер быстро понял причины такого отношения, были одновременно жалкими и умоляющими.

Он молчал, а она какими-то случайно придуманными словами понемногу лгала, потому что не хотела говорить ему сейчас всей правды, она ведь никогда в жизни не желала причинить ему боль…


Принесли напитки – большие запотевшие бокалы, глухо звеневшие льдом. Красный бокал и жёлтый, с банановым соком и клубникой.

Сначала она, играя в привычный рассеянный выбор, пододвинула ему красный, себе взяла жёлтый, потом, пробуя его рассмешить, быстро поменяла бокалы, и тут же, сдвинув их ближе, с лукавой улыбкой принялась пить одновременно через обе соломинки.

Он смотрел вдаль, за её плечи.


По небольшой припортовой площади, среди сувенирных магазинчиков тучно ходили крупные мужчины и женщины в шортах, с фотоаппаратами, камерами, все в тёмных очках, часто в витринах отражались их почти одинаковые майки с похожими туристическими надписями. Многие перед сходом с корабля надели обувь на босые ноги, старики бледнели тощими икрами, по многолетней офисной привычке бодрились, поджав значительные животы брючными ремнями.

Рядом шумело музыкой яркое молодёжное кафе.


Для ветра никто из них не был другом или даже хорошим знакомым. Он никогда не видел их раньше, прекрасно знал, как мало шансов увидеть этих людей и в будущем. Они были случайны.

Но пара за столиком его взволновала.

Может быть тем, что не радостны? Или потому, что у них не было биноклей?


Ночь светловолосой женщины выдалась явно беспокойной. Ещё несколько часов назад она много плакала…, а вот у мужчины, хоть он и чисто выбрит, в лихорадочном блеске глубоких глаз таится крик. Такими глаза становятся после долгих упрёков.

Он напряжённо сдержан, она старается быть нежной, скорее даже показать, доказать ему, что по-прежнему нежна.


Ел мужчина жадно, не пытаясь казаться. Отставляя одну за другой в сторону пустые тарелки, он уверенно резал горячее мясо, ломал кусками хлеб, пил из стакана прозрачную воду, изредка с искренним недоумением поглядывая на ленивых и давно сытых людей за соседними столиками.


Она пробовала то жёлтый, то красный напиток, брала с его тарелки ломтики поджаренного картофеля, вертела в пальцах и кусала лист салата. Вынужденная его молчанием молчать, рассматривала людей, облака, стеклянные украшения на ремешках своих лёгких туфель.

Внезапно она захохотала, но мужчина откликнулся только медленным поворотом головы, твёрдым взглядом, и белозубая улыбка мгновенно угасла.


Уже лежали на соломенной подставке розовая бумажка оплаченного счёта и мелкие металлические деньги, но они почему-то не уходили.

Наклоняясь, женщина что-то негромко сказала, тревожно, дрожа пальцами, пробовала положить свою ладонь на ладонь спутника, ветер попытался ей даже помочь, прохладно пробираясь сквозь низкие настольные цветы, но не успел и мужчина с брезгливостью, как показалось ветру, освободил руку от прикосновения.

Просто встал, придвинул свой стул к столу, давая женщине дорогу.

Она, покраснев, улыбнулась, тряхнула волосами и вскинула на плечо маленькую холщовую сумку, расшитую цветными нитками.


Вверх от гавани. И ветер – вверх.

Было видно, что эти двое идут по узкой улочке просто так.

По дыханию, по плечам, по трепету человеческих губ ветер понимал, что им сейчас непременно нужно было что-то делать, даже неспешно, без цели, идти вверх по жаркому наклонному асфальту, но только не оставаться наедине там, где они были этой ночью.


Минуя почти половину пути к вершине холма, улица в дни захода круизных лайнеров превращалась в небольшой, прохладный и не очень шумный базар. Мало кто из туристов избегал соблазна его рядов, огромные кипы разноцветных товаров были заметны от самой гавани.

Всего лишь несколько минут – и стало похожим, что она забыла о тревогах.

Показывала ему забавные деревянные статуэтки, звенела гранёными камнями и кораллами тяжёлых ожерелий, примеряла на себя соломенные шляпы, легко толкала его плечом, смеясь. Он вежливо улыбался.

Женщина отвернулась к прилавку с керамикой, наклонилась, очарованная странными лицами маленьких человечков. Мужчина стоял позади, в полушаге от неё, и ветер отчётливо заметил, как он хочет привычно ласково прикоснуться к завиткам лёгких волос на трогательной тонкой шее…

Ветер сделал это за него. Она, так долго ожидавшая, в радостном удивлении обернулась, но мужчина пусто смотрел на неё, опустив руки в просторные карманы своих светлых брюк.


Она заторопилась, невнимательно выбрала что-то, он молча оплатил покупки, отошёл от прилавка, собрав ладонью сразу несколько бумажных пакетов.


В тени широкой пальмы, раскинувшейся на углу одного из перекрестков базара, скучали таксисты. Все в кепках, аккуратные в коротких рубашках.

Двое самых почтенных сидели на полосато-красных стульях, остальные стояли вокруг них, обмахиваясь подробными картами города. Были приветливы вниманием, медленны взглядами; высокий худой таксист сразу же закричал, предлагая услугу, но мужчина отказался, покачал головой и пожал плечами.


Ветер с досадой, вызванной странностью поведения приглянувшихся ему людей, и раскаляясь от трудного непонимания, поскрежетал жёсткими листьями кривой пальмы и двинулся опять вверх. Вверх – по холму.


С тротуаров всех улиц городка, и не только центральной, впрочем, даже ещё с рейда, от океанского приемного буя, были видны две башни знаменитого собора.

И ничего, что каждая из них имела по круглому одинаковому проёму, а часы находились только в правой, – ветер всегда с удовольствием встречался в пустоте башен со своими непостоянными приятелями, проникая туда через мелкое переплетение узких высоких окон.

Просторные лестницы, составленные из ровных каменных плит, поднимались от соседних угловых улиц к дверям собора, каждую из ступенек сопровождали кусты с приятными розовыми цветами, самый верх лестниц затеняли гигантские пинии.

Любой внимательный взгляд замечал, что основание собора покоится на вулканической скале: корни корявых деревьев с сухой корой и узкими листьями уходили далеко в расщелины, переплетаясь меж больших тёсаных камней; промежутки были заполнены очень старыми тёмно-красными кирпичами.

С наветренной стороны собора зеленело кладбище.


Женщина первой сделала несколько поспешных шагов и, не оборачиваясь, вошла в высокие деревянные двери.

Ветер тоже тихо проник внутрь храма.


В пустоте огромного зала мальчик-уборщик напевал что-то домашнее. Не хотелось тревожить его работу, поэтому ветер только шевельнул собранную пыль в конце гладкого пола, между рядов тёмно-полированных скамеек; осторожно тронул праздничные флаги под деревянным сводом, быстро и оттого невнимательно пролетел по галерее, прикоснулся к плафонам высокой люстры. И вновь – к ней.

Оставшись одна, женщина бессильно уронила руки, поднесла к лицу платок, страстно молясь, зарыдала, и ветер знал, что сейчас ей можно верить.

Она верила, она ждала чуда.

Пусть ждёт в одиночестве…


Оставленный у дверей собора, мужчина принялся неровно расхаживать по шершавым каменным плитам, трогая ногой опавшую хвою и мелкие сосновые ветки. Лицо по-прежнему сердитое, резкое, слегка накалённое дополуденным солнцем…

По толстому стволу невысокой пальмы прямо перед ним карабкался изумрудный геккон.

Мужчина посмотрел на свои часы, затем на правую башню. Вздохнул.

Несколько шагов наугад – и он вступил на ровную траву старинного кладбища.


Камни надгробий когда-то были сделаны из того же камня, что и стены собора, такими одинаковыми они и остались – серые, покрытые мхом на несолнечных сторонах.

Некоторые надгробья торчали плоскими плитами, иные распластались на траве плотно, как хирургические столы; другие напоминали парковые скамейки – широкие плиты на двух основаниях.

На фасаде важной мраморной могилы, вплотную ограждённой кованой решёткой, лица святых пробелены и ясны, как на затёртой медной медали.


В густой тени высокой пальмы спал человек. Вернее, лежал-то он не на земле, а на ровном, приподнятом над травой, надгробии, подложив яркий пакет и другие свои неряшливые вещи под лохматую голову.

Рваные джинсы, короткие, выше щиколоток; тёмная грязная майка, просторная вязаная шапка – оранжево-жёлто-чёрная, с широкими зелёными полосами.

Чёрная блестящая кожа, скатанные в косицы волосы.

Рука бородатого скитальца свисала с плиты, босые ноги он подогнул, подтянул колени к подбородку уже во сне, раньше разбросав башмаки на траве, в изголовье.

Мужчина смотрел на него издалека, был неподвижен, задумавшись долго о чём-то важном. Резко повернулся к дверям храма, куснул обветренные губы.


Та, которую он ждал, вскоре показалась из дверей. Маленькая, светлая, в высоком проёме. Посмотрела не на него, а на солнце. Опустила голову. Мягкая живая трава под ногами, прозрачное небо, добрый ветер… Несколько решительных шагов вперед, со ступенек.

Ветер заволновался: зачем ей этот бродяга?

Медленно ступая, женщина приблизилась к спящему, приготовила деньги. Опустилась на колени возле занятого живым человеком надгробья, по одной, осторожно, положила в опущенную, ослабленную сном, ладонь все монеты.

Солнечный луч, прорвавшись через листья деревьев, запутался в золотистых волосах, осушил последнюю слезу на её печальном лице.

Нечаянный счастливец что-то промычал, попробовал посмотреть сквозь тяжёлые веки, произнес невнятную фразу и вновь захрапел.


И только потом женщина обернулась к тому, стоящему уже рядом.


Других людей вокруг не было, а ветер привык к своему молчанию.

Женщина выпрямилась, устало произнесла короткое, понятное и такое долгожданное для них обоих слово. Мужчина ответил, целуя её глаза.


Послышался радостный вздох ветра, прошла тень по траве у каменного забора, качнулись согласно, в одну сторону, розовые кусты вдоль лестницы: прошелестели, потеряв много старых иголок, пинии. Ветер, с восторгом оставив выполненное дело, старался взлететь выше, направляясь в сторону далёкого берега.


В молчании Глеб содрогался плечами, целуя её колени, а Наташа всё гладила и гладила его по склоненной голове, не обращая никакого внимания на свои слёзы.

Затем они ушли, держась за руки, в белый город.

Сквозь лёгкую арку, мимо строгих статуй святых, по мощённой светлыми камнями дорожке, спустились к океану.


Прощального гудка лайнера ветер не услышал, занятый своими делами на прибрежных рифах с другой стороны острова.

Поздним вечером ветер вновь вернулся вниз, на пустые улицы, стремительно пролетел мимо посольства, прошумел по унылым рядам старого рынка и остановился передохнуть в одном из тёмных кварталов.

На тротуаре позади бара «Комиссионер» сидел Чарли.

Еды ему в этот раз вынесли много; давно знакомые официантки, и без того на редкость радушные женщины, решив отдохнуть перед закрытием своего заведения, со вниманием и почтением слушали рассказ Чарли.

– Вы должны мне поверить…, должны! – оборванец размахивал куском в руке. – Вот эти деньги! Ну, верите?!

Две негритянки в голубых фартучках согласно кивали.

– Это было просто чудо! Я всегда много молился, всегда… Сегодня я просил господа, чтобы он не оставил своей милостью Чарли, отвратил от пристрастия к рому, дал мне хорошую работу… И господь…

В восторге Чарли уже не мог ничего говорить.

Прожевал, запил из тёмной бутылки.

– Мне явился ангел. Светлый, весь золотой, очень красивый! Невысокий, похож на женщину, даже с запахом женщины. И дал мне много денег. Да, да, всё было точно так, как я говорю, и не смейтесь вы, глупые, это был точно ангел, черт меня побери!


Люди делятся на тех, кто жил, кто живет и тех, кто ходит в море.

Глеб очень хотел жить, был умен, и многое у него в жизни получалось.

Незаметно и вовремя, как дыхание нужного ветра, встала с ним рядом та, чьи глаза без слов заставляли его быть ещё сильнее, ещё удачливее.

Его Наташка писала стихи, рисовала на больших картонах странные фигуры, любила пушистые оранжевые полотенца и почему-то огорчалась, когда им вместе предстояло лететь в самолете.

Они договорились, что после свадьбы он сделает только один морской рейс в Африку.

Глеб не мог жить без своей Наташки.


Ночной шторм, тропический дождь.

Небольшой корабль, шесть месяцев промысловой работы в далёком океане, он, совсем молодой, после свадьбы, и она… его жена, которая так не хотела, чтобы он уходил в тот рейс. Но ему для её счастья нужны были деньги. Большие деньги, хорошие, внезапные.


В те времена письма были бумажными.

Они писали друг другу письма каждый день, а посылали оказиями – с попутными судами.


Не прошло ещё и двадцать четыре часа, как мы расстались, а я уже взялся за первое письмо тебе, Наташка! Сидим в аэропорту, примерно через час – таможня, через два – вылет на промысел, в тропики, в океан. Ты, наверно, разревелась вчера, черноглазая?! Не уверен, где ты сейчас: на вокзале, в автобусе или дома, но знаю точно, что разревелась… Пиши мне, родная, чаще, часто, как только сможешь. Про все радости, горести, про всё, всё… О, извини! Капитан зовёт – выходим на посадку. Послушай, Наташка, роди мне сына?! Или двух, а? До свиданья. Целую.


Здравствуй, родная Наташка!

Пишу тебе в конце первого моего морского дня, сижу в каюте, вещи разбросаны по углам так, словно тут побывала целая банда местных африканских грабителей!

Летели на промысел с остановками в Будапеште и в Браззавиле. Жара дикая, после нашей осени непривычно. Уже в Луанде негритянка-таможенница внимательно и дотошно принялась вертеть и рассматривать твоего игрушечного ёжика, а потом расхохоталась на весь зал!

Руки дрожат, никак не могу достать из записной книжку фотографии… Сегодня, как мы с тобой и договаривались, решил снять обручальное кольцо, чтобы не потерять в работе, но оно никак не снималось! Правда! Ну, если чуть-чуть постараться… Но не хочется ни «чуть-чуть», ни стараться…

Я сжался весь, как пружина, дальше некуда. Здесь уже не я. Не смеюсь, не разговариваю ни с кем… После вахты – в каюту, к себе. Но ты же уверена во мне – и я выдержу. Это моё первое письмо из океана. Посылаю его невпопад. Мне очень плохо без тебя, родная…


Несколько дней бездельничал, не хотел даже браться за это письмо, но сегодня стало ясно, что необходимо выговориться, что копить в себе всякое не только очень плохо, но и неблагоразумно. Не волнуйся, милая, угрозы – сила слабых, а я у тебя не такой… Если бы тогда, в последние дни перед расставанием, ты сумела меня понять, то сейчас мне было бы одновременно и легче, и тяжелее. Легче – потому что не накатывала бы такая угрюмая тоска при взгляде на твою фотографию, а тяжелее – дни нашей разлуки стали бы втрое длиннее.

Как и многие из нашего экипажа я нарисовал на листке картона календарь, расчертил его на сто восемьдесят квадратов и каждый день, вернее, ночь, после вахты, буду зачёркивать одну клеточку.


Как живёшь, черноглаз?! Что делаешь, о чём думаешь? Знала бы ты, родная, как же я хочу, чтобы обо всём этом рассказала ты мне сама. Вот так, села бы рядом и рассказала…

Прошло уже полмесяца с нашей разлуки. Мы здесь вовсю работаем, ловим в океане рыбу, промысловые дела идут пока нормально. Забот по службе никаких, загораю. Мечтаю о том, как получу целую кучу твоих писем. Дал себе слово (и сдержу его!), что буду читать их по одному в день, чтобы подольше хватило… Ведь ты же будешь посылать мне письма каждый день, правда?! Смотрю – отмечено на календарике, что послезавтра ты напишешь мне про сына. Или про дочку… Жду.


Родная, это снова я! Наработался, начитался, надумался – ничего не помогает, тоскливо… Последнее средство – письмо тебе, средство испытанное, надёжное.

Когда пишу, отодвигается на задний план всё: грохот судового двигателя, шум волны за иллюминатором, картонный календарь, на котором зачёркнуто пока ещё так мало дней разлуки. Только ты передо мной. Мы вдвоём, я держу тебя за руку. Ты только что проснулась, милая, лохматая. Приподняла голову, смотришь на меня. Утренняя-преутренняя… Чёрные растерянные глаза, припухшие губы… Первые твои слова? Не знаю, не слышу, что ты говоришь, кажется, что сам давно не сплю, внимательно смотрю на тебя. Ты удивлена, смеёшься. Твой смех!..

Здесь мне ничего не надо. Я счастлив тем, что могу разговаривать с тобой в письмах, вспоминать тебя каждую минуту, каждую ночь зачёркивать ещё один прошедший день в календаре. Иногда пишу стихи. А целовать я тебя не смогу ещё сто сорок два дня…


Здравствуй, моя любимая Наташка, моя черноглазая! Знаю, что твои первые письма, отправленные мне, блуждают где-то по миру уже три недели. Я держусь сейчас на своих письмах, представляешь, что будет, когда получу твои?!

Какое-то сумасшедшее у меня сейчас состояние, весь переполнен, чувства захлёстывают. Желание говорить тебе много, обо всём. О том, что люблю, о том, что очень люблю, о том, что буду любить всегда. Для этого я и встретил тебя, только тебя. Не могло быть никого больше. Сейчас я не могу ничего сделать для тебя…

Я прорываюсь сквозь эти чёртовы дни. Их много, а ты у меня – одна…


Здравствуй, самый любимый мой человек! Это снова я, это мне опять не терпится, просто очень хочется написать тебе письмо. И вот – пишу…

Для меня сейчас нет ничего страшнее, чем бездействие и безделье. Постоянно нахожу себе какое-либо дело, шевелюсь, что-нибудь пишу, выдумываю. А как только выпадает свободная, незанятая минутка – становится немножко грустно.

Вот вспомнил тебя в фойе кинотеатра – ты так забавно бегала около игровых автоматов, так была похожа на азартного осеннего ёжика в своей лохматой шапке…

Нет, нет, я не плачу! Это ветер.


Здравствуй, самое чудесное чудо моё! Я так по тебе соскучился, ведь целых три дня не брался за письмо. Я виноват, родная, но зато как жадно сейчас пишу эти строчки! Не щенячья, а какая-то сильная, могучая, радость охватывает, когда думаю, что только ты сделала меня таким, таким… ну, просто гораздо лучше, чем я был до тебя.

Жизнь, воспоминания разделились на две части: без тебя и с тобой. Они различны по времени, но «с тобой» как-то громадней, быть может, этому помогает уверенность, что три месяца вместе – это только малость, а впереди у нас – целая жизнь!


Не обижайся, родная Наташка, за мою такую самоуверенность, ведь это так здорово, что у нас скоро будет сын! Десять минут назад и ещё ровно месяц в придачу мы поцеловались в последний раз. В последний раз я увидел тебя за окном вагона. За эти дни я прожил целую вечность. Сколько передумано, сколько раз я вспоминал всё наше, тебя, не сосчитать. Да и глупо считать.

Три дня назад радист принёс мне в штурманскую рубку радиограмму от тебя. Когда я её прочитал, всё, что было вокруг, исчезло. Я позабыл про вахту, о сроках промыслового совета, о том, что мой голос, с докладом о ночном промысле, хотят услышать на десятках соседних судов. Вышел на мостик и долго стоял, прислонившись к переборке.

Счастье охватило меня!

Представляю, каким смешным я выглядел несколько часов подряд, улыбаясь и бестолково бегая из угла в угол. А потом, набегавшись, уснул там же. На своём рабочем месте и рук моих упала на палубу штурманской рубки бумажка. На которой я полдня подсчитывал, когда же это произойдёт…


Родная, сейчас, только что, полчаса назад, получили почту!

Извини. Не удержался и все твои письма (целых три!) прочитал махом!

Наташка, какая же ты у меня хорошая!

За этими письмами я гонялся на расстояние в полтысячи километров почти десять дней. Сколько же я пережил, милая… Именно с этими письмами вышло совсем так, как я себе и представлял! Мне – три!!! А на всех остальных мужиков из команды – четыре…

Опять – улыбка до ушей, опять небрежно роняю: «от жены…».

Ну и чудесная же ты у меня, черноглазик! Это же, как глоток воды, когда страшно устал, когда всё равно… сейчас я летаю, как на крыльях, дело кипит, всё вокруг кажется мелким, ерундовым. Здесь на судне, я могу сделать, что угодно, даже самое трудное, но вот только дни из недель выкидывать разом я пока не научился!

И это ведь сделала для меня ты, родная! Скажу по секрету: уже успел краем уха услышать, что где-то нам ещё есть почта, пришла на промысел с каким-то новым транспортом…

Ну, держитесь! Я за письма своей жены горло любому перегрызу, я их из-под воды достану! Как-то круто повернулась жизнь после твоей радиограммы о том, что у нас будет ребёнок. Думаю, уже ведь не просто ты и я, а как-то по-другому. Нам многое придётся сделать, родная, и мы со всем справимся…

Сейчас я на вахте. Мечтаю, как через полтора часа буду преображаться: сбрею пиратскую бороду, попрошу кого-нибудь из мужиков, чтобы подстригли.

Прошёл уже месяц и два дня. Остался пустяк. Целую тебя всю, всю, моя маленькая… днём держусь, а ночью, без тебя – скверно…


Добрый вечер, родная! Что ты сейчас делаешь? Смотришь телевизор или уткнулась в книжку? А я вот разговариваю с тобой…

Пишу на вахте. Три часа ночи, тишина. Темнота. Тихо жужжат приборы, за бортом невод, полный рыбы, в рулевой рубке никого нет, все спят после тяжёлой работы. Мы ждём плавбазу, подойдёт утром, будем сдавать на неё улов.

Я переделал все свои штурманские, навигационные дела, решил вызвать по рации судно, которое вчера вернулось на промысел с берегового ремонта. Вызвал, поболтал немного с коллегой, он говорит, что на плавбазе для меня есть, от моей любимой жены, из далёкого дома, два письмища!

Тут же исполнил по рубке дикий африканский танец и сразу же взялся за это письмо тебе!

Я люблю тебя, самый родной в мире девчоныш! Чуть позабыл твои руки, твоё тело… Рядом – только лицо. Милое, незабываемое, моё… Как мало мне сейчас надо: щёлкнуть тебя, шутя, по носу и со счастливой улыбкой заснуть… Только сейчас понимаю, как был раньше глуп: как должное принимал твою любовь, ласку, нежность, а сейчас дрожу над каждым твоим письмом. Добрым и родным, ищу там слова: «…люблю, люблю!».

И что было бы со мной, если бы я этих слов не находил…


Вчера, как я и ожидал, наш пьяный капитан посадил невод на скалы. Одно рваньё, рыбы нет. Он сразу же протрезвел, а когда я поднялся в штурманскую рубку на вахту, был уже нормальным и молчаливым. Медленно вытаскивали лебёдками из воды лохмотья невода, сшивали их всей командой, укладывали. Противное какое-то было состояние, я слонялся из угла в гол, хандрил.


Ты можешь представить, что наши с тобой встречные письма лежат где-то в соседних почтовых мешках неделю, а может и больше?! Рядышком… Полежат, полежат – и снова в путь. Я получаю твои ровно через месяц, после того, как ты их отправляешь. Не успеваю толком прочитать – сразу же связываюсь по рации с плавбазой. Допрашиваю их, есть ли письма для нашего экипажа ещё…

Хочется сказать тебе много хорошего, прехорошего. Но не могу – тебе нельзя волноваться… Не хочу ничего без тебя! Ничего, ничего! Только ты, моя родная Наташка! Хочу быть всегда рядом. Ты сделала меня сильным: без тебя я ничто.

За три часа до полуночи. Я верю в тебя. Без тебя не будет и меня. Не предавай…

Твой…


Сегодня, милая Наташка, ещё раз убедился, какой же я у тебя странный…

Два дня назад пришла почта, твоих писем там не было, и сегодня передали с берега целую пачку писем для нашего экипажа. Кто-то ляпнул громко, вслух: «А тебе и сегодня ничего нет!».

Стало так обидно – мне и нет писем! Сразу выдумал мелкую месть тебе: «Вот возьму и порву приготовленное к отправке письмо, пусть ей тоже станет плохо!..».

Идиот!

Через полчаса поднялся в рубку третий помощник капитана, славный парень, говорит: «Тебе письма в каюте лежат…».

Я слетел вниз по трапу, рванулся в каюту – целых три письмища! И так я переверну их, и этак. И на штемпеля почтовые посмотрю, на даты – как ребёнок с ненаглядной игрушкой! Прости меня, родная, прости! За злые случайные мысли, за глупые слова!

А твои письма, милый мой черноглазик, милые! Только пишешь ты их как-то растрёпанно… вчера перечитал твоё письмо, в котором ты говоришь про нашего будущего сына. Когда читал эти строчки первый раз, показалось, что что-то тревожит тебя, а вчера я понял – это просто растерянность без меня. Стало легче.

Постой, постой! Написал эти слова и неожиданно вспомнил, как мы ездили в тот приморский парк. Как рыжий котёнок бежал за нами по дороге, как долго мы сидели на поваленном дереве посреди поля; орлов, которые долго, долго кружились над нами в небе…

Такое со мной часто случается, каждую минуту: делаю что-нибудь штурманское и неожиданно вспоминаю наше. Застываю на месте или машинально кручу пальцами карандаш, а сам далеко-далеко – с тобой… Думаю об одном – сколько же у нас тобой впереди!

Рад, что ты взялась за Ремарка. Но ведь и он не прав: «…Только тот, кто не раз оставался один, знает счастье встречи с любимой». Ерунда! Никакое счастье будущих встреч не уничтожит горечь, страшную горечь разлуки! Сознательно, из-за денег, идти на долгие месяцы беспросветной тоски ради мгновения радостной встречи?! Нет, больше никогда!

Я так думаю, потому что люблю. Ты далеко от меня. Мне плохо от того, что я ничем сейчас не могу помогать тебе. Береги себя, больше отдыхай, не пиши писем каждый день, не волнуйся. Ты должна быть уверена – у меня всё хорошо! Не может быть плохо – у меня есть ты. Целую. Спасибо за будущего сына.


Не обижайся, родная, из-за моих писем! Вот и это – старое, которое я берусь дописывать каждый вечер.

Наш промысловый отряд вот уже полмесяца работает вдалеке от основного флота: плавбаза и восемь маленьких добывающих корабликов. Нет никакой возможности ни отправить письмо, ни тебе получить от меня весточку. Бешусь, срываю злость на любом, кто упоминает в разговоре о почте. А спрашивают многие, ведь знают, что я самый из них ждущий…


Нет счастливее человека, чем я. Ни у кого нет настроения радостнее, чем у меня. Почему?! Потому что есть у меня такая жена, как ты, Наташка, потому что сегодня я получил от тебя сразу восемь (!) писем.

…Моё последнее письмо я писал двадцать дней января, не было никакой попутной оказии отправить, работали в дальнем районе океана, практически в одиночку, и эти дни были тяжёлыми для меня.

…Твои письма стали взрослыми. Поверь мне, ты очень изменилась. Это и огорчает, и радует. В памяти ты – на перроне вокзала, в лохматой шапке, кричишь что-то злое, а в глазах – чёрные блестящие слёзы… Маленькая, беспомощная, обиженная, а я – уезжаю…

Родная, я помню тебя такой. Ты встретишь меня после этого рейса не взъерошенным воробушком, а спокойной, взрослой, беременной женщиной! Тебя немного пугает предстоящая встреча?! Я это чувствую. Ты думаешь, как же я увижу тебя такую изменившуюся, и переживаешь? Глупая моя, милая! Это вокруг меня всё застыло, как в болоте, никаких новостей, а ты живёшь в такое волшебное время – готовишься стать мамой и все изменения так идут тебе! Я знаю, я верю в это.

…Недавно на вахте я вспоминал, как мы с тобой однажды поссорились. Причина была пустяковая, оба надулись, я лежал на диване, пытался что-то читать, а сам украдкой наблюдал за тобой. Ты сидела за столом и что-то грустно рисовала в нашей общей тетради. Обоим было плохо, но мы тогда были такими упрямыми! А потом ты как-то решительно, вдруг, сказала: «Послушай…», и не успела ещё договорить, как я понял, что это – мир! Бросился к тебе и целовал, целовал…

…Ну вот, к нашему борту подходит попутный «почтовый ящик». Время отдавать это письмо. Ребята сменяются с промысла, улетают, через день будут в столице, а ещё через неделю ты услышишь мой голос, читая эти строчки. Я буду разговаривать с тобой. Осталось восемьдесят восемь дней. Целую, хоть и отвык…


Здравствуй, самая лучшая на свете жена Наташка! А я – болван… Ты пишешь, что ревела из-за одного моего дурацкого письма?! Сейчас я буду говорить тебе много всего, слушай внимательно и знай, что даже самые плохие мысли, о которых я пишу тебе, уже не страшны нам с тобой! Это как нарыв – мучительно больно, а потом резанёшь ножом – ужасная боль, но уже всё позади…. И никогда она больше к нам не возвратится. Никогда. Так было и в том письме…


Здравствуй, милая! Завтра – половина рейса. Половина разлуки, половина мучений… А ещё через двадцать четыре дня исполнится год, как я увидал абсолютно незнакомую мне, но очень красивую девушку! Ты не догадываешься, кто же это тогда была?! Вот так, родная, понемногу и появляются в нашей совместной жизни замечательные даты, любимые праздники.

Сейчас лежу в каюте, придумал себе игру: над моей койкой есть полочка, такая же, как в железнодорожном вагоне. Там хранятся все твои письма, а поверх их стоит ежик, охраняет тайну нашей с тобой переписки. Я наугад вытягиваю из пачки письмо и стараюсь угадать, о чём именно в нём ты мне когда-то написала… Но потом всё равно увлекаюсь и читаю их все подряд!

В первом своём письме ты очень дельно и серьёзно рассуждаешь, что с первой же своей получки на новом месте работы начнёшь готовиться к нашей встрече, экономить деньги и планировать, а во втором – что купила на них пятнадцать своих любимых эклеров!


Вчера пришло твоё письмо – отправлено тринадцатого… пришло тринадцатого, через месяц.

Мы с тобой так хотели, чтобы я быстрее ушёл в море, а сами, глупые, не представляли, как же это плохо. Плохо, очень-преочень… Но бывает – просыпаюсь, а на подушке – письмо от тебя!

Неправильно мечтать о счастье поодиночке. Начался самый страшный месяц – четвёртый…. Я выдержу – ты не волнуйся.


Сейчас я скажу немногое, а остальное – когда будем рядом.

Мне кажется, что это письмо должно быть особенным, ведь оно – последнее! Самое последнее в нашей жизни, Наташка…

Никогда не придётся нам писать друг другу писем, потому что никогда, никогда мы не будем разлучаться! Осталось двадцать четыре дня без тебя. Я ненавижу эти дни. Я проклинаю их, рву по кусочкам, по часам!

Ты же не рассердишься, если, когда мы будем рядом, я расскажу тебе всё, что намечтал здесь, в океане, без тебя, без моей сумасшедшей девчонки!

…Я пишу это письмо слишком медленно, вот уже четвёртые сутки. Осталось каких-то двадцать дурацких дней. И всё.

Сам я замуровался в себя. Так легче.

Осталось двадцать дней – за эти месяцы я стал другим. Ты – тоже. По твоим последним письмам я понял это. Хорошо, что мы такие одинаковые. Хорошо, что мы стали такими одинаковыми не слишком поздно. Не лучше и не хуже… К чёрту! Просто одинаковыми.

Ждёт меня моя «женщина беременная».

Неужели ты думаешь, что только ты так страшно волнуешься в ожидании нашей встречи?! Видела бы ты, как придирчиво рассматриваю в зеркале свой облупившийся на солнце нос, как печалюсь из-за сломанного ногтя, как, пыхтя, старательно пришиваю пуговицу к рубашке?! И это – твой муж!

Я позабыл тебя. Честно! Наверно, потому, что долго старался не вспоминать.

И вот… дурак! Сейчас так хочется услышать твой голос, пусть даже он прозвучит только во мне. Закрываю глаза, но… твоё лицо вспоминается как-то медленно, фрагментами. Помню всю тебя, а вот лицо… как-то очень близко, близко…

Отдельно – глаза, губы…

Наверно, я стал у тебя психом. Всегда в прежних рейсах, ещё до встречи с тобой, хотелось до смерти шампанского. А сейчас… сейчас хочется увидеть твои слёзы!

Да, родная, не обижайся! Радостные слёзы. И ещё – поцеловать тебя. А ещё… Ну, ну, не бушуй! Девчонка моя, ругать сумасшедшего мужа – нечестно!


Телеграмма.

«Родная не беспокойся тчк писем больше не пиши скоро снимаемся промысла тчк не волнуйся любимая очень жду встречи целую твой».


Вскоре после того последнего, проклятого рейса Глеб с Наташкой поселись в маленьком приморском городке, часто гуляли по берегу, на дюнах, среди чудесных сосен.

С морской жизнью Глеб расстался.

С отчаянной решимостью он уволился из своей океанской конторы, стал работать помощником капитана на портовом буксире. Во время суточных вахт на убогих просторах грязной торговой гавани ему было неимоверно скучно.

Через некоторое время, совсем случайно, один знакомый, чиновник, пригласил Глеба на совсем уж сухопутную работу, на менее суетливую службу, в структуру областного правительства. Приказы, ежеквартальные отчёты, типовые экспертные заключения…


Они были счастливы.

Скоро в их доме долгожданно появился и начал радостно расти маленький гениальный фантазер, добрый мальчуган с таким же удивительно пронзительным, как и у мамы, взглядом.

Глеб тяготился береговой рутиной, но он знал, что настоящим морякам не всегда удаётся правильно воспитать сыновей, сыну нужно видеть отца каждый день.


Заграничная командировка стала большим событием для сослуживцев Глеба, но не для него самого.

Их областная администрация отправляла делегацию на балтийский остров Борнхольм, в дружественную страну Данию. Небольшому фонду, в котором в то время трудился Глеб после того, как ушёл с моря, было поручено организовывать это международное мероприятие.

Знакомые, тоже отставные моряки, занимавшиеся прибрежным рыбным промыслом, попросили Глеба воспользоваться оказией, представить их ассоциацию в Дании, познакомиться там с местными рыбаками, заверить коллег, при случае, на каких-нибудь официальных мероприятиях, что, мол, русские рыбаки не против поближе познакомиться и сотрудничать, вроде как, Балтика одна на всех.

Глеб, смеясь, согласился.

Их делегация была большой, представительной, шансов на то, что он, простой эксперт, один из многих, сможет что-то сделать для своих морских мужиков, была незначительной. Но те уж очень просили.

В Копенгаген прилетели днём, на Борнхольм добирались маленьким винтовым самолётиком, а уже вечером им предстоял неформальный ужин, который для прибывших гостей устраивал местный островной губернатор.

Уютный ресторанчик на прибрежных дюнах, минут десять пешком от их гостиницы, по тропинке среди узловатых, изверченных морским ветром сосен.

Принимали их достойно.

Звучала какая-то национальная музыка, играли скрипка и аккордеон, бодро выступали с приветственными речами представители обеих сторон.

Старались с микрофонами переводчики, представляли составы делегаций.

Все улыбались и аплодировали.

Глеб тоже невнимательно улыбался, вспоминал своих, Наташку и сына.

Руководители, русский и датский, обнялись, в привычных позах, красиво, попозировали корреспондентам.

Всё внимание местных начальников было, естественно, устремлено к другим начальникам, приезжим.

Продолжали аплодировать.

Глеб устроился за дальним столиком, спокойно смотрел по сторонам, занимался своим бокалом шампанского.

Внезапно он услыхал как переводчик торжественно, в череде прочих, произнёс и его фамилию, но почему-то представил его не как сотрудника фонда, а как представителя русских рыбаков.

Зал смолк, потом все датчане встали и захлопали так, как никому другому.

Он тоже поднялся из-за своего низенького столика, поклонился.

К нему уже спешил с улыбкой и протянутой для приветствия рукой губернатор Борнхольма.

Политика политикой, а рыбный промысел был для островитян важнее…


Весь вечер Глеб отвечал на вопросы местных рыбаков, давал интервью датским газетчикам, фотографировался с седыми капитанами, раздавал визитки, записывал новые имена в свой блокнот.

Начальство из его делегации недоумевало, некоторые чиновники злились на то, какое внимание хозяева уделяют незначительному клерку, а не им.

Апофеозом торжеств стала процедура награждения Глеба, как представителя ассоциации русских рыбаков, орденом Серебряной трески, очень почётным для датчан.

Осколки потерянной памяти

Подняться наверх