Читать книгу Аспекты визуальности художественной литературы - Анастасия Александровна Аксенова - Страница 1
ОглавлениеВведение
Слово «визуальность» обозначает широкую проблемную область, которая представляет собой поле пересечения интересов различных наук – естественных (например, оптика как раздел физики или физиология зрения) и гуманитарных, которые изучают визуальность как феномен искусства или как интермедиальное явление.
Визуальный аспект художественной литературы относится к нематериальной стороне произведения – художественному миру, который читатель представляет себе в процессе чтения. Изучение зрительного аспекта представлений в поэтике стало предметом особого интереса относительно недавно. В словаре литературных терминов «Поэтика» под «визуальным в литературе» понимается «одно из наиболее значимых свойств художественной образности, определяемое авторской установкой как на отдельные зрительные ассоциации читателя, так и на конкретизацию «предметно-видовых» уровней (Р. Ингарден) «внутреннего мира» произведения в целом» [С. П. Лавлинский, Н. М. Гурович, 2008. С. 37–39]. Такое определение учитывает рецептивный и аксиологический аспекты указанного понятия. Разработка этих сторон визуальности, на наш взгляд, требует систематизации отдельных теоретических положений, связанных с визуальностью в литературе.
Важной отправной точкой является различение в рецептивном плане литературы между чувственно-зримым восприятием и мысленным представлением. В непосредственном зрительном восприятии находится только текст произведения в своём графическом оформлении. Художественный мир предстаёт идеально в воображении читателя. Итак, мы исходим из того, что литература – это не только искусство «непрямого говорения» [Бахтин, 1986. С. 305], но и искусство непрямого видения. Иногда из-за отсутствия этого принципиального разграничения под визуальным в литературе подразумевают иллюстрации, помещённые в книгу, или графическое оформление самого текста. Отметим, что наше понимание визуального аспекта в художественной литературе выходит за рамки проблемы слова как материала. Изучение этого явления обусловлено необходимостью прояснить изобразительный потенциал художественного слова как присущий литературе способ выражения смысла.
Как справедливо подчёркивают С. П. Лавлинский и В. Я. Малкина, «Визуальное – это не наглядность, а зримость. Это не то, на что мы смотрим (смотрим мы на текст), а то, что мы видим внутренним зрением»1. Это перекликается с высказыванием Л. Витгенштейна, которое указывает на явную разницу между желанием что-то рассмотреть и что-то представить: «В первом случае говорят что-то вроде “Смотри внимательнее!”, во втором “Закрой глаза!”» [Витгенштейн, 2020. С. 216].
При изучении визуальности в литературе довольно часто упоминается экфрасис, который означает «всякое воспроизведение одного искусства средствами другого» [Геллер, 2002. С. 18], но данное пособие не может ограничиваться изучением только примеров экфрасиса в литературе, поскольку феномен читательского непрямого видения в литературе распространяется на весь изображённый автором мир, а не только на отдельные моменты изображения архитектуры, живописи, танца и т. д. Конечно, максимальная визуальная нагрузка обнаруживается в описаниях, которые представляют собой «часть пространства в мире персонажей, а цель – создание чувственно-конкретного облика этого предмета посредством деталей, апеллирующих к внутреннему зрению, слуху, иногда и обонянию адресата, а также с помощью смены точек зрения наблюдающего субъекта» [Поэтика, 2008. С. 152]. Поэтому во втором разделе именно эти части пространства (пейзаж, интерьер, внешность героя) заслуживают внимательного рассмотрения и особенно – их роль в реализации незримых образов звука, запаха и ощущения.
Рецептивный аспект визуальности изображения в литературе связан с феноменом двойственности созерцания читателя, который одновременно видит как текст произведения, последовательный ряд словесных знаков, так и мир, изображённый посредством этого текста, то есть последовательный ряд образов. Именно активность читательского воображения пробуждает, оживляет мир, изображённый автором. На эту тему широко известны работы немецкой рецептивно-эстетической школы – Ганса-Роберта Яусса и Вольфганга Изера. Усилия воображения читателя обусловлены специфичностью словесного образа, поскольку образ лежит за пределами языка и «язык неизбежно отсылает за пределы себя самого, указывая на границы языковой формы выражения» [Гадамер Г.-Г., 1991. С. 65]. Это утверждение заставляет нас учесть то, что присуще литературе помимо языка (хотя и не автономно от него), а именно специфику самого художественного мира, который имеет свою уникальную визуальную структуру. В значительной степени эта структура определяется процессами чтения и представления. Поэтому одним из важнейших аспектов проблемы изучения визуального в литературе является поведение читателя.
Согласно определению художественного образа, выдвинутому М. Н. Эпштейном, творческая природа образа состоит в преобразовании действительности: «категория эстетики, характеризующая особый, присущий только искусству способ освоения и преобразования действительности» [Эпштейн М. Н., 1987. С. 252]. В исследовании мы постараемся рассмотреть, как встреча читателя со зрелищной природой образа участвует в таком преобразовании действительности. Поэтому особое внимание уделяется чертам художественного образа как воспроизводимость и эстетическое воздействие, которые отмечают И. Б. Роднянская и В. В. Кожинов в словарной характеристике понятия «образ художественный»2.
Зримый образ в представлении читателя художественного произведения обычно осложнён видением героев, рассказчика, повествователя. Другими словами, визуальное содержание образов в литературно-художественном произведении – это ещё и феномен сознания изображённых субъектов, ведь каждый из них что-то видит. Их видение связано с традиционным понятием «точка зрения» и понятиями кругозора и окружения эстетики Бахтина. Неотделимость смысла произведения от образа, увиденного читателем, означает, что организация художественного пространства настроена на артикуляцию смысла, на воплощение системы оценок. Для нас важна не только феноменологическая сторона зримости образов в литературе, но и её герменевтический потенциал.
РАЗДЕЛ I.
ПРОБЛЕМА ВИЗУАЛЬНОСТИ И СПОСОБЫ ЕЁ ИЗУЧЕНИЯ
Глава 1. Визуальность как предметная область гуманитарных наук и междисциплинарных исследований
§ 1. Изучение зрительного восприятия
В 50-е годы XX века зрительное восприятие изучается с точки зрения человеческой психологии. К таковым можно отнести исследования американского когнитивного психолога в области зрительного восприятия Джеймса Джерома Гибсона The Perception of the Visual World [Восприятие визуального мира]3, советских психологов Н. Н. Волкова «Восприятие предмета и рисунка»4, С. В. Кравкова «Цветовое зрение»5. Общим пунктом в этих трудах является критика тех методических установок, которые отрывают процесс понимания от процесса восприятия. Авторы сходятся во мнении, что понимание увиденного начинается не после разглядывания картины, а одновременно с ним.
Французский философ Морис Мерло-Понти включает в поле исследований телесное бытие как изначальную ситуацию и как само воплощённое сознание. Поэтому в его исследованиях большое значение имеет опыт восприятия, возможный только благодаря телесному присутствию в мире. Для Мерло-Понти тело не является объектом среди тех, которые нас окружают, поскольку оно не просто вещь в мире, но уже и само отношение к миру. В 1960-1964 появляются его работы «Око и дух», а затем – «Видимое и невидимое», которые обращены к анализу художественного опыта, особенно живописи. В книге «Око и дух» зрение художника «даёт видимое бытие тому, что обычное, заурядное зрение полагает невидимым. <…> Это всепоглощающее зрение, по ту сторону «визуальных данных», открыто на ткань Бытия» [Мерло-Понти, 1992. С. 19]. Под «визуальными данными» здесь понимается то, что доступно человеку благодаря физическому зрению. Но отмечается и существование «всепоглощающего зрения», которое не является просто сбором данных о мире, а именно отношением к миру, способом его осмысления.
Во второй половине XX века возникает тенденция к различным исследованиям киноязыка, в которых часто фигурирует понятие эстетики зрения и зрительской установки. К таковым относятся исследования киноязыка в работе Ю. М. Лотмана «Семиотика кино и проблемы киноэстетики»6 или работа «Видимый мир. Очерки ранней кинофеноменологии»7 М. Б. Ямпольского. Как уже было отмечено во введении, интерес исследователей к синтезу или взаимодействию литературы и кинематографа влияет на сближение в терминологии, но важно указать на принципиальную разницу между зрителем и читателем: зритель активно использует собственное воображение, но не так, как читатель.
Переключение между рецептивными ролями зрителя и читателя требует переключения между разными коммуникативными кодами. Язык литературы и язык кинематографа различаются, но это ещё не означает, что один вид искусства сложнее или проще другого. По словам Б. М. Эйхенбаума, «Кинозрителю приходится проделывать сложную мозговую работу по сцеплению кадров <…> кино требует от зрителя некоторой специальной техники угадывания» [Эйхенбаум, 2001. С. 20]. Но что именно приходится угадывать зрителю? Например, мысли героя, если их не озвучивает в этот момент закадровый голос. Но и в литературном произведении иногда обозначено только действие персонажа. Понимание смысла в том и в другом случае требует определённой работы связывания фактов, деталей, образов. Зритель опирается на уже воплощённые детали художественного фильма, читатель же имеет перед глазами не сами детали изображённого мира, а буквы и слова текста, посредством которого ему предстоит самостоятельно воссоздать в своём воображении подробности художественного мира. Эта разница, которая может показаться кому-нибудь несущественной, на самом деле дифференцирует активность зрителя и активность читателя.
Книга психолога и киноведа Р. Арнхейма «Искусство и визуальное восприятие» содержит важное наблюдение о динамическом характере восприятия образа: «Художественное восприятие объекта или какого-либо события скорее можно сравнить с процессом создания музыкальной мелодии, чем с работой фотоаппарата. Оно заключается в создании зрительной модели, которую можно представить как конечный результат целой серии воплощений» [Арнхейм, 2000. С. 147]. В финале этот тезис сопровождается ещё одним важным пунктом, который указывает на динамику напряжения художественных произведений: «Любая визуальная модель динамична. Это самое элементарное свойство на деле оказывается самым значительным атрибутом художественного произведения, так как если скульптура или картина не выражали бы динамики напряжения, они не смогли бы достоверно отображать нашу жизнь» [Арнхейм, 2000. C. 385]. При этом нужно признать, что основательная и впечатляющая работа Рудольфа Арнхейма не позволяет прояснить визуальный характер образов именно словесного творчества, но в ней такая задача и не ставилась.
В исследовании В. А. Подороги «Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии: Сёрен Киркегор Фридрих Ницше Мартин Хайдеггер Марсель Пруст Франц Кафка»8 этот философ и критик размышляет о пространственности кьеркегоровского интерьера. Для нашего ракурса изучения, безусловно актуально обращение В. А. Подороги к пространству, феномену взгляда, феномену восприятия: «К феномену восприятия дали может быть отнесена широта взгляда, обзора <…> Подъём по вертикали означает последующее обретение широты взгляда. Феномен широты складывается из двух пространственных позиций: высоты и дали. Однако здесь не идёт речь о чисто механическом сложении двух элементов, образующих третий. Более того, широта есть термин, который не обозначает один из возможных способов видеть пространство, широта – это скорее интенсивность видения, чем видение, опирающееся на обычную зрительную способность» [Подорога, 1995. С.78-79]. Однако помимо богатого материала, мы встречаем в этой работе и такое толкование: «широта является не столько феноменом зрения, сколько психомоторным переживанием, которому всегда сопутствует расширение тела наблюдателя, причём не находящее своё выражение в протяжённости пространственных образов. Расширение, как оно понималось в немецкой романтике и как оно описывается в ранних дневниковых заметках Киркегора, является чистым интенсивом телесного опыта» [Подорога, 1995. С.79]. Это толкование означает для нас, что интенсивность видения употребляется здесь не в литературоведческом смысле, а в психологическом. Здесь смешиваются непосредственное зрительное восприятие и умозрительное представление, «визуальное» как эстетическая категория и «визуальное» как психическое переживание.
Опубликованная в 1997 году работа известного теоретика структурализма Цветана Тодорова «Введение в фантастическую литературу»9, не сосредотачиваясь на изучении визуального в литературе как отдельной проблеме, оснащается новой терминологией: «трансгрессия взгляда», «эстетика антиглаза», «культура минус-зрения», что можно признать предпосылкой для развития исследований.
На очень широком философском и художественном материале филолог, искусствовед и философ М. Б. Ямпольский в работе «О близком: очерки неметрического зрения»10 рассматривает деформации и трансформации визуальности как особый факт культуры XIX-XX веков. Он привлекает здесь теории Канта и Гуссерля, рисунки С. Эйзенштейна, кинофильмы А. Сокурова, книги Эдгара По и Пруста. Внимание исследователя обращено к аномальным зрительным ситуациям, когда нарушается дистанция между наблюдающим и объектом наблюдения и начинает действовать «близкое» зрение, вплотную «налипающее» на глаза зрителя. Однако до того, как изучать аномальные зрительные обстановки, мы обязаны прояснить сам феномен визуального в литературе как виде искусства. Поиск и изучение тех работ, которые лишь некоторым образом соотносятся с областью визуального в литературе, ещё настойчивее убеждает нас в необходимости рассматривать визуальное как особый изобразительный потенциал словесного творчества в качестве отдельной проблемы. В книге М. Ямпольского по словам самого автора «зрение относится скорее к области физиологии и оптики» [Ямпольский, 2001. С.14], а понятие «видение» указывает на всё, что включает в себя «визуальная сфера». Это ведёт к расширению понятия «визуального», вместо прояснения его роли в литературе.
В исследовании В. Колотаева «Под покровом взгляда. Офтальмологическая поэтика кино и литературы»11 утверждается, что восприятие и порождение эстетической реальности сопряжено с эмоциональными расстройствами психического аппарата и органов чувств слуха и зрения при контакте с труднообъяснимой действительностью, вследствие попыток субъекта преодолеть конфликт идентичности и определить своё место в социокультурном дискурсе. Для нас это означает, что «офтальмологическая поэтика литературы», предложенная в исследовании В. Колотаева, никак не может способствовать теоретическому обоснованию изобразительного потенциала художественного слова, поскольку теория литературы не может оперировать отсылками к данным медицины и психологии или объяснять художественную реальность эмоциональными расстройствами психического аппарата.
Всё это, однако, прозвучало не бесследно для филологии, и осмысление психологии восприятия впоследствии отразилось на работе исследователей графического оформления текста. Графическое оформление текста начинает привлекать внимание некоторых исследователей, поскольку они усматривают в этом потенциал для своих разработок на стыке наук филологии и психологии. Мы же стремимся прояснить проблему поведения читателя и само явление визуального как филологическую проблему эстетического порядка, не затрагивая психологических проблем. Графическое оформление текста мы понимаем как визуальность первого уровня, то есть наглядную, существующую в физическом мире, которая служит опорой для следующего уровня – визуальности самого воображённого в ходе чтения мира с его героями, пространством, аксиологией.
§ 2. Материальная и идеальная визуальность литературного произведения
Кроме указанных исследований общегуманитарного плана о свойствах зрительного восприятия существует ещё один вектор разработок, связанный с визуальностью. Материалом таких работ становится не столько кинематограф и живопись, сколько сами литературные тексты.
Венгерская исследовательница и переводчик Жужа Хетени в статье «Идея в образах, абстрактное в визуальном. Фигуры-образы Исаака Бабеля»12 рассматривает художественное произведение и определяет визуальное как «приём, при помощи которого слово теряет своё поле однозначности, выступает за пределы непосредственного понимания, приём сотворения виртуальной, второй действительности, которая создаётся автором из элементов, заимствованных из первой действительности» [Хетени,1999. С.76]. Мы можем согласиться с необходимостью изучить возникающее в процессе чтения визуальное представление читателя, которое действительно становится особой дополнительной реальностью, но определить его только лишь как «приём», который лишает слово однозначности, или как стилистическое средство воздействия, было бы недостаточно точно. Слово лишается своей однозначности благодаря вариативности лексических значений, которые и ограничивает, и расширяет контекст.
В исследованиях визуального лингвистами и переводчиками на первом плане находится материальная визуальность и сам язык произведения, а не его мир, воображённый читателем. Для литературоведения понятие визуального в литературе – это нечто большее, чем только приём или средство выразительности. Исследуемое в нашей работе понятие имеет отношение к понятиям: художественный мир, точка зрения, хронотоп, кругозор и окружение, автор, герой и читатель.
Ещё одна работа, которая освещает визуальное в литературе как повествовательный приём – это статья Н. П. Кушнирчук «Визуализация как повествовательный принцип в прозе поэта Б. Пастернака («Воздушные пути», 1924)»13. Она даёт определение того, что понимает под визуализацией: «В широком смысле визуализация подразумевает процесс представления какой-либо информации в виде оптического изображения. В искусстве, прежде всего изобразительном, процесс визуализации позволяет художнику особым образом отразить реальность, устанавливающую необычные сочетания предметов и их свойств и реализующуюся на основе модификации восприятия в представление» [Кушнирчук, 2015. С.46]. В этом определении для нас значима проблема перехода от восприятия к представлению, то есть от наглядно-чувственного созерцания в восприятии – к умозрительному представлению при помощи воображения.
Однако реализация этой модификации в словесном виде искусства протекает, конечно, не совсем так же, как в искусстве изобразительном. Н. П. Кушнирчук справедливо указывает на формирование у читателя определённых (заданных автором произведения) зрительных ассоциаций. В статье утверждается, что смена точек зрения создаёт максимально полную картину изображённого мира в глазах читателя, но это было известно и без введения понятия «визуальное в литературе». Автор статьи исходит из тех позиций, что «использование в тексте кинематографических приёмов позволяет говорить о синтезе искусств как об одном из признаков феномена “прозы поэта”» [Там же. С.53]. Мы не отрицаем возможность синтеза искусств и не выступаем против изучения такого синтеза, но лишь хотим подчеркнуть, что преследуем другие задачи. Наше учебное пособие движется скорее в направлении специфики литературной визуальности, заданном классическим текстом Г. Э. Лессинга.
Монография И. А. Мартьяновой «Киновек русского текста: парадокс литературной кинематографичности»14 даёт следующее определение литературной кинематографичности: «это характеристика текста с монтажной техникой композиции, в котором различными, но прежде всего композиционно-синтаксическими средствами изображается динамическая ситуация наблюдения» [Мартьянова, 2001. С. 105]. Такой тип текста, по словам И. А. Мартьяновой, визуален в самом характере своего пунктуационно-графического оформления. Проблема состоит в том, что термин «литературная кинематографичность» как характеристика текста с монтажной техникой композиции в науке и по сей день отождествляется с темой визуального в литературе. Отметим, что И. А. Мартьянову как лингвиста прежде всего интересует синтаксис современной литературы и знаковый план текста. Это можно заметить и в её статье «Кинематографичность литературного текста (на материале современной русской прозы)»15. Визуальное в монографии И. А. Мартьяновой понято как визуальность самого текста, то есть визуальность первичного порядка. В нашей работе необходимо различать визуальность условного знака (слов в тексте) и визуальность художественного образа (именно этот эстетический аспект изучается здесь).
В XX веке, вслед за работами психофизиологов, искусствоведов и кинокритиков возникает волна изучения визуального в тексте. Таким образом, мы можем отметить, что намечается некоторый поворот изучения визуальной проблематики от общегуманитарной сферы (представленной здесь психологами, культурологами, философами) более конкретно в сторону филологии. В качестве примера рассмотрим некоторые источники, обращённые к визуальной стороне уже не кинематографа или культуры в целом или психологии, а именно текста, но подробно мы не будем останавливаться на них. Сам подход к изучению визуального в этих исследованиях хотя и пользуется художественными произведениями в качестве материала исследований, но направлен на прояснение визуального в качестве концепта, приёма, формы коммуникации, особого средства. Художественное произведение и его мир здесь используются исследователями в качестве средства передачи информации по типу декодированного сообщения от автора читателю.
Возникают такие диссертации, в которых материалом выступает художественный текст, а темой исследования – визуализация картины мира. Например, А. Ю. Ивлева в своей диссертации «Визуализация художественной картины мира в творчестве Оскара Уайльда»16 наряду с термином «визуализация» употребляет словосочетание «визуальные средства», под которыми она понимает цвет, звук, движение, слово. Термин «визуализация» имеет в этой работе широкое значение и понимается как метод конструирования символов в разных видах искусства. Такой метод, называемый «визуализация», рассматривается А. Ю. Ивлевой на трёх уровнях: как описание, как сюжет, несущий, по словам автора диссертации, большую часть фактологической информации реципиенту, и как концепт (идея), раскрывающий символ всего произведения. В нашем понимании визуальное в литературе – это не метод и не концепт, а свойство самого художественного мира.
Следует подчеркнуть, что работы, которые обращены к изучению визуального как графического оформления текста, не будут иметь никакого отношения к проблематике нашей работы. Именно поэтому здесь нецелесообразен подробный обзор таких источников, как работа Т. Ф. Семьян «Исторические этапы визуализации прозаического текста: от монолитности к дискретности», где высказывается мнение, что замена вербального текста на «смайлики» при общении в Интернете указывает на замену вербального на визуальное в литературе; работа Е. В. Первенцевой «Смыслоформирующие функции визуальной составляющей в художественном дискурсе», где под визуальной составляющей понимается иллюстрация и рисунок.
Совместная работа Т. Ф. Семьян и Е. В. Фёдорова «Визуальная модель прозы А. Белого»17 посвящена изучению дискретности пространства страницы, отступа, пробела и фигурного расположения блоков текста. Исследование Т. Ф. Петренко «Функции визуализации в литературных текстах»18 содержит вывод о том, что влияние визуальных видов искусства на литературу проявляется в пунктуационно-графическом оформлении текста. Совместная работа Е. В. Пономарева и Т. Ф. Семьян «Креолизация как форма визуальной коммуникации в современной литературе»19 рассматривает тексты с авторскими рисунками.
В статье «Время и пространство в литературе и живописи: в поисках общего знаменателя»20 Т. Г. Можаева рассматривает проблему соответствия между пространственно-временной организацией визуальных и вербальных компонентов. Пространственные характеристики живописных работ постимпрессионистов проецируются на прозу Э. Хемингуэя, а темпоральные особенности прозы эпохи постмодернизма применяются при анализе композиции изобразительного искусства сюрреализма. По мнению Т. Г. Можаевой, «способность вербального и визуального выражать пространственные и временные характеристики различных типов подтверждает возможность различных видов искусства взаимодействовать на основе общих деноминаторов формы» [Можаева, 2011. С.67]. Уже название этой статьи указывает на установку автора привести литературу и живопись к общему знаменателю, против чего ещё в 1766 году активно выступал Г. Э. Лессинг. Мы будем исходить из того, что визуальное скорее разделяет такие виды искусства, как живопись и литература, поскольку визуальное в живописи – это совсем иной тип визуального, чем визуальное в литературе.
Таким образом, мы можем заключить, что все эти работы хотя и содержат в своих названиях слово «визуальное», но содержательно не вполне соответствуют пониманию визуального в литературе как эстетического момента и его роли для теоретической поэтики. Художественное слово в этих исследованиях воспринимается только как материал, что в своём основании проистекает из существующих ещё до появления трактата Г. Э. Лессинга и работы М. М. Бахтина «Проблемы формы содержания и материала»21 представлений. Существенным сдвигом в изучении визуального в литературе становится тот факт, что внимание исследователей в начале XXI века уже обращается не к визуальному вообще, а визуальному свойству литературных произведений. Однако визуальное понимается в этих трудах как материальный уровень произведения (непосредственно зримый), тогда как мы обращаемся к тому, что читатель видит опосредованно – представляя, воображая мир.
§
3. О видении в живописи и видении в литературе
Существование идеального и незримого для глаз измерения подчёркивает Платон в диалоге «Федр»22. Сократ формулирует различие между зримостью красоты и незримостью смысла («разума»): «Разум не поддаётся зрению, иначе он возбудил бы необычайную любовь, если бы какой-нибудь такой отчётливый его образ оказался доступен бы зрению; точно так же и всё остальное, что заслуживает любви. Только одной красоте выпало на долю быть наиболее зримой и привлекательной» [Платон, 1970. C. 186–187]. Материальная незримость самой визуальности второго уровня ещё не означает её отсутствия или невозможность изучения. Приведём высказывание Г. Фреге23 относительно таких случаев: «Определение местонахождения числа 4 не имеет смысла; но отсюда вытекает только то, что оно не является пространственным предметом, а не то, что его вообще нет» [Фреге, 2000. С. 51]. Итак, в литературном произведении мы сталкиваемся с особым родом зримости, которая возникает в воображении читателя и подобна созерцанию мысленных картин. Об этом Платон размышляет в своём «Филебе», когда устами Сократа высказывает, что человеческие мысли звучат не только подобно речам, но и созерцаются подобно живописным картинам. Он говорит, что память, как живописец, чертит в душе зримые образы и этом случае человек «созерцает в самом себе образы мнящегося» («Филеб» 40b). Здесь мы хотим заметить, что у Платона мысли разделяются на два вида: те, которые звучат в голове подобно речам и те, которые беззвучно видятся подобно картинам. Для нас это имеет особое значение, поскольку в литературе мы сталкиваемся с различной интенсивностью созерцаний и примеры отсутствия зрительных образов (особенно в лирике) существуют.
Установить специфику этих мысленно видимых образов стремился Г. Э. Лессинг, сопоставляя живопись и поэзию. Он публикует в 1766 году свой трактат «Лаокоон, или О границах живописи и поэзии»24, где отмечает, что специфика литературы – изображение словом. При этом само слово в процессе чтения как бы исчезает, уступая место воображаемым картинам в сознании читателя. Эти картины, разумеется, лежат по ту сторону предметности книги как вещи. Г. Э. Лессинг подчёркивает разницу между чувственным (непосредственным зрительным созерцанием живописи) и рациональным (умозрительным созерцанием художественного мира в литературе) опытом. Слова и краски – это принципиально различный материал принципиально различных видов искусства: «У художника исполнение представляется нам делом более трудным, чем замысел; у поэта же, наоборот, замысел кажется нам более трудным, чем исполнение» [Лессинг, 1957. С.162]. Это также указывает на то, что словесное творчество оперирует образами и зрительная отчётливость здесь иная. Позднее Иоганн Готфрид Гердер в работе «Критические леса» 1769-го года укажет на эту лежащую за пределами предметности область: именно смысл слов через посредство чувственного динамического переживания действует на способности воображения и фантазии, которые и организуют множественность опыта в целостный художественный образ. Есть указание И. Г. Гердера на то, что поэтическая речь «даёт душе как бы зрительное представление каждого предмета <…> Она действует и во времени: ибо она – речь <…> ее способность чередовать представления, как бы создавая из них мелодию, образующую целое, отдельные части которого проявляются лишь постепенно <…> и об этой второй последовательности господин Лессинг не упомянул ни разу – курсив наш А.А.» [Гердер И. Г., 1959, с.160-161]. Это существенное уточнение И. Г. Гердера подчёркивает динамику литературной визуальности, которая отличается от статичной прямой наглядности в живописи.
Исходя из этого Н. А. Дмитриева, как и Г. Э. Лессинг, подчёркивает разницу между предметом, воссозданным с помощью слов, и предметом, который буквально предстоит взору. В монографии «Изображение и слово»25, она отмечает, что «не всегда эти возникающие в сознании образы обладают зрительной отчётливостью» [Дмитриева, 1962. С. 16], а язык не только как-то изображает сами явления, но и размышления, переживания, гипотезы. К примеру, рассматривая текст А. С. Пушкина «Я вас любил: любовь ещё, быть может», исследователь замечает, что здесь изображается не зримая картинка, а само чувство «то, что в словесном искусстве поражает нас яркой изобразительностью, при внимательном анализе оказывается в большей мере яркой выразительностью, то есть силой переживания, осознанием предмета, а не силой его изображения. Выразительность в искусстве слова – прямая, изобразительность – косвенная» [Там же. С. 24]. Живописец, хореограф, архитектор использовал бы для выражения чувства материальный предмет, тогда как поэт может обходиться без прямой наглядности, называя понятие. Такие слова, как «любовь», «ненависть», «страх», «печаль» и т. д., не порождают в сознании читателя визуальный образ, но каждый человек точно знает, что они обозначают. За ними возникает не картина для глаза, а картина душевной жизни героя. В таких случаях мы будем говорить о редукциях визуального образа в литературе.
Главное, что высказывает автор книги «Изображение и слово» по отношению к определению специфики литературы, – данный вид искусства оперирует прежде всего эмоциональными и интеллектуальными оценками: «изобразительность художественного слова зависит не от максимальной объективности описаний, стремящихся дать точный зрительный эквивалент предмета <…> сила литературной изобразительности прямо пропорциональна силе выражения интеллектуально-эмоциональной оценки. Такова природа слова. Слово не может быть точным эквивалентом предмета, но словесная речь – это единственный точный эквивалент наших мыслей <…> именно на ней и основываются специфические художественные возможности литературы» [Там же. С. 46]. Автор монографии резюмирует, что литература не привязана к какому-то одному органу чувств, а связана со способностью человека к мышлению и переживанию.
Ещё один существенный аспект разграничения между словесным творчеством и живописью, акцентированный Г. Э. Лессингом, связан с вниманием к последовательности показывания: «То, что глаз охватывает сразу, поэт должен показывать нам медленно, по частям, и нередко случается так, что при восприятии последней части мы уже совершенно забываем о первой. А между тем лишь по этим частям мы должны составлять себе представление о целом» [Лессинг, 1957. С. 202]. Эту сторону проблемы рассматривает В. Ф. Асмус.
По мысли В. Ф. Асмуса26: «Кадры изображённой жизни проходят в сознании читателя в определённой и необратимой последовательности. В них всё движется. Герои действуют, борются, спорят. Одни появляются, другие исчезают – на время или навсегда. Характеры, как бы ни было целостно и определенно впечатление от них уже при первом их появлении, не даны читателю “сразу”, “целиком”. Они “раскрываются” перед читателем в своих поступках, мыслях, чувствах, письмах, во впечатлениях и суждениях о них других действующих лиц и т. д. Больше того. Характеры эти не только узнаются, раскрываются. Они, кроме того, оцениваются читателем, вызывают в нем чувство любви, восхищения, участия или ненависти, презрения» [Асмус, 1968. С. 60]. В этом размышлении для нас важно выделить: 1) динамический характер словесных образов, который относится к рецептивному аспекту и 2) оценочный характер. В. Ф. Асмус вслед за Г. Э. Лессингом подтверждает мысль о том, что изображённая в произведении жизнь разбита на последовательность кадров в сознании читателя.
Можно подвести итог, что визуальное иногда понимают как синоним буквальной работы органов читательского зрения (например, в работах о графическом оформлении текста), то есть как материальную сторону знака.
Возникают и попытки исследователей декодировать визуальную сторону текста, расшифровать её скрытый смысл. Такой подход характерен для работ на стыке культурологии, лингвистики и психологии. То есть тяготеет к междисциплинарному направлению в социальных науках XX века – структурализму.
В некоторых случаях «видение» применительно к литературному произведению используется как метафора авторского мировоззрения. Под визуальным в литературе нередко понимают повествовательный принцип или некий приём, что ставит понятие визуального в ряд прочих «средств выразительности».
Для нас важно понимание визуального в литературе как эстетического момента, как проблему зримости художественных образов. Мы будем различать визуальность первого уровня как материальную сторону текста и визуальность второго уровня как идеальную сторону художественного произведения, то есть эстетический аспект произведения. Учебное пособие посвящено именно образной, идеальной стороне произведения, то есть наглядности художественного мира.
Глава 2. Визуальность образа как категория теоретической поэтики
Встречая на пути нашего исследования немало известных трудов знаменитых философов, киноведов, лингвистов, психологов, мы обнаружили, что существует необходимость кратко осветить существующие подходы, чтобы определить понимание зримости, актуальное именно для теоретической поэтики. В этом параграфе мы, уже не отвлекаясь более на визуальность слова как материального знака, которую мы определили как визуальность первого уровня, рассмотрим те научные взгляды и концепции, которые оказывают влияние на разработку проблемы визуальности второго уровня.
§ 1. Изучение позиций субъекта видения в литературном произведении
Ближе к проблемам визуальности образа, а не знака стоят работы, в центре внимания которых – позиция субъекта видения: наблюдателя, повествователя, героя-рассказчика.
Отношение героя к окружающей его действительности и самому себе, а также обусловленные этими взглядами основные жизненные позиции, его убеждения, идеалы, принципы – это и есть субъективные ценностные ориентации, которые читатель обнаруживает в высказываниях, поступках, но здесь важно учесть то, что прямые высказывания героя своих взглядов могут противоречить его положению в мире или его поступкам. Обнаруживается такое несовпадение как раз благодаря визуальности в со- и противопоставлении зримых, визуальных деталей, расположенных автором. Приведём слова Б. О. Кормана: «любой отрывок художественного текста является оценочным: в нём в той или иной степени раскрывается идейно-эмоциональная точка зрения, которая выражается через отношение субъекта речи к описываемому, изображаемому, а в конечном счёте – к действительности» [Корман Б.О., 1972. C. 27]. Пространственная точка зрения, как писал Б. О. Корман, определяется «удалённостью субъекта сознания от изображаемого предмета» [Корман Б.О., 1977. С.15]. В косвенно-оценочной точке зрения моменты авторского решения (внешность героя и визуально отчётливые для читателя диссонансы этой внешности, пространство и речевой портрет) транслируются через сознание героя-рассказчика или повествователя.
Н. Д. Тамарченко замечает, что в определении Б. О. Кормана под субъектом сознания может быть понят и автор, и читатель, и герой. Поэтому Н. Д. Тамарченко предлагает различать трансгредиентную изображённому миру точку зрения автора и читателя и точку зрения повествователя, рассказчика, персонажа как позицию наблюдателя. Если считать героя, рассказчика, повествователя «объектом сознания», то они лишаются права на прямо-оценочное суждение, права на поступок и превращаются из образа человека в умозрительную схему, которую разгадывает или «считывает», идентифицирует читатель.
Наиболее точным, на наш взгляд, является определение Н. Д. Тамарченко: «Точка зрения в литературном произведении – положение «наблюдателя» (повествователя, рассказчика, персонажа) в изображённом мире (во времени, в пространстве, в социально-идеологической и языковой среде), которое, с одной стороны, определяет его кругозор – как в отношении «объёма» (поле зрения, степень осведомлённости, уровень понимания), так и в плане оценки воспринимаемого; с другой – выражает авторскую оценку этого субъекта и его кругозора»27. Автор этого определения приходит к закономерному выводу, что «положение», «отношение», «позиция» субъекта внутри изображённого мира и вне его имеют различный смысл, потому термин «точка зрения» лишается однозначности. Положения «вне» и «внутри» – это визуальные пространственные характеристики, заложенные автором, но указывают они на ценностное отношение, позицию.
Итак, зависимость визуальности от субъекта актуализирует интерес современных исследователей к наблюдателю. Здесь одним из важных событий становится выход в 2019 году сборника научных статей «Наблюдатель искажённых миров: поэтика и рецепция»28, где представлены статьи, посвящённые разновидностям, функциям и способам анализа категории наблюдателя в художественных текстах. Прежде всего заслуживает внимания статья В. Я. Малкиной и С. П. Лавлинского «Наблюдатель, искажённые миры и визуальное в литературе: научные и образовательные стратегии»29. Она показывает, что «образ художественного мира, хотя и зависит от читательского зрительского опыта, всё-таки не является совсем уж произвольным и индивидуальным. Он задаётся авторской стратегией, и их можно выделить две: прямое и трансгрессивное зрение» [Малкина, Лавлинский, 2019. С. 15]. Одним из важнейших вопросов в аспекте субъектной организации визуального в литературе становится вопрос о том, кому принадлежит взгляд и какие варианты оценки доступны этому взгляду? Авторами статьи сформулировано определение: «Наблюдатель – это субъект видения в художественном тексте, особенности зрения которого позволяют ему познавать, творить и / или трансформировать художественный мир или часть мира» [Там же. С. 24]. Ещё один важный для нас момент – это предложенное в статье осмысление бахтинских понятий «кругозор» и «окружение»: «Окружение наблюдателя (предметный мир, люди и проч.) определяет кругозор наблюдателя, но в других случаях (например, в воображаемых мирах) кругозор субъекта видения создаёт его окружение» [Там же. С. 24]. К понятиям кругозора и окружения мы более подробно ещё вернёмся в других главах. На данном этапе мы хотим только указать на степень изученности и перспективности категории наблюдателя в отношении проблемы визуального в литературе.
Интерес к видению героев актуализируется в научных статьях первой половины 2000-х. Например, Е. Л. Сузрюкова в статье «Суженное поле видения в художественной прозе А. П. Чехова»30, ссылаясь на А. П. Чудакова, Б. В. Томашевского, В. Подорогу и др., рассматривает комплекс факторов, свидетельствующих о сужении зоны видения персонажа. Во-первых, автор исследования исходит из понимания пространственной организации как элемента художественной реальности, посредством которого воплощается визуальное в литературе. С таким пониманием мы согласны, но нельзя не отметить, что визуальное – не синоним художественного пространства, хотя тесно связано с ним. Во-вторых, Е. Л. Сузрюкова указывает на связь понятия визуального с состоянием наблюдателя: «Реализация поля видения осуществляется в пространственной сфере, поэтому, говоря о его сужении, мы прежде всего должны обратиться к пространству закрытого типа, само устроение которого предполагает ограничение поля зрения. <…> Важным фактором при этом являются не только внешние условия среды, но и внутреннее состояние самого наблюдателя» [Сузрюкова, 2009. С. 42]. Данное утверждение ценно тем, что в нём утверждается взаимосвязь между сужающимся пространством, ограничением поля зрения и состоянием самого наблюдателя. Но, помимо этого, для нас важно, что сужающийся художественный мир не только реален для героя-наблюдателя, но и является предметом авторской и читательской оценки. В этой статье Е. Л. Сузрюковой отмечается следующее: «упоминание табачного дыма в рассказах и повестях Чехова почти всегда сопряжено и с ментальным сужением поля видения, поскольку дым не позволяет персонажу сосредоточиться на чём-либо, погружая его в поток обрывочных мыслей и образов» [Там же. С. 44]. Это говорит о развоплощении пространства как о ценностном положении персонажа, которое доступно читателю опосредованно, через указанные образы дыма. Что касается упомянутого Е. Л. Сузрюковой ментального плана – это мысленная сфера героя, о которой более подробно можно прочесть в монографии О. В. Дрейфельд «Воображаемый мир героя как понятие теоретической поэтики»31.
Кроме того, в автореферате диссертации32 Е. Л. Сузрюкова отмечает, что «Чеховские наблюдатели видят мир неодинаково: различны активность их взгляда, глубина видения, модификации поля видения, способность эстетически переживать образы визуальных искусств. Степень приближённости к событию прозрения или удалённости от него у каждого своя. При этом отчётливо различимы зоны видения рефлектирующего героя и героя-обывателя. Обыватель «существует» в области поверхностного видения, а рефлектирующий персонаж способен изменять своё видение мира, делать его более глубоким, чем прежде. Для рефлектирующего героя, как и для героя-ребёнка, процесс видения становится актом открытия, постижения мира. Напротив, обыватель живёт в мире, который хорошо ему известен, а потому видение для него – лишь выражение собственных «футлярных» представлений о мире» [Сузрюкова, 2010. С. 4]. Таким образом, опираясь на данное исследование Е. Л. Сузрюковой, можно сказать, что визуальное в литературе актуализирует сразу несколько планов художественного мира произведения: 1) пространственный, 2) ментальный, 3) ценностный, 4) зрение героев.
Итак, Е. Л. Сузрюкова в своей работе приходит к выявлению двух факторов визуального восприятия героя: «сужение зоны визуального восприятия в рассказах и повестях Чехова определяется факторами как внешнего, так и внутреннего характера. К первым из них принадлежат открытое или закрытое пространство, наполненность или ненаполненность пространства разного рода визуальными объектами, помехи, возникающие на пути взгляда. К внутренним факторам относятся ощущение героем дисгармонии, непонимание, незаинтересованность, забвение чего-либо» [Сузрюкова, 2009. С. 45]. Мы полагаем, что внутренний характер упомянутого забвения так же, как и ускользание туманной дали (перспективы) связан с тенденцией, которую можно определить, как редукцию визуального. Примером такой редукции выступает образ дыма в качестве визуальной помехи, а символически это указывает на забвение как состояние наблюдателя.
Заявленные в этой статье наблюдения становятся весьма ценными для прояснения взаимосвязи рецептивного и аксиологического аспектов художественного изображения в литературе. Данное читателю сужение поля видения наблюдателя свидетельствует о существовании особых ценностно-смысловых настроек, которые устанавливает автор в отношении рецептивного акта читателя. Репрезентация забвения в визуально воображаемом образе дыма обнаруживает аксиологический характер визуального в литературе, иначе говоря: взаимосвязь точки зрения и оценки.
Другой важный аспект освещается в диссертации С. Н. Кауфман «Визуальность в поэтике Н. В. Гоголя: повествовательный аспект»33, где автор обращается к визуальной сфере и соотносит её с повествовательными приёмами писателя, опираясь на труды Б. А. Успенского, В. Шмида, М. Б. Ямпольского и работы гоголеведов, С. Н. Кауфман отмечает, что «визуальная сфера в произведениях Гоголя на уровне повествования представлена составляющими акта созерцания (субъект созерцания, предмет видения)» [Кауфман, 2013. С. 6]. В разработке проблемы визуального мы, как и С. Н. Кауфман, считаем нужным определять понятие исходя из самих актов созерцания, однако утверждение, что «предмет созерцания способен изменять видение наблюдателя посредством визуальных эффектов, представляемых зрению» [Там же], сложно признать бесспорным, поскольку предмет созерцания в художественном мире помещён туда автором художественного произведения и все «визуальные эффекты», которые возникают в глазах героя и перед лицом читателя – это не причина изменений видения героя-наблюдателя, а следствие авторского решения относительно миропорядка и места героя в нём. Широта или ограниченность сознания персонажа регламентируется в той же степени, что и пространственная насыщенность обстановки. Таким образом, предмет созерцания не сам по себе управляет зрением героя, а вводится автором с целью каких-либо изменений и служит системой репрезентации видения персонажа, опосредованно раскрывая тем самым его место в миропорядке.
§ 2. Представители рецептивной эстетики о видении читателя
Идея Г. Э. Лессинга о последовательном появлении зримых видов в процессе чтения вновь актуализируется в исследованиях Р. Ингардена. Польского философа интересуют способы восприятия смыслов читателем, зрителем, слушателем. В своих «Исследованиях по эстетике»34 он даёт феноменологическое описание актов восприятия литературного произведения. В этом описании автор опирается на понятия «видов» и «кадров», где кадры – это сами предметы, а виды – ракурсы их появления.
Литературные произведения, по мысли Р. Ингардена, имеют двухмерную структуру, включающую два измерения: 1) горизонтальное – определённую последовательность фаз в развёртывании текста при чтении в реальном времени и 2) вертикальное, которое включает четыре слоя: языково-звуковой (то есть материальный) слой – звучание текста, предполагающее ритм и интонацию; смысловой слой – смысловое содержание (слов, предложений, текста в целом); предметный слой – конкретных образов, навязанных текстом и актуализируемых при чтении; слой видов – ракурсы изображения героев, событий, участков мира произведения. Это учение о фазах и слоях актуализирует роль читателя и рецептивный потенциал визуального образа литературных произведений.
Именно в горизонте читательской активности Р. Ингарден обнаружил, что в отличие от остальных слоёв «виды» не образуют непрерывного целого, а возникают и укрываются: «Они возникают скорее временами, как бы сверкают в течение одного мгновения и гаснут, когда читатель переходит к следующей фазе произведения. Они актуализируются читателем в процессе чтения. В самом же произведении они пребывают как бы «наготове», в некоем потенциальном состоянии» [Ингарден, 1962. С. 29]. Здесь мы считаем важным говорить о динамической природе художественного образа, которая проявляется в неоднородности (отсутствии «сплошной» визуальности) зримого мира.
Процесс эстетического переживания с точки зрения Р. Ингардена включает в себя как пассивные, так и активные фазы. В процессе чтения самим текстом создаются определённые ожидания в уме читателя, которые требуют заполнения, уточнения, достраивания. Пример, который приводит сам Р. Ингарден: «Не зная, например (поскольку это не обозначено в тексте), какого цвета глаза у Баськи из «Пана Володыевского», мы представляем её себе, допустим, голубоглазой. Подобным же образом мы дополняем и другие, не определённые в тексте, особенности черт её лица» [Там же. С. 82]. Голубые глаза – это новый визуальный компонент внешности, который является актуализированным потенциалом. В терминологии Р. Ингардена отсутствие указаний на конкретный цвет глаз понимается как «места неполной определённости», они принципиально неустранимы, поскольку являются частью творческого замысла. Об этом Р. Ингарден подробно пишет в работе «К познанию литературного произведения»35. Достраивание таких «мест неполной определённости» и есть активная фаза процесса рецепции, то есть конкретизация. Всё это подчёркивает роль читательского воображения, читательской активности в формировании и воплощении зримой стороны мира произведения. Визуальный характер литературы существует не сам по себе где-то в произведении, но всегда нуждается в созерцающем этот мир читателе.
В. Изер также посвящает свои работы проблемам взаимодействия произведения и читателя: «Литературное произведение появляется, когда происходит совмещение текста и воображения читателя, и невозможно указать точку, где происходит это совмещение, однако оно всегда имеет место в действительности, и его не следует идентифицировать ни с реальностью текста, ни с индивидуальными наклонностями читателя» [Изер, 2004. С. 203]. Это свидетельствует о несводимости эстетического объекта к его материальному носителю (тексту), но кроме того и о том, что созерцаемый читателем мир произведения не находится в этот момент в самом тексте, но и нельзя сказать, что это мир произвольно отрывается от текста книги и живёт только в самом читателе.
Для В. Изера смысл не является объектом, который можно найти в тексте, но является живым событием, которое возникает при взаимодействии текста и его читателя. Читатель встречает в литературном произведении уже как-то данный автором мир, но смысл его оживает лишь посредством акта чтения и того, как читатель связывает структуры текста со своим собственным опытом. В своих работах «Имплицитный читатель»36 и «Акт чтения»37 Вольфганг Изер обосновал идею об имманентном присутствии в произведении момента восприятия. То есть сам созерцаемый читателем мир уже как-то настроен на то, чтобы быть воспринятым, организован автором так, чтобы определённым образом воображаться читателем. Это важно в той мере, в которой мы будем говорить о существовании определённой структуры визуального. Такая структура возникает благодаря соприсутствию нескольких горизонтов видения: горизонт автора, героев, повествователя, читателя.
Категория эстетической дистанции, отмеченная в трудах Г. Р. Яусса38, представляет собой «дистанцию между имеющимся горизонтом ожиданий и появлением нового произведения, чья рецепция приведёт к изменению в горизонте ожиданий» [Яусс, 2004. С. 196]. Главной задачей для Г. Р. Яусса была реконструкция горизонта ожиданий самого произведения, так как он свидетельствует о том, что литература всё-таки обладает объективным значением, «которое раз и навсегда определено и открыто для интерпретации» [Там же. С. 200], а не является полем произвольных читательских интерпретаций. Это позволяет избежать объяснений смысла прочтений «духом времени», в котором живёт читатель, поскольку в самом произведении уже дано нечто вневременное. Соответственно, зримая сторона художественного мира также является частью этого горизонта ожиданий самого произведения. Частью заданного произведением горизонта ожиданий является и его принадлежность определённому роду литературы и жанру.
§ 3. О выраженной и редуцированной зримости
В курсе лекций 1925 года «Пролегомены к истории понятия времени» 39 М. Хайдеггер разграничивает различные типы предметной данности, различая презентацию как физический феномен (самоданность, то есть «данность вживе»), а аппрезентацию – как психический. В контексте нашего исследования «данность вживе» соотносится с визуальностью первого порядка (естественной, прямой наглядностью книги и текста в читательском горизонте).
Среди психических феноменов автор «Пролегомен» разделяет те, которые обладают наглядным характером (представление), и те, которые лишены созерцательного исполнения (пустое подразумевание). Представление соотносится с визуальностью второго порядка (зримость образов, данных в художественном мире, то есть воображённых). Пустое подразумевание в литературном произведении также существует, поскольку не все образы художественного мира обязательно бывают наглядны. В пустом подразумевании отсутствует не только физическая наглядность, но и умозрительная.
Установленные М. Хайдеггером различные типы предметной данности интересуют его как аспекты особого феномена – интенциональности. Интенциональность интересует М. Хайдеггера постольку, поскольку Ф. Брентано использует данный способ для классификации психических феноменов. В нашей работе различные типы предметной данности актуализируются в той мере, в которой сама художественная реальность является воображаемой, умозрительной областью. Прояснение визуального характера такой умозрительной реальности обращает нас к вопросам о её свойствах.
Проблема изучения воображаемых предметов может подталкивать к пересечению различные системы понятий. Для М. Хайдеггера «пустое подразумевание» – это феномен самой речи: «наша естественная речь протекает именно в этом речевом модусе. Мы подразумеваем сами вещи, а не образы или представления, однако они не даны нам зримо. В пустом подразумевании предмет тоже подразумевается просто и непосредственно в его самости, но эта данность пуста, т.е. лишена какого-либо созерцательного исполнения» [Хайдеггер, 1998. С. 46]. Для Р. Ингардена понятие «точки неопределённости» связано со свойствами литературного произведения, но актуализирует рецептивную проблему читательской активности. Когда Э. Гуссерль обратился к изучению объектов восприятия (perceptual objects), он вводит понятие аппрезентации. Можно сказать, что аппрезентация происходит в процессе чтения, когда читатель осуществляет косвенное представление невидимых сторон предмета на основе восприятия его видимых сторон. Это соответствует тому, что Р. Ингарден называет конкретизацией.
Введение в нашем исследовании понятия «редукция визуального» проясняет свойство самой художественной образности. Относительно родовой принадлежности литературного произведения можно установить наличие визуальной стороны художественного мира в каждом роде литературы, где образы поддаются мысленным созерцаниям (как в примерах из пейзажной лирики). Но обнаруживается и предел зримости образов художественного мира (переход к чистому размышлению) в так называемой «философской» лирике.
Поэтому здесь важно вспомнить мысль, которую высказывал М. М. Бахтин40, о том, что степень осуществления внутренней формы зрительного представления различна в различных видах словесного творчества: «в эпосе эта степень выше (например, описание наружности героя в романе необходимо должно быть воссоздано зрительно, хотя полученный на основании словесного материала образ и будет зрительно субъективен у разных читателей), в лирике она ниже всего» [Бахтин, 1986. С. 90]. В исследовании мы постараемся ответить на вопрос, почему именно в лирике, но не в эпосе и не в драме, возможна и полная редукция визуального.
В «Вопросах литературы и эстетики»41 М. М. Бахтин пишет о том, что этически переживаемая жизнь, находясь вне искусства, извне нисходит на содержание «переводя его в новый ценностный план отрешенного и завершенного, ценностно успокоенного в себе бытия – красоты. Форма, обымая содержание извне, овнешняет его, то есть воплощает» [Бахтин, 1975. С. 33], он говорит об овнешнении как о архитектонической форме, которая в своей основе есть способ выражения активности автора. То есть овнешнённая личность героя – это все визуальные моменты внешности, какой она представляется читателю.
Овнешнение напрямую связано с завершением, поскольку зримое для читателя расположение деталей пространства трансгредиентно сознанию героя. Важно, что это высвечивает и авторскую оценку, позволяет осуществить сатиризацию или героизацию изображённого состояния. На это указывает М. М. Бахтин: «возможна сатиризация наружностью, ограничение, высмеивание познавательно-этической значимости её внешней, определённой, слишком человеческой выраженностью, но возможна и героизация наружностью (монументальность её в скульптуре); задний план, то невидимое и незнаемое, происходящее за спиной героя, может сделать комической его жизнь» [Бахтин, 1986. С. 24]. Завершению образа героя служит всё, что трансгредиентно его сознанию, всё, что видит со стороны автор и читатель: страдание, отражённое на лице, или глупая ухмылка. Эти моменты визуально осуществляются как изображённые автором и воображённые читателем, через них внутреннее состояние героя овнешняется.
§ 4. Изучение вопроса на современном этапе
Отечественный теоретик литературы В. Е. Хализев связывает изобразительность, художественную предметность и словесное творчество в своём определении художественного мира: «Мир включает в себя, далее, то, что правомерно назвать компонентами изобразительности (художественной предметности): акты поведения персонажей, черты их наружности (портреты), явления психики, а также факты окружающего людей бытия (вещи, подаваемые в рамках интерьеров; картины природы – пейзажи)» [Хализев, 2004. С. 432]. В «Теории литературы»42 учёный отметил, что: «будучи невещественными и лишёнными наглядности, словесно-художественные образы вместе с тем живописуют вымышленную реальность и апеллируют к зрению читателя. Эту сторону литературных произведений называют словесной пластикой» [Там же. С. 107-108]. Эта эстетическая сторона произведения, способность предметов художественного мира как-то показываться читателю в словаре «Поэтика»43 определяется как «визуальное в литературе».
Структура визуального в литературе зависит от угла наблюдения за объектом, который задаёт автор, рассказчик. В читательских актах представления угол наблюдения может смещаться из-за позиции вненаходимости, из-за постоянно меняющегося в течение жизни опыта читателя. В статье «Мастерство читателя»44 В. И. Тюпа справедливо указывает на особую упорядоченность читательского впечатления «как совокупность факторов читательского впечатления» [Тюпа, 2017. С. 219].
Поведение читателя характеризуется в трудах В. И. Тюпы как «динамическое равновесие» [Там же. С. 220] сопереживания (герою) и сотворчества (с автором), – когда читатель относится к герою и его кругозору с дистанции. В своей работе «Аналитика художественного»45 В. И. Тюпа обращает внимание на феноменологию «внутреннего слуха» в литературе: «В лирическом дискурсе конструктивная роль доминирующего фактора художественных впечатлений принадлежит не объектной организации феноменов ментального “внутреннего” зрения (как это имеет место в эпических жанрах), а субъектной организации феноменов “внутреннего” слуха» [Тюпа, 2001. С. 129]. Учёный справедливо указывает на специфику лирического дискурса, для нас будет важна организация факторов «внутреннего» слуха в литературе, поскольку это тесно связан с визуальным воображаемым в процессе чтения источником любого звука, упомянутого в литературном произведении.
Л. Ю. Фуксон в статье «Место созерцателя», ссылаясь на М. М. Бахтина, акцентирует внимание на том, что визуальные образы художественного мира даны читателю в разных позициях: читатель обращает взгляд на героя со стороны и на мир глазами героя. Но это зависит именно от художественного задания: «…усилие художественного созерцания имеет форму ответа. Это означает, что читатель (зритель) не сам переносит себя на место героя, а оказывается на этом месте, идя вслед за изображением»46. Читатель, оставаясь в пределах своего реального жизненного плана, может параллельно этому почувствовать себя в окружении тех вещей и пространства, в котором пребывает герой произведения. При этом некий пространственный сегмент целого мира читатель видит (на какое-то время) глазами самого героя. Динамика визуальных образов связана с тем, что читатель может смотреть на мир глазами не одного единственного героя (как сам этот герой), но ещё и глазами других персонажей (что самому герою уже недоступно). Об этом Л. Ю. Фуксон высказывается так: «в художественном произведении субъекты видения могут меняться, и читатель оказывается таким образом попеременно на различных точках зрения и оценки, обретая определённую стереоскопичность зрелища и сложность душевного участия в происходящем» [Фуксон, 2018. С. 187]. Сами симпатии и антипатии героев говорят с читателем языком окружающего их пространства. Симпатии и антипатии автора выражаются в выбранных им ракурсах. Читатель не только смотрит на мир глазами этих героев, но и смотрит на всю систему персонажей, то есть со стороны.
В этой работе Л. Ю. Фуксона сформулирована специфика поведения созерцателя (читателя, зрителя): «Взаимное дополнение этих горизонтов видения и оценки, дающее искомую эстетическую полноту, происходит в ходе описаний транспозиции созерцателя» [Фуксон, 2018. С.190]. В отличие от бытовых сцен жизни, которыми окружён сам читатель, бытовые сцены из жизни героев произведения всегда свидетельствуют о чём-то большем, чем сами факты случившегося или не состоявшегося, приключившегося в их жизни. Отсюда необходимо указание на неслучайность и устремлённость к обобщению (в плане значимости) всех визуальных подробностей изображённого художником мира.
В диссертации этого автора «Проблемы интерпретации и ценностная природа литературного произведения»47 обоснована связь точки зрения и аксиологии: «следует подчеркнуть важность того, что оценка – это не ракурс созерцания только, но событие предпочтения; не только мысленный выбор, но жизненный; отношение к миру» [Фуксон, 2000. С. 173], что явно относится к нашему изучению аксиологических аспектов визуальности. Л. Ю. Фуксон указывает на тесную связь понятий «точка зрения», «кругозор» и «ценностный контекст» с персоналистической аксиологией М. М. Бахтина. Понятие ценности в указанной диссертации имеет прямое отношение к личной ответственности субъекта сознания, а не к абстрактным всеобщим ценностям. Для проблемы визуального в литературе это означает, что эстетическая оценка проявляется со стороны автора – в выборе визуальных образов и их ракурсов, а со стороны читателя – в воображении-видении.
Неслучайно в истолковании финала повести Гоголя «Сорочинская ярмарка» Л. Ю. Фуксон отмечает, что «оценка является не только точкой зрения, но и зрелищем, именно в таком качестве представая повествователю» [Там же. С. 181]. Все эстетические оценки опредмечены, они имеют цвет, форму, место в пространстве. Этическое отношение может обойтись без визуального воплощения (опредмеченность ему противопоказана), поскольку этические оценки – это область мнений. Увидеть авторские оценки в этих видах – значит обнаружить его ценностные полюса.
Зримость литературных образов имеет оценочный характер. Это отражено и в названии самой работы «Аксиологические и рецептивные аспекты визуального в литературе». Оценочность предполагает систему умозрительно-наглядных противопоставлений в самом интерьере, пейзаже, потрете героя. Эта мысль перекликается с высказыванием Л. Ю. Фуксона: «оценка не запечатлена непосредственно в самом слове, а опосредована образом. В отличие от высказанной («безобразной»), она обнаруживается не в тексте, а в мире художественного произведения» [Там же. С. 194]. Проблема самого исследования связана с тем, что образ художественного мира (авторская оценка жизни) даётся читателю в умозрительном (визуальном) созерцании.
А. М. Павлов в диссертации «Проблема читателя в эстетике литературного модернизма: креативно-рецептивные аспекты лекционного дискурса В. Набокова»48 указывает на значимое для нашей работы обстоятельство оформленности мира произведения зрением читателя: «Автор и читатель становятся как бы на одну точку видения. Читатель в этой точке перестаёт быть субъектом биографическим, а становится «эстетически деятельным субъектом» (М. М. Бахтин), оформляющим своим зрением мир произведения. Наиболее адекватным топосом визуальной встречи автора и читателя считается произведение-картина (а также каждая относительно завершённая часть этой, картины, словесно явленная в описании). Читатель, как и автор в процессе креативного акта, освобождается от внетворческих моментов собственной биографии» [Павлов А. М., 2004, с.16].
Кроме того, в отличие от исследователей, которые объясняют работу глаза как органа восприятия, А. М. Павлов делает акцент на ценностно-смысловую составляющую проблем зрения в литературе: «Эстетическая «культура глаза» укоренена в самой специфике зрительного восприятия. Глаз оценивается как орган у-плот-нённого восприятия; способный о-форм-лять тело, предмет, прочерчивать его зримые материальные границы, а, следовательно, воспринимать его в целостности» [Павлов А. М., 2004, с.22].
Конечно, среди современных исследований в этом пункте пособия мы обращаемся к работам, которые специально посвящены проблеме литературной визуальности. Например, В. Я. Малкина и С. П. Лавлинский подчёркивают в совместной статье49, что воображённый читателем образ зависит от авторской стратегии, в которой может выделяться как прямое, так и трансгрессивное зрение. Исследования Ю. В. Подковырина в начале 2000-х посвящены внешности героя50, что имеет прямое отношение к теме визуальности образа, как и его разработка понятия «инкарнации» смысла. Ю. В. Подковырин подчёркивает, что в работах М. М. Бахтина инкарнация относится к этическому и к эстетическому смыслу. То же самое касается и литературной визуальности, поскольку понятие инкарнации, конечно, связано с визуализацией смысла. По выражению автора статьи, смысл «вне этого акта инкарнации так бы и остался лишь возможностью»51. Все приведённые наблюдения исследователей свидетельствуют о значительном потенциале понятия литературной визуальности, убеждают нас в необходимости специального изучения его аксиологических и рецептивных аспектов.
Особое внимание привлекает составленный Д. А. Маховым специальный визуальный лексикон52, который во многом способствует упорядоченности понятий. В нём на примере конкретных произведений освещаются такие аспекты позиции наблюдателя, как механизм рецепции искажённых миров; особенности системы точек зрения в современной драматургии; взгляд чужого в научной фантастике; роль наблюдателя в организации гротескно-фантастической реальности; искажённые миры в сознании персонажа.
Отдельный раздел посвящён изучению оптики наблюдателя в эпике. В этом разделе освещаются такие теоретические аспекты, как трансгрессия в композиционной структуре романа; взгляд на мир, искажённый войной; взрослый мир глазами ребёнка; рецептивная и нарративная дезориентация в повести; оптическая интрига рассказа. Другой раздел посвящён оптике наблюдателя в лирике, где освещаются такие проблемы, как наблюдатель, меняющий мир; ракурс видения лирического субъекта; стратегии бессубъектного наблюдения в стихотворении. Последний раздел сборника включает в себя темы, основанные на сопоставлении фигуры наблюдателя в других видах искусства.
В статье С. П. Лавлинского «О подступах М. М. Бахтина к теории визуального в литературе»53 акцентируются моменты, где визуальное становится предметом рефлексии М. М. Бахтина: «внешние чувства, внутренние переживания, размышления и абстрактные понятия объединялись вокруг видящего глаза как своего центра, как первой и последней инстанции. Все, что существенно, может быть и должно быть зримо; все незримое несущественно» [Бахтин, 1986. С. 218]. Отсюда следует соучастное созерцание художника, на которое указывает М. М. Бахтин, и это указание замечает С. П. Лавлинский: «гётевское понимание созерцания: это не пассивное отражение предмета, но активное соучастное созерцание; поэтому художник может стать творцом, продолжающим дело природы» [Там же. С. 418]. Важно для автора этой статьи и безумие в романтическом гротеске, которое «позволяет взглянуть на мир другими глазами, незамутнёнными "нормальными", то есть общепринятыми, представлениями и оценками» [Бахтин, 1990. С. 47]. К проблеме визуального в работе М. М. Бахтина С. П. Лавлинский относит «умение читать время в пространстве» [Бахтин, 1986. С. 249]. Речь идёт о творческой стороне зрения, способного стать проводником, связующим звеном. Зрение художника (поэта) раскрывает приметы времени в созерцаемых руинах и помогает их увидеть читателю: «Каждый клочок земли был насыщен для него определенными событиями местных легенд» [Там же. С. 248-249]. Автор статьи противопоставляет таким образом авторский взгляд (креативный) и читательский (рецептивный).
В монографии Г. П. Козубовской «Русская литература и поэтика зримого»54 зримость оказывается чем-то второстепенным, а основное внимание уделяется мотивам, авторской поэтике и мифопоэтике. Принципиальных для нашего исследования теоретических положений не обнаруживается. В данной монографии акцент сильно смещается от проблемы зримости в сторону мотивного анализа. Выдвигается утверждение: «для осмысления специфики пейзажа необходимо ввести понятие точки зрения как специфической оптики» [Козубовская, 2021. С. 21]. Понятие «точка зрения» достаточно давно введено в научный контекст в трудах немецкого философа И. М. Хладениуса55 в 1752 году. Но можно вполне согласиться с таким её тезисом: «Специфика реализации зримого в вещном мире рассматривается нами в связи с одеждой/костюмом и едой/пищей» [Козубовская, 2021. C.27], если сразу учесть, что под «вещным миром» понимается идеальный мир художественной реальности, в котором автор изображает вещи героев.
ИТОГИ РАЗДЕЛА I
На основании представленного в этом параграфе обзора, можно проследить, что для теоретической поэтики принципиально отличить умозрительную визуальность от материальной (наглядной стороны знака). Некоторые чувства и мысли выражены на языке так, что сохраняют чисто номинативный характер без всякой зримости.
М. М. Бахтин, не занимаясь специально проблемой визуальности, высказывает актуальное для наших задач соображение о разной степени зримости в каждом роде литературы. В его трудах мы встречаем понятие «овнешнения», которое указывает на все трангредиентные сознанию героя моменты его внешности, открытые автору и читателю. Отсюда избыток авторского и читательского видения.
Мы полагаем, что родовая принадлежность произведения налагает отпечаток на его визуальность. Чтобы это выяснить, нам потребуется единый (применимый для каждого рода литературы) критерий рассмотрения визуальности. Таким критерием становится свойство редукции визуального. Мы рассмотрим эту редукцию на фоне образов, отвечающих за зримость мира (портреты, пейзажи, интерьеры) в лирике, эпосе, драме.
Кроме того, мы выдвигаем гипотезу о том, что все образы в художественных мирах бывают двух видов – зримые и незримые. Зримые позволяют репрезентировать портрет, пейзаж, интерьер, а незримые – звук, запах, тактильные и вкусовые ощущения. Рассмотрение различных произведений позволит выявить их специфику.
РАЗДЕЛ II
.
ВИЗУАЛЬНЫЕ И НЕЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ В МИРЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Глава 1.
Пейзаж как визуальный элемент мира
Изначально пейзаж – это самостоятельный жанр живописи, но его присутствие стало неотъемлемой частью произведений других видов искусства, например, литературы и музыки. Под пейзажем понимают художественное изображение открытого пространства, местности (от фр. pays – местность, страна). Изучение пейзажа часто привлекает внимание литературоведов, таких как М. Н. Эпштейн56, Н. Д. Тамарченко57, В. Е. Хализев58, В. А. Никольский59, Б. Е. Галанов60, А. И. Белецкий61, Н. Б. Мурадалиева62, и др. До XVIII века литературный пейзаж расценивался лишь как служебный элемент, необходимый для указания того или иного места действий, но позднее было открыто его особенное значение для выражения человеческого настроения и мироощущения.
Произведение искусства вовсе не обязуется предоставить читателю или зрителю достоверную копию каких-то природных явлений, образ природы соответствует впечатлению, которое производит природа на автора, героя, повествователя. Пейзаж в художественном изображении всегда предстаёт с какого-то определённого самим автором ракурса или дистанции, что отражается на визуальном характере и напрямую связано со смыслом произведения.
К. В. Пигарев63 в сопоставлении литературы и изобразительного искусства вслед за Г. Э. Лессингом отмечает противопоставление статичных и динамичных зрительных образов: «казалось бы, что возможности писателя в этом отношении шире возможностей живописца, пейзаж которого все-таки внешне статичен. Писателю доступны не только краски, но также звуки и запахи, тогда как живописец вынужден ограничиваться зрительными образами» [Пигарев, 1972. С. 111]. При этом исследователь считает, что настоящий живописец может так показать природу, что зритель почувствует запах леса и сможет услышать его звуки. В таком утверждении мы приближаемся к теме воображения зрителя (или читателя), без которого встреча с произведением искусства и его смыслом не состоится, а сам реципиент останется в знаковой плоскости текста.
Визуальность литературного пейзажа всегда раскрывается с точки зрения повествователя или героя; смысл пейзажа всегда зависит от того, чьими глазами он дан читателю. Когда Н. Г. Чернышевский64 высказывается о зримой красоте в искусстве, он обращает внимание на немаловажную роль, которую в этом вопросе играет точка зрения: «прекрасный пейзаж бывает большею частью хорош, откуда бы ни смотрели мы на него. <…> на произведения живописи надобно смотреть с известного места для того, чтобы они представлялись нам во всей своей красоте» [Чернышевский, 1949. С. 43]. Но речь не идёт о какой-то ослепительной и абстрактной красоте, которая лежит за пределами человеческого понимания. Красота природы в искусстве всегда адресует к человеку: «пейзаж прекрасен тогда, когда оживлён» [Там же], что говорит об антропоморфности художественного пространства.
Мы попробуем убедиться в том, что такая антропоморфность отражается в том числе и на визуальном выражении пейзажа, и в том, что эта визуальность обязательно смысловая. Например, во фрагменте из произведения Н. В. Гоголя «Сорочинская ярмарка»:
«Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно-жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное, и голубой, неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих!» [Гоголь, 2006. С. 26-27].
Указание на время года (лето) пока настраивает читателя на соответствующие этому сезону возможные виды: предполагается солнце, зелёные и жёлтые краски природы. Указанные оценки рассказчика «упоителен», «раскошен», открывают читателю мирный и любящий взгляд – пафос любования. Несмотря на жаркие полуденные часы, томительность не оборачивается чем-то отрицательным, например, усталостью, утомлением. Это происходит благодаря перекличке томления с негой и с образом объятий, который поддерживает мирное («в тишине») состояние мира. Нет прямого указания на присутствие солнца, но ощущение его присутствия создаётся образами блеска и жары. Небо также прямо не называется, а вместо этого оно изображается как голубой, неизмеримый океан, как сладострастный купол, нагнувшийся над землёю. Этим подтверждается любовная гармония природных территорий – неба и земли, которые, к тому же, в таком изображении антропоморфны, соотносятся как мужчина и женщина.
Таким образом, весь мир пребывает в согласии, тонет в неге. Тишина, как свидетельство этого состояния, поддержана ещё одним образом покоя: «заснул». «Томительная жара» и «сжимающие объятия» уравновешиваются здесь «негой» и лёгкостью «воздушных» объятий. Все состояния природы в этом начальном фрагменте произведения изъясняются с помощью человеческого словаря: объятия, нега, сон, склонённая поза, сладострастие, часы, томление.
В таком косвенном присутствии человеческого образа возникает и смысл взаиморасположения пространственных природных образов, смысл их визуальных подробностей, цветовых и световых бликов. Читатель в таком описании видит не только летний день, но и настрой открывающегося повествования.
Обратимся к повести Н. В. Гоголя «Майская ночь, или утопленница»:
«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь!» [Гоголь, 2006. С. 67].
Этот пример пейзажа начинается странным вопросом, но этот вопрос странен лишь в том отношении, что «знать ночь» нельзя в том же смысле, как знают, например, человека или теорему. Ночь можно помнить, забывать, переживать, воображать, как-то проводить и т.д. Особенность состоит в том, что здесь ночь выступает именно как категория опыта, форма переживания. И всем, кто не знает украинской ночи, повествователь предлагает всмотреться в неё. Такая визуальная форма познания обещает читателю какие-то открытия. Благодаря этому изображаемый мир получает некоторую смысловую разметку: границу чего-то знакомого и неизвестного. Предполагается, что именно созерцание этой ночи таит в себе какие-то особенные переживания.
Глядящий месяц вновь актуализирует здесь тему зрения и встречи взглядом. Его способность глядеть на землю и на человека, не просто одушевляет небесное светило, но ещё и делает самого человека участником диалога между земным и небесным планом бытия. Утверждение, что месяц глядит именно с середины неба, с точки зрения «прозаической» логики звучит абсурдно (в какой точке существует середина неба?), но с позиций художественного миропорядка можно заметить, что месяц становится здесь центральным (в пространстве) и главным зрителем. Важно учесть, что этот показанный читателю глазами повествователя участок вселенной именно в повествовательском кругозоре располагается так, что месяц глядит с середины неба, а не из-за угла крыши или сквозь дерево. Это свидетельствует о визуальном расширении пространства: оно очищено от других объектов, очевидно, что это сельский, а не урбанистический пейзаж.
Необъятный небесный свод действительно расширяется. Стоит обратить внимание, что слово «свод» употребляется в отношении архитектурных типов покрытия (деталь рукотворной организации), то есть слово из словаря человеческой культуры, а не натуры (природы). Нерукотворное небо представляется человеку подобием свода, а значит и мир – подобием дома. Это свидетельствует о том, что изображаемый мир не враждебен человеку, здесь вновь звучит пафос любования миром. Такой мир – безопасная территория.
Месяц оживает во взгляде повествователя, ведь он не только глядит и горит, но и дышит, как живое существо. В его свете оказывается вся Земля, что ещё раз указывает на тождество в сознании наблюдателя видимого ему участка и всего мира. Свет сравнивается с драгоценным металлом (серебром), и это указывает на то, что нематериальные ценности, такие как красота, божественное благословение, в каком-то смысле визуализируются. Прохладный, но при этом душный от благоуханий воздух, как и в предшествующем примере, исполнен неги. Благоухание здесь, разумеется, незримо как для повествователя, так и для читателя, но важно заметить, что и оно подлежит воображению. К специфике незримых образов мы ещё обратимся отдельно.
Последующее описание природы обрастает новыми подробностями, которые подключаются к намеченному пейзажу, но они находятся за пределами цитируемого отрывка. Мы лишь хотели показать, что визуальный характер пейзажа (даже в самом начале его изображения) не лишён ценностно-смысловой опоры, которая задаётся оценочными и косвенно-оценочными высказываниями повествователя в процессе изображения пейзажа. Читатель видит (и опознаёт) не только прямо названные в тексте произведения что-то знакомое в повседневной жизни, как например ночь, небо, месяц, но он видит их ожившими в том свете, который подсказывает позиция наблюдателя или героя.
Рассмотрим, например, как пейзаж, увиденный глазами лирического героя, возникает и перед читателем:
«Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит» [Лермонтов,1989. С. 83].
Кроме самой дороги в начале читатель видит только открытую пустоту, отсутствие спутников: вся дорога принадлежит лирическому герою произведения, он одинок в своём пути. Зрительная нечёткость («туман») воспринимается как первое препятствие и знак неизвестности всей предстоящей судьбы. Но кремнистая поверхность не только вызывает ассоциации с твёрдостью, непреклонностью героя в принятом решении, но и даёт частичный свет, отдельные проблески в темноте.
Образ пустыни подтверждает тему одиночества, которая заявлена в первой строке. С другой стороны, вдруг открывается, что это не абсолютное одиночество, а скорее уединение – поскольку здесь нет других людей, но есть Бог и есть какой-то язык, на котором говорят звёзды. Это свидетельствует о разделении мира на земной и небесный, человеческий и природный / божественный, поэтому роль тишины здесь приобретает значение границы между шумным, людским, дневным, суетным и тихим, божественным, ночным, спокойным. Такая смысловая разметка задаётся лирическим пейзажем, тем зрелищем, которое открыто читателю глазами лирического героя.
В другом примере из пьесы А. Н. Островского «Гроза» мы видим, как воображаемый героиней пьесы пейзаж будущей могилы (зелёная трава, жёлтые, красные, голубые цветы) предстаёт читателю наглядным контрастом к её «серой» жизни. Отметим, что в данном случае читатель видит не окружающий героя мир, а воображаемый. В этом фрагменте пьесы относительно самой жизни даётся прямо-оценочная точка зрения персонажа, а относительно смерти – косвенно-оценочная пейзажная зарисовка. Жизнь предстаёт безобразной «люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны» [Островский, 2011. С. 80], сами внешние проявления жизни отторгаются: «Придешь к ним, они ходят, говорят, а на что мне это?» [Там же], а описание могилы даётся в образах любования: «солнышко её греет, дождичком её мочит… весной на ней травка вырастет, мягкая такая… птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: жёлтенькие, красненькие, голубенькие… всякие» [Там же]. В приведённом описании гармония могилы и природного мира противопоставляется гнетущей атмосфере домашнего пространства. Отсюда именно такие подробности, связанные с природным теплом (солнышко), ведь человеческая теплота и сердечность отсутствуют в семье героини. Живительная влага для почвы (дождичком её мочит), мягкая травка противопоставляется «сухим» и «колючим» отношениям между людьми, начало жизни (весна) здесь парадоксально соединяется с её завершением (могила), пение и дети в птичьем гнезде – репрезентация того, что принципиально невозможно для Катерины в собственной жизни. Наглядное изображение здесь отвечает за репрезентацию поляризованных ценностей и противопоставляет два варианта развития будущего: продолжение жизни здесь лишено отчётливой зримости (и смысловой перспективы), а завершение жизни, напротив, сопровождается визуальными подробностями пейзажа. Можно сказать, что несовпадение внутренней установки героини и условий миропорядка воплощается в зримых контрастах жизни и смерти.
Ещё одна особенность визуализации пейзажа проявляется в стихотворении М. Ю. Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива…»65. Образ гармоничного единства природного мира и человеческой жизни последовательно возникает перед читателем в пейзаже произведения. Лирический герой созерцает каждый фрагмент пейзажа внимательно и восхищённо. Совмещение характеристик разных сезонов и разного времени суток свидетельствует о единстве природного состояния.
Жизнь предстаёт как единое целое, а в одном предложении здесь одновременно сосуществуют разные времена года: весна, лето, осень. Взору лирического героя открывается засеянное поле, свежий лес, сад, ландыш и студёный ключ так, словно располагаются очень близко друг к другу. Эти участки пространства не обязательно окружают героя, но воспроизводятся в его воображении. Есть основания предположить, что перед нами воображаемый мир героя.
Установка на созерцание и любование миром открывает взору лирического героя и читателя присутствие божественного начала. Способность расслышать и понимать язык природы, на котором слагается таинственная сага, указывает на идиллический хронотоп изображённого мира. Идиллическая модальность воплощается во всех визуальных фрагментах: тень зелёного листка, малиновая слива, свежий лес.
Само время здесь изображается в красках (визуализируется): утренний час в золотом свете, а вечерний – в румяном, розоватом. Это показывает возможность поэта живописать словом. Воображаемая картина складывается достаточно подробно, хотя не указано, какими деревьями представлен лес, не поясняется размер сада, неизвестно, что находится в саду кроме сливы, но это позволяет читательскому воображению сформировать эти параметры на своё усмотрение. Исходной является общая идиллическая установка.
Зрение лирического героя перемещается между прошлым и будущим, останавливается наиболее подробно на пейзаже из мира воспоминаний. Пример перемещения взгляда, и соответственно, особым образом выстроенный ряд зримых деталей пейзажа, К. В. Пигарев замечает у А. С. Пушкина: «Вторая строфа пятой главы «Евгения Онегина» – «Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» – продолжает описание наступившей зимы, только в первом случае поэт смотрит на зимний пейзаж глазами Татьяны, как бы стоя рядом с ней у окна, а во втором как бы суммирует свои собственные наблюдения, далеко выходящие за пределы того, что можно сразу увидеть сквозь оконное стекло. Ведь нельзя же в действительности охватить одним взглядом и крестьянина на дровнях, радующегося первопутку, и «кибитку удалую» (в черновиках – «почтовую») с ямщиком на облучке, и дворового мальчика, который отморозил палец, катая на салазках Жучку, и мать, грозящую ему в окно избы» [Пигарев,1972. С.14]. Автор действительно показывает этот пейзаж именно глазами Татьяны, а последующие фрагменты пейзажа уже выходят за пределы её зрения. Если в предшествующем произведении М. Ю. Лермонтова мы обратили внимание на перемещение зримых читателю фрагментов во времени жизни героя (его прошлое и настоящее), то здесь такие фрагменты перемещаются в пространстве. Это связано с тем, что читатель и автор действительно могут видеть мир произведения глазами всех героев, а в случае с примерами пейзажей из произведений Н. В. Гоголя – и глазами повествователя.
Читатель воображает литературный пейзаж, опираясь на установленную автором последовательность образов, которая воплощает собой точку зрения героя или повествователя.
Баланс ценностных установок выражается наглядным расположением образов природного мира. Описание этих образов природы иногда сопровождается прямо-оценочным комментарием носителя точки зрения. В таком случае соседствуют два способа выражения оценки: прямой – вербальный и образный – визуальный.
Смысловые связи в понимании пейзажа в изобразительном искусстве устанавливаются путём прямого созерцания цветовой гаммы, взаимного расположения деталей на пространстве холста, а в случае с произведением литературы – путём мысленного созерцания цвета и формы. Так, в литературе возникает дополнительное звено между читателем и пейзажем – сознание повествователя или героя, то есть сознание того субъекта, от лица которого приводится описание, высказывается отвращение или любование зрелищем.
Специфика пейзажа в литературе, в отличие от других предметов изображения, например, портрета и интерьера, заключается в том, что здесь сильнее проступает взаимоотношение человека и природы, тогда как в изображениях артефактов (творец которых – сам человек), квартир, дворцов, храмов, музеев или офисов на первом плане оказываются взаимоотношения человека и общества, его социальная принадлежность, встроенность в систему отношений между людьми. Пейзаж, напротив, свидетельствует о системе отношений человека с творцом, вселенной, об ощущении самого себя частью творения. Поэтому наглядность пейзажа отвечает за характеристику всей ценностной системы мира, настраивает читателя на определённую художественную модальность.
Вопросы для самопроверки:
В чём заключается роль пейзажа в художественном изображении?
Какие способы выражения оценки используются при описании образов природы?
Что представляет собой дополнительное звено между читателем и пейзажем в литературе?
В чём особенность пейзажа в литературе по сравнению с другими предметами изображения?
Как проявляются взаимоотношения человека и мира в литературном пейзаже?
О чём пейзаж говорит читателю?
Какое значение имеет подробность пейзажа в характеристике ценностной системы изображённого мира?
Какие элементы художественного изображения способны отразить впечатление, которое производит природа на героя, рассказчика или повествователя?
Глава 2.
Интерьер как визуальный элемент мира
Интерьер как внутреннее пространство (от лат. interior – внутренний мир) любого помещения уже предполагает наличие визуальных подробностей, поскольку это и есть вид здания изнутри. Существует ли в художественном мире литературного произведения какое-то принципиальное различие в изображениях интерьера и экстерьера (от лат. exterior – внешний вид)? Приставки in- и ex- указывают на различение внутреннего и внешнего вида изображаемых помещений. Сами по себе такие различия ценностно нейтральны, когда речь идёт о нехудожественной реальности. Но, оказавшись в системе изображённого автором мира, эти отличия начинают «подключаться» к смысловым аспектам произведения.
Литературный интерьер, как и в случае с пейзажем, обладает смысловой нагрузкой. Он открывает либо композицию домашнего мира, либо положение героя в социуме (общественных помещениях). Взаиморасположение вещей выражает эстетическую оценку, вкус и общий дух жителей или посетителей дома. Экстерьер, в свою очередь, указывает на смысл помещения как архитектурного элемента в изображении города, местности, а в конечном счёте – в общей структуре мира.
В визуальном плане любая пространственная организация предполагает возможную серию видов: план – вид сверху, плафон – вид снизу вверх, фасад – вид спереди, сзади, сбоку, ракурс – вид с угла. В художественном изображении выбор не только отдельных предметов интерьера и их взаиморасположения, но и выбор вида этих предметов будет нести смысловую нагрузку (о различных видах в литературном произведении в своё время писал Р. Ингарден).
Говоря о системе пространственных архетипов, Л. Ю. Фуксон неслучайно подчёркивает, что «в разговоре о художественном пространстве как раз невозможно обойти его антропоморфный характер» [Фуксон, 2014. С.14]. Исходя из этого антропоморфного характера всякого художественного пространства, возможно и прояснение смысла различных способов изображения интерьера.
Говоря о разграничении интерьера и экстерьера, можно сказать, что «внутренняя» и «наружная» визуальность в смысловом отношении выражает разные стороны единого целого. Когда повествование сосредоточено на интерьере, то экстерьер отступает в зону подразумевания, а когда на экстерьере, то в зону подразумевания отступает интерьер. Можно вспомнить наблюдение М. Хайдеггера о ситуации подразумевания: «если я вижу верхнюю поверхность сидения, то не вижу нижнюю, – но тем не менее если я не вижу ножки стула, я ведь не думаю, что они отпилены» [Хайдеггер, 1998. С. 48]. Благодаря «невещественности» самих образов в литературе читатель может видеть дом снаружи и дом изнутри, тогда как в живописи всё обстоит иначе: если дом нарисован только снаружи, то нельзя достоверно судить о его интерьере.
В статье И. С. Судосевой «Функции литературного интерьера» автором выделяются «три основные (базовые) функции интерьера: декоративная, характерологическая и хронотопическая» [Судосева, 2013. С. 89-99]. Здесь можно отметить, что связь интерьера и хронотопа неоспорима и очевидна, поскольку любой интерьер, который входит в изображённый мир произведения, – это уже часть пространства. Следующая – «характерологическая» функция нуждается в уточнении: характер чего именно выражается в интерьере? Таковым может быть и характер героя, и характер повествования, и характер пространства. Для этого прояснения предстоит прежде всего разобраться с системой точек зрения. И, наконец, «декоративная» функция интерьера в мире литературного произведения невозможна, если предполагается наличие художественного смысла. Поэт не создаёт декорации ради декораций, а все элементы мира, будь они расценены героем или читателем как красивые или как безобра́зные, работают на смысловые и ценностные аспекты целого.
В диссертации И. С. Судосева указывает на связь интерьера с точкой зрения повествователя: «Упёршись лбом в это окно, отвернувшись от Одинцовой, Базаров зло произносит слова признания. Окно так и останется закрытым, и точно так же герои останутся каждый в своём одиночестве» [Судосева, 2016. С. 66]. Мы должны заметить, что в этом случае закрытое окно, которое ещё вечером накануне разговора было открыто, присутствует в мире произведения не безучастно-декоративно, а подчёркивает интимизацию обстановки: в комнате высказывается нечто сокровенное, предназначенное только для двоих, что не должно быть услышано кем-то с улицы, как и посторонние звуки извне не должны перебить голос говорящего. Сама ситуация объяснения – это ситуация доверительного открытия. И необходимость разговора между героями – это устранение любых неверных интерпретаций поступка, взгляда, намёка («сидел, нагнувшись над своею чашкою, да вдруг взглянул на неё… Она обернулась к нему, как будто он её толкнул»), то есть всего, что предшествует объяснению между людьми. Поэтому закрытое окно здесь как часть обстановки отвечает за отчётливость звучащего в комнате слова. Необходимо учесть, что пространственная замкнутость этой комнаты, как и замыкающее объятие, способствует ситуации сердечной открытости, объяснения, а ситуации разобщения героев романа происходят уже в других пространственных обстоятельствах. Поэтому нельзя связать закрытое окно с одиночеством героев.
Описание всякой внутренней обстановки не только даётся глазами повествователя, но иногда и сквозь призму зрения героев, что раскрывает их чувства и позицию в миропорядке, как, например, в романе Ю. Олеши «Зависть» свою роль в жизни герой-рассказчик оценивает как ущемлённую, бесприютную и никчёмную. Это выражается прямо-оценочным высказыванием о вещах в доме:
«Меня не любят вещи. Мебель норовит подставить мне ножку. Какой-то лакированный угол однажды буквально укусил меня. С одеялом у меня всегда сложные взаимоотношения. Суп, поданный мне, никогда не остывает. Если какая-нибудь дрянь – монета или запонка – падает со стола, то обычно закатывается она под трудно отодвигаемую мебель. Я ползаю по полу и, поднимая голову, вижу, как буфет смеётся»66.
Любовь или нелюбовь вещей является здесь высказанной оценкой, точкой зрения героя на собственное положение: одинокое (поскольку он вступает в конфликт с вещами, а не людьми-собеседниками), неуютное (неловко натыкается на острые углы), ущемлённое («победителями» в этих «взаимоотношениях» выходят сами предметы: буфет смеётся).
В приведённом примере со своей стороны читатель видит запинающегося о предметы мебели человека, видит, как герой натыкается на угол и в негодовании отшатывается от него (словно угол укусил), запутывается в одеяле (сложные взаимоотношения), обжигается супом (никогда не остывает), ищет запонку под буфетом, что побуждает его переместиться на четвереньки. Все эти пластические позы в пространстве наглядно обозначают собой сложное положение персонажа в мире. Для самого героя приведённое описание свидетельствует о том, что не только он видит вещи, но и они тоже словно бы могут видеть его, кусать, смеяться. Герои с таким типом рефлексии видят в самих вещах окружающего их мира отражение собственного самосознания.
Когда описание интерьера лишено всякой нейтральности со стороны повествователя или героя, то показывание объектов пространства сопровождается постоянной оценкой (комментарием) со стороны субъекта сознания (например, в приведённом ранее фрагменте из романа «Зависть»: «не любят», «норовит», «укусил», «дрянь», «смеётся»), соответственно, визуальный образ предмета изменяется под углом зрения героя или повествователя. Но такое искажение не является чем-то отрицательным, свидетельствует о воплощении художественного задания.
Читатель при этом совершает обратную процедуру перевода: по следам эмоциональной реакции героя и «примерки» этой реакции на себя, он выстраивает некоторую «объективность» картины, в которой герой спотыкается, лезет под шкаф за запонкой и т. д. Это вызвано необходимостью увидеть, что происходит на самом деле с самим героем. В таких случаях читатель видит два вида реальности: 1) воображённую героем – подставляющий ножку буфет, кусающий угол и 2) запинающегося героя, героя, наткнувшегося на угол.
Одна и та же ситуация порождает многоплановую картину. Сама визуальная сторона художественного мира усложняется: возникает соседство различных планов видения. К примеру, это демонстрирует такой фрагмент романа Ж.-П. Сартра «Тошнота»:
«Вещь, на которой я сижу, на которую я оперся рукой, называется сиденье. <…> Да это же скамейка, шепчу я, словно заклинание. Но слово остается у меня на губах, оно не хочет приклеиться к вещи. А вещь остается тем, что она есть со своим красным плюшем, который топорщит тысячу мельчайших красных лапок, стоящих торчком мертвых лапок. Громадное повернутое кверху брюхо, окровавленное, вздутое, ощерившееся всеми своими мертвыми лапками, брюхо, плывущее в этом ящике, в этом сером небе, – это вовсе не сиденье. С таким же успехом это мог бы быть, к примеру, издохший осел, который, раздувшись от воды, плывет по большой, широкой реке брюхом кверху, плывет по большой, серой, широко разлившейся реке, а я сижу на брюхе осла, спустив ноги в светлую воду. Вещи освободились от своих названий. Вот они, причудливые, упрямые, огромные, и глупо называть их сиденьями и вообще говорить о них что-нибудь» [Сартр, 2001. С.158-159].