Читать книгу В Крым на велосипедах. Сборник рассказов - Анатолий Зарецкий - Страница 1
Люботин
ОглавлениеЭтот небольшой городок под Харьковом я совсем не помню, ведь был там всего однажды, да и то шестьдесят лет назад. А вот странное его название засело в памяти, как наваждение. Отчетливо помню лишь рабочий поезд с дымным паровозом – то были мои новые впечатления от первого путешествия за город в сознательном возрасте. А вот больше, как не старался, полный провал.
Родители никогда не напоминали мне о той поездке в Люботин. Лишь однажды, лет сорок назад, мама вдруг спросила:
– Сынок, а ты помнишь Гиёвку?
– Какую Гиёвку? – удивленно переспросил, услышав давно позабытое название.
– Ну и, слава богу, – сказала почему-то мама и надолго замолчала, – А Люботин?
– Люботин помню.
– А что иментно?
– Паровоз, который гудел каждую минуту и пускал клубы дыма.
Мама рассмеялась, и больше подобных вопросов не задавала.
И вот через столько лет в памяти вновь всплыл загадочный Люботин и еще какая-то Гиевка.
Люботин и Гиёвка. Почему мама тогда решила, что я должен их помнить? На всякий случай посмотрел карту – может она подскажет. И, о счастье! Конечно же, сразу нашел и Люботин, и ту Гиёвку на окраине Люботина, что в шести километрах от станции.
Да-а-а. Похоже, именно в Гиёвку мы шли тогда с мамой часа два, а то и больше. Автобусы ходили очень редко, и я прекрасно помню бесконечную дорогу, которую пришлось пройти пешком. Мы с мамой несли чемодан и сумку с моими вещами, а широкая тропа то круто устремлялась под гору, то тянулась и тянулась все вверх и вверх.
Значит, Гиёвка. Что ж, то место я прекрасно помню, правда, как оказалось, без названия. И самое яркое, что запомнилось в заново открытой через столько лет Гиёвке, это громадное корявое дерево на опушке леса. Стоит закрыть глаза, и тот дуб в три обхвата так и стоит перед мысленным взором, словно живой, как и тогда, когда все это было.
– Ты что сидишь один? Не скучно? Иди к детям. Поиграй, – подошла ко мне воспитательница.
А на большой поляне с еще зеленой травой играли дети. Много детей. Целый санаторий. Шумно, весело. Но мне было хорошо именно здесь, под этим дубом. И вовсе не скучно. Просто не знал, что это такое.
– Я поиграю здесь. Можно? – спросил воспитательницу.
– Играй, раз нравится, – разрешила она, но не ушла, а присела рядом, – Я давно наблюдаю, ты здесь всегда сидишь. Что же с ребятами никак не подружишься?
– Они большие. В школу ходят. А меня в школу не приняли.
– Ну, ничего. Примут еще. Подлечишься у нас, и в следующем году пойдешь в школу. А в городе у тебя есть друзья?
– Нет. Я там никого не знаю.
– Как так? – удивилась воспитательница, – Это ты такой маленький, а уже бирюк?
– Кто-кто? – рассмеялся я.
– Ну, кто сидит один, как ты, и не хочет ни с кем дружить.
– Не-е-ет. В нашем лагере у меня было много друзей, а самый лучший – гер Бехтлов.
Не знаю, почему, но я не стал рассказывать воспитательнице о моей подруге Любочке, что осталась в лагере. И уж тем более ничего не рассказал о Людочке, с которой подружился перед тем, как меня отправили в этот санаторий.
– Кто-кто твой лучший друг? – удивленно переспросила воспитательница.
– Гер Бехтлов, наш переводчик.
– Переводчик? Что за переводчик?
– Ну, он говорит немцам все, что скажет наш офицер. Немцы наших офицеров не понимают. Один гер Бехтлов понимает.
– Да ты, в каком лагере был?! – вдруг изумилась воспитательница.
– Там, где пленные немцы, – ответил ей.
– Надо же, – с удивлением посмотрела на меня воспитательница. И мы еще долго говорили с ней о нашем лагере, где я родился в конце 1944 года и прожил до шести лет. А воспитательница все слушала и слушала, и не уходила.
Осень 1950 года навалилась на нас с братом детскими болезнями. Откуда она взялась, та зараза, в нашем закрытом мирке, где нас, детей, было всего трое? Ведь до этого я болел лишь однажды, в младенчестве, простудившись до воспаления легких в землянке, где мы жили. Тогда меня спас пленный немецкий доктор и пенициллин, с трудом найденный где-то родителями – была весна 1945 года, и все еще шла Великая изнурительная война.
Сколько себя помню, мы всегда жили за колючей проволокой, в зоне, где все носили военную форму – и пленные немцы, и военная охрана лагеря, и даже “вольнонаемные”, ходившие с оружием, но без погон.
И лишь в конце 1949 года нас поселили в отдельном двухэтажном домике. Он хоть и размещался на территории лагеря, но зато не считался зоной. Здесь нас могли навещать наши родственники, знакомые и даже “расконвоированные” немцы, в том числе мой друг гер Бехтлов.
Здесь у меня появился первый друг моего возраста – шестилетняя девочка Любочка. Ее родители тоже работали в лагере, но она, к моему удивлению, не говорила по-немецки, хотя ее мама была переводчицей. Любочку в зону почему-то не пускали, а я ходил туда к моим друзьям-немцам, когда хотел.
Первым заболел четырехлетний брат Сашка. Он громко плакал и мешал спать. Вокруг него суетились родители. Меня же переселили в маленькую комнату, изолировав от брата, заболевшего ветряной оспой, или, как говорили, “ветрянкой”.
Его я увидел нескоро. Сашка весь, с ног до головы, был в пятнах зеленки, уже не плакал, а, увидев меня, даже заулыбался. Я же в ответ рассмеялся от души – так смешно он выглядел. А родители вдруг нахмурились:
– Нельзя смеяться над больным человеком. Запомни это, сынок. Слава богу, твой брат, наконец, выздоровел, – сказала мама.
Я не понимал, что такое больной человек и что такое выздороветь, но смотреть без смеха на раскрашенного брата не мог. А мама, намотав на спичку немного ваты, начала ставить зеленые пятнышки на волдыри, покрывавшие все тело бедного Сашки. И я стал ей помогать, показывая, где она пропустила одну или даже несколько нарывающих “оспинок”.
Но стоило ей на минутку отвлечься, я тут же взял спичку и нарисовал брату зеленые усики и небольшую бородку. Ему было все равно, зато так он выглядел еще смешней. Меня тут же наказали, поставив на целый час в угол.
А через день я заболел. И уже очень скоро понял, что лучше быть раскрашенным зеленкой, чем терпеть постоянный зуд и потом ходить со следами оспы: несколько оспинок так и остались на лице брата навсегда.
После выздоровления успел лишь сходить с мамой в детскую поликлинику. Там мне сделали какие-то прививки. Скорее всего, делать мне их после болезни было нельзя, но кто это мог знать, кроме врачей.
Встать утром с постели уже не смог – у меня снова была высокая температура. Сильно болела голова. Периодически проваливался в сон, а когда просыпался, первое, что видел это репродукцию картины Шишкина “Утро в сосновом лесу”, висевшую напротив моей кроватки. Эту копию совсем недавно мне подарил художник-немец, который нарисовал ее по маленькой картинке из какого-то старого журнала.
Я неотрывно смотрел на картину, и к удивлению вдруг увидел, что медведи ожили. Оба медвежонка слезли с дерева и вместе с третьим и медведицей с любопытством смотрели на меня. Я их совсем не боялся, потому что они были маленькими, да к тому же не знал, насколько опасны эти звери. Для меня они были всего лишь добродушными героями русских сказок.
И я разговаривал с ними о чем-то, пока вдруг передо мной не предстало усталое лицо мамы:
– Он бредит, – сказала она отцу, стоявшему рядом, и заплакала.
Я засыпал и просыпался, и снова и снова неотрывно смотрел на картину то ли во сне, то ли наяву. Но медведи уже были на своих местах, и не хотели разговаривать со мной. А за окном крупными хлопьями медленно-медленно падал снег. Первый снег в том году.
– Кальт васэр, кальт васэр, – отчетливо услышал голоса в соседней комнате.
– Я не понимаю, – послышался голос матери.
– Мама, холодной воды! – перевел для матери слова немцев. Она вдруг вбежала в комнату и потрогала мой влажный лоб.
– Слава богу, очнулся. Ты хочешь холодной воды? Тебе нельзя, сыночек. Я принесу сейчас теплую.
– Мама, это немцы хотят холодной воды, – сказал матери, которая стояла, наклонившись надо мной, и радостно улыбалась.
Но к вечеру мне стало совсем плохо.
– Почти сорок, – сказала мама, глянув на градусник, – Врач сказал, надо везти в больницу, – услышал ее слова и снова уснул.
Я проснулся и не понял, где нахожусь. Было темно, и еще, мне показалось, что кровать подо мной движется:
– Мама! – собравшись с силами, крикнул в испуге.
Кровать остановилась. Появился свет, и я понял, что нахожусь на улице, в наших детских санках, с головой укутанный в стеганое одеяло.
– Потерпи немного, сынок. Больница уже скоро, – сказала мама, укрывая меня.
– Не хочу в больницу, – заплакал я, но санки снова куда-то поехали.
Очнулся, когда меня осматривал врач:
– Похоже на тиф, – сказал он матери, стоявшей рядом, – Придется класть в изолятор.
Мама заплакала, а я повторял и повторял про себя новые слова: “Тиф, изолятор. Тиф, изолятор“.
Не помню, как оказался на койке в темной комнате.
– Мама! – позвал я.
– Лежи и не ори, – сказал кто-то невидимый.
– Я пить хочу. Где мама?
– Я сказала, не ори! Нет здесь никакой мамы, – ответил женский голос. Я лежал и плакал. Похоже, громко, – Ну, ты у меня получишь!
Кто-то схватил меня за плечи, приподнял и с силой ударил головой о спинку кровати:
– Будешь орать? – несколько раз спросил злой-презлой голос. Я молча плакал от боли и обиды, – То-то же. Заорешь, получишь, – тряхнули меня еще раз и бросили на подушку.
Болела голова, хотелось пить, но вовсе не хотелось, чтобы меня еще раз так трясли и били об койку. Ведь со мной еще никто так грубо не разговаривал. За провинность ставили в угол, но не били. Похоже, я уснул, потому что когда открыл глаза, было светло. На соседней койке кто-то спал, отвернувшись к стене. Вошла медсестра:
– Нюрка, все дрыхнешь? Вставать пора, – обратилась она к соседке.
– Зачем ко мне пацана подселили? – спросила недовольная Нюрка, показавшаяся мне взрослой теткой.
– А куда же его? Бокс у нас один. Ты большая, тринадцать уже, а он маленький, шестилетка. Куда его девать?
– А мне до фени, – ответила Нюрка, – Я ему тут житья не дам, – пообещала она.
Обещание она выполнила. Месяц в боксе показался мне адом. Нюрка била и щипала меня по поводу и без повода, она отнимала и съедала все, что передавала мне мама, но самое ужасное – по ночам пугала жуткими историями. Однажды рассказала о летающей руке, которая влетает в комнату, хватает за горло любого и душит, пока ни задушит.
И вот однажды вечером Нюрка открыла форточку и погасила свет. Я уже засыпал, когда она вдруг вскрикнула и сказала испуганным голосом:
– Эй, пацан, к нам через форточку рука влетела. Видел?
Я ничего не видел, но мне стало страшно.
– Вон она. Вон пролетела, – продолжила пугать Нюрка, и я влез под одеяло с головой – а вдруг не заметит.
Неожиданно что-то схватило за горло и начало душить.
Как вывернулся из-под одеяла, не представляю, но смертельный страх придал силы. Пытаясь освободиться от руки, извернувшись, правой ногой попал во что-то мягкое. Кто-то вскрикнул и с грохотом упал, а я закричал во весь голос.
На крик вошла медсестра и включила свет. Нюрка лежала рядом с моей койкой и держалась за живот. Никакой руки не было.
Нюрка не стала ничего объяснять медсестре, а я только икал от страха и еще оттого, что сильно болело раздавленное горло.
– Ну, пацан, я тебе ночью сделаю темную, как у нас в детдоме, – мстительно пообещала Нюрка, и я не спал всю ночь, ожидая очередной подлой выходки от ненормальной девчонки.
А утром нас обоих перевели в общую палату. Там меня смогла навещать мама, а Нюрку я больше не видел никогда.
В той больнице я пролежал почти полгода, переболев всеми инфекционными болезнями, от которых там лечили.
В наш лагерь уже не вернулся. За те полгода моего отсутствия родители получили комнату в двухэтажном доме напротив городка студенческих общежитий “Гигант”.
В августе мама повела меня в поликлинику. В этот раз на медкомиссию к школе. Как же я мечтал стать школьником. Мне так хотелось учиться. Но, взглянув в мой “послужной список”, медики однозначно заявили, что по возрасту и состоянию здоровья учиться мне рано.
И вместо школы в начале сентября меня повезли в Люботин, в тот детский санаторий, что в Гиёвке. После больницы это заведение показалось мне раем. Стояла чудесная погода. В саду санатория созревали яблоки. Там я впервые увидел, как они растут.
Прямо в санатории была лесная школа, и старшие дети с утра ходили на занятия. Я же был предоставлен самому себе и просто сидел в саду, наблюдая за жизнью муравьев. Это было так интересно.
А после обеда и тихого часа нас строем приводили на поляну у леса, и ребята играли в подвижные игры, а я сидел под своим дубом у огромной авиационной бомбы, наполовину ушедшей в грунт.
Я собирал желуди, делал из них игрушки и размещал в пещерах, отрытых прямо под бомбой с помощью небольшого осколка от снаряда, используемого вместо лопаты. Вскоре у меня уже был целый городок, в котором жили мои желудевые человечки.
Иногда подходили ребята, с интересом разглядывали поделки, но все, как один, презрительно бросали одно и то же:
– Ну, ладно. Играй, малявка, в свои куклы, – и убегали гонять мяч.
Та воспитательница была первым человеком, с которым разговаривал часами. Похоже, и ей было интересно не только говорить со мной, но и играть в моих человечков.
Тогда она казалась мне взрослой женщиной. Но, пытаясь вспомнить наши разговоры и ее поведение в общении со мной и другими детьми, думаю, что ей было лет семнадцать-восемнадцать, не больше. Уже на следующий день она дала мне немного цветной бумаги и “золота”, как мы тогда называли конфетную обертку из фольги. А после обеда мы уже вместе украшали моих человечков.
Мне нужны были веточки. Те, что были рядом, уже давно собрал и пустил в дело.
– Можно схожу в лес за веточками? – спросил как-то воспитательницу, потому что ходить в лес нам категорически запрещали.
– Туда нельзя, Толик. Ты же знаешь, – ответила она.
– Почему? Я с краешка. Только веточек наберу. Здесь их уже совсем не осталось.
– Ладно. Пойдем вместе, – согласилась девушка, – С краешка можно.
Мы подошли к лесу, и я начал собирать подходящие веточки. Теперь мне стало понятно, почему нас сюда не пускали – здесь все было изрыто глубокими ямами, повсюду валялся какой-то хлам.
– Что это? – спросил воспитательницу, показав на непонятное сооружение, похожее на разрушенный дом.
– Сама не знаю, – честно ответила она, – В войну здесь шли жуткие бои. А когда немцев отогнали, все так и осталось. На опушке, еще туда-сюда, а дальше в лес ходить опасно. Там, говорят, до сих пор не разминировали. Ладно, пойдем отсюда, – заторопилась она уйти из этого страшного места.
В тот самый день мы, как всегда, строем вышли на поляну, но команды “разойдись” не было. А мы вдруг быстрым шагом двинулись дальше – в сторону леса. Когда наш отряд проходил мимо моего дуба, увидел, что обе наши воспитательницы и несколько ребят из старшего отряда палками растаскивают горящие головешки из костра, который кто-то развел прямо под моей бомбой.
– Горячая. Того гляди, рванет, – сказал один из ребят, потрогав металл.
– Бегом в лес! Там окопы! – крикнула воспитательница, и все вдруг побежали в сторону леса.
Я бежал последним. Меня подхватила за руку и потащила за собой воспитательница:
– Давай, Толик, поднажми. Еще немного, – подбадривала она меня, – Да что они, с ума сошли? – вдруг вскрикнула она и остановилась.
Я оглянулся. У бомбы суетились несколько деревенских ребят, которые уже собрали разбросанные головешки, и погашенный, было, костер разгорелся с новой силой.
– Беги в окопы! – крикнула мне девушка и бросилась назад к костру.
Я остановился, но, заметив это, другая воспитательница тут же крикнула:
– Толик-Толик, бегом, не отставай!
Я побежал, поминутно оглядываясь. А моя воспитательница уже разгоняла ребят палкой и снова пыталась погасить костер. Ребята ее не слушались и мешали.
Я уже почти добежал до спасительного леса, когда, оглянувшись, вдруг увидел взметнувшийся ввысь огромный столб земли, в котором исчез мой дуб и все, кто были под ним. Дрогнула земля, что-то толкнуло в спину и ударило по ушам. Я упал в какую-то яму и на мгновение оглох. Тут же выскочил из нее, не обращая внимания на разбитые коленки, с криком отчаяния побежал назад к дубу. Но его уже не было. И не было никого, кто секунды назад воевал с костром, полыхавшим под смертоносной бомбой.
А меня уже обогнали ребята, которые тоже бежали на место трагедии и кричали от ужаса, как и я. Внезапно споткнулся и упал. Оглянувшись, увидел в траве окровавленную руку.
Очнулся уже на койке в палате:
– Рука, – тихо сказал доктору, который сидел рядом и смотрел на меня, – Там рука, – повторил ему еще раз.
– Нет там никакой руки, – спокойно ответил он, – Тебе это приснилось, Толик. Посмотри, где ты видишь руку?
Я оглянулся. В палате действительно никого, кроме нас с доктором, не было.
– Она там, у дерева, где бомба, – настаивал я.
– Тебе это приснилось, Толик. И рука, и бомба, – повторил доктор.
Но болели разбитые коленки и впервые в жизни скорбно ныла душа.
– А где моя воспитательница? Она была у бомбы, когда она бахнула, – заплакал я.
– Воспитательница играет с ребятами, – сказал доктор.
– Значит, она жива? – обрадовался я.
– Ну, конечно. Поправишься, и снова пойдешь к ребятам.
– А мое дерево на месте?
– Куда же оно денется. Конечно, на месте.
– А бомба? – задал ему последний, решающий вопрос.
– Бомбы нет. Ее увезли, – ответил доктор. Не знаю, почему, но я ему не поверил и заплакал, потому что окончательно понял – все это не приснилось.
Доктор не стал настаивать, а сделал укол, и я уснул. Когда проснулся, рядом сидела мама:
– Я все знаю, сынок. У тебя был солнечный удар. Не волнуйся, сейчас поедем домой.
– Домой? – обрадовался я, – А можно попрощаться с моей воспитательницей? – попросил маму.
– Ее нет, сынок. Говорят, уехала куда-то, – неуверенно ответила мама, и ей я тоже не поверил, как тому доктору. Но плакать не стал. Душа еще была в защитной оболочке детства.
Нас отправили домой на машине скорой помощи. Дома меня никто ни о чем не спрашивал, и лишь в моих снах время от времени я видел тот страшный взрыв, убивший мою любимую воспитательницу и несколько неразумных мальчишек.
А может, то действительно был сон? Как и вся моя бестолковая жизнь? Как знать, как знать.