Читать книгу Одной крови - Андрей Андреевич Томилов - Страница 1

Посмотри мне в глаза

Оглавление

Плавни начинались почти за огородами и тянулись в леса, ломая береговую линию на многие километры. Спроси любого жителя деревни и никто не скажет, как далеко тянутся эти гнилые, непроходимые болота. Свободно им, плавням, на наших бескрайних просторах. Камыши в дождливые годы подступают к первым домам вплотную, навевают определенное настроение, шепотом выводя, вытягивая свою заунывную мелодию. Шуршат и шуршат, шепчутся сами с собой, пока настырные зимние метели не обдерут,

не обломают листья, унесут их в неведомые дали, утрамбуют в глубокие снежные сугробы, тогда умолкнут, только посвистывают на пронзительных ветрах.

В болотах водилось множество разной дичи, может по этой причине деревенские мужики, почти все, были заядлыми охотниками и переселяться в другие места не хотели, не искали для себя лучшей доли и сухих огородов. Копая по осени картошку, матерились, что вода подступила совсем близко, что картошка снова мокрая, грязная, и рано начнет гнить. Ругались, а уезжать, переселяться на возвышенности, и не думали.

Война, проклятая, не спрашивая согласия, многих охотников оставила в чужих краях, на свой манер переселила мужиков, похоронила их на чужбине, поубавилось охотников, но ребятня быстро подрастала, занимала свободные плесы, подновляла старые, заброшенные скрадки. Лодки ремонтировали, уж как получалось, и снова гремели выстрелы в плавнях, сливаясь в дуплеты, будя воображение и память у стариков, уже бросивших топтать податливую лабзу, уже лишь на завалинке сидя, прислушивающихся к далеким, желанным выстрелам.

Артемий, именно так его звал дед, не Артем, как было записано в метриках, а Артемий, тоже имел свой плес в ближних плавнях. От дома каких-то два километра, а то и того меньше, и проход в камышах по лабзе. Камыши высоченные, белый свет застят, а лабза под ногами словно живая, так и колышется, так и норовит поймать за сапог, утянуть в мутную, страшную бездонность. Еще когда с дедом ходили, ой, как страшно было, хотелось бросить мешок с чучелами и бежать, бежать не оглядываясь. Но спокойный голос деда вселял уверенность, надежду на то, что все будет хорошо. Пробирались к лодке, которая здесь, на краю лабзы и зимовала. Сердце переставало бешено прыгать под старой фуфайкой, – уж в лодке-то не провалимся. Дед сталкивал лодку на воду, плыли расставлять чучела. Струйки темной, болотной воды начинали бойко заполнять утлое суденышко, снова становилось страшно. Но дед поторапливал:

– Артемий, выставляй манки-то, выставляй, а то потопнем тутова. Не за понюшку табака и потопнем.

Артемий, смахнув с лица невольно накатывающий страх, начинал быстро, быстро шевелить руками и разбрасывать по воде деревянных уток, предварительно распустив веревочку с грузом. Вода в лодку прибывала быстрее, охотники тоже торопились и выталкивались на край лабзы уже тогда, когда воды набиралось почти половина уровня, когда лодка начинала угрожающе крениться то на один, то на другой борт. Выбирались на брошенные здесь же жерди, опрокидывали лодку, выливали воду, придвигали ее к скрадку и усаживались на старые, хлипкие лавочки, улыбались друг другу. Где-то в стороне испуганно ныряла ондатра, громко всплескивая воду. Эти зверьки часто проплывали по плесу, много их развелось, но охотники их не трогали, заряды берегли, хоть и ценной считалась шкурка. Дед щерил рот с малым количеством зубов, похлопывал внука по плечу сухой, но ещё крепкой ладошкой, приговаривал:

– Не боись, Артемий, не потонем. Кому суждено помереть на печи, тот уж точно не замерзнет у потухшего костра. Вот один останесся, – дед так и выговаривал, с присвистом: «останесся», – вот будешь тутова сидеть, утей поджидать, да вспоминать, как нам было хорошо вместе. Как хорошо, вместе….

В голосе деда слышалась какая-то, неведомая для мальчишки, грусть. Не мог тогда еще понять Артемий, как хорошо вместе, не мог прочувствовать, что значит «останесся один»….

Дед вынимал из кармана заготовленную ещё дома тряпицу, рвал ее на длинные лоскуты и принимался затыкать этими тряпичными полосками щели в лодке.

– Поглядывай, Артемий, поглядывай на воду-то, чтобы утки-то не застали нас врасплох. Поглядывай.

Молодой охотник с удовольствием всматривался сквозь камышовый скрадок на воду, ждал, когда к чучелам подсядет табунок уток, чтобы сообщить об этом деду и тот, медленно, чуть двигая стволом, прицелится, подождет еще, чтобы сплылись вместе две, а то и три уточки, пальнет, разрывая болотную тишь резким и желанным грохотом выстрела. Затрепещут крылами по воде подстреленные птицы и сердце паренька затрепещет, так же быстро, стремительно, готовое вырваться наружу и лететь, лететь над плавнями, радуясь простору, необъятности, огромности родной земли и бесконечности, безвременности самой жизни.

Так уж получилось, что и охотиться, и жить, в самом широком понятии этого слова, Артемия учил именно дед. Дед неподдельно радовался первому чирку, подстреленному внуком, показывая, как правильно прикусывать головку, чтобы птица не мучилась от раны. Дед научил прокалывать ноздрю русаку, чтобы спустить ещё не загустевшую кровь, чтобы мясо было чистым, почти белым. Дед же выстыдил, когда Артемий, по малолетству, принес пяток яиц из соседского курятника. Так выстыдил, что вкус и горечь той яичницы запомнился на долгие, долгие годы, отбивая всякое желание поднять оброненный кем-то пятак. Правильной закалки был дед. Таким же старался вырастить, воспитать и внука. Кажется, это ему удавалось.

Парень быстро мужал и креп. Обогнав ростом и деда, и матушку, раздавшись в плечах, загрубев лицом, в душе он по прежнему оставался юнцом, желая восхваления, восхищения и тепла близких и родных ему людей.

Уже второй год он охотился сам, дед занемог и теперь совсем редко слезал с печи, а в плавни идти, – лишь как-то вымученно улыбался и все повторял:

– Не бросай, Артемий, охоту-то. Не бросай. Она и прокормит, и уму-разуму научит.

Артемий и не думал бросать. Охотиться ему очень нравилось. Он готов был пропадать на болотах и день и ночь. Домой только больная мать, да старый дед и поворачивали, знал, что без него они совсем пропадут. А так бы, кажется, уперся ошалело в свои плавни, и пропадал бы там, забыв, где дом родной, где деревня, где друзья. Не вылезал бы из лесов бескрайних, да болот дремучих. И вовсе не возвращался бы к людям. А с друзьями, как-то с самого детства не складывалось. Были, конечно, друзья, и на охоту хаживали вместе, в детстве ворон зорили, но одному Артемию любое занятие было более по душе. Одиночкой рос, как матушка говорила: буканушка. Не страдал от отсутствия общения.


***

Снова осень. Как желто, в глазах рябит, и хочется смежить, прищурить веки. Как томно и радостно на душе. А утки так и тянут, так и тянут на потайные плесы. И лист с лесов ещё, будто бы, не плывет, а под ногами уже такая же желтизна, как и во все стороны, как и в небе, только голову запрокинь. Упасть хочется на спину, и лежать так, бездвижно лежать, ощущая как летит, как вертится вместе с тобой вся земля, вся планета. Летит и летит в бездне звездной, а ты лежишь на одной стороне этой планеты, лежишь с раскинутыми на стороны руками и мечтаешь, мечтаешь…. Какая же красивая у нас планета. Какая же красивая!

В проход через лабзу Артемий натаскал жердей из соседнего осинника, и теперь добираться до лодки стало проще, не засасывало сапоги на каждом шагу. Да и возраст уже не позволял так бояться податливой, пузырящейся лабзы, через год Артемию в армию. Это событие много значило в жизни любого мальчишки того времени, ждали призыва в армию с трепетом и нетерпением. Каждый знал, что армия из любого делает человека, делает настоящего мужчину. А ещё, в армии, можно свет повидать, как обещает дед. Кто его знает, удастся ли в жизни ещё когда-то выбраться из своей деревни. Дед так и наставляет: – просись подальше, на службу-то. Чем дальше поедешь, тем поболе увидишь. Артемию и самому хотелось попасть в самый дальний край земли, чтобы увидеть, а потом и рассказать деду, матушке, какие там дивные дива, и как замечательно там живут люди, и как они добры и приветливы. И как прямо у ног ласково плещется теплое море…. Обязательно увидеть и рассказать. Но до этого желанного события еще целый год.

На этот раз охотник пришел на свой заветный плес задолго до вечерней зари, парни рассказывали, что северная утка появилась, а она, как известно, летает не только зорями, а и днем. Вообще, северная утка, это праздник для охотников, она и не пуганая, к чучелам идет охотно, а после первого выстрела не срывается, как шальная, а сидит и удивленно смотрит по сторонам, определяя, откуда что грохочет. Можно спокойно прицелиться и еще раз выстрелить. А какая она чистая, гладкая, ни пеньков, ни слабых перьев, теребить, так одно удовольствие.

Расставил старые, дедовские чучела, замаскировался, устроился поудобнее, патроны разложил на передней лавочке, два вставил в стволы, проверив, как плотно сидят пыжи, не болтается ли в патроне дробь. Убедившись, что все нормально, ружье положил вдоль борта, стволами в сторону плеса. Стал прислушиваться к шепоту камыша, к тягучей, заунывной песне без начала и конца. А рассказывается в той песне, что уже скоро придут холода, пробросит сперва робкий, реденький снежок, а потом приморозит покрепче, стянутся плесы болотные хрустальным ледочком, который с каждым днем будет становиться все толще, толще. А вода под этим льдом станет совсем черной, чернее ночи, темнее самой бездонности. Улетят уточки на юг, в теплые края, где озера открытые круглый год, где пищи много, где, будто бы, жить, да жить, и силы не тратить на такие большие и дальние перелеты. Жить бы, да жить, а вот, не хотят уточки жить в теплых и кормных местах, ждут, не дождутся весенних, прямых лучей солнышка и спешат, спешат назад, в сибирские болота, в дикую, бескрайнюю тундру, – на родину. Родина, она как мать, тянет к себе каким-то непонятным, необъяснимым, неведомым способом, особым, дюже трепетным чувством.

Утки не летели. Чучела лениво покачивались на едва заметных гребешках волн. Пахло болотной сыростью. Где-то рядом, на краю лабзы шебуршала ондатра, устраивая себе кормовую хатку, куда можно будет зимой, подо льдом забраться, приплыв из большой, семейной хаты, и спокойно пообедать прихваченными по дороге корешками. Ветер был совсем слабый, лишь чуть раскачивал камыш. Потянуло в сон. Так бывает, когда монотонно шуршит камыш, а в спину пригревает ласковое осеннее солнышко. Веки налились тяжестью…. Голова клонится, клонится.

Откуда-то слева, не от деревни, а с другой стороны, донеслись визгливые, протяжные поросячьи крики. Звуки летели издалека, но были отчетливы, пронзительны и жалобны, так жалобны, что перехватило горло, остановилось дыхание…. Артемий встрепенулся, сон отлетел в сторону. Снова все стихло. Даже ондатра притихла, словно и она услышала странные, стонущие звуки и испугалась чего-то неведомого.

Уже несколько лет, как в плавнях завелись дикие кабаны. Говорят, что уже кто-то из охотников добывал, но, похоже, что это всего лишь разговоры. А вот что волки пришли, это точно. Волки водились в этих краях, а с появлением кабанов, вроде как размножились многократно. Собак поели у многих охотников. Те гончаков держали, зайцев гоняли до половины зимы, пока глубокие снега не придавливали. Теперь же собак такой породы в деревне не встретить, волки всех кончали.

Волки и раньше были, встречались то одному, то другому, но с первым же снегом все уходили на плато. Артемий и не знал, где это плато, но дед рассказывал, что там снег всю зиму не выше колена, и что туда со всей округи олени сходятся на зимовку. По этой причине там и сделали заказник. Вот туда, на плато и волки утягивались, сытно там зимовали. Теперь же, с появлением кабанов, некоторые волки, а то и целые выводки, остаются зимовать в плавнях, всю зиму охотятся на поросят. Вот и теперь, похоже, что идет охота.

Снова закричал, захлебнулся своим истошным криком поросенок. Его плач отлетел куда-то кверху и плыл над притихшими камышами, заставляя замереть других обитателей плавней, прислушаться, и осознать, что кого-то настигла смерть. Всем становилось не по себе. Крик, теперь уже не резкий и визгливый, а просто хриплый, будто разорванный, раздался снова. Это было уже совсем близко. Артемий схватил ружьё и прижал к себе, прислушивался. Сердце колотилось, хотело вырваться. С резким разворотом, прокатившись по воде, как на лыжах, в самые чучела сели утки, вертели тревожно головами, осматривались. Охотник замер, видел уток, но стрелять не стал, даже желания такого не возникло. Тихонько привстал и, развернувшись спиной к уткам, к чучелам, снова сел, притих. И ветерок совсем успокоился, камыши вяло топорщились, едва касаясь друг друга. Осенняя тенёта медленно приплыла по воздуху и опустилась на холодную сталь ствола, окутала прицельную планку ружья. Охотник торопливо протер ствол, содрал и смял в кулаке тенету, от волнения приоткрыл рот.

Оттуда, где недавно слышался крик поросенка, надвигался треск ломаемого камыша. Треск наступал так стремительно, так напористо…. Сзади с шумом взлетели утки…. Артемий вздрогнул всем телом, вскочил на ноги, поводил по сторонам стволом, снова сел, напружинившись, приготовившись. Он ещё и сам не мог понять, к чему же ему нужно готовиться. Шум ломаемого камыша стремительно надвигался, становился ближе, ближе…. Уже было слышно, как под чьими-то ногами хлюпает, плещется вода, а ног этих было множество, и хлюпанье это превращалось в бешеный поток, неизвестно откуда и куда льющийся…. Стало различимо уханье, и было понятно, что это не люди, это звери, бешеным стадом летят по плавням, подминая под себя непролазные заросли камыша…. Продавливают, проваливают лабзу, копытами рвут податливые корни болотных растений, и хрипят, хрипят, хрипят, увлеченные бешеной гонкой! Ничто не в силах остановить этот бешеный, живой поток, как и не может никто повернуть его вспять, или, хотя бы отворотить в сторону.

Молодой охотник лишь на миг представил, что эти звери несутся прямо на него…. Камыш трещал и хрустел все ближе, ближе, ружье само вытягивалось навстречу шумному потоку, и только что не стреляло. Хотя, мысли такие пролетели в голове Артемия: выстрелить, чтобы отпугнуть, отогнать, отвернуть от себя. Не выстрелил.

Через мгновение камыши развалились, распались на стороны, стоптались вперед! Стадо кабанов сплошным потоком летело через проход, звери стремительно прыгали через уложенные жерди, ухая, чифкая, хрюкая. Мелькали и большие кабаны и маленькие поросята. Все это длилось, наверное, лишь несколько секунд, но охотнику, с выставленным вперед ружьем, показалось, что прошла целая вечность, а стая была так огромна, что и сравнить ее просто не с чем. Весь этот шквал пронесся мимо, не замечая близкого охотника с выставленным в их сторону ружьем. Треск и грохот ломаемого камыша, плеск воды, уханье и хрюканье так же быстро удалились, как и придвинулись давеча. В нос шибануло резким, едким запахом кабаньего стада, запахом, который уже всю оставшуюся жизнь Артемий будет помнить и не спутает ни с каким другим. Охотник безвольно опустил ружье и дрожащей ладонью вытирал пот с лица….

Несколько мгновений он сидел, оглушенный произошедшим, опустив безвольно руки. Ещё не придя в себя после случившегося, снова услышал какие-то чавкающие звуки, кто-то грузный, тяжелый пробирался по топкой лабзе вслед за убежавшими кабанами. Опять крепко ухватил дедовскую двустволку и на этот раз даже торопливо, с хрустом взвел курки. В проходе, мягкой тенью, возник, образовался именно из чавкающих звуков, большой, серый волк. Окрас волка так естественно сливался с цветом камыша, что стоило тому остановиться, замереть, оперевшись передними лапами на вдавленные в жижу жерди, как Артемий почти потерял его очертания. Только глаза, режущие своей пронзительностью, напряженные, дикие глаза смотрели на охотника…. Нельзя сказать, что глаза светились, какое свечение днем, да еще при солнечном свете, но они были так пронзительны, так ядовиты, так остры и болезненны, что сердце снова захолонуло. На какое-то мгновение оба, и зверь, и человек, замерли, впившись друг в друга взглядом, словно гипнотизируя, словно пытаясь внушить противнику что-то чрезвычайно важное.

Расстояние между зверем и охотником было так невелико, что оба явственно почувствовали запах друг друга. А может это просто так показалось. Волчья губа нервно дернулась кверху, оголяя длинный, белоснежный клык, где-то внутри, даже не в горле, а именно глубже, внутри тела родилось утробное перекатывание камешков, предостерегающий, дикий рык. Волк, как бы предупреждал человека, чтобы тот не шевелился, не делал резких движений, и все будет хорошо, еще мгновение и он, волк, исчезнет, скроется в густой стене камыша, уйдет дальше, за стадом диких кабанов, за поросятами, которые так заполошно визжат, когда в них втыкаются эти белые, острые, смертоносные клыки.

Но человек, охотник, не понял волка. Или не понял, или просто не захотел понять, а может быть, им руководило другое чувство, – испуг, но приклад уже уперся в плечо и стволы медленно, медленно поднимались, совмещая прицельную планку и глаза хищника. Артемий и не видел более ничего, весь мир теперь для него сузился, сжался, превратился в эти прозрачные, бездонные, живые глаза волка. Глаза, в которых отразились камыши, отразилось небо, даже дальние березы, густо подернутые желтизной, невероятным чудом отражались в этих глазах. Наведя стволы, он еще успел увидеть, успел почувствовать, что волк уже не был так уверен в себе, он понял, что человек уже не опустит, не уберет ружье, что уже поздно и бесполезно пугать его, показывая свои красивые, молодые клыки….

Грохнул выстрел.

Сквозь пороховой дым Артемий видел, как резко крутнулся зверь и с размаху торкнулся набок, мелко, мелко задрожал. Охотник вскочил на ноги, не отнимая ружья от плеча, всматривался в лежащего в проходе волка. Зачем-то оглянулся на плес, где мерно покачивались утиные чучела, снова посмотрел на волка, дым от выстрела уже успел подняться, отплыть в сторону и рассеяться. Вышагнул из лодки и, неловко переставляя ноги, приблизился к добыче. Стволом ружья потрогал лежащего зверя, тот, едва заметно, вздрогнул. Предсмертный хрип и тяжелое дыхание еще вырывались наружу, образовывали некрасивые, кровянистые пузыри. По телу зверя волнами проходила судорога, или мелкая дрожь. Такого зверя Артемий еще никогда не добывал. Восторг добычи смешался с еще не прошедшим страхом, случившимся минутой раньше, все это вместе вызывало неуправляемую эйфорию. Хотелось кричать от восторга и плакать от пережитого, только что, страха. Охотник даже растерялся на мгновение, не мог сообразить, что же делать дальше. Он усиленно вытягивал шею, стараясь заглянуть поверх камышей, кажется, он хотел увидеть деда. Хотел похвастаться, хотел спросить, что же делать дальше?

– Вот останесся один….

– Вот. Остался. И что, что делать-то?

Чуть потоптавшись рядом, полюбовавшись знатной добычей, стал дышать ровнее, начал, будто бы, успокаиваться. Ухватившись за заднюю лапу, Артемий выволок зверя на середину прохода, заметил, что по брюху, зарывшись в жидкую шерсть, торчат соски. Подумал: значит не волк, – волчица. Волчица была тяжелая, продолжала хрипеть. Дробь прошла вскользь, грубо, рыхло разорвав шкуру на голове и скулах, уродливо вырвав оба глаза. На рану было неприятно, даже больно смотреть. Рассуждая сам с собой, подумал:

– Надо бы добить, чтобы не мучилась, и не очухалась.

Снова прижал приклад к плечу и стал водить стволом, прикидывая, куда лучше выстрелить. По туше сразу решил не стрелять, – шкуру портить, уж лучше в голову, все – равно там все разбито. Шкура была, действительно богатая, красивая, плотная. Гладкая шерсть отливала голубизной. Хотелось погладить ее. Голова была безобразно разбита и представляла собой просто кровавое месиво. Волчица продолжала хрипеть, с трудом, но дышала. Наведя стволы в голову, в это кровавое месиво, охотник, почему-то плотно закрыл глаза, и нажал на спуск.

Выстрела не последовало, просто сухой, надтреснутый щелчок. Артемий открыл глаза, переломил ружье и обнаружил, что произошла осечка. – Вот, пожалел патрон, оттого и осечка. Снова захлопнул ружье, взвел курок, глаза уже не закрывал, просто чуть прищурился, – снова сухой щелчок. Выстрела не было. Волчица продолжала хрипеть, тяжело втягивала густой, болотный воздух и мелко, мелко дрожала.

Уже не открывая ружья, ещё раз взвел курок и, с открытыми глазами чакнул, прицеливаясь в голову волчице. Выстрела не было, не получалось.

В этот момент чуть дальше по проходу, в каких-то трех-пяти метрах от парня с нестреляющим ружьем в руках, возник, появился из стены камыша ещё один волк…. Он полностью обрисовался, выйдя на просвет и замер, уперев взгляд в охотника. Не скалился, не рычал, просто замер и смотрел на человека. Смотрел теми самыми, прозрачно-ядовитыми глазами, которые еще минуту назад были у волчицы.

У Артемия свело скулы и моментально пересохло в горле, на лбу выдавилась испарина. Руки не слушались, но он, все же смог открыть ружье и выкинуть оба патрона, залез в карман и с ужасом обнаружил, что там нет ни одного заряда. Все патроны были в лодке, аккуратно разложены на лавочке, приготовлены для охоты на уток…. Кажется, волосы под шапкой приобрели какую-то упругость, отчего шапка перестала чувствоваться на голове. Уже в который раз перехватило дыхание, а сердце бухало так, что Артемий невольно положил руку на грудь и прижал одежку к ребрам.

Волчица перестала хрипеть и начала подниматься на ноги. Охотник просто машинально отступил на пару шагов, ошарашено смотрел на волков. Волчица трясла разбитой головой, в болотную жижу капала кровь, смешанная с остатками глазной жидкости и кровавой слизи. Длинные нити этой слизи цеплялись за сломанные камышины. Она сделала неуверенный шаг и уперлась открытой раной в стену камыша, остановилась, выпачкав камыш в крови, снова двинулась и снова неудачно. Опять встала и трясла головой, возможно, надеялась, что дикая боль пройдет, а зрение восстановится…. Артемий отступил еще на шаг, стоял с переломленным, пустым ружьем, заметил, что волк, стоящий в отдалении, осторожно двинулся и приблизился к волчице. Они ещё секунду постояли рядом, словно обменивались между собой какими-то мыслями, и, развернувшись, пошли по проходу в сторону берега. Волк шел чуть впереди, за ним, часто оступаясь, слепая, раненая волчица. Волк ещё оглянулся на охотника и больно уколол его пронзительным, жгучим взглядом, словно хотел покрепче запомнить неудачливого стрелка, не убившего, а лишь изувечившего молодую, красивую волчицу. Крепче запомнить.


***

Утки валили к чучелам, не обращая внимания на стоящего во весь рост охотника. Видимо, и правда, подошла северная. Отплыв на середину плеса, они активно кормились, надолго заныривая и отыскивая в илистом дне личинок комаров. Но Артемию в тот день стало не до охоты, он и чучела не снял, оставил на растерзания ондатре. Торопливо скидал патроны по карманам, зарядил ружье и, чуть не бегом, пустился в сторону дома. Ружье не повесил на плечо, а так и шагал с ним, выставив стволы вперед, словно шел в атаку. И лицо выдавало крайнее возбуждение: рот приоткрыт в каком-то немом восклицании, глаза распахнуты до предела, скулы заострились и необычно выпирали.

Дед сидел на завалинке, подставляя морщинистое лицо вечернему, остывающему солнышку. Жидкая, седая борода кособоко топорщилась на одну сторону, сухие руки безвольно лежали на коленях. Рядом, привалившись к тем же коленям, отдыхала палка, выполняющая роль тросточки. По деревне плыла предвечерняя тишина, нарушаемая лишь редкими, дальними взбрехами дворовых шавок.

Артемий не присел, он плюхнулся рядом с дедом, тяжело дышал. Сразу было понятно, что с парнем произошла какая-то неприятность. Как вектор жизни, борода медленно повернулась к внуку:

– Ну? Чево с тобой приключилося? Вроде бы одежа сухая, значит, не потоп, а чего?

Артемий нервно поерзал задом по завалинке, не зная, с чего начать:

– Деда, я волка убил….

– Вот те раз! Молодец, внучек!

– Вернее не волка, а волчицу….

– Это ещё лучше! Ай, да дела!

– Вернее, не убил, ранил только…. Ушли они.

– Чевой-то я тебя не пойму: то волк, то волчица, убил, ранил. Расскажи толком.

Охотник принялся рассказывать. Рассказывал сбивчиво, торопливо, заполошно, но дед все понял. Положив руки на костыль, старик молчал, смотрел куда-то в сторону, поверх камышей, буйно разросшихся возле соседского, заброшенного дома. Уже лет пять дом стоял пустым, с заколоченными крест накрест окнами, и камыш обступил его со всех сторон, каждый год захватывая все новые и новые участки. Таких домов в деревне становилось все больше, и все они захватывались камышом. Болото отвоевывало у деревни свою территорию.

Артемий не вытерпел:

– Ну? Чего теперь будет-то? А? Знаешь, как страшно посмотрел на меня волк, который уводил раненую волчицу…. Знаешь, как посмотрел…. И уши прижал.

– То и страшно, Артемий, что он запоминал тебя…. Запоминал. Волки, они дюже крепки на рану, а ты утиной дробью волчице по морде. Глаза, конечно, побил, но убить…. Нет. Не так это просто.

– И что? Делать-то что?

– А что тутова делать? Остается одно, – бояться. Постоянно бояться. А как на охоту пойдешь, в стволах только картечь, только картечь.

– Ну, ты, дед….

– Да, и оглядывайся. Почаще оглядывайся. Караулить теперь они тебя станут. Это, внучек, волки, они не забудут. Они памятливые.

Дед трудно, медленно поднялся, поймал равновесие, постоял, опираясь на палку и, спокойно двинулся к двери в дом. На ограде снова остановился, трудно, по стариковски обернулся и тихо, как-то загадочно сказал:

– Если уж совсем невтерпеж будет, тогда к Захарихе. Она их знает.

Артемий еще посидел, – причем тут Захариха? Слепая, одинокая старуха, чем она может помочь? – тоже поднялся, зыркнул по сторонам и шагнул следом.


***

…Волк оглядывался на отстающую, истекающую кровью волчицу, приостанавливался, чтобы она догнала его и коснулась носом его хвоста, снова шагал, шагал, выводя из плавней свою подругу. Вел её в глухие места дальних, не тронутых человеком лесов. Волчица была совсем обессилена, кровь из разбитой головы не переставала сочиться. Она ложилась на живот, а морду бережно опускала на вытянутые вперед лапы. Волк разворачивался, подходил, и начинал нежно, едва дотрагиваясь до разбитой мелкой дробью плоти, до пустых глазниц, вылизывать раны. Волчица вздрагивала, чуть отстранялась, но здесь же замирала, принимала так необходимую ей помощь друга. Отдохнув, они шли дальше, медленно, трудно, уходили и уходили в крепи, где можно будет спокойно зализать раны, набраться новых сил.

Наконец, звери добрались до верховьев какого-то ручья, едва сочившегося среди кочек, среди поваленных деревьев, среди гиблых болотных крепей. На небольшой возвышенности было устроено старое волчье логово. Здесь когда-то, лет пять назад, родился и вырос волк, а теперь вот, привел сюда свою слепую подругу. Родители волка давно погибли, и логово с тех пор пустовало, заросло травой, завалилось листьями, затянулось тенетой. Волчица ничего этого не видела, чувствовала, что они пришли, понимала, что рядом чужое жилище, но дикая боль не давала ей осознавать окружающий мир. Она легла на пригорок, возле входа в логово и замерла, словно приготовилась ждать, когда исчезнет эта жгучая боль. Она непременно должна вытерпеть это.

Волк лизнул пару раз засохшую, загустевшую кровь, словно хотел предупредить, что он уходит, но вернется, непременно вернется. Волчица почти не шевельнулась. Нестерпимая, жгучая боль так измучила, так размягчила все тело волчицы, что она уже не воспринимала окружающий мир. Просто лежала и ждала изменений.

Прошло несколько дней. Волк постоянно приносил какую-то добычу, но выждав время, съедал ее сам. Волчице было не до того.

Вот и теперь, он пришел и притащил зайца. Подруга так и лежала на пригорке, все в той же позе. Он положил перед ней пухляка, чуть отстранился. Волчица принюхалась больным, разбитым носом, но так и не встала, не тронула добычу.

Уже ночью, темной, собирающей тучи в тугой узел, чтобы зарядить дождем на несколько дней, на несколько ночей, волк снова приблизился, легонько прихватил зайца, оттащил волоком на несколько шагов. Начал хрустеть костями, легко раскусив, раскромсав голову, с удовольствием, не спеша, перемалывал страшными челюстями и проглатывал.

Подошла. Постояла рядом, опустив голову до самой земли. Нашла останки зайца, приступила лапой и стала отрывать куски, глотая их вместе с шерстью. Подъела все, даже подлизала какие-то крошки.

Черные, ночные тучи стали озаряться дальними всполохами, там зарождался низкий, басовитый гром, словно кто-то могущественный, всесильный, прокатывается на огромной, немыслимо огромной колеснице по булыжникам, разбросанным в беспорядке по каменистой же дороге. Редкие, но крупные капли с силой рассекали ночной воздух и врезались в утоптанный пригорок, в деревья, в шкуру зверей. Волк тоскливо посмотрел в темноту неба и ушел в логово. Чуть помедлив, и ткнувшись один раз мимо входа, туда же залезла и волчица.

Несколько дней и ночей шел дождь, то припускал крепко, напористо, тогда мимо логова начинали струиться ручейки, то затихал, лишь чуть моросил, а по распадкам поднимался неуверенный, жидкий туман. Волк почти не выходил наружу, отсыпался, волчица несколько раз поднималась, тыкалась в стены, потом выбиралась и искала воду. Напившись, снова ложилась и во сне чуть поскуливала, раны затягивались, заживали.


***

Артемий до заморозков еще несколько раз бывал на охоте, сидел на своем плесе, стрелял, подсаживающихся к чучелам, жирных уток. Но встреча с волками каким-то образом отразилась на парне и большой радости от охоты он не получал. Не то, чтобы боялся новой встречи, нет, картечь теперь всегда была наготове, не боялся, убеждал себя, что не боится. Но все же сидя в лодке, оглядывался на проход часто, на каждый звук, на каждый шорох. Постоянно чудилось, что кто-то пробирается по камышам, крадется, осторожничает. Патроны с картечью отпотевали в зажатом кулаке. В голову лезли мысли: – быстрее бы осень, чтобы замерзли все плесы, да улетели на юг утки.

По первому снегу с товарищами сходил, погонял зайцев. Дед, сидя на печке и спустив ноги, допытывался:

– Ну, видал следы-то?

– Видал, конечно. Вон, принес же беляка.

– Причем здеся беляк-то? Разбойничьи следы-то, видал?

– Нет, деда, волков нету. И парней спрашивал, никто не видал.

Дед шамкал губами, о чем-то размышлял, теребил сухими пальцами печную занавеску, трудно затаскивал наверх ноги и укладывался на пышную, перовую подушку. Уже отвернувшись к стене, тихо, будто для себя, говорил:

– Затаились. Не могут они забыть обиду, они памятливые….

– Что ты меня пугаешь? Что?… – Артемий даже вставал и подступал к печи, но лишь убеждался, что дед уже мирно посапывает, он всегда легко и быстро засыпал. Мать, отвернувшись, тайком крестилась.


***

Прошел, протянулся, протащился целый год. Артемия призвали в армию. Уже в первый год службы он получил из дома горькую весточку о том, что его любимого дедушку схоронили. Мать, хоть и болеет, но сына из армии обязательно дождется. Не может такого быть, чтобы солдат вернулся в пустой дом.

Дождалась. Плакала сухими глазами, удивлялась, каким же верзилой стал ее Артем. Уже Артемием и назвать неловко. Артем вытянулся, раздался в плечах, грудь выкатил колесом, выставил напоказ толстенную, жилистую шею. Стал настоящим мужиком.


Волки так и остались жить у тихого ручья, в старом логове. Волчица долго болела, скулила и плакала по ночам, истекая слезами из пустых, разорванных мелкой дробью глазниц. Волк приносил ей то зайца, когда удавалось его поймать, то жирных и вкусных ондатр, а когда охота совсем не удавалась, довольствовался тем, что клал возле морды своей подруги маленькую лесную мышку, – полевку. Волчица сильно исхудала от раны, а шерсть свалялась от постоянного пребывания в логове, выглядела неряшливо, болезненно.

Когда она выбиралась из логова и устраивалась на пригорке, подставляя разбитую голову лучам солнца, волк подходил и начинал осторожно вылизывать, вычищать струпья от гноя и грязи. Порой из-под рваной шкуры выкатывались маленькие, тяжелые дробины.

Постепенно боль притупилась, звон в голове успокоился, притих, и волки стали выходить на короткие прогулки. Они ходили шагом, то прижавшись друг к другу боком, то волк шел впереди, а волчица, уткнувшись носом в его хвост, старалась не отставать. Прогулки эти становились все чаще, и уходили они дальше и дальше, но, как бы ни складывались эти прогулки, непременно возвращались в свое логово. Волк понимал, что только здесь они в полной безопасности, хотя бы по той причине, что очень далеко от людей. Других врагов у них не было.

Прошло время. Тянулись долгие и не очень сытные зимы, с их метелями, вьюгами. Вход в логово заметало снегом полностью, тогда становилось тихо и тепло, волки спали, не вылезая наружу, целыми днями и ночами. Волки имеют такую особенность, терпеть бескормицу целыми неделями, не слабея при этом, не теряя силы.

В заботах о волчатах пролетали весны, пробегали жаркие лета. Волк в это время сильно худел, ведь ему одному приходилось кормить не только выводок молодых волчат, но и саму волчицу. Целыми днями и ночами он был в поиске, старался найти и добыть пропитание, обеспечить семейство. Выбегивался. О себе вспоминал лишь в последнюю очередь, позволял себе съесть какую-то часть добычи лишь тогда, когда действительно начинал слабеть, чувствовал, что не в силах продолжать день и ночь охотиться, добывать, чтобы прокормить прожорливое семейство.

С наступлением осени, когда в далеких, далеких плавнях снова гремели выстрелы, волчица начинала вести себя беспокойно. Их и неслышно было, тех выстрелов, но она знала, что плавни страшно грохочут. Она выходила из логова, металась по пригорку, часто спускалась к ручью и жадно лакала прозрачную воду. Волк тоже вел себя необычно. Мог на несколько дней уйти от логова. В основном уходил в плавни. Выбирал там какое-то скрытное место и долго, пристально наблюдал за охотниками, с каким-то азартом втягивал носом пороховые газы, незаметно стелющиеся над лабзой. Изводил себя тем, что вздрагивал от каждого близкого выстрела, но оставался лежать на месте. Лежал и впитывал чуждые звуки, чуждые запахи. Наконец, переполнившись всем этим чуждым, волк возвращался к логову. Он видел, чувствовал, как шарахаются от него молодые волки, видел, в каком страхе жмется в логово волчица. Проходило еще несколько дней, волк забирался на толстое, поваленное дерево, заходил на самое высокое место и замирал там, стоял бездвижно, как изваяние, целыми часами, лишь медленно раздувал ноздри, принюхиваясь к дальним, ночным запахам. На фоне темнеющего неба и разгорающейся луны это выглядело символично и жутко. Молодые волки прекращали подростковые игры, возню, усаживались возле входа в логово и внимательно наблюдали за отцом.

Когда ночная темь окутывала все окрестности, а луна поднималась достаточно высоко, на полнеба, волк затягивал свою песню. И было трудно понять, что это, волчий вой или плачь оборотня, так высоки были звуки, так жалобны были стоны, так безутешны были надрывные крики.

Волчица, в это время, забивалась в самый дальний угол логова и скулила, волчата застывали в страхе, даже в какой-то панике, а самый крупный, самый старший, старался подвывать. У него это плохо получалось, голос по-щенячьи дрожал, но он старался, тянул свою партию.

Этот страшный концерт продолжался до полуночи. Волк медленно спускался с высокого постамента и приходил к логову, но волчата уже не смели радостно прыгать возле отца, они чувствовали в нем какую-то неведомую решимость, перемену, ещё не могли понять, но чувствовали: что-то происходит, грядут какие-то серьезные события.

Волк ещё стоял у входа, ожидая, но волчица не появлялась, притихла там внутри логова, притаилась. Он терял терпение и, спустившись внутрь, задавал короткую, но жестокую трепку слепой волчице. Она выскакивала наружу и жалась к испуганным волчатам. Волк выбирался, еще чуть медлил и начинал движение. За ним шел самый крупный волчонок и все остальные, замыкала волчица.

В таком порядке они двигались несколько ночей, все дальше и дальше уходя от логова, день пережидали в укромных, глухих местах, не выдавая себя ни единым звуком. Волки шли на плато. Там, найдя чужую стаю, родители покидали своих подросших, но еще не до конца окрепших волчат. Они уходили обратно, на свой участок, к своему логову. Они не позволяли себе создавать стаю, хотя в зимних, коллективных охотах, участвовали в чужих загонах, делили крупную добычу.

Была ли это какая-то особенность именно этой волчьей пары, так и осталось загадкой, но волк со слепой волчицей уводили своих детенышей в чужие семейства, в чужие стаи, уводили каждую осень. Они, наверное, не знали, да и не хотели знать дальнейшую судьбу своих детей, а между тем, многие из них погибали уже в первый свой самостоятельный день. Стая плохо принимает чужаков, умерщвляя и съедая их без жалости. Только единицам удавалось прижиться, приспособиться, но всю жизнь при этом оставаться изгоями, чужаками.


***

Однажды, ранней осенью, как раз грибная пора была в самом разгаре, одна женщина, жительница деревни, пришла к матери Артемия. Деревня есть деревня, почти все знали эту историю с подстреленной волчицей, знали, что именно Артемий ее подстрелил, сделал слепой, ждали какой-то мести со стороны волков.

Так вот, эта женщина рассказала, что она столкнулась в лесу с той волчицей, собирала грибы и набрела на лесную поляну, присела отдохнуть. Через короткое время туда же, на поляну, медленно вышла волчица. Сразу было понятно, что она слепая, она двигалась так неуверенно, так наощупь, часто останавливалась и принюхивалась.

– А морда у нее, – не дай Бог приснится, вся в лохмотьях, в рваной шкуре, торчащей в разные стороны. А глазницы огромные, круглые и пустые. Чисто демон! Она меня учуяла, а я сижу, ни жива, ни мертва, дышать боюсь. Она принюхалась, рваную губу приподняла и клык показывает. И так тихо, тихо стало в лесу…. мурашки по всему телу. Вдруг со стороны к волчице здоровенный волк метнулся, на меня глазищи пялит, а сам боком к ней, боком. И она прильнула к нему, словно приросла, в два прыжка с глаз скрылись, только их и видел. Я ещё чуть посидела, в себя пришла, корзинку подхватила, и ну в другую сторону, и грибов не надо боле. Вот что натворил твой парень-то.


***

Артем дедово ружье с полатей достал, почистил, смазал, полюбовался, рукой огладил, словно девушку.

Мать о соседке поведала, которая с волчицей встречалась. Рассказывала почему-то вполголоса, и все в окно взгляд бросала. Видно было, что страшится своих же слов о слепой волчице.

Вздыхала, вздыхала, даже всплакнула чуть-чуть.

– Мам, ладно тебе, сами себя пугаете, они же звери, не могут они ни помнить, ни мстить. Все это выдумки.

– Выдумки!? А чего же не спросишь, куда Шарик девался?

– Старый был, наверное, издох?

– Нет, сынок, не издох наш Шарик, волки его разорвали прямо на цепочке. Ни у кого из соседей не тронули, а нашего вот…. Ночью пришли. Знаешь, как он кричал. – Снова заплакала, прикладывала уголок платка к сухим глазам.

Артем молчал, думал о чем-то. При встрече с друзьями тоже разговор сворачивал на волков. У двоих товарищей в прошлую осень волки собак сняли прямо с гона, когда нашли, только и осталось от них клочки шерсти, да снег, измазанный кровью.

– Два, а то и три года растишь собаку, прежде чем она работать начнет, а эти…. Клацнут пару раз клыками, и нет той собаки, поминай, как звали.

– А что вы на меня-то смотрите?

– Не пакостили волки так, пока ты волчицу не изувечил. Мстят они.

– Да вы с ума посходили?! Как зверь человеку мстить будет? Просто развелось их больше, чем обычно, за поросятами ходят, а попутно и собак прибирают.

– Может, и развелось, а все же не бывало такого, пока твоя волчица не обосновалась в наших местах.

Не получалось нормального разговора даже с друзьями. Какие-то недомолвки, косые взгляды. Артем и раньше не очень любил компании, особенно в лесу, в плавнях, а теперь, когда повзрослел, когда вошел в силу, да ещё и обвиняют черт те в чем, совсем стал одиночкой.


***

На работу поступил в леспромхоз, эта организация открылась, пока Артем был в армии. Новая организация, новая техника, новые люди, дело спорилось, лес рубили, что тебе сено на лугу в прошлые времена, одна стерня остается. Так и здесь, одни пеньки.

Осени ждал с трепетом, с каким-то едва сдерживаемым воздыханием. А как наступала пора осенняя, пора охотничья, как заполнялись плавни треском дуплетов, то уж удержаться не мог, все выходные там проводил. И отпуск туда же, в болото.

До дому сорок минут ходу, а он все у костра норовит ночевать, все причину ищет, чтобы задержаться. Очень любил лес с его ночной таинственностью, любил болотный дух прельный, с едва различимым шепотом подсыхающего, осеннего камыша.

Ещё когда с дедом охотились, часто ночевали в лесу, у потрескивающего, покачивающего ровным пламенем костра, бросающего отсветы на лицо деда, отчего лицо становилось мужественным, а совсем не старческим, не морщинистым. Мужественным и героическим. Дед всегда притаскивал с собой шубу. Шуба была длиннополая, а овчина пышная и очень теплая. Напьются терпкого чая с шаньгами, прогретыми у костра на прутиках, подложат в костер поленья потолще, чтобы хватило почти до утра, и укладываются на ночь. Дед шубу раскинет, на одну полу внучка уложит, второй прикроет, только мордашка белеет в свете костра. Глаза сами жмурятся. А дед что-то рассказывает, рассказывает, журчит и журчит своим ровным, ласковым голосом, торопится рассказать, пока внук не уснул. Да поздно уж, тот и не спит, вроде, глазами хлопает, глядя на костер, но разобрать, о чем дед рассказывает, – не может. Засыпает.

Так и спит внук до самого утра, до утренней зари, не ведает, да и не задумывается даже, что костер всю ноченьку горит, ровным, нежным теплом окатывает, – кто это поддерживает пламя всю ночь? Хорошо, когда дед живой…

Теперь Артем ночевал у костра один. Вспоминал деда, до мелочей, до последней морщинки вспоминал его лицо, руки, привычки. А вот вспомнить его рассказы у ночного костра не мог. Очень хотел, но не мог, как не напрягался. Слышал его голос, торопливую, журчащую речь, слышал, как он смеется над своими же байками, а вот сам рассказ вспомнить не мог. Очень огорчался, но вспомнить дедовские жизненные истории так и не мог.

Однажды, завернувшись в ту, старую дедовскую шубу, Артем дремал у теплого костра. Осень была поздняя, даже ночью, в кромешной тьме, где-то высоко, под звездами туго, пронзительно свистели крылья утиных стай, готовившихся к отлету в теплые края. Закрайки на плесах прохватывались хрупким ледком, сходившим на нет лишь в обеденные, самые теплые часы. Костер уже прогорал, от него не было яркого свету, лишь жар мягко исходил от подернутых призрачной пеленой, обуглившихся головешек. Ночная тишь нежно дополнялась едва уловимым шелестом близких камышей. Полноликая луна, выглядывая из-за деревьев, трепетно освещала поляну, придавая всему окружающему какую-то неестественность. Вроде бы все то же, все знакомо, но лунный свет так выставлял деревья, кусты, камни, что казалось, будто окружает тебя иной мир, сказочный.

Артем уже дремал, уже смежил глаза и был на грани полного засыпания, как вдруг понял, осознал, что рядом кто-то есть, что он не один в этой бездонной ночи, у этого теплого, но уже притихшего костра. Не открывая глаз, он окончательно проснулся, едва заметными движениями размял мышцы, и лишь после этого медленно открыл глаза.

Напротив него, на другой стороне костра, сидел огромный волк. Он спокойно смотрел на человека поверх отсветов, поверх жара, смотрел так, словно был знаком с ним уже много лет, или, даже служил этому человеку, служил верой и правдой. Не испугался, хотя видел, как тот открыл глаза, как вздрогнул всем телом, встретившись с волком взглядом. Сидел спокойно, опираясь сильными, стройными передними лапами в утоптанную возле кострища землю. Шея, которую обхватишь ли двумя руками, гордо выпирала над грудью, легко удерживала массивную, гордую голову. И весь он был какой-то прибранный, стройный, шерсть уложена волосок к волоску, словно причесана. Красивый.

Артем медленно скосил глаза на ружье, висевшее в ногах вниз стволами. Волк тоже посмотрел на ружье, чуть заметно поворотив голову. Они снова смотрели друг другу в глаза. Молчали. Кажется, Артем узнал его, это был тот самый волк, что несколько лет назад не побоялся человека с ружьем и подошел, чтобы забрать, спасти свою подругу, слепую, истекающую кровью волчицу. Да, конечно, это он! Такой же спокойный, прозрачный блеск его глаз, такая же прилизанность возле ушей, словно это залысины, только грудь стала неимоверно широкой, а лапы! Лапы такие толстые, что и не обхватить. Он стал могучим лесным великаном! Волк, словно вылитый из бронзы, как изваяние, сидел у потухающего костра, он был просто великолепен! Артем невольно сравнил волка, сидящего перед ним, с картиной, которую ещё дедушка вырезал из какого-то журнала и прикрепил в простенке на кухне. Ниже картины было написано: «Иван Царевич на сером волке». Васнецов. Артем всегда близко рассматривал картину, всегда думал: почему название только про Ивана Царевича, а что же про царевну ни слова? И любовался волком, его сильными, огромными лапами. Представлял, как он несет на спине двух людей и почти не чувствует тяжести. Как же он силен! И скачет, скачет по тайге, без устали, через колоды, камни, ручьи и реки. Показалось, что волк на той стороне костра, именно из той сказки. Какая-то волна успокоения будто бы прихлынула…. Но глаза уловили какое-то движение. Волк переступил с ноги на ногу и продолжал сидеть.

За его спиной прокатился сгусток ночного тумана, легко, мягко прокатился, а может это дым от костра…. Или там ещё кто-то? Прокатился и исчез в темноте. И вовсе это и не дым, и не туман. Человек смотрел мимо волка, в темень, старался различить какие-то силуэты, казалось, что их там несколько. Прихлынувшая было волна успокоения, откатилась назад, оставив тревогу и что-то еще, неприятное.

Охотник чуть пошевелился и волк тут же навострил уши, напрягся, хотя и не изменил позы. Артем снова, машинально посмотрел на ружье и волк, словно поняв мысли человека, приподнял губу, обнажив красноватый, в отсветах пламени, огромный клык. Он давал понять, что Артем не успеет дотянуться до ружья, что его оружие, его клыки, гораздо стремительнее, опаснее, и всегда готовы к бою. Отблески костра розовым цветом стекали с клыка, вязли в других зубах, словно густая кровь.

Снова смотрели в глаза. Что хотел сказать этот огромный, спокойный зверь? Наверняка он что-то хотел сказать человеку. Вот он чуть повернул голову и из темноты, как из преисподни, возникла волчица. Да, она не двигала лапами, она просто возникла, оставаясь за спиной спокойно сидевшего волка, словно это появилось видение, страшное видение, но оно должно вот сейчас уже исчезнуть. Исчезнуть!

Волчица часто моргала веками, словно отблески света резали ей глаза. Но и присматриваться не надо было, чтобы увидеть, что глазницы пусты…. Шкура на лбу, на скулах, так и топорщилась лохмотьями, словно ее только что драли чем-то. Эти лоскуты кожи давно уже зажили, давно не болели, но как она была страшна в своем теперешнем облике! Это даже не волчица, это демон в образе страха….

Да, именно страх сковал Артема. Он оцепенел и боялся даже моргнуть глазом, мысли все улетучились. Волчица моргала и моргала, словно пыталась разглядеть человека, лежащего на другой стороне костра, своими пустыми глазницами. Смотрела, смотрела, и не могла увидеть. Не могла насмотреться.

Костер прогорал, ночь подступила совсем близко. Где-то рядом, чуть в стороне хрустнула ветка под чьей-то мягкой лапой. Снова прокатился сгусток ночного тумана. Волк не оторвал своего взгляда от глаз охотника, лишь ухо, едва заметно дрогнуло в ту сторону. Артем понял, что зверь здесь не только с волчицей, ему стало по-настоящему жутко. И в то же время он прекрасно понимал, что если бы волки хотели сотворить зло, если бы они хотели убить человека, они бы давно это сделали. Причем, сделали бы это без особого труда.

– Специально показать мне…. – хотел подумать Артем, но невольно произнес эти слова вслух. И сам вздрогнул, и волк втянул шею, напрягся, подобрал когти, словно перед прыжком.

Еще дед, рассказывая про волков, про их разбойничью кручину, говорил, что и у них, у этих лесных разбойников, есть свои законы. Человек убивает волка, а тот такого права не имеет, не смеет волк человечьей крови пробовать. Однако, случаи такие, хоть и редко, но бывали. Как у людей, так и у волков бывают те, кому закон Божий не указ.

Снова тихо треснула ветка, и Артем отвел в ту сторону глаза, но кроме темноты ничего не увидел. Вернул взгляд и провалился им, взглядом, в темень, – волка уже не было, он исчез, как привидение. Ни волка, ни волчицы, постоянно промаргивающей пустые, страшные глазницы, ни сгустков тумана по краю поляны…. Только лунные отблески, одни загадочные лунные отблески.

Выпростав из шубы руку, Артем сдвинул головешки, и пламя радостно затрепетало, осветило пустую поляну, взметнуло ввысь торопливые искры. Сна словно и не было. Набросив в костер свежих поленьев, приготовленных еще с вечера, охотник все всматривался в темноту. Жуть, страх, постепенно улеглись, осталось какое-то чувство неловкости, или перед самим собой, или перед образом деда, а может быть, ещё перед кем-то, перед лесом, плавнями, или небом, так густо усыпанном загадочными звездами. А может, и не было никакого волка, может приблазнилось, приснилось. Бывает же такое. Бывает. Или, все-таки, был? Глаза, выразительные, прозрачные, совсем не страшные. Был, был волк, только так ничего и не сказал.

Словно подтверждая мысли охотника, будто в доказательство, где-то далеко, завыл, затянул свою унылую песню волк. Но, что-то пошло не так и вой оборвался. Артем еще долго сидел, нахохлившись возле яркого костра, прислушивался, да все напрасно, тишину осенней ночи никто не нарушал. Пламя высвечивало из темноты и дальние деревья, и они стояли сплошным заплотом, отгораживая костер, с сидящим возле него человеком, от того, темного, чуждого царства ночи.


Каждую осень Артем продолжал охотиться, любил охоту, но страшно, до боли в груди, переживал, когда у него случался неловкий выстрел и уходил подранок. Делов-то, утица с подбитым крылом в камыши утянулась, а он переживал, до боли переживал, и уж на другой день на охоту не ходил. Брал шубу, приходил на заветную поляну и разжигал костер. Долго пил чай, заваренный брусничным листом, поглядывал на темный, ночной лес, словно ждал и не мог дождаться кого-то. А укладываясь спать, укрывался дедовской шубой и сладко улыбался, будто готовился к торопливому, журчащему рассказу деда.


После смерти матушки, добрая была женщина, перебрался Артем в леспромхозовский поселок, где обзавелся семьей. Но охоту не бросил. Так и наезжал каждую осень в свой старый дом, ходил на короткое время в угор, на кладбище, а потом в плавни, в болото, туда, где заунывно поет и поет камыш.

Зная пристрастие Артема к охоте, пригласили его, как-то, друзья на облавную охоту. Волков действительно развелось многовато, и пакостили они по окрестным деревням, резали общественный скот, зорили частные подворья. Вот общество охотников и решило устроить облаву. Артем согласился, хоть и не любил шумные охоты. К тому же помнился еще тот, давний случай с волчицей. Но лет прошло не мало, и охотник верил, что его старые знакомые давно нашли свое успокоение либо под чьим-то метким выстрелом, либо просто состарившись, тихо оставили этот мир.

Согласился. Несколько патронов, заряженных картечью, имелись, новых заряжать не стал. Какое-то чувство боролось в душе, надеялся, что на него звери не выйдут, и стрелять не придется. Тем более что когда-то давно он давал слово. Да, давал слово….


***

Было это в тот год, когда матушка собралась помирать. Деревня тогда совсем опустела. Все, кто мог работать, убегали в леспромхоз, а остальных переселяли по какому-то «укрупнению», перевозили, не спрашивая желания, в другие деревни и села. Заставляли там жить, заводить все хозяйство сызнова.

Вот и осталось тогда в Узерках, любимой деревне Артема, три жилых дома, в одном из которых жила старая Захариха. Мать вроде и не была подругой этой странной женщине, но всегда следила за ней, зная ее немощь, старалась помочь, чем могла. Уже не вставала, притянула как-то Артема и шептала, пока силы были:

– Сходи, сынок, сходи к Захарихе, помоги дров наколоть, зима ведь скоро. Помоги.

Артем кивнул, двинулся было, но мать удержала его, цепко ухватившись за ворот:

– Слушай. У неё муж был. Захар. Оттого и стала она Захарихой. Добрый был мужик, крепкий. Охотник.

Дыхания не хватало, она прерывалась, даже закашливалась, но пересиливала себя, снова шептала:

– Ушел он. Ушел в плавни. Осень глубокая была. Ушел и с концами. Всей деревней искали. Нашли только рукавицу. А рукавица та проколота изнутри, будто когтями. Захариха взяла тогда ту рукавицу, надела себе на руку, улыбнулась и говорит: не ищите, говорит, ушёл он с имЯ. С тех пор часто Захариху за деревней встречали, будто она из лесу шла. А как она, если слепая? Так и не нашли мужика, сгинул.

Матушка снова закашлялась, но ворота не выпускала. Ещё крепче притянула:

– А однажды тятенька утром рано видел, как волк с ее подворья уходил….

– Маманя! Честное слово! Космос начинаем осваивать, а вы все сказки какие-то.

– А ты не перечь…. Я ведь и раньше могла,… а молчала. Просто знай. И космос твой этому совсем не помеха.

Коль обещал, пошел, но совсем неохотно. У калитки встал и осматривал запущенное подворье, вдоль забора уже много лет буйно радуется свободе лебеда, а сразу за забором хоть и жидкий еще, несмелый камыш. Придет время и он осмелеет, захватит пустую территорию. Среди двора вросла в землю здоровенная чурка, на которой уже много лет кололи дрова. Конусом бугрилась щепа. Неожиданно сзади хрипловатый голос:

– Это еще хозяин прикатил, чурку-то, уж, сколько лет стоит. Ты ведь ей любуешься?

Захариха смотрела чуть в сторону, глаза были затянуты бельмами.

– Проходи, проходи, коль пришел. Колун в сенях, справа. Увидишь.

Уверенно прошла и скрылась в избе, хлопнув обремкавшейся, обшитой каким-то одеялом дверью.

Артем натаскал из сарая чурбаков и принялся их кромсать. Дверь приоткрылась:

– Не мельчи! Толку-то с мелких дров, пропыхнули и ни жару, ни пару.

Видит она, что ли? Стал колоть чурку на четыре части. Откидывать к сеням, чтобы ближе таскать. Вдоль стены наложил хорошую поленницу. Тихонько поставил колун на место, хотел уйти. Дверь приоткрылась:

– Зайди-ка на минуту.

Сумерки уже окутали подворье, в доме и вовсе темень, лампой, похоже, в доме не баловались, да и к чему, коль глаза не видят.

– Матушке передай спасибо за заботу. Сам-то, небось, сроду бы не догадался.

Старуха угадывалась, сидящей на лавке, возле окна. Он еще постоял под порогом, подумал, что разговор окончен. Повернулся. Она снова заговорила, хрипло и тихо:

– Спину покажи мне.

– Что?

– Что слыхал. Рубаху сыми.

Артем в замешательстве топтался под порогом, почти в полной темноте.

– Ну, рубаху.

Неловко выпростав их штанов рубаху, с трудом стащил ее с мокрой от пота спины. Бабка подошла, протянула обе руки. Повернулся. Она прикоснулась к горячей спине сухими, закостеневшими пальцами. Стала выписывать какие-то узоры, чуть шевелила губами.

– Одевайся, шерсть еще не наросла…. – издевается, что ли.

Удалилась и снова села там, в темноте. Он натягивал рубаху, почему-то торопился, словно стыдился своей наготы.

– Куда на левую-то сторону? Битым хошь быть?

Снял и вывернул. Оделся.

– Страх перед имЯ теперь пройдет. Не тронут они тебя, за всю жизнь не тронут. Но и ты, дай мне слово. Слово, что не тронешь.

Какое-то чувство обуяло неожиданное, словно пионерскую клятву давал:

– Ладно, не трону….

– Смотри, слово твое крепкое. Помни.

Одной крови

Подняться наверх