Читать книгу Возвращение. Россия – двадцатый век. Том второй - Андрей Борисович Федотов - Страница 1
ОглавлениеГлава девятая. Рождение и первые годы.
Первой родила кошка. Но лишь только она, доверясь зову Старшей Хозяйки, настойчиво приглашавшей ее в кухню к блюдцу с молоком, покинула свое укромное логово, устроенное в коридоре между деревянным ящиком с картошкой и стеной, ее новорожденные, накормленные и тщательно вылизанные малыши проявили несвойственную их нежному возрасту прыть и испарились в неизвестном направлении.
Сыну, рожденному Младшей Хозяйкой, повезло гораздо больше, чем кошкиным детям.
Во-первых, его привезли на извозчике завернутым в персональную байковую подстилку; во-вторых, чтобы он не вздумал выкинуть фокус подобно кошкиным детям, его крепко спеленали по рукам и ногам белыми отглаженными пеленками и приставили Старшую Хозяйку смотреть, чтобы он не исхитрился от них освободиться и, в-третьих, этому крошечному, по человеческим меркам, существу был дан такой громкий голос, что в его поисках не было ни малейшей нужды.
При этом, если на бедную кошку, повсюду искавшую пропавших котят с причитаниями на своем кошачьем языке, все шикали и грозили пальцем, то хозяйскому сыну позволялось кряхтеть, пищать и верещать сколько душе угодно.
На четвертый день кошка, не догадавшись тщательно обследовать помойку, примирилась со своей потерей и, заняв привычное место на кухне перед печкой, неодобрительно наблюдала за суетой обеих хозяек, не умевших толком ни вылизать, ни накормить своего неугомонного детеныша. Она презрительно жмурилась и раздраженно дергала кончиком хвоста.
Кошку не удивляло отсутствие у новорожденного отца. У кошек принято, чтобы кот-отец вообще не знал о существовании своего потомства. Так-то оно спокойнее.
Да и откуда кошке было знать, что инженер Веселовский все эти дни проводил на строительстве, организовывая защиту двух первых, возведенных минувшей зимой кессонов от неотвратимо надвигавшегося ледохода.
Днем апрельское Солнце безжалостно топило в полях, на пригорках и речных откосах осевший, сырой и ноздреватый снег, точило на речушках, ручьях и болотах хрупкий лед, и вольная вода, накапливая силы, ждала своего часа, чтобы, соединившись в Волге, вновь предпринять попытку завоевать сушу, затапливая, смывая и тараня льдинами все стоявшее на ее пути.
Не только возле строившегося моста, но и во всей нижней, береговой части города люди готовились к предстоящему сражению с водой.
Дома, сараи, заборы, уборные, афишные тумбы, заколоченные на зиму газетные киоски и будки для продажи газированной воды, телефонные и осветительные столбы никто переносить в безопасное место, разумеется, не собирался, но и без того на набережной с прошлой навигации скопилось много товара, в основном – строительных материалов, которые могли серьезно пострадать от набега полой воды.
В то время, как простые обыватели сооружали во дворах из песка, земли и досок самодельные плотины, доставали из погребов и переносили в квартиры оставшиеся после зимы съестные припасы и плетенки с хранимым для посадки картофелем, сносили в сараи остатки поленниц, а наиболее сердобольные, не откладывая напоследок, мастерили для своих четвероногих сторожей помосты повыше, городские власти для спасения государственного имущества мобилизовали членов профсоюзов грузчиков и возчиков-ломовиков.
Пока еще скованную льдом реку караулили члены добровольного общества спасания на водах, несшие круглосуточную вахту на берегу, готовые вовремя поднять тревогу.
В эти дни осводовцы получали под свой исключительный контроль сообщение жителей двух частей города, разделенных рекой. Зимняя переправа по льду реки была официально закрыта, и только отчаянные мальчишки, несознательные выпившие граждане да торговки с Молочной горы осмеливались нарушить этот запрет. Первых, наподдав подзатыльников, отпускали, вторых сдавали в милицейский участок, а с третьими проводили разъяснительную работу и ….тоже отпускали, поскольку вследствие нарушения санного пути город в эти дни был полностью отрезан от подгородных деревень и потому испытывал дефицит деревенской продукции, и в первую очередь – молока. Молочницы с Заволжской стороны на короткий срок получали возможность захватить монополию торговли на Молочной горе, которой спешили воспользоваться.
Осводовцы, понятно, отчасти этим пользовались, собирая дань с бесстрашных и разворотливых теток, но честно отрабатывали полученное, помогая тем преодолеть опасную переправу. Почти у каждого осводовца была своя постоянная клиентура, с которой только он имел дело.
Борис Никритин, проводивший на берегу все свободное время, каждый день появлялся на Рыночной улице с литровой бутылкой свежего молока – платой, полученной от своих двух клиенток. В отличие от остальных, он не брал денег, хотя зачастую провожал своих подопечных в оба конца, помогая везти на санках бидоны с молоком по гребню утоптанной за зиму пешеходной дорожки, возвышавшейся теперь ледяным хребтом посреди пространных луж талой воды, разлившихся поверх льда.
Александра в награду показывала ему своего сына, который, возможно, благодаря дополнительному порциону, имел достаточное питание и из коричневого сморщенного писклявого заморыша превратился в розового бутуза, безмятежно коротавшего время в своем байковом коконе.
Вода повела свое наступление в самый канун праздника Первого Мая, начав по правилам военного искусства с артиллерийской подготовки.
Ночью городских обывателей разбудила начавшаяся глухая канонада, а утром стало известно, что на Волге треснул лед. Растянувшееся на десятки километров белое ледяное поле приподнялось прибывшей водой и пришло в движение.
Вначале это движение было медленным и заметным разве что по съехавшей со своего места зимней переправе через реку. Когда ледяное поле задерживалось на береговых отмелях, вода напирала, и тогда от напряжения лед начинал лопаться с гулом и гейзерами брызг, вылетавшими из образовавшихся трещин.
К началу первомайской демонстрации зимняя переправа успела уехать на двести метров ниже по течению.
В шести километрах от города русло реки делало левый поворот почти под девяносто градусов, поэтому вся двинувшаяся в путь ледяная масса непременно должна была упереться на повороте в правый берег реки и стать плотиной на пути прибывавшей воды, поднимая ее уровень и перенося место действия на прибрежные улицы города.
Предвидя это, городское руководство заранее распорядилось подогнать по береговой узкоколейке платформы, груженные песком, и теперь кинуло клич вышедшим на праздничную демонстрацию горожанам отметить Всемирный день солидарности трудящихся ударным трудом по спасению родного города.
Кумачовый поток из флагов, транспарантов, флажков, косынок и бантов, сопровождаемый бодрыми звуками сводного духового оркестра пожарных частей, свернув с центральной улицы, разделился, растекаясь и заполняя боковые улицы, ведущие к подступавшей реке.
На берегу он снова соединился, закручиваясь водоворотами вокруг платформ с песком.
Сияющая медь труб, тарелок и пожарных касок заменяла Солнце, прятавшееся в этот день за серым пологом облаков.
Песок с платформ ссыпали в мешки и укладывали в метровой высоты баррикаду между узкоколейкой и водой.
Все городское руководство работало заодно с народом, личным примером поднимая его энтузиазм.
В это самое время с заречной стороны вылетела на реку лошадь, запряженная в сани. Когда ее заметили, работа стала останавливаться по принципу домино: от платформы к платформе. Люди полезли на платформы, чтобы лучше разглядеть сумасшедшего ездока.
Лошадь летела, подгоняемая кнутом и криками возницы, поднимая фонтаны брызг. Когда лошадь и сани миновали середину реки, лед треснул, и слева от саней начал пучиться, поднимаясь и громоздя вал тороса. Лошадь бросилась в сторону, поскользнувшись, упала и стала биться в упряжи. С реки донесся истошный женский крик.
Гул смятения пролетел над набережной. Ответно заголосили женщины: «мужики, чо стоите, спасать надо», толкая матерившихся мужиков на дело заведомо рисковое.
Борис Никритин воткнул лопату в кучу песка, спрыгнул с платформы, остановился, ища глазами нечто крайне необходимое, и нашел: лежала в сторонке куча досок, сброшенных с платформ. Выхватил одну: не широкую и не длинную. Рысцой побежал к реке. За ним следом сорвались еще двое.
От воды, вышедшей на лед, через десяток-другой шагов вымокли до колен. Но не приходилось на это обращать внимания, – лед начинал угрожающе потрескивать и скрипеть под ногами, спираемый огромной массой напиравшего сверху ледяного поля.
Между тем торос медленно, но безостановочно приближался к лошади и саням, вздыбливая перед собой вал расколотых льдин. Вода под напором выходила из разлома на лед.
Теперь возле саней кричали все трое: через равные промежутки времени высоко и страшно вскрикивала женщина, растеряно и неистово матерился на лошадь мужик, и тонко гиготала, срываясь на прерывистый хрип бедное животное, безуспешно пытаясь подняться на ноги.
Когда спасатели добрались до терпящих бедствие, вода уже заливала сани, в которых, выпучив белые от ужаса глаза, сидела растрепанная, промокшая насквозь, молодая женщина на последнем сроке беременности. Муж, молодой парень, бестолково метался между женой и лошадью.
В такой обстановке, как в бою, слушают того, чьи команды коротки и тверды. Борис Никритин это делать умел. Сунув доску в добежавшую до саней трещину, обломил кусок длиной в метр. Складным ножом, с которым никогда не расставался, Борис отрезал от вожжей два куска, каждый связал беседочным узлом – не пропала даром наука морского лейтенанта Душечкина, накинул на концы доски – получилась «беседка». Не очень удобная для транспортировки беременной женщины, да где же взять другую? Двое, перекинув через плечи перевязь, потащили к берегу охавшую на доске молодайку, поддерживаемую сзади воспрянувшим духом мужем.
Борис остался с лошадью. С помощью ножа расправился с упряжью, сбросив дугу, хомут и седелку, оставив только узду с поводьями. Подбадривая голосом, помог лошади подняться на ноги. Встал перед ней, крепко держа уздой ее голову так, чтобы она видела только его и понемногу пришла в себя, уняв крупную дрожь, колотившую все ее намокшее в ледяной воде тело.
Однако ж, и ждать было нельзя, лошадь от каждого звука, издаваемого приближавшимся ледяным торосом, испуганно всхрапывала, прядая ушами и кося лиловым, с искоркой безумия глазом. Не отпуская ни на сантиметр коротко взятый повод, сдерживая лошадь строгими трензелями и беспрестанно заговаривая с нею, он повел испуганное животное напрямик, через разлившиеся на льду озера воды. Лошадь поначалу вела себя беспокойно, пыталась вырвать повод из рук, поджимая круп и силясь подняться «свечкой», чтобы освободиться от силы, не позволявшей ускакать от смертельной опасности. Но Борис был все время начеку, решительно пресекая все эти попытки, и вскоре лошадь доверилась ему и ближе к берегу пошла вовсе уверенно, давая возможность лавировать, выбирая места понадежнее.
К тому времени, когда промокший до нитки Борис с лошадью выбрались на берег, роженицу уже увезла карета скорой помощи в родильный дом. Но и его встретили, как героя.
Председатель горсовета Бусыгин пригласил Бориса на платформу, где к тому времени уже стояло все городское руководство и двое промокших спасателей, крепко пожал ему руку и тут же выступил с речью, обратившись к тесно обступившим импровизированную трибуну горожанам, призывая их брать пример со своих героических земляков, бросивших вызов темной силе природы и сумевших своим личным примером доказать, что для советского человека не существует непреодолимых преград в его решительном марше к могучему социалистическому государству. «Мы докажем одряхлевшему буржуазному миру, что свободный человек, вооруженный современными знаниями и марксисткой диалектикой – царь природы».
В подтверждение этих слов на реке кряду несколько раз гулко грохнуло – это инженер Веселовский вступил в борьбу с темными силами природы с помощью динамита.
Люди радостно закричали «Ура!».
Отлетевшая от толпы звуковая волна слилась воедино с докатившейся энергией динамита и давлением вздыбленного тороса, и этого оказалось достаточно, чтобы в реке что-то «бабахнуло», торос одним броском вперед преодолел последние метры и накрыл собой брошенные сани.
Лед крякнул, заскрипел и после короткой паузы сдвинулся с места, раскалываясь на отдельные льдины, которые, не соблюдая порядка, пихаясь и налезая друг на друга, двинулись в свой долгий путь, чтобы закончить его через три недели где-то около Саратова.
Праздничный Первомай удался на славу!
К слову, никто из первооткрывателей купального сезона не пострадал. Напротив, у спасенной гражданки Козадеровой родилась здоровая дочь, названная в честь дня своего появления на свет Первомаей, о чем известила городская газета. В этой же заметке сообщалось о награждении троих отважных спасателей почетными знаками ОСВОДА.
Информация, изложенная в заметке, была не совсем верна: солидным серебряным знаком – адмиралтейский якорь, отделенный золотой надписью «Союз ОСВОД СССР» от серпа и молота, увенчанных красным знаменем с золотом букв «За спасение утопающих» – были награждены граждане Тимофеев и Митрохин, вынесшие со льда гражданку Козадерову. Гражданин Никритин за спасение кобылы по кличке Катушка был отмечен почетным жетоном «Активист ОСВОД».
Погуляв вволю, река через неделю вошла в свои берега, подсохли дороги, и городская жизнь постепенно вернулась в привычную колею.
В самый разгар цветения садов, когда воздух был настоен на сладком аромате цветущих яблонь, вишен и черемух, сына Александры и инженера покрестили. Крестными отцом и матерью были Борис Никритин и молочница Анюта, вошедшая в полное доверие и ставшая своим человеком в доме на Рыночной улице, отчего и стала зваться совсем по-домашнему – Нюрой.
Право выбора имени для ребенка из соображения тайной женской дипломатии было предоставлено инженеру, который после короткого размышления предложил назвать сына Бориславом – вполне в духе времени, пронизанного борьбой противоречий, будь то вопросы семьи или поиск пути нового мироустройства.
Что же, Борислав Веселовский – звучало неплохо, но….Борислав Меркулов?
В общем, от инженера ждали последующих действий.
Но не успела во дворах и городских скверах раскрыть махровые кисти сирень, как инженер по личному вызову наркома путей сообщения срочно отбыл в Москву, откуда был направлен на Кавказ, где местное НКВД вскрыло подпольную организацию «спецов»-троцкистов-зиновьевцев, «благодаря вредительской бездеятельности которых, был доведен до аварийного обрушения стратегически важный мост», и для его восстановления требовался опытный инженер-мостостроитель.
По прошествии многих лет из скупых рассказов Александры ее внук – Меркулов-младший мог сделать вывод о существовании почтовой открытки, будто бы отправленной инженером из Москвы накануне своего отъезда на Кавказ, но самой открытки в семейном архиве не сохранилось, и поэтому доподлинно узнать ее содержание теперь уже не представляется возможным.
Зато совершенно неоспорим тот факт, что в конце августа одна тысяча девятьсот сорок первого года во двор дома на Рыночной улице вошла измотанная трудной дорогой женщина с двумя чемоданами и двумя замурзанными детьми, крепко державшимися ручонками за измятую и пыльную юбку матери, назвавшаяся Розалией Львовной Веселовской и законной женой Михаила Константиновича Веселовского – ответственного работника Юго-западной железной дороги, чье собственноручно написанное письмо тут же и было вручено Александре. В письме, написанном, очевидно, второпях, была изложена просьба приютить на короткое время вынужденной эвакуации жену и детей бывшего возлюбленного Александры, старший сын которого – Слава на тот момент пропал без вести, отправившись в начале летних каникул с одноклассниками и учителем в экскурсионную поездку на Украину. Но эта история еще ждет своей очереди.
Через несколько дней после отъезда инженера Александра, вынеся теплым июньским утром на двор подушки, чтобы выбить из них скопившуюся за зиму пыль и просушить под лучами летнего солнца, услышала окликавший ее знакомый голос. Бросив взгляд на запертую калитку и оглядев двор, и никого при этом не обнаружив, она, случайно подняв голову, увидела во втором этаже соседнего дома, в открытом окне веранды Бориса Никритина собственной персоной, приветственно махавшего ей рукой.
– Привет! Ты что там делаешь?
– Живу. Теперь я ваш сосед.
Независимая Александра пожала плечами.
– Зачем?
– Антошка своими скверными папиросами прокоптил всю комнату, а я, ты же знаешь, не выношу табачного дыма.
– Ты что, действительно собираешься жить в этой веранде?
– А что? Отличная, очень светлая веранда.
– А зимой? Ты подумал о зиме? Ты в этой веранде вымерзнешь, как мамонт.
– Поставлю буржуйку. Не волнуйся, до зимы еще далеко. Что-нибудь придумаю.
– Я и не волнуюсь.
– Ну и правильно. Ты что собираешься делать?
– Как видишь, раскладываю на стульях подушки. Буду их выбивать палкой, а после оставлю сушиться на солнышке.
– Может тебе помочь?
– Ну-у, если тебе нечего делать.
Пока Борис спешил на помощь брошенной инженером Александре, та успела привести себя в порядок, сняв фартук и поправив прическу.
Вручив Борису можжевеловый батожок, оставшийся от Луки Трифоновича, со строгим наказом «Громко не бей, а то разбудишь Славика», она невозмутимо, с чувством собственного достоинства взошла по лестнице в дом.
Именно с этого момента неудавшийся Борислав получил свое второе имя и стал зваться в зависимости от жизненных обстоятельств и собственного поведения «Славиком», «Славой», «Славкой». Если же заглянуть вперед чуточку дальше – когда ему придет время записываться в первый класс школы, то обнаружиться, что метрический Борислав еще раз сменит свое имя, позже записанное и в паспорт, и долгие годы, вплоть до своей женитьбы, будет пользоваться одновременно двумя именами: для своих – Славой, а для всех остальных – Борисом.
Добровольный помощник успел преждевременно поседеть от своего усердия, когда во дворе вновь появилась Александра с ковшом чистой воды.
– Ну, хватит, на сегодня с тебя довольно. Ты завтракал сегодня?
Борис с легкостью забубенного холостяка соврал.
– Конечно.
– Не ври. Клади палку. Я тебе солью. Только вначале отряхнись… И пойдем пить чай.
– Меня теперь самого надо палкой выколачивать.
– Всех вас надо палкой и хорошенько… Тебя можно не сильно – на будущее, впрок.
Так Борис Никритин из старого друга стал первым помощником, взяв на себя мужскую работу, начиная с носки воды с далекой колонки, колки дров, расчистки снега, ремонта примуса, забивания гвоздей, а главное – придания уверенности двум женщинам с маленьким мальчиком на руках, для которого он вскоре стал дядькой-воспитателем и опекуном.
Никто иной, а именно он во время страшной грозы отнес Славика в больницу, когда у того поднялся сильный жар и, несмотря на уверения соседок, что у мальчика просто режутся зубки, в воспаленном ухе прорвался нарыв, и наружу начал вытекать гной. Завернув горевшее тельце поверх байкового одеяльца в жокейскую кожаную куртку, они с Александрой под прикрытием дамского зонтика вышли из дома под струи ливня и всполохи молний, вперемешку хлеставших с чернильного неба. Гром с треском раздирал небо, и в образовавшиеся прорехи сыпался град величиной с вишню. Шаровые молнии, как рассыпанные апельсины, катились по мостовым.
Александра запомнила эту грозу на всю жизнь и позже, когда ее внук – Меркулов-младший в третьем классе проходил по предмету «Природоведение» явления погоды, ей было о чем ему рассказать.
Самый первый предгрозовой шквал согнал из открытых рядов рынка торговцев и покупателей, вымел с городских улиц продавцов мороженым и газированной водой, мальчишек-газетчиков и чистильщиков обуви, извозчиков, простых обывателей и курьеров совучереждений, дворников и постовых милиционеров, с Молочной горы – шустрых баб-молочниц, домохозяек, бросившихся закрывать заслонки печных дымоходов, и прочих обитателей дворов, включая собак, кошек и воробьев.
Весь путь в шесть кварталов был пройден Александрой и Борисом Никритиным по опустевшему, скрывшемуся под потоками воды городу в полном одиночестве.
По счастью, именно грозой был задержан в больнице знаменитый доктор Терентьев, удачно сделавший мальчику операцию.
Маленькие дети, как известно, очень отзывчивы на доброе к ним отношение, поэтому не удивительно, что скоро маленький Меркулов-первый при виде своего крестного, радостно улыбаясь, тянулся ручонками ему навстречу и принимался плакать, когда тот собирался возвращаться в свою веранду.
Из-за этого Борису довольно часто приходилось дожидаться, пока крестник мирно не отойдет ко сну, и квартирная хозяйка, сдавшая ему веранду и рано укладывавшаяся спать, успевала запереть входную дверь.
Квартирной хозяйкой была пышнотелая вдова пароходного капитана, чей бальзаковский возраст отложился четырьмя жировыми валиками на ее боках: по валику за каждый десяток лет.
Вдова, очевидно имевшая относительно Бориса свои планы, всякий раз выходила отпирать ему дверь в небрежно наброшенном халате, с томным взглядом черных глаз.
«Оч-ч-и че-е-рныя, оч-ч-и стра-а-стныя, оч-чи жгучия и-и-и пр-рекра-асныя! Ка-ак люблю я вас»!
Борис не любил черных очей и поэтому прилагал всяческие усилия, чтобы эти встречи были предельно короткими. Но его холодная корректность по странности женской логики вызывала обратный эффект, и нередко, чтобы в очередной раз не совершать насилие над собой, заключавшееся в сдерживании сложного чувства, состоявшего одновременно из жалости и отвращения, Борис взбирался на второй этаж наружным путем: через железный козырек крыльца, ухватившись за железный костыль, оставшийся от неизвестно когда исчезнувшей водосточной трубы, и далее, держась за наличники окон, по выступавшей доске-карнизу – самой нижней и широкой из серебристо-серой тесовой чешуи веранды, чтобы в конце, отворив не запертую на шпингалет раму, без помощи ног подтянуться на руках и, встав коленями на подоконник, тихо спрыгнуть внутрь темной комнаты. К сожалению, это было возможно только в теплую половину года.
Все интересное в жизни начинается с трех лет, когда, подобно первым зеленым росткам, пробуют показаться наружу характер и наклонности маленького человека, а интересы начинают формироваться по признаку пола.
В свою третью весну Меркулов-первый уже с осмысленным вниманием следил за стремительным сплавом разного рода мусора по бурным стремнинам переполненной талой водой канавы, и даже сам решительным взмахом руки отправлял щепки в дальний и рискованный путь, который должен был привести их в загадочную Волгу, часто упоминаемую взрослыми в разговорах между собой.
Когда канава пересохла и заросла одуванчиками, а интерес к воде и судоходству остался, специально для него стали выносить во двор и ставить на мягкую траву жестяное корыто, в которое наливали воду и пускали корабли, выструганные дядей Борей с помощью его острого ножа, оснащенные почти всамделишными мачтами и белыми бумажными парусами.
Самое веселье начиналось, когда Меркулов-первый начинал морской бой, бросая в корыто лонг-теннисный мячик, подаренный ему на день рождения хромым дядей Антошей, который теперь являлся к ним без своего портфеля, так как совпавшие по времени события: рождение мальчика и отъезд инженера – пробили дыру в семейном бюджете, которую заткнули продажей «бехштейна».
Мяч, хотя был стар и местами плешив, сохранил свою летучесть и с кораблями в корыте расправлялся легко. Матери и бабушке, как всем женщинам, не нравились морские сражения, поэтому они сразу забирали намокший мяч и клали его высоко на поленницу сушиться, лишая тем самым игру азартного интереса. Поневоле приходилось искать себе другое развлечение.
Например, искупать в корыте кошку, дремавшую на нагретых солнцем досках беседки.
Но кошка, услышав чуткими ушами приближавшиеся шажки маленького человека и не допуская даже попытки фамильярного к себе отношения, заранее была готова стартовым рывком спринтера вскочить на скамейку, откуда одним прыжком, едва коснувшись лапами перил беседки, нырнуть в лопухи, чтобы через некоторое время появиться, прижимаясь животом к земле, из-за бывшего каретного сарая и, только убедившись в отсутствии новых посягательств на свое кошачье достоинство, бесшумной, воровской походкой направиться к соседскому забору и исчезнуть в неизвестном направлении до самого вечера.
Так Меркулов-первый убедился, что кошки не годятся в надежные товарищи.
Но за забором, на соседнем дворе, жило другое живое существо, называемое «охотничьей собакой». Слово «охотничья» неизвестно почему волновало, но узнать, что оно означает, было неоткуда: мама и бабушка собаками не интересовались, картонные книги-раскладки, которые ему читались в то время, эту тему обходили стороной, а дядя Боря приходил только вечером, когда у Меркулова-первого начинали слипаться глаза и пора было отправляться спать в комнату бабушки Елизаветы Лукиничны.
Собака была большой, с короткой и рыжей, как песок в песочнице, шерстью, на спине шерсть была черной. Собаку звали Орел.
В его детских представлениях о соседском Орле было много неясного и противоречивого. Дело в том, что тетя Нюра, каждое утро передававшая ему от коровы Зорьки вместе с молоком наставления «больше пить молока, расти большим и здоровым, и слушаться маму и бабушку», – человек взрослый и, безусловно, заслуживающий доверия, утверждала, что если он, Меркулов-первый, будет себя плохо вести, то Орел непременно узнает об этом и съест его.
Но не далее, как вчера утром, он нечаянно разбил одну из маминых чашек и был за это наказан отправкой в угол. Правда, через полчаса по ходатайству доброй бабушки – «не сидеть же ребенку в погожий день дома» – его условно досрочно простили и выпустили гулять во двор, где он сразу забыл про свою вину.
Именно этим объясняется его бесстрашное появление у забора, где он долго разглядывал в щель между занозистыми досками спавшего в конуре Орла. Свистеть он, к большому своему сожалению, еще не умел, поэтому просто несколько раз тихонько окликнул собаку по имени.
Видимо Орел проспал историю с чашкой или не придал ей значения, так как сам пользовался старой, пожелтевшей, надтреснутой миской и, в отличие от мамы, не делал из этого трагедии. Во всяком случае, сладко зевнув и стряхнув с себя остатки сна, которые разлетелись вместе со звоном цепи, Орел, приветственно помахивая хвостом и добродушно улыбаясь белозубой пастью, подошел к забору, дотронулся мокрым черным носом до просунутой в щель руки, лизнул ее горячим и шершавым языком и, повернувшись, подставил мягкий бок для дружеской ласки. Меркулов–первый гладил черную спину, бок с приставшими сухими соломинками, трогал мягкие уши, составляя на всю дальнейшую жизнь твердое мнение, что собака – это вам не кошка, а настоящий друг человека.
А еще он познакомился с лошадьми. Дядя Боря – третий после мамы и бабушки близкий человек, имевший исключительную привилегию укладывать Меркулова-первого в кровать, как-то взял его с собой на ипподром.
Большую часть пути он проделал, сидя на крепкой дядибориной шее, созерцая сверху картины чужой жизни, протекавшей за дощатыми заборами, где сохло на веревках разноцветное белье, играя, бегали и кричали дети, у открытой двери сарайки парень, окруженный мальчиками постарше, прилаживал к велосипеду колесо, с лавочек следили за дворовым порядком сухонькие старички в пиджаках и летних картузах и укатистые старушки в ситцевых кофтах и белых платочках; в маленьких, похожих на игрушечные, домиках, поднятых над землей на высоких столбах, с прозрачной сеткой вместо одной стены, издавая круглые горловые звуки, раздув зобы и раздвинув веером хвосты, кружились впавшими в экстаз дервишами белые, кремовые, коричневые птицы и, накружившись вволю, вспархивали на крестообразно протянутые внутри домиков палки, где принимались, жеманно кивая грациозными головками, обмениваться мнениями о только что «выкинутых коленцах».
Когда вошли в конюшню, в нос Меркулову-первому ударил знакомый запах: так пахло от дяди Бори, но здесь этот запах был гораздо сильней.
Чтобы не волновать лошадей непривычным видом, дядя Боря снял с шеи своего крестника и, взяв его за руку, повел вдоль маленьких комнат, в которых находились незнакомые огромные существа, которые при появлении заробевшего Меркулова-первого начали гулко топать большими ногами, мотать вытянутыми головами, и не понятно: то ли улыбаться, то ли зло скалиться зубастыми пастями, и при этом громко фыркать широко раздуваемыми ноздрями.
Дядя Боря подвел своего крестника к комнатке, из которой давно навстречу им тянулся, выгибая точеную шею и прядая удивительно подвижными ушами, темно-коричневый с золотистыми ворсинками красавец-конь, четырехлетний рысак Бербер.
Отворив дверь и поздоровавшись с заждавшимся его конем, дядя Боря достал из кармана куртки завернутый в платок ломоть ржаного хлеба и, отломив от него часть, протянул ее на ладони гнедому Берберу. Тот благодарно фыркнул, губами деликатно снял с ладони хлеб и принялся жевать крупными белыми зубами. Прожевав, потянулся мордой за добавкой, нетерпеливо топнув копытом.
– Ах, ты хитрец! Ах, ты попрошайка! Погоди, сейчас получишь. Славка, давай руку. Ты его не бойся, он умный, он не укусит.
Присев на корточки, дядя Боря положил хлебный мякиш на ладонь Меркулова-первого и, держа его маленькую ладошку в своей, протянул ее с хлебом навстречу коню. Вначале Бербер настороженно тянул воздух раздутыми ноздрями, обдумывая условия предлагаемого дружественного договора и, видно, согласившись с ними, потянулся к хлебу. Меркулов-первый близко увидел в аметистовых, прозрачных Берберовых глазах свое уменьшенное фотографическое изображение и почувствовал щекотное прикосновение к чуть-чуть вздрагивавшим пальцам волосков на неожиданно нежных конских губах.
Потом дядя Боря чистил и расчесывал Бербера, и Меркулов-первый ему помогал, держа в руках по очереди щетку и гребень.
Бербер, развлекаясь, тихонько толкал его мордой в грудь и даже пару раз уронил на бетонный пол, плутовато оглядываясь на хозяина, занятого зачисткой напильником задних копыт.
После окончания приборки на Бербера была надета сбруя, которая сулила долгожданную прогулку. В нетерпении конь переступал ногами, пофыркивал, ожидая, когда его поведут из конюшни мимо других лошадей.
На круглом тренировочном плацу дядя Боря позволил Берберу размяться в свободном беге, затем привязал к нему длинный ремень и, встав в центре круга, пустил коня вокруг себя размашистой рысью, громко и одобрительно удерживая голосом взятый темп аллюра.
Но не смотря на оживленность дяди Бори и энергичные движения Бербера, Меркулов-первый, как ни был мал, почувствовал и понял несвободу и принужденность этого бега.
Разбега, которому не суждено превратиться в полет.
Поэтому, при всей своей любви к дяде Боре и завязавшейся дружбе с Бербером, Меркулов-первый так и не стал любителем «ненастоящего» бега рысаков, и впоследствии всегда жалел животных, выступающих в цирке или в устроенном людьми соревновании.
А потом дядя Боря посадил Меркулова-первого на гладкую, теплую и немного влажную от пота спину Бербера, велев крепко держаться за перекинутый на спину повод, и, ведя коня под уздцы, неспешным шагом провез его по всему беговому кругу ипподрома. Меркулов-первый на всю жизнь запомнил ощущение живой силы, несшей его, легко побеждая притяжение Земли.
Между тем лето 1932 года катилось к зениту.
На юге, на пространстве от Днепра до Волги, с фокуса блеклого неба Солнце изливало на землю дневной жар, губя все, что весной доверчиво вылезло из земли навстречу его веселым и ласковым лучам; душные, сухие ночи прокладывали путь полчищам саранчи, уничтожавшим под корень то немногое, что уцелело под испепеляющими лучами.
В сражение были брошены дивизии красноармейцев и эскадрильи аэропланов.
Но можно ли приказом одержать победу над Солнцем и ветром, спиралью поднимавшим в пустое, тусклое небо обращенную в прах землю?
И можно ли штыком и пулей бороться с нашествием прожорливой саранчи, не менее опустошительным, чем степной пожар?
Но, к счастью, в природе все уравновешено: если в одном месте от засухи трескается земля, то в другом – изобильно льются теплые «грибные» дождики, отчего все, рожденное от любви Земли и Солнца, растет, как на дрожжах.
Молочница Нюра, утирая кончиками белого платка росинки испарины, выступившие на ее чистом и разрумянившемся после третьей чашки чаю лице, сообщала сведения самые верные и утешительные: что такого травостоя она отродясь не видела, и деревенские мужики принялись за косьбу, почитай, на две недели раньше обыкновенного.
Она принесла своему крестнику кузовок с крупной и спелой земляникой, которая в изобилии уродилось в этом году на лесных опушках, полянах и просеках.
Грибы, опережая все сроки, высыпали в березняках и ельниках в небывалом количестве. «Ой, не к добру это. Не было бы войны».
Но, к счастью, войны в ближайшее время не предвиделось.
Европе было не до войны. Европе нездоровилось: «лихорадило» слева и справа. Слева – коммунисты и Народный фронт, справа – фашисты.
Первыми Европа была привита уже без малого полтораста лет – и ничего, даже привыкла к легкому жару, и если бы не поддавшаяся заразе Россия, то и беспокоиться было бы не о чем.
Ко вторым иммунитета не было. Вторые были грубы и примитивны, но отлично дрались с первыми.
Пускай себе и дальше мутузят друг друга, лишь бы не мешали порядочным людям жить.
Слухи о неблагополучии на Украине и в южных губерниях просачивались сквозь красноармейские и чекистские кордоны и добирались до столицы, обрастая в пути фантастическими и зловещими подробностями.
Николай Лукич не на шутку обеспокоился и, поскольку Москва голодать не собиралась, решил на всякий случай забрать под свое заботливое крыло провинциальных родственников.
Елизавета Лукинична, не желая бросать обещавший дать рекордный урожай огород, ехать к брату отказалась.
Александра собралась в дорогу весело и быстро.
Меркулов-первый так был взволнован предстоящей поездкой, что чуть не остался дома: за три часа до выхода из дома у него поднялась температура.
Александра, к отчаянию Меркулова-первого, уже была готова начать распаковывать чемодан, но положение спас дядя Боря, уверенно заявивший, что все пройдет, стоит только путешественникам сесть в поезд.
Бабушка Елизавета Лукинична взяла внука на колени и, поцеловав в светловолосую голову и вытерев платочком набежавшие на глаза слезки, ласково на ушко спросила:
– Славик, у тебя животик не болит? Нет? А головка? Тоже нет?
Меркулов-первый, боясь нечаянным всхлипом еще больше расстроить мать, дважды молча мотнул головой.
– Ну, и хорошо. Поезжайте с Богом.
Меркулов-первый не переставал тревожиться, что их поездка может в любой момент прерваться, даже когда они ехали к переезду через Волгу на нанятом дядей Борей извозчике.
Он нарочно устроился на коленях у своего крестного, чтобы мать реже щупала ладонью его лоб.
Из-за этой тревоги Меркулов-первый пропустил ответственный момент перехода с пристани на пароход.
О, вы зря думаете, что сделать это было так просто! Дощатая сходня с набитыми поперечинами косо свешивалась с края дебаркадера и упиралась нижним концом в распахнутый проем посредине пароходного борта. Пароход и дебаркадер покачивались на водных качелях, каждый соблюдая свой собственный ритм подъемов и спусков. От этого сходня выделывала порой замысловатые коленца, внезапно уходя из-под ног растерявшегося пассажира, норовя сбросить его в провал между бортами парохода и дебаркадера, внизу которого волновалась, хлюпала и хищно чмокала темная вода.
Быстро и ловко перенесенный дядей Борей по коварной сходне, Меркулов-первый опомнился, когда они спустились по крутой и узкой лестнице куда-то вниз и очутились в большой сумрачной комнате, перегороженной низкими стенками, вдоль которых стояли деревянные скамьи. Тусклый свет попадал в загородку, где они втроем заняли свободную скамью, через круглое окно у самого потолка. Осторожно повернув голову, Меркулов-первый заметил, что окна на противоположной стене комнаты были гораздо светлее, тогда как в их окно заглядывали темные, осклизлые бревна с висящими на них лохмотьями зеленой тины. Такой безрадостный вид мог навеять тоску и на более опытного путешественника, чем Меркулов-первый. Оказывается, путешествие вовсе не так интересно, как это представляется во время сборов. Ему стало так грустно, что он незаметно для себя заснул на коленях дяди Бори.
Он проснулся от того, что их комната сильно задрожала, где-то раздался, усиливаясь, низкий и ровный шум. Тонко задребезжало стекло в окне, которое неожиданно поехало, скользя вдоль унылой бревенчатой стены, которая стала отдаляться и, наконец, исчезла совсем, неожиданно открыв бледно-розовое вечернее небо. Сразу стало светлей. Но тут комната странно закачалась, и Меркулов-первый со страхом увидел, как в стекло окна, обдавая его фонтаном брызг, стала плескаться серо-зеленая вода.
Если бы не руки дяди Бори, державшие его бережно и крепко, он наверняка заплакал бы и попробовал спрятаться под скамьей.
Испуганно оглядевшись по сторонам, он заметил, что люди, заполнившие не только скамейки, но и проход, сидевшие на чемоданах, сундучках и мешках, тоже, как он, смотрели на плескавшуюся в окна воду и молчали, а если и переговаривались между собой, то делали это очень тихо.
Тоже боятся – решил он, вздохнул, прижался покрепче к дяде Боре и отрешенно принялся разглядывать сидевшего напротив них старика с серебряной бородой и круглых очках, с плетеной корзиной на коленях.
Но не сам старик заинтересовал его, а бойкая рыжая и плоская букашка, внезапно появившаяся на верхнем ребре спинки скамьи и рысью, точь-в-точь – Бербер, пробежавшая открытое пространство и скрывшаяся за головой старика, увенчанной мочальной шляпой. Но отсутствовала она ненадолго, появившись вновь уже на плече старикова пиджака, где на короткое время задержалась, быстро шевеля длинными усиками. Было в этом юрком рыжем рысаке что-то шкодливое, чреватое неприятным сюрпризом.
Старик, почувствовав пристальное внимание к своей персоне, уставился сквозь очки на Меркулова-первого, не замечая непрошенного попутчика.
Впервые в жизни испытав приступ альтруизма, Меркулов-первый протянул вперед руку, молча указывая пальцем на подозрительную букашку. И тут же получил урок, что на этом свете добрые поступки чаще всего наказуемы.
Старик сурово сдвинул брови и неодобрительно покачал головой.
Обе стариковы соседки в одинаково белых кружевных, самовязанных панамах, склонясь друг к другу, что-то зашептали тонкими губами, искоса поглядывая то на Меркулова-первого, то на Александру, согласно кивая панамами– близнецами.
Александра, залившись румянцем, довольно резко заставила Меркулова-первого опустить руку.
– Слава, разве ты не знаешь, что нехорошо показывать пальцем на людей? Фу, как стыдно!
Между тем рыжий рысак, пользуясь отвлечением всеобщего внимания на невинно посрамленного Меркулова-первого, незамеченным пробежал по рукаву старикова пиджака и юркнул в корзину.
В этот момент пароход, сделав плавный поворот, ткнулся левым бортом в пристань и остановился.
Все засуетились и полезли из комнаты по лестнице наверх.
Сошедшие с парохода пассажиры растянувшейся толпой стали подниматься по булыжной мостовой в гору.
Подъем был так крут, что лошади обыкновенно преодолевали его только шагом, а когда требовалось перевезти с берега наверх груженые телегу или сани, в помощь кореннику всегда подпрягали пристяжную.
Ступив на правый берег, Меркулов-первый сразу осмелел. Страх, что его могут оставить дома, от которого теперь его отделяла широкая река, бесследно пропал.
Дядя Боря посадил окончательно повеселевшего Меркулова-первого себе на плечи, одной рукой придерживая его за ногу, в другой неся чемодан.
С высоты своего положения Меркулов-первый видел, как по обочине мостовой торопливым движением заводного механизма, обгоняя недавних пассажиров парохода, быстро прошагал знакомый старик с корзиной и рыжим безбилетным пассажиром.
Станция с одноэтажным кирпичным зданием вокзала, освещенный матовыми плафонами перрон, куда пускали только по предъявлению перронного билета, стоившего гривенник, обезглавленная гусеница пассажирского состава – все было для Меркулова-первого впервые.
Но было еще одно, совершенно удивительное. Оно было громадным и маслянисто-черным.
Черный великан стоял рядом с высоким круглым домом без окон и дверей и жадно, взахлеб пил воду, толстой белой струей хлеставшей ему в нутро из железной трубы, торчавшей из стены странного дома. И самое удивительное было то, что низвергавшаяся водопадом вода не могла погасить огонь, хорошо видимый в открытые проемы высокой будки, где мелькали освещенные розовыми бликами две маленькие человеческие фигуры.
Несмотря на значительные размеры и вес черного великана, в нем угадывался отличный скороход. Эту догадку подсказывали три огромных красных колеса и два колеса поменьше с каждой его стороны.
Увидев, как из широкой трубы великана валит густой черный дым, Меркулов-первый тотчас вспомнил часто повторяемую тетей Нюрой поговорку и, подражая ее интонации, авторитетно заявил о том, «что дыма без огня не бывает», вызвав дружный смех у мамы и дяди Бори, и еще у одной тети, стоявшей рядом с ними вместе с высоким дядей в блестящих сапогах и военной фуражке со звездой.
Как оказалось, дымящая черная громадина, называлась «паровозом», и Меркулов-первый решил для себя, что этот черный великан, очевидно, развозит пар.
Что такое пар он уже знал, бывая с мамой в парном отделении бани, где голые тети с распущенными волосами стояли в обжигающем нос и горло липком тумане, растирая и скребя пальцами свои тела. Да, женское парное отделение – место скучноватое. Он понял это позже, когда стал ходить в баню с дядей Борей и уже не удивлялся при виде распаренных до малинового накала дядь, после бани толпившихся возле ларька «Пиво-воды», белопенным пивом остужавших загнанный веником вглубь тела сухой, пахнущий березой и хлебом, жар мужской «парилки».
Когда вода в трубе кончилась, паровоз недовольно и коротко рявкнул и, неожиданно легко тронувшись с места, укатил за круглый дом.
Народ толпился на перроне, чего-то ожидая.
Мекулов-первый вопросительно дернул мать за рукав.
– Что тебе? Может, хочешь «пи-пи»?
Меркулов-первый помотал головой.
– Когда мы поедем?
– Нужно подождать. Когда будет первый звонок, тогда начнется посадка.
«Первый звонок», «посадка» – эти слова еще ничего ему не говорили.
Но тут раздался высокий металлический звук. Меркулов-первый, обернувшись, успел заметить, что звук прилетел от начищенного до золотого блеска колокола, висевшего на крыльце здания вокзала, в который только что позвонил исключительно нарядно одетый человек. На человеке была белая тужурке с вертикальным рядом золотых пуговиц, отутюженные синие навыпуск брюки и красная фуражка. На левой стороне груди, из-под клапана нагрудного кармана свешивалась серебряная цепочка от карманных часов. Особое положение человека, имевшего право звонить в колокол, подчеркивали белые нитяные перчатки.
С первым звонком пассажиры теснее сгрудились перед зелеными домиками на высоких колесах, по-прежнему не подававших признаков жизни.
Меркулов-первый опять увидел старика с корзиной, уже успевшего занять место у самой лестницы, ведущей на площадку вагона, и с высокомерным видом поглядывавшего на толпившихся позади него, не таких расторопных, как он, пассажиров.
Где-то близко раздался короткий гудок, и из-за поворота показался, непрерывно подавая короткие сигналы, паровоз, который теперь медленно двигался задом-наперед, накатываясь на зеленую гусеницу вагонов.
Меркулов-первый ждал, что паровоз вот-вот остановится, но тот вместо этого сходу толкнул первый вагон, который передал полученный толчок второму, а тот –третьему, и каждый вагон дергал и пихал своего соседа, как расшалившийся ученик, пока очередь не дошла до вагона третьего класса, бывшего последним, которому толкать было некого.
Это был старый, «сидячий» вагон, с керосиновым освещением, перевозивший вместе с людьми собак, поросят, гусей, кур, кроликов, бидоны с молоком, пустые корзины на продажу и корзины с ягодами и грибами, мешки с огурцами, сундучки с плотницким инструментом, солдатские заплечные мешки и прочий нехитрый скарб. Его всегда ставили в конец состава, и он смирился со своим положением.
От встряски гусеница-состав тотчас очнулась: окна в вагонах осветились, одновременно распахнулись все двери, и на площадки вышли проводники в темно-синей форменной одежде, с боцманскими дудками на груди и двухцветными, горевшими красными и белыми огнями сигнальными фонарями в руках. Фонари были поставлены на специальные полочки, чтобы красный огонь светил вперед, а белый – вбок, помогая проверять билеты у потерявших терпение пассажиров.
Предотъездная лихорадка – состояние заразительное – охватила Александру, не говоря о Меркулове-первом. Поэтому с дядей Борей попрощались наспех, перед самым подъемом в тамбур.
Нарядная обстановка вагона: лакированные деревянные диваны, салатовый цвет линкрустовых стен, мягкий свет плафонов ночного освещения, отражавшийся в никелированной отделке вагона, высокие багажные полки и особенное, подъемное, окно, место у которого было великодушно уступлено Меркулову-первому, так овладела его вниманием, что он не очень расстроился от того, что дядя Боря остался на перроне.
Со своего нового наблюдательного пункта Меркулов-первый видел, как дежурный по вокзалу, сверив время круглых вокзальных часов по вынутому из кармана служебному хронометру, снова подошел к сигнальному колоколу и дважды дернул за свисавший вниз плетеный кожаный хвостик.
Оставшиеся на перроне провожающие могли видеть, как по этому сигналу проводники убрали красный цвет в своих фонарях, сменив его на желтый.
Долго тянулись последние минуты ожидания, когда отъезжающим и провожающим хочется одного: махнуть в последний раз друг другу рукой и каждому заняться своими делами.
Наконец на вокзальных часах короткая стрелка заняла место почти посередине между цифрами «десять» и «одиннадцать», а длинная оперлась острым носом на цифру «четыре».
Дежурный по вокзалу, убедившись, что и на сей раз стрелки не заблудились, представительно одернул китель, величественно поднял правую руку и, степенно оглядев поезд, прозвонил три раза.
Не успел умолкнуть звон последнего удара, как главный кондуктор поезда дал продолжительный свисток, на который паровоз ответил тремя короткими гудками, провожающие с облегчением дружно замахали руками отъезжающим, отвечавшим им из открытых окон вагонов.
Паровоз для разгона слегка попятился, отчего первые вагоны поехали не вперед, а назад, вызвав насмешки провожающих и показное веселье у отъезжающих, затем, пробуя силы, вхолостую провернул колеса и тихо, без толчка, тронулся с места. Теперь все встало на свои места: отъезжавшие покатились мимо провожавших в правильном направлении и с выходом поезда за выходной семафор превратились в стопроцентных пассажиров.
Кроме Александры с Меркуловым-первым в четырехместном отделении жесткого плацкартного вагона ехали еще трое пассажиров: женщина-врач, направлявшаяся вслед за ранее уехавшим мужем к новому месту работы, инженер-технолог, ехавший в наркомат за назначением на должность начальника ОТК, и военный моряк.
Командир РККФ, товарищ Балашов, сразу продемонстрировал свойственную морякам привычку создавать комфорт в условиях тесного пространства, разместив самым рациональным образом багаж своих попутчиков, до этого не желавший помещаться на багажных полках, и договорившись с проводником насчет чая, в ожидании которого с легкостью завел непринужденную беседу.
Был он высок, статен и подтянут. Его крупная голова могла достойно украсить собой древнегреческую статую, но в отличие от античного оригинала каждая черточка его красивого и сильного лица жила энергией и радостью, незамедлительно передававшейся общавшимся с ним людям.
Товарищ Балашов служил в политическом управлении Морских сил Балтийского моря в должности штатного литсотрудника газеты «Красный Балтийский флот» и был в немалых флотских чинах, о чем свидетельствовали два средних и один узкий золотые галуны, нашитые на рукав его кителя под суконной красной звездой.
По газетным делам товарищ Балашов много где успел побывать: на ледоколе «Красин» участвовал в спасении Умберто Нобиле, в учебном походе корабля «Комсомолец» обогнул Скандинавию, высаживался на Шпицбергене и Северной Земле, с экипажем подлодки «Декабрист» устанавливал рекорд продолжительности погружения.
Кроме того, товарищ Балашов был чемпионом Всесоюзных флотских соревнований, заняв первое место в нырянии на двадцать пять метров в одежде и в заплыве на пятьсот метров в одежде и с винтовкой на спине, получив за свои спортивные подвиги лично из рук наркома по военным и морским делам товарища Ворошилова золотые наручные часы.
Даже из этого краткого жизнеописания товарища Балашова становится ясно, что он был одним из многих тысяч героев своего времени, чьи патриотизм и энтузиазм были теми дрожжами, на которых поднималась и крепла страна.
Сейчас он ехал из Архангельска, где завершалась подготовка первого сквозного рейса парохода «Александр Сибиряков» по северным морям до Владивостока, в Москву по вызову Главного политуправления РККА, сделав по пути однодневный крюк в провинциальный волжский город, в котором проживали его родители.
Пока проводник собирал билеты и раздавал постельное белье, товарищ Балашов успел на листе бумаги, вынутом из командирской сумки, нарисовать для Меркулова-первого настоящий военный корабль, плывущий по синим волнам под красным флагом. Сам корабль и дым, валивший из его труб, были тоже синими, потому что карандаш, которым был нарисован корабль, был двухцветный: с одного конца – красный, с другого – синий.
Когда проводник принес и поставил на столик четыре стакана в массивных литых подстаканниках с темно-красным ароматным чаем, и Александра выложила на стол испеченные на дорогу Елизаветой Лукиничной ржаные колобки, товарищ Балашов вытащил из своего черного фибрового чемодана перевязанный бичевкой веретенообразный бумажный сверток.
Когда бичевка была развязана, и листы бумаги, как капустные листья, были сняты, под ними оказалась вяленая рыба, лоснящаяся выступившим янтарным жиром.
– Это, товарищи, семга. Слышали про такую? Первая закуска на Севере. Особенно в виде строганины – зимой. Ели когда-нибудь строганину? Берут замерзшую рыбину и начинают срезать остро отточенным ножом замерзшую мякоть тонкой стружкой, которую потом едят с маринованной черемшой. Очень вкусно и полезно против цинги!
Будущий начальник ОТК робко попытался удержать товарища моряка от расточительной щедрости:
– Наверное, везли кому-то в подарок.
– Успокойтесь, дорогой товарищ. Что же, прикажите мне одному ее есть? Раз нас судьба свела вместе, (При этих словах женщина-врач зарумянилась и, поправляя волосы, кокетливо улыбнулась) рассчитываю на вашу помощь.
И посмотрел, еще больше украшая мужественное лицо доброй улыбкой, в глаза Александре, отчего женщина-врач поспешно принялась рыться в сумке и вынула оттуда горсть карамелек в бумажных обертках, одну из которых она протянула Меркулову-первому.
– На, скушай конфетку, мальчик. Ишь, какой он у вас здоровенький.
Тут бы Александре самое время незаметно постучать по деревянной скамье, но она сама была взволнована вниманием красавца-моряка.
Вместо этого она отобрала у Меркулова-первого полученную им карамельку и положила на стол со словами:
– Спасибо. Я своему сыну стараюсь давать сладкого как можно меньше.
– И напрасно. Недостаток глюкозы может пагубно сказаться на умственном развитии вашего ребенка. Это я вам как врач говорю.
Александра ответила с дерзкой улыбкой.
– Ему это не грозит. Все говорят, что он на редкость развитый мальчик.
Товарищ Балашов весело подмигнул Меркулову-первому.
Женщина-врач обижено решила про себя, что не притронется к угощению хоть и красивого, но легкомысленного моряка.
Тут будущий начальник ОТК, вздохнув, сказал «Ну, ладно» и полез доставать из своего клеенчатого портфеля бутылку портвейна и круг краковской колбасы, которые надеялся сберечь до вечера завтрашнего дня, чтобы отметить свое назначение в гостиничном номере.
Товарищ Балашов финским ножом с наборной ручкой нарезал кусками семгу и колбасу, предоставив право разлить портвейн в принесенные по его просьбе проводником стаканы будущему начальнику ОТК.
Меркулову-первому дали кусок теши и янтарный осколок затвердевшей икры.
Вскоре его уложили спать на вторую полку, подняв для этого спинку дивана.
Постепенно вагон затих. Улеглись на свои полки женщина врач и будущий начальник ОТК, который, съев изрядное количество семги, теперь хотел пить, но стесняясь своего худого и слабосильного тела, не решался слезть с полки и поэтому злился на Балашова и Александру, которые сидели напротив него на нижней полке и болтали всякую ерунду. Еще он очень жалел выпитый портвейн и съеденную колбасу, и в этом тоже виня Балашова, у которого пошел на поводу, хотя каждый знает, что у моряков «денег куры не клюют». Он долго ворочался на своей полке, что-то недовольно бормоча себе под нос, но в конце концов затих и он.
Балашов и Александра не ложились и проговорили весь путь до Москвы, иногда выходя в узкий коридор перед кабиной туалета, чтобы постоять у открытого окна, с веселым оживлением вдыхая разбуженный скоростью теплый ночной воздух, пахнувший травами и цветами, хлебной пыльцой созревающих полей и прохладной сыростью бросавшихся под колеса поезда многочисленных ручьев и речушек.
Разорванные движением клочья паровозного дыма отлетали от мчащегося состава и застревали в неподвижных шатрах придорожных берез.
Сквозь учащенный пульс колес слышалось.
– Солнце не заходит…Лед до самого июля….Тюлени…Олени..Белый медведь отличный пловец…Северное сияние…Туманы…Пурга на неделю.
– Ах-ах! Подумать только…Неужели это возможно?
Александра изумленно округляла глаза, – чем не колеса, готовые раскатиться в счастливую даль, – прикидываясь незнайкой.
Ау, профессор арктической ботаники! Карл Иванович Гертнер!
Впрочем, девичья память коротка.
Поезд в Москву прибыл рано: еще не было шести часов.
Меркулов-первый поднялся вялый и его не взбодрило переодевание в белую матроску с синим отложным воротником, которой он очень гордился, и которая считалась его праздничным нарядом. Его не расшевелило даже обещание веселого, несмотря на бессонную ночь, дяди Балашова взять, когда он немного подрастет, в моряки. Он только вежливо улыбнулся и приткнулся всем телом к боку матери, не в силах бороться с вязкой дремотой.
Женщина-врач прикидывала во сколько ей обойдется перебраться на Курский вокзал и может ли она рассчитывать на помощь Балашова, чтобы выгрузить из вагона свой багаж и донести его до стоянки извозчиков, не прибегая к услугам вокзального носильщика.
Будущий начальник ОТК для себя уже давно решил, что из экономии будет добираться до наркомата пешком, благо – от прибытия поезда на Ярославский вокзал до начала рабочего дня оставалось целых три часа, перекусить также было выгоднее в наркоматовском буфете, и теперь, глядя отрешенным взглядом в вагонное окно, в уме выстраивал очередь из мест, которые собирался посетить за два дня, что пробудет в Москве, и заодно перепроверял по памяти список заказов родни, написанный на листе бумаги, лежавшем в заколотом булавкой внутреннем кармане пиджака по соседству с кожаным портсигаром, в котором вместо папирос он хранил деньги.
Только Балашов и Александра сияли, будто им одним в это летнее, теплое утро светило Солнце.
Когда паровоз, отдуваясь и замедляя ход, простучал на входных стрелках и стал втягиваться в воронку вокзальных путей, Балашов подхватив свой чемодан и чемодан Александры и попрощавшись с бывшими попутчиками, которые отвечали ему весьма односложно и сухо, каждый имея на то свою причину, двинулся к тамбуру.
С поющей утренней птицей в груди Александра последовала вслед за своим добровольным носильщиком, неся на руках полусонного Меркулова-первого.
Едва ступив на перрон, она сразу увидела бородатого и загорелого Николая Лукича, шедшего ей навстречу с раскрытыми объятиями, держа в руке снятую с головы соломенную шляпу.
Поставив Меркулова-первого на перрон, Александра попала в крепкие руки дяди Коли, который с удовольствием ее расцеловал.
Отпустив Александру, Николай Лукич, склонившись в поясном поклоне, протянул руку своему внучатому племяннику:
– Ну, здравствуй! Будем знакомы, волгарь! Как доехал?
– Слава, что надо сказать?
– Добрались, слава богу.
Все засмеялись, а Меркулов-первый, не понимая причины их смеха, удивленно смотрел на них снизу вверх. Ведь, тетя Нюра всегда так говорила.
Николай Лукич вопросительно посмотрел на стоявшего тут же Балашова. Тот лихо и весело, с морским шиком откозырял и представился.
– Имел удовольствие познакомиться с Александрой Дмитриевной и надеюсь продолжить это знакомство, если, конечно, она будет не против.
Ответ читался по глазам и губам Александры, и все же он не удержался и слетел с губ, как со стебля срывается переполненная капля.
– Не против.
Молодость, красота, сила и энергия исходили от Балашова и ответно отражались в Александре.
Николай Лукич залюбовался ими обоими и неожиданно для самого себя представил Линн Сьёгрен, смело спускавшуюся, подобрав короткую и пышную юбку, по крутой тропинке к стучавшей камнями стремительной Юлле.
– Вы в Москву по делам?
– Вызван начальством.
– Долго рассчитываете пробыть? Хотя, ваше дело – военное. Как говориться: нынче здесь – завтра там.
– К сожалению, ничего определенного сказать не могу.
– А вы, вот что: если обстоятельства позволят, как освободитесь -заезжайте к нам в Лосинку. Это совсем близко. У вас есть на чем записать адрес?
– Спасибо. Буду рад.
Балашов достал из командирской сумки блокнот и знакомый двухцветный карандаш.
– Вот, прошу.
– На пригородном поезде доедете до Лосиноостровской. Наша дача недалеко от станции. Сориентируетесь, как говорят у вас – военных, на месте. Тем более – вы моряк….Вот, возьмите, здесь адрес.
– Не беспокойтесь, найду.
– Тогда пойдемте. Наш поезд отходит через двадцать минут.
Они пошли все вместе, заполняя собой всю ширину перрона, но вынуждены были разойтись по сторонам от предупреждающего окрика «Па-а-сторони-ись», когда на них сзади накатилась багажная тележка, нагруженная двумя чемоданами и пузатым, перетянутым двойными ремнями зеленым портпледом. Рядом с носильщиком – низкорослым татарином в длинном белом фартуке с прикрепленной на груди бляхой шла деловой и независимой походкой женщина-врач. Вероятно, ее мысли были заняты чем-то очень важным, так как она не заметила ни Балашова, ни Александру с Меркуловым-первым.
На площадке перед вокзалом, Балашов откозырял и попрощался со всеми за руку. Прощаясь с Меркуловым-первым, Балашов подарил ему свой красно-синий карандаш.
С карандашом в одной руке, крепко держась другой за руку матери, Меркулов-первый едва поспевал за вновь ставшим молодым и упругим шагом Александры. Уверенно и бодро стучали по московскому асфальту каблуки рыжих «английских» туфель, получивших накануне поездки вторую молодость из рук лучшего в городе мастера-сапожника – дяди Сережи-китайца.
В Лосинке, у дачной калитки приехавших встретили собаки: охотничьи Радька и Малька и разжиревший белый балон Анапка, переехавшие вместе с Николая Лукичом, теткой Соней и домработницей Машей из московской квартиры на природу.
Тетка Соня и Маша встречали гостей на остекленной веранде, которая примыкала к одноэтажному деревянному дому на три комнаты с кухней.
Дом окружал большой сад, больше похожий на лес.
После обязательных объятий и поцелуев, когда гости умылись с дороги, вчетвером сели за накрытый стол.
Москва не голодала, но продукты уже были по карточкам. Тем не менее, стол у дяди Коли ничуть от этого не оскудел. Все было свежим, ароматным и вкусным. Саксонский фарфор был тонок и прозрачен, граненый богемский хрусталь игрой света спорил с брильянтами, серебреные куверты держались с утонченным благородством, накрахмаленные салфетки возвышались заснеженными горными пиками. Центр стола занимала синяя ваза с букетом, собранным из ромашек и колокольчиков.
За стол сели весело и ели с аппетитом, кроме Меркулова-первого, который дома, стараясь заработать похвалу строгой Зорьки, получавшей от тети Нюры подробные рассказы об его успехах, расправлялся с кашами быстро, теперь же, к неудовольствию Александры, только возил ложкой по специально приготовленной для него манной каше.
Даже обещание тетки Сони отдать кашу своему любимцу и попрошайке Анапке не произвело должного впечатления.
В это самое время в дверь постучали, и на веранду вошла очень милая и нарядно одетая девушка: поверх синей юбки-клеш и белой кофточки был надет белоснежный, с кружевной отделкой передник, такая же кружевная полоска диадемой охватывала ее светлые волосы, ноги были обуты в новые светло-коричневые тупоносые туфли на невысоких каблуках с узкими ремешками-застежками.
Александра непроизвольно спрятала свои отреставрированные туфли под стул.
Девушка держала в руках голубое фаянсовое блюдо, накрытое белой салфеткой.
Надо полагать, девушку в доме Николая Лукича хорошо знали, так как ее приход вызвал оживление не только у людей, но и у собак, приветствовавших ее дружным салютованием хвостов.
У девушки было странное, тяжеловесное имя, совсем не подходившее к ее тоненькой, изящной фигурке. Ее звали Эмма.
Очевидно, это была не обычная, а чем-то замечательная девушка, потому что Николай Лукич тотчас поднялся из-за стола ей навстречу и тетка Соня последовала его примеру с самым нежным выражением лица.
Не желая показаться невежливой, Александра протянула Эмме руку – для пожатия, но та вместо этого сделала изящный книксен. Александра смутилась и, убрав руку за спину, сделала неуклюжий полупоклон, после чего окончательно смешалась.
Но никто этого, кажется, не заметил.
Мило улыбаясь, Эмма протянула блюдо Николаю Лукичу и торжественно объявила, что некая Александра Михайловна в честь приезда к соседям гостей посылает в подарок свежесобранную клубнику из собственного сада и от себя добавила, что посуду сразу возвращать не надо. Она зайдет за ней позже.
Николай Лукич весьма церемонно просил поблагодарить неизвестную Александру Михайловну и отправился провожать ее посланницу вместе с четвероногой свитой до самой калитки.
– Тетя Соня, кто это – «Александра Михайловна»? – поинтересовалась заинтригованная Александра, у которой начинало захватывать дух от обстановки обеспеченности и благополучия, от которых она успела отвыкнуть пятнадцать лет, проведенных на Рыночной улице.
– Александра Михайловна Коллонтай.
– Кто она такая? И кто эта девушка, что принесла клубнику?
– Александра Михайловна – наш посол в Швеции и Норвегии, ее дача слева от нас. Вот за этим забором. А Эмма – ее горничная, латышка. Ты, наверное, знаешь, что Николай до революции по заданию партии долгое время работал в Швеции, а после революции налаживал там деловые контакты? Александра Михайловна пользуется его знаниями и связями и прислушивается к его мнению. Она умная…. и шикарная женщина.
– И очень неравнодушна к морякам – подхватил вернувшийся Николай Лукич – поэтому ни в коем случае не показывай ей своего «альбатроса». Обязательно отобъет.
Тетка Соня повела носом, как призовой сеттер, внезапно почуявший дичь.
– Какой еще «альбатрос»?
– Александра в поезде познакомилась. Красавец – хоть сейчас на плакат «Им покоряется море». Обещал быть вечером. Если не обманет. Как думаешь, Александра, – обманет или нет?
В ответ разрумянившаяся Александра только неопределенно пожала плечами.
– Ежели обманет, так – ч..т с ним. Ты у нас – красавица. А тут на дачах холостяков, мама родная, на любой вкус.
– Николай, вот не знала, что ты готов взять на себя роль сводника.
– Ну, почему, Соня, сразу «сводника»? Славик! А ты все над кашей сидишь? Видно, тетя Маша зря старалась. Если ты так и дальше будешь кушать, то скоро Анапка вовсе ходить перестанет – смотри какой он толстый…Саша, не надо, не заставляй. Положи ему ягод…До чего они красиво смотрятся: красное – на голубом. А аромат какой! Чуете?!…М-м-м, во рту прямо тает… А у нас клубника не родит: за день если литр наберешь – и на том – спасибо.
– Я тебе, Николай, сколько раз говорила – давай вырубим деревья. Ведь, это не сад, а самый настоящий лес. Для огорода солнце нужно. У нас столько земли, а все овощи и фрукты на рынке покупаем.
– Пока есть за что – будем покупать. Зато, утром окно распахнешь – из сада такой воздух на тебя хлынет. С каждого куста, с каждого дерева птицы радостью нового дня с тобой делятся… Александра, хоть ты-то меня понимаешь?
– Понимаю, дядя Коля.
– Хоть один человек теперь меня понимает. Вот еще Машу спросить, которой, учти, придется по грядкам ползать. Так что ты, Соня, остаешься в меньшинстве. Так что, вопрос закрыт. Верно, Слава?…Лучше будем ягоды у соседей воровать. Перелезем через забор и наедимся до отвала.
– Что за глупости, Николай? Чему ты ребенка учишь?…Маша! Можно со стола убирать. А вы, дорогие мои, ложитесь-ка отдыхать после дороги.
Но отдыхать не получилось.
Меркулов-первый, только его раздели и положили на застеленную простыней оттоманку, сообщил, что у него болит живот. Едва его успели посадить на ночной горшок, как пошло-поехало. Поднялась температура, а позывы все не прекращались. По совету Маши дали кипяченой воды с разведенным в ней крахмалом. Стало хуже: выделения стали выходить с кровью. Дело стало принимать серьезный оборот. Александра растерялась.
Николай Лукич привел врача, который жил через четыре дома. Врач – сухонький, седенький старичок велел положить Меркулова-первого на оттоманку, заглядывал ему в рот, слушал через трубку, щупал пергаментными пальцами живот, считал удары пульса, расспрашивал, что больной пил и ел. Особенно интересовался, не пил ли он сырой воды. Возможно, холера? Услышав это, тетка Соня, просматривавшая в столовой, сидя в кресле-качалке, журнал «Ателье», срочно удалилась в свою комнату, где с помощью вызванной Маши тщательнейшим образом вымыла дегтярным мылом руки и приказала прокипятить всю использованную за завтраком посуду.
Узнав от Александры, что Меркулов-первый накануне ел вяленую рыбу, старичок задумался и, сопоставив симптомы, поставил диагноз.
– Раз уважаемая мамаша утверждает, что ребенок не пил сырой воды и соблюдал правила гигиены, то остается предположить, что мы имеем дело с колитом, вызванным заражением кишечника бактериями, скопившимися в плохо просоленной рыбе. Лечение – строжайшая диета. Да-с. Давать обильное питье. Исключительно кипяченую воду. И больше ничего. Повторяю – НИ-ЧЕ-ГО. В воду добавлять марганцовокислый калий – не более двух кристаллов на стакан воды. Это все. Завтра я к вам зайду. Ну-с, а если понадоблюсь раньше – всегда к вашим услугам.
Это было мучительно: Меркулова-первого заставляли пить теплую розоватую воду, которая тут же выходила из него, как из садового шланга.
Поэтому совершенно понятно, что когда около калитки появился Балашов, ни о каком застолье не могло быть и речи. Конечно, ему не дали «от ворот поворот» и не отправили восвояси, не предложив чашки чаю. Но Александра сразу ушла к сыну, узнав только, что Балашова направляют служить на Дальний Восток специальным корреспондентом от газеты «Красная Звезда».
Балашов сильно огорчился, узнав, что невольно оказался причиной болезни сына Александры, и сидел за столом с Николаем Лукичом совершенно расстроенный, скупо отвечая на его вопросы. Выходило так, что на Тихий океан был направлен командующий Морских сил Балтийского моря Викторов Михаил Владимирович, лично знавший Балашова. И прекрасно сознавая не последнюю роль печати в отношениях с центром, новый командующий сам предложил Политуправлению кандидатуру энергичного и толкового Балашова.
Александра вышла проводить Балашова и ни словом не упрекнула его в случившимся, что было высоко оценено Балашовым. Этим вечером Балашов уезжал на «Красной Стреле» в Ленинград сдавать дела и оформлять свой перевод. Прощаясь, он долго не отпускал руку Александры и многозначительно предупредил, чтобы она в ближайшие дни ждала от него письма.
Когда за Балашовым закрылась калитка, и задумчивая Александра прошла по дорожке в дом, штора углового окна медленно шевельнулась, то ли от сквозняка, то ли от прикосновения чьей-то руки.
Потянулись безрадостные дни. Меркулов-первый не слезал с горшка и таял как свеча. Доктор Борисов приходил каждый день и не менял лечения. Он теперь подолгу оставался на даче Николая Лукича, с которым играл в шахматы.
Александра похудела и подурнела, потому что не могла ни пить, ни есть, проводя все время с сыном. Только присутствие доктора удерживало ее от отчаяния.
На четвертый день она получила письмо от Балашова, в котором он недвусмысленно делал ей предложение и звал после выздоровления сына ехать к нему во Владивосток. Он великодушно предлагал ей забрать с собой и Елизавету Лукиничну, если та пожелает.
Мысли и чувства Александры были в смятении. Устраивать личную жизнь при тяжелобольном сыне она считала кощунством.
Кроме того, имелись еще два обстоятельства, заставлявшие ее серьезно задуматься: мать, не имевшая собственных средств к существованию, которая никогда не будет, она знала это, жить приживалкой в чужом доме, и Борис Никритин, с которым тоже было не все так просто.
Как всякая женщина, Александра чувствовала, что несколько раз он был близок к тому, чтобы сделать ей предложение, но каждый раз что-то удерживало его от последнего, решительного шага. Она даже была уверена – «почти на сто процентов», что Борис, подобно Бурмину из пушкинской «Метели», был во время своих скитаний на ком-то женат.
И будет ли Балашов относиться к ее сыну как Борис?
Нет, в этих обстоятельствах ни о каком браке с Балашовым не могло быть и речи. Она села и написала письмо, в котором благодарила Балашова за слова, которые много значат для каждой женщины. Но она, к сожалению, не может принять его предложение ни сейчас, ни в будущем, даже если судьба будет более благосклонна к ней.
Когда с третьей или четвертой попытки письмо, наконец, было закончено и вложено в конверт с ленинградским адресом Балашова, оказалось, что на почту идти поздно. Приходилось ждать утра, и чтобы злополучный конверт не растравлял и без того измученную переживаниями душу, он был убран с глаз долой, оказавшись заложенным между страницами лежавшего на столе томика Н.С.Лескова «Очарованный странник».
Эту ночь Меркулов-первый впервые за время своей болезни провел более или менее спокойно, и утром Александра встала с надеждой, что наметилось улучшение. Это подействовало на нее так ободряюще, что написанное накануне письмо в утреннем свете показалось ей унылым и глупым и было переписано самым решительным образом. С многочисленными и осторожными «если» Александра соглашалась выйти за Балашова замуж, ставя единственное условие: что она всегда будет материально помогать своей матери.
Она вложила заново написанное письмо в распечатанный конверт, но повторно заклеить его не успела потому, что проснувшийся сын позвал ее к себе.
Она поспешила к нему, оставив в столовой на столе не заклеенный конверт и рядом с ним свое вчерашнее письмо.
В столовую вошла тетка Соня. Подойдя к столу, она прочитала оба письма и, ни секунды не колеблясь, вложила в конверт вечернее письмо, положив сложенный вчетверо лист утреннего письма на стол рядом с конвертом. После этих манипуляций она вышла из комнаты. Несколько минут спустя, она вновь появилась в столовой одетой на выход: в шляпе, перчатках и с дамской сумкой в руках. Постучав в дверь комнаты, где Александра возилась, умывая Меркулова-первого, она через дверь сообщила, что идет по делам в поселок и поинтересовалась, не может ли она чем-либо быть полезна Александре?
Выглянувшая в столовую Александра быстро прошла к столу, запечатала конверт и передала его тетке Соне, попросив бросить его в почтовый ящик, что тетка Соня с готовностью обещала исполнить. Поблагодарив ее и сунув в карман халата, оставшийся на столе лист, Александра вернулась в комнату к сыну.
Свою ошибку она обнаружила слишком поздно, уже в конце дня, прошедшего в тех же малоутешительных волнениях и хлопотах, что и все предыдущие.
Развернув забытую в кармане бумагу, она поняла, что впопыхах сунула в конверт не то письмо. Напряжение всех последних дней поднялось в ней волной и хлынуло слезами из глаз. Плакала она молча, вцепившись зубами в рукав халата, и от этого ее горе было еще горше и безнадежнее.
Когда голод мучительнее: при полном отсутствии еды или при ее изобилии?
Сердобольная домработница Маша, вспоминая эти дни, сокрушенно вздыхала «Дитя горемычное три недели крошки во рту не держало».
К счастью, выносливость Меркулова-первого и твердость доктора совместными усилиями победили болезнь, и наступил день, когда Маше заказали сварить для «маленького рахитика», как звала Меркулова-первого тетка Соня, куриный бульон. Аромат и вкус этого бульона он запомнил на всю жизнь.
Болезнь отступила вовремя, так как у Александры заканчивался отпуск и ей во что бы то ни стало нужно было возвращаться домой.
Николай Лукич настоял на том, чтобы Меркулов-первый остался выздоравливать на подмосковной даче под присмотром опытного врача, пообещав создать для этого все условия.
Александра колебалась, но ее сомнения разрешила Маша, побожившись, что она «доглядит ребятеночка», как своего собственного.
Скрепя сердце, Александра уехала. Меркулов-первый остался. Наверное, ему было неуютно оставаться в чужом доме, среди никогда не имевших своих собственных детей взрослых людей, если бы не Маша, которая, поначалу пожалев «горемыку», после полюбила его всей своей простой и верной душой.
При ее неотступном и заботливом уходе Меркулов-первый пошел на поправку.
Очевидно, эту новость разнесли по округе болтуны-воробьи, сплетницы-сороки и говорливые голуби, потому что на дачу Николая Лукича стали приходить соседи и вовсе малознакомые люди, принося для чудом оставшегося в живых маленького мальчика дары из своих садов и огородов.
Целых четыре раза приходила добрая красавица Эмма, каждый раз принося Меркулову-первому щедрые подарки: коричневого плюшевого медвежонка, заводную иностранную игрушку – лодку с гребцом и две книги: «Сказки» Андерсена и «Сказки» братьев Гримм.
Бережливая Маша заводную игрушку спрятала «до времени», а медвежонок Мишутка поселился в кровати Меркулова-первого и вместе с ним слушал сказки, которые читал обоим перед сном Николай Лукич.
Сказать по правде, сказки были так себе, не то что «Маша и Медведь», которую после Николая Лукича Меркулов-первый просил рассказать тетю Машу, приходившую пожелать ему «спокойной ночи».
Медвежонок сгинул куда-то во время Испанской войны (не был ли отдан в комитет по оказанию помощи испанским детям, привезенным в СССР?), а лодка с заводным гребцом и обе книги впоследствии перешли по наследству к Меркулову-младшему. Правда, к тому времени заводной механизм уже был сломан, а потом подросший Меркулов-младший, решив превратить лодку в пароход, вовсе выломал фигурку гребца, после чего и сама лодка вскоре оказалась среди хлама в бывшем каретном сарае. Но обе книги целы до сих пор, только теперь невозможно догадаться, каким был первоначальный цвет их переплетов.
Наконец наступило время, когда ему разрешили вставать и выходить во двор и сад, где он мог играть с Радькой, Малькой и Анапкой в красно-синий резиновый мяч, привезенный Николаем Лукичом из Москвы.
В свой последний визит доктор Борисов, осмотрев и ощупав Меркулова-первого, остался им весьма доволен. От удовольствия он потирал руки, будто собирался съесть Меркулова-первого.
Чтобы этого не произошло, его оставили обедать.
За столом он торжественно сообщил Николаю Лукичу и тетке Соне, что написал статью с описанием течения болезни Меркулова-первого и послал ее в журнал «Гигиена и санитария», и предложил выпить за ее успех, заметив, что херес, присутствовавший на столе, в небольших количествах полезен для Меркулова-первого.
Так Меркулову-первому довелось попробовать разбавленное водой вино, чокнувшись рюмками со своим спасителем.
В один из солнечных дней Николай Лукич, тетка Соня и Меркулов-первый отправились на городскую квартиру.
С вокзала ехали в открытом таксомоторе по улицам летней Москвы, еще сохранившей свой прежний, патриархальный вид.
Маленькие дети живут в границах особенного мироощущения, когда впервые самостоятельно завязанный бантик шнурка на ботинке по своему значению соизмерим с высадкой человека на Луну, поэтому масштабы окружающего мира не производят на них сильного впечатления и не вызывают удивления.
Вероятно, от этого на всем пути по московским улицам Меркулова-первого заинтересовали лишь желтый трамвайный вагон пятнадцатого маршрута, с оглушительным звоном свернувший с Никитского бульвара на Арбат, и поливальная машина, распустившая во всю ширь булыжной мостовой пышные водяные усы.
Приехали на Гоголевский бульвар, к дому под номером двадцать девять из розового армянского туфа в пять этажей, на шестом – летний сад.
Много лет спустя, Меркулов-младший, посещая проездом Москву, ни разу не бывал по этому адресу, зная описание квартиры номер тридцать и ее жильцов только по рассказам бабушки Александры.
Из этих рассказов следовало, что Николай Лукич, будучи дольщиком кооперативного строительства, выбрал себе квартиру на пятом этаже, чтобы удобнее было пользоваться летним садом, оборудованным этажом выше.
Большую часть квартиры занимала гостиная, она же – столовая. На паркетном полу лежали шкуры бурого и белого медведей, перед сафьяновым диваном – шкуры серых разбойников, вдоль стен – шкафы с книгами, на стене на стене, позади дивана, – гобелен с кокетливыми дамами и галантными кавалерами. Из гостиной – две двери: в комнаты Николая Лукича и тетки Сони. Из прихожей по коридору – ватерклозет и ванная. Отдельно от всех – Машина территория: кухня с небольшим чуланом.
Оставшись после ареста и расстрела Николая Лукича одна, тетка Соня стала пускать квартирантов, которые, время от времени сменяясь, проживали в квартире до самой ее смерти. Ни Александра, ни Меркулов-первый – единственные ее родственники, не получили причитавшееся им по закону наследство, так как тетка Соня, оставаясь до последних дней верной себе, перед тем как переселиться в иной мир, успела сжечь весь личный архив, хранивший многие, неизвестные современным исследователям свидетельства событий и факты, и передать квартиру московскому горсовету.
На следующий день отправились в гости к «Алексею Максимовичу».
Утром Николай Лукич сказал весело и непонятно «Поедем на горьковский вокзал».
После услышанных от тетки Сони слов, что «ребенка лучше не брать. Ты, ведь, знаешь, Николай, что Алексей Максимович не любит маленьких детей. От них один шум и беспорядок», Меркулов-первый охотнее остался бы дома, впервые почувствовав, что его существование на белом свете может кому-то мешать и быть неприятным.
Но Николай Лукич, «как всегда, решил по своему», и Меркулова-первого взяли с собой.
Дом, в который они приехали, в самом деле, был похож одновременно на вокзал и учреждение: прохладный сумрак вестибюля, большая люстра, спускавшаяся с высокого лепного потолка, широкие, во всю стену мозаичные окна, расставленные повсюду диваны и кресла, в которых в молчаливых позах ожидания сидели какие-то люди, другие люди деловито сновали вверх-вниз по лестнице, похожей на застывшие «наплывы» стеариновой свечи.
Люди, сидевшие на диванах, были смирны и терпеливы.
Видимо, «Алексей Максимович» был строг не только с маленькими детьми.
В холе их встретил не менее строгий распорядитель, но при виде их тут же стал обходительным и приятным «Петром Петровичем». Уважительно поприветствовав Николая Лукича и галантно пожав кончики пальцев тетки Сони, как знать, возможно, он даже знал ее агентурное имя, Петр Петрович, снова став неприступным, громко объявил ожидавшим людям, что «Алексею Максимовичу требуется отдых и сегодня приема больше не будет».
Посетители, вздыхая и подозрительно косясь на Николая Лукича и его спутников, но не решаясь роптать вслух, стали подниматься с насиженных мест, расправляя затекшие тела, и нехотя потянулись к выходу.
Тетка Соня, осведомившись у Петра Петровича «дома ли Надежда Алексеевна» и получив от него положительный ответ, отправилась наверх – поболтать и заодно разузнать новости.
Петр Петрович повел Николая Лукича и Меркулова-первого через высокие дубовые двери, через длинную и узкую комнату, занятую таким же длинным столом и множеством стульев, через другие двери в комнату поменьше с письменным столом, диваном, креслами и шкафами, заслонившими собой все стены.
За столом сидел высокий, сутулый, насупленный, усатый человек, поднявший на вошедших суровый взгляд серых глаз.
Меркулов-первый тотчас догадался, что это и есть «Алексей Максимович», и немного струхнул.
Однако, увидав Николая Лукича, усач, всплеснув руками, выскочил из-за стола и принялся обнимать его, ласково называя «Николашей», налегая при этом на букву «о».
Обратив внимание на Меркулова-первого, поинтересовался:
– Это что за человечек?
Николай Лукич ответил полушутя, – «голодающий из «Лосинки», и рассказал про болезнь и исцеление Меркулова-первого, который, слушая не в первый раз рассказ о себе, наблюдал за Алексеем Максимовичем, с интересом ожидая, когда тот начнет качать головой и всплескивать руками, узнав о пережитой им смертельной опасности, как это обычно делали другие люди.
– Это хорошо. Жизнь – опасная штука. И гораздо полезнее, когда человек с детства получает необходимую закалку, чтобы быть готовым к жестокости и несправедливости, которые все еще правят бал в отношениях между людьми и без борьбы не сдадут своих позиций…Посади его в кресло. А ты, карапуз, сиди смирно и не мешай взрослым беседовать. Будешь тихо сидеть – получишь от меня подарок. Договорились? Хорошо…Послушай, Николай, на днях является ко мне в Горки учитель с Украины. Рассказывает просто поразительные вещи…
Меркулов-первый старался тихо сидеть в неудобном – слишком широком для него кожаном кресле, размышляя об обещанном ему подарке.
В то время он мечтал о настоящем пастушьем кнуте, плетеной змеей скользящем по дорожной пыли, в любой момент готовом стать черной молнией, мелькавшей в воздухе с хлестким щелчком винтовочного выстрела. Но навряд ли такая замечательная и редкая вещь могла быть у человека, в доме которого не было ни коровы, ни козы, ни овечек. Так что придется и дальше довольствоваться обрывком бельевой веревки, привязанной тетей Машей к ореховой палочке. Но, посудите сами, разве можно таким жалким кнутиком хлопнуть так же громко, как это получалось у пастуха Гаврилы, утром собиравшего, а вечером пригонявшего поселковое стадо.
В комнату снова вошел Петр Петрович.
– Алексей Максимович, Николай Лукич, время обедать. Все собрались. Вас ждем.
– Ну, что ж. Пойдемте. Неудобно заставлять себя ждать, особенно когда дело касается еды… Хотя я иной раз думаю, Николаша, о том, как глупо устроен человек, зависимый от постоянной потребности набивать себе брюхо. Представь, какие колоссальные ресурсы свободного времени мог бы получить человек, питаясь, как верблюд, один раз в неделю.
– С горбом на спине?
– Да… Все рассуждения летят к ч-ту, когда дело касается женской красоты. Хотя я знавал одну горбунью, которой этот дефект не мешал иметь нескольких любовников. Ну, этот случай – исключение из правил… Чего тебе, человечек?
– Ручки вымыть.
– Э-э, да ты барчук, белоручка!
– Помилуйте, Алексей Максимович, не станете же вы отрицать пользы личной гигиены.
– Не стану. Но поверь мне, Николай, только суровая школа жизни, со всей ее жестокостью и скверной устроенностью позволила мне стать тем, кем я есть – и, помолчав, добавил, удивив Николая Лукича словами, сказанными вроде бы и не к месту – Конечно, были ошибки. Но у кого их нет?
За столом, накрытым белой скатертью, сидело много людей, громко разговаривавших между собой. Женщины щебетали, как канарейки, поддерживая разговор одновременно с несколькими собеседницами. Мужчины в этом искусстве всегда уступали им пальму первенства.
– Взы..взы..взы. Да..да..да. Ха-ха-ха
– Вы слышали? Красный-то граф! Взы..взы..взы!
Кажется, голос тетки Сони:
– Какой ужас! Да, верно ли? Из мухи слона.
– Я вас уверяю! Собственными глазами. Да..да..да.
При этом глазки съехали вбок.
– Он меня со света сжить хочет. Прямо играть не дает. Я, говорит, вас не вижу!
– Не принимайте близко к сердцу. Старик пережил себя. Памятник при жизни себе возводит.
– Ерунда. Никакой системы не существует. Есть сюжет, есть образ и актер. Треугольник.
– Батенька, батенька, и вы в ту же степь. Все умствование. Театр – это буффонада, гротеск, абстракция. Мейерхольд прав.
– А вы читали в «Искусстве» статью Осипа Румкина? Отстал. Остановился ваш Мейерхольд. Заблудился в условностях.
– Да-да. Условность сегодня – вещь вредная.
– Опасная. Да-да.
При появлении хозяина дома, разговоры не смолкли, наоборот, тон их будто бы поднялся на ступеньку выше: словно каждая канарейка хотела обратить хозяйское внимание на себя.
Меркулова-первого усадили по правую руку от Николая Лукича, который, в свою очередь, оказался соседом Алексея Максимовича.
Алексей Максимович оказался хлебосольным хозяином: все подкладывал кусочки с разных блюд на тарелку Меркулова-первого.
Когда закуски и суп были съедены, подали второе блюдо – цыплят-табака с золотистой зажаристой корочкой.
Когда блюдо с цыплятами очутилось перед Алексеем Максимовичем, тот, хитро прищурясь и глядя в упор на Меркулова-первого, неожиданно принялся рассказывать некую историю, отчего все сразу притихли и даже перестали есть, положив на тарелки куски курятины и вслушиваясь в игру голоса, звучавшего необыкновенно мелодично и самобытно из-за сильного «оканья».
Алексей Максимович решил испытать Меркулова-первого трагической историей курицы Скребоножки:
«Только что Гримбарт умолк, появляется всех озадачив, Геннинг-петух, и при нем все потомство. На черных Носилках курочку без головы и без шеи внесли они скорбно.
Звали ее Скребоножкой, первейшей несушкой считалась.
Два других петуха подошли с таким же траурным видом.
Звался один Кукареком – и лучший петух не нашелся б от Нидерландов до Франции самой. Шагавший с ним рядом
Имя носил Звонкопев, богатырского роста был малый.
Оба зажженные свечи держали. Покойной особе Братьями были. Они проклинали убийцу.
Два петушка помоложе носилки несли и рыдали, – их Причитанья, их вопли издалека доносились…»
И.В. Гете «Рейнеке-лис». Песнь первая.
При этом в его глазах то вспыхивали, то гасли огоньки. Читал он не просто мастерски, он актерствовал, сам наслаждаясь своим актерством.
Рассказав всю историю до надгробной эпитафии на могиле Скребоножки и сорвав шквал аплодисментов, довольный собой Алексей Максимович обратился к Меркулову-первому:
– Ну, что, страшно тебе было, карапуз?
Меркулов-первый впервые воочию видел и слышал актерскую игру, так его поразившую, что сюжет печальной истории отложился в его сознании отдельными, не связанными между собой кусочками. Впрочем, курочку Скребоножку ему было жалко.
Меркулов-первый чувствовал, что Алексею Максимовичу хочется, чтобы ему было страшно, поэтому он сам решил поактерствовать и, решительно кивнув головой, ответил:
– Стлашно.
– Раз страшно, почему же ты не заплакал? А?
Меркулов-первый смущенно улыбался, не понимая чего от него хотят.
– А ты, оказывается, не из робкого десятка! Не то, что мои «соплюхи». Те, как начну им читать про Сребоножку, сразу нюни распускают и неделю курятину есть отказываются…Ну, быть тебе прокурором.
Шутка имела успех, вызвав волну смеха, прокатившуюся из конца в конец стола.
Меркулов-первый не знал, что означает слово «прокурор», но постеснялся спросить об этом у сидящего рядом дяди Коли и решил, что это то же самое, что «кондуктор».
Но почему же именно прокурор?
Было что-то в воздухе, которым они все дышали. Они все были отравлены этим.
Горизонт был обложен грозовыми тучами, то и дело озаряемыми вспышками молний.
Гроза приближалась, но никто из них не обращал на это внимание – было время, они сами с упоением вторили раскатам грозного грома, наивно преувеличивая собственную роль в размахе грянувшей стихии. Тогда это было возбуждающе эпатажно и угрожало исключительно «глупым пингвинам», «робким гагарам» и прочей обывательской ничтожности.
Вихри той бури расправили им крылья и вознесли на недоступную прежде высоту, где так много грозового кислорода – озона, дав привилегию дышать полной грудью.
Но теперь гроза угрожала непосредственно им самим.
И кто, как не он – старый Буревестник, должен был раньше других почувствовать это?
Он чувствовал и ….боялся, не помышляя больше о полете.
Наступало время опасное для старых Буревестников.
Николай Лукич не зря обратил внимание на слова, вроде бы сказанные не к месту, как вырвавшийся наружу ответ на некий внутренний спор: «…Конечно, были ошибки». Потому что скоро, очень скоро старый и утомленный Буревестник закончит этот спор словами «Если враг не сдается – его уничтожают».
Приближалось время Больших процессов.
А сейчас еще можно было и пошутить.
Прощаясь с Меркуловым-первым, Алексей Максимович сдержал свое обещание и подарил…..нефритовую обезьянку с безмятежной улыбкой на мордочке и с горящим факелом в простертой вперед лапе, заметив Николаю Лукичу:
– Сколь опасно, когда подобные существа «выходят в люди».
Меркулов-первый был слишком мал, чтобы по достоинству оценить скрытый подтекст данной аллегории, поэтому совершенно равнодушно отдал странную зверюшку на хранение тетке Соне, не имея ничего против, когда та нашла обезьянке место у себя в комнате на полке книжного шкафа.
Через три дня приехала бабушка Елизавета Лукинична и, пробыв в Москве неделю, увезла Меркулова-первого домой.
Некоторые события в СССР в 1932 году
Пуск Горьковского автозавода
Пуск первой домны Кузнецкого металлургического комбината
Пуск Днепрогэс им. В.И.Ленина
Постановлением ЦИК и СНК объявлена безбожная пятилетка
Постановление ЦИК и СНК от 07.08.1932 «Об охране социалистической собственности»
Город Нижний Новгород переименован в Горький
Открыто здание ГПУ на Литейном проспекте («Большой дом») в Ленинграде
Первый полет истребителя И-16
Введена единая паспортная система СССР
Пуск первой доменной печи Магнитогорского металлургического завода.
Украинский «Голодомор»
Экономические показатели СССР уже в 1928 году свидетельствовали, что политика НЭПа себя исчерпала. В то время, как отрасли тяжелой промышленности быстро развивались, опережая дореволюционный уровень производства, в сельском хозяйстве и производстве товаров народного потребления наметился явный застой.
На июльском 1928 г. пленуме ЦК ВКП(б), посвященном вопросу хлебозаготовок, Сталин, объясняя кризис с государственной заготовкой зерна в 1927 году, назвал следующие его причины.
К 1928 году площадь пахотных земель превысила довоенный уровень(1913 – 105 млн. га, 1928 – 112,4 млн.га) при этом валовая продукция зерна достигла 85 процентов довоенного уровня (1913 – 86 млн.т, 1928 – 73,3 млн.т). Сельское хозяйство мельчает и становится менее рентабельным и мелкотоварным. До революции в России существовало 15-16 миллионов крестьянских хозяйств, к 1928 году их число выросло до 24-25 миллионов. К 1928 году в валовой продукции зерна колхозы и совхозы занимали 1,7 процента, кулаки – 13 процентов, середняки и бедняки – 85,3 процента. Сев на три четверти был ручным, уборка на 44 процента производилась серпом и косой, обмолот на 40,7 процента производился вручную. Как следствие вышеназванных причин объем производства товарного (т.е. качественного) зерна снизился по сравнению с довоенным уровнем на 50 процентов.
Основной причиной кризиса хлебозаготовок в 1927 году Сталин видел во временной неспособности промышленного производства удовлетворить растущие потребности крестьян в товарах народного потребления. Низкие закупочные цены на зерно и высокие цены на промышленные товары создали «ножницы», которые привели к снижению объемов торговли города с деревней до 70 процентов по сравнению с довоенным уровнем. Сталин признавал, что за счет высоких цен на промышленные товары с крестьян берется дополнительный налог, но указывал, что государство не располагает свободными финансовыми средствами, которые можно было бы потратить на повышение закупочных цен.
Опять таки, отсутствие финансовых средств не позволило прибегнуть к маневру и закупить необходимое количество зерна за границей, тем самым взять прижимистых крестьян «на измор».
Остановить индустриализацию невозможно. В то же время прибегать к чрезвычайным мерам, таким как принудительное изъятие зерна, нужно только в чрезвычайной ситуации, не доводя дела до гражданской войны. Такая ситуация возникла в 1927 году из-за отсутствия государственного резерва зерна, грозя оставить городское население и армию без хлеба.
Выход из создавшегося положения Сталин видел в укрупнении крестьянских хозяйств с помощью коллективизации и более эффективной помощи со стороны государства в виде кредитования, повышения агрономической грамотности и механизации сельского труда.
Кстати, академик А.В. Чаянов в своих научных работах указывал, что русский крестьянин из-за высокой «тягостности» сельского труда в России за счет погодно-климатических условий предпочитает свертывать производство при повышении цен на свою продукцию.
5 января 1930 года вышло постановление ЦК ВКП(б) «О темпах коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству».
Этим постановлением была развязана «тихая война уважаемых хлеборобов с советской властью» (из ответного письма Сталина Шолохову от 6 мая 1933 г.).
Чем ответили крестьяне?
Бегством трудоспособного населения в города. Рост городского населения в 1929-1931 гг. составил 12,4 млн. человек, что не может быть объяснено естественным демографическим приростом населения. Более 4 млн. крестьян ушли на «сезонные» работы в другие местности.
Массовым забоем скота. В период с 1929 г. по 1933 г. численность поголовья коров снизилась с 68.1 млн. до 38,6 млн.; лошадей с 34,6 млн. до 16,6 млн.; свиней с 20,3 млн. до 12,2 млн.; овец и коз с 147,2 млн. до 50,6 млн. И, внимание, уничтожением поголовья волов, с использованием которых пахали тучные украинские, а также донские и ставропольские черноземы.
Снижением производительности труда. В 1931 году при уборке было утеряно более 15 млн. тонн (20 процентов валового сбора) зерна. В 1932 году положение стало еще хуже. Из имевшихся в СССР 130 млн. га пахотных земель были засеяны 99 млн. га. На Украине по состоянию на 15 мая 1932 года было засеяно только 42 процента всей посевной площади. В результате отсутствия стимула к труду и, как следствие, бесхозяйственности, стихийной миграции трудоспособного населения, падения поголовья рабочего скота и его истощения из-за изъятия фуражного зерна для выполнения плана хлебозаготовок 40 процентов украинского зерна осталось на полях. Не лучше ситуация складывалась в колхозах Нижнего и Среднего Поволжья, на Северном Кавказе, где потери урожая 1932 года составили 35,6 процента.
Повсеместным искажением отчетности, то есть приписками, выдачей колхозникам зерна в виде авансирования до выполнения плана по сдаче и массовыми хищениями.
Москва, реагируя на ситуацию, ответила постановлениями о снижении для Украины плана хлебозаготовки с 22,4 млн. тонн до 18,4 млн. тонн и одновременно об оказании прокурорской помощи по его безусловному выполнению. Киевское руководство взяло под козырек и щелкнуло каблуками так, что в некоторых районах, вычищенных под метелку, начался голод. Но Косиор, Чубарь и Петровский докладывали в Москву только об успешной борьбе с пробравшимися в руководство колхозов врагами.
Когда скрывать факты катастрофы стало невозможно, Киев запросил у Москвы помощи, которая была незамедлительно предоставлена в виде 8,1 млн. пудов зерна из республик Средней Азии, 2 тыс. тонн овса и 100 тыс. пудов кукурузы. Кроме этого, последовало запрещение производить несанкционированные заготовки продовольствия, колхозникам выдвигать встречные (повышенные) планы, а плановые поставки зерна ограничить третью валового сбора урожая.
Теперь о жертвах голода среди населения попавших под изъятие хлеба районов, кстати, не только украинского.
Беря за источник записи ЗАГСов, средняя смертность на Украине за пять предшествовавших голоду лет составляла в среднем 515 тысяч человек в год. В 1932 году смертность составила 668 тысяч человек. В 1933 году смертность составила 1 млн. 309 тысяч человек. Таким образом, можно предположить, что жертвами голода на Украине стали около 947 тысяч человек.
На Нижнем и Среднем Поволжье, на Дону, в Ставропольском крае и в северном Казахстане в 1932 году от голода умерли еще около двух миллионов человек.
Являются ли эти события преступлением советской власти? Я считаю, что да, какие бы оправдания за этим не стояли. Но утверждать, что был совершен целенаправленный геноцид украинцев – не менее преступная ложь. Советская власть вела «тихую» войну с крестьянством не по национальному признаку, а по политическому: как с носителем буржуазной идеологии.
Приходится признать, что советская власть эту войну проиграла. Ежегодно объем экспорта зерна уменьшался с 1931 года (максимум) – 5,06 млн.тонн до 1939 года (минимум) – 227 тыс.тонн, а, начиная с 1963 года, СССР из экспортера превратился в импортера зерна.
Получается, что это крестьяне взяли советскую власть «на измор».
Развязка наступила шестьдесят лет спустя, когда выходец из ставропольских крестьян Михаил Горбачев уничтожил советское государство.
Глава десятая. Муравейное детство.
В четвертое лето состоялся первый настоящий выход Меркулова-первого в люди.
Александре и бабушке Елизавете Лукиничне было совершенно ясно, что жить их сыну и внуку придется в коллективе, по-толстовски – муравейной жизнью. Нужно было к этому привыкать.
Дети в их квартале жили одной детской коммуной, то есть круглый год проводили в общих играх, кочуя по дворам, отдавая, однако, предпочтение двору, общему для трех домов, значившихся под номерами «двадцать шестой», «двадцать восьмой» и «тридцатый», в котором проживало больше всего детей, и чей простор и наличие множества «коронюшек»: сараев, дровяников, закоулков и «глухих» тупичков, летом заросших мясистыми лопухами, заживляющей порезы и царапины «куриной слепотой» и высокой, особенно жгучей крапивой, – создавали все условия для игры в мяч, «чижика», лапту, прятки, казаки-разбойники, где зимой строилась из снега и заливалась водой горка, с которой скатывались в санках укутанные по глаза и поэтому малоразговорчивые малыши, в то время, как дети постарше, вернувшись из школы и едва успев забросить домой портфели, отправлялись шумной ватагой на близлежащий пруд, зимой превращавшийся в превосходный каток, собиравший на своем льду любителей катания на коньках со всех примыкавших к нему улиц.
Каждая дворовая компания делилась на девчачью и мальчишечью. Понятно, что малыш, будь то мальчик или девочка, чьи игровые способности были в зачаточном состоянии, вначале попадал в компанию девочек, чьи игры не предполагали опасных последствий для пальцев, локтей, коленок, носов и глаз новоявленного члена детского коллектива.
Напротив, игры в «дочки-матери», в «магазин» или «школу» давали малышу начальное представление о всей его будущей судьбе: от наказания за принесенную из школы «двойку» до суровой «проработки» за появление домой в нетрезвом состоянии.
В девчачьей компании всем заправляли две-три девочки десяти-двенадцати лет, которые правили с самодержавной деспотией консулов Римской Республики.
Дисциплина в девчачьем коллективе была на должной высоте и вольнодумство не поощрялось.
Мятежнице, посягнувшей на авторитет главных девочек, грозил немедленный остракизм и изгнание из компании со всеми вытекающими последствиями.
Изгнаннице приходилось неделю, если не больше, со слезами просить прощения и каяться в своих вольных и невольных грехах, тайно прибегая к услугам посредниц, чтобы быть восстановленной в прежних правах. Такой девочке нужно было очень постараться, чтобы смыть «пятно позора» и искупить свою вину.
Может быть, поэтому среди девочек в ходу были неприкрытая лесть, откровенное угодничество и бессовестное ябедничество.
Это была настоящая наука жизни.
Правда, мальчики, участвовавшие в девчоночьих играх, пользовались некоторыми поблажками, и задания им давались значительно легче: «быть конем», отвозившим девочку «на рынок» или в «магазин», где по совместительству им также доверяли место в «массовке» при «покупке» на скупо выданные клочки бумаги, заменявшие деньги, пучков бузины, «кашки» или желтых одуванчиков.
Иногда мальчику доверялась более сложная роль: будучи посланным «по воду» с маленьким жестяным ведром, и умудрившись при этом расплескать воду и облить свои сандалии, малыш мог получить от девочки, игравшей роль «матери», выговор в качестве «неряхи-сына» или «пьяницы-мужа». В первом случае полагался несильный шлепок по мягкому месту, во втором – две подруги «хозяйки» торжественно уводили «мужа» под руки в тенек «проспаться». В этом случае «мужу» позволялось вести себя несколько развязнее обычного, кричать что-нибудь непонятное, что должно было означать ругательства, несильно вырываться, но плеваться и давать волю кулакам при этом строго запрещалось.
Легко было догадаться, что особенной популярностью среди малышей пользовалась роль «коня», открывавшая прямую дорогу в легкую кавалерию, состоявшую из ребят постарше, уже выросших из девчачьей компании и плативших за доброту своих прежних «хозяек» махновскими налетами на прилавок «магазина».
Меркулова-первого, стараниями дяди Бори, – знатока лошадей, не соглашавшегося ни на какую иную роль, готового «по-всамоделешнему» жевать предложенную в качестве корма настоящую траву, увлекла за собой первая же кавалерийская атака.
Ах, как весело и увлекательно было скакать на палке «аллюром – три креста», срубая хворостиной белые папахи одуванчиков.
Очевидно, в нем «говорила» азартная кровь литовских панов, тешивших себя лихими «наездами» на ближних и дальних соседей с пронзительным свистом, устрашающим воплем-воем «Авой», зловещими языками пламени факелов, яростными криками нападавших и оборонявшихся, звонким лязгом сабельной сечи и гулкими выстрелами пищалей.
(Только прошу читателя не путать исконную Литву – теперешнюю Беларусь с Жемойтией (или Жмудью) – глухой провинцией, существовавшей в границах Великага Княства Литовскага, незаслуженно получившей название «Литва» по произволу императрицы Екатерины II после третьего раздела Речи Посполитой в 1795 году)
Однажды Меркулов-первый таким образом «наехал» на осколки разбитой бутылки из-под вина, предательски притаившиеся посредине застигнутого врасплох отряда одуванчиков, сильно порезавшие ему ногу и оставившие следы от порезов на всю оставшуюся жизнь.
Этот случай имел серьезные последствия не только для него.
Истекавшего кровью Меркулова-первого притащила домой на закорках девочка Влада Ильина, личность в их квартале знаменитая.
Во-первых, ее полное имя было Владлена – сокращенно от «Владимир Ленин».
Во-вторых, Влада училась в шестом классе, была пионеркой и знала назубок все книги про пиратов, рыцарей, мушкетеров, путешественников, революционеров и могла без запинки перечислить всех героев Гражданской войны. Поэтому ей ничего не стоило придумать игру, какую кроме нее не смог бы придумать никто другой.
В-третьих, она лазала по деревьям и через заборы, прыгала с сараек, бегала, плавала, носилась на коньках и лыжах, каталась на «финках», свистела, играла в лапту лучше иных мальчиков-сверстников.
Благодаря этим и другим талантам, а также смелости, открытости, доброте и справедливости Влада Ильина была кумиром и авторитетом для всех мальчиков с Рыночной улицы от двенадцати лет и младше.
Даже старшие мальчики относились к Владе с уважением, и на это были веские причины: в квартире, приютившей ее вместе с бабушкой в своих двух маленьких комнатах с крохотной кухонькой на первом этаже дома под номером «тридцать», окна которых выходили в заросший кустами белого жасмина и облюбованный птичьей мелюзгой тупик, хранились всамделишные офицерская сабля и кремневый пистолет.
Эти замечательные предметы некогда принадлежали Владиному прапрадеду, участвовавшему и чудом уцелевшему в Бородинском сражении, о чем свидетельствовала третья семейная реликвия, хранимая в круглой, обтянутой когда-то черным, а теперь выцветшим и ставшим серо-коричневым атласом коробке: офицерский пехотный кивер, со сквозной пробоиной на вершок правее кокарды, оставленной французской картечью.