Читать книгу Сивый Мерин - Андрей Мягков - Страница 1

Оглавление

Май 2006-го был необычно жарким. Синоптики утверждали, что такой весны не было с незапамятных времён. Термометр показывал 25 градусов в тени. Ещё в конце апреля выпал снег. Ночами подмораживало, тротуары, улицы, дворы превращались в сплошной каток, днём всё это не успевало оттаивать и лёд покрывался тонким слоем воды. Уборочный транспорт по обыкновению отдыхал – не ждали стихии, люди скользили, падали, ломали руки-ноги, машины двигались по улицам как в замедленной съёмке, бесконечные столкновения, клаксоны, ругань, пробки… Метеорологи во всём винили плохо управляемый циклон непредсказуемого охвата действия, который-де почему-то движется с севера, хотя по всем правилам метеонауки обязан заходить с юго-запада. По телевидению, прерывая праздничные передачи, с экстренными заявлениями выступал какой-то озабоченный предстоящими выборами демократ и, тщательно подбирая слова, заботился о дорогих москвичах: учил, как в гололёд вести себя на улицах, как помогать прохожим при первых признаках увечий: никаких, сами понимаете, дач, никаких загородных прогулок, не говоря уже о демонстрациях и прочих несанкционированных волеизъявлениях. Пусть себе коммунисты, коли приспичит. А мы – ни-ни. Только дома.

Это было 30-го.

А наутро глянувший в окна электорат не поверил своим глазам: от снега не осталось даже маленьких лужиц, тротуары исходили паром, как будто их полили кипятком, а на ветках деревьев пробивалась едва заметная зелень.

Весна!

…По утрам телефон звонил гораздо громче обычного. Днём – нормально, даже приятно-мелодично, вечером, если не очень поздно, – терпимо. А утром…

Дима вздрогнул, сел на кровати. Часы показывали без четверти семь. Интересно, кто это обнаглел до такой степени? Мало того, что память отказывалась воспроизводить бо́льшую часть вчерашнего вечера, голова шумела как взлетающий бомбардировщик, а во рту ощущался привкус французского камамбера, давно израсходовавшего срок годности, так тут ещё эти неуклюжие сюрпризы, будь они неладны. Ну что же, надо смело констатировать: утро (если это утро, конечно) явно не задалось. Он сделал над собой усилие, попытался опустить ноги на пол. С первого раза это у него не получилось по достаточно уважительной, но весьма неожиданной причине: рядом кто-то спал и, видимо, так сладко, что омерзительные трели захлёбывающегося телефона не производили на эту «кто-то» ни малейшего впечатления. Дима вернул тело в исходное положение и закрыл глаза.

Так. Это уже серьёзно.

Значит, вчера… Утром была встреча с «Гоголем», всё, вроде, прошло как обычно… Потом Веткин «салон», пришёл туда один, это, кажется, единственное, что он помнил наверняка… Потом… А вот что потом… Да, такого с ним ещё не бывало…

Он осторожно перелез через улыбающуюся во сне рыжую красавицу («тоже мне – серый волк», – подумал про себя), надел махровый халат, взял трубку, направился в кухню.

– Да?

– Что случилось?

– Кто это?

– Что случилось?!

– С кем? – Он ещё не проснулся, плохо соображал, но голос показался знакомым. – С кем случилось?

– Что с портфелем?

– С портфе… А-а-а, с портфелем. Доброе утро, Владимир, я вас не сразу узнал. С портфелем всё в порядке, как обычно. А в чём дело?

В трубке долго молчали, так что вопрос пришлось повторить.

– Что-нибудь не так?

– Сейчас шесть сорок пять. Ровно в десять за тем же столиком. Это не просьба. Вы меня поняли?

Диму неприятно резанул приказной тон собеседника, обычно подчёркнуто вежливый. Он хотел уточнить – за каким это «тем же столиком», но вовремя спохватился: по телефону подобные вопросы были явно неуместны.

Понял, конечно. В «Славянском», в десять. А что, собственно… Договорить он не успел – короткие гудки отбоя обозначили окончание связи.

Этого ещё недоставало!

Похмелье исчезло, как и не было, сознание включилось в работу со скоростью цепной реакции. Так. Спокойно… Конечно, произошло что-то экстраординарное, иначе Сомов ни за что не назначил бы встречу.

Что?

Судя по тону и брошенной трубке – недовольны именно им, Дмитрием Кораблёвым, и не скрывают этого, а, наоборот, как бы даже демонстрируют. Значит – «прокол».

Где? Когда? В чём?

Три вопроса, на которые предстоит ответить незамедлительно, какого бы напряжения памяти это ни стоило.

Вчера на встречу с «Гоголем» – так Дима про себя называл партнёра – он опоздал минут на пять, не больше: подвела пробка на Садовом. Ну так что? Живые люди – всякое случается. Бывало, и «Гоголь» опаздывал, прибегал с высунутым языком – нормально. Какой тут криминал? Обмен портфелями прошёл до банальности гладко, без сучка, без задоринки. Около часа после этого, как и все предыдущие разы – так было оговорено с Сомовым с самого начала, и Диме ни разу не приходило в голову менять условия «игры» – около часа после встречи он мотался по городу: менял направления, останавливался, заезжал в незнакомые дворы – никакой слежки за ним не было. Это 100 %.

Дальше, правда, удачно начавшийся день пошёл по нисходящей: этот дурацкий «салон» у Ветки, калейдоскоп незнакомых лиц, гам, выпендрёж, текила с солью (ты что, выпил текилу БЕЗ СОЛИ?! Ненормальный. Заешь хотя бы лимоном!). Потом, кажется, если не приснилось, танцы, разгорячённые, на всё готовые женские тела…

Затем провал – как добирался до дома, как парковался, кто эта рыжая дива под боком…

Дима подошёл к окну – машина стояла у тротуара, на своём обычном месте. Слава богу, кажется, тут повезло.

Да, конечно, нельзя сказать, что остаток вчерашнего дня был проведён безукоризненно. Ну так что? Кому и когда он давал обещания быть пай-мальчиком? Ещё не хватало! Тем более что всё это случилось после передачи портфеля и не имеет к Сомову ни малейшего отношения.

Резкий телефонный звонок прервал его размышления. Вмиг полегчало: ну то-то же. Одумался? С извинениями невтерпёж? Теперь главное разговаривать неторопливо, сонно и обиженно.

Он не сразу поднял трубку.

– Да? Слушаю. – На том конце молчали, он выдержал паузу и протяжно зевнул. – Кто это?

– Дима?

Голос прозвучал еле слышно из далёкого неземного мира, но он тотчас узнал его.

– Да, я. Привет, солнышко.

– Ты меня узнал?

– Немножко. – В висках застучало, затылок налился свинцом.

– Я тебя разбудила?

– Ничуть. Я давно не сплю – помылся, побрился, жду твоего звонка. Скоро год. Почему не звонила?

– Ты один?

Дима ногой прикрыл дверь в спальню, взял секундную паузу.

– Говори погромче, плохо слышно.

– Я говорю, ты один?

– Нет, красавица спит под боком. А что?

– Я серьёзно, Дима.

– Ну конечно один. Тебя же нет рядом.

– Дима, я сейчас приеду, можно?

Это прозвучало настолько неожиданно, что он не сумел скрыть изумления.

– Прямо сейчас? Конечно… Ты что – из автомата, что ли?

– Нет, из дома, почему?

– Из дома? По мобильнику?

– Нет, при чём тут это?

– Голос куда-то пропадает, то есть, то нет.

– Я перезвоню.

– Давай.

Он ринулся в спальню, склонился над незнакомкой.

– Солнышко, прости, позвонили со студии, срочный вызов, во как бывает, нежданно-негаданно, собирались провести время, да? И на́ тебе, мы люди подневольные, рабочий день не нормирован – себе не принадлежим.

Дима бесцеремонно стащил с девушки одеяло, пригладил её длинные спутавшиеся волосы, коротко приник к пухлым губам. Зазвонил телефон.

– Тебе десять минут хватит? Полотенце и халат в ванной.

Он опять оказался на кухне.

– Да? Слушаю. Вроде лучше, хотя всё равно какие-то помехи. Хочешь – я перезвоню? Тогда давай ещё раз.

Закрывая дверь, он невольно замер, наблюдая, как его ночная гостья с откровенным наслаждением разминает затёкшее за ночь тело.

– Да? Теперь нормально. Жень, ты на чём поедешь? На метро? А то смотри, если срочно – возьми мотор, я оплачу.

В спальне рыжеволосая красавица, не утрудив себя воспользоваться любезно предоставленным халатом, прибирала постель. Зрелище было не для слабонервных. Дима на время даже потерял дар речи, открыв от восхищения рот.

– Дима, ты слышишь меня? Дима!

– А? Да-да, солнышко, сейчас выключу телевизор, – он прикрыл ногой дверь, – с ума сошли, с утра пораньше такие картинки, разве так поступают?

– Я буду примерно через час… Мне нужно заехать… Тут… – Она замолчала.

– Я слушаю, слушаю.

– Я говорю – буду через час.

– Не расслышал – куда заехать, ты сказала?

– Это неважно, Дима. Приеду – расскажу.

– Отлично. Через час. Я пока в магазин сбегаю, а то у меня шаром покати.

– Успеешь?

– Не могу не успеть.

Он повесил трубку, прижался затылком к холодному кафелю стены. Пальцы предательски дрожали, под ложечкой ныло. Этого ещё не хватало. С чего бы? Год прошёл, долгих двенадцать месяцев… Сказка есть такая – 12 месяцев, кто написал-то? Толстой, что ли? Это сейчас самое важное! За год – ни одного звонка. Ни од-но-го! И вдруг… Стоп! – Его сильно качнуло, он ухватился за стол, сел на табуретку. Первое мая!! День в день! В прошлом году именно в этот день она… И с тех пор они не виделись.

ГОД!

Кто же, наконец, написал эти проклятые 12 месяцев?!.

Он открыл дверь спальни – на кровати девушка, стоя на коленях, складывала простыню, что-то мурлыкала себе под нос. И изгиб шеи, и преувеличенно раздвинутые стройные ноги, и полуоткрытый рот – всё было рассчитано до тонкостей. Он сбросил халат, охватил её плечи, грубо, со знанием дела помял налитую как боксёрская груша грудь, покрутил соски… Она замерла на мгновение, застыла, дёрнулась всем телом, вырываясь, выталкивая, прогоняя и вдруг изогнувшись, с хрипом, не таясь, метнулась навстречу так внезапно обрушившейся на неё неистовой волне прибоя.

Ветер сорвал с крыши ржавое железо, и оно понеслось с диким свистом, кроша и подчиняя всё вокруг своей бешеной гонке. Вздымало. Падало. Врезалось в мякоть живого, упиваясь актом разрушения.

* * *

Женя и Дима разошлись год назад. Не развелись, а именно разошлись. Она уехала к отцу – тот жил на Котельнической набережной в огромной трёхкомнатной квартире, – а он остался в кооперативной двушке. По документам эта квартира принадлежала Дмитрию Николаевичу Кораблёву и его жене, Молиной Евгении Михайловне. Так было до мая 2006 года, так, собственно, осталось и до сих пор, потому что ни в какие ЗАГСы они не ходили, никакие формальности не исполняли. Просто в тот день, придя домой и не застав жену, он позвонил тестю и неожиданно услышал её голос. Вот тебе раз!

– Ты почему не дома? Полвторого. Что-нибудь случилось?

– Ничего. На кухонном столе записка.

– Какая записка?

– Обыкновенная. Тебе. Прочти. Пока, Дима, я уже спала. – Она повесила трубку.

Он метнулся на кухню. Что за чёрт, этого ещё не хватало. Года полтора назад действительно был момент, когда чуть не дошло до развода. Верка Нестерова забеременела, решила сохранять, заупрямилась – не разводись, не женись, ничего такого мне не надо, мне нужен твой ребёнок и баста. Что он только ни делал, как ни крутился, как ни умолял – упёрлась. Рассказал Женьке. Та два дня порыдала – пошла разговаривать с Веркой. Ни в какую! Нет, ребёнок не его, не волнуйся, буду рожать. Дима решил: всё, уйдёт или, вернее, его прогонит. Но Женя повела себя странно: жалела его, ласкала, не отпускала ни на шаг, по ночам шептала нежности – ни дать, ни взять медовый месяц. С Нестеровой всё закончилось выкидышем, он успокоился, даже обрадовался. Потом, правда, по ночам ему часто являлось то же, что и Борису Годунову.

С тех пор он вёл себя очень осторожно, никакой любви не допускал и близко, чуть, не дай бог, намёки, глазки, вздохи – стоп, его след простывал, как и не было. Женю он любил, ценил, дорожил ею и причинять подобные неприятности больше не собирался. Но и загонять себя в клетку примитивной верности тоже не мог, хоть вылезай из кожи вон. С удовольствием заводил мимолётные романы, отказа (насколько позволяла память) никогда не испытывал, нахально смазливый, с глазами наивного проходимца, трахал кого хотел, любил эту работу и, по свидетельствам многочисленных очевидиц, понимал в ней толк.

Такое положение дел устраивало их обоих. Они никогда об этом не говорили. Женя наслаждалась редкими моментами, когда могла утоплять любимого в себе, умирая от счастья, щедро заполняя спальню возгласами благодарного восторга (сама она никогда ничего не испытывала), Дима, повинуясь инстинкту супружеского долга, щедро дарил ей эти миги, предпочитая звуковые имитации холоду несовместимости. Жена его устраивала как никто другой, он обожал появляться с ней в «свете», любил замечать, как на неё пялились, пытались завоевать, соблазнить, увести – куда там. Женя не видела вокруг никого и ничего. Он заменял ей друзей, подруг, воздух, свет… Знала ли она о его, мягко говоря, «отвлечениях?» Вероятнее всего, хотя история это умалчивает. Кругом стаи доброжелателей, преследующих свои небескорыстные цели. Не всё, конечно (это был бы перебор), но в основном докладывали… На столе действительно лежал лист бумаги, исписанный её крупным корявым почерком.

«Дима, я долго – дальше шли две тщательно зачёркнутые строчки – вся наша жизнь, пять лет, мучительные… Ладно, не буду искать слова. Я пыталась выжить, перепробовала всё (ВСЁ, понимаешь?): случайные связи, свальные компании, женское общество – нет, ничего! Видимо, в роду моём кто-то сильно грешил, а для кары Бог выбрал меня. Слышать враньё и врать самой нет больше сил. Люблю тебя так, что ухожу спокойно. Побудем ещё немного врозь и хватит. Не возвращай меня, пока я не ушла совсем. Женя».

Дима прочитал записку несколько раз (сколько? два? три? десять?), открыл холодильник, достал из морозилки бутылку водки. Пока отвинчивал пробку (резьба была сорвана, пришлось пользоваться ножом), наполнял фужер – бутылка побелела, покрылась слоем инея (Женька любила такую, говорила «Как масло оливковое» – «Масло жёлтое» – «А её рафинировали» – «Кого – её?» – «Водку». – И хохотала), пока пил мелкими глотками – зубы стыли, горло перехватывало – пока наполнял и цедил второй фужер, зажигал и гасил в пепельнице сигарету, доставал из холодильника вторую бутылку – початую (с кем пил? С Женькой? Точно, вчера, нет, позавчера, в воскресенье, она: «Давай не будем». «Почему?», она: «Ляжем пораньше». «Не, не засну, устал очень», она: «Твоё здоровье, мой ангел». «Твоё здоровье»), пока наливал и пил эту початую – она уже не белела и пальцы не стыли, и горло отпустило – комок провалился и жёг теперь где-то глубоко внутри, – пока он выполнял все эти манипуляции, память чётко удерживала перед глазами только одну-единственную строчку: «Я перепробовала всё. ВСЁ, понимаешь?» Потом и она исчезла, эта фраза, а Женя сказала: «Не возвращай меня». И добавила: «Женя».

Дима отшвырнул табуретку – та раздражала его своей четырёхугольной правильностью.

Всё! Значит он остался один. Она перепробовала всё – и что? Ни-че-го! Уходит спокойно, и эта табуретка (ЕЁ ТАБУРЕТКА!) такое же враньё, как и пять лет назад. Кстати, почему пять? Какие пять? Сегодня – 2006-й? 2006-й. Ну? 2001-й, 2002-й, 3-й, 4-й, 5-й, он для убедительности загибал пальцы, – и 6-й. Шесть! Шесть лет вранья, а не пять. Ше-е-сть. Он торжествовал. Шесть! А не пять! В этом всё дело! И ключи от машины тут не при чём, они всегда там, где нужно, ключи, вот они – единственные мне не изменят – он поцеловал брелок в виде маленькой подковки – дверь не закрывается – хрен с ней, он ненадолго, кто это, господи, простите ради бога, здравствуйте, Андриан Николаевич. Что? В каком виде? Нормальном виде. Я с собакой погулять. Где собака? Не завёл ещё. Да бросьте вы в самом деле. Что значит «не пущу»? Не страшнее, чем на войне, шесть и пять – это ведь не одно и то же, не правда ли?..

Дальше был провал.

Всякий раз, когда возвращался в тот май 2005-го, память скупым пунктиром выдавала одно и то же: чёрные дыры луж, залепленное грязью лобовое стекло, лифт, почему-то совершенно чёрный, без света, холодный стакан в руке. «Что это?» – «Как что, пиво». – «Почему такое тёмное?» – «Оно светлое, Митя, идём спать» – Веркино лицо – прищуренные глаза, плотно сжатые губы, как похожа на Женю, вылитая, нет, Женька никогда не зовёт его Митей – пошлость какая, просто очень близко, щека к щеке, и голос: «Ты что, спишь? Митя! ТЫ СПИШЬ?»


…Какое-то время они лежали неподвижно, тяжело дыша.

– Мне пора?

– Пора, девочка, как ни жалко. Тебя как зовут?

– Катя.

– Сейчас будем завтракать, Катенька. Кофе? Чай?

– Кофе.


Женю он не видел с того самого мая. Однажды позвонил её сослуживец, сказал, что она в больнице, самое плохое уже позади, но лежать будет ещё минимум месяц, сознание возвращается медленно. «Как? Что? Когда?» – «В конце прошлого месяца, таблетки, много, очень много, спасли чудом, никто не верил. Позвонил просто так, сегодня сказали, что лучше, вот и позвонил. Главное – ей не говорите о звонке». «Спасибо, привет ей большой. Как же так? Несчастье». – «Да уж. Из реанимации перевели, Сергей у неё там ночует». – «Сергей – кто это?» – «Сергей? Муж». – «Понятно. Спасибо». Дурацкий разговор, да и давно это было, а помнилось как вчера.


Он помолол кофе, засыпал в джезву вместе с сахарным песком, залил холодной водой, поставил на большой огонь. Теперь главное не прозевать начало кипения – чёрная жидкость прорвётся снизу, зальёт распаренную гущу, потянется вверх, в бега – тут-то и важно не зевнуть: отделить толику в чашечку, опять довести до кипения и, как только образуется готовая сбежать белёсая пузырчатая пена, неуловимым движением опрокинуть содержимое джезвы в заранее подготовленную и подогретую первой порцией посуду. За год холостяцкой жизни он научился многому – стирать например, гладить (что терпеть не мог и делал это в самых крайних случаях), мыть посуду, а уж готовить он всегда любил, с детства. Взять, скажем, омлет – дело, казалось бы, нехитрое, но это смотря что называть омлетом. Он взглянул на часы – блеснуть разве перед Катериной своим фирменным «Кораблёвским»? Но нет, остынь, мальчик, с момента Женькиного звонка прошло уже минут двадцать, и, как ни притворяйся, как себя ни обманывай – мол, нервы в порядке, руки не дрожат, голова на месте, девочку вон трахаю, варю кофе по-восточному, – долго так продолжаться не может. Надо побыть одному, прийти в себя, собраться с мыслями. Да и в холодильнике ничего, кроме кусочков льда, а гостей угощать принято, тем более что в этом качестве выступает законная жена.

Они коротко позавтракали – он едва успел разглядеть свою ночную незнакомку (ай да Дима, ай да сукин сын): на вид лет восемнадцать, густые, плохо расчёсанные, ржавые волосы (своей расчёски, видимо, не оказалось, а пользоваться чужой постеснялась – один ноль в её пользу), смешные, широко поставленные зелёные глаза с чёрным ободком ресниц, курносый нос, пухлые, зовущие губы. Оказывается, вчера она тоже была у Ветки на «салоне», пришла не одна, с сокурсником, уехала с ним, Дмитрием Кораблёвым, нет, не рано, часов, наверное, в половине первого, как реагировал кавалер – не знает, не видела ещё. Да и какая разница – она птица вольная.

Потом он сбегал в ванную, окончательно протрезвил себя контрастным душем, с удовольствием отметил, что и в спальне, и на кухне всё тщательно убрано, подметено, чуть ли не вымыто. Достал из шкафа чистую рубашку.

– Ты зачем уборку устроила?

– У тебя же важная встреча.

– С чего ты взяла? Я на студию.

Она взглянула на него обиженно.

– Как хочешь. Я ушла. Пока. – Хлопнула входная дверь.

Ни тебе «до свидания», ни поцелуя со слезами, ни даже жалкого телефончика. «Пока», видите ли. Ладно, проехал, и, девочка, пусть тебя нянчат другие мальчики. Хороша, ничего не скажешь, но вон навстречу идёт не хуже, было б времечко. Сегоднячко.

Он многозначительно улыбнулся ярко накрашенной девице, та ответила ему тем же.

Женя пришла ровно в девять. Два длинных, один короткий.

Очень давно, в прошлой жизни, случилось так: «Ты ни разу не спросил, почему я звоню три раза?» – «Чего спрашивать, хочешь и звонишь, хоть десять». – «Нет, почему три?» – «А сколько надо?» – «Один. Ну – два. А я три». – «Ну и дай бог». – «Дурачок, неужели не догадаешься?» – «Когда догадаюсь – скажу».

Не сказал. Не догадался. А потом забыл.

Свет падал с лестничной площадки, в прихожей он люстру не зажигал. В кино называется «контражур». Тёмное лицо и нимб от прошитых солнцем волос.

– Привет. Пускаешь?

Он отступил в прихожую, потянулся к выключателю.

– Ну вот, только хотела похвалить за чуткость. Утро ведь, мне не восемнадцать.

– При чём здесь это? Я знаю, сколько тебе.

– Это я так, прости. Не зажигай, пожалуйста.

Они прошли в кухню. Женя задёрнула шторы, села спиной к окну.

– Кофе угостишь?

Джезва была ещё тёплая. Блюдца и перевёрнутые вверх дном чашки мокрые. Он помолол зёрна. «Ничего себе: мне не восемнадцать».

– Съешь что-нибудь?

– Омлет.

Он вздрогнул, в упор уставился на жену.

– Что, разучился?

– Не знаю, давно не пробовал. Это долго.

– Ты торопишься?

– Нет.

Он полез в холодильник за яйцами, достал муку, репчатый лук, маслины, помидоры, из морозилки резаные шампиньоны – всё это он только что купил в магазине.

И опять, как час назад, он услышал удары собственного сердца: тук-тук, тук-тук-тук. Они не виделись ровно год. Сегодняшний звонок первый за долгие двенадцать месяцев. И тогда было первое мая. Ровно год, день в день. «Я перепробовала всё, ВСЁ, понимаешь?» В затылок ударило чем-то тупым, не больно: бум-бум-бум.

Он залил две сковородки оливковым маслом, на одной жарил мелко порезанный лук, на другой растапливал шампиньоны…


…В одиннадцать с минутами (всё-таки память – вещь удивительная) он вышел от Нинки: слёзы, укоры, объятия – всё, пора завязывать. Этот «перекур» возник давно, с самой свадьбы, повторялся не часто, был ему не нужен, но как-то так само получалось, что примерно раз-два в месяц он приезжал в эту богом забытую глухомань, поднимался без лифта на пятый этаж, стучал (потому что ржавый с западающей кнопкой звонок, как правило, не работал) в обитую коричневым дерматином дверь.

Его всегда ждали. Не спрашивали – кто? Не заглядывали в глазок (его и не было), а просто открывалась дверь – и он оказывался в сильном, почти мужском охвате тонюсеньких прозрачных рук. «Ты почему никогда не спрашиваешь – кто?» – «Я знаю». – «А если это не я?» – «Больше некому, я тебя чувствую». – «По запаху, что ли?» – «А ты не смейся: собаки же чувствуют».

Потом всегда бывал ужин, горячий, с разносолами, он жадно ел (приходил по обыкновению голодный), она подкладывала, суетилась, хохотала над его рассказами, подливала сухое красное…

В постели Нина вела себя по-хозяйски, всегда брала инициативу на себя и никогда не была одинаковой. Он потому, наверное, и ездил к ней, что хотел узнать: а ещё-то как? И тот день – первое мая 2006-го – запомнился странностью: она до изнеможения долго не впускала его, готового, выскальзывала, изворачивалась, поднимая к облакам и безжалостно ударяя о землю, и нужны были ещё и ещё, до изнеможения, новые усилия, чтобы напрягать исчезающую твердь и насыщать ноющее, больное, жаждущее взрыва желание.

До дома он добирался долго.

Сначала раздражали не переключённые на мигалки светофоры. Их было до глупости много (ночью это особенно бросалось в глаза), и все сговорились против него. А когда наплевал на осторожность и несколько раз проскочил на красный, выяснилось, что спешит он напрасно, перекрыли тоннель, надо объезжать через кольцевую, а это как минимум минут тридцать, если не больше. Значит, дома в лучшем случае в начале первого. Чёрт! День неудач. Скандала, конечно, не будет, не Женькино хобби, но тоски в глазах и вселенской скорби не избежать.

Всякий раз, возвращаясь домой после подобных свиданий, он не испытывал ничего, кроме искренней ненависти к себе. Чёрт, чёрт, чёрт и ещё раз чёрт! Зачем ставить себя в унизительное положение? Добро бы эти отвлечения хоть малейшей толикой касались того, что у нормальных людей расположено в левой половине груди, а не ниже пояса, это ещё при большой любви к себе можно было понять. Так нет же! Ничего подобного – так, небольшой адюльтер: было, прошло и слава богу. А дома опять врать, изворачиваться, бить себя в грудь, что-то доказывать. И она знает, что ложь, не хочет слушать, не может: «Не мучай меня, Дима, умоляю, не добивай, только позвонил бы, я волновалась, места себе не находила. Пришёл – и ладно, ложись, утро вечера…» И он знает, что эти клятвы бессмысленны, глупы, отвратительны. И на душе становилось мерзко, ненависть к себе тошнотой подступала к горлу.

Подобные приступы случались с ним часто, но, к счастью, особой продолжительностью не отличались. Утром же, как правило, туман рассеивался, выглядывало солнышко, оттепляло последние льдинки.

Женька тянулась к нему своей всепрощающей улыбкой, всё вчерашнее предавалось забвению, ему давали понять: нет, не такой уж горький он пропойца… Совесть его начинала нестерпимо грызть и боль эта всегда вызывала приступы бурной нежности: хотелось обнять, приласкать, утешить Женьку, укачать её, зацеловать солёные глаза и щёки. И всегда этот немудрёный порыв искреннего оправдания самого себя она принимала за ниспосланное ей свыше незаслуженное счастье, и с граничащей с безумием готовностью жадно отдавалась чувству, неумело пуская его в себя, добросовестно исполняя всё, чему научилась за пять лет супружеской жизни.

И в этот раз, на предельной скорости пронизывая ночной город, въезжая не тормозя в арку дома, запирая «жигулёнка» и поднимаясь через две ступеньки (лифт работал только до полуночи) на одиннадцатый этаж, он мысленно прокручивал в голове знакомые, с небольшими вариантами, расклады: «Привет. Ты спишь?» – «Ужин на кухне». – «А ты не будешь?» – «Я сплю». – «Тогда и я не буду». – «Почему не позвонил?» – «Там не было телефона». – «Где – там?» – «Не лови меня на слове. Там – на работе. Неужели ты мне не веришь? Я мчался по Москве, как Аэртон Сенна – величайший в мире гонщик. Он, кстати, разбился». – «Не надо, Дима, не мучь меня, умоляю, не унижай, я не такая идиотка, как бы тебе хотелось…»

Нет, сегодня он устал (как всегда после поездок к Нинке), сегодня никаких дискуссий. «Привет», и обидевшись на холодный приём – спать на диван в гостиной. Так бывало много раз, такая тактика тоже, не всегда, правда, давала ожидаемые результаты. Надо только проявить выдержку и подольше не прощать незаслуженной обиды, когда наутро предложат мировую.

Поэтому он очень забеспокоился, когда на его продолжительные звонки никто не открыл дверь.


С омлетом не клеилось: лук подгорел, сметану купить он забыл, молоко оказалось кислым. Пока искал в кухонной стойке банку с надписью «Детская молочная смесь», разводил эту окаменевшую гадость в холодной воде, вбивал туда яйца, миксером пытался вспенить подозрительно пахнувшую блёклую жижу, – подгорели и шампиньоны.

– Ты гипнотизируешь меня. Видишь – всё валится из рук?

– Помочь?

– Сиди, надо восстанавливать утраченные навыки.

– Зачем? Я ненадолго.

– На сколько?

Задавать этот вопрос было не нужно, он это поздно понял.

– Не пугайся, Дима. И прояви благородство: прости меня за очередную слабость. Съем омлет и уйду.

Она вдруг резко встала, почти вскочила со стула.

Это произошло шумно и так неожиданно, что кастрюля со взбитыми яйцами, описав в воздухе неправильной формы параболу и выплеснув на неудачливого кулинара часть содержимого, выскользнула у него из рук и покатилась в направлении оконного проёма.

Они помолчали.

– Прости, это я виновата.

Она вышла в прихожую, вернулась с бутылкой шампанского.

– Оставь, я потом вытру. Открой. Давай выпьем. Ты помнишь эту банку?

Он не понял.

– Какую банку?

– Эту. Молочную смесь для детей? Помнишь?

Видимо, ответ на этот вопрос был для неё очень важен, потому как глаза вдруг стали чёрными, а свалившаяся на лоб прядь, плотно сжатые кулаки и ушедшая в плечи голова придали облику угрожающее выражение.

– Помнишь?!

Ещё минуту назад Дима мог поклясться, что – убивай его – он и понятия не имеет о происхождении в доме этой загадочной банки. Детское молоко. Зачем? Детей нет. Сам он отдаёт предпочтение коньяку. Женька любила сухое…

И вдруг…

Ну конечно же, как будто вчера… Ноябрь, день, хмарь, они лежат на раздвинутом диване (вон он стоит в гостиной) – кровати не было, работает телевизор (сейчас другой, «Сони», старый на даче), Женька в своём лучшем наряде – «без ничего», усталая, измученная, счастливая лежит одеялом пуховым поверх него и, шепча нежности под чавканье пролётных автомобилей, раскалёнными углями губ бесстыдно воспламеняет его тело. Губы эти, оставляя после себя уродливые ожоги, замирая и продолжая захват, неспешным продвижением предвещают развязку. Они ищут. Находят. Поглощают. Они начинают своё безжалостное разрушение. Он кричит. Он никогда не кричит. А тут кричит. Ему кажется – ещё немного и он взорвётся, перестанет быть, умрёт от желания проиграть этот неравный бой.

Она, задумав его изжить, забыв дышать в агонии предвкушения близкого торжества, удерживает хваткой разъярённого зверя остатки его мутнеющего сознания.

Потом они вечность лежат молча. Она засыпает, не меняя позы, а он держит руки на её голове, боясь шевелением нарушить сошедшее на него волшебство.

Когда она очнулась, он спросил.

– Ты что-нибудь почувствовала?

– Конечно, глупый, мне с тобой всегда хорошо.

Она замерла, долго не двигалась. Он подумал, что она опять заснула. И вдруг: «Я сейчас, не вставай без меня, хорошо? Я мигом».

Дима слышал, как она одевалась, как хлопнула входная дверь. Он тогда подумал (и теперь вспомнил, как будто и не прошло этих пяти лет), что с женой ему несказанно повезло и что надо быть таким как он – последним подонком, чтобы эту женщину заставлять страдать. Всё! Отныне только домой, домой, домой…

– Доколе! – заорал он, заслышав в прихожей женины шаги. – Доколе он своими грязными лапами будет залезать в наш стерильный суп?!

Женя принесла из кухни чашку с какой-то мутной жидкостью.

– Пей.

– Что это? Ты с ума сошла.

– Пей, говорю. Я хочу. Я требую. Узнаешь, наконец, на что мы, несчастные, идём ради вашего удовольствия.

– Что это?!

– Пей!!! – Она забралась с ногами на диван, стараясь влить в него содержимое чашки. – Не понял ещё? – хохотала Женя. – Не бойся, в «Детское питание» сбегала, мальчику сухого молочка купила, развела водой, немного соли по вкусу, специй никаких и пожалуйста – диетический продукт высшего качества. Пей!

Потом они долго смеялись, на все лады перебирая случившееся. Тогда-то и появилась в их доме банка молочного детского питания. Ту ночь они провели без сна.


…Всё это он вспомнил в какие-то доли секунды.

– Помню, конечно.

– Ты меня любил тогда?

Это был не вопрос. Не утверждение.

Это была мольба, прошептанная без звука.

Они долго молчали.

Дима выбросил в ведро несостоявшийся омлет, вытер пол, тщательно, как перед хирургической операцией, вымыл руки. Достал из морозилки лёд, поставил на стол фужеры.

– Будем из этих?

Женя не двигалась. Казалось, она не дышит.

– Или принести синие? Последний раз мы из них пили водку.

– Ты мне не ответил.

Видимо, надо было на что-то решаться. Или позорно сбега́ть, не забыв в конце сильно хлопнуть дверью, или вступать в длинную и, конечно же, бессмысленную дискуссию, из которой никто не выйдет победителем, потому что каждый по-своему прав.

Женя не мигая смотрела на мужа. Зрачки расширились настолько, что её васильковые в девичестве глаза стали ещё чернее.

– Ну так как с фужерами?..

– ТЫ НЕ ОТВЕТИЛ МНЕ! – Пальцы её вцепились в край стола, лицо сделалось белым, губы дрожали.

Всё время с момента её прихода он находился в непрерывном движении: что-то доставал, искал, разбивал, вытирал, ронял, поднимал и снова ронял… Теперь он впервые за эти полчаса сел на стул напротив неё, вдавил локти в клеёнку, лицо уткнул в напряженные, судорогой схваченные ладони.

– Женя…

Они никогда не выясняли отношения. Так повелось с первого дня их знакомства: то, как поступал один из них, другим принималось безоговорочно, как само собой разумеющееся, обсуждению (не говоря уж об осуждении) не подлежащее. Раз случилось так, а не иначе, раз произошло то, что произошло – так тому и быть. Это та реальность, та данность, которая теперь есть, нравится это кому-то или нет. Оставалось только радоваться или огорчаться. О том, чтобы принимать или не принимать новые обстоятельства, речи не шло.

В день свадьбы Дима напился до звонка в «неотложку», а когда бригада подрабатывающих студентов-медиков часа через полтора после вызова ввалилась-таки в прихожую, – встретил начинающих эскулапов ни в одном глазу, заставил всех, включая водителя, выпить за здоровье жены, друзей, родителей, за процветание российской медицины и «за счастье этой изумительной женщины с глазами дрессированной лани. Вас как зовут? Нина? Потрясающе! За Нину! За идеал, к которому можно только стремиться».

Потом он проводил всю подвыпившую медицину до лифта. Спустился во двор к машине. Доехал с ними до «Склифа». Взял Нину за руку и отправился к ней в Тёплый Стан.

Домой он вернулся утром.

Женя встретила его объятиями. «Наконец-то, я волновалась, слава богу». И всё. Ни – где? ни – с кем? Ах, ох, ух – обморок. Ничего подобного. С тех пор и повелось: поступки друг друга не обсуждаются. Так – значит так. Значит не могло быть иначе и точка. Жить рядом, бок о бок, день за днём и не доверять друг другу – нелепость. Или верю и ни о чём не спрашиваю, или – в разные стороны и как можно скорее, чтобы не было мучительно больно… как утверждал классик. И он никогда не спрашивал её, где была и почему так поздно. Захочет – сама расскажет, нет – значит, нет. Значит не его ума дело. А если, не приведи господи, что-то серьёзное – какие слова, какие клятвы, уверения-заверения. Всё скажут глаза. Глаза всё скажут. Потому что женские глаза – находка для шпиона. Недаром так мало шпионов-женщин. Мата Хари… Кто там ещё… Сонька Золотая Ручка, раз-два и обчёлся. А потому что глаза! Это их, женщин, ахиллесова пята, один из половых признаков, если угодно. Врут они виртуозно, изысканно, до исступления, так, что сами начинают верить собственной лжи, тут Фрейд и Мюнхгаузен в одном флаконе. Но по пустякам. По мелочам. Не по сути. А если что-то серьёзное – увлечение там какое, влюблённость, роман – всё, лапки кверху, не умеют соврать, как ни стараются.

Предопределённость такая свыше.

Объяснение этому феномену Дима открыл для себя давно и цинично назвал «законом относительности». Измена мужчины относительно женской измены – это как щелчок по лбу и удар по тому же лбу топором: в одном случае небольшой синяк, в другом, если повезёт, сотрясение мозга. Женщина распахивается, позволяет войти, принимает, удерживает, долго хранит в себе… Она хозяйка. Мужчина – всегда гость, вошёл и вышел тем же ходом. Значит, его «перекуры» ОТНОСИТЕЛЬНО её измен…

На этом месте своей нехитрой теории он всегда улыбался – есть такой анекдот: после блестящей лекции по теории Эйнштейна профессор обращается к аудитории: «Всем всё ясно? Вопросов нет?» В конце зала поднимается рука. «Есть вопрос, господин профессор. Скажите, что же всё-таки такое «теория относительности»? Профессор взбешён. «Идите сюда», – говорит он студенту. Тот поднимается на кафедру. Профессор снимает штаны. «Суйте свой нос ко мне в жопу». Студент суёт. «А теперь слушайте меня внимательно. У меня в жопе нос. И у вас нос в жопе. Но, согласитесь, моё положение ОТНОСИТЕЛЬНО вашего несколько предпочтительнее».

Дима оторвал ладони от лица и взглянул на жену. Она по-прежнему неотрывно смотрела на него. Давно он не видел так близко её глаз – господи, что это? Неужели за один год можно так постареть? Разновеликие от напряжения, чёрные, слезящиеся, ненавидящие и в то же время растерянные и жалкие.

– Женя, – повторил он и сам удивился глухоте своего голоса, – давай всё-таки попытаемся понять, что происходит. Мы никогда не говорили с тобой, то есть никогда не обсуждали наши отношения. Это, по-моему, самое прекрасное, что было между нами. Разве нет? Мне казалось, ты всегда всё знаешь, мне никогда не приходилось тебе врать, подожди, не перебивай, дай мне докончить, так вот – мне почти никогда не приходилось тебе врать, потому что всё, что со мной происходило, не имело к нам с тобой никакого отношения. Мне казалось – ты меня понимаешь. Теперь ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда, в тот день, 8 ноября 2001 года, когда у нас в доме появилась банка молочной смеси. Ты спрашиваешь, любил ли я тебя тогда? Что ты хочешь услышать в ответ? «Нет, Женя, тогда я тебя не любил, тогда я удовлетворял свои сексуальные потребности, а ты мне в этом помогала». Это ты хочешь услышать? Или ты хочешь, чтобы я клялся в любви? Да, именно тогда, в тот шестилетней давности вечер, я любил тебя, как никогда и никого в жизни, нет, больше самой жизни, и если бы в те миги нашего… не знаю, как сказать… нашего… мы были одно целое, если бы ты убила меня тогда – а к этому всё шло: я задыхался – если бы убила, я принял бы это, клянусь, со смирением, ибо был уверен, что достиг высшего отпущенного мне наслаждения, высшего единения духа и плоти. Что ты хочешь услышать? Ведь и то и другое будет правдой, вот в чём весь ужас.

И я тоже никогда не спрашивал тебя ни о чём. Никогда! И не потому, что не интересовался, нет, не потому. Думаешь, у меня не убавилось волос на голове, когда появился Сергей? Думаешь, что я пропадал из дома от любви к перемене мест? Мне наплевать, что у вас там было, а чего не было. Душевный исход, сердечное отлучение – прости за высокие слова, – но именно это я испытал, когда ты влюбилась (никак не берусь сейчас рассуждать о причинах, может быть и я в этом повинен, хотя, согласись, странно говорить о чьей-то вине, когда снисходит такое возвышенное чувство), так вот, когда ты влюбилась, я ни о чём тебя не спрашивал. Никогда. Может быть, зря. Может быть. Сейчас не пришлось бы издавать эти идиотские звуки.

Но у нас так завелось. Так сложилось. И я всегда считал это нашим с тобой достоянием, нашим умом, нашей любовью. Нерушимостью нашей семьи, если хочешь.

Он замолчал. В висках неистово стучало, лоб покрыла испарина. Он и не предполагал, что эта банальная тирада дастся ему с таким трудом. Женя сидела как изваяние, неподвижно, почти безумно глядя перед собой. Последняя краска покинула её лицо. Дима вздрогнул.

– Как ты себя чувствуешь?

– Отлично.

– Хочешь выпить?

– Давай.

Он взял бутылку, стал откручивать липкую тугую проволоку.

– И принеси… пожалуй… ста… таблетку, у меня го… ло… ва…

Она не договорила.

Улыбнулась своей загадочной, скорбной улыбкой и рухнула на пол. Когда он нагнулся над ней, то услышал: «Не… ве… не… ве…» Это было последнее, что Евгении Молиной удалось сказать в этой жизни.

* * *

В МУР, в приёмную начальника оперативного отдела Юрия Николаевича Скоробогатова поступило заявление из морга № 39 Западного административного округа о том, что при вскрытии доставленного 1 мая трупа, по документам принадлежащего Молиной Евгении Михайловне, в её организме обнаружены следы отравляющего вещества моментального действия (цианистого калия). В факсе сообщалось также время вызова бригады, были приложены протоколы осмотра тела, заключение районной милиции, возраст, адрес, подписи свидетелей – всё как обычно, с соблюдением всех формальностей.

Скоробогатов позвонил по местному телефону.

– Мерин, зайди на минутку.

Самодельные стенные часы в виде замочной скважины и системы отмычек вместо стрелок – подарок благодарного заключённого – показывали без чего-то семь, рабочий день закончился, устал он как собака после неудачной охоты, дел ещё было невпроворот и этот дурацкий факс, попавший почему-то, минуя отдел регистрации происшествий, прямо к нему на стол, оптимизма не прибавлял. Наверняка самоубийство, теперь этим никого не удивишь. Много их, особенно среди стариков и молодёжи: одни не выдерживают нищеты и краха веры, другие ломаются от избытка соблазнов. Вот, чёрт, неудача, так некстати. Да и что тут можно сделать? Чем помочь? Разве что констатировать смерть, так это и врачи «скорой» делают не хуже. Нет! Принимай к производству, создавай бригаду, изучай, отрабатывай версии… Какие версии?! Человеку жить надоело – вот все версии. Тут впору к психиатрам обращаться или к социологам, а не в милицию. Великий Чезаре Павезе называл самоубийц «робкими убийцами» и по количеству суицидов в стране предлагал судить о цивилизованности нации. К самоубийству прибегает тот, кто не способен лишить жизни себе подобного, и если доведённый до отчаяния разум подсказывает: вот виновник всех твоих бед, убери его и живи счастливо, он не может этого сделать в силу своих убеждений, взглядов, веры… И человек убивает себя. Общество лечить надо, а не милицию отрывать от дел. Количество нераскрытых преступлений с отягчающими обстоятельствами с каждым днём растёт в геометрической прогрессии, работать уже практически некому, сотрудники отдела разрываются на части, не спят неделями, копаются в крови и грязи, ежеминутно рискуя жизнью. Люди уходят в коммерцию, в охрану, в частные структуры, просто на вольные хлеба до лучших времён – куда угодно, лишь бы подальше от этой позорной видимости борьбы с преступностью. Опытнейшие, закалённые пулями и ножевыми ранами, преданные делу люди превращены в наживку, в пушечное мясо; обнаглевшие от безнаказанности подонки, вооружившись до зубов, правят бал, а эти мордовороты из министерств, эти разожравшиеся жополизы, отпетые ворюги, оборотни расползлись по своим многоэтажным дворцам и рапортуют о систематическом снижении преступности, повышении раскрываемости, о неукоснительном росте сознательности…

Скоробогатов стукнул кулаком по столу, шумно отодвинул стул, подошёл к окну. Он не любил мата, редко прибегал к крепким выражениям, но последнее время «великий и могучий» всё чаще и чаще подбрасывал ему из своего арсенала именно эти ненормативные обороты.

Какая к матери сознательность, когда народ, как подраненный зверь, готов с вилами за кусок хлеба, за пядь земли, за крышу над головой или зелёную купюрку на кого угодно, всё равно на кого: на мать, на отца, на сына или брата?! Где он, куда подевался этот добрый голубоглазый увалень – русский мужик? С хитрым прищуром. С милой улыбкой. Доверчивый и хлебосольный. Какую последнюю рубашку он отдаст? Кого накормит да поделится вековой мудростью? И какая к чёртовой матери мудрость, когда всё давно залито зловонной мутной брагой, всё смердит и прекрасно сияет: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. Ах, Антон Палыч, Антон Палыч, дорогой, нам бы ваши заботы. И ведь прошло-то всего-ничего: каких-нибудь не полных сотня годков. Дда-а-аа. То-то ещё будет.

В кабинет постучали.

– Вызывали, Юрий Николаевич?

Скоробогатов долго тёр ладонями измученное морщинами лицо, закуривал, жадно заглатывал тяжёлый дым «Беломора».

– Проходи, Сива, располагайся. Прости, я сейчас, мысли дурацкие в голову лезут.

Несколько минут они посидели молча.

– Закуришь?

– Бросил, Юрий Николаевич. Работе мешает. Скоро три месяца.

– Молодец. Хвалю. Я вот никак. А курил сколько?

– Да считай всю жизнь, с детства. – Скоробогатов скорчил серьёзное лицо.

– Ишь ты!

Этот сотрудник с нелепой фамилией Мерин появился в МУРе недавно. До того после семилетки закончил милицейский техникум, год проработал уполномоченным, два месяца пролежал в госпитале с огнестрельным ранением, после чего за проявленное мужество при исполнении служебного долга – так написано в характеристике – и был переведён в уголовный розыск. Если учесть, что на прошлой неделе молодёжь отдела скидывалась на его девятнадцатилетие, то выходило, что стаж курильщика у него действительно солидный.

– Вот, Сива факс пришёл. Умерла молодая женщина, при вскрытии обнаружили в организме яд. То ли самоубийство, то ли отравление. Если отравили – работа предстоит непростая, поэтому я тебя и вызвал. Приобщай к своим висякам и, как говорится, с богом. Возникнут сложности – сколотим бригаду. Первое самостоятельное дело – шутки в сторону. Я ведь не ошибаюсь? Первое?

– Первое, Юрий Николаевич. – Мерин густо покраснел. – Разрешите идти?

– Разрешаю. Да ты отвыкай от официальщины-то. Работа у нас с тобой тяжёлая, опасная, грязная. Не до субординации. Сегодня ты меня выручишь, завтра я тебя. А то подохнем по одиночке-то. Давай. – Он крепко пожал влажную мальчишескую руку.

Да-а, бежит время, всё меняется. Лет тридцать назад предложи ему начальство какое-нибудь самостоятельное дело, да хоть какое, хоть пропавшую кошку найти – разве не на парусах бы он вылетел из кабинета? И разве не бросился бы тут же обшаривать все чердаки и подвалы, прочёсывать дворы, опрашивать соседей? И нашёл бы, кровь из носа – нашёл, чего бы это ему ни стоило.

А этот обиделся. Не по Сеньке шапка. Роль не по таланту, хочется Гамлета, а ему – второго могильщика. Хорошо, хоть виду не показал, покраснел только.

Вообще этот юнец ему нравился. Виделись не часто, в основном на оперативках, мельком в коридорах, на улице, но много ли надо шестидесятилетнему полковнику с сорокалетним стажем оперативной работы, проведшему сотни, десятки сотен допросов людей самых разных социальных слоёв, убеждений и умственных способностей – от патологических убийц-маньяков, клинических недоумков и дебилов до философов преступной идеологии, натур глубочайших знаний и твёрдой веры, – много ли нужно ему, чтобы понять: есть в этом парне какая-то несовременная подлинность, целеустремлённость, нециничность. И ещё нечто неуловимое, притягивающее, что и словами-то определишь не сразу: прошловековость, что ли.


Полковник Скоробогатов родился в 1946 году, 9 февраля. До шестого класса, как и большинство его сверстников, он обожал три вещи: родителей, свою Родину (любовь к которой под воздействием кинопропаганды иногда выходила на первый план, тесня таким образом маму с папой) и свою комсомольскую организацию, в которую он вступил до достижения положенного в таких случаях четырнадцатилетнего возраста, нагло обманув освобождённого от основной работы комсомольского руководителя. Через год обман обнаружился, стал известен всей школе, мальчик Юра приобрёл завидную популярность, все кому не лень (а кому лень ущемлять самолюбие своего ближнего?), даже первоклашки, тыкали в него пальцами: вот идёт обманщик всех комсомольцев страны.

Дело дошло до райкома и показательного исключения из организации, и вдруг всё сказочным образом переменилось.

Директор школы на расширенном (совместно с пионерами) комсомольском собрании в присутствии педагогов и родителей вызвал Юру на сцену, обнял за плечи и срывающимся от волнения голосом обратился к залу.

– Друзья мои. Сегодня у нас с вами торжественный, радостный день. Сегодня мы чествуем ученика нашей школы, вашего товарища Скоробогатова Юрия Николаевича.

– Жору. Жорку Скорого, – стали поправлять директора переполнившие актовый зал зрители, но тот был непреклонен.

– Скоробогатова Юрия Николаевича, ребята, потому что папу Юры зовут Николаем Георгиевичем, а дедушку звали Георгием, но не Жорой, а Юрой, то есть Юрием Николаевичем, а так как ученик нашей школы, ваш товарищ Скоробогатов назван в честь дедушки, то и он, соответственно, тоже Юрий, Юрий Николаевич Скоробогатов, а Жора – это вульгаризм, это кличка, уменьшительно-ласкательная кличка…

Зал аплодировал, особо невыдержанные топали ногами, но директор, стараясь перекричать шум, продолжал.

– Кстати, папе ученика нашей школы Юры Скоробогатова – Николаю Георгиевичу Скоробогатову – вчера указом Президиума Верховного Совета СССР присвоено почётнейшее звание лауреата Государственной премии Союза ССР первой степени за выдающийся вклад в развитие музыкального исполнительского искусства. А так как папы Юры, Николая Георгиевича Скоробогатова, сегодня с нами нет, он, как я знаю, в Кремле принимает поздравления правительства, то поэтому мы здесь поздравляем его сына и просим через него передать Николаю Георгиевичу наш восторг и пожелания долгих лет жизни. Мы и тебя, Юра, поздравляем, гордись таким отцом, бери с него пример и, хотя твой поступок не заслуживает подражания – представь, если все начнут подделывать метрики, – но само желание поскорее влиться в ряды передовой молодёжи нашей страны – такое желание поощрительно, и все мы от всего сердца поздравляем тебя со вступлением в коммунистический союз молодёжи.

Вечером, разглядывая и пробуя на зуб лауреатский значок, будущий полковник МВД заливисто хохотал, рассказывая родителям все подробности этого запомнившегося на всю жизнь собрания.

Родину к 14 годам своей жизни Юра любил так, как тому учили средства массовой пропаганды: либо безотчётно, либо от всего сердца, в зависимости от того, какие призывы звучали чаще. А так как и тот и другой призывы звучали одинаково часто, то можно сказать, что Родину Юра любил безотчётно от всего сердца. Семья Скоробогатовых всегда была достаточно свободомыслящей, не связанной с общественно-политическими догмами, в любые, самые трудные времена поменять страну пребывания для неё проблемы не составляло, поэтому лояльное отношение к происходящему в СССР было для этой семьи нормой. Николай Георгиевич побывал с гастролями практически во всех странах мира, материальная сторона жизни ни его, ни его родных не волновала и на все вопросы любопытствующих: «Как там?», осторожный, натерпевшийся в своё время от властей скрипач-виртуоз неизменно отвечал загадочной фразой: «Сложно. У них там несоответствие морали и материальных возможностей». Поэтому в шестом классе к сообразительному мальчику пришло понимание, что живёт он в стране, где все другие, родившиеся в иных странах и континентах, жить не смогли бы в силу своей материальной и моральной неподготовленности, и это вызывало в нём чувство неоспоримого национального превосходства.

Хуже всего дело обстояло с родителями.

До четырнадцати лет он в них души не чаял, не мог заснуть, если перед этим не пошептался и не расцеловал обоих. Почти каждую ночь снились ему ужасные сны, в которых попеременно то отец, то мать подвергались нападениям страшных разбойников, он проявлял образцы беспримерного мужества, всегда выходил победителем, а затем – этих фрагментов снов он ждал с особым нетерпением – утешал плачущих благодарных родителей, гладя их по головам и шепча слова любви. Это случалось так часто, с таким регулярным однообразием, он так привык к этим своим сонным победам, что редкие ночи без сновидений казались лишними, ненужными, пугали и огорчали. Отец часто и подолгу уезжал в командировки и это было самым бессмысленным временем в жизни сына. Он переставал есть, пропускал школьные занятия, часами сидел в углу на диване, уткнувшись в книгу, не видя строк, не понимая прочитанного.

Зато каким невообразимым счастьем было отцовское возвращение! Смех, слёзы, подарки, объятия – жизнь продолжалась, мысли о смерти больше не терзали душу, не собирались комом в горле.

В шестом классе всё вдруг резко переменилось.

Друг Сёма Миркин, с которым Юра сидел за одной партой, явился в одно прекрасное утро с таинственным видом, молчал шесть уроков, на все расспросы гадко ухмылялся и только, когда началась физкультура и, казалось, уже ничто не может заставить его заговорить, вдруг прошептал: «Я знаю, как рождаются дети».

Поначалу это признание не произвело на Юру никакого впечатления. Мальчик он был начитанный, любознательный, ни в каких аистов в капусте не верил, слышал слово «оплодотворение», и оно никогда не производило на него негативного впечатления, знал, что плод развивается в утробе матери ровно девять месяцев и появляется на свет с помощью врача-акушера. Таким образом, вопрос происхождения жизни на Земле был для него ясен, а Миркины подробности его не интересовали.

Но тот упорствовал.

– Чтобы родился ребёнок, нужно, чтобы родители трахались.

Вот это было уже слишком! Что же получается? Выходит, чтобы его родить, Папа и Мама – его обожаемые, лучшие в мире, непререкаемые авторитеты – снимают штаны, ложатся друг на друга и занимаются этой низостью, за которую судят маньяков-насильников и о чём взрослые парни во дворе рассказывают по секрету с отвратительными улыбками на физиономиях? Или Миркин врёт, или…

Юра вывел Семёна в коридор, коротко побил на всякий случай и как был в спортивном костюме побежал домой.

Отец играл в большой комнате на скрипке, мать аккомпанировала ему на рояле. Сына они встретили недоуменными взглядами.

– Что случилось? Почему так рано?

Юра не стал дипломатничать, потрясение его было слишком сильным.

– Это-о пра-а?! – выдохнул он с порога и замолчал в ожидании ответа. Волны, образованные этим гортанным всхлипом, коснулись струн инструментов и те нестройным аккордом обозначили тревожную тишину. Первым очнулся отец. Он привык понимать сына с младенчества.

– Что «правда», милый?

– Это правда? – Повторил Юра на этот раз неслышно, одним шевелением губ. – Это правда, что в 1945 году, девятого мая, чтобы родить меня, вы трахались?

Софья Александровна вскрикнула и выбежала из комнаты.

Наступила долгая пауза.

Николай Георгиевич положил скрипку на рояль и ушёл к окну.

– Видишь ли, сынок, – голос его звучал глуховато, – ты абсолютно прав, это случилось именно 9 мая 1945 года в день Победы нашего народа над фашистской Германией. Мы очень хотели, чтобы ты родился, но началась война, мы с мамой были на фронте, не виделись три года, а в день капитуляции случайно встретились в Берлине. Я не могу тебе описать радость этой встречи, она граничила с безумием. Да, всё было именно так. Только мне не нравится слово «трахались». Это плохое слово. 9 мая 1945 года мы любили друг друга.

Юра выбежал из комнаты, заперся в детской и прорыдал всю ночь.

Он так и не успел простить родителей, потому что через два дня их убили.

Все эти воспоминания пролетели перед глазами начальника оперативного отдела МУРа полковника Юрия Николаевича Скоробогатова за время, пока недовольная спина Севы Мерина скрывалась за дверью его кабинета.

* * *

Московский люд, радуясь первым по-настоящему жарким весенним дням, дружно, как по команде, сбросил надоевшую за бесконечную зиму верхнюю одежду, заполонил скверы, бульвары, сады и садики, оккупировал не до конца ещё высохшие скамейки и подставил майским солнечным лучам свои измазанные мелом зимние лица. Казалось, это не столица одной из некогда великих держав мира, а модный курорт, и стоит только завернуть за угол любого дома, как взору откроется бесконечное, уходящее в никуда море.

Какое-то время Дмитрия Кораблёва не существовало.

Глубокий обморок спеленал тело и лишь сознание, утомлённое бездействием, освободившись от пут, порхало где-то рядом, наслаждаясь свободой.

Реальным было одно: распростёртая на полу Женька с раскинутыми руками, её неестественно белое лицо, искривлённые, с пеной в уголках рта губы. И глаза, распахнутые в недоумении.

Он провёл ладонью с плотно сжатыми пальцами вдоль её лица, сверху вниз, ото лба к носу – веки сомкнулись, глаза отгородились от него частоколом ресниц. «Кто-то нежный, смежив вежды, навсегда и никогда…» Чьи это стихи? Чьи?! От этого зависела её жизнь.

Он стал проводить ладонью в обратном направлении, снизу вверх, отчаянно, бешено, так что не видно стало движения, а сама рука исчезла, смешалась с пространством, разделяющим их лица, приник к замкнутым в недоговорённой фразе – «не… ве, не… ве» – губам и вдруг увидел – нет, ощутил – дрогнули ресницы, защекотали залитое слезами лицо его, застучали, настойчиво требуя первого вздоха и крика.

Женька улыбнулась.

– Принимай, дурачок, я родила двойню. Первый Веркин, мы его убьём. А второй мой. Смотри – правда, красавица?

Потом асфальт, забрызганные солнцем лужи, дома, скамейки, люди – всё неожиданно качнулось из стороны в сторону, замерло на мгновение и стало наплывать на него гигантским вертикальным планшетом. Он отступил на шаг, руки его замысловатой лезгинкой поискали опору и, не найдя ничего подходящего, упёрлись в эту приблизившуюся вплотную стену. Удар был сильным, так что даже Женька перестала улыбаться и сказала.

– Упал, что ли? Так и убиться можно.

Прошёл год. Или больше.

За это время он простился с родителями – мама ушла через несколько минут после того, как «скорая» увезла тело отца – их хоронили вместе в одной широченной могиле, два дощатых гроба рядом, как близнецы. Грустно не было, даже наоборот – он никак не мог заставить себя заплакать – тридцать семь лет вместе, душа в душу, как говорили родные, и вот опять вместе – пошли, полетели дальше.

Хорошо.

Только на следующий день, уже после поминок, он стал задыхаться, перестал реагировать на свет, боль, горячую воду и через неделю умер.

Если бы не Женька…

– Чудо! – сказали врачи.

За это время он женился – молоденькая работница ЗАГСа, почти девочка, когда дело дошло до неизбежной в таких случаях фразы: «Поздравляю молодожёнов – теперь вы стали мужем и женой», от волнения никак не могла выговорить слово «поздравляю». Было всё: и «подразвляю», и «пораздляю», и даже «поразводляю». Тогда, красная от смущения, она решила поменять тактику: она начала с конца. Она сказала: «Теперь вы стали мужем и женой. Молодожёнов, – она выдержала паузу и по слогам четко произнесла, – по-зад-рав-ляю». Махнула рукой и выбежала из зала.

За это время он побывал на вечере выпускников в школе – пятнадцать лет – срок нешуточный. Шёл туда с тяжёлым сердцем. Сама идея подобных встреч, как говорила преподававшая труд бывшая графиня Магдалина Мартыновна Татевосова, «оставляла желать много хорошего»: девчонки стареют, выветриваются, выходят в тираж – что хорошего? а сильный пол на подобных сборищах выступает в двух ипостасях – кичится успехами или плачется в жилетку на неудавшуюся жизнь. Ни то, ни другое его не прельщало. Однако вечер прошёл на удивление весело. Много смеялись, танцевали медленные танцы, вспоминая школьные увлечения, не таясь целовались по углам, пили дорогие напитки… Женька уехала рано – вызвали к больному отцу. Для него же мероприятие закончилось в постели Верки Нестеровой. Та всю ночь плакала, шептала слова любви, искусно вдохновляла на мужские подвиги. Ему было легко, уютно, победно. Кажется, в ту ночь она и забеременела.

За это время он очень многое успел сделать…

Потом только услышал: «Сядь, старик, что-то ты совсем плохой».

Чьи-то сильные руки кольцом обхватили его грудь, и он, как часто случалось во сне, полетел, зашлёпал ладошками, подгребая под себя воздух. Незнакомый насмешливый голос гуднул возле самого уха: «Ну-ка, бабуля, подвинься. Расселась. Тебе давно к дедушке пора, заждался небось».

Потревоженная бабуля, очевидно, подвинулась, так как недовольным дребезжащим тенорком поинтересовалась: «Пьяный, что ли?»

– Не факт. Может, курнул лишнего. Не твоего ума. Сиди тихо.

Его посадили на что-то твёрдое, прислонили к стене, прошив тело горячими ржавыми прутьями. И опять тот же голос посоветовал.

– Оклемайся малость, потом дальше пойдёшь. А то и не дойти можно. Хотелось поблагодарить, но разлитая по губам боль перехватила гортань, забила рот языком, получилось только: па-и-бо. Подняться тоже не получилось – не было ног. Тогда, чтобы выразить протест, он открыл глаза и понял – случилось чудо: солнце исчезло. Не зашло, не спряталось за тучку, а натурально растворилось, пропало, прихватив с собой яркий майский день. Невесть откуда возникшие отблески сознания поместили его в сумеречный, сырой, абсолютно безлюдный и потому казавшийся нереальным переулок. Металлическая изгородь подпирала висок, выложенная булыжником, пахнущая гнилой резиной мостовая холодила колени.

Вставать не хотелось, будильник ещё не звенел. Женька гремела на кухне посудой – значит сейчас будет горячий кофе и гренки с сыром. Кто-то тряс его за плечи, пытаясь оторвать от раскалённой подушки. Хотелось крикнуть: «Оставьте меня, мне больно, меня жена разбудит, она пришла специально сегодня, чтобы меня разбудить». Но этот «кто-то» приставил к щеке раскалённый утюг и спросил.

– Что с вами? Вам плохо? Вставайте. Вам помочь?

Реальность проявлялась в образе постепенно обретающей контрастные черты немолодой женщины.

– Вам плохо?

– Нет, нет, спасибо, мне хорошо. Я, видимо, упал и заснул. Спасибо.

– А-аа. А то я смотрю – лежит, не отвечает. Время сейчас такое – сами знаете.

Он хотел взглянуть на часы, но левой руки с часами на месте не оказалось. Была шея, плечо, даже предплечье, а дальше не было ничего. Подумалось – и чёрт с ней. В детстве, когда заставляли учиться играть на пианино, левая всегда подводила. Вот и доигралась.

Это недоразумение оживило ещё несколько клеток серого вещества. Он предпринял попытку пошевелиться – отсутствие тела как такового зажгло робкую надежду: не всё ещё потеряно – отлежал да и только. Надо освободить защемлённые вены, совершить кровопускание.

Превозмогая боль, он долго поворачивался на правый бок, подтаскивал к глазам тяжёлую, не свою руку, прежде чем маленький светящийся циферблат стрелками указал на цифры: 9 и 12. Значит, после Женькиной смерти прошло почти двенадцать часов. Сколько из них он провёл в морге, в беспамятстве блуждал по городу, сколько сидел на скамейке, сколько валялся в этой луже и как в неё попал, видимо, не узнать уже никогда. Зубы стучали так, что, казалось, слышно на противоположной стороне улицы. Он промок до трусов, до рубашки на спине, хотя лежал ничком, значит в таком положении провёл немало времени. Правая щека была разбита, один глаз видел, не всё, но видел и это радовало: в каждой неудаче надо уметь найти то. что поможет сказать: «Слава богу. Могло быть хуже». Женькины слова. Наверное, он споткнулся, упал лицом на железную изгородь и вот результат.

Почему при этом ломило грудь и спину где-то в районе почек, думать не хотелось.

В начале двенадцатого он вышел на незнакомую слабо освещенную улицу, поймал такси, назвал адрес. Водитель недоверчиво посмотрел на его заляпанную грязью одежду.

– Сколько?

– Поехали, сколько скажешь.

– Другое дело. – Шофёр повеселел. – А то ведь сам знаешь, сядут, а потом… – Он не стал договаривать.

Всё началось в мае 2004-го (опять май, будь он неладен). Ему позвонили, предложили встретиться. По какому поводу? Не телефонный разговор. Кто говорит? При встрече. Я так не встречаюсь. А как вы встречаетесь? С незнакомыми – никак.

Он повесил трубку.

Через день звонок повторился. Незнакомец предлагал встретиться в его, Диминых, интересах.

На этот раз Дима был разговорчивее, долго объяснял, что он человек известный, встречаться так, с кем попало, он не хочет никого обидеть, но и его надо понять – с кем попало он не может, если человеку что-то от него нужно, пусть позвонит на работу и при возможности, в том случае, когда… и так далее и тому подобное.

При этом он внимательно выслушивал говорившего, отмечал про себя его хороший русский, неординарные обороты речи, нестандартность мышления. Чёрт побери, чего он в конце концов боится? Отказаться никогда не поздно. Ему, как он понимал, предлагают работу, они с Женькой сидят на мели, перспектив никаких, ноль с минусом, если его что-то не устроит – да ни в коем разе, как говаривал школьный учитель. Но это уже он будет решать – отказаться или нет, он будет хозяином положения. А вдруг это выгодное и вполне достойное предложение и все Женькины сомнения и страхи – сплошная перестраховка, от лукавого? Вдруг и не придётся наступать ни на какое горло никакой песне и можно будет наконец-то отдохнуть от этого проклятого безденежья? Чем, в конце концов, чёрт не шутит?

Смущает, правда, несколько то, что этот козёл не хочет даже намекать на характер работы, какого профиля, по какой специфике. «Может быть, я не подойду и вы только зря потратите время?» – «При встрече в первые десять минут вам всё станет ясно».

Ну так тем более надо пойти и поставить точки над «и». Можно даже не говорить этой вечно сомневающейся и всегда всего боящейся за него дуре. Что с ним может случиться? Окажется криминалом – ей и знать ничего не надо о встрече. А повезёт – сама будет рада до ушей. Можно купить ей шубу, машину поменять.

Рой мыслей прервал уверенный голос.

– Ну так как, Дмитрий? Вы так долго со мной говорите, что я понимаю – встреча состоится? Называйте, где и когда.

Дима деланно засмеялся.

– О-оо, да вы психолог. Тогда вам и карты в руки. Место встречи за вами.

– И изменить его нельзя, – обрадованно подхватил незнакомец. – Смотрите, как закрепился штамп: не успеваешь сказать «место встречи», как язык сам добавляет – «изменить нельзя». Кто в этом виноват, как вы думаете? Высоцкий? Говорухин? Или просто удачный слоган?

– Вот при встрече и обсудим.

– Отлично. Тогда завтра в «Славянском базаре», если не возражаете. Я тоже имею к театру некоторое отношение.

На следующий день в семнадцать ноль-ноль (опаздывать он не любил) Дмитрий переступил порог роскошного ресторана, известного во всём мире как место зарождения небезызвестной идеи создания известного в прошлом театра. Его встретил туго зажатый вишнёвого цвета фраком метрдотель, помог раздеться, проводил через уютный пустой зал в отдельный кабинет.

Навстречу, широко улыбаясь, поднялся молодой человек, подошёл, протянул руку.

– Я поражён вашей точностью, Дмитрий. Знаю, это редкое качество называют вежливостью королей, но артистов… – и поведя широким жестом в сторону накрытого стола, понизив голос, добавил: – Спасибо, Лёня, ты свободен.

Вишнёвый фрак поклонился и исчез в дальнем углу зала.

– Зовут меня Владимиром, фамилия Сомов, русский, христианин православной веры. Вы меня не узнаёте?

Вопрос был настолько неожиданным, что Дима на мгновение замер. Зрительная память была у него незаурядная, это подтверждалось неоднократно: через много лет без труда мог вспомнить человека, с которым встречались мимолётно. Женька называла его «поляроидом».

– Смотри, смотри, кто это? Очень знакомое лицо.

– Понятия не имею.

– Ну, пожалуйста, включи поляроид.

Он включал. Появлялась фотография с постепенно вырисовывающимися на ней чертами лица конкретного человека.

– Вон тот, с бородой?

– Да.

– Это Эдик. Три года назад на пляже в Ялте он уступил тебе свой топчан.

– С ума сойти. А вон тот, толстый?

– Это Петя. В бытность нашу студенческую он работал в баре гостиницы «Москва». Был худ и черноволос. Теперь, видимо, разбогател.

Женька ахала и всегда аплодировала. Была у них такая игра. Сейчас поляроид не срабатывал.

Они подошли к заставленному яствами столику, сервированному на двоих.

– Я заказал только холодное, горячее выберем вместе, если не возражаете. Не знаю вашего вкуса, не хотел рисковать. А закуска традиционно русская, славянская, выбор известен и невелик: рыбка, грибочки, икорка разноцветная – вот, пожалуй, и обчёлся. Что будем пить? Я, грешен, стою за водочку. Здесь она кремлёвская, без дураков.

Дима тоже из всех напитков предпочтение отдавал русской прозрачной и не из квасного патриотизма, а исключительно по привычке: уж больно много отведано было в пору его буйной молодости.

Сомов оказался любопытным собеседником: свободно, с юмором анализировал политическую жизнь России, раздавал меткие ярлыки известным бизнесменам, артистам, руководителям политических партий.

Сам он придерживался правых взглядов, но при этом не был ортодоксальным демократом, мог, например, отчитать Явлинского, беспощадно выпороть Гайдара и, почти как Ленин Троцкого, назвать Хакамаду с Новодворской политическими лесбиянками.

При этом он не навязывал своих взглядов, немедленно замолкал, когда обнаруживалось несовпадение мнений, и тактично переводил разговор на другую тему. Если же партнёр брал инициативу на себя, безапелляционно настаивая на правоте своих слов, он без видимых усилий уступал поле брани, отходил в сторону и искренне смеялся, когда того требовала ситуация. Он был примерно одного с Дмитрием возраста, если и старше, то ненамного. Гладко выбритые с синим отливом щёки, густые, чёрные, рукотворно-небрежно свисающие на лоб волосы, чуть длинноватый, упирающийся в аккуратно подстриженную полоску усов нос. При желании его можно было принять за лицо «кавказской национальности», если бы не откровенно вступающие в противоречие с восточным обликом круглые, тёмно-синие, славянского типа глаза. Во всяком случае, Дима был убеждён, что кровей здесь намешано немало.

Разговор протекал неспешно. Сомов не торопился раскрывать карты. – И потом. Дима, согласитесь, воровство воровству рознь. Если я залез в ваш карман и присвоил заработанные вами, подчас с огромным трудом заработанные, деньги – да, я вор. Я вор и судить меня надо по всем человеческим законам, по Господним заповедям – не укради! Ах, как легко и приятно, мне представляется, правоохранительным органам бороться с преступностью в обществе, не отлучённом от морали и библейских устоев. Я бы первый, живи я в таком обществе, вступил в ряды борцов с расхитителями народной собственности. И сейчас мы с вами беседовали бы на гораздо более увлекательные темы. Но – увы… Меньше всего мне хочется, чтобы мои слова выглядели ёрничаньем или, не дай бог, нравоучением, я излагаю очевидные, прописные истины и если вы не согласны – готов внимать вашим доводам как угодно долго. Но вы не можете не согласиться, что мы слишком долго жили в стране, где законы соблюдались, мягко говоря, не всегда и не во всём. Жили и продолжаем жить – ничего ведь не изменилось. НИЧЕГО! Вот в чём трагедия многомиллионной страны – те же знакомые всё лица в тех же чуть подреставрированных креслах и даже не всегда переименованных кабинетах. Или, что намного хуже, потому что молодости свойствен экстремизм, в эти кабинеты запущены отпрыски этих лиц, с молоком матери впитавшие большевистскую ментальность. Дмитрий, мы живём в стране, имя которой – абсурд, бардак, воровская зона, – как вам больше нравится. Может быть, я говорю грубо, но поверьте мне – это так. Это моё убеждение. Помните у Тютчева: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. у ней особенная стать, в Россию можно только верить»? А знаете современную интерпретацию? Нет? Там есть несколько нецензурных выражений, не злоупотребляю, но из песни слов не выкинешь: давно пора, ебёна мать, умом Россию понимать, а что в Россию можно верить, пора, ебёна мать, похерить.

Сомов достал из серебряного ведёрка запотевшую бутылку, разлил по рюмкам густую прозрачную жидкость.

– Что такое большевистская ментальность? Опять не буду оригинальным, такая уж, видно, сегодня у меня планида – говорить банальности, тем более, позвольте комплимент в вашу сторону, быть оригинальным в вашем присутствии непросто, если вообще возможно, одним словом, главным, самым прочным и одновременно самым гнилым кирпичиком в фундаменте советской ментальности является двойная мораль. Да? Правда? Согласны? Я очень рад. ДВОЙНАЯ МОРАЛЬ. Этому нельзя! И этому нельзя! И этому! Никому нельзя. А МНЕ – МОЖНО. Всё! Конец. Распад. Гангрена. Если кто-то ест хлеб с маслом, а мой сын в это время умирает с голоду, если кто-то может излечиться от рака, используя достижения мировой медицины, а моя мать умирает от гриппа, потому что кончилась отечественная вакцина, если меня обкладывают флажками, указывая пути передвижения, а в то же время горстка авторов и издателей этих указов вместе с домочадцами и прислугой охотятся на ланей в южноамериканских заповедниках – я, как вы понимаете, говорю о самых периферийных признаках двойной морали, – если всё происходит так, а в нашей с вами стране именно так и происходит, – тогда конец: никого уже не заставишь в своих поступках руководствоваться ничем, кроме стремления украсть. Не кошелёк и не кусок хлеба, нет: УКРАСТЬ ПРАВО НА ЖИЗНЬ. И если наши предки, задыхаясь от страха, подчас предавая друг друга, крали это отпущенное им свыше право, чтобы просто существовать день за днём, продолжать род, производить потомство, исполнять ниспосланную им благость – БЫТЬ, то мы с вами, Дима, должны красть право на ХОРОШУЮ жизнь. Если при отце всех народов убивали десятками, сотнями тысяч, то сейчас этих убийц среди нас нет, есть их потомки с ментальностью убийц. Нас с вами уже не хотят стереть с лица Земли, во всяком случае немногие рискуют высказывать вслух подобные вожделения, но нам хотят, как теперь принято говорить, поменять статус. И не только хотят – уже поменяли! Нас превратили в обслуживающий персонал, всех скопом, сто пятьдесят миллионов – в рабов. И знаете, кому мы служим-подчиняемся, кому чистим ботинки, кого кормим с ложечки? Не сомневаюсь, конечно, знаете: мы добровольно, через восторги и мимолётные победы, через лишения, смерти (вспомните несчастных непоживших мальчишек, погибших, как им казалось, за свободу в 91-м), через надежды и отчаяния – мы пришли в услужение к… большевикам. Да, да, не удивляйтесь, я не открываю америк. Сознавать это горько (не всем, конечно, отечественные Фирсы, с молоком матери привыкшие к рабству, откровенно торжествуют), но и не признавать факта капитуляции перед коммунистическим монстром – тоже, не правда ли, признак некоторого инфантилизма.

Сегодня Россия поделена на десять практически равных частей (называю условную цифру 10, хотя, как ни странно, не так уж далёк от истины): нефть, газ, лес, внешняя торговля, электроэнергия, золото-бриллианты, железо-никель-алюминий, банки, склянки и баранки. Всё! Кому это всё раньше принадлежало? Никому. Народу. Глупость? Очевидная. Теперь эти океаны принадлежат десяти конкретным людям. И их армиям акул, защищающим любые посягательства на эти океаны. Глупость? Не-ее-еее-ет! Воровство во вселенском масштабе. Преступление века.

Вы знаете, Дима, как ведут себя егеря, которые вынуждены жить в лесу? Они, чтобы выжить, изучают волчью психологию и живут по их законам. Вы что предпочитаете на десерт?

И опять Дима вздрогнул от неожиданности. На этот раз ему показалось, что он несомненно где-то видел этого человека.

* * *

В такси на заднем сиденье Дима долго искал более или менее удобное положение: каждая выбоина на дороге отдавалась острой болью во всём теле. Теперь уже никаких сомнений: его избили, причём избили умело. Сначала, чтобы он не смог кричать, сопротивляться, звать на помощь, его оглушили, видимо, подкравшись сзади, а затем уже спокойно, скорее всего ногами, били в лицо, грудь и по почкам. Зачем? Вопрос. Убивать не собирались, иначе в ход пошёл бы нож или – что в таких случаях применяется – заточка, так, кажется. Нет, ножевых ран, похоже, не было, хотя рубашка подозрительно прилипла к спине. Он, сморщившись от боли, повернулся на бок, просунул руку под плащ – нет, открытые раны, надо думать, заявляют о себе по другому. Тогда что? Предупреждение? О чём? И зачем прибегать к такой крайней мере, когда можно в любое время встретиться, поговорить, передать через третьих лиц, наконец. Может, он согласился бы на все условия: чего изволите? и только-то? да ради бога, нет проблем, какой разговор. Не пришлось бы сбивать кулаки и пачкать об него обувь.

И наконец самое главное: КТО?

Кто заказал? Сомов? Нет, это почти невероятно: во-первых он его никогда не обманывал, а, напротив, со скрупулёзнейшей тщательностью исполнял все однажды взятые на себя обязательства. А во-вторых…

Тогда, два года назад, в ресторане Сомов показался ему неглупым, по-своему несчастным парнем: не справился с неожиданно свалившимся на него богатством, преступил какие-то российские законодательные крючкотворства (и, между прочим, правильно сделал, он, Дмитрий Кораблёв, поступил бы точно так же, будь на то хоть малейшая возможность), теперь попал в затруднительное положение – почему не помочь?

Он тогда, приличия ради, лишь недолго посопротивлялся и принял предложение открыть на своё имя акционерное общество «ООО ДЖ». Обязанностей практически никаких, а выгода очевидная: материально встанет на ноги, хорошему человеку доброе дело сделает, да и с театром можно будет наконец-то решать, не боясь оказаться на улице без штанов. Роли его не радовали давно, выходить на сцену всякий раз бывало стыдно – в стране происходит чёрт-те что, люди ищут себя в политике, уходят в бизнес, уезжают за границу и там пытаются начать новую жизнь, с головой в омут, без страха и оглядки – будь что будет. А он? Карету мне, карету? Глупо. И чем он хуже других? Старик? Или у него семеро по лавкам? Да и окружение, признаться, осточертело за столько лет. Все эти служители Мельпомены – одни и те же лица, характеры, капризы, истерики, интриги, хорошо поставленные голоса и вычурный фальшивый смех – все эти необыкновенные таланты и сложные индивидуальности, согласитесь, доведут до психушки кого угодно. Профессия актёра хороша в молодости, когда ты в коротких штанишках, полон сил, честолюбивых помыслов, жажды славы, узнавания, обожания поклонниц: «Ох, ах, смотрите кто идёт! Тютькин! Вы Тютькин?! Ах!» И в обморок. Ну Тютькин я. Тютькин, зачем же стулья-то ломать?

Он с лёгким сердцем ушёл из театра и до сих пор не жалел об этом. С Сомовым тогда расстались друзьями. Дима, даже, помнится, пригласил его к себе, настаивал, хотел познакомить с Женькой (чего таиться – отличный парень, скромный, неглупый), но тот вежливо уклонился. С тех пор они ни разу не виделись, общались только по телефону. Звонил всегда Сомов, звонил из автомата – Дима его телефонов не знал. Разговаривали коротко, условленными фразами.

Последний раз это было, если сейчас ему не изменяла память, три дня назад. Сомов был по обыкновению вежлив, поинтересовался здоровьем, планами на ближайшее воскресенье, передал привет жене и повесил трубку. Это означало, что через два дня, с семи до восьми вечера он должен ждать звонка от посредника, который передаст все дальнейшие распоряжения. Такая вот нехитрая конспирация, о которой они договорились ещё в «Славянском базаре».

Помнится, он тогда рассмеялся: «Зачем такая таинственность? Нельзя ли…» «Нет, нельзя! – Сомов неожиданно повысил голос. – Вы у нас не первый, с предыдущим пришлось расстаться, повёл себя не совсем правильно». «А что случилось, если не секрет?» – поинтересовался Дима. «Не секрет. Жадность», – недовольно качнул головой Сомов.

За два года сотрудничества Дима привык к этим звонкам, тем более что сбоев никогда не было.

Вот и вчера всё прошло гладко: «Гоголь» ждал в условленном месте, он опоздал минут на пять… Стоп!

Стоп-стоп-стоп. Когда ему назначили встречу в «Славянском»? Или это было в другой жизни?

От воспоминаний Диму отвлекло дорожное происшествие: шофёр такси, стараясь избежать столкновения с подрезавшим его джипом, резко затормозил, машина заскользила на мокром асфальте и бампером коснулась ехавшего рядом «жигулёнка». Царапина оказалась пустяковой, вернее, её и не было вовсе, так – грязь размазалась по передней дверце, но хозяин «Жигулей» как будто только этого и ждал. Он выскочил из автомобиля, упал лицом на проезжую часть и замер.

– Во, б…дь, что делает. У Америки научились, суки. Теперь ещё и за страховку платить придётся. – Вконец расстроенный шофёр выключил двигатель. – Свидетелем будешь, слышь, – обратился он к Диме.

Гаишники приехали минут через тридцать, оформляли протоколы, делали замеры, потом долго ждали «скорую помощь» – её вызова категорически требовал водитель «Жигулей» – прошло не менее двух часов, прежде чем краснолицый инспектор, с трудом втиснувшись в служебную «семёрку», умчался по другому вызову. Всё это время Дима лежал на заднем сиденье «Волги», стараясь не шевелиться, чтобы невольным стоном не выдать себя, не вызвать подозрений у дотошного «щипача». Не хватало ещё загреметь в больницу и там быть с пристрастием допрошенным: кто тебя так, да за что, да почему. И что отвечать? Споткнулся и упал? Или подрался не помню с кем? Так вспомни, напрягись. А нет – мы сами поищем, тут криминалом пахнет. И ну как найдут? Тогда что? Эти товарищи убьют ведь не моргнув глазами. Доказывай потом, что ты не верблюд, не по твоей наводке бандюг поймали. И потом – что значит «бандюг»? Просто так никто никого не бьёт, это «заказ», сомнений никаких, люди «работали» за деньги, вероятнее всего – не за ах какие деньги – он фигура невеликая, рисковали, между прочим, поймают – лет пяток гарантирован, так что им ещё и посочувствовать можно.

Вот если б знать, кто заказал! И – мотив.

Машину тряхнуло так, что Дима ткнулся лбом в боковое стекло и оказался на полу между сиденьями. Притихшая было боль в ногах снова заявила о себе резким ударом в спину, поползла, цепляясь за рёбра, по всему телу.

– Старик, потише, если можно, подохну так. – Слова дались ему с трудом.

Шофёр, видимо, не остывший ещё после дорожного происшествия, охотно вступил в диалог.

– Да мы все тут скоро подохнем на х…й. Козлы, б…дь, дороги строить не умеют. Вчера покрыли – сегодня, б…дь, яма. Попробуй объехай – зае…ся на х…й.

Дима вцепился в подлокотник, не без труда вернул на сиденье казавшееся чужим туловище, выглянул в окно. Беговая. Слава богу, кажется, приехали. Осталось совсем немного. Он глубоко, со стоном вздохнул – не хватало воздуха. Шофёр понял по-своему, спросил не оборачиваясь: «П…ц, что ли?»

– Ничего, дотянем.

Так, ну и что? Что дальше? Ну – приедем, а дальше-то что? Ему на мгновение показалось, что весь сегодняшний день – бред, всё, что с ним случилось – случилось не с ним, Дмитрием Кораблёвым. И Женька жива – господи, что за глупости, конечно, жива! Жива, здорова и над ним ещё смеётся: «Рано ты меня, Димуля, в покойницы записал, желаемое за действительное. Ещё родим двойню и назовём обеих Женями. Вот смеху, да? Справишься с нами тремя-то?»

Голова опять свалилась с сиденья, он долго силился вспомнить, где он, почему так темно и так неистово ноет затылок. Надо срочно горячий душ и в постель, иначе не выдержать. Вылезти из ванной будет непросто – ноги отсутствуют, но если зацепиться руками за бортик…

Зачем она приходила? Год не была и вдруг – день в день. Чтобы умереть? Слоны уходят от любимых – умирать в одиночестве. Она не слон, нет… Слоны не пьют шампанское, на кухонном столе непочатая бутылка. Чехов просил перед смертью. Жаль – не холодная. Смерть – холодная, а шампанское – не смерть… «Не ве… не ве…»?

Не верю?

Не вечер?

Невеста?

Не велят Маше за реченьку ходить?..

Почему её не стало? Была «стало», а теперь «не стало». Тридцать лет «стало». А «не стало» сколько будет? Сто? Тыщу? Миллион? Ре-ин-карна-ция.

Вчера не верил – чушь, блудни, мрак, а сейчас – обязательно, какие сомнения? Только когда эта «инкарнация» – «ре»? Когда же она «ре», эта проклятая «инкарнация»?

Ответ на последний вопрос прозвучал глухо, откуда-то сверху.

– Приехали, клиент, твой дом? Там что-то горит на х…й.

Дима открыл глаза. Действительно, впереди перед домом № 6 по Шмитовскому проезду стояло несколько пожарных и милицейских машин. Лучи прожекторов, скрещиваясь и разбегаясь в стороны, выхватывали то суетливо разворачивающих шланги и поднимающихся по вертикальным лестницам людей в чёрных касках, то брызги разноцветной, похожей на фейерверк пены, то грязные, заваленные вековым мусором балконы с их насмерть переполошенными хозяевами. Кто-то громко кричал в мегафон, тщетно пытаясь разогнать невесть откуда взявшихся в этот поздний час любопытствующих.

Шумно сновала милиция, деловито суетились, лаяли собаки, трескуче звенели разбиваемые стёкла, и, если бы не подозрительно натуральные женские вопли да плач детей, всё это смело могло сойти за хорошо подготовленную киносъёмку.

Чёрный дым, расшитый яркими лоскутами пламени, вываливался из трёх расположенных рядом окон одиннадцатого этажа. Пожарная лестница, видимо, была рассчитана на меньшую высоту, поэтому атака на огонь велась с балконов, расположенных двумя этажами ниже.

Один из них принадлежал милой интеллигентной старушке, Евгении Семёновне, некогда, поговаривали, неплохой эстрадной певице, а ныне одинокой и болезненной. Она обожала Диму, заставляла его называть себя на «ты», неподдельно радовалась их с Женькой разрыву. Звонила часто с просьбой купить что-нибудь или погулять с её беспородной, похожей на рисованного чёрта собачонкой, и он, если мог, никогда не отказывал.

Месяца два назад она спасла его от позора, не ведая того, конечно, и всё равно он был ей чрезвычайно благодарен. Светка Нежина заехала к нему как-то пьяненькая, задержалась на неделю, вела себя как хозяйка, надоела до смерти, выгнать было неудобно – школьная ещё, как-никак, любовь – да и вообще он не умел этого делать, предпочитал уходить сам. В данном случае уходить было некуда. И вот во время очередной бессонницы, когда Светка из кожи лезла, стараясь разбудить в нём мужчину. а он с ужасом понимал, что не только не хочет (это бы ещё полбеды), но и не может даже приблизить себя к необходимому условию начала подобной работы (ощущение было незнакомое и малоприятное), в этот самый момент раздался телефонный звонок.

Дима схватил трубку.

– Кто? А-а, Женя, привет. Что случилось? Погулять? Прямо сейчас? Хорошо.

Он откинулся на подушку. Помолчали. Паузу нарушила Светлана.

– Жена?

Дима ответил не сразу – такая счастливая мысль его не посетила. Он подобрал подходящую моменту интонацию, как раз такую, чтобы сомнений не осталось: звонок этот крайне некстати.

– Да, хочет приехать.

– Вы разве общаетесь?

– Случается.

– Я успею собраться?

– Конечно, она из центра едет.

В эту ночь Дима гулял с соседской собакой долго, с удовольствием, и она не казалась ему такой уж уродливой.

Другой балкон, из которого шла атака на полыхающую квартиру одиннадцатого этажа, тоже был в своём роде знаменит и хорошо знаком Диме. Принадлежал он семье Суржиков: глава, Толя Суржик – славный, беззлобный малый, но тюфяк и прижимист крайне. До встречи с Сомовым Дима часто стрелял у него до зарплаты и это не всегда удавалось, его дочь, Тина Суржик – замкнутая, стесняющаяся своего имени девочка, почему-то огненно-рыжая, хотя оба родителя были брюнетами; и жена, Нюра Суржик – очаровательная толстушка с глазами цвета высококачественного гуталина. Нюра была очень весёлой и доброй, глядя на неё всегда казалось, что никаких проблем в её жизни не существовало.

Дима познакомился с ней пять лет назад буквально на следующий день после заселения в этот кооперативный дом. Она подошла к нему на улице и утопляя в щеках ямочки и демонстрируя при этом рекламной белизны зубки сказала: «Здравствуйте, Дима. Мне очень приятно, что мы соседи. Я буду жить под вами. – Она изумительно улыбнулась и добавила: – Не в буквальном смысле, конечно. Наша квартира двумя этажами ниже».

Дима наградил её понимающим смешком, чем, видимо, и положил начало их непродолжительным, но достаточно бурным отношениям.

– Я отвела дочку в школу, а муж на работе. Не хотите кофе?

Кофе они в это утро не пили.

В лифте Нюра случайно задела плечиком кнопку «стоп», кабина послушно замерла между этажами и, как только погас свет, она жадно обняла его, заклеила рот умелым поцелуем и, прижавшись всем телом, неожиданно для себя и явно не без удовольствия (при этом она произнесла нечто вроде «О-оо-ооо?!», что нельзя было трактовать иначе, как одобрение) обнаружила полную Димину готовность. Тогда, не отрывая губ, она без спешки расстегнула и стянула с него всё, что показалось ей в данный момент лишним, развернулась на 180 градусов, сложилась пополам, накинула подол платья на голову и с отчаянием взбесившейся девственницы замкнула в себе его несомненное в этот момент достоинство. При этом издаваемые Нюрой возгласы были столь недвусмысленно откровенны, что, когда они оба в конце концов оказались на девятом этаже, в глазах скопившихся на площадке жильцов вместе с понятным негодованием читалась и плохо скрываемая зависть.

…Всё это Дима вспомнил в одно мгновение, даже долю мгновения, пока шофёр такси упирал лоб в переднее стекло автомобиля, увеличивая себе таким образом площадь обзора. Зрелище пожара привело его в состояние, близкое к восторгу, и теперь, казалось, начисто забыв недавнее дорожное происшествие, он воочию убеждался в относительности человеческих несчастий.

– Жалко, б…дь. Кирпичный дом. Всё сгорело на х…й.

«Жалко, конечно, – подумал Дима. – Хотя, чего жалеть, телевизор разве что, сегодня футбол хороший. Документы тоже жалко – в прихожей остались, кажется. И шампанское…» Подскочил черноволосый милиционер, дубинкой застучал в стекло.

– Проезжай, проезжай, чего стал? Пожара не видел? Давай отсюда!

Шофёр всем корпусом повернулся к пассажиру.

– Выходить будем, клиент?

– Поехали. Тёплый Стан.

Это прозвучало неожиданно даже для самого говорившего, а уж водителю только и оставалось, что сказать.

– Ну ты даёшь, на х…й.

Следующие сорок минут езды они не проронили ни слова. Нинка открыла, как всегда, без вопросов. Схватила за руку, ахнула, протащила в кухню, захлопотала.

– Разденься, Дима, надо умыться. Кто тебя так?

Он вяло повиновался.

– Упал я.

– Я врач, Дима, ты забыл? Так не падают. – Она смеялась.

– У меня жену убили. Или сама она. Не… ве…

Нина успела его подхватить, уложила на диван, принесла бинты, мази, йод. Работа предстояла долгая: на спине обнаружились кровоточащие раны, грудь посинела и вздулась петушиным зобом.

* * *

Тишину роскошного кабинета нарушили стройные аккорды мендельсоновского марша. Председатель совета директоров ООО «Досуг» Аликпер Рустамович Турчак нетерпеливо схватил со стола миниатюрную трубку, нажал клавишу.

– Да?!

Звонил директор казино Weekend, гнусавым плачущим голосом сообщал об очередной проверке: попались несговорчивые, суки, просят больше, чем есть в наличке, грозят лицензией, ОМОНом – что делать?

Аликпер Рустамович слушал вполуха, потом взорвался.

– Что делать? Да ничего не делать! Ни-чего!! В штаны, главное, не делать! Послать и работать дальше. Ясно?! Всё!

Он ударил локтями по столу, обхватил голову ладонями. Господи, как же всё это надоело! Шмоны, ОМОНы, проверки, перепроверки… Что они – озверели там, в самом деле: пятая за месяц. Всем ведь проплачено, кому надо и не надо. Эх, если б не его сегодняшнее положение – в разнос пошёл бы, до Самого добрался, а прервал эту сучью дойку. Нашли корову! Но – нет. Не этим теперь жив Аликпер Рустамович, не облавы и взятки его беспокоят. Третий день ждёт он звонка от Любы.

Ай, Люба, Люба. В золотой раме, напротив, во всю стену, живая стараниями художника Шилова. Беда его пожизненная, вечная и счастье безутешное. Скажет: в воду с моста – в воду. Скажет: Луну к ужину – Луну. Через что угодно, через трупы даже. Вот сказала же: убей – и готов. В низком старте, толчковая нога на колодке. Месяц думал, взвешивал, со всех сторон заходил – как обустроить? И нашёл! Выверил до тонкости. Сомнения – не без этого – голодным зверем душу грызли, ночи коротали, глаза в стены упирали: а ну как провал? И, если б не то несчастье превеликое, ещё неизвестно, какую судьбу уготовила бы жертве коварная рулетка: «чёт» или «нечет».

А несчастье это явилось, когда его никто не ждал – без малого восемь уже лет назад, 19 августа проклятого 98-го – и до сих пор держит некогда преуспевающего председателя совета директоров за горло мёртвой хваткой: ранним солнечным утром распахнулась дверь, и в кабинет – без стука, без предупреждения, хамски – ввалилось чудовище по имени «дефолт», село Аликперу Рустамовичу на шею и заговорило голосом одного из заместителей председателя правительства. Выяснилось, что отныне конвертируемость отечественной валюты – не что иное, как плод воспалённого воображения родоначальников экономических преобразований; что родные наши банки, вчера ещё декларировавшие свой безудержный рост и процветание, разорены и пущены по миру; что вкладчики, все как один, употреблены животным способом в особо извращённой форме… и ещё многое, многое другое. И потому, если во всём цивилизованном мире принцип определения стоимости конечного продукта находится в прямой зависимости от его себестоимости, то у нас этот пресловутый принцип должен быть изменён в сторону как минимум четырёхкратного увеличения этой самой не менее пресловутой стоимости всё того же конечного продукта.

Когда Турчак не без труда перевёл чиновничий язык на понятный для себя, то у него вышло, что динамика благосклонного отношения столичного руководства к продлению лицензии подведомственного Аликперу Рустамовичу объединения напрямую зависит от его понимания сложности финансового положения страны. Тоже не так просто, как хотелось бы, но экономика вообще вещь запутанная. Ну а если уж совсем просто, то слова чиновника звучат так: плати, сука, в четыре раза больше и гуляй в любую сторону. А нет – найдут тебя (если найдут) туманным утром под колёсами пригородной электрички – самое поэтичное из небедного арсенала способов борьбы с непослушанием.

Что за ёб…е государство: где это видано, чтобы от падения курса валюты страдал исключительно человек труда, а казна и экономика в целом оставались в девственной неприкосновенности? Сказано ведь: любишь кататься – люби возить саночки. Об…ли полмира фантиками ГКО, так имейте же совесть – сократите расходы, умерьте бюджет, приберите собственную алчность – пусть страна хоть недолго поживёт по средствам. Нет! Хочется и на ёлку влезть выше всех и жопы свои при этом не ободрать. А страдают они – безответные бойцы трудового фронта, руководители большого и среднего бизнеса. Малый не в счёт, это так, на карманные расходы детям.

Можно, конечно, затемнить доходную часть, так одеяльцем прикрыть-укутать – ни один Митволь носа не подточит, ни один сексот не вынюхает (а что их в «Досуге» развелось немерено, Аликпер Рустамович знал не понаслышке: районное начальство регулярно сдавало своих агентов за умеренное вознаграждение). Так ведь не проймёшь малыми доходами этих педерастов, им насрать, сколько ты в плюсе имеешь: хоть на кол сядь, а пайку выложи. Где взял – не их забота. Хочешь – укради. Хочешь – убей кого – они за свою зелень любые грехи отпустят.

Глава московских игровых заведений любил в редкую свободную минутку пофилософствовать, размять извилины, дать волю эмоциям. Говорить вслух он практически разучился – не с кем, да и небезопасно, а постичь логику происходящих в стране событий для выработки тактики-стратегии – такая необходимость ещё не покинула недавнего специалиста в области высоких молекулярных технологий, и поэтому не часто, но при первой же возможности он поудобнее устраивался в дорогом, принимающем форму тела кресле, закрывал глаза и предавался размышлениям.

Вообще-то говоря, если быть откровенным, Аликперу Турчаку в жизни везло, иначе как объяснить, что внебрачный сын бедной дагестанской еврейки добился таких высот. А то, что высота эта именуется если не Джомолунгмой, то уж по меньшей мере Пиком Победы, сомневаться не приходилось. Куда уж дальше: в последнюю выборную кампанию звонили домой из высоких хором, обращались по имени-отчеству, обещали снисхождения к маленьким лукавствам бизнеса, смягчения налогового бремени. И всего-то за какие-нибудь 3 000 000 кэша. Да он бы и пять слил, если б не дефолт. Память, правда, подвела высокого просителя: время прошло, а воз и ныне там, не то, что смягчение, а всё туже удавка, ну да разве в этом дело? Зато теперь он в другом реестре, фамилию имеет пусть не в первой тыщёнке, но всё же: Турчак Аликпер Рустамович, руководство Того-то в лице Такого-то имеет честь пригласить вас на праздничный ужин в честь того-то и того-то. Сбор гостей к такому-то часу. Форма одежды такая-то…

Подобный бальзам в виде красочной меловой бумажки с подносика длинноногой секретарши – разве не признак допущенности к вожделенной касте неприкасаемых, пусть не близко, не к телу, к мизинцу лишь, может, к ноготку даже, ну так что? Мы люди не гордые, да и не вечер ещё: вода, известно, по капле камень точит…

Можно, конечно, не пойти, отвернуться надменно: мы мол народ занятой, пустяками себя не балуем, дело. Да и по правде сказать – эка невидаль: заморской влаги плеснут в хрусталь, а ты за это ихнюю херню выслушивай. Но – нет. Зал полнёхонек: подбрось яблоко – не упадёт – некуда. Застрянет, запрыгает по модным стрижкам да потным лысинам. Редкий смельчак позволит себе роскошь пренебречь метиной высочайшего приглашения. Слишком много «рук» для этого иметь надо. Да и в этом случае опасность под окошком ходить будет: рыла-то у всех «рук» в пуху. Подрали пичуг несмышлёных, насытили плоти, а избавиться от пуха этого самого ещё не придумано как. Вживается он в кожу лиц, пух-то, срастается с ней, тленным ворсом за версту чадит. Следующее поколение разве что неба в клеточку не убоится, да и то, если чадо, пока отец убивал да грабил, увлекалось, к примеру, орнитологией. Что редко. А сам ты, голубь сизокрылый, до гроба в меченых ходи. И гордыню свою спрячь, сам знаешь куда. Помни: ходи, летай, ползай, трусцой бегай, как пожелаешь, свобода полная, но… ты на мушке пожизненного, скажут – сделай, сколько попросят – отдай. Кто думает, что живёт по-другому, – давно и не живёт уже.

Много мудрых слов пересказано за последние годы людьми разных вер и национальностей, а победил опять же еврей: «Делиться надо!»

И всё. Лучше не скажешь.

Красота спасёт мир? Да-а, жалко дедушку.

Теперь в графе о государственном устройстве России умные люди пишут: воровской общак.

И вот уже восемь лет не может встать на ноги Аликпер Турчак, не может вырваться из спрутних объятий государства, изворачивается как последняя б…дь в потуге соблюсти дебет с кредитом и при этом не отправлять доверенных гонцов в швейцарские банки с пустыми руками. Это он-то, один из первых миллиардеров.

Нет, тысячу раз – нет, не зря решился он на мокрое дело. Не с жиру взбесился – жизнь заставила. А что при этом щепки полетят – так какой же лес без щепок-то? Он и сам этой щепкой оказаться может: ещё неизвестно, чем кончится. Долго решение шло, ноги путало, ночную темень зрачками буравило – всё гадал: а вдруг неудача. Это что ж – конец тогда? Всей жизни конец? Пока не понял: без Любы и жизни не надо. Всё для неё – деньги, много денег, камни, золото – всё её, только б согласилась взять. Только б рядом.

Он повернулся всем телом – рывком, со стоном – к огромному во всю стену портрету.

Люба!!

Заговорил вслух.

– Убей, да? Слышишь, убей. Не могу так. За что? – Спазмы сдавили ему горло, он задохнулся.

Люба улыбнулась синими нарисованными глазами, сказала ласково.

– Турок, привет, это я.

И он понял, что сходит с ума, этого следовало ожидать.

– Привет, говорю. Ну вот, дождался: встреча завтра в восемь утра. Но учти, предупреждаю ещё раз: если с ним что случится – поедешь вдогонку вместе со всеми заведениями. Мне, ты знаешь, терять нечего. Ребят подбери потерпеливей, чтобы языки не высовывали, если не дай бог… Перезвонишь.

Короткие гудки отбоя долго не могли вернуть Аликпера Турчака к реальности.

* * *

Всякий раз, когда Юрию Кимовичу Гатарову предстояла встреча с Кораблёвым, у него с утра начинали дрожать руки. Казалось бы – третий год работает, сколько ходок, ни одного прокола – можно и успокоиться. Процедура отработана тщательнейшим образом, проверена, многократно отрепетирована: встречаются на улице два приятеля, здороваются, разговаривают недолго и расходятся каждый своей дорогой.

А собака зарыта вот где: у обоих в правой руке одинаковые (не новые) портфели. Для приветствия они перекладывают их в левые руки, берясь при этом за ручку не своего, а чужого портфеля и каждый уносит с собой то, что ему предписано: Кораблёв пустой контейнер для следующей встречи, а он, Юрий Гатаров, человек, как обидно выражаются москали, кавказской национальности, – портфель с «капустой». Такой нехитрый не ими придуманный трюк, но всё дело заключалось в виртуозном исполнении. Свои люди, с пристрастием наблюдая за трюком, не сразу распознавали, в чём секрет успеха.

Да и если уж говорить честно – ну поймают, отберут – и что? Он ведь всего-навсего посредник и наверняка не единственный. Сколько там денег, в какой валюте, какими купюрами – не его ума. Он оставит этот портфель в ячейке камеры хранения Казанского вокзала и там же найдёт свой пакетик, пусть небольшой, но зато имеющий к нему самое что ни на есть прямое отношение. Да и проделает всё это он, в целях осторожности, не сам, а за мзду найдёт готового на всё носильщика. Тот уложит портфельчик в ячеечку, привезёт пакетик на тачечке, спасибо скажет, кланяться будет, попросит в следующий раз обязательно его найти, потому что – могила, Махмудом зовут, не забудь, дорогой. Не знает, мудак, что вокзалов в Москве десять штук, ещё пять аэропортов и везде носильщики, и все они Махмуды, если не хуже.

Нет, всё давно проверено-перепроверено: мин нет. Практика – великое дело. Зелёный свет, господа, наше время. А если, не дай того, какая-нибудь госслужбовская б…дь возьмёт-таки за жопу – что ж, и при самом неудачном исходе грозит нестрашно: ну отпи…т для отмазки, ну подержат чуток – много-то не положено – в предвариловке и будет. А дальше назовут сумму. «Скажи, мол, спасибо, что на добрых людей нарвался. Гони сумму и вали с глаз».

А сумма-то как раз на такие непредвиденные случаи и припасена, притом – немалая, а то вдруг у этих падл добрых да аппетиты волкодавовы? Расстанешься, поблагодарив, с суммой-то, заявочку на пополнение хозяевам сделаешь и гуляешь, как ни разу не ёб…й. На такую страну как наша – грех обижаться, ей ежеутренне свечки ставить надо, ноги мыть и осанну петь. Только здесь и можно жить умному-то человеку.

Так что рукам давно бы надо отучиться дрожать, не воруем, чай. Ан нет, поди ж ты. У страха глаза велики…

Боковым зрением Юра скорее почувствовал, чем увидел справа от себя плотную высокого роста фигуру в сером плаще. Он замедлил шаг, хотел было отступить в сторону (ему с его невеликим ростом и непропорционально большим по отношению к этому росту носом любые силовые контакты были противопоказаны, и он с детства привык рассчитывать исключительно на быстроту реакции и выдающиеся скоростные качества), уже отступил было, как вдруг обнаружил своё лицо зажатым в чьём-то огромном кулаке вместе с тряпкой, источающей приятный запах полыни. Пальцы его тотчас прекратили предательскую вибрацию, дышать стало не обязательно и всё тело Юрия Кимовича Гатарова погрузилось в прохладный, заполненный лёгким эфиром аквариум.

Незаметно прошли годы, он изменился, состарился – болели суставы, ударяло в затылок, нос, предмет былой национальной гордости, видимо, отслужив свое, отказывался выполнять определённые природой функции и, чтобы не задохнуться, приходилось хватать воздух гортанью.

Глаза слезились, о происходящем вокруг судить было трудно, поскольку изображение размывалось полупрозрачной мутью. Единственный орган, который не отказал окончательно, был орган слуха, и до Юрия Кимовича донеслось откуда-то издалека.

– Проснулся, маленький? Кофе в постельку или поговорим до завтрака? – Акцент выдавал в говорившем земляка – уроженца труднодоступной части предгорий Северного Кавказа.

Юрий Кимович достал из внутреннего кармана носовой платок, попытался протереть глаза, и это ему отчасти удалось, во всяком случае настолько, чтобы разглядеть перед собой на фоне мелькающего городского пейзажа два неподвижных внушительных размеров затылка, а рядом справа – нечто, очень напоминающее небритое человеческое лицо. Говорил, по всей видимости, небритый, потому что губы его сначала растянулись в улыбке, а затем характерно захлопали одна об другую.

– Что застеснялся? Время – деньги, ты на работе и мы на работе. Говори, не тяни.

Происходящее неуверенно, с перебоями подбиралось к сознанию Гатарова, но природная смекалка утрудилась прийти на помощь и в этой безнадёжно проигранной ситуации. Юрий Кимович гортанным фальцетом произнёс фразу на мало кому понятном диалекте своего родного языка.

– Что он сказал? – не поворачиваясь, поинтересовался один из затылков.

– Сказал, что не понимает по-русски. Забыл.

– Напомни.

Удар пришёлся всё по тому же носу, там внутри что-то хрустнуло, нос накренился к правой щеке и, если бы не габариты машины, ограничившие замах, вероятнее всего, в этом положении и остался бы. Видимость исчезла окончательно, но в который раз не подвёл слух.

– Вспомнил? – голос затылка.

– Сейчас узнаем. Слышь, маленький, мой друг интересуется, как у тебя с памятью? – Южный акцент земляка наждаком прошёлся по гатаровским барабанным перепонкам. – Сам вспомнишь, или помогать надо?

Он вспомнил сам.

И непростой для иностранца, но богатый по своим возможностям русский язык; и в какую ячейку какой секции какой камеры какого вокзала должен опустить этот видавший виды кожаный сейф с секретным замком от фирмы «Босс»; и в какую машину должен сесть, какой адрес назвать и на какой улице выйти, чтобы, упаси бог, не видеть, кто заинтересуется оставленным в камере портфелем, извлечёт его оттуда и растворится вместе со своей добычей среди московского населения, приближающегося, по самым скромным подсчётам, к дюжине миллионов человек.

Он вспомнил, что за все его двенадцать встреч с Дмитрием Кораблёвым («Сегодня тринадцатая, слушай, не верь после этого приметам, да?») не было ни одного сбоя, у вокзалов его неизменно ждала машина с шофёром, который, похоже, мнил себя первым советским космонавтом, потому что всегда произносил в мобильник одно только слово: «Поехали!» и увозил его в заранее оговоренное место.

Вспомнил, что все инструкции он получал по телефону одним и тем же условным кодом, как и в этот раз, например: «Завтра поезд с Курского, 17.20, жду на Комсомольской», что означало никакое не завтра, а в ближайшую среду, то есть сегодня, камера хранения на Курском вокзале. Ячейка 17, 20-я секция, сесть в машину к «Гагарину» и заказать Комсомольскую площадь.

Вспомнил Гатаров и как его вербовали на службу.

– Дядя зашёл, его зимой убили, хороший был, говорит: «Слушай, Юра, другу моему человек нужен, чтобы не продать мог, если что. Помоги ему, он платить умеет». Утром позвонил старый такой голос: «Я от дяди, – говорит, – работать будем». Обо всём договорились, я его не видел ни разу…

Машина, до тошноты пропахшая бензином, давно уже топталась в пробке на Москворецкой набережной, «затылки» вполголоса о чём-то разговаривали друг с другом, небритый всерьёз заинтересовался заоконным пейзажем и тоже, казалось, потерял всякий интерес к соотечественнику, а Юрий Кимович всё вспоминал и рассказывал подробности: и как он мальчиком уезжал с родителями из Нальчика, и как украл в магазине куклу и отослал бандеролью оставшейся на родине Джамиле, и как обоссал однажды ненавистную учительницу, притворившись, что у него недержание…

Неожиданно прозвучало.

– П…да, у тебя документы есть?

Изысканность обращения сомнений не оставляла – вопрос относился к нему. Он поспешно достал паспорт, протянул «затылку».

– Срисуй, Ваня, потом проверишь. А ты вот что, слышь меня?

– Да, да, конечно, – испугался Юрий Кимович.

– Сделаешь как всегда, понял? Возьмёшь свою долю и уе…шь. Если кому хоть слово – утопим. Выбирай.

Набережная к этому времени свернула к юго-западу, навстречу солнцу, и оно, как показалось Гатарову, угрожающим блеском заиграло в по-весеннему грязной воде Москвы-реки.

До Курского вокзала все четверо ехали молча.

* * *

Сева Мерин вышел из метро на Пушкинской площади и не спеша направился в сторону Петровки. Надо было сосредоточиться, а нигде, кроме улицы, сделать это не представлялось возможным: отдельного рабочего места у него не было – кабинет в МУРе вместе с ним занимали ещё два сотрудника, там вечный гам, шутки, розыгрыши – не уголовный розыск, а Петросян с компанией.

Дома же в него вцеплялась бабушка.

А подумать было о чём.

Конечно, от шефа Сева вышел злой, как голодная собака: мало того, что за почти уже полгода ни одного мало-мальски серьёзного дела – всё только бумажки да побегушки (позвони, узнай, принеси, разлей), так сегодня ещё и самоубийство повесили. Видите ли, отравилась молодая женщина (хотя какая молодая, тридцать лет, четвёртый десяток), узнать почему, зачем, да отчего, да каким образом. И как ей, бессовестной, не стыдно. Что за манера лезть в чужую жизнь, копаться в грязном белье? Милиция призвана бороться с преступностью, предупреждать, обнаруживать, разоблачать. Оберегать чужие жизни. О-бе-ре-гать, а не лезть. Ну и оберегайте! Вам что – мало? Вон сколько нераскрытых убийств, изнасилований, разбоев. Если кому рассказать – не поверят: в Москве (одной только Москве!) каждый день от рук бандитов погибает около сотни человек. Сто жизней! КАЖДЫЙ ДЕНЬ! Ловите, если вы уголовный розыск. А самоубийство – это дело каждого: хочу – живу, хочу – не живу. Никого не касается. Вон за границей даже попытка предупреждения самоубийства считается вмешательством в частную жизнь и карается по закону. Церковь? Ну и что, что церковь? Церковь – это церковь. А мы – милиция. Путать не надо. Пусть церковь ими и занимается.

Честное слово, в такие минуты хоть с работы уходи. Стыдно. И в то же время ничего не поделаешь: служба военная – как ни негодуй, а, кровь из носа, выполни. Придётся проверить результаты вскрытия, возникнут сомнения – провести повторный анализ, уточнить с районным уполномоченным все обстоятельства: когда, где, чем. Желательно переговорить с родственниками. Что ещё? Всё, кажется. Дальше останется составить протокол опросов, акт о самоубийстве и о невозбуждении (именно – НЕвозбуждении) уголовного дела. Господи, кто кого сегодня отравляет при современном-то совершенстве стрелкового оружия? Смешно сказать – тоже мне – дворцовые перевороты. Вон Павла Первого и то табакеркой прибили, а не ядом. А когда это было?

В 39-м морге Западного округа Сева оказался минут через пятьдесят после того, как вышел из кабинета Скоробогатова: уточнил адрес, созвонился, поймал такси и вот он, пожалуйста, собственной персоной – не на метро же, в самом деле, ехать на первое задание.

Администрация печального заведения размещалась в длинном двухэтажном здании с никогда, по всей видимости, не мытыми и зачем-то зарешеченными окнами. «Чтобы не разбежались», – мрачно пошутил про себя Сева, хотя настроение было не из весёлых.

Он довольно долго блуждал по тёмным коридорам, толкался в закрытые двери, пока наконец не обнаружил в одной из комнат трёх склонённых над столом мужчин. Две пустые бутылки на полу и одна початая на столе свидетельствовали о том, что сидят они здесь давно и не бесцельно.

– Простите, где тут у вас начальство, не скажете? – Сева приблизительно догадывался об их состоянии и постарался вложить в вопрос максимум нежности.

Все трое одновременно повернули головы в его сторону и одновременно же, как по команде, вернули их в исходное положение.

– Простите, я хотел…

– Ты кто?

Сева раскрыл удостоверение, подошёл к столу.

– Читай, – попросил один.

– Московский уголовный розыск, – наизусть процитировал Мерин, пряча книжечку в карман.

– Рой таж ридору парава.

Никто из его товарищей удивления не выразил. «Второй этаж по коридору направо», – расшифровал для себя Сева и сделал ещё одну попытку.

– Не знаете, там есть кто?

И тут вскипел самый маленький.

– А хер его знает, мы завтра увольняемся. Пусть сам реставрирует своих жмуриков, подонок. Как синяки убирать, да пули под нарывы заделывать – выручай, ребятки, а то меня «новые» заморгают, а как деньги на кон, носорог толстожопый, так в упор не узнаёт. Во, гнида, до чего довёл! – при этих словах он, видимо, для наглядности достал из кармана не обременённый наличностью бумажник, открыл его и швырнул на стол. – Ничего, мы его так покрасим – родная мама не узнает, не то, что МУР.

Было похоже, что оратор зарядился надолго, товарищи поддерживали его шумными одобрительными междометиями. Надо было что-то предпринимать.

– А вот мы сейчас и разберёмся.

Эта невинная фраза произвела неожиданный эффект: подвыпившие подельники все разом замолчали.

Наступившая тревожная тишина сопроводила представителя уголовного розыска в коридор, помогла подняться на второй этаж, довела до двери, украшенной табличкой с золотыми буквами: Носов Григорий Яковлевич. Генеральный директор морга. «Спасибо, что не президент», – подумал Сева.

Григорием Яковлевичем оказался представитель японского вида спорта сумо, на лице которого не было ничего, кроме рога носа. «Гаргантюа, хотя “носорог”, конечно же, точнее».

Тот сидел за столом в соломенном кресле, и понять, как поместилось в этом хрупком с виду сооружении такое количество жира, было затруднительно.

– Меня зовут Мерин. – Сева решил взять инициативу в свои руки. – Вот моё удостоверение. Это я звонил вам.

Директор морга взял протянутую красную книжечку и долго держал ее перед лицом.

«Не иначе, как нюхает», – предположил Сева. Видеть генеральный директор при всём желании ничего не мог: место глаз занимали плотно сомкнутые веки. Монголы рядом с ним – люди, смотрящие на мир широко раскрытыми глазами.

– Очень приятно, – заговорил наконец хозяин кабинета резко контрастирующим с его обликом дискантом. – Как построим беседу?

Сева, не дожидаясь приглашения, сел, закинул ногу на ногу, раскрыл портфель.

– Я думаю, беседу мы построим следующим образом: вы мне покажете документы врачебного осмотра и вскрытия трупа Молиной Евгении Михайловны, затем, поскольку ни хирурга, ни районного уполномоченного в кабинете не наблюдается, вы же прокомментируете эти документы, я потрачу энное количество времени на их изучение, задам вам несколько интересующих меня вопросов и после этого поведу себя в соответствии с тем, как сочту необходимым.

Мерин натужно улыбнулся.

Григорий Яковлевич, напротив, сделался скучным.

– Молодой человек, если я спросил «как построим беседу», то это не значит ровным счётом ничего, кроме того, что я действительно не предполагаю, как может быть построена наша с вами беседа. Я с удовольствием выслушал вашу безукоризненно логически выстроенную филиппику, но, мне кажется, будет правильнее, если мы, не теряя времени и обременив себя необходимостью уважительного отношения друг к другу, начнём разговор по существу.

С этими словами директор достал из стола несколько исписанных от руки листочков и протянул Мерину. Тот углубился в чтение.

– Кто проводил вскрытие?

– У меня есть штат.

– Почему нет подписи?

– Замечание по существу.

– Я спросил, почему?

– Молодой человек, её нет потому, что её не поставили.

– Почему?

– Это могло произойти по двум причинам: или забыли, или не поставили сознательно.

Мерин понимал, что возмутительную тональность этого диалога заложил не кто иной, как он сам, проклинал себя за пижонство, но надо было продолжать.

– Кто сопровождал тело?

– Это прерогатива приёмщиков. Направо по коридору, кабинет № 3.

– Кто потребовал вскрытия?

– Родственник.

– Кем этот родственник приходится погибшей?

– Отцом.

– Почему нет его подписи?

– Он был очень расстроен и не дождался результата.

– Где данные его паспорта?

– Данные его паспорта, думаю, в его паспорте.

– Он что – был без документов?

Директор с видимым трудом развёл руки в стороны.

– Рассеянность. Это случается с немолодыми мужчинами, когда им приходится сопровождать в морг трупы своих детей.

– Почему вы решили, что это отец?

– Он признался. Сам признался. Я поверил. У него очень правдивые глаза.

Сева не без опоздания понял, что дальнейший разговор бесполезен. Он аккуратно сложил бумаги, убрал в портфель.

– Скажите, Григорий Яковлевич, если можно, в той же манере «цианистого юмора», как говаривал великий Набоков: «заморгают» – это от слова морг? Убьют то есть и в морг доставят?

Вопрос был задан весело, с улыбкой, Мерин всем своим видом показывал, что безоговорочно капитулирует, признаёт поражение (такому противнику проиграть не стыдно) и предлагает мировую. А если его и интересует какое-то слово, то исключительно из любви к многообразию великого русского языка: это надо же – «моргать» и «морг», оказывается, от одного и того же корня.

И тем не менее он готов был поклясться, что руководитель ритуального заведения вздрогнул.

Правда, уже через мгновение, приоткрыв щель рта и рассмеявшись, пожалуй, чуть громче, чем того требовал момент, он опять полностью овладел ситуацией.

– Всеволод Игоревич, дорогой, я хочу через вас сделать комплимент вашему руководству: подбирая кадры, оно правильно поступает, ориентируясь на молодёжь. Ставка на молодость – безукоризненное ощущение времени. Преступность растет, уголовный элемент размножается, жиреет, срастается с властью, оружие предпочитает получать непосредственно с испытательных полигонов американской армии, калашниковы уже непрестижны. А наши с вами аргументы, – директор снова развёл руками и вроде даже улыбнулся, о чём свидетельствовали чуть раздвинувшиеся ноздри, – какие наши аргументы? Энтузиазм. Бескорыстие. Честность. И молодость. Всё! Больше нам с вами крыть нечем – нет аргументов. Кстати, заметили: «аргументы» и «менты» тоже от одного корня. Забавно, не правда ли?

Григорий Яковлевич долго ещё с удовольствием говорил о войне, выигранной преступным миром у правоохранительных органов, о предопределённости, увы, этой победы, о необходимости немедленного кардинального пересмотра стратегии вооружения и материального обеспечения силовых структур…

Мерин смотрел на щели его глаз, на сливающиеся с затылком щёки, подрагивающий, как у птицы-пеликана, подбородок и думал: вот сидит перед ним преступник, циничный, жестокий, своими руками никого не убивший, но участвовавший в тысячах смертей, изнасилований, избиений – махровый преступник. Он берёт миллионные взятки за то, что скрывает на своём пересылочном пункте криминальные трупы, руководит бригадами хирургов, патологоанатомов, гримёров, чтобы ушедшего на тот свет от, скажем, инфаркта или инфекционного гриппа выдать за избитого, изувеченного, удушенного, скончавшегося от сотрясения мозга, разрыва печени или милицейской пули. Сюда к нему сходятся нити со всей криминальной Москвы (не только сюда, конечно, но и сюда в том числе, это Мерин только что слышал внизу собственными ушами), здесь решается: быть ушедшему в мир иной зарезанным конкурирующей братвой, сражённым пулей или превращённым в пепел без вести пропавшим. Всё зависит только от одного вопроса. Вопроса очень простого, понятного любому второгоднику: сколько. И знак вопроса. Сколько?

Сколько будет дважды два? Правильно. Четыре миллиона. А трижды три? Девять. Дороговато, конечно, но и работа, согласитесь, необычная. А семью семь не хотите? Был случай даже девятью девять. Так что всё очень просто. Изучайте таблицу умножения.

В этом заплесневелом кабинетике с обшарпанными стенами, за этим канцелярским столом с чёрными выщербинами от потушенных сигарет отмазывают смертные приговоры, оправдывают убийц и отпускают на свободу маньяков-педофилов.

И он, Сева Мерин, это знает. И Скоробогатов знает. И руководство МВД. Все знают. А главное – Григорий Яковлевич Носов знает, что все знают. И потому спокоен. Вот если бы кто-нибудь не знал, он бы волновался: вдруг узнают. А когда все знают и молчат – чего волноваться-то? Значит – норма. Закон такой. Всё спокойненько. И на кладбище удивительная бла-го-дать.

А сунется какой-нибудь молодой да ранний, нюхач, гнида недоразвитая, правдолюб ёб…й вроде этого Мерина – господи, да разве жалко с нужным человеком поделиться, да хоть лимоном зелёным, чтобы никогда не было больше на свете этого примата прокажённого, не топтал чтобы больше землю нашу многострадальную, политую потом и кровью отцов наших… Мало лимона? Так называйте, полно стесняться – дело нужное. Да в пояс, а то и ниже – в землю лбом: дающий должен быть благодарен.

…Сева прошёл через проходную МУРа, небрежно махнул перед носом дежурного пропуском (формальность, его знали в лицо, как-никак – полгода по нескольку раз в день, можно бы и не показывать, но – порядок), поднялся на третий этаж. Половина десятого. Вот бы в кабинете никого – ни своих, ни чужих, не допрашивают, не выпивают, не трахаются – можно было бы часика полтора покумекать в одиночестве. Но – увы, в конце коридора из-под двери нагло вырисовывалась яркая полоска света. Так и есть: никогда не унывающий розовощёкий Толик наводил марафет – мыл под краном только что побывавшие в употреблении стаканы. Он так обрадовался появлению Мерина, что даже полез целоваться.

– Вот это подарок, вот это явление Христа народу. Ты чего на ночь глядя?

– Да с з-зад-дания. – Мерин, когда нервничал, всегда немного заикался.

– Иди ты! – испугался Толик, как будто вернуться на Петровку с задания было делом из ряда вон выходящим. – А чего такой кислый? Тебя не ранили?

– Да нет, – Сева с трудом освободился из объятий подвыпившего товарища, – обошлось.

– Ну и слава богу. А то, если кто обидит, – не стесняйся, прямо ко мне. Мы им кузькину мать покажем. Значит так: домоешь посуду, уберёшь со стола, если захочешь – пол подмети, а не подкатит – завтра утречком пораньше придёшь веничком помахать. Или ты с ночёвкой здесь?

– Да нет, – улыбнулся Сева, – на часик зад-держусь.

– Что так?

– П-подумать надо.

– Подумай, Сивый, подумай, тебе давно надо подумать. – Толик вдруг стал очень серьёзным. Он даже перестал собирать бумаги и присел на краешек стула. – Двадцать скоро, правильно? И ни одной бабы. Это аномалия, Мерин. Я в твои годы после полуночи, как правило, третий заход делал, а ты в МУРе сидишь. Как это понять? Имей в виду, коллектив обескуражен. Особенно его женская часть. Их у нас и так немного, это занятие они уважают и обижаются, когда их разочаровывают. Давай так: я сейчас пойду, – он надел куртку, подхватил портфель и направился к двери, – возьму банду, их там человек пять, не больше, отвезу в изолятор, отдохну чуток, а утром мы продолжим, идёт? Что-то надо делать, Сивый, как-то с этим бороться. Ты думай пока, думай.

Он уже был в коридоре, но на Севин оклик обернулся.

– Толик!

– Что?

– Положи х…й на столик.

На какое-то мгновение оба замерли. Наконец Толик великодушно рассмеялся.

– Молодец, Сивый, взрослеешь. Это хорошо. Будь. – Он хлопнул дверью. Мерин и сам не ожидал от себя такой прыти.


Анатолий Борисович Трусс, капитан с десятилетним стажем работы в уголовном розыске, человек в милицейских кругах известный, в своём роде даже знаменитый (всё руководство МВД знало сотрудника следственного отдела по фамилии Трусс), был на пятнадцать лет старше Севы. И дело даже не в возрасте, хотя, конечно, тридцать пять – годы запредельные (отцу было бы сейчас сорок), просто Мерин с первого дня работы в МУРе проникся неподдельной симпатией к этому неизменно весёлому человеку, называл его на «вы» и по имени-отчеству. Как-то после очередной «вечерней планёрки» все разошлись, они вдвоём засиделись в кабинете, обсудили коллег, начальство, последние политические и криминальные новости (Сева два раза бегал на Петровку в круглосуточный «за сигаретами» – так он объяснял на проходной), и в результате ближе к утру неожиданно для себя оба оказались на меринской кухне в компании с обожающей экспромты Севиной бабушкой Людмилой Васильевной. Был накрыт стол, выставлены несколько видов водочных настоек в хрустальных графинчиках, серебряные ножи, вилки, кольца для салфеток – всё, как положено. И так как темы для обсуждения к этому часу у муровцев основательно подистощились, то, по общему соглашению, говорили преимущественно о любви: каждому из присутствующих захотелось вдруг поделиться интимными сторонами своей жизни.

Анатолий Борисович признался, что хоть его отец и был знаменитым сыщиком, сам он пошёл в милицию исключительно на спор с любимой девочкой – та утверждала, что мальчик по фамилии Трусс не может быть смелым. Толик не разговаривал с ней четыре года (пари состоялось в шестом классе), а когда после десятилетки его приняли в школу МВД, он пришёл к ней домой, показал студенческий билет и великодушно отказался от выигранной «американки».

– Нет! – запротестовала девочка. – Выиграл – требуй чего хочешь.

– Нет, зачем, – упёрся Трусс.

– Трус, трус, трус, – чуть не заплакала девочка и убежала в спальню, оставив дверь открытой.

Тогда-то Анатолий Борисович впервые убедился на собственном опыте, сколь раздражительно замысловатыми бывают застёжки на импортных женских лифчиках.

Людмила Васильевна как хозяйка и самая из всех старшая, к тому же – женщина, поведала несколько историй, в каждой из которых она представала в роли страстно желаемой юной красавицы, уступающей грубому мужскому вожделению только в силу сердечной доброты и природного человеколюбия. Телесный же пламень и душевный жар оставались до поры в неприкосновенности и терпеливо, долго, до семнадцати лет, ждали своего часа, который настал, наконец, с появлением принца в облике Севиного дедушки.

В этом месте последовала долгая интригующая пауза.

Присутствующие с нетерпением ждали появления на свет ещё одной романтической истории, на этот раз с дедушкой в заглавной роли.

Но Людмила Васильевна вдруг неожиданно всхлипнула, не чокаясь допила оставшуюся в рюмке водку, с извиняющейся улыбкой пожелала всем спокойной ночи и ушла к себе в комнату.

Вот тогда-то Мерин и поведал коллеге свою страшную тайну: не было этого. Никогда не было.

Анатолий Борисович отнёсся к услышанному с сочувствием, но без паники. Утешал. Уверял, что до свадьбы заживёт. Просил не гнать лошадей.

Это запомнилось.

С тех пор к теме не возвращались.

Прошло месяца два, не меньше.

И вдруг такое фиглярство со стороны старшего собутыльника.

Отомстить обидчику можно было только его же монетой – затаиваться и обижаться значило проявить слабину. А покупка с «Толиком и столиком» – единственное, на что очень не любящий (как все шутники) оказываться в смешном положении Трусс, неизменно попадался. Сева много раз присутствовал при розыгрыше и хохотал вместе со всеми. Но чтобы вот так, самому…

Ладно. Ничего. Проехали.

Он закрыл дверь изнутри на ключ, сел за стол и уткнул лоб в сложенные друг на друга кулаки: в таком положении он мог находиться часами.

Значит так: 1 мая, то есть сегодня, в десять часов двадцать минут утра в 39-й морг Западного округа «скорая помощь» доставила труп некоей Молиной Евгении Михайловны, 1974 года рождения. Тело сопровождал молодой человек, назвавшийся Дмитрием Кораблёвым – мужем покойной. Вскрытие, проведённое, по версии директора морга, по требованию отца погибшей, Молина Михаила Степановича, установило наличие в организме молодой женщины следов моментально действующего яда – цианида калия, то есть, другими словами, определило причину смерти – отравление. Кроме того, на теле были обнаружены три различных размеров и наполненности гематомы в области шеи (со стороны затылка), живота и паха. В тот же день в доме, где проживал Кораблёв, произошёл по невыясненным пока обстоятельствам пожар. При осмотре места происшествия пожарными были обнаружены останки сгоревшего человека, идентифицировать которые, по словам криминалистов, не представляется возможным.

Таковы факты, которые на сегодня удалось установить.

Значит: жена отравилась (неважно по какой причине), муж после этого (от горя ли, от радости – тоже неважно) покончил с собой, а заодно и с квартирой. Всё. Концов нет. Дело закрывается.

Или: жену отравили, перед этим избив (любовник?), мужа сожгли в квартире. Невероятно, но… Дело открывается.

Или: жену отравил муж, любовника сжёг вместе с квартирой и теперь стоит в очереди на жильё в райжилуправлении. Вероятно (кроме жилуправления, конечно). Дело открывается.

Или: в деле замешан кровожадный отец и вообще здесь наверняка не обошлось без инцеста. Невероятно… Дело не открывается, но и не закрывается.

Или…

На столе задребезжал телефон, Сева вздрогнул от неожиданности.

– Уполномоченный Мерин.

– Говорит участковый 42-го отделения милиции города Москвы лейтенант Шор. Я звонил в отдел, мне сказали, что вы занимаетесь пожаром на Шмитовском?

– Да, я.

– У меня тут девочка. Говорит, была сегодня утром в квартире в доме № 6, сумку забыла. Пишет заявление на паспорт. Нужна?

– Какая девочка?

– Какая? – участковый зачем-то хохотнул. – Да ничего себе, вроде всё при ней.

– Не понимаю, в какой квартире?

– В сгоревшей, там сумка её сгорела с документами, говорит. – Голос в трубке стал еле различим: Шор обратился к девочке. – Какой номер квартиры-то?

Ответа Сева не расслышал.

– Не знает она номера, не запомнила, говорит. Ну? Давать?

– Да, да, конечно! Давайте. Где она? – от боязни упустить удачу он вскочил на ноги и всем телом навалился на стол. – Давайте!

Девочку звали Катей. Встретиться она не возражала, но не на Петровке, если можно, а где-нибудь в районе ВВЦ.

– Я здесь учусь рядом, – как-то виновато сообщила она, – если завтра, то мне днём удобно.

Договорились на два часа у фонтана «Дружба народов». «Ну вот, началось. Первый свидетель. – Сева положил трубку и с ужасом для себя отметил, что у него дрожат руки. – Этого ещё не хватало. Слава богу – Трусс ушёл, а то бы не избежать насмешек».

* * *

Михаил Степанович Молин – высокий, почти с Мерина ростом старик с седым остатком некогда, видимо, роскошной шевелюры, большим, неестественно белым лбом и впалыми щеками – встретил Севу с выражением покорности и торжественного смирения на лице. Одет он был в костюм дирижёра симфонического оркестра – чёрный с атласными отворотами фрак, белая крахмальная манишка, белая же, вместо галстука, лента вокруг шеи с бриллиантовой заколкой посередине. Он широко распахнул массивную входную дверь (при этом похоронная музыка, доносившаяся, казалось, откуда-то сверху, хлынула из-за его спины на лестничную площадку), не проронив ни слова, провёл Севу в просторную гостиную и жестом, означающим извинение за невозможность уделить внимание посетителю немедленно и одновременно оправдывающим себя за это – вот таким, как показалось Севе, достаточно сложным для понимания жестом, – указал на диван. После этого он вышел.

Мерин взглянул на часы: стрелки показывали четыре минуты двенадцатого. Чуть больше суток тому назад дочь этого странного господина скорчилась в судороге, сердце её взорвалось перекаченным воздушным шариком, замерло тело, через неделю отлетит душа, а этот шут гороховый, беспардонный лицедей ломает маскарадную скорбь утраты. И перед кем? Перед первым попавшимся милиционером! «Подонок» – определил для себя Мерин.

Он оглядел комнату.

На стене, противоположной эркеру, – два больших в овальных рамах фотографических портрета, поблекших от времени: молодое, беззаботно улыбающееся, необыкновенно красивое женское лицо. Овальный стол, покрытый оливковой скатертью и двенадцать одинаковых с высокими спинками стульев. Шторы – тоже зелёные, но темнее, чем скатерть, собранные ниспадающими складками, плотно закрыты. Рояль посреди комнаты завален нотами, фотографиями, баночками, подносиками, коробочками, книгами. Ковёр на полу, местами потёртый и выцветший – некогда высоковорсный, ручной работы. Живописные акварели с изображением парусников разных времён, настенное зеркало в мятой бархатной раме и два старинных, перенесённых сюда не иначе как из екатерининских банкетных залов, шкафчика с хрусталём. Всё это освещалось несуразной люстрой с тусклыми от пыли лампочками. Особняком, на самом видном месте, стояли напольные часы в потемневшем от времени деревянном окладе, инкрустированном серебряной строчкой, с резным медным маятником. Они показывали половину пятого и, видимо, давно не заводились.

Звякнул колокольчик входной двери. Сева услышал, как Михаил Степанович прошаркал по коридору, открыл дверь. Потом уговаривал кого-то прийти вечером, сейчас у него гости, ему некогда, время бежит, а у него ничего не готово, да и грибы подгорят. Посетительница (судя по голосу, это была женщина), очевидно, сказала что-то остроумное, потому что Молин громко рассмеялся. Потом женщина перешла на шёпот, так что Севе пришлось напрячь слух и затаить дыхание, но слов он не разобрал.

– Солнце моё, вы задаёте вопросы, на которые я не готов ответить.

– …

– …

– Свяжитесь с Серёжей.

– …

– Нет, я его давно не видел.

Женщина говорила очень тихо, разобрать можно было только отдельные слова.

– …на церковь соберут… близкая порука (или подруга?)… тетради…

– Вечером, солнце, всё вечером, жду тебя вечером, придёт Серёжа, я приготовлю что-нибудь, посидим по семейному, тогда и посмотришь.

– Да кто там у вас, Михаил Степанович, кого вы прячете? – Теперь вопрос был задан громко, в полный голос, видимо, в расчёте на то, чтобы его услышали.

– Молодой человек из уголовного розыска, очень симпатичный, – теперь отец покойной перешёл на шёпот, – а я заставляю его ждать.

– До вечера, солнце моё.

После этого лязгнула замком дверь, шаги старика проследовали мимо гостиной, очевидно, в кухню, и опять всё стихло.

Сева начал тихо заводиться, так случалось всегда, когда что-то непредвиденное нарушало составленные им заранее планы. Через два часа предстояло свидание с Катей. До ВВЦ ехать минут сорок, не меньше, а этот козёл не шевелит ни ухом, ни рылом. Завтрак ему, видите ли, готовить. Грибы у него подгорают. Какие грибы?! Маразматик старый. У тебя дочь померла. Тридцать лет жила и отравилась. Нет её. Хоронить надо, а он на вопросы подруги ответить не готов. Грибы у него.

Вчера поздно вечером Сева позвонил ему по телефону. Говорил Молин не очень связно, но достаточно осмысленно (какая может быть «связность» у убитого горем отца), просил освободить его от поездки на Петровку, ему 68-й, не с руки как-то по уголовкам, хотя он вполне выходной (это была претензия на остроту, он даже переспросил: понимаете? в смысле – выхожу), и даже продолжает работать. «Я работаю композитором, – Сева впервые слышал такое словосочетание, – и как раз завтра у меня оркестровая запись. А вот часиков, скажем, в одиннадцать, если бы вы смогли подъехать, это в центре, Котельническая набережная, я вас буду ждать…»

За сегодняшний день предстояло допросить, кроме этого идиота, ещё Катю (неизвестно, что там окажется за штучка), вахтёршу и жильцов дома на Шмитовском (там, правда, работает уполномоченный, но Сева предпочитал доверять исключительно своим глазам и ушам – так учил Скорый), выявить круг знакомых погибших, места их работы, по возможности составить несколько версий происшедшего и всё это доложить Скоробогатову. Да так, чтобы тот заходил по кабинету, забегал из угла в угол, а не щурился в потуге сохранить серьёзное выражение лица (как будто Сева не понимал, что начальник держит его за недоумка и эти потуги даются полковнику не без усилий). И только в этом случае при самом благоприятном раскладе всех составляющих можно будет надеяться на выделение эпизода в отдельное производство и (чем чёрт не шутит) на создание оперативно-следственной бригады под его, Мерина, началом.

Сева был на Котельнической за пятнадцать минут до назначенного срока, за это время дважды обошёл гигантскую высотку, что само по себе могло сделать честь рекордсмену по спортивной ходьбе, и ровно в одиннадцать нажимал кнопку звонка на двери с табличкой: МОЛИНА КСЕНИЯ ИГОРЕВНА (музыковед), МОЛИН МИХАИЛ СТЕПАНОВИЧ (композитор).

А теперь этот, мягко говоря, странный субъект (надо проверить, была ли у него утром оркестровая запись) скоро час держит его на приколе.

Он решительно шагнул к двери, но именно в этот момент массивные створки распахнулись и на пороге возник Михаил Степанович с подносом, наполненным всевозможной снедью.

– Прошу великодушно простить меня, молодой человек – дела семейные. Хотя слово «семья» в моём случае звучит несколько преувеличенно.

Он поставил поднос на рояль и принялся открывать шампанское.

– Раньше, знаете ли, лет эдак пятнадцать – двадцать назад, всё горело в руках, мог посоревноваться с кем угодно. А теперь – увы, – он кокетливо склонил голову набок, – поспешаю не спеша. Надеюсь, время потратили не зря? Бетховен, Седьмая симфония, никто никогда ничего мощнее не создал, это говорю вам я, композитор, всю жизнь посвятивший изобретению музыки. Ну – не чокаясь? Пусть земля ей будет пухом.

Какое-то время он помолчал, закрыв глаза и слегка проводя указательным пальцем по переносице, словно освобождая её от пыли, затем грустно продолжил. – Поразительное всё-таки лицемерие, как впрочем, и всё, связанное с православной церковью. Красивые блёстки, прикрывающие пустоту. Язычество, не более того, дикость. Земля не может быть пухом – это материя органическая, живая. Мы своей смертью питаем Землю, как мать собою кормит дитя, способствуя тем самым жизни. И чокаться можно, – он приблизил свой бокал к Севиному, слегка ударил по нему несколько раз, произведя на свет короткие тупые звуки, – хуже от этого никому не будет, всё предопределено заранее: энергия смерти знает, когда и кого навестить.

С этими словами он повернулся к висевшим на стене женским портретам, как бы приглашая их разделить с ним трапезу, приподнял свой бокал и, сделав несколько жадных глотков, повёл Севу к дивану.

– Вы пришли выразить мне свои соболезнования?

– Нет. То есть, – Мерин вовремя спохватился, – и это безусловно тоже: примите мои соболезнования в связи с этой трагедией. Я понимаю, что не к месту, простите, но я как раз этим делом, то есть, убийством, вернее, самоу… по долгу службы обязан, чтобы выяснить и помочь раскрыть… э-э-э… я работаю в МУРе… – Он замолчал.

– Да, да, я слушаю. В МУРе.

– Позвольте, я задам вам несколько вопросов.

– Ну, разумеется.

– Скажите, Михаил Степанович, когда вы в последний раз видели свою дочь?

– В последний раз? Бог памяти, – похоже, он всерьёз задумался, – это было очень давно. Она держала её на руках завёрнутую в одеяльце. Я отвернул конвертик – личико мне запомнилось очень сморщенным и красным.

Сева услышал, как у него застучало в висках.

– Простите, кто держал на руках?

– Кто держал? Как – «кто держал»? Ксюша, конечно. – Он опять повернулся к портретам. – Это был последний раз, когда она держала её на руках. Вечером она умерла.

Его, видимо, удивило выражение Севиного лица, потому что, отставив в сторону бокал, он озабоченно спросил.

– Что с вами? Я что-нибудь не так сказал?

– Нет, нет, всё так, всё правильно. Просто я подумал, что… понимаете, я хотел… – надо было что-то говорить, но неожиданно подвело сердце: только что стучавшее по обыкновению ровно, оно вдруг ушло вниз и ныло теперь где-то в районе пяток. Надо было выиграть время, отойти от шока и понять, что делать дальше. Он отпил глоток шампанского и очень натурально поперхнулся. Дальше было проще: Михаил Степанович заботливо бил его по спине, заставлял наклоняться, приседать и дышать носом. Сева надсадно кашлял, ходил по комнате и замысловатыми жестами умолял композитора не беспокоиться – пустяки, пройдёт, не задержится, с кем не бывает.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Сивый Мерин

Подняться наверх