Читать книгу Пять ступенек к воскресению - Анна-Нина Коваленко - Страница 1

Оглавление

Автор выражает

особую благордарность

Алисе Андрейчук

и её семейству.


«Если я пойду и долиною смертной тени,

не убоюсь зла, потому что Ты со мною:

Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня.»

(Псалом 22.4)


Вместо вступления


Я хочу попросить прощения у всех животных, обиженных мною в жизни – особенно у поросёнка, которого однажды, в отрочестве, столкнула с крыльца. Только что вымыла пол в доме, в хате, и также в сенцах; в довершение – деревянные ступеньки крыльца, все… И вот откуда-то взялся этот наглец, частыми шажками взбежал наверх, на самый верх, при этом наследив кусочками – штампиками уличной грязи. Не выпуская из одной руки, правой, выжатой тряпки- поломойки, другой, левой, я резко столкнула его вниз, и он, скатившись по ступенькам, приземлился на спину, вверх животом. В это время, в это самое время – время его приземления – я подумала, что такая поза, вверх животом, должно быть, особенно опасна для жизни поросят. И тогда же, сбежав вниз и заглянув в его невинные фиолетовые глазки с белыми ресничками, дала себе слово: не обижать, никогда не обижать животных. Он вскочил и убежал, я посмотрела ему вслед, потом быстро обернулась к крыльцу…


Ступенька Первая


Странники


Всех жизненных путей исповедимей

Синусоиды кривая:

Вначале я, как майский жук,

Я, слепо следуя велениям инстинктов,

Взлетаю, падаю, взлетаю…


1995 – 1996

«… Правда, ещё какой-то довольно долгий отрезок времени, то есть, жизни, моей жизни, могла – со страху – убить змею, предотвращая таким образом возможную её атаку. Теперь вряд ли могла бы и стала бы.»


Всё это я думаю, наблюдая за весёлым ритмом красной змейки по кафельному полу зала ожидания, змейки – домочадца большой латиноамериканской семьи. Время от времени мальчик лет десяти вытаскивает змейку-сорванца из-под скамейки либо из угла, куда это подвижное существо уползает, и прижимает бережно к груди.


Заревела невидимая сирена, объявляя готовность прибывшего парома принять пассажиров на борт. Когда откроются ворота… Вот и ворота открылись, разошлись в разные стороны, раздвинулись, и толпа устремилась вперёд, туда, внутрь. Тараканами бегут к чёрному с голубым квадрату малевича, то есть, неба, в стенке Ферри. Посадка. Люди со змейкой растворились в толпе.


Накануне звонил Витянис, чтобы сказать, что он одинок и не знает, зачем живёт.

Я промолчала на это в ответ.

Можно было бы утешить его такими словами: ТЫ НЕ ОДИНОК, У ТЕБЯ ЕСТЬ Я.

Но я у него (как и он у меня) лишь по редким четвергам, иногда, когда у его жены какая-то особая занятость.

Можно было бы сказать: ТЫ НЕ ОДИНОК, У ТЕБЯ ЕСТЬ ЖЕНА.

Но он и без меня это знает.


Я тактично молчу в ответ.

Можно сказать: и я одинока, и скоро три года, как нет никаких вестей от моей дочери.

Но зачем ему это знать? Он не замечает её отсутствия, как прежде не замечал присутствия.

Так лучше: молчать.

Когда это было сказано мне в первый раз, в самый первый раз, в самый первый четверг – истекая голубизной глаз: «Я одинок и не знаю, зачем живу», – то произвело впечатление сильное, вызвало отклик,

сочувствие. (Встретились как бы две сироты и пошли, взявшись за

руки, в одном направлении.)

Теперь я привыкла и деликатно, то есть, тактично, молчу в ответ;

кажется, и его жалобы – из области тактики… Либо – стратегии.

Он не знает, зачем живёт. Но – живёт.


Я жду разоблачения в нелюбви, как смертного приговора.


Сиденья на пароме жёлтые и синие, на две стороны, можно сесть, чтобы смотреть вперёд, можно – назад, против течения, то есть против движения судна, – течения здесь никакого нет, так, игра волн. Где-то, в сердцевине парома буфет, оттуда соблазнительно пахнет подгорелым молоком и кукурузными хлопьями, «поп-корн». Иду в направлении некоей перегородки – стенки с плакатами. Впрочем, поближе оказалось с картинками статен-айлендского транспорта, автобусной картой и картой метро. Сидения жёлтые и синие. Выбираю самое синее, лицом к стенке. Сажусь. Вот так. Прекрасный вид. Буду смотреть и думать. О своём. О ней. О дочери. Сегодня… Сегодня всё выяснится. Эта экстрасенс, Анжелика, на рисунке-портрете в русской газете. Глаза… Мощь… Живёт в Статен-Айленде. Но нет, не тут-то было думать о своём. Почему это лысые люди советуют мне (и другим, надо полагать) изменить причёску, а толстые – прибавить в весе? Вот и сейчас: сердобольный толстунчик высмотрел меня – полюбил, подсел поближе, через сиденье справа; вот уже на сиденье справа, и советует побольше есть. О-кэй. Хорошо ещё, что не пить мочу. Была же одна такая встреча – ещё в России. Не удивлюсь, однако, увидев эту самодовольную госпожу советницу здесь, идущей вразвалочку по парому мимо вкусно пахнущего буфета, так же, как шла она по тропинке, соединяющей Клинскую улицу с Ховринским проездом, в то приятное ласковое летнее утро. (Раскрывали свои золотые головки одуванчики, радуясь восходящему солнышку…) Остановилась, поражённая – я шла навстречу – моим непросвещённым обликом; не уступила дороги, а просто взяла за руку и заговорила: «Слушай, милок! Делай, как я… По утрям…». Выглядела та рассказчица неважно, хоть и была толста (ну, всё же было в ней что-то), но если б не пила она, не потребляла свою мочу, то могла бы выглядеть хуже… Я тогда не восприняла её советов всерьёз – не была готова. А сейчас, разглядывая автобусную карту Статен-Айленда (было бы, может, лучше метро-карту; но в этом случае пришлось бы повернуться больше вправо, а он и без того пытается заглянуть мне в мои глаза. В глаз, правый… Справа я намного непривлекательней. Останусь так, как есть – с бесполезной автобусной картой носом к носу, тет-а-тет, рассеянно внемля лекции по наращиванию мяса. Идёт перечисление продуктов, содержащих особенно важные для пополнения калории: «Мясо…» Зачем-то вяло возразила против мяса: «Я люблю животных.» « О, я люблю их тоже! Особенно жареных кошек!» «Жареных… кошек?» « Ну да, жареных кошек! А что, разве кошки не животные?» « Ну-ну, Господь с Вами, я не собираюсь дискриминировать. Продолжайте.»

Продолжает: «Жареные кошки даже вкуснее жареных тараканов…» «Не продолжайте.» Продолжает. «Байо»*(*биография, bio-) любителя жареных кошек: родом из Перу, где мало еды, мало «фууд», хоть и была там бобовая ферма, и где был он худой-худой, почти как я. Но теперь, с той поры, как он приехал в Нью-Йорк, где нашёл работу, хорошую, в шу-стор** (**обувная лавка, shoestore), и где много фууд, похорошел, пополнел. Задрал штанины, чтобы показать толстые волосатые ножки, восхищается сам: ах, как хороши! Вторыми в очередь на демонстрацию, вероятно, волосатые ручки-коротышки? Пышно-волосатая грудь? Или… Или…? Если стриптиз пойдёт не экспрессом, но со всеми остановками… Ведь случалось такое. Однажды. Давно. До Витяниса.


Кофе по-американски. В вагоне трэйна* (*train, поезд), идущего в Квинс (я направлялась в «ПСИ», помещение бывшей публичной школы, используемое под выставки и представления), заговорил со мной – сначала почему-то по-французски, еле удалось ему переключиться на английский – сосед по сиденью, художник, выдающийся, как выяснилось в разговоре: Густав Фолк.

Вместе отправились в ПСИ, где состоялся концерт светомузыки. Посмотрели-послушали. Возвращались также трэйном. Я бережно держала в руках подаренный мне Густавом букет белых хризантем. Домой нам было по пути. Он напросился на чашку кофе, зашёл ко мне. Дочери дома не было, ещё не вернулась из школы…

Пока я хлопотала у кофеварки, гость приводил себя в порядок в туалете. Вот кофе готов и разлит по чашкам. Обернулась позвать «Густав», а он уже тут, на кухне, идёт ко мне. Вернее, на меня, идёт с улыбкой, но без штанов: из-под клетчатой рубашки, то есть, из-под вспученного брюха, едва прикрываемого клетчатой рубашкой, смотрят на свет – впрочем, не на свет, а куда-то в пол, да, смотрят в пол некие грибковые образования, занавешенные спереди испорченной, сморщенной сарделькой. Я вежливо попросила его надеть штаны, дабы не простудиться. Он послушался, штаны надел, молча выпил кофе; ушёл. Потом звонил, злился на мою занятость, и даже требовал вернуть шесть долларов, потраченные на букет белых хризантем. Уж я ему предлагала забрать назад цветы, пока те были свежие, но он хотел деньгами. Так как-то я и осталась должна. С той поры, бывая на выставках – в музеях ли, в галереях – безуспешно (пока) отыскиваю глазами под шедеврами заветную подпись: «Густав Фолк».

Вообще, надо сказать, будучи в Америке, в Нью-Йорке в частности, следует обращаться осторожнее с термином «кофе». В другой раз один джентльмен предложил мне выпить, или, как здесь принято выражаться, «иметь» кофе вместе, to have coffee together. Взглянув на часы: девять сорок семь вечера – я простодушно заметила: «Ну кто же в такое время суток пьёт (имеет) кофе! В это время суток лучше «иметь» чай, причём травяной, ибо малейшая доля кофеина может расстроить с…»

Но он уже не слушал, отошёл. Вот что интересно, и также немного грустно: жажда кофе в нем не угасла, я слышала, как он предлагал его (кофе) вместе иметь другой леди. Обо мне забыл. Впрочем, it's OK*.

Отвернувшись влево – справа же просто какой-то деспотизм материи над формой! – как бы заинтересованная дизайном клочковатого серого неба за окнами парома, внимаю вполуха наставлениям соседа. Помимо калорий из мяса, и ещё: из молока («Милк! Ит мэйкс боди гуд!»**), я, оказывается, должна пользоваться яркого цвета, скарлет, нет, ещё ярче, как «менструэйшн», губной помадой, оживляющей, меняющей облик к лучшему. И – щёки, вслед за губами… Слушаю и благодарю рефреном (выйти на площадку, то есть, на палубу? Не-е, там холодно, ветер), но ещё, практически, не за что благодарить, ещё рано, ибо мой человек слева, то есть справа, употребив слово-термин «менструэйшн», и ещё раз «менструасьон» с французской артикуляцией, по реакции моей смущённо-рассеянной понял: тут нужен срочный ликбез, дополнительный семинар…

Ну, я тогда пошла назад мыслями, к этой истории с кофе… Ведь могло так быть, что художник (выдающийся) Густав Фолк побоялся тогда облить кофе свои, возможно, единственные штаны. Я-то этих штанов не помню, запомнилось лишь их извлечённое содержимое, а для него, быть может, они стоили много больше условностей света. Ведь и я сама когда-то, очень давно, пала жертвой собственной опрятности…

_______________

*Это ничего.

«**Milk! It makes body good!» – «Молоко! Оно делает тело хорошим!» – из популярной рекламы молока.


Первый мужчина. Вот пришла я к однокурснику вернуть прочитанную книгу – учебник по диамату, кажется. Однокурсника дома не было, и принята была его соседом по комнате. Действие происходило в студенческом общежитии, сосед был со сценарного факультета. Он пригласил посидеть с ним за столом, разделить его нехитрый ужин: хлеб, помидоры, дешёвое вино, а именно портвейн. Я вспомнила про себя, что сегодня день моего рождения, и присела за стол. На мне в ту пору был сатиновый костюмчик, юбка и жакет, обожаемые мною за дизайн ткани: по чёрному полю – цветы и фрукты, много цветов и много фруктов, разных: виноград, и сливы, и яблоки; груши. Юбка – шестиклинка, отутюженная по всем швам. Я сидела на стуле, он – через стол – на своей койке.

Когда Алексей – его звали Алексей – по опустошению бутылки предложил остаться на ночь и с ним, то кровать, на которой он сидел, вернее, теперь уже возлежал, была расположена на пути к выходу. Его серые очи, особенно хорошо видимые, подаваемые благодаря возвышающейся по диагонали над плоскостью стола шее, горели решимостью и волей; представив, какой губительной может оказаться его реакция на моё «нет»: погоня, заламывание за спину рук-ног (моих), самое же ужасное – возможное хватание за полы жакетика и юбки; пятна (вино, помидоры), оторванные рукава… О, только не это! В общем, бережно сняла я с себя любимый наряд, аккуратно сложила-повесила на спинку стула и, вспомнив ещё раз, между прочим, что мне сегодня исполнилось целых двадцать два, с приветливой улыбкой двинулась в направлении уже разобранной постели.

Между тем, сосед по парому выложил все свои познания в области «менструасион», да спросил, кстати, откуда я родом. Из России? О, из России! А, из России! Он знает двух девушек из России, они сёстры, живут в его районе, в Верхнем Манхаттене, сюда-то, в Статен-Айленд, он едет по делу («надо же, и я – тоже»); девушки-сёстры, упомянутые им, имеют это самое, ну, «менструасион», один раз в месяц («благодарю»), им по четырнадцать-пятнадцать («Неужто и мне на вид…»); они хорошо кушают и, соответственно, выглядят. И они же хорошо делают любовь. «? Что ж, я за девушек, популярных в верхнем районе Верхнего Манхаттена, рада. Горжусь своими соотечественницами…» – бормочу с едва скрываемой завистью. Итак, мясо, молоко, менструального цвета губная помада, – всё это так или иначе связывается с важными для… калориями. Ещё не приехали? Слушаю, должна слушать, или делать вид, что слушаю, – должна, если хочу быть, а, вернее, казаться, умной. Ведь, по определению психиатра Н.Лукка, а может быть, Н.Лука, забыла количество «к», умные отличаются от дураков (иногда – глупых) тем, что вечно учатся, в то время как вторые склонны скорее поучать других, нежели учиться. Слушаю…

К тому же всё это бесплатно, что в США особенно приятно. А вообще-то, конечно, смешно было бы рассчитывать встретить на статен-айлендском судне Будду. И тем более смешно было бы тут повстречать Солнечного Духа Мудрости. Ведь египтяне старой, ушедшей цивилизации, я слышала, а, вернее, читала, установили: этот умами вожделенный дух так далёк от Земли, что человек – мыслящий и ищущий человек – мог бы встретить его лишь после смерти… Вот так.


Уход. Год спустя проснулась, надела изрядно полинявший костюм в цветы-и-фрукты и тихо, на цыпочках вышла вон, бережно прижимая к груди букет розовых роз. Дело в том, что у него в тот день, вечером того дня было назначено свидание, на сей раз со стюардессой дальнего воздухоплавания, в отношении которой он строил далеко идущие планы – пришла пора жениться (удачно), а девушка эта, «коренная» москвичка, телефон которой был ему дарован другом, тоже сценаристом, уже обручённым с москвичкой-переводчицей, зарабатывала хорошие деньги, большие деньги, а деньги начинающим сценаристам так нужны! И вот он позвал меня к себе и попросил постричь. Сидел он за столом, на той же кровати и в той же позе (хлеб, помидоры, дешёвый портвейн), что и в первый день нашей близости. И сосед был в отбытии. Я, сопереживая, волнуясь за его облик и желая, конечно, произвести наилучшее впечатление на стюардессу дальнего воздухоплавания, взяла поданные ножницы и постригла.

Стрижка, однако, – как назло! – не очень удалась: получилось неровно, лесенкой, знаете, как весеннее поле на картине Ван Гога. Хорошо ещё, что он не был трезв настолько, чтобы разглядеть своё отражение в зеркале, как ни тщился.

Утром, в то время как я уже проснулась на соседней койке, он всё ещё спал на своей, алкогольно расслабившись в преддверии глобальной встречи, и на столе отдыхал стоя букет розовых роз для богатой невесты. Вспомнив про себя, что у меня как раз день рождения, вынула я букет из временной вазы – трёхлитровой банки из-под чего-то, вдохнула сладкий розовый аромат, и тогда осознала: никогда сюда, в этот пункт, не вернусь. Стоило ли возвращаться туда, где на меня мог обрушиться гнев постриженца в неудачники? – Таковым бы он себя счёл, посмотревшись по пробуждению в зеркало и теперь лик свой узрев. Я-то его немножко знала, он бы сказал или подумал: «Стюардессам не нравятся стрижки лесенкой…» Что-нибудь в этом роде. Через моё правое плечо была перекинута дорожная сумка – для отбытия из общежития – прочь, прочь от этого злачного места, haunt of vice*, с его похотливыми подлестничными стонами, отмечавшими мои вечерние возвращения с постирушками из общественной умывальной, да и института – дома мод и злословия, по которому я устала ходить под насмешки элегантных методисток и студенток, кутая плечи в дырявую шаль. Вперёд, в сторону oblivion** в коммуналке на Южинском переулке.

––

* гнездо разврата

* * Забвение


Лесенка… Лесенкой… Теперь уже, наверное, лысый. Если жив…

Сосед по парому ещё не завершил своей натуралистической лекции…

Я заслужила эти розы. Я была ему преданным другом. Не говоря уже о том, что это был мой день рождения… На следующее утро – первое моё с ним утро – ему предстояли сборы в поездку, в Одессу, на съёмки фильма, курсового или дипломного, по его сценарию. Сказал: напишет. Сказал: приезжай. Он написал. И я приехала. На зимние каникулы. Ехала день и ночь. Соседи по купе – развесёлые одесситы – предложили сыграть в карты с ними, в дурака. Я проигрывала, вызывая остроумные комментарии партнёров. Это была моя вторая в жизни игра в дурака, я имею в виду карты. Первая – тогда я выигрывала – это давно, в зимние же каникулы, когда мама и отчим продали вдруг дальневосточный дом с крыльцом, ступеньки которого я мыла (качели во дворе, сад с малиной – продали тоже), уложили пожитки в большой рыжий чемодан, погрузили его (чемодан) и нас, то есть меня с сестрёнкой Дашей в грузовик, идущий в сторону железнодорожной станции, и мы все поехали на мамину биографическую родину. Был последний урок накануне зимних каникул. Кончился урок – за мной пришла мама. Подталкиваемая снизу, подсаживаемая в кузов машины, я молча плакала, самоутешаясь при этом одной лишь мыслью: «Я сюда вернусь.»

Ехали с пересадками – названий не упомнить, много. Взрослые отстаивали очереди на компостирование билетов, я следила за Дашей и поклажей: рыжий чемодан, сумки с едой. Озноб: стояла лютая зима. Закомпостированные, ждали на платформе очередного поезда. Жиденькие снежные покрова от холода желтели. Однажды на платформе, неподалеку от нас, увидела: темноволосый, темноглазый мальчик присматривал за своей семейной поклажей. Потом мы оказались соседями по купе. Имени его не знаю, думаю, мы и не были представлены друг другу, он вообще, по-моему, молчал. С ним, помимо взрослых, которых я не заметила – впрочем, морская униформа… – была девочка чуть старше нас, «приёмная сестра», так она сказала. Появились карты. Пришёл кто-то четвёртый, стали играть в дурака. Во время карточного сражения он не сводил с меня глаз (вблизи – серо-зелёных) и всё время заметно умышленно проигрывал. Приёмная сестра объяснила этот феномен так:

– Он не может выигрывать у красивых девочек.

Всё это осталось в памяти, может быть, ещё и потому, что услышала я о себе такое, «красивая», в первый раз. А ведь мама меня накануне постригла, отчекрыжила косы. Они вышли ночью, когда мы спали. Я спала…

По пути к Алексею, и тоже зимой, я снова играла в дурака, проигрывая одесситам. Так миновал день. Миновала ночь. Поезд пришёл. Были утренние сумерки. Он ждал в конце платформы. Вынув на мгновенье изо рта трубку – так хотелось походить на Хэмингуэя! – взял у меня сумку, взвалил себе на плечо, и мы побрели по просыпающейся Одессе.

Море… Мы сидим на берегу на камнях, наблюдаем за игрой волн (я швыряю гальки, чтобы они «бегали», «прыгали» по поверхности), отпивая между тем из бутылки по очереди «борщ» – терпкое сухое темно-красное вино из смешанных сортов винограда… Для меня снята койка в домике стариков дяди Пети и тёти Гали, совсем рядом с его, алексеевой, гостиницей «Кураж» и рядом с морем. Путь к входной двери дяди-Пети-тёти-Гали – через аркады из виноградных лоз, сейчас голых и серых, но что будет летом! – говорит тётя Галя. Одесские каникулы. Сказочные дни…

Infidelity* (*неверность, измена). Вот я подхожу к «Куражу», вызвать на вечернюю прогулку. Пахнет морем. Море – десятки шагов вниз по склону, по камешкам, по колючкам… У входа в гостиницу сидит на скамейке, курит, грустит безработный режиссёр Файк Гасанов. Внутри, за столом, дежурит, я знаю, пожилая пышнотелая дама. Чтоб её лишний раз не беспокоить, направляюсь прямо к освещённому, вернее, светящемуся окну, что на первом этаже. Постучать и позвать на прогу… Через стекло оконное вижу: он возлежит на койке разобранной с юной прикиношной, крупной и раздетой блондинкой, которую я видела накануне в обнимку со сценаристом другой киногруппы. Целуются. Отпрянула от картинки в окне… Когда походкой Ниловны миновала скамеечку с Файком, чтобы выйти на освещённую улицу, тот привстал и погладил меня сзади по внезапно образовавшемуся горбику со словами:

– Ты красивая, старуха. Но ведь она такая молодая…

Плетусь по колючкам, спускаюсь к морю, с ужасом думая о том, что вот, скоро, через семь с половиной месяцев, мне будет двадцать три. Ему, правда, и того больше, но он мужчина, ему можно. Присаживаюсь на камень. Лунная соната морского прибоя. Ближе. Брызжет… Вспомнился силуэт, поджидающий меня в утренних сумерках на платформе… Всё-таки что-то в этом было. Осязание нескорой весны. Поход наш в продовольственный магазин: сто грамм сахара, двести маргарина… Суп, приготовленный однажды вместе в «куряжской» кухоньке, и как он бросал туда, в кастрюлю, кусочки недоеденной колбасы, а я это терпела. Почти жизнь. Теперь скоро уезжать… Плещутся волны… Чёрное море не замерзает зимой, лишь кое-где у берегов. А дальше, к тёмному горизонту, если луна – штрихи лунной тропы. По такой, наверное, уходил от нас Исус… Вечером следующего дня тётя Галя сообщила: «Вон, за тобой прыйшла Горылла!» (он ей не нравился и она его не приглашала войти). Мы вместе отправились к морю. Блондинки той я больше не видела, не встречала даже на экране, расспрашивать же о ней было как-то неудобно.

Летние каникулы. Его болезнь, тромбофлебит. Он так страдал. Я приехала – он, правда, не приглашал. Остановилась у дяди-Пети-тёти-Гали, чему они были страшно рады: «Дывысь, хто до нас прыйихав!!» – и путь к их двери лежал через аркаду из зелени и гроздьев винограда. Я носила ему виноград, дежурила у его постели либо под окнами больницы. На пожарной лестнице, а он там – в окне, на четвёртом этаже. Бросил курить и терпит, такие мучительные спиртовые уколы.

Всё хорошо, ему лучше, и мы гуляем вместе, катаемся на прогулочном катере (я представляю и называю катер – для себя, про себя – «корабль»). С нами его новый друг, новый собутыльник, каскадёр Леша, тоже Алексей, тёзка Алексея. Чтоб было понятно, к кому из них обращаюсь в разговоре, я называю этого, каскадера, просто «Лёша» (про себя – «Алексей Второй»), в то время как мой (про себя: «Алексей Первый») отныне «Ал». Мы стоим на палубе катера («корабля»), несущегося по ночному заливу, по пенящимся, «ощетинивающимся» гребням волн. Стихия.

…Вышли на берег и гуляем по прибрежным, пропахшим акацией улицам… Ал мечтает вслух, под впечатлением от лёшиных рассказов о лошадях, экранизировать один свой сюжет о жизни в колхозе. В центре истории – жеребец-производитель, собственность и гордость колхоза, села, администрации, председателя, гордость всеобщая. И все председатели окрестных сёл-колхозов завидуют и просят председателя-обладателя одолжить красавца. Но тут Лёша, кивнув в мою сторону, перебивает (о, милая непосредственность!):

– Слушай, а почему бы тебе не сделать фильм об амазонках? Я бы её (кивок в мою сторону) подучил сидеть в седле, и…

Ал пытается прикурить – опять! – однако солёный ветер гасит спичку за спичкой… Наконец, зажёг, закурил, раскурил, закрывает спичечный коробок, и мы можем видеть при огоньке трубки: на коробке изображены Белка и Стрелка, две собачки, знаменитые тем, что были запущены в космос прежде Гагарина, прежде Терешковой, запущены и погибли… Тычет в рисунок, шипит:

– Её приззвание – коссмосс…

Я молчу, обдумывая про себя и такой вариант трудоустройства. Намедни попыталась было примкнуть к увиденной массовке – влиться, заработать три рубля*. Но тело моё в этой играющей толпу толпе оказалось неординарным настолько, что режиссёр заорал в микрофон

______________________

*Речь идет о 60-х годах.

– Девушка, похожая на актрису – вон из кадра!

Хорошо ещё, не выгоняют, принимают на овощной базе, перебирать картошку, помидоры. Суп ведь готовила в «Кураже» из свежих овощей!

На следующий день, возвращаясь с пляжа – тётя Галя просила помочь в огородике – на углу студии наткнулась на него, целующегося с рыженькой ассистенткой. Был там, видимо, обеденный перерыв.

«…вейся-извивайся раб Божий Алексей…» Втроём, Алексей Второй, то есть, Лёша, с нами – ему завтра уезжать, возвращаться в Москву, его работа закончена, другими словами, «кина не будет», ибо режиссёр-постановщик проглотил во сне свою вставную челюсть и теперь в госпитале, в руках медиков, борющихся за его жизнь и за извлечение челюсти. Впрочем, мне тоже скоро уезжать, потом и Алу. Сидим в «Кураже». Ребята говорят об этом случае с челюстью, а больше о том, что случилось и что теперь будет с Файком Гасановым, безработным режиссёром: возвращаясь прошлой ночью со свидания с хорошей девушкой, попал под трамвай, отрезало ноги. Долго лежал незамеченный на путях… Потерял много крови… В госпитале, без сознания… Прилетела мать из Баку… «Борщ» разлит по стаканам. В одном из них, аловом (ближе к нему) – приворотное зелье. Чтоб привязать его к себе, присушить. Женить на себе – разве я этого не заслужила? Я была и была бы впредь ему хорошим другом. Маме горько знать о моей внебрачной связи (ей написали, тот самый однокурсник, сосед Ала по общежитию). Прочитан про себя, мысленно, наговор. Ставлю на стол нехитрую закуску: хлеб, колбаса. Кто-то снаружи без стука приоткрывает дверь и сообщает: «Файк умер»… (Лето. А он, Файк, так любил тучные красные пионы.) Я всхлипываю. Ал вскакивает со стула, отходит к окну, смотрит в темноту двора и говорит:

– Жаль-жаль. Ведь он мне должен два рубля…

Возвращается к столу, предлагает тост «за нас», мы берём стаканы. Но так получилось, что Ал, Алексей Первый, берёт стакан Алексея Второго, а Алексей Второй, Лёша – стакан Алексея Первого, с зельем и наговором, и залпом его выпивает…

Попутчик по парому продолжает поучать. Он за увеличение в весе. А ведь бывали, бывают и будут ещё случайные собеседники и собеседницы, попутчики и попутчицы, которым хочется похудеть до бесконечно малого веса, иным до миллиграмма и даже меньше. Есть и будет шанс выступить с лекцией мне, как худой. Но я надеюсь этим шансом не воспользоваться, упорно стремясь казаться умной.

Однако… Такие люди, так же как и Солнечные Духи Мудрости, должны быть сейчас где-то вне этого парома. По всему видно, они не соответствуют здешнему эталону достоинств. Как хочется, просто не терпится заснуть, а потом проснуться среди близких, родных людей… Запах гниения: прибыли в Статен-Айленд. Толстяка-красавца зовут Джимми. Приятно познакомиться. Красиво. Как бывшего президента Картера. Мог бы быть Биллом, как грядущий – уже грянувший – Президент Клинтон. Застегните молнию, Билл… то есть, Джимми. Перекидной мостик – железный лист – соединяет с берегом. Прощайте, Джимми, мне теперь направо, благодарю Вас за познания (автобусную карту – тоже). Телефон? Нет, телефона у меня пока нет. Вскидываю сумку на плечо: тяжёлая, как обычно: чтиво, зонтик, тапочки, халат, всё нужное. А я не люблю тяжести… Ретро-мысль: «Да, Густав просто побоялся измять штаны…» Ощупываю карман-кошелёк: хватит ли на Анжелику?

Диарк. По выходу из-под длиннющего навеса, перед взором, через дорогу – по-своему величественное здание местной «ратуши», так оно, по-моему, выглядит – ратушей. Мне ещё раз направо. Белокурый юноша с баночкой пива в руках – не первой, судя по малиновости румянца, – отхлебнув, спросил: «Помочь?» Не дожидаясь ответа, – видимо, ответом было мученическое выражение «не люблю тяжести» – взял сумку и понёс, и донёс до самого дома Анжелики. Искать, впрочем, пришлось мне самой, так как он здесь ничего не знает, он из Берлина, зовут Диарк, живёт пока в отеле и думает снять в Нью- Йорке, а именно в Статен-Айленде, «флат». Чтоб недалеко от остановки «коача»… Я немножко рассказала ему о порядках, о ценах и прочем, начав с того, что «флат», «коач» – выражения британские («бритиш»); американцы же употребляют слова «апартмент», «бас» (квартира, автобус). Тут он заметил, что я, должно быть, недолюбливаю Америку. Я: «О, ну что Вы! С чего это Вы взяли?»

Панически боюсь разоблачений в недолюбливании.

Анжелика и Пиковый Король. Просторный коридор, уводящий от лифта в царство входных дверей. В проёме одной из них, распахнутой, – очертания одетой во всё блестящее толстухи с торчащими во все стороны светлыми вихрами. Это… Анжелика? Ну и Анжелика! А как же «ясновидящая Анжелика», огромноокая красавица-брюнетка со страниц «Русского базара»? Лезу в карман за картинкой с адресом… Ещё ближе вижу: синенькие глазки-пуговички, пунцовый ротик-петелька и пунцовые же щёки-румяна (Джимми бы понравилась). Пальчики-сосиски вцепились в какие-то металлические прутики, держат крепко, стиснуты до побеления.

– Ну, я, што, не видишь, Анжелика. Эй, эй! Не иди так шустро! Фу, какая плохая энергия. Черт-ти-што. Антен мине чуть не сломала.

Крутит железками во все стороны.

Смотрю робко-вопросительно: входить… во флат… можно или нельзя? Эти маленькие глазки-пуговички…

– Заходь, ладна, в апартаминт. Сядь вон тама. Э, нет, сначала постой! Побудь тута, я кой-што проверю.

«Кой-што» проверяемо кручением железками, как если бы некий карапуз, малыш управлял воображаемым автомобилем… самолётом. «Странный акцент, – думаю я, – диалект… Надеюсь, эти мои невольные мысли не расстраивают её антенн…»

– Одне вампиры сиводни, одне вампиры, – констатирует экстрасенс, – дурная энергия, закрытые чакры, кругом одне вампиры. (Виновато ёжусь). Типеря садися. (Сажусь). Ну, што у тибя? Покажь фотку.

Доставая фотографию дочери, озираюсь: по стенам – открыточки с целующимися воркующими парочками. Салфеточки. Пуфики. Над пышной постелью – коврик с оленями-олешками. Напротив олешек – давно не видела (бы) – сервант с бесполезно томящейся под стеклом посудой: изнывающими от неупотреблений графинами и рюмочками,

фарфоровыми чашечками, расписанными цветочками, ягодками, ободочками, сердечками, драконами, рыбками разных пород, от мирной камбалы – домохозяйки Дженни Герхард рыбного мира до драматической акулы – разнорабочей Кармен, соответственно.

Неужели всё это, вся эта растительно-рыбная коллекция привезена из Тибета, где, согласно сообщению в «Русском базаре», хозяйка статен-айлендского «апартаминта» провела многие годы в изучении восточной мудрости? Или из Гималаев? Акцент, диалект у неё какой-то необычный… Вместе с портретом дочери (однажды сфотографировала её у окошка, и вышла композиция, которую так и назовёшь, взглянув: «Девушка у окошка»), выдернулась из сумки фотография Витяниса в красной рубашке и с чашкой кофе в руке, на среднем пальце которой нанизан массивный перстень с голубым камнем, а под перстнем примостилось незримо обручальное колечко двадцатилетней давности. Выдернулась и упала бы, да Анжелика подхватила, довольно ловко для своей комплекции:

– Вай, вай, какой мужик! Ну ты што – дура? – еслив думаишь, што такой мужик тибя палюбить? Да ты пасматри на сибе! Да ты жеш иму в матири гадисся! Ты што ат иво хатишь?

–Я… узнать, не женат ли… – мямлю зачем-то, вместо того, чтоб честно сказать, что эта фотография не является предметом моего визита.

– Жинатый, жинатый, и детки есть! – однако, перехватив мой недоумевающий взгляд «какие детки?» – поправляется: – То исть нету дитёв, ошибилася я.

(«А детей у них, и вправду, нет…»)

– …Да ты штой-то худая какая? Сохнишь па мужику, а зазря, милок. («…Раскрывали свои золотые головки одуванчики…») У-у-у, етти мужики! У-ух, как я ех нинавижу-у! Был у мине мужик. Дэк я иво-о била, била… У-ух, как я иво била! Он чирис три нидели апосля сватьбы слинял, сбёг, значить, ну и шут с им! Да на х… он мине здалси! –Мечтательно: – У-ух, бль… как я иво би-ила!

Наверно, вежливей было бы спросить: «За что Вы его били?» Но я рассказ сей прерываю:

– Анжелика, извините… Вот, взгляните, пожалуйста, на эту девочку, на этой фотографии. Она жива?

– Погоди, щас проверю. – Достала колоду карт, тусует. Выдёргивает из колоды короля пикового, кладёт на стол лицом вверх. Теперь колдует с антеннами. – Во. Дочка, штоли? Живая; вроди бы, так король говорит. Толька вота… Погоди… Щас… Ну, щас, значить, живая, ничиво. И вообще в Ивропи она! И тожа вампир. Сиводни у мине одне вампиры… И ищё, ни абижайси, милок, ну… Лисбиянка она вроди. Ну, байсекшуал, значить.

– Аджика, это… (Причём здесь «байсекшуал», чушь какая…)

– Анжелика я!!

– Анжелика, это правда? Что жива – правда? Почему не напишет?

– Ага, живая вроди. Што ей сделаиться? Правда вроди, король гаварить. За мужика да за ие по шиздисят доларов, сто дватцать вмести будить. А если оставишь мине карточку еёйную, да сто доларов, дак я зделаю так, што она (многозначительно поглядев на короля)… тибе напишить.

Манипулирует с антеннами.

Я держусь за карман пиджачка. (Невольная, вампирическая мысль: «Хватило бы на обратный путь…»)

– Да эта фотография – единственная, к сожалению. (Правда, и ещё я привыкла смотреть на неё по утрам и вечерам. Утром, сидя в позе «калачик», желать моей девочке стать самой счастливой.) Я Вам лучше пришлю другую. Или – копию с этой…

– Во, во, пришли! И сто доларов, значить. Пришли. Тока кеш, а то у миня с эсисаим* будуть праблемы. (Взглянув ещё раз на короля:) Адрис знаишь? Ага, значить, знаишь. Тада я зделаю так што она напишить. (Пересчитывает деньги, отквасив нижнюю губу.) А чиво ты худая такая? А? Модель, говоришь? Для чиво, для старух? Такая-я… старая! (Значит, не выгляжу на четырнадцать. Ну что ж, я так, примерно, и думала.) Страшная! (И не во вкусе экстрасенсов с Тибета.) Дак я таки-их девочик видала, приходили тута: молодинькии, сиськи – во! Попки – во! (Жест вперёд, жест назад.) Усё на мести, в модели хочуть, а ни бируть! Говорять, с кем-та там спать нады, а ты-ы… «Модель»! Ну нада жи што придумала. Ну ты даёшь! С мужиком ет-тим… Совсем уш… Я сенситиф, с инопланетянами общаюсь. Хочишь, кухню тибе мою покажу? А то ты всё: мужики, мужики… Вон за ето я заплатила три тысичи. Ты вот что, милок! Слушай! Зачни-ка мочу пить по утрянки, – и будишь как я: здаровинькая да харошинькая..

____________________

*SSI – пособие по нетрудоспособности

И тут я её узнала. Это потому узнала не сразу, что ведь тогда, когда-то, она была почти худая, почти как я…

– До свиданья, Анжелика.

МАЙЯ: Раскрывали свои золотые головки одуванчики, радуясь восходящему солнышку… По тропинке шли навстречу друг другу две женщины: одна худая, другая почти худая. Первая, то есть названная первой, шла за хлебом от Клинской улицы к Ховринскому проезду. (Так ей казалось.) Вторая, после регулярной дозы мочи на завтрак, жадно впитывала синенькими пуговичками красоту и мудрость тибета, то есть: Тибета.

Паром назад (как мне кажется). Сижу внизу. Напротив явно мать и сын, она лет семидесяти, он – тридцати так пяти, дружно, в унисон пожирают жареный картофель из пакетика и дружно, в унисон обсасывают пальцы. Бывают же счастливые, дружные семьи… Шарю по карманам: нет, на картошку нехватит. Можно вздремнуть: увидеть, вспомнить мамино лицо, как на юношеской – девичьей фотографии. Странно, что это красивое нежное лицо с дугами бровей и мраморным лбом теперь уже не существует на свете… Скрип, скрежет. Паром прибывает в Манхаттен.

Прибыл.

Дома. Одна. Совсем одна.

Ем жидкий суп, боясь стукнуть ложкой. За дверью шумное общение соседей по площадке.

«…See you again!» «Good night!»*

Теперь можно… Звучно дохлёбываю остывшую жижу.

Инвентаризация. Южинский переулок… Комнатка была половиной, хоть и имела выход в коридор коммуналки. За стеной-перегородкой была точно такая же половина со своим выходом в коридор, и в ней жили (верней, обитали) свёкор со своей женой, мачехой мужа… Здесь умещались: шифоньер, стоящий поперёк, открывающийся на себя и создающий эффект мини-прихожей, из которой, через щель между стеной и шифоньером, можно было проникнуть в спальню; в спальне той стояла тахта у северной стенки изголовьем к обратной стене шифоньера, и стол, то есть столик, за которым сидели на тахте противоположно изголовью. И ещё окно. Окно выходило на улицу и на запад.

Когда Лёша возвращался пьяным – а пьяным он возвращался всегда – и плюхался на тахту, я укладывалась на полу, между шифоньером, тахтой и стеной. Но нужно было прижиматься к южной стене, потому что он во сне, вернее, в бреду, падал с тахты и мог придавить.

Если же муж укладывался на полу, между тахтой и стеной, то мне, лежащей на тахте, нужно, было прижиматься к стене северной, к самой стене, ибо во сне-бреду он вскидывал свои длиннющие ноги вверх и потом резко опускал вниз, просто обрушиваясь ими на моё тщедушное тельце. Родился ребёнок, моя девочка, и за отсутствием места для кроватки спал (а), так и спала в коляске в проходе. На обе половины был один лицевой счёт на имя свёкора.


___________________

*До встречи! – Доброй ночи! (англ.)


Чтобы улучшить жилищные условия, то есть поставить себя на очередь на увеличение жилплощади, нужно было иметь на свою половину отдельный лицевой счёт.

Я стала собирать все бумажки для разделения лицевых счетов. Не стану перечислять всех процедур и всех контор, через которые пролегал путь к лицевому счёту. Завершающим – как покажется, завершающим – был визит в офис у Никитских Ворот, «Бюро Инвентаризации», где мне выдали справку-схему всей коммуналки и наших комнаток в частности. Комнатки были четыре метра в длину и два метра двадцать четыре сантиметра в ширину. Отнесла все бумажки в Народный суд, назначили день слушания. Приёмная свекровь сказала: нет, они (то есть мой муж и я) не имеют права на свой лицевой счёт, так как допустимая для этого ширина два метра двадцать пять сантиметров, а у них (то есть у нас) – только два метра двадцать четыре сантиметра. И суд мне отказал. Это было глупо, это было возмутительно, глупо: ведь если измерить как следует (я это сделала), то ширина получалась два метра двадцать четыре с половиной сантиметра, то есть почти допустимая, вообще допустимая ширина. Пошла я по-новому в «Бюро Инвентаризации», сказала им об этом, заказала измерителей. Пришли два молодых человека с их измерительными приборами: и правда, два метра двадцать четыре с половиной сантиметра! Подала я на пересмотр дела. Но свёкор и его жена не пришли. Назначили другой день слушания… Не пришли. Назначили новую дату слушания. Пришли, но приёмная свекровь сказала: если ширина – вообще, расстояние там, число – не целое число, а дробь, то округление идёт в сторону чётного, и в данном случае два метра двадцать четыре сантиметра. Она была права. Нам отказали.

Я снова пошла в Бюро Инвентаризации. Мне там понравилось и запомнилось симпатичное лицо девушки Ирины, хранительницы архитектурных схем и планов жилищных помещений, и я принесла ей коробку конфет, вкусных (дорогих). Убеждала, и убедила-таки исправить «двадцать четыре с половиной сантиметра» на «двадцать пять»… Назначили день слушания. Свёкор и его супруга не пришли. Опять назначили день слушания – пришли, но настояли на пересмотре-перемере помещения, теперь в присутствии представителей и суда, и Бюро Инвентаризации. Перемерили: два метра двадцать четыре с половиной сантиметра, которые округлялись в сторону чётного, то есть, «два метра двадцать четыре сантиметра». Отказали нам снова…


Ночь над Нью-Йорком. С вечера дует и дует, воет и шумит, где-то делая свои разрушения. Почему-то думается, и это, очевидно, так: бессмысленный ветер, бессмысленная, глупая, нежилая погода Нью-Йорка…

Утром придут ремонтные рабочие, разбитные техасцы. Начиная с понедельника, в квартире ремонт перед инспекцией. Всё меняется, чинится.

Пришли. Торчу в гостиной, «ливингрум», днями.

Я заметила, что рабочие называют ремонтируемые вещи – окно, трубу, и пр. – «Бетси», считают, что это – ремонтируемая вещь – одушевлённое лицо, «she» («она»), ласково зовут: «Come on, Веtсу, ве nice tonight!» Или: «Come to papa, Веtсу!»*

И если они спросят меня про холодильник, я скажу им:

«That only one guy is normal here».

«Здесь только один этот парень и нормальный».

__________________

*Иди сюда, Бетси, будь мила сегодня ночью! Иди к папе, Бетси!


Русские (почти семейные) связи:

–Хэлло, хэлло! Кукла, это ты? Ты что, спишь? А? Нет? А что у тебя голос такой? А? Что? Не слышу! Бля… Держи трубку ближе ко рту. Говорят, тебя видели в супермаркете с каким-то ирландцем… Да нет, не думаю, чтоб ошиблись. А что ты думаешь о Билле? Как «о каком», да о Клинтоне, о каком же ещё, держи трубку ближе ко рту. Ну не дура ли эта баба, как её… А? Дженифер! Ой, да кому я говорю! Чувствую, с моей, бль, добротой. А? Короче…

Звонила Марианна, зовёт убрать квартиру в субботу. Ей это доставляет удовольствие: как же, я убираю, и я работаю на неё. Потом можно будет обронить в разговоре светском: «Тут мне делает уборку одна… артистка.»

Как хочется отказаться. (Но…)

А назойливый ветер убил-таки кого-то в Upper West Side*. Диктор объясняет, почему был такой ветер. Вчера он тоже объяснял, и так же мог объяснить трёхлетний ребёнок: встретились два ветра и пошли по одному пути-каналу, очень узкому…

Повествуя о ветрах в канале, о погоде и вообще, он этот Weather Man** широко разевает рот – как же, не пропадать таким прекрасным зубам, вернее, столь дорогому дантисту! И при этом сладко щурится. У меня такое подозрение, что американские дикторы, телеведущие и журналисты дали своего рода клятву «Гипокрита» (hypocrite, лицемер): сообщив о чьём-либо несчастье, потере ли, смерти, тотчас оскалиться в улыбке и сладко сощурить глаза.

Пора. К зеркалу, завершить косметические приготовления… Вдруг – за окном песня–музыка на безумной громкости: некий сеньор

_________________

*Верхняя Западная Сторона

**погодный мужчина, т.е. метеоролог


резко затормозил (так полагаю, на красный свет) свой комбайн: сверху магнитофон, внизу автомобиль, и оглашает окрестности Верхнего Манхэттена требованиями (по-испански) прийти в его объятия. Жившим в Верхнем Манхэттене, а именно в Вашингтон Хайтс, как не понять мучения-искушения Одиссея, внемлющего сиренам! Но, однако, не выходить же к нему с одним лишь накрашенным глазом! Представилось: там, внизу, выстроилась очередь. Я выглядываю в окно и, прикрывая ненакрашенный глаз рукою, спрашиваю: «Кто крайний?» Задержали бы его… Арестовали б. Но вот, видно, дали зелёный свет, уехал. Знаю: вернётся.

Зеркало: «Это – лицо, которого наполовину коснулась косметика.»

Лицо, обращённое к зеркалу: «А теперь – всё. И пора на подиум. Выбора нет.Что я могу ещё?»

Зеркало: «Делать уборки.»

Лицо, обращённое к зеркалу: «Как хорошо бы было научиться всем самим убирать за собой…»


Трэйн (train, поезд). Ноктюрн. Выбрала место поуютней и поуединённей. На следующей остановке вошла и устроилась напротив семейка: Он, Она и спящий в коляске Ребёнок. Он лёг на скамейку, положил голову Ей на колени. Она принялась давить Ему прыщи на лбу, а надавившись, заиграла на Его голове как на барабане, отбивая цепкими ладонями ритм-такт – я слышу, ритм захватывает: «Ти-ни-да! Ти-ни-даа!»

(«А если бы молоточком?») Что ж, придётся уйти в другой конец вагона. Слишком всё это персонально, интимно. Как ноктюрн, исполняемый кем-то и для единственного кого-то, с поглядыванием вверх, в глаза любимого (-ой) и мимикой воздушного поцелуя. Согласитесь, не очень комфортно постороннему, лишнему, каковой я себя почувствовала и переместилась, переселилась. Теперь можно закрыть глаза и под лёгкий, от (у-) далённый ритм «Ти-ни-даа» увидеть короткий дорожный сон: Сад с малиной. Качели во дворе…

Моя остановка.


Вечером работала, то есть позировала в классе. Девушка, повязанная косынкой как комсомолка какого-нибудь двадцать пятого-шестого-седьмого года, из-под косынки – серые, коротко и ровно постриженные кудряшки – делала «подмалёвку» на холсте большущей кистью и, почему-то, густо-зелёной краской.

Учитель молча сидел в углу на стуле, ел что-то, откусывая и заглатывая, минуя процесс пережёвывания, потом кладя-ставя «это» на пол, на постеленный кусок бумаги, чтобы запить кофе из бумажного же стаканчика. Обычная сцена для этой нашей Художественной Лиги. Да, пожалуй, и для всего Нью-Йорка. Рядом очкастая дева библиотечного вида, повернувшись лицом к публике, чихала по-псиному: «Ав, ав, ав!» – разбрызгивая слюну. Подумалось: тут нужен «Манюал» (Manual), руководство-пособие: как чихать, то есть прикрывая нос, рот и пр. рукой; как есть и обходиться без облизывания пальцев… Аппендикс: как пользоваться кисточками, вообще их назначение; немножко о холсте, о цвете, о тенях и т.д. и т.д.


Путь домой (Что есть живое?) Наконец-то пришёл – скрипучий, грязный, поздний поезд-трэйн. Пришёл и взял на борт. Поезд… Впрочем, всё равно какой.

Приходилось ли вам видеть городской полёт пластикового мешка? Мне – о да, приходилось. Мне приходилось быть свидетелем того, как разорванное, продырявленное чумазое существо неорганического происхождения, появившись откуда-то из-за угла, из-за поворота, а то ещё вдруг взмыв с заплёванного асфальта, летело рывками по улице; парило над трассой со снующими автомобилями; мчалось вдоль стен домов, заглядывая в минуемые окна; внезапно приземлялось у ног прохожего, ставя его – столь же внезапно – перед выбором: №1 – обойти машинально, по выработанному рефлексу самосохранения; №2 – споткнуться, автоматически безумно-бездумно выругавшись: «Shit», «F…k», и потом злобно и так же автоматически обернуться на прощание; или ещё, №3 – подцепить приземлившийся объект и волочить за собой на одной ноге, уныло между тем обгладывая с кочана остывшую кукурузу…

Итак, дорога домой. Трэйн… Впрочем, всё равно какой. И даже всё равно куда. Тот, который, наконец, пришёл. В нем люди-пассажиры – мертвецы. Что с того, что шевелятся, выходят каждый на своей остановке, наступая при этом мне на ноги и желая – не мне, а друг другу – доброй ночи (доброго дня). Кто-то кому-то обещал позвонить и вряд ли позвонит. В углу китаянка либо кореянка, либо ещё какая раскрепощённая женщина Востока зевает не прикрывая рта, видны металлические коронки. Но ведь глаза её закрыты, и таким образом, никто её не видит… А вот мужчина с подрисованными бровями – сухой как жук. Вдруг вижу: по полу движется пушинка. Как движется! Красиво, весело, беззаботно. Она кажется единственно живой, одушевлённой среди них… «Соmе on, соmе оn, Ветсу, be сагеfull tonight!» – «Пошла, пошла Бэтси, будь осторожна этой ночью!»

Но поздно. Исчезла в пасти металлических коронок. Аминь.

Выйдя из поезда и шествуя по загаженному туннелю к выходу, продолжаю думать-вспоминать: «Значит, любой кусок материи бывает послушен (как и бывает непослушен) духам движения…»

И: «…А если так движется, не значит ли, что живёт?»

***

– Алё, алё. Кукла, ты дома? Сними трубку! Хэлло! Жезус! (расстроенно). Ну, я позвоню потом.

Мессаж (сообщение) от Марианны.

За окном – собачий вой-лай. В окне напротив тускло мерцает звёздочка сигареты вечнокурящего там старого грека.

Я дома. В четырёх стенах арендованного одиночества.

Я – это кусочек тела, который страдает, и боится.

Нужно просто заснуть и спать. Спать, спать…

Приснится дочь, маленькая, лет четырёх.

Я буду сидеть на берегу дальневосточной речонки по имени Бурлит, наблюдая за её бурлением-течением. Речушка эта, позже затопленная, как я слышала, вместе с деревней Надаровкой и вместе с прилегающими к Надаровке деревнями, впадала в Бикин, ещё более бурную речку, впадающую в свой черёд в Уссури и в Амур, которые впадают (или «впадали»? Может быть, они тоже ныне затоплены) друг в друга…


Она пришла, измученный ребёнок. Стала укладываться на траве поспать, а головкой – мне на колени, но как-то получалось, что была она головой вниз, вот так; я пыталась повернуть её, и даже пересесть самой; дала, то есть предложила ей подушечку под голову; она сказала: «Нет», и я проснулась.

Она не любит высоких изголовий.

«…Моя дорогая дочь,

Сегодня, наконец, дозвонилась до Х. шериф-департмента, где регистрируют умерших и, в частности, членов группы самоубийц, найденных накануне, после их отбытия на планету Сириус с помощью яда и пластиковых мешков на голову. И… *

Тебя в списке мёртвых нет.»

Спать… Спать…

Снова заснула. Увидела своё детство. Моё детство на дне морском. Нет никакого смысла его вспоминать. Но оно снится. Сад с малиной… За огородом, на холме, поросшем ландышами, старый пчельник. Я забиралась в него летом, когда там не было ульев, там пахло прелой соломой и сладостью. Во дворе – качели. Отчим в ожидании ужина сидит во дворе; разматывает портянки…


– Хэлоу… Гражаусас…

Телефонный звонок. Это Витянис, чтобы сказать, что он одинок и не знает зачем живёт. (Что, уже четверг?)

– Хочешь зайти на чашку кофе?

– Лапынъка, не могу, очень занят.

(«Вот и хорошо: не надо мыть голову. Шерсть в носу – нэхай соби растэ…»)

– Жаль.

– Пока, лапынька.

– Пока…

Снова звонок:

– Алё, алё! Кукла, это ты? А что у тебя голос такой, спала, что ли? А? Говорят, тебя видели в супермаркете, ты расплачивалась фудстэмпами… Не слышу! Да нет, не думаю чтоб ошиблись! Держи трубку ближе ко рту…

Выдёргиваю телефонный шнур напрочь из розетки. Вот так, лучше. Пусть отдохнёт. Пусть отдохнут.

_______________

*1997, 27 марта – случай массового (группового – 29 человек) самоубийства в г. Сан-Диего (Калифорния).


Был когда-то его, Витяниса, день рождения, в мае, тринадцатого, помню, и я с раннего утра отправилась в Форт Трэйон парк. Там, при подходе – переходе к Клойстеру*, поднырнула под мосток, под низенькую арку; вышла в мелкий лесок на склоне, где росли ландыши, цветы моей родины, и цветы его родины тоже, я знала; нарвала букет… Спустилась по врастающим и даже уже почти вросшим в землю каменным ступенькам; собачьей прогулочной аллеей вышла на Бродвей. А ещё через несколько минут ландыши приятным сюрпризом стояли в вазе у порога его студии, поджидали именинника снаружи.

«Ландыши, ландыши…» – шёпотом напевала, срывая благоухающие, хрупкие создания с белыми кудрявыми головками, кутающимися от майского утреннего холода в накрахмаленную зелень листьев…


Едва включила телефон – звонок, Марианна:

– Алё! Алё!..

Воспоминания о тринадцатом мая прерваны. Марианна хочет, чтобы я сделала завтра уборку в освободившейся квартире, которую она будет показывать как агент, или посредник, или, ещё вернее, посредница. И – чтоб побыстрее, чтоб с раннего утра: «Скорей, скорей, Кукла, мне ж надо показывать ЛЮДЯМ!» Потом ещё, в довершение разговора, попыталась навязать мне за изрядную сумму «почти новый» стул, еле отказалась. Она всегда норовит продать что-нибудь, а то ещё и кого-нибудь… Хвалилась своей младшей дочерью, осудила за что-то («витание в облаках» – так было сказано ею) старшую. Дочери у неё особенные, и учатся в особенных колледжах, «за сумасшедшие деньги». Я слушала не перебивая, а про свою в общении с ней молчу.

________________

*Комплекс старинных замков Европы – подарок Рокфеллера Младшего Нью-Йорку, филиал Мерополитен музея.


И ещё: она, Марианна, богата. Как-то похвалилась: «А знаешь ли ты, сколько я должна? Мил-ли-он!» За уборку же мне платит так скупо. («Зачем я вообще с ней общаюсь? А-а, рент…») Когда придёт на место встречи с ключом от квартиры, где нужно убрать, я должна быть одета поневзрачней, понеприметней. Да-да, поневзрачней. Её окружение – русскоязычные дамы без определённой здешней жизнью занятости – реципиентки, и они же разносчицы всяких вздорных слухов о своих же ближних. Среди них выделяется красноречием моя соседка по дому, безумная Вера, та что встречает гуляющих «русских» у входа в парк сообщениями о самых последних стихийных бедствиях, случившихся в мире за их с ней разлуку. Это – как бы экстренный выпуск «DAYLY NEWS»*, упакованный в плоть еxtra large size** – пятьдесят шестого размера. Вера – бывшая машинистка и близкая подруга близкой подруги Марианны, бывшей журналистки (и к тому же подруги жены Витяниса)

_____________

*Название нью-йоркской газеты.

**Большого размера.


Венеры. Марианна тоже, по её словам, журналистка, и тоже в прошлом. И вместе эти три леди: Марианна-Вера-Венера, сей творческий союз, страшная сила. Это потом, чуть позже, они побьют друг друга палкой по голове (палка останется у Веры), а сейчас пока довольно часто гуляют вместе, втроём по аллеям «Форт Трэйон» парка, для здоровья гуляют и беседуют о своих достоинствах и чужих недостатках… Не смешно ли? – они не знают всего о моей ситуации с дочерью и о Витянисе. Проморгали. Проморгали? Но ведь как-то Витянис, позвонив в четверг, сказал мне между прочим: «Так значит, ты была вчера в полосатой блузке!» Ему стало известно. Как тесен этот мир.

Итак, оденусь поневзрачней. Пресса всё-таки. Не хватало ещё быть пропечатанной в русскоязычной газете, на одной странице, на одной

полоске с ясновидящей Анжеликой: «Внимание, внимание! Русская дама в зелёных (малиновых) носках! Позор эмиграции !»

Опять звонит Витянис, чтобы сказать, что он, может быть, позвонит в следующий четверг.

Ощущение капкана – так тесен этот мир.

Как-то (в четверг) он заехал за мной на своём красном «Вольво» и повёз на загородный пляж «John Beach». Стояло тёплое лето. Ему нужен был загар, и поэтому мы, раздевшись до купального исподнего, ходили по берегу то в одну сторону, то в другую, то на Запад, то на Восток, при этом я шла то слева от него, то справа, давая таким образом солнцу печь-загорать его тело равномерно. Когда мы шли налево от камня с одеждой, то есть на Восток, в конце маршрута был полупесчаный холмик, поросший цветущим шиповником. Цветы были бледно-розовые, ароматные, Я подбегала к холму – только взглянуть и нюхнуть, и назад, не задерживаться, ибо, если задержаться, Витянис норовил, подойдя сзади, запустить свои руки в мои трусики, такова была его реакция на холмик и на шиповник. При всём при том что руки, его руки, с грязными обкусанными ногтями и дурацкими перстнями, – не помню, чтобы он их когда-либо мыл. Хоть, конечно, понимаю: художник, краски, холсты и всё такое…


…Костюм для встречи с Марианной готов: джинсы чистые и серые, чистая серая футболка. Нашла носки – не серые, но и не малиновые, а чистые, белые, без дыр. Укладывалась спать, бормоча придуманную, а вернее, выношенную мудрость: «Опасайся ближнего своего».

…Хорошо, что они не знают, как мне плохо.

Дочь, дочь, дочь…

Они, собственно, осведомлены о том, что она уехала, уже на…

Вдруг некий голос сказал беззвучно, где-то внутри:

«Без пяти полночь».

Преодолев леность, встала, взяла в руки будильник: одиннадцать часов пятьдесят пять минут. Точно. И – кто это мог сказать? Это случалось прежде, раз или два. Какой-то внутренний хронометр? Или… Или это время какого-то события?

«Господи! Пошли моей девочке…»

Заснулось.

«У сна прозрачные стенки – я вижу всё…»


Человек из сна. Опять приснился человек с глубокими чёрными глазами.

Мне кажется, сны – эпизоды из чьей-то жизни, в прошлом или в будущем, зависит от интерьера… Возможно, Земля – многоголовое чудовище, много-, много -, многоголовое чудовище, и, может быть, мы все вместе имеем одно сознание на всех. Мы, может быть, даже все вместе видим один и тот же сон…

…Я шла по лестнице бесконечной и крутой, ведущей сверху вниз, и обнаружила, что потеряла перчатку с одной руки, левой. Безумный импульс – глупая затея: пойти назад, вспять, за потерянной перчаткой, найти её во что бы то ни стало… Иду, смотрю на ступеньки, без надежд, пихаемая, сбиваемая с ног толпой. Тут он… Зазвенел будильник.

Проснулась с ощущением: всё в порядке. Он подобрал, он подберёт – я видела – перчатку.


Уборка. В квартире, похоже, жили десятки поколений некоего служивого рода: жир и грязь на стенках кухни, засохшие (засушенные?) мыши под- и за- газовой плитой; помёт доисторического домашнего животного; в спальне ржавые шпильки и детские матрасики с мочевыми подтёками; под батареей в гостиной (почему-то не в спальне) скрюченные презервативы… Кем-то обронен бланк (чистый) рецепта, взяла – пригодится…

Выходила подышать, тем временем очищая от копоти и отмывая снаружи окно, на балкон. С тоской смотрела на кучку мужчин, беседующих о чём-то меж собой с баночками пива в руках: «Кто-то из них тоже… Может быть… Испытывает смертельную усталость…» Вернулась внутрь, домыла. Обессиленная, потная, упала на пол. Испугалась: вдруг уже больше не встану? Вспомнился человек из сна. Зашептала: «Отче наш…» Но где же, как же Мать? Там нет о Ней ни слова. Продолжила: «Славься Мария, благодати полная, Господь с тобою…» И мою маму звали Марией… Теперь лучше… Хорошо ещё, что тут был тут душ, и можно было его принять, то есть смыть пот.


Лопнувшие шарики. Презервативы под батареей навели на воспоминания о московской дружбе (-службе) со скульптором Ничегосяном. Я позировала ему, сначала для портрета, бесплатно, потом уговорил для фигуры, за рубль в час. И вот как-то, в знак особого доверия и как излюбленной («любимой») модели, был дан мне ключ от другой студии-мастерской, в которой нужно было сделать уборку, и потом можно было приходить – отсиживаться там от пьяных мужниных выступлений. Однако, в студию эту наезжал брат скульптора, кинорежиссёр, и приводил какую-то важную комиссию. Тогда туда ходить было нельзя, надо было ждать его (брата) отъезда; скульптор давал мне знать, когда в студию ходить, а когда – не ходить… После того как кинорежиссёр с комиссией отбывал, так никогда и не повидав меня (а я-то вынашивала надежду, мечту: встретить его внезапно, на пороге студии, понравиться и получить приглашение на интересную роль. Но он отъезжал), я, по звонку брата-скульптора, шла делать уборку. Пахло вином; всюду валялись разбитые бутылки, куриные кости, и ещё: презервативы, тут и там сморщенные презервативы. Моя девочка, скучающая в ожидании конца уборки, все норовила поиграть с «лопнувшими шариками», и нужно было следить, чтобы она не трогала… В конце-концов, вернула ключ Ничегосяну, сказала: «Спасибо, не надо.»

Ну, вот, и укомплектовала мышей-помёт-презервативы в пластиковый мешок; вынесла.

Возвращала ключ этой, бывшей журналистке, Марианне – та хотела навязать какой-то абажур за вычетом заработанных тридцати долларов… Еле отказалась. Надо бы вообще… (А-а, рент). Тут ещё чей-то троюродный брат, по её словам, нуждается в «грин карте», а я «такая одинокая, хоть и красивая, прямо как кукла». Намек был понят хорошо; ответила: «Спешу, голодна», что было правдой; и: «Позвоню», что было неправдой, – зачем?..

А ведь нужны были силы, вечером позировать.

– Pose!


Сад с малиной. Качели во дворе…

Сад с каче… А потом уехали на мамину био/географическую родину, где заканчивала среднюю школу, живя на квартире у дальних родственников дяди Вани – бывшего шахтёра и жены его тёти Дуни. Ведь в деревне, где поселились мои родные, средней школы не было. Итак, они поселились в деревне, в домике бабушки, вернее, выжили бабушку из домика с помощью пьянок. И бабушка ушла в люди, а я в город, то есть в шахтёрский посёлок, где была средняя школа, за двадцать с чем-то вёрст. Пару раз баба навещала меня с кочаном капусты в жилистых, тощих руках; стояла у входа в дяди-ванин-тёти-дунин дом с робкой улыбкой «Можно… войти?» – как бы при этом извиняясь за моё пребывание у них, за спаньё на старой ржавой солдатской койке справа от входа, с клопами, и со снами о Надаровке (лечу, распластав руки-крылья… Вот уже внизу – Федосеевка, соседняя деревня, километрах в семи от моей; я там была на детской площадке, и потом училась с пятого класса, ночуя у доброй бабушки Чернавихи… 0на потеряла дочь, Леночку, четырнадцати лет: пошла по ягоду голубику, и потерялась, сгинула бесследно… Болят, устали крылья. Приземляюсь передохнуть. Приземляюсь напротив сельпо с его расшатанными деревянными ступеньками крыльца… Делаю ещё пару шагов по пыльной дороге в сторону Надаровки. Тошнит… Просыпаюсь); за каторжные работы по дому, включая уборку блевотины после хозяйских пирушек – и они пили, да ещё как!..

Всё образования ради… В праздники некуда было податься. Однажды пришла – пешком, конечно – к маме, но она страшно ревновала меня к бабушкиному домику и прочь прогнала. Отправилась назад. Махнула на прощание сестрёнке – красавица Даша-резвушка стояла с морковкой в руке, как у Некрасова, в «Морозе – Красном Носе». 0на стояла у погреба в свободном цветастом платьице, и ничто в ней не предвещало тогда будущей беспросветной пьяницы… Отправилась в шахтёрский я поселок, к пьянствующей же супружеской паре. Вышла за деревню; села на холмик, увидела далеко вокруг весеннюю зелень – была весна -заплакала…

– Break! (– Перерыв!)

…А ещё раз, как-то так получилось, делая школьное задание, домашнее задание, пролила чернила на скатерть. Глядя на тёти дунино искаженное горем-гневом лицо, дала себе слово: вот, вырасту, заработаю, и куплю ей новую скатерть… Осуществить же эту задумку так и не пришлось. Работала. Уехала в Москву. Бедствовала. Потом… Потом еще бедствовала. Так и умерла тётя Дуня, не дождавшись моей скатерти. Хорошо, что она об этой моей задумке не знала.


– Роsе!


– Роsе!

Идет последняя, четвёртая неделя позы в этом классе.

Монитор группы, подавая руку, чтобы помочь вскарабкаться на стул высоченный, где сижу нагая, вдруг сказал, а может быть, угадал, как ему кажется, по скулам:

– Так Вы, оказывается, русская! И Вы что – понимаете по-английски? Вы понимаете, что я сейчас Вам говорю?! – уже переходя на крик, как бы в обращении с глухой.

Вот те раз! А на каком же мы ещё общались всё это время, весь этот месяц? Я как-то скорее ожидала вопроса: «Какого цвета у Вас глаза?» Ответила ему по-английски, то есть, на английском, усевшись и глядя куда-то мимо, куда-то в пространство:

– Yea–ah… Some people translate the word «Russian» as «an Idiot».

(Да-а… Некоторые люди переводят слово «русский» как «идиот»)

Он заметно смутился. И на том спасибо.

Можно было сказать и так: «Вообще-то я украинка.» Но это ему понять сложно. И потом,– не навредить бы… (Кому?)

«Дочь моя, дочь…»

Собственно, крыльцо, которое я мыла, откуда мы уехали… Всё это потом затопили, потом на месте Надаровки построили ГРЭС, так сказал отчим на маминых поминках, а он слышал от кого-то ещё… Когда уезжали, когда меня увозили, я дала себе слово вернуться. И вот, я выросла большая, взрослая и немолодая, и уже похоронили маму, а место, куда я так сильно и так долго хотела вернуться – детство – оказывается, затоплено, и значит, не существует. Как только он мне это сказал, я перестала видеть во снах полёты в Надаровку, и запрещаю себе вспоминать… По-моему, детство, наше детство – это не только отрезок времени, но и кусок пространства, который…


– Long break! («Большой перерыв!»)

Слезаю со стула. Набрасываю халат.


Большой перерыв. В кафетерии присела рядом с одной вечной студенткой, седой красивой дамой. Откусила бэйгл, отхлебываю кофе из бумажного стаканчика. Моя соседка тоже откусывает бэйгл (свой), и при этом сдобряет каждый кусок-глоток мелкими, но частыми слезинками.

– Are you all right?* – что ещё тут можно сказать?

В ответ – проклятия в адрес убывающего между тем бэйгла, в котором – знаю ли я об этом? – содержатся двести сорок пять калорий.

– Ну и что?

– Как «что»? Калории толстят!

Я уже говорила, точнее, писала, есть такая группа таких собеседников-попутчиков, что стремятся худеть, худеть и худеть.

– Вы уверены, что двести сорок пять? (Аrе you shure?). Может быть, не двести сорок пять, может быть (намазываю на свой бэйгл земляничное варенье из бесплатного пакетика, маленького, с чайную ложечку, и я прихватила с собой ещё один, до пары), может быть, только двести сорок четыре…


________________

*С вами все в порядке?


– Да Вы что, издеваетесь? Об этом же говорили учёные люди, учёные, и…

– Богатые?

– Вы что, ТиВи не смотрите? Есть ли у Вас ТиВи?

– Вообще-то… Чёрно-белый. (С помойки.)

– Чёрно-белый? Ничего не понимаю! И потом… (Взглянув на меня, в изумлении) как это Вам удаётся: есть хлебно-сладкое, много («Мно-ого?») и оставаться худой… Стройной. Почему?

– Может быть, потому, что я вкушаю тело Господа нашего Исуса Христа, а Вы – двести сорок пять калорий.

– Вы что, смеётесь? О чём Вы тут говорите? Ничего не понимаю. Гуд-бай.

Гляжу ей вслед. А я ещё хотела поделиться с ней вареньем. Подумалось невольно и о том, как было бы неплохо самим выращивать хлеб и всё самое необходимое для жизни.


Бабушкин рассказ о нечаянном каравае.

…Лёня, сын, как ему исполнилось семнадцать, ушёл добровольцем в Сталинград.

Всё отсылали на фронт, а сами голодали – так голодали! – хоть и деревня… Подкреплялись похлёбками из лебеды, крапивы летом, из очисток – зимой. И вот, весной это было, в одно воскресенье, сняла утром с божницы икону Божьей Матери, помолилась как следует за солдат воюющих за Отчизну, а в глазах – образ каравая; завернула в узелок, да и пошла с этой иконой в город, менять её на хлеб на базаре, если, конечно, найдётся кто желающий… Вышла за деревню. Мучил навязчивый образ каравая. Остановилась перевести дух. Помолилась. Двинулась дальше. Миновала кладбище. Начиналось ржаное поле, зелёные росточки. А у дороги, у самой-самой дороги, увидела: белел узелок. Подняла его. Развернула: хлеб! КАРАВАЙ! Вернулась домой, икону на место поставила, стала собирать на стол, звать всех ближних к караваю.

…А Лёня так и не вернулся.

…Справа через столик группа живописцев-«одноклассников», этакий Unisex Salon*, беседуют о чём-то, показывая на меня пальцем, может быть, говорят о том, что я похожа на Ив Мари Сейнт (так здесь считают, нужно бы посмотреть фильм с ней), а может быть, о том что я «русская»; при этом один из выступающих, пожилой грузный мужчина в синей рубашке, одновременно говорит, жуёт и сморкается в бумажную салфетку, роняя обильно на стол изо рта крошки…


Ещё один перерыв, короткий. Розанжела, хорошенькая брюнетка из Бразилии с замечательно густыми и мохнатыми бровями, сообщила в туалете, смачивая между тем и поправляя перед зеркалом брови-заросли, что она с её новым бойфрендом** намерена(-ы) съездить за город в четверг; он пригласил её в какой-то мексиканский ресторан; и просила она меня подменить её в late afternoon, то есть в послеобеденном скетч-классе. Все это Розанжела изложила не отрывая глаз от зеркала… И я взяла её часы, то есть согласилась подменить: ведь мне нужны exra-monеу, всегда нужны, платить проклятый растущий рент (аренду), всегда немножко «экстра» денег для выживания. Разговаривая, отвечая Розанжеле, приходилось смотреть тоже в зеркало, тусклое заляпанное туалетное зеркало, и невольно подражать её жестам. Перерыв кончился. Пришла в класс. Села на стул в позу… Вдруг одна дама с чёлкой, из-под которой – угрюмые синие глаза, сказала мне недовольно:

– А Вы не имели права этого делать.


_________________

*Общий по признакам пола салон.

**boyfriend – дружок ( англ.)


По взгляду её я поняла, догадалась, что имелось в виду: я намочила собственную чёлку, чтоб она (чёлка) улеглась.

– …Взбейте,– продолжала синеглазая, – и потом, у Вас было больше по бокам.

Я – демонстративно послушно – взбила свои перманентные кудри и «развесила по бокам».

Но она осталась угрюмой.


…Под крыльцом спала собака, Тубик. Там же валялась старая сковородка. Я только что подоила корову и проходя мимо, отплеснула из ведра молока ему в эту старую сковородку. Тубик пополз к посудине на брюхе, остерегаясь быть увиденным отчимом. Но тот увидел и больно побил кочергой, – и собаку, и меня по рукам, в моём жесте защитить Тубика.

Да, но ещё прежде, в Надаровке и в Федосеевке, была одна зима, оставившая лучшее воспоминание об отчиме, прекрасное новогоднее воспоминание…

–Rest!

Слезаю со стула, протягиваю руку за халатиком. Задержалась, застыла: кажется, на ладонь тихо опускаются снежинки. «Снег… Снег…»

– Вы свободны, эй, слышите?!

– Да-да, я поняла.

Спешу одеться. Прекрасное новогоднее воспоминание досмотрю когда-нибудь и где-нибудь потом.


Третья степень посвящения. «Вся полнота будущего развёртывается перед вами, и все члены Вашей семьи и Ваши друзья с незапамятных времён окружают Вас…»

Во тьме закрытых глаз опять Надаровка… Старик Подосинников… Он был окружён, то есть его постель была окружена сбежавшимися соседями, все вслушивались в его тихие последние слова. Говорить становилось трудно, и снохи-вдовы приближали ухо к его слабеющим устам. Потом он, уже не в состоянии так объясняться, сделал несколько жестов рукой, последний жест: «пока», или «до свиданья»… На меня, маленькую девочку, посланную за солью взаймы и торчащую в проёме двери, никто не обращал внимания. (Как в идеальной церкви.) Теперь всё, что он мог: вдох-выдох… Затих. Женщины засуетились в поисках пятаков: закрыть ему глаза…

– Rest!


Late afternoon sketch class*

(*послеобеденный класс коротких поз)

– Pose!

Хорошая вещь, этот скетч-класс. Все тут учатся, преподавателей нет, то есть они есть, но в качестве и среди студентов. Монитор – рыжий Рик с трудом, но пережил отсутствие Розанжелы, и теперь тихим голосом командует мне: «Change!» («Поменяйте позу!»)

Этот скетч-класс – класс для коротких поз. Выбираю такие, чтоб опираться/упираться не на левую коленку, которая болит, а на правую; и не сажусь на подиум, чтобы не подцепить всяких там вирусов. Делаю рукой жесты хотя бы отчасти загораживающие пикантные части тела. Не расставлять ноги, чтобы… Не наклоняться, дабы… В твисте – чтоб со всех четырёх сторон, рисующих сторон… Открылась дверь, и вошёл… Густав. Густав Фолк, выдающийся художник, исполнивший когда-то для меня bottomless выход… (См. выше, начало повествования «кофе по-американски».) Я узнала его сразу по красноте щёк и носа, по прозрачности глаз, да и по лохматости седой бороды: уж натуральная ли?

Втянула живот/diaphragm поглубже, талия всё-таки… А Густав меж тем шаркающей походкой (ну точно он!) направился к подиуму. У меня душа ушла бы в пятки, если бы не талия. Всё, сейчас выпалит ведь: «Отдавай шесть долларов за белые хризантемы!»

– Change!

Складываю молитвенно руки на груди… Он окатил меня холодным взглядом, коротким, секундным, и двинулся дальше, к Рику. Громким шёпотом спрашивает: «Где здесь класс для длинных (долгих) поз?» («Зачем тебе?» – дерзко подумалось в ответ.) Рик мотнул головой вправо, что должно было означать: «Следующая дверь направо от выхода». Густав зашаркал назад.

– Change!

Отворачиваюсь к южной стенке в закрученном твисте. Вышел… Мне показалось, что он и пришёл-то справа, оттуда, куда мотнул головой Рик.

Вот так встреча! Нет, теперь буду внимательней, ещё внимательней смотреть на подписи под шедеврами…

***

– Break!

Сижу на подиуме, растирая правую ногу. А они – те, которые рисуют, – говорят о вещах, людях, художниках, зрелищах поминутно, то есть посекундно – время дорого! – приглушённо – придушённо вскаркивая: «I love it!» «I love that!»*

Думается (теперь думается): «Любовь» в современном, и в американском особенно, обиходе,– всего лишь слово-паразит. Как ругательство, как «Bitch», «Shit» и это их «Fuck». «Love». И ещё «Hate» – «ненавижу», но это у них более осмысленно.

Поезд домой. Непривычно пусто. Лишь напротив молодая женщина с пузом, любуется платьицем для своего будущего ребёнка. Нашла какие-то неполадки в цветочках, то есть в цветочке… розочке. И кусает, кусает… Гладит, а потом опять кусает, пытаясь откусить неполадок. Зубы оскалила как зверь. Самка. Сейчас залезла с ногами на сиденье – это её «rest» (отдых).

_________________________

*– Я люблю это! Я люблю то!

На меня ноль внимания. А между тем, я – её будущее, которого она не признает, не замечает. Она же – моё окарикатуренное прошлое.


Разные судьбы. Я была беременна моей девочкой, сильно беременна, но ещё не полные восемь месяцев, ещё до генерального избиения мужем, только ещё накануне (избиения), и соседка-старушка Л. М. попросила меня отнести на киностудию «Мосфильм» старинную фарфоровую статуэтку: амазонку, восседающую на коне; она (Л.М.) слышала по радио, что съёмочная группа, кажется, «Былое», покупает для фильма реквизит, вещи предыдущих, старых эпох, ушедших. И в расчёте на небольшие комиссионные от старушки (Лёша денег не давал совсем), я отправилась на киностудию, держа статуэтку в руках, облачённых в дырявые варежки.

Мне объяснили, как пройти к группе «Былое»… И вот, в конце запутанного, и потому не короткого пути, у входа в павильон группы «Былое» (кажется, так) сидел в компании двух милых девочек бородатый вальяжный мужчина в дублёнке… Ал? Ал! Он, мой первый мужчина, и поздно отступать. Сдёрнула я варежки, чтобы зажатые в кулак они были лишены дерзости демонстрировать дырки; попыталась прилизать чёлку чуть послюнявленными пальцами; запахнула полы куцего коричневого пальтишка; втянула как могла живот – теперь стало месяцев так на пять, и даже на четыре с половиной. Итак, слегка подретушировала жалкий облик свой. Услышала как сквозь сон: «Ну что, как поживаешь?» Что-то мямлила в ответ, что-то про «надоевший антиквариат» (сердце бешено билось). Потом выдавила: «А ты… как?» Он взял в руки фарфоровую статуэтку, жадно её разглядывал – девчонки куда-то делись, наверное, ушли внутрь павильона – продолжая разговор: вот, мол, женился, удачно, на дочери партийного босса. «Ты ведь тогда так странно исчезла, вот я и женился…» (Сокрушённый взгляд, видимо, научился от актёров, а скорее даже, от актрис.) «Что поделаешь, Ал, – сымпровизировала я в ответ. – Эта вот статуэтка… Помню, купила её к своему дню рождения, влезла в долги… И теперь сожалею, что её купила. Она мне не очень нужна… Вовсе не нужна. А вам, я слышала…» Он торговался совсем как на базаре, при этом я боялась, что он скажет: «Ты мне должна за розовые розы», – скажет и вычтет, но обошлось. Рассчитался, хоть не щедро, и я отправилась назад, на Южинский переулок, со втянутым до четырёх с половиной животом, придерживая полы куцего коричневого пальтишка, из-под которого выглядывал обшарпанный подол неуместной для сезона сатиновой юбки в цветы-и-фрукты....


Моя остановка.

А прекрасное новогоднее воспоминание придёт в другой раз. В другом поезде.

У входа в дом, то есть у выхода, у подъезда, грузовик с прибывшими на первый этаж вещами-жильцами. Выгружалось пианино. Эти новые соседи по дому: старый русский писатель Z; его жена – пианистка, и падчерица – композитор. Так они представились.

Мучительно захотелось проснуться среди своих, родных людей.


***

«Уважаемая госпожа…

К нашему большому сожалению, Ваша дочь в списках нашего университета не числится.

Желаем Вам всего самого наилучшего.

Если у Вас в дальнейшем возникнут какие-либо вопросы, просьбы и т.п. – не смущайтесь (do not heсitаtе), обращайтесь к нам.

Искренне Ваш (Ваша, Ваши)…»

Какое дождливое письмо… То есть, утро.

Такое впечатление, что пишущий-ответчик напрашивается мне в дочери, обещая при этом быть вечно студентом университета.


Звонила Розанжела, благодарила за подмену собой в четверг. Её новый бойфренд, сообщила она, богатый художник-абстракционист-литовец. Прекрасно. Будет названивать ей, чтобы сказать, что смертельно одинок, по четвергам, когда у его жены какая-то смертельная занятость. (А я так думаю, стирка: на нём всегда выцветшие-застиранные рубашки.)

…После обеда в уютном полутёмном зале с низеньким потолком вышли взявшись за руки на ярко-зелёную лужайку. Продолжая держаться за руки, легли на спины и стали смотреть в синее небо, пересекаемое плавно движущимися облаками…

Я рассказывала ему сказку про Трёх Медведей, детскую сказку, русскую, старую* (*Л.Н.Толстого). Синопсис**(**краткое содержание, synopsis): девочка Маша заблудилась в лесу, и набрела на медвежью избушку. Там жили три медведя: Он, Она, и Ребёнок, то есть Медвежонок. Только их сейчас не было дома, к счастью (для кого??) Девочка Маша садилась за стол поочередно на чужие, то бишь медвежьи, стулья: Его, Её и Медвежонка. Ела их каши, а может быть, супы, пользуясь, естественно, их посудой. Потом пошла в спальню; повалялась в Его и Её постелях, а в довершение интервенции улеглась в постель Медвежонка-Ребёнка и заснула. Вернувшиеся домой Медведевы, то есть, Медведи, задавали сами себе по очереди риторические вопли-вопросы, от старшего к младшему: «Кто сидел на моём стуле?»; «Кто ел из моей миски?»; «…мою кашу» или «суп?», и т.п., пока не обнаружили в спальне спящую Машу, в постели Медвежонка, в чужой постели!

Тут она проснулась и убежала.

…Он был в восторге от этой сказки.

Как назывался этот ресторан? Неужели так и назывался, «Три Гринго»?

Пусть, наконец, поразит её своим аппетитом, этот гринго-абстракционист!

…А далее – четверг, пятница, суббота. Всё это, однако, важно лишь постольку, поскольку нужно заполнить эту страницу, то есть top* (верх) ли, bottom…** (низ)


***


Утро. По пути к входу-тоннелю метро-сабвея – сквер. В нём краснолистое, красноликое деревце… Вечно-красное, а ведь, кажется, ещё не лето.

И нет ничего безысходнее молчания дочери.

Трэйн-поезд. Закрываю глаза. Дремлю стоя. Дремлется. Спится. Снится…


О чём рассказал старик Подосинников.

Постель умирающего была окружена сбежавшимися родными. Все вслушивались в его тихие последние слова. Говорить становилось всё труднее, и снохи-вдовы приближали ухо /уши – каждая по уху – к его слабеющим губам.

– …У Пожарском разместылы нас… у школи. Спалы на полу вповалку… Тогда багато нас, и багато диток полегло у дорози с голодной Украины…

… На остановке трэйна «168 Street» села на освободившееся место. Джентльмен моего возраста, и может быть даже, на несколько месяцев моложе, смотрит на меня с лёгким упреком: он сесть хотел, да не успел. Американским джентльменам не свойственно уступать место даме, а, скорее, наоборот! Я вижу его в профиль. Невольно (про себя) сочувствую: «Ах, Вы, кажется, беременны. Но простите. Я так устала…» Снова закрываю глаза – хорошая школа поведения в сабвее. Старик Подосинников продолжает:

– … Галя, Паша, поправьте подушку… Вышче. Вышче… Як тяжко. Все вповалку… У Приськи на нич жар. Наутро слабисть. Кашляла… Так кашляла… 3 кровю… Уже в цем райкоме далы нам направление-распределение. Нас да Пинчукив в Надаровку. И далы (прыслали) пидводу. Пинчукы поихалы… Мы зза Приськи осталысь. Школу трэба освобождать, скоро там урокы начнуться. Моим хлопцям Остапу да Андрию – тож в школу пора збыраться, в надаровську. И ось. Просыпаюсь – тыхо. Так тыхо. Потрогав ии за плэчо. Взяв за руку – вся холодна. Захолола. Похоронылы в Пожарськом… У то врэмья начався розлыв… На Востоке розлыв бувае, вы жеж знаете, осинью, нэ вэсною… Бурлыть вийшов з бэрэгов. Нэма бильше дорогы в Надаровку, нэма шоссэйкы. Прыходить тут человек з райкому и говорить: «Найшлы смельчака, шо пэрэправыть вас на лодци.» Зибрав я вещи, взяв сынов, Андрию з Остапом було по одынадцять, а Васыль… Васылю… два з половыною… Посадыв я його на дно. И була у нас одна цэнность. Серебряние ложкы. В узелку… Приська, ще молодая колы, служила у Чернигови, у дохтора… Дохторская жинка, як Приська засобыралась замуж за мэнэ, розплатылась з нею за роботу цымы ложкамы. Так мы жылы з нымы… Як з семейной драгоцэнностью. Бириглы до особого случаю. Ось и голод погнав з Украины. А ложкы ти булы з намы… Як надия…

Тут лодка, выдно, стовкнулась з каким-то брэвном пид водою. Так стукнулась, и взмылы в воздух одновременно Васыль и той узелок. В одын мыг… И опомныцця не успив, як оказалыся в моих руках – схватить успив – ложкы. Нэ було врэмэни подумать, шо схватыть… Васыль… Тильки и успив шо крыкнуть: «Мамо!"» Скрывся пид водою. Человек покружив-покружив скильки мог в том месте… Галя, поправ подушку… Поселылысь з Пинчукамы в одной хати, так було зыму. Хлопци, Андрий, Остап, пийшлы в школу… Выросли, женылысь… Война… Нэ вэрнулысь… А ложкы ти в чулане зараз… Голод був… Поихав в Бикин на базар. Хотив

Пять ступенек к воскресению

Подняться наверх