Читать книгу Рукопись, найденная в Верхнем Заливе или Белая Лошадь - Анна-Нина Коваленко - Страница 1
Оглавление«И поклонишaся Живущему во веки…»
(AПОКАЛИПСИС, V, 14)
BMECTO ВСТУПЛЕНИЯ
В начале был Сон. Мы с матерью шли по бескрайней, освещённой тусклым восходом пустыне. Она впереди, идёт укутанная с головы до ног во что-то землистого цвета, едва поспеваю за ней… Я наступила в ямку в песке, ямка разрастается; разрастается в болотце, болото, омут-колодец, название которого, я знаю (или слышу?), «Петушки». Увязла, не могу выбраться, ушла по колено, ухожу-тону, глубже, и кричу вслед уходящей вперёд матери: «Ма-а-ма-а…» Но вместо крика – только тихий хрип… Мать обернулась: лицо её прекрасно тихой печалью. Она видит меня, видит всё, однако не делает ни малейшего движения помочь, спасти, вытащить. Остановилась и наблюдает моё потопление молча. Вскидываю, простираю к ней руки; уходя в песочную трясину, взываю из последних сил:
– Ма-а-ма-а-а!..
И проснувшись, продолжаю вопить. Надо мной склонились два лица: это мама и бабушка. Бабушка поправляет – рука подрагивает – стекло керосиновой лампы и приговаривает:
– Ах ты, детынька! Небось, собаки испужалась.
– Сама ты с… – возражает мама, – смотри, напрудила: вся постель мокрая, опоили её на ночь, чо ли? Вот зассыха дак зассы…
– О-о, о, о, да ты чо же это на ребёнка, сблажала ли, чо ли, думашь, подкидыш, дык… Это Букет с цепе сорвался, да и обгав…
– Подержи-ка простынь.. Я с ей лягу.
– …И ничо не «опоили», кисель смородишный только и поела она… маленько… две ложки. А это Букет…
– Её, простынь-то, щас замочить надо. Не швыряй. Прямо ничо им не скажи.
Я тем временем вцепилась мёртвой хваткой в левую бретeльку маминой сорочки, трясясь от страха быть оторванной, оставленной. Мама понесла меня живой брошкой на свою постель. Я прижалась к ней и вскоре снова заснула, а когда проснулась, мамы рядом уже не было. Бабушка отправилась со мной к знахарке, «выгонять страх»…
Знахарка с волосами голубовато-белыми, как утренний снег, растопила воск и лила его сверху вниз, на плоскость стола. Бабушка заинтересованно следила за тем, как воск застывал. Она ждала собаку, а вышла женщина, с головы до ног укутанная в некое покрывало. Знахарка приблизила к моему уху морщинистые губы свои и трижды позвала тихим шёпотом:
– Морена… Морена… Морена…*
Позже я вылавливала большой ложкой из смородинового киселя ягодки под реплики: «Глянь, чо делат!..» «…Ишь, ягодна душа!..”
––
*Имя Богини смерти и плодородия в славянском фольклорe
ГЛАВА I. СОШЕСТВИЕ
«О смертных безрассудные усилья!..» (Данте. «Божественная комедия»)
…Россия… Мама и бабушка. Мои самые любимые существа. При жизни всегда были в сорре и даже, умерев, не пошли хоронить друг друга. Но вот, годы спустя, как только закрою глаза в зловещей ночи Нью-Йорка, они приходят вместе, вдвоём, берут меня за руки – я оборачиваюсь маленькой девочкой – и уводят на прогулку в прекрасную сибирскую согру, – прозрачный, прогретый летним солнышком лес. Трепещут на ветру осиновые листья, шуршит трава, пахнет грибами… Возвращают они меня утром проснуться одной на дырявом диване, думая:
«Что же это за сила такая, примиряющая, переносящая через годы и океаны?»
И потом – где этот лес?
***
Утро. Йога. Продолжая лежать на спине – подушка убрана, т.е. выбита кулаком из-под головы, сброшена на пол – расслабляюсь. Первая ассана. Пятки вместе. Взгляд фиксирую прямо перед собой: трещины, разводы на потолке. Вон там протекает во время дождя… Дождей… Додж… Лэндлорд – недочеловек. Мыслей быть не должно. «Если появятся мысли – сказать им: «Отойдите!» Они удивятся и отойдут…». Начинаю с левой ноги: носок медленно – ещё медленней – поворачивается, при этом ступня… Достоевский сказал: «Человек живёт – значит, он счастлив!» Мне такое определение счастья кажется садомазохистским. Моё (счастье, я имею в виду), в своё время, было таким: «Счастье – когда ты в сумерках приближаешься к дому, и вот, видишь свет в своём окошке.» Это было там, сначала в Сибири, потом в Москве: не то чтобы у меня был свой дом, но было своё окошко. Теперь же, в Нью-Йорке, с его чужими окнами, «счастье» понимается как «прошлое». Счастлив – относительно, правда – тот, кто не отсюда… Бедренные мышцы ног тем временем прижимают её (ногу) к плоскости. «Другая нога должна быть расслаблена…» – Стараюсь… «Перейти в Пурна Сарпасана – полную позу змеи…» – !. Ну, хватит. Теперь сесть. «Сесть на коврик.» – ? Позвоночник прямой. Вот так. Мысли должны быть оставлены. Они оставлены. Они оставлены. «Выпить триста-четыреста грамм чистой воды» – Здесь, в стакане, помещается только двести, – хватит? «…с удовольствием думая о том, что…»
…Однажды Бабьим Летом я шла по аллеям, а вернее, по аллее, ещё вернее, по тропинке Форт-Трэйон Парка. Тропинка эта, посыпанная гравием (похрустывающим под ногами), вела мимо каменной стены-барьера (с видом на Гудзон) к Клойстеру, старинному замку, историческому объекту и экономическому эмигранту из ЮгоЗападной Европы.*(*Подарок г-на Рокфеллера Нью-Йорку: останки замков и пр. объектов христианской культуры, привезённые в НьюЙоркский Форт-Трайон парк и смонтированные в единый комплекс – «Клойстер», часть Метрополитен музея ) Cтояло ясное, тихое утро – настоящий концерт тишины.
Теперь я была одна на скамейке у этого замка, может быть, одна на всей планете.
Молчаливые тени – влюблённая парочка – прошли мимо.
Потом пролетела тень птицы.
Потом пара японцев (он и оно), прибывших сюда на бесшумной тени автомобиля, прошмыгнули молча.
Миновали ещё три бесполые бесшумные тени. По-видимому, останки (либо тени) былой цивилизации. Настала пора возвращаться домой – назад, к оконным решёткам и неоплаченным счетам Бабьего Лета. Внимание моё привлекли ярко-сиреневые россыпи в тени, у подножия старого дуба. Это оказались крокусы, цветы, согласно ботаническому определителю, весенние. Я подошла к ним и наклонилась – не сорвать, нет, а только полюбоваться поближе. Вдруг что-то пролетело мимо моей головы, чуть не задев её, и ударилось о землю. Я отскочила и зашагала прочь, дальше…
Старый дуб, неверно истолковав мое телодвижение, швырнул в меня своим жёлудем.
***
Нью-Йорк… Всё и вся – агрессия. Птицы… поют, парк… Дети… Они, визжа пронзительно, идут по улице на тебя как на объект, как на предмет: задев, больно задев, сбив с ног, не извиняются, не замечают тебя как личность – идут себе дальше, или мчатся, взвизгивая, как (противо-)пожарные сирены, как маленькие танки… Черти… И это чьёто будущее? Чьи-то будущиe…
Нью-Йорк. Уговариваю себя ничего не бояться – инoгда внутренний голос так и говорит: «А ты не бойся», – и вырваться из заколдованного круга, именуемого «Нью-Йорк». Но…
Нью-Йорк. Это, сначала, прямо- и треугольныe лоскуты (вода-суша-вода) из окна прибывающeго самолёта; проход по длинным тёмным коридорам аэропорта «JFK»; чёрные (?) лики в многочисленных окошечках; толпа встречающих – не нас. Не меня… Женщина-водитель (неопрятная: по плечам чёрного пальто – перхоть, перхоть…) скучным голосом (на отличном, но только на каком-то компьютеризированном русском: “взять английский”, “поменять карьеру”, и т.п.) сообщает о забастовке транспортных рабочих, и непонятно, радуется она этому, завидует, извиняется ли, торжествует?
«Бруклин»: могильно-серые дома, и кладбища. Надломленные, чёрные змеи пожарных лестниц…
«Манхаттан»: зимний дождь…
«Я здорова. Я абсолютно здорова.» Вокруг меня вращается мой мир. Душ. Холодный. Кофе. Горячий кофе. Доброе утро, Вьетнам… то есть, Нью-Йорк…
***
– С добрым утром, милый город, Сердце Родины моей! – Ликовало радио.
Поезд замедлял ход: прибывал в Москву. Было и в самом деле доброе, красивое утро. Мы с Галей (встретились в поезде) стояли вполне готовые «освободить вагоны», как просил диктор. Галю встречала подмосковная родственница, тётя, тётя Динa: на платформе стояла, возвышаясь над толпой, ожившая и облачённая в ситцевый красный сарафан скульптура Афродиты; пшеничного цвета коса её была уложена венчиком вокруг головы. Подумалось: «Русские произошли от греков… то есть, нет, от викингов… нет, от варягов…» На предложение поехать всем вместе к тёте Дине я выпалила: «Да!» Здания… «Три вокзала»… (Школьниками – сибирскими деревенскими, поселковыми школьниками – восторженно повторялось: «В Москве – девять вокзалов!» «Десять!» «Девять!»…) Жилые дома, магазины… Воистину Белокаменная, и даже лучше, краше, чем представлялось в детских мечтах (…бродя по заросшим лопухами да крапивой деревенским улицам…) Cпуск в метро – боевое крещение: какая-то женщина подталкивает сзади меня, замешавшуюся, оцепеневшую, испугавшуюся эскалатора (а ведь об этом я тоже знала, из школьных учебников: «Московское метро». Всё выскочило из головы. Вечное движение – вечный страх), и потом, поддерживая под локоть, помогает сойти, приземлиться.
…У тёти Дины за столом: муж Георгий в военной форме, они вообще-то познакомились на фронте, где тётя Дина, тогда медсестра Дина, вынесла его раненого с поля боя, а сейчас подкладывает ему на тарелку ещё гречневой каши; трое ребятишек, один худой (старший) и двое толстых. Учат меня пользоваться вилкой, держать её «не как ложку, а как карандаш. Вот так, правильно». Вид из окошка кухни: мальвы белые, мальвы розовые, космея, георгины, мальвы красные…
Московское общежитие: Галя подаёт какие-то наши бумажки коменданту. Она постриглась под мальчика, ровная прямая чёлка занавешивает крылатые брови. У коменданта лицо квадратное, свирепое. В комнатке нашей – стол и две койки. На той что у окна – Галя. Сидит скрючившись и зубрит, зубрит… К ней приходит поклонник по имени Бегенч, из Ашхабада, он уже провалился, уезжает домой; и приглашает он Галю на Ленинские Горы, полюбоваться на прощанье, но она не может, предлагает взять меня вместо себя… Липы, рябинки… Ёлочки… Перепрыгиваю через канаву – Бегенч подаёт руку.
Kарабкаемся по откосу. Я, по привычке, пытаюсь отыскать в траве, выжженной солнцем, землянику, но тщетно: здесь она не растёт…
Бегенч уехал, и приходит вскоре открытка из Ашхабада, мне, а не Гале (вопросительно-суровый взгляд из-под крылатых бровей). Потом экзамен по математике, письменный (алгебра). Hа Галю находит столбняк, от моей же помощи – в виде готового решения, только переписать – из гордости отказывается, потом всё-таки решилась, берёт мой листочек (под столом), но поздно: по рядам идёт человек в полосатой рубашке, серо-голубой, собирает штампованные экзаменационные листы… Она уезжает домой, в Сибирь, а я остаюсь. Я зачислена на первый курс радиофакультета. Новая соседка Лиля… Лия?.. из Вербилок… смеётся, издевается над моей неуклюжестью, над именем моим «допотопным» и, отсмеявшись, спрашивает (тут же её подруги-землячки, тоже из этих Вербилок, их полная комната, четыре или пять): куда это, мол, я исчезаю по воскресеньям (к тёте Дине), к любовнику, что ли? Почему не хожу в общественный душ, что на первом этаже (стесняюсь, там всем друг друга видно), из-за сифилиса, что ли?.. Входит – как всегда, без стука – её ухажер Владик (полное имя его Владимир, но он предпочитает называться Владиком, фамилия же его – Великий), статный брюнет с маленькими глазками; посылает мне воздушный поцелуй, потом говорит обо мне в третьем лице: «Мне кажется, я ей нравлюсь!» Зачем он опять? Ведь именно его внимание ко мне вызывает лиину… лилину злобу. Как одиноко… Сижу в сквере, беззвучно плачу ( слёзы – чем не душ?)
…Матанализ. Преподаватель Куликовский – детская улыбка. Объясняя предмет, исписывая доску формулами, пачкается о мел: руки, лицо, одежда, волосы – всё в мелу, смешной. Раздаёт тетради с проверенными домашними заданиями – моей нет, утеряна… В следующий раз – та же история. Профессор Шаталов – лекции по какому-то разделу физики или электромеханики… Его часто можно было видеть носящимся по теннисной площадке. Длинноногий, стройный, загорелый… Пятьдесят ? Не верилось. Кто-то из студентов перед лекцией – с помощью стульев и друзей – кладёт мелок, а заодно и тряпочку стирать написанное, на самую верхотуру огромной чёрной доски. Входит пританцовывая Шаталов, начинает лекцию… Хочет написать свою формулу – мелка на привычном месте нет. Вскидывает голову – двухметровый бесшумный прыжок – мелок в руке, пишет. В аудитории гул одобрения. Но вот теперь нужно стереть написанное, освободить место для новых формул, нового материала: прыжок-полёт, тряпочка в руке профессора, смахивает ненужную формулу под аплодисменты.
…С соседкой по общежитию – другой, новой, Изабеллой, идём в Третьяковку. Я впервые в жизни в музее, впервые вижу картины. Репин – «Иван Грозный убивает сына». Убил – в ужасе перед содеянным зажимает смертельную рану сына, пытается остановить струящуюся кровь, но тщетно. Сижу на скамейке напротив картины – комок в горле – не в состоянии уйти, вообще пошевелиться… Скоро весна. Некий комсомольский деятель ищет меня. (B чём дело? Я не комсомолка, выбыла автоматически за неуплату членских взносов). Отыскал и просит нарисовать какие-нибудь цветы, весенние, оформить факультетскую стенгазету. Но как он узнал, что я люблю цветы? Ещё в деревне, в детстве: все укладываются спать. Тихо. Наступает темнота, Тьма, и в этой Тьме, в её бесконечном воздушном пространстве,
Цветы, цветы… калейдоскоп Бутонов и соцветий…
И ещё – писала стихи. Вот такие:
СНЕГ
Выпал снег – и сразу растаял,
Только серые лужи оставил,
Да на деревьях лежит охапками,
Полежит – и стекает на землю каплями…
И даже ещё хуже.
B институте устраиваются поэтические вечера-концерты, к нам приезжают поэты: Вознесенский, Евтушенко, Лозовой, Окуджава, Рождественский (порядок алфавитный)… Больше всех мы любим Булата Окуджаву: он выходит на сцену с гитарой, гитара отсчитывает ритм, поэт говорит-напевает о любви, о дружбе, нежности, благородстве. Просто, по-детски мудро. Его стихи-песни поют в походах, на вечерах, в комнатах отдыха: «Из окон корочкой несёт поджаристой…» Почему он больше к нам не приезжает вместе со всеми?.. Проходит полгода, и вот, видим: опять на сцене, среди пяти или шести других. Аплодируем. Кто-то выкрикивает: «Булат, что с Вами было?» Он отвечает – голос тихий, подходит к самому краю сцены, чтобы так ближе к нам, слышнее, но мы и так всё хорошо слышим, ибо в зале – тишина: «Да вот, кто-то прислал мне ужасное письмо… Кто-то от имени студентов вашего института… Анонимное… Обидное…» Зал взрывается: «А Вы не верьте! Мы Вас любим!» Окуджава робко улыбается, гитара припадает к сердцу:
Когда мне не в мочь пересилить беду,
Когда подступает отчаянье,
Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный…
Барокко. Изабелла достала абонементы – для меня и для себя, в концертный зал. Помню: вечер музыки Барокко.Mы пришли, нашли и заняли свои места – сиденья на балконе. Соседка впереди, в предвкушении музыки сидит с закрытыми глазами. Дирижёр (Жук? Жуков? А-а… не помню фамилии…) энергичный, резко повернулся спиной к нам, жестом приказал скрипкам играть. Играют, и вот: сиденья поплыли вниз. Я взмыла над залом и полетела, понеслась вперёд и вверх, и носилась, и парила на волнах музыки до последнего дирижёрского жеста, до резкого поклона публике, нам… Заглянула в програмку: Вивальди… Скарлатти… Альбинони… Гендель («Сарабанда»!) – это всё то, это все те, что заставили меня летать. По возвращению в общежитие – сюрприз: на беллиной кровати спит пьяный мужик… Уф, хорошо ещё, что на столе кем-то оставлена записка-объяснение: это профессор Сологуб с кафедры радиофизики, праздновал со студентами, «обмывал», другими словами, возведение в академики, и вот, понадобилось свободное спальное место. У коменданта был ключ… Ну что ж. Теснимся с Беллой на моей кровати под храп профессора-академика, a рано утром в комнату ныряет согбенный силуэт и выводит Сологуба умываться в туалет. (Ещё он, оказывается, уходит в какое-то военное ведомство. Так шёпотом скажут старшекурсники.)
Весна. В комнате отдыха (диван, а справа от дивана – чёрный профиль пианино) чьи-то руки показывают книгуальбом «Импрессионисты» ( чьи это были руки? Может быть, самого Господа Бога? – Шучу… Беллы? Hет…) о Ван Гоге… Какая самоотверженная жизнь! Я хочу рисовать.
Весна. « Дорогие мои, я выхожу замуж за болгарина.»
…В деревне, будучи ребёнком, видела, запомнила разные обрядовые сценки, в частности, такую, свадебную: по зимней улице бегут бойкие бабёнки, приплясывая несут как знамя ёлку, украшенную лоскутами изодранной простыни; лоскуты должны быть красными («Hевеста честная»), а белые («Невеста нечестная») – ужас и позор. Всю ночь напролёт стоит под окном новобрачных некая бабка-сваха в ожидании окровавленной простыни… Что, как будет со мною? Как это бывает в Болгарии? Его зовут Стойчо, он из Старой Загоры. У него две сестры, их зовут Златка и Кунка. Суффикс «к» в болгарском языке – не пренебрежительный, нет, наоборот… Таю подобно свече. Он принёс мне синие пролески. Глаза его – тоже синие. Синие-пресиние. И поцеловал меня. Восьмого Марта принёс букет синих пролесок и поцеловал, у меня аж температура поднялась. Да, а познакомились мы в столовой: я ела что-то с макаронами, а он подошёл с подносом, спросил, свободно ли место, стул рядом; спросил, как меня зовут… Правда, он пожилой, ему уже двадцать восемь. Ну что ж, видно, судьба такая. Судьба – это такая странная штука: сегодня ты как ни в чём не бывало уплетаешь макароны с толстолобиком… Или с треской? Даже не замечаешь, с чем макароны; а завтра – томишься, сгораешь изнутри, вот-вот умрёшь, и всё что ты хочешь, всё о чем просишь Hебо: увидеть его перед надвигающейся смертью, услышать его… Он пригласил к себе на чай. Одену я красное платье. Сон дивный, дневной: наш десятый «Б», урок литературы; только вместо Зоси, то есть беленькой кудрявенькой Зои Александровны – незнакомый учитель, темноглазый мужчина.*(*может быть, сам Рудольф Штейнер?..) Он читает лекцию о некоем эпическом герое, который «носит в душе эхо старых времён» и «не соответствует своему времени». («Печорин? Oн соответствует…») Встала, одела я красное платье, любимоe ( да, собственно, и единственное, всё остальное – ковбойка и брюки); платье моё из плотного крепа, рукав короткий, подол «татьянкой»; куплено в «Детском Мире»…
Весна. На улице, на улицах – тёплый ветерок, пахнущий тополиными почками, вообще чем-то тополиным. Соседний подъезд «ЭВТФ»*( *Факультет электронно-вычислительной техники). Четвёртый этаж. Комната четыреста двадцать пять. Стол, две койки; койка справа затянута чёрно-белым клетчатым пледом, а на койке слева возлежит сосед его с книгой в руках, впрочем, скоро встаёт и уходит. Ещё вижу: тумбочка, магнитофон. Он обнимает меня… швыряет на постель, прыгает сверху, оседлал, руки цепкие лезут под подол. Глаза припадошные. Выдыхает: « К-какой свадьбы…» Сопит, пыхтит, шевелит всеми своими конечностями – у него их что, шесть, семь? Восемь? Дотянулась-таки до лица, приём удался, показывал один деревенский парень, Гриша… Ага, пусть позанимается своим носом… Нет, мало ему! Поддаю ногой магнитофон. Он: « Уходи… Уходи… Идийётка!» Ага, суффикс «к» в болгарском языке… Да я и так ухожу. Ну ладно, я «идийётка» – а где же чай? Зачем приглашать на чай, когда никакого чая…
“…и превращается в фигуру трагическую.”
Обратная пропорциональность: чем тяжелее жизнь человека, тем легче его смерть. (Письма из дома. ) Неужели все эти парочки, что по утрам на кухне жарят яичницу с колбасой: Миша-Маша, Света-Саша, Коля-Оля и пр. – спят в одной постели, спят до свадьбы??? Зачем я написала такое, «выхожу замуж», в деревню? Белла говорит, что я ещё очень наивная. Неделю спустя вижу его входящим в свой подъезд ЭВТФ в обнимку с девушкой, страшно похожей на Бриджид Бардо. Ещё через пару дней – у кинотеатра воркующим с двумя, лиц не видно. Потом я решилась, набралась храбрости, отправилась к нему сказать чтонибудь, вернуть. Дверь на стук открыла кудрявая полная женщина – копия Симоны Синьоре, полуодетая во что-то зелёное и с сигаретой в зубах. Он же блаженно улыбался из-под одеяла. ( Куда девается сосед-с-книжкой-в-руках?!) Что тут можно сказать? «Извините…» («Какой ужас!») Всё что я хочу, это… это…
Изабелла – моя соседка – величавая, пышноволосая, сидит на койке у стола, рассуждает о искусстве, о поэзии, и между тем подкрашивает ресницы, макая миниатюрную щёточку то в тушь, то в литровую банку с водой… Покончила с ресницами. Поправляет пушистую чёлку, глядясь в зеркальце. Из любви к порядку беру со стола банку – вынести, выплеснуть в умывалку, но Белла бросает лениво:
– Оставь, Вилис выпьет.
Вилис – дипломник, красавец из Риги. Взял в привычку каждый вечер навещать нас, на пару минут, посидеть, повздыхать, пожаловаться на усталость, на вчерашний перепой… Он не выказывает предпочтения ни одной из нас ( хотя, думаю, дело тут в Белле), и мы встречаем его вдвоём, каждая на своей койке. Вот, вошёл, сел, вздохнул тяжко: «Н-да-а…» Помолчал. Встал. « Хотите ч…» – предлагаю, заметив его жест в направлении банки из-под ресниц. А-а, поздно, уже выдул залпом, отрыгнул и вышел не прощаясь.
– По-английски, – замечает Белла. – Kак это трогательно
И так – почти каждый вечер. Изабелла из-под Одессы, из семьи многодетной, рабочей. Отец – грузчик в порту. В это трудно поверить.
Я написала Стойчо краткое письмо, просила подойти в два часа дня к телефонной будке, что у самого его подъезда… Стояла, волновалась, подмывало спрятаться за- или в- будку. Он показался изпод арки, видимо, был в столовой, пообедал, возвращается; идёт, идёт… прошёл мимо в cвой подъезд, даже не посмотрел в мою сторону. Стою как оплёванная – лучше бы провалиться! И ещё тут, как назло, показался навстречу с противоположной стороны, движется под арку Владик Великий (похожий чем-то на свою фамилию), бывший …Потом – ещё одно: «Я тебя люблю – а ты меня?» Конечно, в риторике Письму Татьяны Лариной немножко уступает, но ведь за Татьяну Ларину писал Пушкин, а это – я сама. Вызывает вахтёр вниз: Он. Получил! Глаза – упрекающие, злые. Вот такие же глаза бывают у туалетной работницы, что орёт по утрам на весь этаж: «Ну и засранки! Насрали тут!..» Просил оставить его в покое. Сказал: я, мол, должна благодарить его за то, что он сохранил мне мою девственность. («Чего не скажешь о твоём магнитофоне.»)
Резонанс: по субботам на нашем женском этаже танцы. Мы с Беллой любили эпатировать публику, наше светское общество, тем, что выходили к танцующим с книгами в руках. Стояли в углу – в углах, каждая в своём – и читали, а время от времени отрывались от чтива, рассеянно поглядывая на происходящее… Вот и сейчас: стою в своём углу, читаю свою книгу. Подходит воронежец, высоченный парень со спортивного факультета и, обращаясь ко мне:
– Пойдем потанцуем! Нас с тобой всё равно никто не любит!
Я захлопнула книгу, ушла в комнату. Упала на койку, разрыдалась. Чем оживлённее было там, тем горше становилось мне. Какая жестокая правда: Никто не любит.
Спортивный факультет… Этот «спортивный факультет», как мы его зовём, вообще-то официально назывался по-другому: АТФ или ЭТФ (Авто-технический факультет… Нет, Электро-технический факультет). Состоял он из спортсменов: футболистов, хоккеистов и мастеров других модных видов спорта. Их принимали в ВУЗ практически без экзаменов, для того чтобы они «представляли и защищали спортивную честь института», короче, ради спортивных показателей. Ребята эти были на вид большие, крепкие, здоровые; учебный график их не изнурял; из-за поездок и участий в ответственных соревнованиях давались академические отпуски; и доживали эти ребята студентами на спортивном факультете чуть ли не до глубокой старости. …Да и всем нам остальным зачёт по физкультуре обязателен, иначе не допустят к экзаменам по специальности, и… да-а, нужно было сразу выбирать секцию такую, где ставят зачёты.
Cначала, на первом курсе, записалась я в секцию художественной гимнастики. Пришла – кто-то одолжил мне чёрный купальник – марширую в строю девчонок, прячусь за их могучими спинами: только что из деревни, стесняюсь неухоженности обнажённых рук и ног. В перерыве, как бы между прочим, делаю мостики, кувыркаюсь – через голову и наоборот – разминаюсь, а заодно и показываю свои способности. В конце занятий тренерша подозвала к себе и (задушевным голосом – колючими глазами) рекомендовала больше не приходить. Сказала: «У Вас нарушена координация движений.» И вот, мой любимый вид спорта – избегать занятия спортом. А избегать нужно так, чтобы были эти, зачёты… Придумала! Можно прийти к факультетскому врачу, молодому человеку с приветливым понимающим лицом, объявить: « У меня боли в желудке»; раздеться до пояса; подходить к нему медленно, отмечая: глаза растерянные, ну просто обалдевшие, сейчас напишет освобождение, даже и не прикоснувшись к своему стетоскопу, висящему ожерельем на шее… Eсли не ошибаюсь, это называется стриптиз – striptease. Может быть, virgin striptease…*(*девственный стриптиз)
Эрнст…И был на факультете нашем один студент – звали его, помнится, Эрнст, – который очень-очень хотел стать инженером, хоть и был он туп как пим*(*валенок) сибирский. После армии (до сих пор ходит в старенькой солдатской форме ) поступил-таки. Теперь занимается днями и ночами напролёт. Вот он, плетётся мне навстречу ( я – в туалет) из рабочей комнаты, весь схуреёбленный, чертёж вымученный держит подмышкой. Страшненький… Никак не могу себе его представить Инженером – ни Старшим, ни Главным – с такой ничего не соображающей физиономией среди взрослых людей. Hу а впрочем, чего только не бывает…
Проходя мимо подъезда ЭВТФ, замедляю шаг. Вдруг выйдет Стойчо, и… ну, просто увижу… Всё медленнее…реже… Нет, не вышел. Весна…
Лето. Пыльное лето, работы на овощной базе. Тухлые помидоры.
Осень. …Вызвали нас с Беллой в деканат, думали, отчитывать за пропуски и неуспеваемость – нет, не за тем (на сей раз), и не нас одних, а целую группу. Определили: встречать Хрущёва. Погрузили – привезли на Ленинский Проспект; поставили у барьера-верёвки, натянутой вдоль по всей линии проспекта… Хрущёв должен был с какимто важным гостем (Джавахарлал?* Гамарджоба**? Что-то трудно произносимое…) возвращаться из аэропорта по этому самому, Ленинскому проспекту, и наша задача – помахать им рукой в знак приветствия. Толпа вдоль верёвки ждёт; ждущие обмениваются репликами, шутками. Сигнал: тихо, приготовиться, едут. К нам, на нас и мимо нас быстро и как-то весело едут две машины, и в одной из них, в первой, открытой – невероятно – привстал Хрущёв с открытой лысой головой, открытым лицом. Улыбается открытой улыбкой, машет всем нам рукой. ( Kак не ответить «привет»!) Pядом с ним съёжившийся, отчего-то скрючившийся, задрапированный в белое гость-глыба. Проехали, исчезли; возвращаемся к своим, по своим грузовикам. Припоминаем: «Какая открытая улыбка…»
По этажам общежития ходит мороженщица, кричит гнусаво: «Марооже-нае! Ка-му марооженае…» (Лениво толкает впереди себя тачку.) Как хочется заболеть. Военное дело – предмет, который вводят на третьем курсе и который нужно сдать на тройку: четвёрка и выше – распределят в почтовый ящик (первая, вторая и т.д. группа секретности). Уедет, скоро уедет в Болгарию Стойчо, и что ж, будет нельзя его навестить? О нет! «У меня боли в желудке.» – Стриптиз. Обалдевшие глаза факультетского врача – освобождение на весь семестр.
–Ма-рооженае! А вот, кому ма-ро…
Эта мороженщица, то есть её зов, её гнусавость, наверное, войдёт в историю… Хочется заболеть, по-настоящему, серьёзно. Изабелле – тоже. Дело в том, что Петер Гессе, умница, умнейший, единственно умный юноша по дороге из ВУЗа предложил ей зайти к нему: у него дома альбом с рисунками Альбрехта Дюрера. И надо же случиться, чтобы именно в этот момент (одиннадцатое октября, четырнадцать, т.е. два часа пополудни тридцать три минуты) Изабелле невыносимо хотелось «пи-пи»; она только буркнула: «Как-нибудь в другой р…» Он ничего не понял, а понял по-своему, резко повернулся, ушёл в дверь подъезда и больше с ней не здоровается, вообще не замечает… Уже двадцать седьмое ноября. За окном – пасмурно. И холодрыга. Пo этажу прошла наша историческая мороженщица с её неповторимо гнусавым голосом:
– Ма-рооженае! Каму марооженае!
Съедено по лошадиной дозе мороженого. Хоть бы что.Tемпература нормальная, тридцать семь.
А можно ещё искупаться в реке полузамёрзшей. Рискованно, конечно: между бронхитом и чахоткой граница, так сказать, открыта. …Когда выходили из подъезда, мимо прошёл Петер Гессе, не поздоровался. Прошёл мимо также староста группы, язвительный коротышка Олег Жемчугов. Знаем: он отмечает все наши пропуски, докладывает. Стукач. Увидев нас, улыбнулся, сострил ( как ему кажется): « Купаться, девочки?» «Нет, только позагораем.» (По дороге купим вино и конфеты.) В ледяной воде – по пояс. Сводит ноги. Белла плещет горстями ледяную воду себе в лифчик, приговаривая: «М-можно ведь и т-так простыть?..» Я иду дальше, по плечи. Свело руки-ноги, перехватило дыхание. Зуб-на-зуб не попадает. На берегу… Tрясущимися, а вернее, конвульсивно дёргающимися руками подносим ко рту бутылку, отхлёбываем по очереди из горлышка портвейн. Вино чуть согреет изнутри (конфеты «Белочка» – вкусные) и, должно быть, удержит у этой самой, открытой границы, когда заболевают, но ещё не умирают. …Всю ночь градусник гуляет от койки к койке, измеряет наши температуры: тридцать семь… тридцать семь… тридцать семь…
***
Изабеллу вызвали в иностранный деканат: кто-то из “студентов» сообщил им («…Анонимное… Обидное…») о её, беллиной… беременности от… болгарина с ЭВТФ. Все-то перепутали эти «студенты»: от болгарина с ЭВТФ должна бы забеременеть я, она же, Изабелла, беременна немцем, Альбрехтом Дюрером.
Сон – письмо из деревни: люди тяжёлого физического труда умирают мгновенно… Парочка Миша-Маша разлучена: Миша – болгарин, ему нельзя жениться на Маше-украинке, т.к. Маша – украинка, и распределена в киевский почтовый ящик… Изабелла хочет податься в кино. Что ж, она такая красивая… Письмо из деревни. Целые деревни затоплены. Достраиваются гидроэлектростанции. Наша река потеряет свое лицо: когда-то прозрачная и чистая, с камешками и ракушками на дне брода; чернозелёная у крутого обрыва; поросшая кувшинками за кузницей; просто питьевая у мостков – отныне здесь будет кишкообразный омут. Число утопленников растёт. (Геометрическая прогрессия.) Строят новые кладбища, новые станции. (Цепная реакция.)
Зверь-комендант гонит из общежития нас, прогульщиц. И мы с Изабеллой идём «на посошок», на случай возможного изгнанияпрощания, послушать музыку «Барокко». Я просто потеряла дар речи (правда, не помню, чтоб я его имела и прежде, но так говорят), услышав одну вещь, «Сарабанду» Генделя… Возвращались в негостеприимное общежитие по ночной Москве, по Лефортовскому валу. Пришли, заварили жиденький чай, разлили по стаканам. Изабелла думает вслух о кинокарьере. Я – бездумнo, бесцельно рисую цветочки. Оказывается (выяснили в разговоре), мы обе поступали в технический ВУЗ следуя моде. Во время лабораторных занятий по физике, например, я лишь вела чистенький, аккуратненький конспект-журнал, а к приборам же, и особенно к электророзетке, не прикасалась: боялась, дёрнет. (Ведь я воспитана на свечах, да на керосиновых лампах…)
Я – человек в радиофизике случайный. На улицах, на переходах останавливают постовые миллиционеры: зачем, спрашивают, переходите на красный свет, Вы что, светофора не видите? Отвечаю искренне: «Какого Светофорова?» Они: «? Идите…»
Я – человек в этом мире случайный .
Я –выкидыш Земли .
Cпортивные студенты. Зимний вечер. Где-то Изабелла, жду её возвращения. Bызывает вниз вахтёр: там воронежец, студент спортивного факультета. Глаза жалкие, умоляющие: «Мне нужна твоя помощь. Говорят, ты здорово по математике секёшь… сечёшь… Tут близко…» Вздохнув, отправляюсь с ним. Снежок – прикрываю голову руками. Зря не накинула платка-пальто… Третий этаж. Хорошо живут эти спортивные студенты: комната на двоих, как и наша с Беллой, но больше, просторней, и с ковром; на окне – открытом для свежего воздуха – тюлевые занавески; есть холодильник; этажерки со всякими сувенирами и призами, а за столом, уставленным закусками, сладостями, вином ( уже разлитым по трём фужерам, и ещё есть, в бутылке на донышке), сидит, как видно, сосед воронежца, тоже здоровенный детина, но старше, много старше, и весь какой-то сероседой. Воронежец так и обратился к нему, «Серый»: «Серый, мы пришли.» Серый – мне: «Присаживайся. Выпей с нами.» ( А где же книги? «Математика»…) Пригубила их вино, развернула конфетку. Дальше, чувствую, находиться в их компании неловко. Наверное, лучше откланяться. «А сейчас, – вдруг говорит Серый, – ты разденешься и ляжешь.» Кивок головой в сторону его кровати. Вскочила – получила удар по лицу, по скуле. Oстрая боль, и… Следующий – по затылку, ибо рывок мой – не к двери как ими ожидалось, а к окну. Вслед: «С-сука…» Полёт-освобождение в деревню, в родные места, скорей, скорей…
Падение-ускорение скорости движения под действием силы земного притяжения…
По бескрайней, ярко освещённой солнцем равнине, уходит, уходит мама, она закутана в какое-то покрывало, я к ней, за ней. Она идёт, а я лечу, и всё же не поспеваю… Устали, болят крыльяруки, и ноги-ласты, сейчас она скроется из вида, кричу ей вслед, хриплю устало: «Ма-а-ма…» Открываю глаза: сидит у постели, у больничной койки… Олег Жемчугов, староста группы, да к тому же он, я вспомнила, партийная «шишка» в деканате. Не сводя с меня змеиных глаз, шипит: «Не вз-здумай ж-жаловаться в с-суд… С-спортсмены нам нуж-жны.. З-запомни… Ес-сли с-спрос-сят сскаж-жи …ударилась о тумбоч-чку, и…» Закрыла глаза, чтоб его не видеть. Какое сейчас число? Где, что с Беллой? Зачёты… Поздно… Я опоздала, я пропустила зачётную сессию, потому что ударилась головой о тумбочку, …выпала с третьего курса, то есть этажа.. ха, отбила почки, переломала руки-ноги, и вот…
ГЛАВА II. «Я УВИДЕЛА САД, ЗАНЕСЁННЫЙ СНЕГОМ…»
И вот я рабочая по расчистке от снега железнодорожных путей на станции Лопастня. Это очень, очень тяжёлая работа ( даже хочется забыть – такая тяжёлая… Не удаётся…) В короткий перерыв набиваемся в будку (а тут ещё холодней чем на улице), жуём чтото полузамёрзшее. Варежек не снимаем… Приютившие меня Толя-бригадир и жена его Оля, услышав что моё давнее заветное желание – увидеть, и потом сорвать с ветки настоящее живое яблоко (я ведь из Сибири), обещают: сбыться моей мечте! У них есть садик, только сейчас он, разумеется, в снегу. Весной – разнорабочая в токарном цеху, убираю металлическую стружку, колючую, кусачую, тяжёлую… Потом – уборщица в ресторане «Будапешт». Снимаю угол у Вари, ревнующей меня к своему любовнику Мише. Прибегает домой, проверяет все углы: не спрятан ли где мною её Миша?… В одно прекрасное воскресное утро нервы ревнивицы Вари не выдерживают, и она выгоняет меня на улицу. Oставляю ей все свои вещи: пусть носит – если налезут, конечно. Временно ночую под забором речного пляжа… Ночую (а вернее, днюю, ибо по ночам работаю мойщицей посуды) у двух девушек-сестёp Жени и Риты в их домике, вот-вот идущем на снос, в Измайлово. Когда собираемся на чай за столом все вместе, рассказываем друг другу о себе разные истории. Вот, к примеру, помнится случай из жизни их покойной матери, которая преподавала в техникуме, читала там лекции. Жилось ей, матери-одиночке, нелегко. Ходила она дома в халатике, а на работу одевала один и тот же темно-синий костюм, состоящий из юбки и жакета. Зато часто меняла, как казалось, блузки: из-под жакета выглядывали воротнички, разные: сегодня белый, завтра голубой, розовый, и т.д. На самом деле это были все фикции, то есть манишки, где-то приобретённые оптом за гроши. Читает однажды мама лекцию, говорит некие – прописные или непрописные – истины, но один упрямый студент с ней не соглашается. Увлечённая дискуссией, схватила она мелок, сбросила жакетик на спинку стула и – к доске. За спиной – взрыв смеха: ну и вид! (Ведь и белья не на что было купить.)
***
Я арматурщица-электросварщица. Стоит осень. Тащу на станок металлические прутья, а кто-то сзади: «Эй, к тебе брат пришел!» Оказалось: Толя. Повёз он меня на выходные дни в Лопастню к себе. Оля стоит под деревом и показывает: вот оно, твоё яблоко, рви!.. Уух, огромное, живое, бело-зелёное, душистое!.. Срываю с ветки… как во сне!..
Cкоро зима, и с ней страдания от московского сырого холода в куцем демисезонном пальто. К тому же кончается временная студенческая прописка, а значит, не найти никакой работы. «Уехать бы…» Уехать туда, где зимой не нужно зимнего пальто. Где Изабелла… Где ты, Изабелла? Мою лестничную площадку в рабочей столовой – кладовщица Александра Фёдоровна напоминает: «Кровь, – не забудь убрать кровь в кладовке!» Каждую ночь натекает с туш. Набираю в ведро горячей воды, от тряпки идёт пар. Кровь – по щиколотку. «Много крови, крови, крови…» (Б. Окуджава)
Кровь по лимиту: Одесса. Джутовая фабрика. Общежитие – бывшее помещение тюрьмы для румынских военнопленных, бараки с клопами. Работа в три смены. Условия труда жуткие, зарплата ничтожная, шестьдесят рублей в месяц. Оборудование старое, ленточные машины отрывают кисти рук, прядильные скальпируют. Чёсальные… шум от них такой, что для общения в цехе нужно знать здешний язык жестов и мимики. Вот, к примеру, на меня обернулась и что-то орёт, не слышно с соседней чесалки, Клавка, вечно недовольная (сейчас – моими темпами) прыщавая мымра. Прядильщица Таня, проходя мимо по цеху, касается дружески моего плеча «Привет», и потом показывает Клавке: «Заткни свой поганый рот!» Подействовало: Клавка меня до конца смены не замечает. А у Этой Тани удивительные глаза: чисто-коричневые и прозрачные, как янтарь. Голова её повязана белой косынкой, как здесь полагается; волос не видно, но представляются тоже янтарными. …Мало-помалу язык жестов изучен.
***
В общежитии комната на пять коек. Соседка Броня каждый вечер заворачивает бутерброд (два ломтя хлеба, между ними домашнее сало) на завтра, на завтрак, шуршит газетной бумагой. Заметив мою улыбку, ворчит: «Tебе-то хорошо, ты привыкла голодать.» (« А ты, Броня, не привыкла отказывать солдатам местного гарнизона…») Однажды ранней осенью (суббота, сентябрь). Накануне в день зарплаты купила туфли, и теперь хотелось есть, да не на что… вышла из дома, т.е. из общежития-тюрьмы, и направилась к автобуснотроллейбусной остановке. Стояло промозглое, мелко-дождливое утро. Путь мой лежал к донорскому пункту, где за стакан (двести грамм) крови платили, слышала, четырнадцать рублей. Итак, было утро, голодно и почему-то одиноко. На остановке стояли две женщины и две маленькие девочки; каждая из двух женщин держала за ручку свою девочку. Какие они были разные, эти парочки! Бросалось в глаза. Женщина молодая, повязанная старенькой штапельной косынкой, была явно лимитчицей, а ребёнок, которого она держала за руку, был (т.е. была, ибо это была девочка) бледен, устал и молчалив. Элегантная же дама с улыбающимися из-под бежевой шляпки глазами доводилась бабушкой нарядной девочке, дёргающей её за руку и декламирующей:
– Ах, попалась, птичка, стой!
Ах, попалась, птичка, стой!
Ах, попалась, птичка, стой!
Бабушка, как там дальше?
K бабушке– даме в бежевой шляпке подошла старая знакомая. Занятая разговором с ней, бабушка не отвечала внучке.
– Ах, попалась, птичка, стой!
Ах, попалась, птичка, стой!
Ах, попалась, птичка, стой!
Бабушка! Ну бабушка! Как там дальше?
– Как там дальше? – спросила нарядная девочка ту, другую, бледную и усталую, одетую в потёртое пальтишко, перехваченное в талии солдатским ремнём. Та улыбнулась криво, жалко. Поёжилась… Робко взглянула на чужую бабушку:
– … Н-ни уйдёс из сети,
Н-ни расстанимся с табой…
– Л-лялечка! – взревела вдруг дама в бежевой шляпке на свою заслушавшуюся девочку и впихнула её в подошедшее такси, послав быстрый воздушный поцелуй старой знакомой.
– Скоро придёт и наш троллейбус, Анжела, – сказала безучастно мать-лимитчица, поправляя на дочери плюшевый капюшон.
(«Анжела»… Видно, родив эту девочку, сказала себе мать так: «Уж если ждёт её со мной тяжёлая, некрасивая жизнь, так пусть хоть имято будет красивое!») Наш троллейбус. Моя остановка, «Садовая». Вывеска: «Станция переливания крови». В окошечке регистратуры – две головы, две физиономии в белых колпаках, мужская и женская, говорят мне дуэтом:
– У нас для военных. Вам нужна другая станция, на другой Садовой. Выхожу, а мужчина в колпаке выскальзывает вслед за мной на крыльцо, шепчет понимающе: «Вам нужны деньги…» Но женщина в колпаке выходит вслед за мужчиной и произносит одно лишь слово:
– Николай.
– Так Вы ошиблись, – внезапно строго, сухо, корректно говорит мне мужчина. – Вам нужна не эта станция, а через два квартала. Там Ваш пункт.
Исчезли оба. «Спасибо.» «Ах, попалась, птичка, стой…» – бормочется привязавшееся начало привязавшегося куплета о птичке. Бреду по дождю…
– Это Садовая?
– Нет, это Бисквитная, – почему-то зло возразил встречный небритый юноша и посмотрел на меня, мокрую, коротким голодным взглядом…
Ах, вот и мой пункт. «Станция переливания крови». Hа первом этаже моего, то есть нашего, пункта – буфет, где кормят и поят сдавших кровь, где запах мяса, кофе, хлеба, крови… На втором этаже выстроилась очередь к врачу. Румяная женщина в валенках на босу ногу весело рассказывает своим соседкам по строю:
– Я вот шесть лет как с мужиком развелась, и ни-сколь-ко не жалею! Меньше стирки, и вообще: что хочу, то и делаю! (« Валенки на босу ногу?») А денег не будет – лучше пойду кровь сдам, чем…(«Чем что?»)
В этом же строю старая женщина-опытный донор наставляет молоденькую, новенькую:
– Ты только, как они возьмут твою кровь, не сиди сиднем, и спать нельзя, ни в коем случае, ты лучше погуляй, походи, походи…
– Да походить-то мне некуда, – вяло констатирует молодая…
Открылась дверь кабинета. Вхожу. Сидящая за столом женщинаврач, глядя почему-то на стоящую перед ней чернильницу:
– Ваш паспорт.
Поскольку в кабинете никого больше, кроме неё и меня (не считая этой чернильницы) нет, протягиваю ей мой паспорт. Она долго рассматривает, изучает страницы паспорта. Возвращает рaзочарованно:
– У Вас временная прописка. Мы берём кровь только с постоянной пропиской.
Вслед – успокаивает, обнадёживает:
– Приходите к нам зимой («Bесной…»), может, что-нибудь переменится. А пока – набирайтесь сил, пейте кофе по утрам…
– Спасибо («…пить-то мне не на что…»).
Выскальзываю из кабинета, не в состоянии сдержать голодного урчания в желудке – зачем она про кофе? В голове – застрявшее:
– Ах, попалась, птичка, стой,
– Ах, попалась, птичка, стой,
– Ах, попалась, птичка, стой, -
Ах попалась птичка стой…
Стояла только ранняя осень.
***
Жаль, нет больше писем от Бегенча. (Ленинские Горы… Подаёт руку…) Когда был у меня адрес – прошли годы – писал из армии. «Спасибо за фотку, на ней ты похожа на мою любимую чешскую актрису Ярославу Паныркову. Я всё время сначала носил её, то есть твою фотку, с собой, но старшина ужасно надоел: покажи да покажи; так что теперь ты, то есть она, у меня в тумбочке, в книге: открою книгу, посмотрю перед сном, перед отбоем, и жизнь кажется легче…» Так я и не встретила Изабеллу, не нашла, не увидела, даже на экране. «Тени забытых предков». Поставил (снял) Сергей Параджанов. В роли Палагны – Татьяна Бестаева, как хороша! Но кажется мне, роль была написана для Изабеллы… « Журавушка» – Ленфильм… Там обворожительная Людмила Чурсина – красавица Голливудских стандартов. Некий старый холостяк, сосед по залу зрительному, шутит: «Хе-хе… Всю жизнь мечтал встретить Чурсину, а встречаю лишь чуриковых**(**Инна Чурикова – характерная актриса театра и кино), оттого и холостой, хе-хе…» (Его сиденье слева. Сначала шуршал конфетными обёртками. Налопавшись конфет, придвинулся ко мне и, комментируя, трогает мой локоть. Убираю. Он придвигается, дышит мне в ухо, мешает смотреть и думать… Бывают же такие…) Изабелла не уходит с экрана моей памяти. Изабелла ввела меня в мир, которому я, по причине врождённой тупости, не знаю точного названия – некий мир с открытыми границами.
Вечер. Соседка Броня заворачивает свой бутерброд на завтра на завтрак в газетный листок. Утро. Набрасываю джут на медленно движущееся полотно чёсальной машины; отхожу, прячусь за динозаврьим корпусом; делаю пригласительный жест соседке по цеху прядильщице ТанеЯнтарный Глаз… Под скрежет и визг отплясываем с ней танец, Гопак. Разумеется, никто этого не видит…Кончается смена. Бригадир Лебединский, или, проще, дядя Вася, проходя в свою мужскую раздевалку, роняет нам: -
Да-а… Всё-таки самые темпераментные женщины в мире – это русские.
Видел! Нам так стыдно…
Неделю спустя. Таня наклонилась поправить катушку на своей прядильной машине: белая косынка соскользнула с головы; волосы янтарным потоком хлынули вниз. Скальпировало. Упала, умерла, не приходя в сознание, не попрощавшись… «По-английски…»
Вечер. Девчонки Аля и Галя на соседней койке сочиняют письмо анонимно-любовное какому-то Серёже, то ли новенькому составителю ставок*(*упаковок джутовых лент по четыре бака), то ли солдатика из барака через… Броня не заворачивает своего бутерброда на завтра. Ночь. Слышен шёпот-плач. Неуклюже присаживаюсь на краешек её кровати (не знаю, как ещё отреагирует):
– Ты что, Броня?
Нужна, оказывается, моя помощь. Обещаю. Назавтра встречаемся после смены, медленно идём вдоль стены-барьера, путь не короткий: ведь, всё-таки, бывшая тюрьма. … Жених Тимур, то есть Боря, отсидел срок за драку, зовёт к себе назад в деревню, на Украину. А она же, Броня, беременна… не от него. Не спрашиваю от кого – нетактично («От неизвестного солдата»), главное, не от Бори. «Я только попробовала, и вот…» – оправдывается Броня . «– ? В чём же моя помощь?» « Поменяться паспортами на это время.» А-а, аборт по моему паспорту. Очень мило. Забота о репутации. «Невеста честная». «Но мы же такие разные,» – смотрю на неё в изумлении: низколобая, рыжая, с красного носа-картошки свисает вечная сопля. «А можно переклеить фотокарточки на это время,» – бубнит. Всё продумала, знает. Моя непохожесть на неё её не расстраивает. …Переклеивать фотографии – процесс творческий. (Как я хочу рисовать!..) …Однако поход к гинекологу был неудачным: поздно, и слишком. Приглушенный рёв, перемешанный с хрюканьем, у стен бывшей тюрьмы для румынских военнопленных, а ныне – нашей с клопами. Новые хлопоты, связанные с поисками самодельного специалиста по выкидышам. Найдена такая специалистка: амбициозная толстушка, увешанная драгоценностями, посреди пуфиков, салфеточек, хрусталя, вычурной мебели, которой я даже не знаю ни названий, ни примененияю Хищница – как она пересчитывала наши замусоленные «денежны знаки»! Химический же раствор, пахнущий, по описанию Брони, дешёвым туалетным мылом «Земляничка», не сработал. …И помню, позже, ещё одну ночь: тазики с кровьюю Я под окнами барака: звать-не-звать «неотложку»?
В конечном счёте Броня, вернув в свой паспорт тупую и сопливую физиономию, исчезла воссоединиться с уголовником Тимуром, то есть Борей, даже не приложив ребёночка к груди, не интересуясь, как он (она) будет назван(a).
У Ганса Христиана Андерсена есть сказка-история «Мать и Смерть», где Мать (не исключено, приёмная) сидит у колыбели больного ребёнка. Проходит день, другой… Измученная усталостью и тревогой за больное дитя, прикрывает она глаза и нечаянно засыпает, ну всего на несколько минут, мгновений… Открывает глаза – колыбель пуста. Смерть, принявшая облик Старца, унесла дитя. …Печальная, седая, слепая (прекрасные чёрные волосы, живые глаза – всё отдала, заплатила за поиски) Мать стучит в ворота Смерти, и просит, и требует вернуть ей малютку… Потом ещё Смерть предлагает Матери опознать своего ребёнка в некоем Саду-Цветнике. И вот, цветов там много-много, а один из них – её, голубенький крокус, она опознала его по дыханию, по ритму сердцебиения. Да, ещё Смерть потом предложил(а) этой женщине-Матери заглянуть – были возвращены глаза – в некий колодец, Колодец Судеб.
Я увидела сад, занесённый снегом. Взяла на руки Снежинку-Снежанку и, не заглянув, забыв, минуя всякие колодцы, подалась в Москву, назад в Москву, в московские уборщицы.
ГЛАВА III. СНЕЖАНИНО ДЕТСТВО
“Нам яблоко судьба протянет с ветки,
Мы и его Разделим Пополам.”
(Геннадий Прашкевич. “Я знаю, что отныне так и будет”)
Знаете ли вы, что такое московская прописка? Нет, вы не знаете, что такое московская прописка, если не шарахались в сторону при виде идущего по улице мирного милиционера; если не были разбужены по ночам и проверены бандой старух под названием «Домком»: «A что это у Вас под одеялом? Простынь?( иногда – « простыня»)? Почему зелёная?»( розовая, голубая и т.д.); если ласковый гражданин с глазами газели не вынырнул как-то из-под вашей кровати (кусок жареной картошки застрял в горле): «Не беспокойтесь, ешьте, кушайте, мне только нужно было знать…» ( Вышел, воркует с соседкой-монстром); если красавецначальник отдела кадров не вертел в (де)белых руках вашу трудовую книжку-двухтомник, не вопрошал обратив к вам зелёные очи: «А чем это Вы занимались, вот тут вот – два месяца между работами?» («Уборщица –Дворник? Конструировала новую атомную бомбу. Шутка…») «И покажите-ка мне Ваш па-спорт… Постойте…» («Я и так стою.») «Нет, Вы нам не подходите.»
Вот замужняя (превосходство количественное); партийная (превосходство идеологическое, то есть качественное), коренная москвичка (+!) – соседка Люська («Крыса»), проходя мимо по коридору коммуналки, плещет вам, т.е. мне, в лицо горячей ( иногда холодной) мыльной водой, зачерпнув её кружкой из стиральной машины (или, если холодной – из унитаза, а из родника – никогда). …Ругает дверь вашей комнаты (вы внутри, боитесь) последними словами, угрожает выселить «её» (дверь!?) за сто километров, где прописка немосковская; о, а теперь бьёт, пинает её ногами, обутыми в красные черевички сорок второго размера.
Соседа дядьку Сашку – ещё недавно Александра Ивановича, а сейчас он женился на москвичке – не пускают умываться по утрам в коммунальную ванную: с ленинградской пропиской не имеет права.
«У(правление) В(нутренних) Д(ел) г(орода-Героя) Москвы. Явиться в девять часов пятнадцать минут по сигналу, поступившему от соседей: цвет белья, длина волос, число друзей и т.п. – на грани выселения». … Вот Елена Михайловна – кассирша Гастронома №1 – бегает с ножом за пенсионеркой Еленой Васильевной: «Убью! Сука! Накурила тут мне в туалете! Сука! Я тебя, сука…» « Я тебя, сука (проститутка и т.д.) лишу московской прописки!»
Снится: лечу в самолёте, смотрю в окно-иллюминатор, вниз: там облака, целое море, царство облаков, образующих разные прекрасные- причудливые формы. В руках у меня – чаша, то есть, это Кубок «Грааль», наполненный Московской Пропиской… Боюсь расплескать. Шумит мотор… Навстречу плывёт воздушная, облачная Белая Лошадь. Вечная странница, вечно страждущая… Но этот шум моторa! Просыпаюсь: это шум кастрюль, идущий из общественной кухни (кто-то из них не в духе, лучше сегодня туда не со(-у)ваться. Тихо-тихо (не скрипнуть! Слухов не оберёшься!) начинаю первую ассану. Йога. Йога меня всегда интересовала (не то слово!), а однажды знакомая лифтёрша Лена принесла конспект лекций по йоге, она сказала, Зубкова; я это переписала за одну ночь, и с тех пор как стала делать описанные там упражнения, забыла что такое боль в суставах (болели от работы), и даже что такое суставы… Очень важно – и это самая трудная часть – чтобы не было мыслей, их нужно гнать от себя: «Отойдите!» (Они, сказано там, испугаются и отойдут.) Мысли – сигналы из космоса: «Ужас..» «Люська…» «Ещё хуже…» «Мать-одиночка…» «Коммуналка…» «Ужасно…» Но – нет! – мыслям. Раз. («Один», а не «раз». Никак не переучусь…) Один… Два… Три… Пять… «Кухня детского питания…» Четыре… Пять… Один…
– Кто тут засрал конфорку?! Суки! Понаехал тут всякий сброд! Срань! Рвань! Дрянь!
Собака. Московское раннее утро. У булочной лежит собака. Бесспризорной, голодной жизни – буквально собачьей – наступил конец в тот момент, когда она поравнялась на ходу с распахнутой дверью булочной. На тротуар, лицом к выходящим, тихо приземлилась, улеглась сначала голова, а потом за ней – всё туловище.
– Собака… Собачка… Бедная собачка, – зашевелились женщины (в основом это были старушки), окружая собаку живым кольцом. Ктото из них, наклонившись как поклонившись, положил(-а) на землю, то есть на тротуар, рядом с собачьей пастью, кусок хлеба. Ещё чья-то рука трясла перед носом отходящей бутылкой с кефиром. Это оказалось проблемой, напоить из бутылки умирающую собаку. Животное безмолвно-беззвучно обвело собравшихся светлокарим, особенным взглядом, как бы благодаря за проявленное участие. Но ещё лучшим изъявлением благодарности стала всё-таки смерть, избавившая аудиторию от напрасных хлопот и лишних расходов. Ведь многие из них, в сущности, жили подобно этой собаке и сами нуждались в бутылке кефира. Скоро труп остался один: рыжий комочек на асфальте. Убрать его было прямой обязанностью дворника.
Личная жизнь: Канун снежаниного двухлетия. То был непривычно тихий воскресный зимний день. Обитатели, то есть жильцы, все кудато разошлись и разъехались, остались дома только мы со Снежаной да соседка-старушка, в отдалённом, дореволюционном прошлом, т. е. до революции – проститутка, после – передовая педикюрша; ныне же – пенсионерка и ответственный съёмщик своего нумера Алевтина Борисовна, или, за глаза, просто Алевтина. Мне накануне был дан ключ от комнаты ещё одной престарелой соседки, Лидии Владимировны, находящейся в больнице. Ключ мне дали, чтобы я сделала в этой комнате уборку. Я смела отовсюду пыль; убрала мышиный помёт; вымыла горячей водой пол. Снежана играла, потом спала в своей комнате. Вечером должен был прийти старичок – брат госпитализированной соседки; принять мою работу и расплатиться, после чего я планировала отправиться в Елисеевский магазин, который, как известно, работает до поздна, и купить нам с дочкой что-нибудь на ужин. Старичок с деньгами где-то задерживался, Елисеевский вот-вот закроется – так поздно. Но был недалеко от дома ещё кафетерий, который работал даже дольше Елисеевского. Я одела Снежанку, и мы стали ждать прихода этого человека, чтобы потом сразу же, немедля отправиться в этот самый кафетерий и покормить девочку чем-нибудь горячим. У них там всегда были сосиски. И… Я бы выпила кофе… Алевтина наблюдала за мной в свою, тo еcть её, приотворённую дверь. Ей хотелось поговорить – она уже делала такие заходы – у меня же весь день, и сейчас особенно, каждая секунда была на учёте… Ах, наконецто он позвонил, и я впустила. Вот что увидела через приотворённую дверь своего нумера Алевтина Борисовна:
А-ха, на резкий звонок была немедленно открыта дверь (ждали!) Пришёл пожилой джентльмен; достаёт из кармана пачку денег, батюшки! И эта… с им… да ещё дитя, вошли в комнату Лидии Владимировны… О чём-то там поговорили… Aха, уже вышли, он – заперев на ключ комнату (похож как на Ивана Владимирыча, надо ж!); ушёл совсем, а эти – к себе… нет, она за пальтом; уже показалась одетая, с одетым ребёнком на руках…
Алевтина сделала ещё одну, последнюю на сегодня, попытку поговорить, я же, буркнув «извините», выскользнула на площадку. В отчаянии А. Б. подбежала к окну (своему), вскочила на подоконник и заорала, указуя пальцем на убегающую от общения (из подъезда – вдоль по улице) молодую мамашу с дитём на руках: – Ка-ра-у-у-улл!
Прохожие отреагировали моментально, погнались… Есть фильм «Я шагаю по Москве». Tам юный, симпатичный Никита Михалков в самом деле шагает по Москве, по ночной, и напевает песенку, в ней слова: «Мелькнёт в толпе знакомое лицо…» Песенка плюс никитина улыбка – лучшая визитка Москвы и её обитателей. Совсем другие, т.е. совсем не знакомые мне лица мелькали за моей спиной в тот вечер, когда я бежала по ночной Москве. Лиц было много, а выражение одно, единое: догнать, схватить, уничтожить. Не было в них пощады к ребёнку, прижавшемуся ко мне, обхватившему ручонками мою шею, и оттого страх перед ними развивал во мне титаническую скорость. Арка… Темно… Hет, не уйти: догнали, настигли под аркой. Топот ног. Окружили. Хромой мужичонко-активист толпы обругал матом, заехал пару раз по голове. Силуэт толстой бабы дёргает за полу пальто, тащит в свою сторону, в темноту. Боль: выдран клок волос; холодит: кем-то оборваны пуговицы на память; вспышки глаз; запах лука, выдохнутый чьим-то «Шлюха». Отмечаю лишь: Снежана цела… Появился милиционер, отвёл нас в сторону, я рассказываю ему о событиях дня, толпа ненавидяще ждёт…
Кафетерий ещё работает. Отпущенная, растрёпанная, поцарапанная, со Снежаной на шее приближаюсь к прилавку: «Сосиски, хлеб…» (ребёнку) «Кофе…» (мне) Стойки высокие, отхожу в угол, к окну, усаживаю мою девочку на подоконник, та в шоке от пережитого, не отцепляется от моей груди и не реагирует на запах еды.
– Ребёнок-то крещёный? – голос соседа по подоконнику. Cвященник! Густые длинные седые волосы струятся из-под шапки по чёрному облачению…
– …Извините за неуместный вопрос. («Нет, почему же…») Вижу, вы обе расстроены. Была нанесена обида. Видите ли… Вспоминая Христа и прочих святых страдания…
– Гражданин! Поп! – прикрикнула на святого отца женщина в грязнобелом из-зa прилавка. – Поел – уходи!
Тот повиновался, встал, перекрестился, потом извлёк из кармана и протянул мне бумажку – адрес церкви для святого крещения. Сидевшая доселе неподвижно Снежана, следившая за разговором, за происходящим, вдруг отлепилась от моей шеи, взяла у него из рук адрес и положила себе в карман пальтишка. Он – поцеловал нас обеих в лоб, вышел.
Алевтина Борисовна ещё не спала, явно поджидала нас, чтобы пройти мимо из кухни напудренной-нарумяненой, с торжествующей улыбкой на неровно подкрашенных губах. Hе доходя до ванной, сбросила с себя кофту, лифчик… (Уж не вообразила ли эта несчастная, что мы – факультетская комиссия? «У меня болит желудок…») Нырнула внутрь, пустила воду, должно быть, моется. Ну да, моется до пояса из-под крана. Дверь же за собой не прикрыла, даже наоборот, оставила распахнутой. А-а, это же чтобы мы не вошли! Не воспользовались! Господь с нею.
…Выходя, открывая дверь кафетерия на улицу, наш новый знакомый приговаривал, как бы тихо сетовал: «Оставлены тобою, тонем мы и погибаем, в посе…»*(*Фома Кемпийский, «О подражании Христу», гл. 43) «Гражданин! Поп! Поел – уходи! Иди-иди…» (Женщина в грязно-белом) «Раз («Oдин»). Два…» СИГНАЛЫ ИЗ КОСМОСА: «Бога терпит человек…»** (**Фома Кемпийский, «О подражании Христу», книга III, гл. 19, «О перенесении обид») «…Когда нет сил для дел высоких …»***(***там же) «…Уже есть… Люська… при Люське… было… будет…хуже… ещё хуже …» «Раз… Два… Два с половиной…»
Вот уже показался церковный купол на той стороне Яузского залива. Лифтёрша Лена гребёт вёслами из последних сил: боимся опоздать. Снежана дремлет на дне нашего судна. Мимо с шумомрёвом проносится моторка. Причал. Вдруг – сзади отчаянный вопль:
– Помогите-е!
Это водитель-владелец моторки вывалился за борт на повороте. Лена высаживает нас со Снежаной на берег, а сама возвращается, грёбет назад – спасать Владимира, крестного отца.
– Во имя Отца, и Сына…
Обряд закончен.
Перекрестившись, двинулись по кругу
В одной упряжке Дух-Душа-и-Плоть.
За кругом – Лена, верная подруга,
Хранящая незримо, как Господь…
Мартовские денёчки. В Болгарии чтут приход весны, и в пepвых числах марта дарят близким сувениры: цветы, нитяные кyколки-«мартенецы», «мартенечки». Так вот, – моей девочке исполнилось два года – написала я письмо в адресный стол города Загоры: «Болгария. Стара Загора. Адресный стол…» («На деревню дедушке Константину Макарычу».) Как ни странно, ответ пришёл, и пришёл он из Москвы, из болгарского посольства: «Адрес Стойчо Стефанова Чомарова: Болгария, Стара Загора, улица Николы Каменова, дом двадцать пять.»* (*адрес вымышленный – автор) Я перечитывала этот адрес по утрам и вечерам тысячекратно, он давал мне силы жить, а в марте – отправила свой мартенечекоткрытку: «Болгария. Стара Загора. Улица Николы Каменова, дом двадцать пять… С наступлением весны, дорогой, единственный, незабываемый Стойчо!» (Синие пролески…) Волновалась: что сказать о себе в следующем письме? Ассенизатор-и-водовоз*(*У Маяковского: «Я ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный»), рисующий цветочки? Как – о Снежане? И потом, с какой стати, почему она носит его отчество ? (А чьё ещё могло быть на уме? От Брони на этот счёт тоже не было никаких инструкций…) Хотя – странно? – Снежана-то и придала мне храбрости написать ему и быть готовой к отповеди. «Вы мне писали? Не отпирайтесь!» (Пушкин, «Евгений Онегин».) А вдруг что-нибудь совсем уж не пушкинское, что-нибудь плохое, очень, очень плохое?.
Волновалась я напрасно – он не ответил. Прошёл год. Настал март. Опять я ему свой мартенечек. Он не ответил снова. И так – много, много, много вёсен… «Один. Два. Три…»
B Пушкинском музее* (*Музей Изобразительных Искусств им. Пушкина) устроили («привезли») выставку графики Марка Шагала. Какие-то недорисованные фигурки, кривые и покривлённые (ни одной прямой!) линии… Я не знала, что о таком искусстве подумать, что сказать. И Изабеллы рядом давным-давно не было. Вдруг она, моя девочка, соскочила с моих рук и пройдясь ещё раз по залу вдоль стен, остановилась перед одной работой, запела:
– Сидел в траве кузнечик,
Совсем как огуречик,
Совсем как огуречик,
Зелёненький он был!
Вокруг заулыбались и стали обходить шагаловскую экспозицию ещё и ещё раз, шли более оживлённо, всматривались, признавали: а ведь и вправду, что-то в этом есть от детства, от «Kузнечика»!
***
…Четыре. Oднажды вечером, сидя дома, затянула я старинную русскую песню: -
У родимой мамоньки
Дочь была одна.
Не собравшись с рaзумом,
Замуж отдала…
Кончилась песня. Снежанка, прослезившаяся, обратилась ко мне:
– Родимая мамонька! Не отдавай меня замуж! Обещай: не отдашь!
Я обещала. Когда моя мама пела мне маленькой эту песню, то при словах «Сделаюсь кукушечкой – в садик полечу» – я страшно испугалась: а вдруг и в самом деле, превратится в кукушку, вспорхнёт и улетит от меня, окно-то ведь (было) открыто! Сидела тихо-тихо, не шелохнувшись, до конца песни.
Пять… Проснулась Снежанка ночью и зашлёпала босыми ножками в угол, где стояли мои картины (как-то незаметно я стала писать картины, в основном, натюрморты, цветы, и ещё лица – так, для души…)
– Доченька, ты куда?
– Хочу посмотреть ещё раз на Лошадку.
Это она об одной моей работе, там на кусочке картона изображена белая лошадь, бредущая по некоему заливу, красному от заката невидимого Солнца, и с подснeжником в зубах… Днём повела мою девочку к детскому психиатру: ребёнок, мол, родился преждевременно, родился в тяжёлых жизненных условиях, родился мёртвым, и вот теперь, в пять, вскакивает по ночам взглянуть на посредственную (мою) картину – нормально ли это, нормальна ли?.. Побеседовав со Снежаной, женщина-врач сказала:
– Побольше бы таких «ненормальных».
И взглянула на неё с нежностью, а потом ещё раз – с тревогой.