Читать книгу Загадка о русском экспрессе - Антон Кротков - Страница 1

Глава 1

Оглавление

Ефрейтор Иван Боков не зря считался лучшим в роте стрелком. На закате дня он сумел подстрелить почтового голубя, перелетающего наши позиции…

Дело было так: Боков находился в охранении с молодым солдатом из недавнего пополнения Ващенкиным. В тишине, наступившей после многих часов вялой перестрелки, Боков вдруг отчетливо расслышал хлопанье птичьих крыльев и удивился, ибо знал, что птицы не любят войну. Даже веками круживших над полями битв в ожидании мрачного пиршества падальщиков – черное воронье, коршунов, галье, – и тех отпугивал запах, оставшийся после прокатившейся неделю назад по этим местам грязно-зеленой волны отравляющих газов.


Минуту солдат стоял не шелохнувшись; ему не сразу удалось отыскать глазами на фоне стремительно темнеющего неба маленький юркий силуэт быстрокрылого курьера. Пернатый странник приближался со стороны нашего тыла и направлялся в сторону австрийских позиций. Боков вскинул винтовку. Первой своей пулей он метил в голову птицы, но, кажется, не попал, ибо голубь продолжал лететь, только стал уклоняться в сторону. Можно было подумать, что умная птаха сумела оценить всю степень грозящей ей опасности и старалась облететь стрелка стороной. Она уже находилась почти над нашими окопами. Менее опытный стрелок посчитал бы дело безнадежным.

Но Боков быстро передернул затвор и снова начал целиться еще до того, как вылетевшая дымящаяся гильза упала к его ногам. Теперь он пристроил мушку прицела примерно посередине трепещущего в воздухе тельца птицы и, сосредоточившись, стал ровно, с безупречной плавностью давить на курок. Винтовка снова дернулась в руках.

Еще мгновение Иван сомневался, но вот от голубя полетели перья, и он стал падать, точно тряпка. Боков, не раздумывая ни секунды, перемахнул через бруствер. Уже на бегу, не оборачиваясь, опытный солдат велел своему молодому напарнику оставаться на месте.


Голубь упал шагах в тридцати от наших окопов, вблизи проволочных заграждений. Но и до австрийских позиций отсюда тоже было рукой подать. Быков рассчитывал, что ему удастся понахалке схватить свой трофей и вернуться раньше, чем противник опомнится и откроет по нему огонь. Когда ефрейтор подбегал к голубю, тот был еще жив: трепыхался, поднимал крыло.

Но едва Боков поднял с земли окровавленное теплое тельце, как со стороны австрийцев послышались хлопки одиночных винтовочных выстрелов. Это часовые в неприятельских окопах заметили русского на ничейной земле и подняли тревогу. Поблизости от Бокова прожужжали несколько пуль. Затем ухнула трехдюймовка. Над головой смельчака с густым воем пронесся снаряд. Впрочем, этот начиненный взрывчаткой «чемодан» предназначался не одинокому смельчаку, шныряющему по ничейной земле. Таким образом только севшие ужинать австрийские офицеры демонстрировали свое недовольство русским командирам, нарушившим заведенное меж ними джентльменское правило: не беспокоить друг друга после определенного часа.

Не мешкая более ни секунды, солдат припустил к своим окопам. Он едва успел запрыгнуть в траншею, как за спиной у него сердито застрекотал «проснувшийся» пулемет.


Шагая, пригнувшись, по траншейным переходам, Боков еще издали, услышал тихий звук граммофона. На него потянуло дымком с аппетитным ароматом жареного мяса – запахом фронтового благополучия. За очередным изгибом траншеи ефрейтор наткнулся на поручика Петра Гурдова, цветущего вида мужчину сорока двух лет. Гурдов являлся помощником командира роты и должен был обо всем тому рапортовать.

Гурдов служил в армии уже восемнадцать лет, но лишь шесть из них офицером. Выходец из унтеров, он хорошо знал все тонкости пехотной службы и представлял собой тип офицера «армейский служака». Как кадровый военный, Гурдов воевал с первых дней войны.

Новый же командир роты, которому Гурдов подчинялся, пороху не нюхал совсем. Только по причине того, что в первые два года кровавой бойни русская армия лишилась цвета своего кадрового офицерского корпуса, на передовую – в окопы – стали попадать отставники из придворных гвардейских полков, штабные теоретики, а также призванные на службу из запаса штатские и зеленые юнцы – выпускники ускоренных офицерских курсов…


Гурдов внимательно выслушал доклад ефрейтора и осмотрел птицу, однако привязанное к ее лапке послание отвязывать не стал, предоставив это почетное право командиру роты.


Когда ефрейтор вслед за поручиком вошел в офицерский блиндаж, он увидел намыленного командира роты штабс-капитана барона фон Клибека, сидящего в большой ванне. Эта походная офицерская купальня, сделанная из отличного чугуна, всегда следовала за ротой в обозе. Обозники называли ванну «гаубицей» за огромный вес и – по старой памяти – за бесполезность в бою – в армии еще не забыли страшный снарядный голод первых лет войны, когда русские пушки не могли отвечать на ураганный огонь неприятеля из-за удручающего снабжения боеприпасами.


Стоящий над бароном денщик с георгиевским крестом на груди по команде штабс-капитана подливал в остывающую воду кипяточку из большого медного чайника и рассказывал о солдатском житие:

– А в четырнадцатом году, конечно, сытнее жилось. По фунту мяса в день отваливали на рот, да по четверти фунта сала, хоть брюхо лопни. Зато в штыковую ходили на бодром «ура». В рукопашной немцам да австриякам с нами было не сладить. Да-а… широко жили. И воевать силенок хватало, и по бабам бегать. И мысли в голове веселее были.

– А теперь, выходит, не так весело стало? – спросил своего денщика намыленный командир роты.

– Да какое уж там веселье, ваше благородие Отто Федорович, – на перловке-то, на пшенке, да на плесневелых сухарях! Хоть бы кашу салом заправить, – вздыхал за товарищей совестливый вестовой. Сам-то он, служа при офицерах, не прозябал на скудных харчах. Однако за своего брата-окопника переживал и надеялся открыть глаза ротному на тяжелое положение вверенных тому солдат.

Штабс-капитан фон Клибек прежде служил в гвардии в Петербурге. В 1913 году перед самой войной барон вышел в отставку в чине поручика и несколько лет прожил в столице беспечным состоятельным бонвиваном.

Нынешнее тяжелое положение на фронте, острейший дефицит офицеров вынудили командование выискивать все возможные резервы, чтобы заполнить тысячи образовавшихся в ротах, батареях и эскадронах офицерских вакансий. Так барон вновь попал на службу, попутно сменив погоны гвардейского поручика на пехотного штабс-капитана. Дело в том, что в обычные армейские части гвардейские офицеры назначались с повышением на один или два чина.


Штабс-капитан сидел в ванной весь в мыле, с блаженно закрытыми глазами. По этой причине он не мог видеть тихо вошедшего в блиндаж своего заместителя. А воспитанный в почитании начальства, бывший унтер-офицер Гурдов молча ожидал возле двери, не решаясь прерывать разговор командира. Наконец денщик аккуратно вылил на плешивую голову штабс-капитана ушат теплой воды, барон открыл глаза и наконец заметил Гурдова.

– Ах, вы уже вернулись, Петр Григорьевич! – немного театрально, с легкой аристократической картавинкой воскликнул фон Клибек. – Ну что, выяснили, из-за чего австрийцы вместо того, чтобы поедать свои венские антрекоты и запивать их пивом, послали нам пятнадцатифунтовую «ноту протеста»?[1]

Поручик Гурдов подробно отрапортовал штабс-капитану о случившемся.

Поднявшаяся по вине ефрейтора перестрелка была ему прощена командиром роты, едва штабс-капитан понял, что на его участке фронта перехвачен почтарь, несший противнику шпионское донесение.

Пока командир вылезал из ванны, пока позволял денщику заботливо вытереть полотенцем свое белое и рыхлое, как у купчихи, тело, а потом помочь надеть на себя махровый халат, пока неторопливо отвязывал письмо от лапки голубя и читал его при свете керосиновой лампы, Боков деликатно осматривался.

Офицерский блиндаж был глубоким и сухим. Перекрыт в три наката шестивершковыми сосновыми бревнами, положенными вперекрест. Деревья с такими крупными «калиброванными» стволами в окрестных лесах не росли, их специально доставили к линии фронта по железной дороге, а далее наемными крестьянскими подводами. Бревна были стянуты меж собой проволокою. Сверху на них был насыпан слой земли в четыре аршина.

Под такой надежной крышей господа офицеры могли спокойно переждать любой артиллерийский обстрел. Только прямое попадание тяжелого снаряда могло превратить это великолепное убежище в привилегированную братскую могилу.

Впрочем, об опасности за такими толстыми стенами как-то забывалось. Внутри блиндажа было так тепло и уютно, что и война отсюда должна была восприниматься совсем не так, как из грязных, сырых нор, в которых ютились по ночам и в непогоду простые окопники. Даже зажиточный крестьянин позавидовал бы тем удобствам, с которыми господа офицеры обустраивали свой быт на передовой. Стены блиндажа были обшиты жердочками, пол здесь был не земляной, как в солдатских укрытиях, а настлан досками. Имелась печка, которая в холодную погоду обогревала землянку так, что она становилась теплей и уютней любой городской комнаты.

Между толстыми столбами, придерживающими крышу, прилажены полки с книгами. На вешалках висят шинели, фуражки, шашки, кобуры, полевые сумки, полотенца. Каждая офицерская кровать отделена занавесочкой. Получается вроде своего отдельного закутка, где вечером уставший от людей «Ваше благородие» может побыть наедине с собой, почитать книжицу. Неслыханная роскошь для солдата, который обречен всегда находиться на виду у сослуживцев. Да и пахло тут не грязными портянками и махоркой, а хорошим одеколоном и ароматным турецким табаком.

Перед самым приходом ефрейтора господа только отужинали. Прислужники из солдат бойко убирали с самодельного стола тарелки с остатками гарнира и жареного мяса, вытирали стол, меняли скатерть. Взамен они расставляли фарфоровые чашки, сахарницы, вазочки со сливочным маслом и джемом. Раскрасневшийся от напряжения рыжий ординарец с угодливой улыбкой тащил согретый трехведерный самовар. Другой нес бидон с только что надоенным молоком. Господа предпочитали пить чай и кофе с молоком, поэтому для них в ротном хозяйстве держали двух дойных коров.

Пока все готовилось для чаепития, офицеры сгрудились возле командира и с любопытством рассматривали перехваченное донесение. Только мужчина с погонами вольноопределяющегося на простой солдатской гимнастерке продолжал лежать на раскладной офицерской кровати, демонстрируя всем своим видом, что ему дела нет до события, которое внесло какое-то разнообразие во фронтовые будни. Не обращая внимания на оперный бас, вырывающийся из огромной трубы граммофона, он задумчиво перебирал струны гитары с большим красным бантом на грифе, устремив отрешенный взгляд в потолок. Это был Сергей Сапогов – ротный писарь.


* * *


Слушая, как убивший голубя ефрейтор отвечает на вопросы офицеров, Сергей заметил, что тот делает незаметное различие, деля офицеров на «настоящих» и «прочих». Настоящими для него были, конечно, командир роты, поручик Гурдов и подпоручик Чернышев. Их он уважительно именовал «вашблагородь». К бывшему же бухгалтеру прапорщику Кривошеину, который был призван в армию из запаса, Боков обращался просто «вашбродь», не особо напрягая язык.

А так как Сергей был всего лишь вольноопределяющимся, то есть формально обыкновенным рядовым, то по справедливости не имел права даже на «вашбродь». Ведь экзамена на офицерский чин Сергей по причине крайней рассеянности не сдал и даже полного университетского курса, дающего право в военное время на чин прапорщика, не окончил. Вот и выходило, что место в офицерском блиндаже он занимал не по праву.

Не имея таланта руководить людьми и смирившись с мыслью, что даже крохотные звездочки прапорщика никогда не упадут на его пустые погоны, Сергей знал, что стоит ему тоже задать вопрос ефрейтору, и он услышит в свой адрес пренебрежительное «вашбродь». Поэтому пока шел расспрос Бокова, тридцатисемилетний мужчина продолжал бренчать на гитаре и считать бревна в потолке, делая вид, что история с голубем ему не интересна. Однако за показным равнодушием клокотал Везувий.

А тут еще, отвечая приятелю Сергея – Юлику Никонишину, ефрейтор вдруг почтительно назвал его «вашблагородь». А ведь Юлик тоже был вольноопределяющимся, как и Сергей!

Как тут было не позавидовать Никонишину. В свои двадцать три года Юлик уже командовал взводом, и успешно командовал! Две недели назад штабс-капитан послал в штаб представление на присвоение Никонишину чина подпрапорщика. Все в нем: военная подтянутость внешнего облика, отчетливость походки и жеста, немногословная деловитость тона, умение быстро и точно выполнять приказы и самому добиваться от подчиненных беспрекословного повиновения своей воле, делало его стилистически настолько близким офицерам, что они быстро приняли его за своего.

В Сергее же здешние офицеры видели человека сугубо штатского, лишь волею сложившихся обстоятельств занесенного на войну. Почему так происходило? Возможно, из-за внешней непохожести Сапогова на профессиональных военных, из-за его слишком свободной для армии манеры вести себя. Нет, все-таки правильно он сделал, что при поступлении в роту скрыл от новых сослуживцев, что до войны работал в Париже дамским портным! А не то офицеры точно бы за глаза прозвали его «белошвейкой» или кем-то в этом роде! Чтобы не стать абсолютным посмешищем в глазах профессиональных вояк, Сапогов врал, что служил инженером на французском заводе.

Поддавшись не слишком высокому мнению своих заместителей о новичке, командир роты штабс-капитан барон фон Клибек решил, что больше проку от странноватого «француза» будет не на строевой должности, а среди кип бумаг в ротной канцелярии. Так как «употреблять строевых офицеров по интендантской части строго запрещалось, то командир посылал Сапогова с разного рода хозяйственными поручениями в ближайший тыл. Большее унижение для Сергея придумать было сложно. Ведь он был болезненно самолюбив, горд и хотел воевать, а не мотаться по окрестным хуторам, покупая продукты для офицерского стола и нанимая мужичков для разных фортификационных работ. А ведь он носил шинель с самого четырнадцатого года!

Начало войны застало Сапогова в Париже. Однако он не стал в панике осаждать русское посольство, подобно другим соотечественникам, требуя своей отправки домой. Вместо этого Сергей вступил во Французский иностранный легион. Затем недолго – до ранения – воевал в составе прибывшего на помощь союзникам русского экспедиционного корпуса.

Сергей храбро дрался во Франции, отважно бросался во все атаки. Даже был представлен к французской медали, а немного позже и к русскому солдатскому Георгию, но по неизвестной ему причине не получил ни первого, ни второго. Все наградные документы на него затерялись в штабных канцеляриях, что случалось на войне сплошь и рядом.

Сергей вечно страдал от бесчисленных хворей, но, будучи болезненно самолюбив и горд, героически их преодолевал. Во Франции он заработал «траншейную стопу» по причине своих скверных сапог. Из-за долгого нахождения в холодном и сыром климате и невозможности как следует просушить обувь и одежду у него начали гнить ступни и одновременно развилось воспаление легких. Но пока были силы, доброволец старательно скрывал свои страдания от командиров, чтобы не попасть в тыловой госпиталь. Он продолжал находиться на передовой, пока однажды не потерял сознание.

Лечение продолжалось полгода. После госпиталя Сапогова отправили в Россию. Из-за хромоты его признали негодным к службе. Но он добился, чтобы его снова отправили на фронт. И все для того, чтобы стать «канцелярской крысой»!

Сергей чувствовал, что прорва бесчисленных приказов и распоряжений вот-вот засосет его, словно трясина. Вроде как рота сидела в обороне, и ничего существенного не происходило, а документов требовалось составлять все больше и больше. Сергей просил и требовал, чтобы его перевели на боевую должность. Однако штабс-капитан и слышать ничего не хотел. Он уже успел оценить красоту почерка нового своего канцеляриста и почти дружески говорил неугомонному подчиненному:

– Ну какой из вас вояка! Посмотрите на свои руки: они же созданы, чтобы держать перо, а не оружие.


Тогда Сергей пытался мальчишескими выходками доказать командиру свою храбрость. Тем более что сам штабс-капитан отвагой не отличался. Фон Клибек прятался под землю при каждом разрыве снаряда, хотя они падали далеко в стороне от офицерского блиндажа, вызывая своим поведением скрытые насмешки находившихся поблизости солдат. Ведь натренированное ухо настоящего фронтовика уже по звуку летящего с неприятельской стороны «гостинца» могло с достаточной степенью точности определить место его падения.

И вот от отчаяния Сергей начинал дикую игру со смертью. В одном месте неприятельские траншеи довольно близко сходились с нашими. Сапогов среди бела дня вылезал на банкет[2] бруствера, из-за которого австрийцы и русские перебрасывались ручными гранатами, и, сунув руки в карманы, начинал во весь голос декламировать стихи на французском или Гете. В это время он представлял собой отличную мишень. По нему начинали прицельно палить. Стальные пчелы летали у самой головы отчаянного смельчака. Солдаты говорили о нем: «Пытает судьбу». Сергей же не сходил со своего места, пока солдаты за ноги не стаскивали его вниз.

Тем не менее штабс-капитан равнодушно воспринимал подобные выходки «француза». Назвать Сапогова таким прозвищем придумали поручик Гурдов и подпоручик Чернышев. При этом они вкладывали в эту кличку в основном негативный, пренебрежительно-язвительный смысл, нежели имея в виду недолгую службу Сапогова во французской армии.

Сергей платил своим недоброжелателям той же монетой, высмеивая их с помощью тонкого сардонического юмора.

Похоронившего его заживо в бумагах командира Сергей называл не по фамилии и не штабс-капитаном, а всегда только – барон. Это еще больше раздражало кадровых офицеров – поручика Гурдова и подпоручика Чернышева. Они были офицерами старой школы, а после гибели в 1914–1915 годах тысяч офицеров «последними из могикан», которых принято было называть «бурбонами». По своей психической структуре эти волкодавистые служаки являлись полной противоположностью «вольному художнику», чья юность и молодость пришлись на прекрасную поэтическую эпоху «belle époque»[3]. Ведь Сергей ушел на войну прямо из belle époque, принеся в окопы возвышенное рыцарское отношение к жизни. Поэтому он терпеть не мог обычных казарменных вечерних разговоров сослуживцев о бабах. Примитивным солдафонским шуткам и развлечениям Сергей предпочитал занятия живописью и поэзией.

Естественно «белая ворона» вызывала раздражение у сослуживцев. Особенно его философствования. Порой Сергей специально говорил что-нибудь крамольное, зная наперед, что это вызовет резкое недовольство «бурбонов». Обычно так бывало, когда он не желал оставаться в долгу у сослуживцев, чем-то в очередной раз задевших его чувство собственного достоинства.

Последний такой случай произошел накануне вечером. В отместку за насмешки Сергей заявил гордящимся своей подчеркнутой мужественностью усачам, что управлять миром и руководить армиями в будущем должны поэты и женщины. Первые, как самые благородные и бескорыстные люди на земле, вторые же, как от природы более мягкие и тонко чувствующие гармонию, наделенные природной мудростью создания, сотворенные природой для рождения жизни, а не для ее истребления.

– Как! Тонкошеих болтунов и баб в политики и генералы?! – возмутились мускулинные вояки. – Да вы издеваетесь над правительством и офицерством!

Выяснение отношений на повышенных тонах едва не закончилось дуэлью. Зато Сергей от души потешался над атакующими его господами, ибо их яростные нападки были столь же прямолинейны, как все их поведение.


Пожалуй, только сорокачетырехлетний прапорщик Кривошеин с удовольствием поддерживал интеллигентские разговоры Сергея. Как уже было сказано, в армию он был призван из запаса. Хотя в своей довоенной жизни Кривошеин был всего лишь мелким финансовым деятелем на мебельной фабрике в Москве, он очень почтительно относился к литературе, и в особенности к поэзии. По всем резонам служить Кривошеину следовало на спокойной должности в какой-нибудь штабной финчасти, и только по какому-то чудовищному невезению он угодил в окопы.

Блаженно прикрыв близорукие глаза, этот милый толстяк с мучительной улыбкой слушал, как Сергей цитировал знаменитое стихотворение о солдатском отпуске молодого и очень популярного поэта Саши Черного «Эй, Дуняша, королева, глянь-ка, воду не пролей! Бедра вправо, бедра влево, пятки сахара белей. Тишина. Поля глухие. За оврагом скрип колес. Эх, земля моя Россия, да хранит тебя Христос

– За такую Россию и воюем, Сережа, – стыдливо утирая мокрые глаза, с благодарностью говорил Сапогову расчувствовавшийся Кривошеин.

Сергею было радостно найти в этом пожилом и не слишком образованном человеке родственную душу, и он снова в который раз с удовольствием цитировал ему Гумилева:


Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.


Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого, что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.


И залитые кровью недели,

Ослепительны и легки,

Надо мною рвутся шрапнели,

Птиц быстрей взлетают клинки.


Я кричу, и мой голос дикий.

Это медь ударяет в медь.

Я, носитель мысли великой,

Не могу, не могу умереть…


Загадка о русском экспрессе

Подняться наверх