Читать книгу О театре и не только - Борис Андреевич Шагаев - Страница 1
ОглавлениеПредчувствие замысла
В любом пиру под шум и гам
Ушедших помяни.
Они хотя незримы нам,
Но видят нас они.
Игорь Губерман
75 лет исполнилось Калмыцкому театру, единственному в мире. Я прослужил в нем 46 лет. Мне выпала честь работать и общаться со всеми поколениями актеров, режиссеров, художников. Это выпускники Астраханского техникума искусств 1936 года, первой калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1941 г.), калмыцкой студии Ленинградского института театра, музыки и кино (ЛГИТМиК, 1963 г.), Ростовского училища искусств (Ростов, 1972 г.), калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1980 г.), Элистинского училища искусств (Элиста, 1985 г.), третьей калмыцкой студии ГИТИСа (Москва, 1992 г.), ВТУ (института) имени М.С. Щепкина (Москва, 2011 г.). Это восемь поколений выпускников, более 100 актеров.
Это воспоминания об актёрах, режиссерах, художниках, которые ушли ТУДА, ушли достойно, с миром в душе к людям.
Воспоминания – это вызов Большому Сценарию Жизни в пользу собственного другого сценария. Творчество – литература, театр, кино, музыка, живопись, это игра. И воссоздать какое-то событие, образ, характер человека – всегда субъективно, при всем старании быть объективным. Оставлять след – ответственно. Придется выкладывать то, что тихо дремлет в святом колодце, гардеробе памяти. Цензура рассудка – совесть, мораль, здравый смысл – будут присутствовать, как адвокат и прокурор при написании. Конечно, написание никак не может конкурировать с реальной жизнью, которая не поддается никакому адекватному описанию. У меня не будет общего сюжета, и я не пытаюсь его сотворить. Сюжета, жанра нет, это будет, скорее всего, течение мысли, течение жизни. Свобода мысли. А свободны ли мы? Нет. Свобода бывает только в мысли.
У мысли нет проблем с географией, пространством и временем. В мыслях я могу быть падишахом, царем, ламой, президентом. Жить на Суматре, Марсе, в Хар-Булуке. У мысли нет границ. Фантазируй. Мне кажется, настоящее творчество не имеет сверхзадачи, только концептуальную, эстетическую, философскую. Это гении могут хулиганить в творчестве. Пушкин, например. Он не ставил себе сверхзадачи, как мы, режиссеры, для спектакля. У гениев все получалось само собой. Повествователь вроде меня, со средними амбициями (а может и таковых нет), должен хотя бы получать удовольствие от написания и желательно не приукрашивать и не затушевывать явления, события, образы, характеры того времени и ушедших ТУДА личностей.
В этой книге, как и в первом издании 2011 года не будет хронологической последовательности. В начале книги я буду её придерживаться, чтобы было понятно как создавалось мировоззрение такого оболтуса как я. А потом брошусь во все тяжкие.
Книги о театре моих бывших коллег, вроде стремящихся к последовательности, не последовательны. Много пропущенных знаковых спектаклей. Оценки спектаклей субъективны, это естественно. Но все-таки должна быть какая-то общая объективная оценка, а не довлела чисто личностная. Не точны даты постановок, фамилии режиссеров, пьес, спектаклей и т. д. Книги о театре не должны быть такими пресными, по-чиновьичьи написанные. Это же театр, а не суконная фабрика.
С 1965 года по 2011-й я варился в этом театральном котле, и буду не скромным, знаю больше и точнее. Есть записи худсоветов в моих талмудах, записано всё и даже диалоги, реплики, оценки.
В этой книге больше о театре, о тех событиях, где фигурировала моя персона. Я буду писать как было, а не так как трактуют некоторые в угоду своих оправданий. Авторы книг писали, ЧТО происходило, я же пишу КАК и почему это происходило. Для чего? Чтобы в будущем не повторяли тех ошибок, которые были.
Жизнь – это цепь страданий, минуты счастья, часы недовольства, дни тоски, годы прозябания. И из всего этого складывается жизнь. Такой дебет, кредит у всех по-разному.
ПТИ-ГЛАВА
Ни за какую в жизни мзду
Нельзя душе влезать в узду.
Игорь Губерман
Хочется написать в этой мини-главе какие-то оправдательные слова, почему так, а не эдак, и так далее. Снисхождения не прошу. А его не будет. Я знаю.
Во-вторых, доставать, извлекать из подкорки, из подсознания дела давно минувших дней – архисложно. Годы вышли на медленный ужин. Да и память стёрлась и засорилась в буднях годов и дней. Поэтому я выбрал жанр письма в виде потока сознания. Я не преследовал хронологию «этапа большого пути», не делал автобиографических зарисовок. Эта мозаика складывалась из эпизодов, мазков, осколков воспоминаний. Но к концу писания я приведу что-то в порядок, причешу какие-то мысли, сглажу острые углы. А если кого-то покоробят мои воспоминания из Сценария Театральной Жизни – не обессудьте. Это мои личные, корявые, куцые зарисовки. Таблетки озверина при написании не принимал. Старался не обескуражить творцов и тех, с кем пришлось общаться вне театра. Старался избежать аллилуйщины, хотя некоторым надо было бы спеть оду, но это не мой жанр. И ни за какую мзду нельзя душе влезать в узду ненависти и отторжения читателя, хотя бы в этой книге. У каждого читателя об ушедших ТУДА имеется своё мнение, видение, понятие.
Единственно, что наличествует – радость графоманства и зуд писательства. Поэтому буду аккуратен в характеристике творцов и их помощников.
За время существования Калмыцкого театра творцы и их помощники внесли частицу духовного добра и знаний в мозаику развития калмыцкого искусства. И я имел честь вариться в этом котле созидания во имя духовного роста нашего многострадального калмыцкого народа. Извините за пафосность и нескромность письма.
ГЛАВА 1. О БРЕННОСТИ И ОТНОСИТЕЛЬНОСТИ ВСЕГО
Годы, люди и народы
Убегают навсегда
Как текучая вода,
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
Велимир Хлебников
В Париже стоит вывезенный из Египта древний обелиск – шестидесятиметровая «Игла Клеопатры». Американский космогонист Джинс, автор популярной гипотезы об образовании нашей планетной системы, подсчитал, что, если все время существования живой материи на Земле изобразить в масштабе в виде этой иглы (60 метров), а сверху положить монету, в том же масштабе толщина монеты изобразит время существования человека на Земле. А если на монету положить и почтовую марку, то ее толщина представит так называемый исторический период жизни человечества. Что же тогда остается на долю даже целых исторических глав многих цивилизаций, всяких «измов» и пр.пр., которые исчезли? И уже подавно на долю отдельного промелькнувшего на Земле индивидуума вроде меня.
И еще, в наше атомное, непредсказуемое, ожесточенное время, неизвестно, сколько просуществует человечество. Дай-то Бог на многие века! Но у человечества всегда найдется ГЕРОСТРАТ (сжег храм, чтобы войти в историю). А еще ученые предположили, что Солнцу осталось светить несколько миллиардов лет. Потом оно погаснет. Вселенная расширяется, и вся Вселенная исчезнет. Даже нейтронов не будет. Всему, следовательно, определен срок: и человеку, и памяти, и цивилизациям, и эпохам, и Вселенной. И смешон субъект, не сделав гениального открытия, не создав спасительного лекарства для людей, не изобретя механизма, улучшающего жизнь людей, а написав никому не нужный опус, вроде меня, или что-то в этом роде, возомнит о себе и кричит на каждом углу – я останусь на века! Не то страшно, что он кричит о себе, а то, что становится невыносим для окружающих. Его потуги, претензии приносят не только вред ему, но и другим. Некоторые индивидуумы лезут из кожи вон, чтобы наследить в истории. Но надолго ли? К чему излишняя энергия пролезть, пробиться?
Все хотят наследить, оставить свой след при жизни, не думая о том, что этим занимаются Время и История, или Создатель. Только ОН знает все и вся, и кому остаться в Истории. Не все выдержат испытание Историей. Память избирательна. Тайну памяти никому раскрыть не дано. Сократ ничего не написал, а о нем помнят.
И еще витает в воздухе мысль многих ученых, что грядет семимильными шагами глобализация и к 3000 году человечество отбросит национальные и религиозные предрассудки и станет единым сообществом человеков. И сократит свою численность. Вот тогда выберут какой-то международный язык, и это сообщество человеков, мол, заживет гармонично, и каждый человек в нем станет развитой личностью. И тогда будет кирдык всем нашим писакам и знаковым фигурам. Но пока это – предположения ученых. А что делать с сиюминутным временем? Жить надо жизнью и наслаждаться Жизнью. Ну а если повезет, то принимай как должное и не очень мни о себе, и не гордись, и не зарывайся. Не ходи по трупам, не работай локтями. В застое, да и раньше, чтобы уничтожить конкурента, писали в высшие инстанции. Вверху поддерживали доносчиков, писак подметных опусов. Да и сейчас так. Хотелось бы жить, как все, да совесть не позволяет.
У каждого человека есть какая-то тяга к творчеству. Один любит мастерить, другой занимается собирательством – старины, марок, бутылок и т.д. У другого вдруг появляется зуд к писательству, рисованию и т.д. Наступает момент томления духа. Писание – это акция гипноза. Я начал писать всякие глупости в школьной стенгазете. Мне как-то поручили ее оформить. Все помощники отбоярились, и я вынужден был всю стенгазету выпустить один. Мне это понравилось. Первая полоса – это Спасская башня Кремля. Вторая – что происходит в стране. Потом – школьные события, и последняя полоса – карикатуры на школьную тему. Однажды я занял первое место в районе как лучший редактор газеты.
Я – калмык, восьмиклассник, занял первое место, в сибирской ссылке. Мать была горда, в школе пацаны и учителя зауважали. В то время голод уже был не так страшен. (Один профессор в Ленинграде в институте сказал: «Не будьте приложением к своему животу и гениталиям». В словаре посмотрел, что такое гениталии. Рисовать я любил с детства. Мама мне всегда покупала цветные карандаши и «Пионерскую правду». Оттуда я срисовывал и Спасскую башню, и шрифт, и карикатуры для стенгазеты.
Уже работая в театре, я потихоньку сочинял всякие опусы для капустников, на дни рождения и т.д. Написал как-то пьесу про молодых наших партизан и показал Кугультинову. Он мягко сказал: «Изучай жизнь и читай больше драматургию». Это было в 1967 году. По его совету стал изучать жизнь и записывать интересные случаи. Пьесы читал подряд. Появился кураж, и хотел избавиться от демонов, которые внутри. Меня тянуло к писательству. Стал записывать в толстую тетрадь всякие размышлизмы.
В тетради написано: «Начал писать 3 мая 1989 года». И в течение 18 лет записывал. Лень родилась раньше меня, и поэтому все шло черепашьими шагами. Собрал, прочел написанное в разное время, и усомнился. А кто будет читать? Время телевидения, компьютера и не до чтива. Ушла та эпоха, когда зачитывались мемуарами. Сейчас по телевидению, в интернете можно увидеть, про знаменитых, знаковых, медийных, про скандальных и про шелупенистых людей московской тусовки. Всю изнанку, о чем до гласности стеснялись говорить на кухне. Прет физиология с унитазной клюквой. Публика глотает все это с удовольствием. А тут какой-то периферийный графоман-мемуарист со своими театральными заморочками. Никого это не интересует, как заплесневевший хлеб. Может с десяток любопытных, не театральных, читателей найдется. Работники театра читать не будут, а те кто случайно наткнется на книгу, будут листать страницы, не читая, и искать свою фамилию. Не найдя, отбросят в сторону. Мы, театралы, не любопытны. Про свою профессию мало читаем. Прочтут меньше, чем появится врагов. Враги будут расти в прогрессии. Персонажи книги, плюс родственники, плюс «единомышленники» и те, кто не читал, но услышал со слов всех перечисленных. Я писал правду, не свою, а объективную, фактологическую. Можно будет проверить. Некоторые бумаги приказов, письма подписантов наверх, кляузы сохранились у меня, некоторые дали коллеги.
В свое время, в течение многих лет, я по-своему разрешал томление духа. Переводил, излагал на бумаге. Пьесы читал, ставил. Рассказы, юморески, стихи, эпиграммы, пародии складывал в стол. Некоторые печатались, если просили журналисты. Зуд писательства был, зуд издаваться тлел, как головешка. Не было амбиций увидеть написанное в печати, как было большое желание выпить пива в жару.
Я выполнил зуд своего времени, когда перо просилось к бумаге, а сейчас все желания истощились, ввиду бессмысленности. Зайдешь в библиотеку, в книжный магазин и поражаешься. Такое впечатление, что пишут, кажется, все. И утонуть в этом океане книг – запросто. Зачем, думаешь, и ты в этот сонм графоманов? Классики не в счет. Я зачитывал некоторые куски записей друзьям по духу, когда «попив нарзану», начиналась вакханалия тщеславия. Кто-то читал стихи поэтов, ну а я свои вирши. И друзья говорили: – печатайся. Раздумья про печатание длились несколько лет. Прочел много мемуарной литературы российских, калмыцких авторов. Разные по художественной глубине, по широте мыслей, взглядов. Наши авторы больше пишут о своем пути и какой выдающийся вклад сделали в культуре. Особенно отличаются этим чиновники от культуры, министры. Вот они меньше всего и внесли «выдающегося вклада». Но каждому свое. Им кажется, что они занимаются творчеством. Один министр написал книгу, и теперь на всех тусовках, надо не надо, на торжествах, похоронах, на улице постоянно влезает и озвучивает свой «вклад». Это уже раздражает. Видно хочется и ему остаться в ИСТОРИИ.
Какое творчество у чиновника? Собрания, конференции, симпозиумы, торжества, банкеты, перерезание ленточек, сидения в президиумах. Везде они. А творцы в зале. Может, оно так и нужно. Но ты будь в материале, а не витийствуй по-дилетантски. Когда большие юбилеи и даты, конечно, кто-то должен возглавлять организационно, то есть быть завхозом. А выдается эта работа как творчество.
В истории Калмыкии, в памяти, если республика будет существовать, останется несколько людей, а в России может только двое-четверо наших. В России своих знаменитых творцов уйма. Им будет не до нас, если упразднят все республики. Создадут какие-нибудь Соединенные штаты России – и каюк нашим достояниям республики. Найдутся глашатаи новой формы государственности. И уникальное в мире содружество республик исчезнет. Тогда будут помнить только то, что была когда-то Калмыцкая республика, а про знаковых людей Калмыкии и не вспомнят.
История – дама капризная. История и память избирательны. Я уже писал об этом. Есть «творцы», которые накропают какую-нибудь «нетленку» и мнят о себе. Я наследил, мол, в ИСТОРИИ.
ВРЕМЯ после нас решит, кого вспомнить. ВРЕМЯ и ИСТОРИЯ не всегда сохраняют твое имя. Время и история избирательны.
ВРЕМЯ до нас и ВРЕМЯ после нас – не наше. Все люди, прошлого, настоящего и будущего времени, только в одном одинаковы – в СМЕРТИ, а в остальном все пo-разному. Память о каждом в отдельности завершится уже на внуках, а дальше решает Создатель. Есть анекдот: «Доктор, у меня есть надежда? – Надежда есть, шансов нет». Вот и ответ всем. Каждый человек – творенье Божие, но не каждый несет в себе свет СОЗДАТЕЛЯ. Это я о себе. Просто утоляю жажду томления духа и пишу.
Я писал, потому что что-то не в порядке в мироздании, как мне казалось. В мироздании нашего калмыцкого театрального мира. К сожалению, наверное, так будет всегда, пока существует человек и человечество. Я прошел высшие курсы жизни провинциального театра. Сдвинулся ли калмыцкий театр в творческом плане в лучшую сторону после 1957-го, после депортации? Естественно. Во многие разы. Но моя духовная, душевная психика больше акцентировала, задерживалась не на позитивных сторонах творчества, а на том, что мешало, тормозило продвигаться вперед без творческих жертв. Или, скажем так, с малыми издержками в творчестве. Поменьше тщеславия, завышенной самооценки. Больше самокритичности и ироничности по отношению к себе! Я заметил, что калмыцкий народ стал в последнее время самокритичен и ироничен. Это говорит о здоровом духе. Не надо аллилуйщины, но и не надо охаивать все и вся. Роден сказал: «Люблю всякое искусство, но не левее сердца». Не ручаюсь за точность, но смысл такой. Сердце должно быть всегда на весах истины.
И конечно, у каждого человека есть осадок на дне сердца. Часть осадка есть и в этой книге. «Пепел Клааса стучит в моё сердце». А когда «стучит в сердце пепел Клааса», устаешь не только от прозы жизни, но и от поэзии жизни.
Я всегда любил творчество вообще и благодарю Создателя, что сподвигнул меня на эту стезю. Творчество – это вид деятельности человека больше интуитивный, подсознательный и недолговечный, но есть исключения. Спектакль, к сожалению, скоропортящийся продукт, как и все на земле, он недолговечен. Спектакль существует, пока его смотрит зритель. Убрали из репертуара – спектакля нет.
Ушла энергетика, духовность, эмоциональность спектакля – в никуда. Фантом виртуальной жизни, придуманный режиссером, на сцене исчез. И через много лет никто не вспомнит о спектакле: ни актеры, ни режиссер, ни тем более зрители.
И сейчас я не претендую ни на что, а только хотел бы поделиться своим опытом, который может пригодиться на ближайшие годы молодым – избежать ошибок, какие были у меня в нашем театральном деле. На кухне моей режиссерской работы над пьесой, спектаклем подробно не останавливаюсь. Она у каждого режиссера индивидуальна, и потом, о режиссерском анализе пьесы, и о сочинительстве спектакля написано много книг, более профессионально и многогранно.
Как бы не было все трагично и безысходно, человеческую мысль не остановить. Поэтому писал. А в 2012 году, понял, когда перечитал книгу, что никому это не нужно. Прочтут случайно несколько человек – и баста. Те, кому эта книга адресована – читать не будут. Мнение о книге у некоторых создалось еще до ее издания. А издал, потому что денег некуда девать, и чтобы нажить врагов.
Не чересчур себя ценя,
Почти легко стареть.
Мир обходился без меня
И обойдется впредь.
Игорь Губерман
ГЛАВА 2. СИБИРСКАЯ ИСКРА
О маме – Анне Егоровне Намуевой
Всему, чего я достиг, и всему хорошему я обязан матери. Она не воспитывала, не нудила каким быть, как жить. Она исподволь подводила к нужному. Кроме Астрахани, где она училась в техникуме искусств в калмыцкой студии, никогда не была в больших городах. Не видела того, что видел я, но она была умнее, добрее меня. Она жила без жалоб на жизнь, не унывала – она жила жизнью. Я не помню, чтобы она с кем-то ругалась, ворчала на кого-то, никого не осуждала. Не идеализирую. Есть такой тип людей. Мне кажется, Арина Родионовна была такая. Не зря Пушкин больше вспоминает о ней, чем о родителях.
Мама после окончания Астраханского техникума искусств в 1936 году влилась в новый первый профессиональный калмыцкий театр. Участвовала в спектаклях «Ончн бок» (Борец-сирота) X. Сян-Белгина, «Гроза» Островского, «Мятеж» Фурманова и других.
Еще в Астрахани, в калмыцкой студии она была закреплена за театральными костюмами. В афишах и программках тех годов написано «костюмы – Намуева». Сохранились редкие фотографии. Многие исчезли в Элисте перед депортацией. Но в архиве театра в СТД есть фотография выпускников Астраханского техникума искусств. Мама стоит во 2 ряду сверху, вторая справа. И фото тех, с кем я работал с 1965 года. Улан Барбаевна Лиджиева с ребенком, Хонинов М., Русакова Лёля, Лиджиев Сангаджи (муж Улан Барбаевны) – 1 ряд. Анохина Анна, Каляев С, Арманова А. – 2 ряд. Мемеев Б., Омакаев Н. 4 ряд.
В Сибири вечерами сидя у печки, при керосиновой лампе чистя картошку и готовя царский суп частенько рассказывала про учебу в Астрахани и работу в театре. Уже там в Сибири я знал про всех актеров, режиссеров, художников театра довоенного периода пофамильно. А в 1965 году работал с ними как режиссер.
В 1942 г. когда немцы подходили к Элисте из Сталинграда, отец отправил меня, маму, брата мамы – дядю Андрея в сторону Лагани на бричке. Всем до и после депортации он говорил, что работал в НКВД. Все говорили: О-о-о, здорово! Но не говорил кем. А был он завхозом. Выдавал портупеи, сапоги и т.д. Там и задержался. В дороге перед Лаганью нас арестовали, посадили в студебеккер и отправили в Улан-Хол к поезду. Так мы попали в Новосибирскую область в деревню Верх – Ича, а отца позже отправили в Омскую область, в Калачинск.
Мама оренбургская крещеная калмычка. И все время говорила: – Меня в детстве силком крестили в с. Троицке Оренбургской области. Я крещенная, но верю в бурхана.
Моя любимая мама, единственный человек, кто не предал меня, из всех женщин и мужчин. А я дурак не мог посидеть часок с ней на кухне, погутарить. Все куда-то спешил, отделывался какими-то подарками, а ей хотелось общения.
У меня многое от мамы. У нее всегда кто-нибудь сидел на кухне и сейчас у меня проходной двор дома. Люблю побалакать обо всем. Иногда вечером, когда уже вечереет, сижу на кухне с чаем и с сигаретой и смотрю в окно, когда свет переходит в темноту. Мама тоже так сидела вечером. Я ей говорил: – Зажги свет. Не жалей. А она – мне так нравится. При закате хорошо думается о бестолковой прожитой жизни. В молодости, в зрелости некогда остановиться, оглянуться. При закате приходят закатные мысли и радуешься, что хорошо прожил день и ждешь счастливое утро. Оглянешься в прошлое. Будущее хоть и неизвестно, но таинственно. Что там? Знаю, что там нет ничего. Но мы всегда в плену мистики.
Судьбу я строил сам. Иногда помогали обстоятельства. Маме не повезло. В молодости пошло хорошо, а потом депортация все сломала. Обстоятельства ей не помогли. У меня было другое время.
Актриса и завлит театра Кекеева Тина, когда составляла буклет к 70-летию театра, заметила: – Ты, Андреич, один продолжатель театральной династии в театре. Твоя мама была актрисой довоенного театра, а ты первый профессиональный режиссер в Калмыкии. И проработал 46 лет в театре.
– А ты что только узнала?
– Когда составляла буклет, тогда я поняла. Твоя мама Намуева Анна Егоровна, а ты то Шагаев. Поэтому невдомек было. Когда я вставляла в буклет фото матери, мне сказали, что Намуева – это Шагаева мама, – пояснила Тина.
– Я тебя уволю за это без выходного пособия, без премиальных, – пошутил я, и мы расхохотались.
– Я помню, как она приходила к тебе на премьеру, сядет в зале в укромное место. Я знаю, что это твоя мама и дома мы были у тебя с Сашей (Сасыков А.), думала фамилия у ней Шагаева, – продолжала оправдываться Тина.
В театре знали, что она моя мама, а фамилии ее не знали. После возвращения из Сибири подруга по техникуму искусств в Астрахани актриса Анна Магнаевна Арманова соблазняла её пойти в театр. Директор Хонинов Михаил Ванькаевич приглашал ее в театр, но она не пошла. Скромная была. Может меня стеснять не хотела. Пошла работать в столовую № 2. Уходила на службу в три часа ночи, приходила в 8–9 вечера. Уставшая и сразу в постель. Я ей говорил – зачем тебе эта каторжная работа? Шеф-повар В. Мемеева просила ее, как безотказную утром рано вскипятить воду в больших кастрюлях, начистить картошки, бросить кости в кастрюли, чтобы они долго варились и т.д. Зарабатывала она в столовой 60-70 рублей. Ушла она на пенсию в 47 рублей. Вот она, благодарность за самоотверженный труд.
Я был постоянно с ней, не считая восьмилетнего житья в Ленинграде. 63 года мы были вдвоем. Я ей был сын, защитник, родня и пр. Она была веселой и грустной. Она была терпеливой маленькой женщиной с размером обуви 33-го размера. Умерла мама в день скорби, в день депортации 28 декабря 2002 года. Умерла тихо, без стонов. Она сама положила руки на груди и успокоилась от земных невзгод и проблем.
Последние три года она лежала только на спине. Перелом шейки бедра. Ей тогда было 82 года. Повернуться налево, направо – причиняло ей сильную боль. Как могла выдержать маленькая женщина три года на спине? Не повернуться на бок, не встать, не сидеть на койке. Иногда я сажал ее в кресло у окна. И она долго смотрела в окно. Глаза у нее были уже плохие. Что она видела в окне? Молодость или Сибирь, или приятные и плохие воспоминания приходили к ней. Я об этом не знал. И она не делилась ни о чем. Она говорила: «Устала. Положи на койку». И все. Мне было интересно знать, что думает человек в конце жизни. Она понимала исход, но молчала.
В Сибири, в Новосибирской области, Куйбышевского районе, в деревне Верх-Ича она шила фуфайки для фронта, но понизили как спецпереселенку. Потом сушила картошку, морковь, лук для фронта. Резала картошку на пластинки и нанизывала на нитку, которую вывешила в жаркой, натопленной комнате. Жара была как в бане. Я заходил в комнату, садился у двери на ступеньки. Мать даст мне украдкой сушеную картошку, я ел и засыпал в тепле. Женщины меня будили и прогоняли, чтобы я не угорел. Одни женщины резали, другие нанизывали на нитки, третьи вешали в комнату свежую партию, и снимали засохшую картошку. Был своеобразный конвейер. Мать все время заставляли работать в жаркой комнате и бросать дрова в печку. После войны поставили техничкой. Она убирала контору, сельпо, чайную, магазин. Мыла полы, скоблила полы косарем – большой нож. Полы были некрашеные.
Когда ее забижали, она не защищалась, не отвечала на оскорбления. Тихо плакала, вытираясь фартуком. Ей было тогда 25 лет. И мне было ее жалко. Маленькая беззащитная женщина плакала, а я шестилетний пацан не мог ее защитить. И мне было тоже обидно и тоскливо. Помню как она мыла полы, а я сидел на табуретке, чтобы не пачкать пол. Вошел пьяный председатель сельпо. Сел на спину матери и кричал: «Но, поехали!». Такой был юмор у этого чалдона. Когда он ушел, мать и я заплакали. Не потому что председатель сел верхом на спину матери, а потому что мы никто…мы скотина. Над ними можно изгаляться, унижать. Наказания не будет.
И в наше время, уже в XXI веке, в мнимой свободе, в 70 лет я ничего никому не могу доказать. Унижения со стороны своих же сослуживцев. Особенно когда пришел не адекватный молодой человек в руководство. Кстати, пришел не за заслуги, а как говорится, через заднее крыльцо. Без уважения к старшим, к каким-то заслугам. Нахрапистость, завышенная самооценка, болезненная тяга к власти, к наградам. Только для сэбэ, только ублажить свой эгоцентризм. Все это не от ума. Но про это позже.
В 1953 году после смерти Сталина, новый председатель сельпо В. Цаплин, который освобождал Элисту, повысил ее в должности и определил поварихой в чайной. Жизнь пошла намного веселее, не такой голодной. В завернутой тряпке приносила мне кусочек хлеба, иногда котлетку.
5 марта 1953 года нас, школьников, согнали в коридор, поставили радио, и мы слушали похороны Сталина. Учителя плакали. Были обмороки. Школьники, оцепеневшие, сгрудившись, стояли молча. Потом старшие ребята говорили, что все кончилось. После смерти Сталина нас всех уничтожат и некому будет вести народ. Какими были глупыми и наивными.
И сейчас мы не лучше. Зашорены, консервативны, заскорузлы в мыслях, вечно запуганные, в плену обстоятельств, погрязшие в сплетнях. А надо иногда надеть крылья – полетать, помечтать, или остановиться – оглянуться. Хочется в мерзопакостный момент уехать, но…мы полагаем, а бог располагает. И хроническое – финансы поют романсы. Ох, уж эта культура с остаточными бюджетными средствами.
Однажды мать с другими сослуживцами перебирали мерзлую картошку, вынутую из погреба. Рядом сидел я на фуфайке. Пацаны дразнили меня. Я плакал. Женщины отгоняли их, но они опять корчили рожи, пугали, сузив глаза и я снова орал. 15-летним оболтусам была забава, а я пятилетний или шестилетний орал и думал, – конец жизни. Потом я понял, что не похож на них и я враг народа.
В школе мы подружились. В 7–8 классе стал заниматься штангой, смастерил сам из колес от трактора. Забижать уже не стали. Сам мог дать сдачи. Но драться я не любил. Не был драчуном. Я больше молчал. Это потом, с возрастом я стал говорлив. Режиссура заставила быть говорливым, доказательным, веселым. Я не был драчуном, но сейчас иногда хочется врезать некоторым.
Мать после войны вдруг закурила папиросы «Бокс». Я ныл – не кури. Потом она бросила. Ей было 26 лет. Молодая, веселая. Тяжело ей было одной. Никакой перспективы. И только инстинкт, как у каждого человека, надежда на что-то лучшее. А лучшего не было и даже когда вернулась домой, надрывалась в столовой. Вот такое было безропотное старшее поколение. Голый энтузиазм. Они радовались, что вернулись на родину и живут не голодной жизнью.
А в это время, в Ленинграде, я вижу, как приезжают старики-пенсионеры, туристы: финны, французы, американцы, японцы. Все холеные, одетые модно, с кинокамерами, фотоаппаратами. Я жил рядом с гостиницей «Астория» в Ленинграде и привозил дочку в коляске к Исаакиевскому садику и видел как «загнивает Запад». А мать жила в саманной землянке размером 5х6 метров, была довольна тем, что есть крыша над головой. Взяла ссуду 10 тысяч на постройку землянки, платили каждый месяц, через три года набежали проценты. Мама скрывала от меня. Однажды по приезду на каникулы увидел повестку за неуплату ссуды за дом. Взяла 10 тысяч – платила ежемесячно, а долг – 15 тысяч. Я начал действовать. Короче, часть заплатили, а остаток списали после беготни по чиновникам. Мама всегда мечтала увидеть Москву. Училась она в Астрахани и ездила в Гурьев за театральными костюмами и все. Как-то я ей сказал: «Летом поедем в Москву. Посмотришь». Она обрадовалась. К лету она придумала себе препятствие. Тошнит, мол в транспорте, негде жить и т.д. Пожалела, что я буду тратиться. Я в атаку. Не доказал. На следующий год начал по новой уговаривать. Но у ней уже запал прошел, и она спокойно отказалась. Была на пенсии. Действительно, она пройдет по магазинам, попьет чай и ложилась. Уставала. Сказывалась Сибирь. Сердце, давление, ноги были уже не те, что в молодости.
В Сибири мама часто рассказывала про Элисту, про театр, про Каляева, Хонинова, про Улан Барбаевну Лиджиеву, с которой она училась в Астрахани, про художников Сычева, Нусхаева, Очирова (Очировский). Как открывался театр в здании ЦК, ныне здание КГУ, про спектакль «Ончн бок» Хасыра Сян-Бельгина, про Анжура Пюрвеева. Уже тогда она жила прошлым. Впереди ничего хорошего не светило. И это в 25 лет. Погубили молодость, да и все поколение калмыков партия и правительство во главе с вождем всех народов.
Она всегда посылала мне в Ленинград деньги, посылки. Однажды я приехал на каникулы в Элисту и узнал, что она лежала парализованная в больнице. Я не знал, и она не писала об этом, а письма шли хорошие. Все было безоблачно. Один год я работал на заводе «Севкабель» в Гавани, в Ленинграде, и не приезжал. Ей парализовало левую сторону. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Удивительно, но факт. Всевышний помог. Когда я узнал о ее болезни, было не по себе. Какие мы в молодости не внимательные, бессердечные, черствые. Понимаешь только задним числом. Сколько поколений проходит и все повторяется. Ничему человечество, человек, не учится. Меняются века, системы, архитектура, люди, но мы, люди, меняемся мало.
Как уже говорил, в конце жизни мама пролежала на спине три года. И эта маленькая женщина, моя мама, мужественно, спокойно, просто, мудро провела эти годы. Она опять была на высоте. То, что я сделал ей, ничто по сравнению с тем, что сделала она мне. Перелом шейки бедра произошел по вине одного невоспитанного художника. Она прожила бы больше и без меньших мучений.
Мама ночью стучала в стену деревянной колотушкой, и я шел менять судно. Зимой и летом. Летом мыл хлоркой, а зимой мыл и грел судно горячей водой и ставил. Итак, ночью три-четыре раза. Вначале было трудно, а потом привык. Год, другой и стало нормой. Человек ко всему привыкает. И молча тянул лямку буден. В это время написал, когда не спал, пьесы «Зая-Пандит», «Аюка-хан», сказку «Волшебная стрела». Написал и поставил. В это же время поставил в 12-й школе, у Яшаевой Веры Аббяевны директора школы: «Недоросль», «Цыгане» Фонфизина, Пушкина. Написал сценарий и поставил на конкурс «Цаган Ботхн». По-моему, они заняли первое место. Писал статьи, сценарии разным людям. Но это не оправдание тому, что так мало внимания уделял матери. Она хотела, чтобы я посидел рядом, поговорил с ней. Она интересовалась моими делами по работе. Я скупо отвечал. Просеивал, проблемы затаивал. Она была рада, что я еще что-то делаю. В свой юбилей 60-летия, повез в театр. Она молча слушала, а дома немного поплакала. Она была довольна. Она, наверное, поняла, что труды ее не прошли даром. Я так думаю.
В Сибири я сам пошел в школу с сельскими пацанами. Придя из школы, сказал матери, что пошел в школу. Она ответила: «Молодец!» В театральный сам решил поступать. Мать одобрила. Она никогда не перечила, никогда не учила. Она мудро, без назойливости вела по крутым буеракам жизни. Она не говорила: учись хорошо, готовь уроки, не пачкай одежду, не ходи долго по вечерам. Она никогда не жаловалась на жизнь, как мы, не обсуждала соседей. Я удивлялся иногда, как будто она живет в другом измерении. Кого бы я не привел домой, она всегда привечала.
Из музучилища (через дорогу пройти) заходил Петя Чонкушов. Мама на радостях поставит ему наркомовскую норму. Петя закуривал, и они вели какие-то свои беседы. За много лет она рассказала ему всю свою автобиографию. Мать не говорила, что он бывает у нас. Случайно, придя пораньше, застал его на кухне. Петя, по-моему, дважды писал музыку для моих спектаклей. Но с матерью у него были свои доверительные беседы. Петя тихо, не торопясь, вел разговор. Ей это нравилось. Он был не шумливый, не объяснялся в любви к ней, к народу. Он был естественный и порядочный. Она это чувствовала и уважала.
Также частенько захаживал с хорошей заваркой чая и с молоком «Буренкой» Жемчуев Виктор Петрович. Они оренбургские, у них тоже были свои беседы. С оренбургским уклоном. Мы знали его отца – Петра Павловича Жемчуева. Теперь республиканская больница зовется его именем. Так вот Виктор Петрович человек начитанный, любитель побалакать. Мать была хорошим слушателем и потом было с кем скрасить тоскливое время. Они ее уважали, и она платила им тем же. Есть еще хорошие люди. Редко, но встречаются.
В третьем микрорайоне ее все знали. С продавцами магазина вела свои нехитрые беседы. И когда она умерла, они по-доброму говорили о ней. Маленькая женщина с размером обуви 33-го размера была доброй и беззлобной от природы. Любовь бывает разной: к женщине, к книге, к Родине, к братьям и сестрам. Она не похожа на любовь к матери. Это необъяснимо. Книгу можно забыть, Родину вспоминаем только когда далеко. Мать помним всегда. Это жалость и нежность как к ребенку. Помнишь ее голос, характер, привычки, повадки. Ее нет, а она рядом всегда, она внутри, она в голове. Она твоя часть.
Рассказы матери о театре
Сибирь. 40-е годы, после войны. Деревня Верх-Ича, Новосибирская область. Мы с матерью жили вначале в землянке. Сугробы закрывали окна. Маленькая керосиновая лампадка, в четыре вечера уже темно. Тюрьма. Выйти я не мог. Буран занес и входные двери. Мама, придя с работы часов в десять вечера, разгребала снег у дверей, потом топила печку. Мы садились у печки, чистили мелкую картошку, и мать рассказывала про прошлую жизнь. Она никогда не говорила, что вот нас освободят и мы поедем на Родину. Это было исключено. И я понимал, что мы здесь, калмыки, навсегда. Тогда ум работал интенсивнее, чем душа. Тогда мы с матерью думали, как прожить, а не зачем. Стабильно на Руси только горе и слезы – это я прочел уже в 21 веке у М.Плисецкой. И вот, обремененная тоской и нуждой мать скрашивала нашу растительную жизнь рассказами о ТЕАТРЕ. О Калмыцком театре. Это была ее единственная отдушина в обрамлении нужды, унижения и безысходности.
Но это я понял позже, а мама так и осталась в своём девичьем состоянии. Разогревшись у печки, мама иногда напевала какую-то калмыцкую песню или просто мелодию. Она была там, в прошлой жизни. Иногда вдруг тихо произносила:
– Интересно, жива ли Улан Барбаевна?
А я спрашивал у нее:
– Кто такая?
– О-о-о, актриса. Мы с ней учились в Астрахани. Она в молодости была рыбачкой. А как она пела! К нам в студию приходил молодой Кугультинов. Он учился тогда в Совпартшколе. Они уйдут с Улан Барбаевной в сторону и всё говорят что-то. Она была мудрая. А нас Кугультинов щипал, веселый был. Потом Улан Барбаевна играла главные роли уже в Элисте. Вначале театр назывался театром-студией. А главным режиссером был Гольфельд. Позже я прочел в программке: художественный руководитель театра-студии и главный режиссер – Вл. Гольф. А мама по совместительству была зав костюмерным цехом. «Зав. Намуева А.Е.», – написано в программке и в афише.
Мама рассказывала про других актрис. Рассказывала про Улан Барбаевну Лиджиеву, Булгун Бадмаевну Бальбакову, про Анну Анохину, Анну Арманову, Бориса Мемеева, Лагу Ах-Манджиева. Частенько упоминала Джапову Кермен, Русакову Елену, Эрендженова Нарму. Эрендженов Нарма Цеденович был рассудительным, строгим, опрятным. Он был режиссером-лаборантом у Вл. Гольфа. Мама рассказывала про них в Сибири, а потом уже в Элисте в 70–90 годы. Рассказывала и о приезжих в театре. Из Москвы приехали молодой режиссер Лев Николаевич Александров с женой Л.П. Костенко, Сычев Дмитрий Вячеславович, Тритуз, Марголис, Тимухин. И о калмыцких художниках Н.Нусхаеве и А.Очирове. Позднее Очиров почему-то стал писаться Очировским. Оба художника были, как говорят нынче, пижонами. Всегда опрятный костюм, яркий галстук, штиблеты по моде. Мама их так запомнила и еще в Сибири она мне заговорщически, тихо сказала: «Пришли в театр двое в штатском, забрали Нусхаева и Очирова». Потом их, видимо, расстреляли. Потому что ни тогда, ни после депортации никто о них ничего не слышал. Талантливые были ребята. Мама одно время, до поступления в Астрахань, была нянькой у Председателя Совнаркома Анджура Пюрбеева. У него три сына, мама смотрела за ними. Уже в 2000 году старший сын Анджура Пюрбеева встретился с мамой. Она много рассказала Льву Анджуровичу про отца. Что за стеной их квартиры жили представители из Москвы – первый секретарь обкома партии Карпов и завотделом пропаганды Озеркин, он же и нарком внутренних дел КАССР. Они впоследствии оклеветали Анджура Пюрбеевича. Но эта другая история, факты не для этой книги.
Меня всегда удивляли имена в ее воспоминаниях. Улан, да еще Барбаевна. То Анджур или Санджи Каляев, то Ах-Манджиев Лага. Почему, думал я, перед фамилией приставка «Ах». Ах какой Манджиев, что ли? В Сибири все с русскими фамилиями. Все ясно. А тут экзотическая фамилия. Дурак был, несмышленыш. А тут еще Эрдни-Гаря Цеденович Манджиев. Вспоминается байка наших времен. «Приезжает в Москву, предположим, Лаг Цаган-Манджиевич Эрдни-Гаряев. Представился секретарше. Та пошла доложить столоначальнику: «К вам из Калмыкии Лаг Цаган-Манджиевич Эрдни-Гаряев». Столоначальник сказал: «Пусть войдут все пятеро».
Когда мама произносила имена Анджур Пюрбеев, Санджи Каляев, Улан Барбаевна, то в ее голосе звучало почтение, уважение. У Санджи Каляевича Каляева, первого директора Калмыцкого театра, первой женой была балетмейстер Марголис. Из рассказа мамы меня больше удивляла фамилия Марголис, чем то, что она была первой женой Каляева. Хорошим была балетмейстером. Она ставила танцы в «Цыганах». А когда Каляева арестовали, она уехала в Москву. У них была дочка. Мама сказала, что мать Санджи Каляева немного прихрамывала, и сын, Каляев, прихрамывал. «Наследственное, что ли?» – вопрошала она.
Рассказывала про Эрдни-Гаря Цеденовича Манджиева, как он снялся в фильме «Гайчи» у знаменитого тогда кинорежиссера Шнейдерова. В театре же в 70–80 годах Манджиева звали просто Гаря Цеденович. Эрдни актеры самолично упразднили.
Более 15 лет мы с мамой жили вдвоем. За это время мама многое рассказывала про открытие театра, про премьеру спектакля «Ончин бок» («Борец-сирота»), как участвовала в массовых сценах в «Грозе» Островского, в «Цыганах» Пушкина, «Мятеже» Фурманова. В «Цыганах» играла одну из цыганок, которая пела и плясала. Петь и плясать мама любила. В Сибири, возле «чайной», где она работала, в праздники собирались мужики и бабы, немного подвыпившие, они заводили хороводы, песни, пляски. Мама тоже пускалась в пляс. А вечером у печки снова шли рассказы о театре, об Элисте. Название города мне нравилось. Элиста! Слово-то какое! Красивое, загадочное. Что-то от греческих мифов. В 80-х годах в Москве, в театре «Сатиры» шел парафраз пьесы Ленского «Лев Гурыч Синичкин» – «Гурий Львович Синичкин», современная комедия Дыховичного и Слободского. Там в спектакле была сценка, где объявили, что есть путевки в Элисту. Все актеры думали, что это заграница, Греция. И стали доставать справки, больничные, что только там они должны лечиться. А когда узнали, что Элиста в Калмыкии, стали доставать справки, что там им лечиться вредно. Потом нар. арт. СССР А. Папанов читал это с эстрады, и когда я смотрел этот спектакль «Сатиры» в те годы, зритель ржал и рядом сидящие ухахатываясь смотрели на меня. Не калмык ли из Элисты? А я сидел в темных очках, в кожаном пиджаке и делал вид, что ничего не понимаю. И где эта Элиста, и что, мол, тут смешного. Хотя внутри мне было приятно, что вспомнили про мою Родину, про Элисту. Гордости в нас нет.
Сейчас, в 21 веке, на душе другие мысли и песни. Гордиться надо делами, а не бряцать словесами. А тогда в Сибири, когда мама рассказывала про Элисту, думал, вырасту, обведу всех комендантов, прорвусь в Элисту. Ни мама, ни я не думали, что через десять лет вернемся на Родину. И тем более никакая фантазия не предполагала, что я встречусь со всеми творцами довоенного театра, да еще буду работать и общаться с ними. И не одно десятилетие.
Когда мама рассказывала про актеров, режиссеров, художников калмыцкого театра, в моем воображении они были другими.
Элиста, 1957 год.
В 1957 году, когда я приехал в Элисту, первая встретилась Улан Барбаевна Лиджиева. Это произошло возле нынешней прокуратуры, на улице Люксембург. Навстречу нам шла женщина, и вдруг мама и та женщина вскрикнули обе.
– Аня, ты жива?!
– Улан Барбаевна, ты тоже жива?!
Они обнялись и всплакнули. Улан Барбаевна спросила: «Это твой сын? Какой большой! Молодец! Школу окончил?» Мама с радостью:
– Закончил. Из Сибири один приехал.
Мама приехала в Элисту раньше, я сдавал экзамены. Мама рвалась на Родину, и я ее не держал.
– Это Улан Барбаевна, Боря. Я про нее тебе рассказывала.
Улан Барбаевна вынула из кармана какую-то деньгу и стала совать мне в руку. Я вообще сконфузился. Про обычаи калмыков не знал. Да и сейчас, многого не знаю. А жаль.
Передо мной стояла простая женщина, не очень хорошо одетая. Мое нарисованное воображение об актрисе сразу улетучилось. Передо мной стояла женщина, как и мама, невысокого роста, а рядом все это время канючил мальчик лет пяти-шести. «Мама, пойдем! Мама, ну пойдем!», – тянул он мать за руку. «Какой капризный мальчик!», – подумал я. Мы в Сибири не были такими. Всё принимали стойко, терпеливо, молча. Обстоятельства были не те, да гордость азиата не позволяла. А Улан Барбаевна спокойно просила сына не капризничать. Это был сын Улан Барбаевны, Арслан. Через 15 лет, когда Арслан работал на телевидении, мы стали друзьями. Бажа, – так звали Арслана на телевидении, да и в театре. Говорили, что в чем-то похож на меня. Нас иногда путали. Однажды в театре молодая актриса спросила у Арслана:
– Борис Андреевич, извините, мы где репетируем, в фойе или в зале? Арслан ответил, не задумываясь:
– Во-первых, не опаздывайте. И потом есть расписание. На первый раз прощаю и докладывать директору не буду. Арслан был хорошим сыном, компанейский, с юмором.
Улан Барбаевна Лиджиева была первая из актрис и актеров, с кем я познакомился. Это было до поступления в театральный институт. Я помню, как в Сибири, когда я готовил уроки, услышал по радио передачу из Москвы про калмыков и песню «Нюдля» в исполнении Улан Барбаевны. Вечером, когда мама пришла с работы, я сообщил ей новость. Она сказала:
– Это пела Улан Барбаевна, – и заплакала.
Я молчал. Внутри была радость и какая-то грусть. На следующий день вся деревня говорила о таком событии. Лед тронулся. И стала заметна человеческая доброта сельчан – мы не враги. Но это после съезда.
Моя маленькая, нежная, любимая мама никогда не узнает, что я напишу о ней. Расскажу об её учёбе в техникуме искусств в Астрахани и про работу в калмыцком театре с 1936-го. Что будет её фотография на стенде в фойе театра в 2015 г.
Театр она любила. Приходила на мои спектакли, а вечером, после спектакля, рассказывала про актеров, кто понравился ей и большую часть рассказывала про прошлый довоенный театр. Она не говорила открыто, но я чувствовал, что она горюет про загубленную молодость в Сибири. В Сибири ей было только 26 лет.
Рассказывала про свой светлый путь довоенного времени театра. О Сибири и про возвращение на родину говорила мало. Директор театра Михаил Ванькаевич Хонинов приглашал её в 1959 году в театр, но мама отказалась. Когда открылся театр в клубе «Строитель» она посмотрела один спектакль, пришла домой и плакала. После этого она в театр не ходила, не хотелось расстраиваться.
А когда я уже работал в театре с 1966 года ходила только на мои спектакли и говорила, говорила про увиденное и дивилась, что я могу ставить спектакли, как режиссер Лев Николаевич Александров. Она участвовала в его спектаклях до выселения.
Актриса Булгун Бадмаевна Бальбакова приходила к ней домой на переулок Победы, не далеко от театра и за чашкой чая они вспоминали молодость, смеялись и плакали. Это мне рассказывала Булгун Бадмаевна, когда я приехал из Ленинграда. Булгун Бадмаевна всегда подытоживала свой разговор:«Береги маму. Ей, как и мне, без мужа тяжело досталось».
Мы с мамой ходили к ней в гости. Она жила тогда возле бани на ул. Виноградова в общежитии. После ухода из жизни Булгун Бадмаевны мама часто вспоминала свою подругу.
Когда они «заседали» с мамой в землянке, то вспоминали про довоенный театр и Сибирь. Сибирскую жизнь не хаяли, а по-женски обтекали суровую сибирскую одиссею, а вспоминали какие-то забавные случаи.
Мама уважала Булгун Бадмаевну за её оптимизм. Когда мы жили с мамой на 3-м микрорайоне она частенько говорила про нее.
«Посиди возле меня» была дежурная фраза у мамы. Это значит что-то важное хочет сказать. Внука, Алишера, она любила и всегда говорила: «Он маленький, ничего ещё не понимает. Не обижай его. Свози куда-нибудь». То поколение, которое прошло Сибирь, депортацию, были мудрее, добрее, оптимистичные, вещизмом не увлекались, были совестливые и порядочные.
В Сибири она вставала рано. За ночь землянка промерзала. Мама зажигала керосинку, закладывала дрова в печку, ставила чугунок с водой и варила картошку. Берегла керосин. Приехали в Элисту в 1957 году, ходил в центр за керосином, где была очередь, тоже была напряженка с этим энергетическим сырьём. Согрев землянку, сварив картошку, она будила меня. А мне не хотелось вставать в ещё не согретой землянке. Поставив алюминиевую чашку с картошкой, она уходила на работу в 6–7 часов утра. На улице темно и в комнате мрак. Окна были чуть не на уровне земли и снег лежал до самого верха окна. Я уходил в школу в 7–30, после школы часа в 3 я доедал остывшую картошку и принимался за уроки. Тогда я прочёл книгу Аксакова «Детские годы Багрова – внука» и ужаснулся контрасту моей жизни и Багрова – внука.
Вечером приходила мама с работы часов в 8–9, я уже спал. Она зажигала печку и будила меня. Я, сидя спиной к плите-печке, слушал рассказы мамы и чистил мелкую картошку мне на завтрак. Она рассказывала про театр и знакомых с какими – то странными фамилиями, тогда мне так казалось. Вспоминала какого –то Бузутова, про прокурора города Хонхошева, который пристроил её нянькой к главе республики Анджуру Пюрбееву. Про его жену Нимю Хараевну, с которой я познакомился в Элисте в 1970-х годах. У них было 3 детей. Мама за ними присматривала, кормила. В 2000-х годах старший сын Анджура Пюрбеева Лев часто бывал у нас и расспрашивал у матери об отце, о тех 30-х годах.
В Сибири она рассказывала мне о прошлом, а в Элисте в 1980-2000-х годах расспрашивала уже меня о театре, о том, о сём. А я, постоянно куда-то спешащий или не спешащий, посижу с ней на кухне только во время завтрака и обеда. А в поздний ужин мама уже спала. Я приходил с вечерней репетиции поздно, после 9–10 часов вечера. Утро, вечер репетиции и так более четырёх десятилетий. Маме хотелось поговорить со мной, расспросить про довоенных актрис – подружек. Она знала всех и ленинградских выпускников. А мне было неинтересно говорить про актеров, которые на работе в постоянном психофизическом контакте, да ещё мысленное их присутствие. Я старался поскорее поесть и снова куда – то бежать, толочь суету сует в беготне, в сибурде, якобы что-то создаю, а она хотела общения со мной.
И надо было мне больше расспрашивать о довоенном театре, об актерах, о республике тех годов. Она многое знала. Сейчас у меня желание с ней поговорить, но увы. Её нет. И я сейчас казню себя за это. Вину эту чувствую постоянно. Бессердечны, не любопытны мы к родителям. Мало теплоты, положительной энергетики даём своим близким. Всё мчимся в мнимую, мистическую, не разрешенную даль. А то, что рядом, не замечаем.
Когда приходил с работы, обед уже был готов. Она ставила еду на стол и ждала меня. Иногда звала. Когда я обедал, смотрела на меня и ловила удобного момента, чтобы спросить что-то. А я быстрее набросал в желудок пищу и из кухни. А мама остаётся голодной без информации, вопросов, ответов. Это мне, дураку, надо было выуживать из неё информацию.
Мы постоянно жили вдвоём. После того, как в 1942 году, при наступлении немцев, отец отправил нас в сторону Лагани, от него было ни слуху, ни духу. А когда реабилитация, он, узнав наш адрес, выслал нам деньги. Мама сразу купила мне велосипед. Пусть, мол, завидуют сельчане, что мы тоже не хухры-мухры. Народ нас зауважал, потому что реабилитация, а пацаны зауважали, потому что я давал им велик покататься. Калмыки собирались у нас. Организуют на радостях какой-то шмурдяк, выпьют и строят планы, костят Сталина, а до реабилитации ни-ни, опасно. А я все усекал и поэтому у меня такая «любовь» к нему. В 2014 году читаю в газете один соплеменник поёт аллилуйю Сталину, ну, думаю, есть и у нас «овца» с внутренней аномалией.
В Сибири, в деревенском сельпо, маму уважали, она никогда не жаловалась на жизнь, была всегда веселая, юморила. Есть сибирские фотографии, где она в центре снимка, сидит на стуле, а вокруг неё представители титульной нации.
А праздники работники сельпо отмечали в чайной. Все плясали и мама в фартуке пускалась в пляс. Все хохотали, хлопали в ладоши, подзадоривали, а я думал, что они смеются над ней и дергал за фартук скуля: «Мама, не надо! Мама, не надо! Они смеются над тобой!». Я не понимал её праздника души и сельчан. Это сейчас я понимаю, что народ и власть – это разные вещи. Местный народ, в целом, что-то поняли и были доброжелательны. Но были и другие редиски. К счастью, их было мало.
В деревне наши соплеменники работали в колхозе: то пастухи, то на разных работах. Их очень обижали, а они безропотно, молча, тянули лямку буден. Мама иногда просила помощи у председателя сельпо и сельсовета, чтобы к соплеменникам относились помилосерднее. Однажды председатель сельпо накричал на нее. Чего, мол, заступаешься за своих, а то и тебя загоним назад в колхоз. Прошло уже более 50 лет, этого председателя ненавижу до сих пор.
Пошли весной на колхозное поле с мамой собирать мерзлую картошку. Мы жили на окраине деревни, а колхозное картофельное поле метров 700. Я учился во 2–3 классе. Земля сырая, вязкая, обувка вся в грязи. Но голод и не до романтики и на обувку наплевать. И вдруг нарисовался откуда-то в бричке председатель колхоза Тырышкин. Мама и его хорошо знала. Он всегда смачно матерился на доярок, а сам их по одной окучивал. Все его боялись. В то время мат был разговорной речью. И народ, привыкший к такому обращению, считал это в порядке вещей. Это сейчас только пацанва гарцует по улице и лихо так, через каждое слово, мат. Свобода, раскрепощенность.
Председатель колхоза вышел из брички, подозвал нас. Грязь месить не захотел. Сапоги хромовые, солидолом намазанные. Мы перепуганные подошли к нему. Поймал на месте «преступления»
– Вы что, не знаете – собирать картошку нельзя! Или вы не знаете?
Мать молчит, а я тем более. Я до 1969 г. до «Ваньки Жукова» вообще не возникал. Это было уже рефлексом по отношению к представителям власти. Председатель говорил как на колхозном собрании. С выражением, с вкраплением каких-то партийных слов. То ли он тренировался перед выступлением с колхозниками, то ли напугать нас хотел. Я уже понимал, что мы «враги народа» и воруем стратегическое сырьё. Наносим урон государству. А председатель вытащил пучок соломы, бросил под ноги и почистил сапоги. Сапоги ему жалко, а что народ голодный ему по хрену.
А потом вдруг смягчился и говорит: «Вступай в колхоз. Сотки дадим. Будешь картошку садить». Мать молчит. «Ладно, идите к центру, там чего-нибудь найдете. А то будешь мыкаться в этом сельпо. Подумай, подумай». Хотел что-то сказать, но, видимо, истощился словарный запас, постучал плеткой по голенищам сапог, сел в кошёлку и уехал.
Я вот и сейчас думаю, почему не разрешали собирать мерзлую, вонючую картошку, колоски? Все равно сгниет. Или это была своеобразная забота о трудящихся? Или это глупость какого-то чиновника – партийца, который дал такую установку.
И сейчас в 2015 г земельный участок для строительства не заполучить. Какие-то препоны. Земли то много, пусть люди строят. А двухэтажные ларьки посреди улицы разрешают, абсурд! И все это делают такие же умные, жадные чиновники – коррупционеры.
ГЛАВА 3. УЧЕБА: ЛЕНИНГРАД-МОСКВА
Театральный институт.
Я шестидесятник. Это особое поколение после войны. 70-80-е годы – это не то. Прагматичные, скупые, пресные. Куража нет. Шестидесятники были романтичней. Хрущевская оттепель вызвала их к жизни, она разбудила в них человеческое, гражданское, а то, что прокисло, перешло к другим поколениям.
В самый расцвет оттепели я попал в Ленинград и на целых восемь лет! Что это? Случай, везение? Да, и то, и другое. Если бы не хрущевская оттепель, если бы я не закончил к этому времени школу в Сибири, если бы не произошла реабилитация калмыков, судьба сложилась бы иначе. Я верю в случаи, везения, обстоятельства. Обстоятельства были в мою пользу. Когда я копал свой огород в 5 соток в Сибири, я молил Бога изменить мою жизнь. Никогда не был набожным. И вдруг реабилитация! Все калмыки воспрянули. Появился свет в конце туннеля, появилась перспектива. Меня почему-то тянуло на Запад. Там большие города, интересные люди. Прогресс там. Я человек восточный, но меня никогда не тянуло на Восток. В Китай, Японию, скажем. Почему-то мне казалось, что там архаика, средневековье.
И вот Ленинград!
Театральный институт!
Первые впечатления потрясающие!
После Сибири, после деревни – это был другой мир.
С Московского вокзала протянулся широченный Невский, с потрясающей архитектурой. Аничков мост с конями Клодта, Дворцовая площадь и Эрмитаж. Широченная, величавая Нева. С Дворцового моста видны Ростральные колонны, Петропавловская крепость. С первых минут Ленинград покорил безнадежного провинциала. Великий Питер, город-музей, один из лучших мегаполисов мира до конца жизни будет моей второй Родиной. Это я себе так обозначил. Есть одна Родина. Это аксиома. Но у меня их три. Это Сибирь, Ленинград и главная Родина – Элиста. Это они сформировали меня, оставили глубокий след в моем сознании и в моей судьбе. Каждый период по-своему.
А Ленинград в это время жил своей духовной жизнью. В институте преподают много знаменитых людей по театру и кино. В театрах живые легенды. На Невском встречаются знакомые лица по театру, кино, литературе. Голова идет кругом. В общежитии студенты поют песни Окуджавы, который только набирал популярность. Всюду читают стихи Вознесенского, Евтушенко, Рождественского, Ахмадулиной. Зачитывались Аксеновым, Конецким, Ремарком, Сэлинджером, Джеком Керуаком, певцом битников. Позже засветились Шукшин, Вампилов. Ты был не модным, не современным, если не знал творчества Айтматова, Межелайтиса, художника Красаускаса, американских фантастов Брэдбери, Шекли, Хаксли, оркестра Рэй Кониффа. Эпизодически на книжных прилавках появлялись маленькими тиражами книги о творчестве Хокусая, Пикассо, Модильяни, импрессионистов.
В Ленинграде жили Шостакович, Мравинский, режиссеры Товстоногов, Вивьен, Акимов. Теперь театры названы их именами. Это тогда я прочел у Шостаковича емкое и лаконичное изречение: «Мудрость. Точка. Любовь. Точка. Творчество. Точка. Смерть. Точка. Бессмертие. Точка». Это он про себя.
Мой учитель Народный артист СССР, главный режиссер им. Пушкина, Александринского (императорского театра) Леонид Сергеевич Вивьен частенько изрекал нам студентам на занятиях по режиссуре: «Никогда не спешите в никуда. Поставьте цель».
Однажды во время репетиции у Акимова сильный стук в репетиционный зал. У Акимова на репетиции никто не входил и не выходил. Дверь закрывалась на крючок. Я сидел у него за спиной. Народные артисты России Ирина Зарубина и Сергей Дрейден смотрят на Акимова. Помреж тоже смотрит. Акимов молчит. Снова резкий стук. Акимов кивнул головой. Помреж побежала открывать дверь. Нонсенс. Стук в дверь к Акимову на репетицию – это значит, пожар или умер кто-то из Генсеков. Открывают дверь. Вбегает народный артист Г. Воропаев (снимался в фильме «Высота» – персонаж который слепнет). Другие актеры побоялись бы стучать. Гена Воропаев играл «Дон Жуана». Отдышавшись, Воропаев радостно сообщил:
– Николай Павлович, в космосе трое космонавтов!
Акимов никак не реагируя, тихо промолвил: «А местком там есть?».
Н.П. Акимова, говорят, боялась даже министр культуры СССР Е. Фурцева. Его язык был острый, язвительный.
А вообще о моем учителе, мастере Вивьене, о режиссере Акимове можно многое вспомнить. Потрясающие были личности. Уходят одни, приходят другие властители дум. Кого-то помнят, кого-то забыли. Память избирательна.
Театры я посещал часто. В год выходило больше сотни посещений – итого более 500 спектаклей за ленинградский период. В студенчестве вел дневники, которые так и остались в камере хранения общежития. Там все описано. Быть может, дневники случайно сохранились. Всякое бывает. Прошло уже более 50 лет. Любопытно было бы прочесть записи. Восторги, глупости, резюме, сопоставления, оценки тех беззаботных дней. Ленинградский период давно позади, но «пепел Клааса стучит в моё сердце» (Шарль Де Костер). Когда у меня спрашивают, был ли я в Санкт-Петербурге, отвечаю: – «Никогда». Но ты же там жил восемь лет – «Да, жил, но в Ленинграде», – отвечаю я. Ленинград – это другая Вселенная. Замечательные музеи, архитектура, театры. А сколько зарубежных гастролеров!
Знаменитый французский мим Марсель Марсо, которого я снимал из темного зала своим «Зорким». Потрясающая кинодива мирового класса Марлен Дитрих. Она пела. В свои 70 лет она выглядела, как девушка. ( У нас в России была такая – Людмила Гурченко). Пела она на английском и немецком. Языки я не знал, но это было завораживающе. Это были актерские выразительные песни. Каждая песня прожита и все было понятно.
Театр Питера Брука, английского режиссера мирового класса, привез популярный спектакль «Король Лир». Это было современное, необычное зрелище по форме, по актерскому исполнению. Не только студенты, но и актеры ленинградских театров были в шоке. Пол Скофилд, играющий короля Лира был больше похож на современного интеллектуала 60-х годов. С короткой стрижкой, седой. Скорее напоминал физика-атомщика. Одет был в коричневый кожаный хитон, напоминающий современный плащ. Вроде бы и эпоха Шекспира сохранена и напоминал современника 60-х годов.
Оформление было аскетичное, без псевдопышности, как было принято в советских театрах. Советский театр тогда жил по канонам архаики. Другие персонажи одеты были так же в кожу других цветов. После этого кожа опять пошла в моду, в жизни. Но почему Запад всегда первый диктует моду? Единое решение оформления. Нет степи, нет дворцов, нет пышных комнат короля. Пустая сцена, грубые деревянные средневековые лавки и все. Сверху свисали жестяные пластины. Они, скорее всего, напоминали угрожающие атомные бомбы, а король Лир, повторюсь, напоминал современника – атомщика. И невольно возникала мысль: не только раздрай королевства Лира, предательство дочерей и приближенных, а раздрай планетарного масштаба. Пол Скофилд – Король Лир больше сидел на грубой табуретке и, как бы отсутствующий, следил за развитием событий. За коварством и предательством дочерей. Сцены без присутствия Короля, но актер присутствовал на сцене. Зоны молчания актера потрясли театральный мир Ленинграда. Все были в плену замысла режиссера и игры актера.
Мы студенты, не понимая многого, интуитивно чувствовали что-то великое. Профессионалы и критика высоко оценили поиски неутомимого режиссера Питера Брука. По прошествии многих лет, когда я ставил «Короля Лира» все время оглядывался на спектакль Питера Брука, но не мог найти точек соприкосновения.
Молодые театралы, читайте книгу Питера Брука «Пустое пространство». После «Короля Лира» был «Гамлет» Эти спектакли дали новый толчок в реализации классиков на сцене. Раньше в СССР, да и не только, обозначали каждое место действия по автору, костюмы шились точно по эпохе. Правда, делалось это не всеми, но в массе было нормой. В 21 веке могут стилизовать или силуэтно сохранить, или выделяют крупно какую-то деталь, например жабо или силуэт и воротник, и все. Классика одета в современные костюмы, и даже время и место действия переносится в наше время. Шокируют публику «новизной», а не глубиной. Товстоногов в Ленинграде поставил «Мещане» М. Горького. Традиционно, но какая была глубина, широта мысли. Спектакль заставлял думать, философствовать. Это был действительно современный творческий акт. Сейчас в начале 21 века, когда народ в массе находится в плачевном состоянии, тема мещанства, мне кажется, не сработает. В Москве и у нас я вижу людей, роющихся в мусорных баках. Не до мещанства.
Время было глубокого застоя. Времена Брежнева. Все врали. Генсеки, правительство, СМИ. Все преукрашивалось, нивелировалось. Жили за счет продажи природных ресурсов, как и сейчас. Поэтому была колбаса. И было безмятежное время. Знаменитому шекспироведу, преподавателю ГИТИСа А. Бартошевичу я рассказал свой замысел постановки. Все сводилось к одной фразе. Ложь общества на всех уровнях. Дочери лгут отцу. Друзья предают. Отсюда подонкизм и предательство. Мэтр одобрил.
В 1959-м впервые ленинградцы увидели и услышали бродвейский мюзикл «Майн фэр леди» («Моя прекрасная леди»). Это было музыкальное представление по пьесе Бернарда Шоу «Пигмалион». Музыка Фредерика Лоу. Этот мюзикл тоже произвел фурор в Москве, Ленинграде. Впервые в стране увидели живьем настоящий мюзикл. Жанр, родившийся в Америке, на Бродвее, еще в 20-30-е годы. Наши российские музыкальные спектакли не были похожи на бродвейский мюзикл. Вроде бы и там, и тут поют, и танцуют, но это не близнецы, а скорее музыкальные братья или сестры. Чуть позже студенты Народного артиста СССР Г. Товстоногова играли мюзикл «Вестсайдская история» (музыка Бернстайна), в институте, а потом перенесли в театр им. Ленинского Комсомола. Это было в Ленинграде. Говорят, в Прибалтике, ставили приближенные к мюзиклу, но все попытки других были стыковка песен, танцев к тексту. Они не рождались от действия или события происходящего. Скорее это было музыкальное представление. Я всегда мечтал поставить мюзикл, но сдерживало то обстоятельство, что нужна хорошая музыка к конкретному произведению, хороший тренированный, пластичный многочисленный контингент молодых актеров и балетмейстер, чувствующий этот жанр. Сейчас, спустя 50 лет после увиденного первого мюзикла, подмывает поставить что-нибудь на 30–40 молодых актеров, с хорошей музыкой.
Но вернусь к мюзиклу «Моя прекрасная леди». Потрясающая музыка Фредерика Лоу. Красивая, мелодичная. В зале подпевали зрители. Это были артисты Мариинского театра. Они смотрели его раньше в Америке, на Бродвее. Партии Элизы Дулитл и мистера Хиггинса и сейчас частенько звучат по радио, телевидению.
Шокирующая пластика была на балу у дам. В длинных платьях они стояли, отклонившись всем корпусом и одной ногой назад. Она и была опорной точкой. Выглядело это необычно и красиво. И все это на фоне викторианской мебели, привезенной из-за океана.
Великолепное произведение Бернарда Шоу, божественная музыка Фредерика Лоу, пластика, режиссура, актеры, сценография – все это способствовало созданию театрального шедевра того времени. Вот уже прошло более 50 лет после тех потрясающих мгновений, а в памяти свежо эмоциональное состояние, положительная энергетика того великолепного спектакля. Особенно на фоне сегодняшнего дня. Убийство на телеэкране, криминальные разборки, чернухи. Даже в столице ударились в шоу – развлекательный жанр в спектаклях. Психологизм уходит со сцены. Прекрасное в человеке, красота души испарились. Как будто боятся показать величие духа. На экране, на сцене какие-то упыри, вурдалаки. Но не всё и не везде так мрачно. Бывают и жемчужины среди потока второстепенных произведений.
Вернусь к Ленинграду 60-х годов. После театра гастроли «Американского сити балета». Это был не похожий на наш балет. Уже позже прорвался на сцены театров Москвы и Ленинграда балет модерн. Границы балетной выразительности раздвинулись. Ну, почему же наши так заморочены, кондовы и консервативны?! – возмущались мы, студенты на общей кухне в общежитии после просмотренных спектаклей. Время было такое. Чиновники от культуры не пущали, не разрешали лишнего. Охраняли советское искусство, лучшее в мире.
Гастроли французских театров «Комеди Франсез» и «Старая голубятня». Французы привезли однажды спектакль «Три мушкетера». Пародийный, шутливый, капустнический жанр. Все были удивлены. Оказывается, можно и так делать. А мы все серьезно, взаправду. Драка так драка, бои на шпагах всерьез. А тут на планшете сцены Париж, маленькие макеты знаменитых зданий, реки, мосты и т.д. мушкетеры скачут верхом на палочках с картонными головами лошадей. Бои на шпагах поставлены в шутливом ключе и т.д. Это было неожиданно, любопытно и интересно.
Итальянский театр «Пиколло-театр» тоже расширил горизонт жанрового решения.
Театры соцстран. Болгарский, чешский, польский, венгерский того времени не очень отличались от совтеатров.
Режиссура и актерское исполнение западных театров дала мощный толчок в раскрепощении творческих исканий. Инкубационный период совкультуры закончился. Это был период оттепели, конец разрядки, холодной войны. Занавес открылся.
В это время в СССР появился театр «Современник», который создал О. Ефремов и поставил нашумевшие спектакли «Вечно живые», «Голый король». Появилась «Таганка» во главе с Ю. Любимовым с ошеломляющим, шокирующим спектаклем «Добрый человек из Сычуани (Сезуана)». Существование актеров на сцене было не похоже на другие театры. После нашумевших дней москвичи приезжали в Ленинград проверить успех у ленинградских зрителей. Попасть туда студентам было архисложно. Умудрялись проходить со служебного хода, через чердачные ходы, с актерами или 3-4 студента сразу. Билетерши не могли справиться с группой студентов.
В те 60-е годы я впервые познакомился с творчеством О. Ефремова, Ю. Любимова. На спектакле Таганки «10 дней, которые потрясли мир» вместо билетеров стояли актеры, одетые в морскую форму с винтовкой. Билеты зрителей натыкали на штыки. А в фойе В. Высоцкий, В. Золотухин, Б. Хмельницкий с гитарами и гармошкой распевали революционный частушки. Пройти на спектакль нет шансов. Тогда я написал на листе как билет по форме: «Я студент театрального института. Слезно прошу – пропустите!». Моряк-актер прочел, засмеялся. Пропустил. Потом много лет спустя, в доме отдыха «Актер» в Мисхоре я встретился с тем актером с Таганки, который пропустил меня на спектакль. Это был актер Колокольников, парторг театра. Мы жили в одной комнате. Купались, играли в шахматы. Чаще с ним играл наш актер, Юрий Ильянов.
Вернемся в 60-е. Это было ново, свежо и в духе времени. В общежитии студенты обсуждали увиденное, охали, завидовали, загорались и заражались новой формой молодежного театра Таганки. Тогда это был прорыв после советской эстетики. Зашоренность дала брешь. В Архангельске в 1979-м, в молодежном театре, видел подобное. Сцена без занавеса, плакаты в фойе, зале, на сцене. Песни, выкрики лозунговых текстов в фойе, зале, на сцене. Но это был чистый плагиат. Для Архангельска это было ново.
«Современник» проповедовал мхатовскую школу, но была новизна. Актерское проживание на сцене без аффектации, без нажима. Звук не форсировали, не актерничали, не акцентировали на ударные моменты. Это тоже было ново для того времени. Некоторые критики обвиняли театр в шептальном реализме. «Современник» выделялся среди других театров, которые равнялись на поздний МХАТ 50-х годов. И «Таганка», и «Современник» были высоко гражданственными. Это были разные театры и в этом были интересны, как и сейчас после 40 лет, но градус понизился.
ЛГИТМиК, институт расположен в центре Ленинграда, на Моховой, недалеко от Невского, главной магистрали города. Это район где жили и живут актеры, художники, композиторы. Идя по Моховой и перейдя Фонтанку можно увидеть, что на правой стороне стоит цирк. Здесь я впервые, еще в 1958 году, увидел великого иллюзиониста КИО – отца, потом и сыновей. Есть легенда, как произошла фамилия КИО. Однажды КИО – отец увидел на неоновой вывеске «КИНО», где буква «Н» не горела. И он решил взять сценическую фамилию КИО.
В цирке выступали клоуны Ю. Никулин, М. Шуйдин, О. Попов, знаменитая династия итальянских циркачей Фрателлини. Рядом с цирком зимний Дворец спорта, где выступал американский оркестр Бенни Гудмана. Это было столпотворение для джазменов, меломанов, стиляг. Пробиться было сложно. Но только не для нас. Я все таки пробился! Впервые увидел вблизи элегантных музыкальных негров.
Джаз я услышал в Сибири. Однажды в сельском радиоузле радист Сашок Иволин стал искать по волнам. Пели на другом языке, музыка не была похожа на то, что передавали по нашему радио. Я был ошеломлен. Джаз ревел и стонал. Оказывается, есть и другая музыка. Я был обезоружен и пленен. С тех пор я люблю джаз и не только, но не эту попсу, и тук-тук, действующие на мозги. Музыка должна действовать на сердце, на чувства. В Ленинграде я узнал и услышал в записи американский симфонический джаз-оркестр Рэя Кониффа. Его аранжировки. В записи у ленинградского звукооператора с телевидения услышал Гилепси, Кросби, Поля Мариа, Нино Рота, Паппети, Гойя, Гершвина. Это было в 70-х годах.
Но вот пойду дальше. Пройдя площадь, натыкаешься на Ленинградский Дом Радио. И еще дальше, через маленькую улицу, выходишь на Невский. Слева, на углу, театр Комедии. Пройдя через Невский заходишь в садик, где стоит памятник Екатерине II. За памятником Александринка, театр имени Пушкина, бывший императорский театр, где главным режиссером был мой учитель Народный артист СССР Леонид Сергеевич Вивьен, потомок французских эмигрантов. В театре имени Пушкина служили Народные артисты СССР Н.К.Черкасов, Ю.М.Толубеев, Б.Фрейндлих (отец Алисы Фрейндлих), А.Борисов, В.Меркурьев, И. Горбачев, М. Екатерининский, О.Лебзяк, К.Адашевский и другие.
Идя дальше по праздному Невскому встречаешь всякий люд. Сплошной поток по обе его стороны. Невский – это дорога тщеславия. Каких только типов не увидишь на этом проспекте. Трудовой народ, пижоны, стиляги, экстравагантные девушки, выхоленные иностранцы, авантажные парни, бородатые старики – ученые и прыщавые юнцы продают себя и высматривают куртуазных типов. Особенно ярмарка тщеславия гудит летом, под вечер.
Я жил в двух местах в Ленинграде. В Гавани, Опочинена, 24, на Васильевском острове, рядом с Финским заливом и в центре города на Декабристов, 5. Эта улица начинается от мэрии города и тянется несколько километров. Недалеко от места моего проживания находился «Солдатский садик», где я гулял с дочкой Региной. При входе в садик стояло полукруглое, петровских времен одноэтажное здание с колоннами.
Там, в 1960 году, была мастерская М.А. Аникушина, народного художника СССР, лауреата Ленинской премии, Героя социалистического труда, автора памятника А.С. Пушкину на площади искусств. Через год я имел честь познакомиться с живым классиком. Познакомил меня с Аникушиным народный художник РСФСР Леонид Кривицкий, которому я тоже позировал. Картина Л. Кривицкого «Энтузиасты» находится и сейчас в Русском музее, перед которым стоит памятник Пушкину Аникушина М.А.
В Академии художеств, на набережной Невы, я позировал Михаилу Александровичу в учебной мастерской студентов. Мой портрет работы М.А. Аникушина висит у меня дома. Это была черновая работа. Как мэтр говорил: руку надо набить, не разучиться рисунку. За позирование я получал рубль в час. От меня мэтр узнал, что калмыки были выселены в 1943 году. М.А. Аникушин, после сказанного мной, долго смотрел на меня и потом спросил: «Вы тоже пострадали?». Старый коммунист не знал об этом. Странно.
Однажды в перерыве он заметил: «Меня путают с автором памятника Пушкина в Москве. В Москве – автор Опекушин, а я Аникушин и мой памятник Пушкину в Ленинграде». Видимо, мэтр частенько говорил об этом и поэтому, засмеявшись, добавил: «Опекушин жил в 19 веке, а я в 20-м». «Видимо меня плохо знают», – поскромничал мэтр. Сожалею, что по глупости и молодости не смог побольше пообщаться с Мэтром и не сфотографировался. Даже автографа нет. Лень и глупость родились раньше меня.
Академию художеств я посещал года три. Был натурщиком у Л. Кривицкого, у китайца – дипломника. Фотографию картины китайца не сделал. Где-то в запасниках Академии художеств валяется или в Китае. В месяц я зарабатывал натурщиком рублей 20. Стипендия была 24 рубля. Чувствуете, как подсобила мне эта прибавка. Когда я заходил в Академию художеств, специфический запах краски вдохновлял. И сейчас, в мастерских художников, эти запахи вызывают воспоминания о днях проведенных в знаменитой Академии.
Я частенько, перед окончанием ВУЗа, ходил с киноактером И. Классом на Ленинградское телевидение в художественно-драматическую редакцию «Горизонт». Там работали выпускники режиссерского факультета института. Общение с ними дали кое-какие навыки и опыт. Телевидение меня всегда привлекало, но наша встреча так и не произошла, даже в Элисте.
Когда мне говорят про Ленинград, такое же эмоциональное состояние, как про Элисту говорят где-нибудь в Москве, Ростове, в Польше, в Болгарии, где я был. Там, в Ленинграде, я вдохновился, заразился, приобрел творческий багаж, какое-то мировоззрение, вкус. Ленинград был фундаментом для дальнейшей работы. Благодарю Всевышнего, что я там был!
Вивьен – мой учитель по режиссуре.
Высокий, крупный, в пальто с шалевым воротником, с толстой тростью входил в вестибюль театрального института народный артист СССР, главный режиссер Пушкинского театра (императорского), профессор Леонид Сергеевич Вивьен. Студенты знавшие, не знавшие, раскланивались и здоровались. Сам вид его вызывал уважение и почтительность. Вивьен так же уважительно и чуть наклонив голову, здоровался со всеми.
Крупные благородные черты лица и весь его вид говорил о его породе. Шел он медленно и достойно. Чувствовалась личность. Таким я увидел его впервые в институте и не полагал, что буду учиться у этого МЭТРА целых пять лет.
На афишах я видел его фамилию и поэтому теоретически знал и был много наслышан о нем. У Вивьена была кафедра, где были студенты актерского и режиссерского факультетов. На его кафедре преподавали народная артистка СССР Тиме Е.Н. (говорили, что она была любовницей императора). Для нас, студентов, она была уже древней историей. Заслуженный артист России И.О. Горбачев, Н.И. Ян преподавали.
В театре Вивьена, в театре им. Пушкина служили Народный артист СССР Н.К. Черкасов (ученик Вивьена, сейчас институт назван именем Н.К. Черкасова), народный артист А.Борисов, Ю.Толубеев, И.Горбачев, Н.Адашевский, Л.Штыкан, М.Екатерининский, Б. Фрейндлих, В. Меркурьев, Н.Симонов.
Леонид Сергеевич Вивьен для своих современников был живым воплощением связи театральных времен.
Масштаб его деятельности был очевиден и внушителен: 55 лет работы на сцене Александринского – Академического театра им. Пушкина. Из 40 лет его режиссерской работы тридцать – руководство старейшим академическим театром. 50 лет педагогической деятельности, давшей советскому театру многих и многих актеров и режиссеров.
Это огромное историческое время вместило в себя разные театральные эпохи и поколения. Вивьен умел вживаться в них.
Вивьен начинал актером еще до революции. Работал с Варламовым и Давыдовым, для нас, студентов, они были реликты еще той эпохи. Приглашал и работал с Мейрхольдом В.Э. – рассказывал о легендарных В.Комиссаржевской, Ю.М. Юрьеве.
И когда Вивьен в учебных паузах, рассказывал про дореволюционных китов, нам казалось это невероятным. В 60-64-х годах того века, его рассказы были древней историей, а Вивьен рассказывал нам будто это было вчера. Память у него была феноменальной.
Вивьен входил в аудиторию, все вставали, и даже вторые преподаватели. Двое студентов подскакивали, брали трость и снимали пальто. Вивьен говорил: «Благодарю, господа студенты». Садился. Пауза. Ну-с, будем ваять искусство – на улыбке произносил МЭТР.
Вивьена не боялись, его уважали. Он учил не поучая. Редкое качество педагогики. Склонность к иронии, к юмористическому освещению самых трудных моментов жизни. Рассказчик он был изумительный. Полный юмора и самокритики. Он неуклонно избегал сюжетов, могущих его возвысить или вознести в ранг драматического героя. Даже в случае, когда ему приходилось рассказывать историю своего ареста в 1919 году по ложному доносу и освобождение по известной телеграмме В.И. Ленина. Когда у Вивьена спросили за что его арестовали, он ответил: «За то, что плохо сыграл Арбенина в «Маскараде». А в действительности было совсем не так. В 1919 году восстановили «Маскарад», потому что Вивьен был членом Временного театрального комитета. И его арестовали, и потом отпустили. Уже на следующий день пошла легенда. Якобы вели Вивьена по Невскому четверо конвойных в кандалах. У театра он остановился, встал на колени, поцеловал землю, заплакал и сказал: «Прощай, альма-матер!»
Вивьен при рассказе улыбался.
Его дед, Жан Вивьен, рисовал при жизни Пушкина А.С. Отец был потомственный дворянин, надворный советник. Потомственный – значит, имеющий заслуги перед Россией.
Своеобразие личности Вивьена отмечалось всеми, кто писал о нем. Психологическое своеобразие, внутренняя многогранность, широта и человеческое обаяние – вот главные черты Вивьена.
Он преклонялся перед личностью В. Комиссаржевской, актерским искусством Давыдова и режиссурой Мейрхольда.
С Мейрхольдом Вивьен познакомился еще до 1918 года и с ним работал в спектакле «Маскарад». В 1938 году, когда Мейрхольда гнобили в Москве, Вивьен прилагает усилия к переезду Мейрхольда в Ленинград. Для того времени это был смелый поступок. Театр Мейрхольда «имени Мейрхольда» уже закрыли. Критики изощрялись, обвиняя в формализме на сцене. Конечно, была дана команда «фас» сверху.
Мейрхольда застрелили не за формализм в театре. Он был новатор. Причина была в другом. О настоящей причине уничтожения Мейрхольда замалчивается более 60 лет. О настоящей причине знал Сталин, А. Толстой и очень узкий круг людей. Вивьену сказал по секрету очень важный в театральных кругах человек.
В 1937 году Всеволод Мейрхольд в Париже встретился с племянником Троцкого. Тот многое рассказал о негативных сторонах Сталина. А знавший о встрече Мейрхольда с племянником Троцкого, крупнейший писатель, который был в эмиграции, настучал куда надо. Потом этот писатель вернулся в Россию. За стукачество получил всепрощение и печатался вовсю. Это был граф А. Толстой. После такой информации судьба Мейрхольда была предрешена. А вакханалия про формализм Мейрхольда – это прикрытие. Похожее произошло и с С.Михоэлсом в Минске.
А что разве у нас, сейчас в 21 веке не так? Все повторяется. Человек не меняется. Подлость, подонкизм, стукачество, зависть, лесть цветет махровым цветом. Особенно в наше рыночное время. Продаются и покупаются лучшие человеческие качества.
Вивьен был мудр. Он дружил со всеми главными режиссерами театров Ленинграда. Н.П.Акимов много раз рисовал Вивьена. Главный режиссер театра Комедии (теперь театр Комедии его имени), дружил и советовался с Вивьеном. Он просил Акимова поставить в его театре (Пушкинском) спектакль.
Вивьен пригласил главного режиссера БДТ (Большой драматический театр) Товстоногова Г.А. Товстоногов поставил «Оптимистическую трагедию» Вс.Вишневского, получил Ленинскую премию. А у нас, в Калмыкии, такое может произойти? Не верю! А с трибуны говорили: «Давайте дружить!» У того поколения не зависть преобладала, а цеховое взаимопомощество. Они были умнее. Они выручали друг друга. Защищали репертуарную политику другого театра в пику партийно-чиновничьей политики. Поэтому Товстоногов, Акимов, Райкин, Мравинский, Аникушин заступились в печати за актера Н.К. Черкасова, когда его отправил на пенсию директор театра Колобашкин. Чиновники не вняли просьбе таких корифеев театра. Если бы тогда был жив Вивьен, этого бы не произошло.
Н.К. Черкасов, выдающийся актер современности остался одинок. Одиночество при всех. Черкасов, который сыграл у Эйзенштейна «Ивана Грозного», «Александра Невского», у других режиссеров «Профессора Полежаева», «Все остается людям», «Весна», «Мичурин», «Мусоргского», «Ленин в Октябре», М. Горького в театре. Создал образы Хлудова в «Беге» Булгакова, Дронова в фильме и в театре «Все остается людям», «Скупого» и т.д.
А когда Черкасов был не у дел королева Англии пригласила его в Англию, как выдающегося актера современности. Вот такие парадоксы у нас. А разве не похожие истории происходят в калмыцком театральном деле? Примеры приводить не буду.
В 1957 году Вивьен первый в СССР поставил «Бег» М. Булгакова. Москва разрешила. Хлудова играл Черкасов. Прошло уже полста лет, а я помню Черкасова в роли генерала Хлудова. Дворжецкий в фильме тоже был по-своему интересен в роли Хлудова. Но Черкасов создал мощный трагедийный образ. В финале у Вивьена Хлудов возвращается в Россию. Как сейчас помню, выходил Черкасов на помост-пандус в луче прожектора и медленно шел к авансцене, вставал на колени и плакал. Тут было все.
Когда я пишу эти строки, мне как-то не по себе. Энергетика пятидесятилетней давности при мне. В зале была пауза, а потом гром аплодисментов, зритель вставал, а Черкасов – Хлудов все стоял на коленях. Он просил прощения у всех и за всех. И у сегодняшнего зрителя. Это было покаяние. У зрителя был катарсис. В зале плакали, не скрывая слез.
Мы, люди, иногда бываем неблагодарны. Забываем сделанное добро и дела прошлого. У некоторых преобладает сиюминутный расчет.
И Черкасов Николай Константинович, лауреат Ленинской и Государственной премий, депутат Верховного Совета СССР, председатель Всероссийского театрального общества умер после приказа директора театра Колобашкина через несколько месяцев. Вот она людская неблагодарность! Из-за каких-то нескольких государственных рубликов чиновник убил личность. Человека! А мы говорим «Человек это звучит гордо!» Ни хрена! Черкасов лежал дома на диване, отвернувшись к стене, и не хотел ни с кем разговаривать. Это рассказывал его сын. Дело не в деньгах, Черкасов не такого масштаба был человек. Его убила людская черствость, неблагодарность. Чиновники плюнули даже на людей, которые стояли с плакатами в защиту личности возле театра.
Пацаненком я впервые увидел Черкасова в кино в фильме «Александр Невский» С.Эйзенштейна, а потом в «15-летнем капитане». Черкасов играл Жака Паганеля. Мы, пацаны, сидели в клубе на полу, в метре от экрана. Все, что видели на экране, было потрясающе. Это был другой мир, другие люди, а я выселенный, мальчишка «враг народа». И никогда не думал, что увижу вживую Черкасова. Я стоял в метре от него. В 1959 году, Пушкинский театр, который возглавлял мой учитель Вивьен, поехал на гастроли в Париж. Об этом нам сказал наш педагог по актерскому мастерству М.К. Екатерининский, который уезжал с ними. Проводы на гастроли были на Московском вокзале Ленинграда. На перроне актеров провожали все актеры-пушкинцы, которые не были заняты в спектакле. А в Париж везли «Оптимистическую трагедию» Вс.Вишневского. На перроне стояли все звезды театра, все народные. И мы, студенты, путались у них под ногами. Черкасов высокий, в белом, коротком плаще, выделялся среди всей толпы. Однажды он бросил взгляд на нас. Откуда взялись эти азиаты? – подумал, наверное, Черкасов. Все актеры были радостные, веселые, подшофе. Проводы все-таки. А мы, студенты, трезвые, но по-своему тоже были опьянены и глазели на живых классиков сцены. Даже через 50 лет, у меня в памяти осталась эта картина проводов.
У Черкасова-Хлудова было на сцене покаяние. Он, Хлудов, как бы просил прощения у нынешних россиян – прощения за все. А кто просил прощения у нас, у калмыков? Кто покаялся за нас, калмыков? Пепел Клааса стучит в моё сердце. Кстати, многие педагоги, когда шел разговор о выселении калмыков, возмущались и проклинали Сталина. Для ленинградцев-блокадников все это было знакомо и узнаваемо. Ленинградцы тоже многие пострадали. Ленинград – это гордость моя, Ленинград – это «дети мои» (Джамбул Джабаев, казахский акын).
Другой народный артист СССР Николай Симонов (фильм «Петр I» роль Петра I) тоже, как и Черкасов, огромный, с крупными чертами лица, потряс меня в спектакле «На дне» М. Горького. Он играл Сатина. Симонов – актер школы переживания, но у него были отголоски романтического театра. Когда он произносил монолог Сатина: «Человек это звучит гордо!», – он делал это возвышенно, романтично. Он возвышал человека.
«Человек – это венец всего живого» – слышался подтекст в монологе. Для того времени (60-е годы) это звучало актуально и современно. И через много лет я смотрел спектакль «На дне» в Москве, в театре «Современник», где в роли Сатина был Е. Евстигнеев. Трактовка роли была другая. Когда Евстигнеев произносил монолог «Человек – это звучит гордо» – у зрителя стоял комок в горле. «Человек» – произносил актер тихо, слегка наклонив голову на нары, а потом, через паузу говорил совсем тихо – это звучит гордо. Актер весь трясся. Актер плакал. Подтекст был другой, чем у Симонова в 60-х годах. Человек, мол, ничто, букашка и когда говорят – это звучит гордо – это насмешка, мол. Человек раздавлен, и он ничего не значит. Ценность человека – ноль. Это было новое прочтение, созвучное времени. Да и сейчас этот монолог в исполнении Евстигнеева прозвучал бы современно. В Москве, Ленинграде и в других крупных городах, сколько нищих, сколько роющихся в мусорных баках. Сколько людей, выбитых из орбиты жизни. И их цена жизни – никакая. Человек это звучит гордо – только на бумаге. В жизни же все виртуально. И Н.Симонов и Е.Евстигнеев в роли Сатина обнажили нерв своего времени. Каждый по-своему и убедительно.
На кафедре Вивьена учились еще до войны кинорежиссер С.Герасимов, киноактеры Петр Алейников, Тамара Макарова, Олег Жаков и т.д.
В театре Пушкина (Александринский, бывший императорский) служили актеры – личности. Это была особая каста. Если они шли по Невскому, все смотрели на них, оглядывались. Шла порода.
В 50–60 годы режиссеры Вивьен, Товстоногов, Акимов были властителями дум.
Словесные формулы мэтра:
1. Режиссеру не прощаются отступления от художественной принципиальности ради сохранения душевного покоя и достижения материальных благ, нарушения элементарных этических норм во взаимоотношениях с людьми. Нельзя завоевывать так называемое «положение», самоутверждаться, выпячивать свое «Я», приобретая власть над людьми.
2. Режиссера могут походя обругать в газете неизвестно за что, лишить постановки, снять с работы только потому, что в его спектакле кого-то (ох уж этот таинственный «некто в сером!») что-то не устроило. Режиссер никогда почему-то правым быть не может. Все вокруг знают «как надо», он один почему-то всегда ошибается и заблуждается.
3. Отрицательный опыт – тоже опыт. И им не нужно пренебрегать.
Советский писатель Лев Никулин написал книгу «Люди и странствования». В ней глава о Шаляпине. Юмор высоко ценится в театральной среде. Даже не очень добрый. Настоящий юмор иногда может быть и злым. Актер, изображающий Шаляпина вышел на сцену. Объявили: сейчас выступит Шаляпин и расскажет о Льве Никулине. Вышел и сказал – Лев Никулин… Не знаю… Не помню… И ушел.
Если Вивьену нравился отрывок, какая-то работа студента, он говорил всегда: «Прелестно! Вперед и выше!». Или вначале показа отрывка говорил студенту:
– Ну-с, батенька, покажите, что вы сотворили?
А если не нравилась работа студента говорил: «Гарнира много! Так много, что иногда зайца не видать». Все было ясно. Он не унижал, не костерил, а заставлял студента думать и работать. «Это все внешнее, а вы глубину ищите, господа».
С едким юмором отвергал Вивьен модные в то время «новации». Зритель теперь ко всему привык… Если актеры начнут вылезать из-под стульев или сигать с люстры никто не удивится. Думаю, что скоро новатором в режиссуре будет считаться тот, кто просто начнет спектакль со звонка в фойе и поднимет занавес.
По поводу условности в спектакле: «Поднявшаяся «внебытовая условность», которой увлекаются в последнее время режиссеры, пугает». Это было в 60-х годах. А что творится сейчас на сцене в 21 веке? Условная композиция, инсценировка, условная режиссура с многочисленными якобы символами, условная актерская игра. И зритель думает, чем отличается жанр театра от эстрады, где в основном условны (но бывают и характерны) игра, оформление (а может и вообще не быть) и т.д. И отсюда появляется «бесполая» драматургия.
МЭТР внушал нам, студентам, профессиональные азы.
Первый год я был только вольнослушателем по режиссуре. До этого я учился актерскому мастерству в Калмыцкой студии у преподавателя Альшиц Оды Израилевны. Великолепный человек, тонкий психолог. Мы, полуграмотные студийцы, были как пластилин. Не испорченные жизнью, верили ее каждому слову. Она приобщала нас к театру и вообще к культуре. Она расковала нас. Терпеливо, ненавязчиво шлифовала нас. Делала огранку по-матерински. Нам повезло, что мы попали к ней. Она водила нас всех домой, знакомила со знаменитыми людьми театра. Постепенно в нас исчезала провинциальность, зашоренность, закомплексованность. Светлая память о ПЕРВОМ ПЕДАГОГЕ останется навсегда.
Когда я понял, что к чему, с чего начинается Родина, куда грести и зачем, я тут же заразился режиссурой. Никому о своей тяге не говорил. Стал читать в Салтыковской библиотеке все подряд о режиссуре. Поговорил со вторым педагогом по режиссуре Микеладзе Н.М. на Вивьеновской кафедре об учебе по режиссуре. Посоветовали поговорить с профессором Вивьеном Л.С. Дали домашний адрес. Приехал к нему домой. Позвонил. Вышла домработница и сказала, что МЭТР отдыхает. Итак, раза три я прорывался к народному артисту СССР, профессору – все время открывала домработница. В очередной раз «Леонид Сергеевич занят», – выпалила она. Из комнаты раздался голос Вивьена: «Пусть войдет». Зашел. Стою в прихожей. МЭТРа нет. Вышел. При нем я оказался еще меньше. Так как вблизи Вивьен оказался крупнее. Язык отнялся. Выручил Вивьен: «Ну что, молодой человек, в режиссуру потянуло?». «Здрасте», – промямлил я. Язык-то отнялся, а мозг еще работал. Все про меня знает, мелькнуло в голове.
– Ну что ж, похвально. Походите ко мне для начала вольнослушателем, а там, молодой человек, посмотрим. Согласны?
– Большое спасибо, большое спасибо! – пробормотал с радостью и добавил «до свидания». МЭТР сказал четыре слова и все решилось. Вышел на улицу и закурил. В подъезд заходил какой-то солидный человек и я, на всякий случай, поздоровался. Радость иногда приводит к нелепостям.
На следующий день я подал заявление проректору по учебной части С.С. Клитину. В заявлении было написано мной: «Прошу отчислить меня в связи с депрессией». Клитин С.С. прочел и с гневом бросился на меня:
– Какая депрессия? Ты знаешь, что это такое? Еще ничего не нюхал, а туда же! Вон из кабинета!
Я вышел. Хороший человек оказался. За меня беспокоился. Потом второй режиссер Микеладзе видимо объяснил ситуацию.
– Ну зачем было уходить из института? – недоумевал проректор. Позже, лет через 10, мы встретились на какой-то конференции в Орджоникидзе (сейчас Владикавказ). Встретились как старые друзья, выпили. Вспомнили тот случай, посмеялись.
Год я ходил вольнослушателем на режиссуру и работал на «Севкабеле», сторожем в охране. На следующий год я подготовил этюды, отрывок и все показал Л.С.Вивьену. А когда все студенты ушли, Вивьен, два педагога по режиссуре и я остались. Только тогда я понял, что сделал большую ошибку. Зря рано ушел из института и на режиссуру не возьмут. Пока я сидел в углу, Вивьен пошептался с педагогами и спросил меня:
– Сколько вам лет, молодой человек?
Я ответил.
– Созрел для режиссуры, – сказал Вивьен. Пауза.
– Ну-с, надо на довольствие его поставить, – сказал Вивьен педагогам, режиссерам. Те кивнули. На довольствие – это значит оформить на стипендию. Я был на седьмом небе. Позже издали приказ о зачислении. Второй педагог Н.М. Микеладзе, лауреат Сталинской премии за спектакль «Повесть о Зое Космодемьянской» и парторг института согласились. А до этого я сидел в прострации в подвешенном состоянии пока не услышал слова «на довольствие». Сразу ожил, почва под ногами, и опять стал полноценным человеком. Решалась моя судьба.
Вивьен встал и сказал:
– Ну-с, с богом, батенька, – и ушел. Я вскочил и на ходу бросил:
– Большое спасибо! Большое спасибо.
Я так долго и подробно пишу об этом, чтобы молодые не терялись и задуманную цель пробивали до конца, взвешенно и по уму. Всякое могло случиться в моей ситуации. Вивьен был мудрый, и это он спас меня от глупой выходки.
Режиссура – это другая стихия. Надо знать все. Кроме профессии я стал изучать литературу, драматургию, кино, раскадровку в кино, живопись, музыку и т.д. Когда я закончил институт и приехал домой, Леонид Сергеевич Вивьен умер. Память о нем у меня, как память о матери. Благодарен Вивьену за все. Если бы не он, судьба сложилась бы по-другому. Два человека, которые решили мою судьбу: Мама и Вивьен.
Театр Комедии. Ленинград. Режиссёр Н.П. Акимов.
В центре Невского проспекта в Ленинграде стоит театр Комедии им. Н.П. Акимова. Внизу знаменитый Елисеевский гастроном, выше театр Комедии. Театр Комедии после смерти главного режиссера, главного художника Акимова Н.П. назван его именем. Как и БДТ (Большой Драматический Театр) после смерти главного режиссера Товстоногова Г.А. стал его имени. Главные режиссеры театров Вивьен Л.С., Товстоногов Г.А., Акимов Н.П. дружили. У них была цеховая и личная дружба. Не подсиживали, не капали друг на друга, а защищали в Ленинградском обкоме партии. А что сейчас у нас? Махровым цветом процветает провинциальная зависть. Увлекаются подметными письмами в различные инстанции. Создают кланы, якобы единомышленников. А в Министерстве культуры не знают куда грести, не разбираются, не хотят и главное не могут. Ума не хватает. Поэтому идут на поводу крикливых, воинствующих дилетантов. Все это я прошел и знаю, как свою автобиографию. Речь не о них.
В Театре Комедии, у Акимова, еще студентом, я проходил практику по режиссуре в течение 3 лет, по два часа в неделю. Вначале изучали технические цеха у завпоста Бураковского, а потом у самого Акимова на репетициях. У меня сохранился пропуск в театр и программки тех лет. На практике я был на спектаклях «Гусиное перо» Лунгина и Нусинова и на «Двенадцатой ночи» Шекспира. Я упоминал, что, к сожалению, все блокноты с записями, книги, я оставил в камере хранения общежития и никак не смог забрать.
Акимов говорил на репетиции: «Только одному Рафаэлю можно менять мир. Впрочем, не буду перечислять великие имена и сохраню тайну своей ограниченности в восприятии искусства». Это Акимов так говорил о себе. Он был ироничный, самокритичный. Для него не существовали авторитеты его времени. Но уважал Вивьена, Товстоногова, Райкина, Мравинского, Рихтера, Гилельса, Аникушина и Ростроповича. В редких беседах он упоминал о них. На репетициях Акимов мало говорил, почти что не поднимался на сцену, чтобы показать актеру чего он хочет. В основном сидел с сигаретой с утра до вечера. Без сигареты я его видел, когда он шел по коридору. Меньше меня ростом, с залысиной, с большим носом и ироничными губами и с глазами, говорящими о готовности кого-нибудь «укусить». Про «местком» в космосе я уже писал. Его насмешливый взгляд и сейчас у меня в памяти. Но иногда был грустный, отвлеченный на репетиции.
Еще молодым он поставил в Москве в театре Вахтангова спектакль «Гамлет». «Мой «Гамлет» произвел большой шум и меня объявили злейшим формалистом. Как художник я им полезен, а как режиссер – недопустим», – как-то сказал на репетиции Акимов. Из-за «Гамлета» тогда критики напали на него. Красный шлейф Гамлета шокировал и зрителей, и критиков.
В 1935 году начальник Управления культуры г. Ленинграда сказал Акимову: «У нас есть плохой театр Комедии, если вы за год сделаете этот театр, то беритесь». Акимов победил.
Еще до войны Акимов познакомился с молодым Евгением Шварцем, впоследствии ставшим драматургом. И сподвигнул Шварца на написание пьес. И всю жизнь Акимов ставил пьесы Шварца: «Тень», «Дракон», «Обыкновенное чудо», «Голый король», «Повесть о молодых супругах».
«Тень» Шварца в театре Комедии стала как «Чайка» для МХАТА, «Принцесса Турандот» для театра Вахтангова.
У Акимова работали такие актеры как народные артисты РСФСР Б.Тенин, Л. Сухаревская, И. Зарубина, А.Панков, А.Бениаминов, Н.Трофимов.
Заслуженный артист А.Бениаминов был парторгом театра. Когда я пришел в первый день на практику в театр, он подошел ко мне, не погнушавшись студента, сказал: «Я, Бениаминов, артист, парторг театра. Обращайтесь за помощью. Есть жалобы – обращайтесь. Не стесняйтесь».
А позже, уже через много лет, когда спросил про Бениаминова, мне ответили:
– Парторг твой первый уехал в Израиль. Вот такой твой парторг.
Показалось я виноват в случившемся.
У Сережи Дрейдена (фильм «Окно в Париж», «Царь») отец Симеон Дрейден написал книгу о посещении Ленина одного спектакля. Книга в триста страниц. И так можно. Дрейден учился параллельно на актерском факультете вместе с И.Резником, А. Шурановой (фильм «Война и мир»). В перерывах репетиций «Гусиного пера» Сережа Дрейден играл главную роль, мы беседовали о чем-то, не относящимся к театру. Запомнились замечательные актеры и как люди: Лева Лемке, П.Суханов, И. Зарубина, Г.Воропаев. Мы с Эльзой Коковой, режиссером-практикантом приходили раньше на репетицию и сидели в курилке. Делали вид, что ничего не подслушивали, а у самих уши были направлены на актерский объект. Я садился сбоку – припеку и ловил сказанное.
Однажды объявили после репетиции худсовет. Я попросил разрешения у Акимова поприсутствовать на худсовете. Акимов резко спросил: «А вы член худсовета?». «Нет», – отвечаю я. И Акимов удалился в комнату. Я понял, что на худсоветы двери для посторонних закрыты.
Атмосфера театра того времени была здоровой. Это был пик расцвета театра Комедии, театр ставил Шекспира «12 ночь», Чехова «Пестрые рассказы», Агаты Кристи, Пристли, Сухово-Кобылина «Дело», «Свадьба Кречинского», современных авторов.
Принесли пьесу «Свадьба на всю Европу» молодые авторы Штейнбок, Штейнрайх. «Что это за фамилии? Придумайте псевдонимы», – сказал Акимов. Так родились авторы Аркадий Арканов и Григорий Горин.
Акимов был достаточно грустный, молчаливый. Подперев рукой голову, сидел как истукан. Я бы не выдержал сидеть в одной позе часами. Может это я попадал на репетиции, когда он был в меланхолии. Замечания актерам делал мало. Почти ничего не говорил. В спектакле «Гусиное перо» были заняты народная артистка РСФСР Ирина Зарубина, которая снималась у Эйзенштейна в «Иване Грозном», в «Петре I», знаковая фигура того времени. Зарубина репетировала одну сцену с молодым актером Дрейденом всегда одинаково, непоколебимо. Даже интонационно каждый день одинаково. Сергей же Дрейден на каждую репетицию вносил что-то новое. Его герой-школьник заходил в кабинет с собачкой на веревочке. Но собачки-то не было. Воображаемую собачку приводил. Она то рвалась вперед, то назад и Дрейден пластичный вытворял такое с этой воображаемой собачкой, что Зарубина смотрела на Акимова с возмущением. Текста возмущения у автора не было, и она не знала как реагировать на все это. Когда Зарубина смотрела вызывающе на Акимова лицо ее выражало возмущение по поводу своевольничания Дрейдена. «Что за безобразие?! Что это отсебятину вытворяет молодой актер?» – было на лице у знаменитый актрисы Зарубиной. Акимов ничего не говорил Дрейдену. Акимову нравился не зашоренный, не закомплексованный молодой актер. Зарубина терялась. Но спектакль был хороший, хотя и рядовой для Акимова. На репетициях он был какой-то даже отвлеченный. Как будто он человек со стороны, просто смотрит. На студентов-практикантов ноль внимания. Просто со всеми «здравствуйте» и точка. Садился в кресло и до конца репетиции не вставал. У него было много всяких студентов-практикантов, и поэтому он был даже равнодушен к нам. У нас была созерцательная практика. Вопросы могли быть, но только после репетиции. Но я боялся что-нибудь спросить. Это с годами приходит нахальство, робость уходит, и городишь всякую чушь.
Акимов что-то получал от института и поэтому он нас, студентов, терпел. Он не любил посторонних на репетициях. Это у Любимова на Таганке сидят студенты, журналисты, телевизионщики, гости, иностранцы и МЭТР витийствует, колдует на сцене, обращается иногда к сидящим в зале, ведет диалоги и т.д.
Акимов был другой. Он не любил пиара. И мы, студенты, старались не мельтешить у него перед глазами, не болтаться под ногами. И МЭТР был равнодушен к нам. Если он что-то спрашивал у студентов, то это был праздник, что-то хорошее произошло у него в жизни.
Акимов как-то в паузе, во время репетиции, спросил, откуда я, у кого учусь. Сказал, что из Калмыкии, учусь у Вивьена Л.С. Акимов подымил сигаретой и спросил: «Вивьен не хворает?». «Нет», – ответил я. «Хороший был актер. Варламова помнит. Играл с ним. Знаете, кто такой Варламов?». «Великий русский актер», – брякнул я. «Калмыков много?» – вдруг спросил МЭТР. «Тысяч 500», – соврал я. «Маловато», – протянул Акимов. Актеры вышли курить, только помреж, любопытная старушенция, сидит. Думаю, сейчас спросит опять про Калмыкию, врать придется. Было это в 1963 году. Что я буду говорить, что у нас баранов много, Красный дом один стоит? А МЭТР вдруг спрашивает: «Кугультинов где живет, в Москве?». «Нет, – отвечаю – в Элисте». «Кто, кроме Пушкина, хорошо о вас писал?» – огорошил меня МЭТР. В голове все помрачилось. Мозг заработал как при виде врага, но ничего в голову не приходило. Да и в то время я, кроме Пушкина, никого не знал. Это потом я узнал про Дюма, Горького, Шолохова. У Горького я помнил про калмыцкую скулу по школе. Но не про это же говорить МЭТРУ. Про Ленина, что у него есть калмыцкая кровь, не стал вякать, а то подумает – вот и этот туда же. В общем, я был в тупике, в стыдливом замешательстве. Акимов помолчал. Понял, что я темный и безнадежно безграмотный субъект. И сказал помрежу: «Приглашайте актеров».
Еще одна бестактность была с моей стороны в другой раз. Все актеры ушли курить. Остались Акимов, помреж, молодая актриса и я. Молодая актриса стала жаловаться на своего жениха. Я сидел за Акимовым, а эта актриса валит на жениха и просит совета. Что делать? Тут я встреваю. То же мне Макаренко, рефери. Надо, мол, прощать жениху. Тут актриса, как взорвалась и на меня спустила полкана. Я обалдел. Акимов молчал. Я понял свою бестактность. Кто я и кто они? Через год эта актриса выбросилась из окна. Не из-за меня, конечно. Это я к чему? Знай свой шесток и не встревай в чужие проблемы, разговоры. Это я для молодых, чтобы не совершали такие ошибки бестактности.
Акимов был мудрый человек. Шутил как бы вскользь, не акцентируя. Мимоходом. Мой учитель Вивьен так же, между прочим, выдавал искрометный юмор. Оба были эрудированные. Без показного выпячивания. Это были большие личности. Это была золотая порода того времени. Практика по режиссуре в Театре Комедии у Акимова многое дала в изучении профессии.
Театр Вахтангова. Москва. Режиссёр Е.Р. Симонов
В советское время была хорошая практика в ВТО (Всероссийское театральное общество) вызывать периферийных режиссеров на стажировки в какой-нибудь из ведущих театров Москвы и Ленинграда.
Стажировки проходили по три-шесть месяцев. Оплачивал театр. Были всякие конференции, съезды, симпозиумы, выездные сессии по режиссуре на неделю и т.д. Все эти стажировки, встречи давали большую пользу. Первое – это просмотр нашумевших спектаклей. Второе – встречи с коллегами из разных городов, разговоры, разбор спектаклей в ВТО, позже в СТД (Союз театральных деятелей), посиделки в гостинице за «рюмкой» чая. Да и сама атмосфера Москвы, театров, встреч дает большой импульс для дальнейшей жизни, работы. В Москве после всех встреч думаешь, вот приеду домой и буду брать новые высоты. Ан, дело-то вовсе не так.
В провинции атмосфера окружения сбивает твой энтузиазм и ты опять в колее неурядиц, интриг, в плену нетворческого состояния. Не хочется об этом писать. Примеров много. Да что уж теперь чирикать, когда не можешь мурлыкать.
К сожалению, в нынешнее время с выездами покончено. СТД не организовывает профессиональную учебу. Накладно всем. СТД платило за гостиницу. Театр за дорогу, суточные. Кончилась советская лафа, наступил рыночный раздрай.
После института, работая в театре, я ездил на стажировки в Москву. Вначале был три месяца в Вахтанговском театре, позже в театре Сатиры. Я договорился с народным артистом СССР, главным режиссером театра БДТ в Ленинграде Товстоноговым Г.А., по поводу практики, но в Министерстве культуры СССР начальник Управления театров Е. Хамаза не разрешила. Чем хуже Вахтанговский театр, молодой человек? – резко зарубила она задуманное. Почему я хотел к Товстоногову? Это был лучший театр и режиссер в СССР. И там были мои близкие. Но мы полагаем, а Бог располагает.
В Вахтанговском театре я был стажером три месяца. Снимал угол у старушки на Сивцевом Вражке. Она работала в Министерстве иностранных дел. Когда она сказала, где работает, я подумал кем же. Ей было лет 55. Когда она рассказала, что протирает пыль, что сидит в кабинете милиционер и читает газеты. Конечно, нужен глаз. Там же секретные документы. Недалеко когда-то жил Хрущев Н.С., поблизости Пушкинский дом, Арбат. Вечером на Арбате ярмарка тщеславия, как и на Невском в Питере.
В Вахтанговском театре руководителем стажировки был народный артист СССР, главный режиссер Евгений Симонов. Он ставил пьесу Шекспира «Антоний и Клеопатра». В спектакле были заняты Народные артисты СССР М.Ульянов, В.Лановой, Ю.Борисова и заканчивал спектакль «Здравствуй, Крымов» Е.Симонов, а параллельно репетировал Народный артист РСФСР режиссер Л.С. Варпаховский спектакль «Выбор» А. Арбузова. В спектакле были заняты народный артист СССР Ю. Яковлев, народный артист РСФСР, В. Шалевич, Л. Максакова. Мы с Захаром Китаем (гл. режиссер Барнаульского театра) умудрялись бегать на репетиции обоих режиссеров. Естественно, с разрешения Е. Симонова. У Варпаховского было начало застольного периода, а Симонов заканчивал спектакль уже на сцене. Общение с такими мастерами сцены незабываемо. Кроме репетиций спектакля, мы видели спектакль взаимоотношений актеров, хорошо спрятанный от посторонних глаз. Мы-то наученные горьким опытом своих театров понимали почем фунт лиха в столичных театрах.
Надо отдать должное – репетиции шли всегда в полную силу. Даже в застольном периоде актеры работали на полную мощность. Речи о дисциплине, об опозданиях там не ведут. Актеры приходят чуть раньше режиссера и разогреваются. Никаких оправданий, якобы актер заболел, кто-то занят на съемках кино, телевидения – ничего этого нет. Театр работал как хорошо налаженный организм. Никакой суеты, криков нет. Атмосфера праздничности и деловой работы. Когда в театре все актеры и цеха задействованы соответственно рождается позитивная атмосфера. А что у нас? Нет.
Когда мы получили пропуска и ознакомились со всеми службами, ринулись в буфет. Буфет в Вахтанговском театре от ресторана «Прага». В буфете одна посетительница. И кто? Народная артистка РСФСР Л.Целиковская! Звезда экрана 40-50-х годов. Не успели мы с Китаем З. войти, как она сразу нам: «Здравствуйте!». Как будто она знает нас много лет. Вот она культура! А мы с калмыцким театром приехали в Майкоп и, проходя через вахту, идем как немые. Здороваться надо вначале, а потом показывать искусство. В Вахтанговском театре с нами, со стажерами, актеры театра здоровались первыми, ну и мы не оплошались. Это я к чему? Культура должна быть вначале, а потом и на сцене будет искусство. Станиславский говорил: «Театр начинается с вешалки. Это то место, где вешают не людей, а пальто, и культуру несут». Гардеробщики вежливые, с юмором. Видимо была работа с ними директора-распорядителя.
В Вахтанговском театре было три директора. У каждого свои функции. Тогда это был правительственный театр. В Москве к этой категории относились Большой театр, МХАТ, Малый, Вахтанговский и соответственно другая дотация и зарплата.
После ознакомления с театром и буфетом мы с Китаем ринулись в зал посмотреть спектакль «Кот в сапогах» нашей землячки Джимбиновой Светланы. Спектакль уже начался. Мы решили тихонько пройти на балкон и вдруг, откуда не возьмись, нарисовался директор-распорядитель В. Спектор (муж актрисы Юлии Борисовой).
– Вы что товарищи-стажеры не знаете положения поведения во время спектакля? Во время спектакля после третьего звонка – не входить. Еще раз увижу, от вашей стажировки откажусь.
Стыдоба какая. Мы, периферийные режиссеры, опростоволосились на мякине. Да еще в первый день. Позже были начеку. Захар Китай шутил: «В туалете не говорим. У них жучки стоят». При всем испуге юмор не теряли.
Одну сцену Симонов повторял дня три-четыре по четыре часа. Шла «утрамбовка» текста, обживание мизансцен, уточнение темпо-ритма и т.д. Симонов делал мало замечаний или делал после, в гримерке. Народных вообще не трогал, но и народные работали от души. На репетиции, как и на спектакле. А у нас? Пардон, мы тоже хороши. Смотря с какого угла посмотреть. Поэтому с репетиции уходишь угнетенный, в отчаянии. С вопросом – неужели так и будем ползти как черепаха Тортилла? Надоедает иногда будить, возбуждать, подстегивать актеров. Да что уж теперь. То ли мы из другого теста? На что прибалты спокойные, но на сцене кавказский темперамент. Видел я за 10 дней в провинциальном Тарту у Карела Ирда. Тамошний театр в 70-х годах был синтетический. Шли оперы, оперетта, драма, балет и спектакли-песни. Смотришь и завидуешь. Ну почему, думаешь, у нас только текст произносят. Вот А. Сасыков – пример для подражания. Но как говорится, лицом к лицу – лица не увидать. Не в полную силу оценили творца.
Симонов, как я уже сказал, мало делал замечаний актерам. Если он это делал в гримерке, вдали от посторонних глаз, то на следующей репетиции актеры выполняли задание. А у нас, скажешь актеру раз, два – все мимо ушей. Вот поэтому у нас в России всюду маленькие Чернобыли. В искусстве, в производстве, в науке, на дорогах. Все делается тяп-ляп, абы-кабы, на скорую руку, чуть-чуть склеил, там залатал, там не долил, не докрутил, цемента меньше положил.
И в Чернобыле, и на Саяно-Шушенской ГЭС ничего не произошло бы, если бы… Вот еще у нас если бы, надо бы… и т.д.
В Вахтанговском театре, у Товстоногова, у Акимова, у Плучека все работают на сцену. А творцы сцены как бы аккумулируют все на сцене. На сцене, в коридорах, в кабинетах идет размеренная работа. В коридоре, в кабинетах никто не кричит. Помрежи и прочие не кричат на актеров «на сцену!». Крика, ругани не слышал ни в каких театрах. Темперамент только на сцене. А на сцене завороженно «колдуют» Народные и действительно оправдывают свой титул.
Потрясающая Юлия Борисова в роли Клеопатры. Цезарь – Лановой, Антоний – Ульянов. Всегда в форме, наполнены, темпераментны, но в рамках задач режиссера. Мне в режиссуре хотелось бы только, чтобы ассоциативный ряд шел. Но на сцене были исторические личности, а этого мало. У Любимова, Захарова актеры и режиссер проводят в игре и ассоциацию на современность. У этих актеров надо учиться мастерству и этике, мастерству общения с людьми. На репетиции во время пауз мы общались с актерами. Режиссер-стажер З. Китай даже влез не в свою епархию. Стал делать замечания. Юлия Борисова выслушала на улыбке и сказала: учту. Но это так. Вежливо было принято, но не исполнено на сцене. У нее есть режиссер спектакля, а прислушиваться или не прислушиваться к другим это ее дело.
Михаил Ульянов в роли Антония всегда был в поту. А в танцах, поставленных Марисом Лиепой, темпераментно и мощно Ульянов двигался как профессиональный танцор. Ну что тут скажешь. Поклониться только большому мастеру. На репетициях все видно: какой человек, добрый или злой, темпераментный или с холодными ушами. Интеллектуал или нет, т.е. читает или не читает актер что-то кроме прессы. Ульянов создал характер Антония. Характер европейский, а не сибирского мужика. Родом Ульянов из маленького городка Омской области. В фильме «Председатель» Ульянов узнаваемый мужик – председатель. Я в Сибири видел таких. Весь в работе. Но если напьется, то тут он и генерал, и председатель. Проспится на сеновале и опять шугает колхозников, т.е. возбуждает на подвиг, как и мы актеров на периферии.
Когда оформляли документы, пропуски у отдела кадров в Вахтанговском театре Андрея Андреевича, я дал ему воблы. Он аж подпрыгнул. В те годы этот деликатес был редкостью. Мы стали друзьями. Заходили частенько к Андрею Андреевичу. Он был рад. Вроде занят. Ну какие дела могут в отделе кадров, как в других театрах. Никто никуда не уходит и редко приходит. Если одного студента возьмут в год, то это хорошо. Текучки в правительственном театре нет. Андрей Андреевич рассказывал нам шепотом в кабинете кто с кем живет, жил, где живет, что за человек. Нам это, в общем-то, не нужно, но было любопытно. «Кто жена у Ульянова?» – заговорщически спрашивал Андрей Андреевич. «Парфаньяк. А кто был первый муж у нее? – и сразу отвечал. – Николай Крючков, киноактер». И такие собеседования, так называемый «Совет в Филях» тоже был познавателен, но к профессии это никакого отношения не имело. Человек любопытен, а тем более такие фигуры.
– Попросись жить к своей землячке С. Джимбиновой, – советовал мне он. С Джимбиновой и с ее братом Станиславом я был знаком в Элисте с 1957 года. Они приезжали на некоторое время в степную столицу. Но она даже не здоровалась в театре. Дистанция огромного размера. За 30 лет службы в Вахтанговском театре Джимбинова поставила четыре или пять спектаклей. Два детских и еще что-то. Спектакль «Коронация» возили в США с Юлией Борисовой и Юрием Волынцевым.
Главному режиссеру Е.Симонову Министерство культуры СССР платило за нашу стажировку 900 рублей за каждого. У меня зарплата была 150 рублей. После репетиции мы шли в кабинет к нему. Евгений Рубенович доставал из холодильника боржоми и угощал нас. «Но вы сами режиссеры, что мне вас учить. Если есть вопросы, задавайте», – вежливо намекал нам Симонов. Мы говорили, что вопросов нет. «Вы занятой человек, в министерство надо, текущие вопросы решать», – и Симонов довольный, что мы такие понятливые, быстро убегал.
Вахтанговский театр дал нам по-своему интересную пищу для размышлений. И я понял, что театр со своими устоявшимися законами работал слаженно и творчески. Была зависть. «Живут же люди!», – говорили мы с Захаром Китаем.
Театр Сатиры. Москва. Режиссёр В.Н. Плучек
В театр Сатиры к Плучеку Валентину Николаевичу, мы, режиссеры из периферии, приезжали раза три в год по линии ВТО (СТД). В совокупности были года два.
Плучек В.Н. народный артист СССР, главный режиссер театра Сатиры был уважаемый человек в театральных кругах. Ученик и актер театра Мейерхольда. «Мой брат, – говорил всегда Плучек, – Питер Брук». Тот, про чьи нашумевшие спектакли я уже говорил: «Король Лир», «Гамлет» – были показаны в Москве, Ленинграде. «Король Лир» я видел в Ленинграде.
В лаборатории МЭТРУ каждый режиссер рассказывал свой замысел спектакля, который поставил. А потом другие режиссеры обсуждали. Плучек в конце резюмировал. Были обсуждения хлесткие, без правил, костерили всех и вся. Это была полезная лаборатория.
В театре Сатиры служили такие актеры как А.Папанов, А.Миронов, В. Васильева, А. Ширвиндт, М. Державин, Н. Архипова, С. Мишулин и другие. Присутствовали на репетициях. Но не так активно, как позже в Вахтанговском театре.
Валентин Николаевич входил в каминный зал, не здороваясь, садился и говорил: «Товарищи режиссеры, я бросил курить. У кого есть «Мальборо?». Режиссеры давали. Закуривал. Пауза. «Ну-с, с чего начнем? Ну, кто создал шедевр у себя в театре?». Все смеялись. «Значит, все создали шедевры? Я прочел М.М. Бахтина» – продолжал МЭТР. «Довольно занятный человек. Амбивалентность у Бахтина присуща и актерам. На сцене должна быть амбивалентность (когда один объект вызывает два противоположных чувства) и т.д. И все время амбивалентность». Никто не знал, что это такое. Потом, напоминал про своего двоюродного брата, английского режиссера, Питера Брука. Наговорившись, отпускал нас.
Однажды, один режиссер спросил, как сделать спектакль, чтобы он был современный. Особенно классику. Чтобы на сцене было ассоциативное восприятие у зрителя. «Вопрос, конечно, сложный, – пыхтя сигаретой, растягивал каждое слово МЭТР, – все зависит от головы, товарищи режиссеры» – и шли теоретические выкладки.
Вопрос, действительно, сложный. Как сделать «Гамлета» узнаваемым, как будто, это наш современник. У Ю.Любимова Гамлет В.Высоцкого был узнаваем не только внешне. Высоцкий был одет в черный свитер с гитарой в руке. Не то студент, не то какой-то наш интеллигент. Высоцкий не играл принца. Да кто знает, какие были принцы. Высоцкий играл нашего современника и, по внутреннему накалу, он был узнаваем. От принца у него ничего не было ни в пластике, ни по внутренней линии. Это был наш современник и, по внутреннему состоянию, напоминал возбужденного, импульсивного студента.
У Плучека, в театре Сатиры, шли спектакли не похожие на Любимовские, но злободневность, сатира присутствовали в его спектаклях. Ученик Мейерхольда продолжал мейерхольдовское направление. Плучек, как и Товстоногов – не похож на гладкого, обласканного вниманием человека. Если Товстоногов колюч, щетинист, у него своя, какая-то угловатая прямота. Мысли, есть за что зацепиться. То Плучек наоборот. У него вид успешного человека. Хотя за сатиру в «Бане», «Клопе» Маяковского его теребили и обвиняли в критике современных чиновников. Но Плучек умел обходить рифы, поставленные чиновниками от культуры. Так же и Товстоногов в Ленинграде. Товстоногов не подлаживался, не прогибался перед властями, вел умелую репертуарную политику.
Плучек тоже, по-своему, умел найти выход. В 16 лет уже участвовал в спектаклях Мейерхольда. Иногда, в хорошем расположении духа, он много рассказывал о Мейерхольде, о Маяковском. Это Маяковский предлагал Мейерхольду занять в спектакле в какой-нибудь эпизодической роли Плучека. Особенная гордость Плучека была роль мальчика, который выскакивал из тумбочки.
В жизни Плучек был простой, доступный, по крайней мере, с нами, с режиссерами из периферии, а на работе какой – нам неведомо. Человек познается в работе. Плучек не был, как Акимов, ершистый, едкий, колючий. Может с годами обтесался и едкость, колючесть ушла внутрь. Я видел почти все спектакли театра Сатиры. В них было всё. И сатира, и юмор, и колючесть, и издевка. Но не так, как у Любимова. Плучек чуть прикрывал свои воззрения. Но все равно читалась его боль, его гнев.
Вивьен был величественн как колосс и трудно было прочитать в нем главное. Он был полифоничен в характере. Товстоногов, Акимов, Плучек, Симонов были другие. У каждого был свой конек. Но общее было у всех – это высокий профессионализм.
Все эти лаборатории, стажировки, симпозиумы дают большой опыт в овладении профессией. Знакомство с театром, где проходишь стажировку. Познаешь лицо театра, стиль, направление и т.д. Второе – это знакомство с коллегами. Обмен мнений, собеседования и прочие формы общения дают невидимый, но ощутимый опыт. Приходит и другое познание.
Былое и думы. Былое без дум.
Вначале былое без дум. Студенчество – золотое время. Студенты театрального института особый контингент. На первом курсе все гениальные, на втором – талантливые, на третьем – способные, на четвертом – что-то умеют, что-то знают. На пятом оказывается, ничего не знают, не умеют. Это нормально. Студент взрослеет. Все равно жили весело, беззаботно, игриво. Играли повседневно. В институте, в общежитии, в транспорте, где подвернется случай. I курс – все на картошку. На II курсе обсмотревшись, подрабатывали.
Всякие курьезы были в калмыцкой студии. Клара Сельвина с Зоей Манцыновой работали на хлебозаводе. Всюду мука. Манцынова вымоет пол, приходит Сельвина, пол белый от муки, моет опять. Итак, каждый раз, пока Манцынова не заметила двойную работу. Пошли они в столовую, в кармане 30 коп. То ли взять два пирожка, то ли два чая и пирожок. Купили, поставили на стол. Пошли руки мыть. Уборщица столов подумала, что посетители поели, и убрала в мусор.
Один профессор всегда говорил: не будьте приложением к желудку. В хрущевское время на столах хлеб в столовых был бесплатный. «Я есть не хочу, дайте чай». «Могли бы не говорить», – улыбаясь, заявляла кассирша. Пили чай с хлебом и уносили еще с собой в общежитие. Выкручивались. Студент Калмыцкой студии Костя Сангинов спрашивает: «Как написать заявление на стипендию?». «Пиши, – говорю – дорогой, уважаемый, высокочтимый Станислав Сергеевич, дайте мне стипендию. Мать больная, много детей и т.д.». Сангинов написал и направился к проректору по учебной части. Тот только начал читать: «Дорогой… – и сразу вскипел: «Какой я вам дорогой?! Идите и напишите, как следует!». Не думал, что Костя шутку не поймет.
Однажды Николай Олялин, впоследствии знаменитый киноактер, организовал команду на разгрузку апельсинов на вокзале. Там сказали: «Ешьте, с собой брать нельзя». Заплатили по рублю. Пошли снова в воскресенье: «Так не пойдет, ребята. По рубчику мало», – сказал Олялин. И мы стали накладывать в рубашки, карманы. Проскочили. Не заметили. На Невском проспекте решили продать. «Боб-Азия, ты якобы из Средней Азии продаешь апельсины», – скомандовал Олялин. Студент кукольного факультета вдруг заявляет: «Откуда в Средней Азии апельсины? Да и весов нет». Олялин тут же нашелся: «Будем продавать поштучно. Апельсины из Марокко! Апельсины из Марокко!», – заорал на весь Невский громовым голосом Олялин. Вдруг нарисовался милиционер: «Чей товар? Где накладные? Вы из какого ларька?». Кукольники и другие тихонько слиняли. «Таак, пройдемте в опорный пункт», – отрубил милиционер. «Что с апельсинами таскаться?», – нерешительно спросил Олялин. Я вообще перетрухнул. Приехал учиться и сразу в милицию, а там сообщат в институт и «финита ля комедия».
«Откуда апельсины сперли?», – допытывался милиционер. «Мы из театрального института, разгружали на вокзале, оплатили апельсинами», – оправдывался Олялин. «А этот азиат откуда? Он что все молчит?», – опять допытывался милиционер. «А он тоже студент, плохо говорит по-русски», – нашелся Олялин. «Ты что, артист, совсем не говоришь на русском?», – усмехаясь, спросил милиционер. «Нет, почему. Я хорошо говорю по-русски», – сказал я на чистейшем русском языке. Милиционер расхохотался. «Ну, артисты! Темнилы вы, а не артисты! Авоська есть?». «Нет, зачем?» – спросил Олялин. «А затем! Я дежурю до утра», – и милиционер натолкал апельсины куда только можно, и в фуражку. «А вы – с глаз долой! Артисты!», – и удалился.
По наколке Олялина
Один раз Олялин выручил меня, когда стал председателем студсовета. Я ушел из института, чтобы поступать на режиссерский факультет. В общежитие не пускали. «Боб-Азия, во дворе водосточная труба, с металлическими держателями. По ней ты будешь забираться на второй этаж, а жить будешь у Игоря Класса и Витьки Костецкого», – сказал Олялин. Полгода, по наколке Олялина, я взбирался по трубе. Многие не знали, а кто знал, молчал. Солидарность. Олялина все уважали, и к калмыцкой студии у него было особое отношение. Он был истинный интернационалист.
Через много лет идем мы с киноактером Игорем Классом по «Мосфильму». Коридоры длинные, мрачные. Класс говорит: «Вон вышагивает Олялин. Посмотрим, заболел ли он звездной болезнью?» Подходим. Олялин с Классом обнялись. Я стою сбоку у темной стены. Класс говорит Олялину: «Познакомься с моим телохранителем». Олялин обернулся и пауза. Потом рявкнул: «Боб-Азия! Ты что ли? Стена черная, ты черный. Не заметил тебя». Пошли в мосфильмовское кафе». Посетители здороваются с Олялиным, Классом, а я как прилипала к звезде возле них. Они сели. Я пошел руки мыть, а когда вернулся уже была компания и говорили о киношных делах. И вдруг одна дама спрашивает у меня: «Вы в каком фильме снимаетесь? Коля сказал, а я забыла». Олялин не задумываясь брякнул ей: «На заре ты его не буди!» Я понял, что Коля уже успел лапшу им навесить про меня. А Класс поддержал его: «Бобка-оглы-оюн-оол великий человек на родине!» Дама сразу полюбопытствовала: «А откуда вы родом?». Олялин не задумываясь: «Из Жмеринки!» Дама озадачилась. Вроде евреи там живут, а этот азиат, подумала. Наверное, она не киношная дама. Кто подумает, что Олялин был выдумщик, балагур, весельчак и любитель розыгрышей? А в фильмах он везде серьезный, основательный, крепкий мужик. Я не был другом Коли. Так иногда пересекались наши житейские судьбы. Олялин и Класс звали меня любя Боб-Азия, как Зиновия Гердта друзья звали Зяма, а Смоктуновского просто Кеша. Это так, к слову.
В институте преподавал историю СССР профессор Клевядо. Однажды на лекции Клевядо рассказывая о Гражданской войне, вспомнил про Городовикова Оку Ивановича. Он воевал в его конармии. Отзывался хорошо о герое гражданской. Так вот наш, тоже балагур и весельчак, студент калмыцкой студии Саша Сасыков спросил на лекции: «Расскажите про Оку Ивановича». И Клевядо всю лекцию рассказывал про Городовикова. Итак, много раз это повторялось. Однажды кто-то из наших сдавал зачет по истории в коридоре. Клевядо не расспрашивал, а ставил зачет и все! Узнал про это тот же Олялин. Сдал. Итак, студентов двенадцать сдали зачет на ходу, не готовясь. Понимающий был профессор ленинградец-блокадник. Олялин, Класс, Клевядо были интернационалистами. Прошло былое без дум, но это были хорошие дни без унижений и оскорблений. Это было советское интернациональное время. Мы были молодые, негатив не замечали.
Азиаты – это другое сознание?
А теперь про «Былое и думы». Взрослая жизнь. Позже в Ленинграде, Москве я понял свою цену. Я понял отношение к азиату. В крупных театрах это ощущается особенно явственно. Я был на стажировке у Н.П.Акимова в театре Комедии студентом. Когда работал, стажировался в театре Сатиры у В.Н.Плучека, в Вахтанговском театре у Е.Р.Симонова целых три месяца, благодаря директору Калмыцкого театра А.Э.Тачиеву. Все эти стажировки, лаборатории дают большой профессиональный опыт, но приходит и другое познание. Нет такого инструмента как термометр человеческого тепла, чтобы определить градус отношения к тебе. Все вежливые, тактичные, но это на верху, поверхностное впечатление. А подвернись какая-то жизненная ситуация и ты в лузе. Не в луже. За лужу в ответ дать можно. Но тебя все время пытаются загнать в лузу. Намекнуть, подчеркнуть, что я тундра. Я не так развит, цивилизация не для меня и не для моего ума и вообще, азиаты – это другое сознание. Почему-то евреев, кавказцев не любят, но к ним уважительно относятся. Они братья по разуму, а мы с другим сознанием.
Года четыре-пять назад на Черкизовском рынке в Москве правила балом азербайджанская мафия и у них арендовала вьетнамская диаспора. Грабительские условия ставили вьетнамцам. С милицией азербайджанцы на дружеской ноге. Смотрю, идет милиционер. Подошел к маленькому вьетнамцу-продавцу (Шварцнеггеров у них нет), схватил за шкирку, наклонил к земле и пробросил: «Ну, что вьетнамец, хорошо тебе у нас?». Вьетнамец с трудом вытащил из кармана деньги. Милиционер тут же выхватил их, засунул в карман и, отпустив вьетнамца, брякнул: «То-то же!». И пошел дальше. Хозяева жизни. Скажите бытовой случай, не типично. Ни хрена! Система! Сильный чувствует свою безнаказанность. Так было, так будет. Нужна соответствующая политика, а ее нет. Во время регистрации в Москве милиционеры подходили только к азиатам, требуя справку о регистрации. Остальные приезжие с европейскими лицами. Поди, разберись. У кого нет справки, плати 100 рублей, и ты свободен. Сам пострадавшим был. Как в Сибири, только там заставляли расписываться у коменданта. А сейчас комендант для азиата на каждом шагу в Москве. Кто это придумал? Говорят, отменили эту глупость.
Ты чукча?
На квартире у актеров театра «Современник» актер «Современника» Рогволд Суховерко под шофе постоянно встревал в разговор и спрашивал у меня: «Ты чукча? Откуда ты знаешь про наш театр?». Ему делали замечания, его одергивали, но этот малообразованный актер-расист все хотел меня унизить, сбить с толку. Я ему ответил непечатным словом. Притух. Но даже если б я был чукча? Что это меняет в моем сознании, мировоззрении? Вот она нетерпимость к другим нациям. Это скрытый, своеобразный шовинизм, расизм.
На какой почве родились скинхеды? Не из пустоты же. Говорят у богатых рождаются наследники, у гениальных рождаются потомки, у остальных рождаются дети, а азиаты, какой бы национальности не были, все равно чукчи. И все тут. Правда, не все так считают. У молодых с возрастом появляются признаки шовинизма, расизма, улусизма, местничества и т.д.
Выходит из кабинета председатель СТД (союз театральных деятелей) народный артист России А.А.Калягин. Я к нему: «Александр Александрович, извините. Я на секунду». Калягин резко бросил: «Я занят». И пошел. Я как Башмачкин гоголевский за ним и на ходу: «Я хотел поблагодарить Вас за юбилейное поздравление меня. Ну что Вам говорить хорошие слова, вы их много раз слышали…». Калягин перебил и опять на ходу: «Ну, отчего же, говорите, говорите». А тут СТДевская дама его остановила и стала что-то щебетать. Я постоял минут пять невдалеке и ушел.
А как унижают другие чиновники в Москве. Выходит посетитель из кабинета, столоначальник провожает и закрывает дверь. Жду 10–15 минут. Звонок. Секретарша делает кислую мину, и нехотя бросает в воздух: «Пройдите». Захожу в кабинет. Столоначальник что-то пишет. Стою у двери. Государственный муж все-таки. Жду приглашения к столу. Бываю иногда воспитан. Не к другу пришел. Госмуж звонит: «Сара, салатик сделала? Ну, жди, в шесть». Снова звонит: «Зиновий Аркадьевич? Вы меня не примете? Спасибо. Вольфсон будет? Ага. Ну, вы за меня словечко вымолвите? Спасибо». Положил трубку. «Меня ждут, тороплюсь. Коротко, суть».
И одевается госмуж, который думает только о стране. У вас один день в неделю приемный, и я приехал из периферии… Госмуж уже оделся. «А вы не могли бы приехать в другой раз?», – сказал госмуж. «Так что в другой раз», – и открыв дверь, ждет, когда я выйду. Это типично. Это Сухово-Кобылин. Он про это написал в своих трех гениальных пьесах.
Я никто и зовут меня никак
В Москве особенно в культуре, делят людей на нужных и не нужных. Так было, так будет. Человек не меняется. Это было и до нашей эры. Понтий Пилат, прокуратор Иудеи так же принимал Иисуса Христа, а потом распял. А я кто? Букашка. Азиат. А как у нас, в Элисте? Тоже делятся на нужных и не нужных людей. Если в Москве слабо замимикрированный, вежливый расизм. То у нас раздражает каждодневный улусизм или местечковое братство. Город маленький, все друг друга знают и схвачены невидимой связующей нитью.
В Москве я не мог попасть к министру с 10 января 2008 года, через неделю попал. Я никто и звать меня никак, и фамилия моя никакая. И в театре правят балом люди с другим сознанием. В осторожные газеты не пробиться. Одна дама работает в газете в отделе культуры много лет, и тоже не пробиться. Когда читаешь ее опусы, то чувствуешь эстетическую глухоту. По достоинству не может оценить, где явление культуры и искусства, где халтура. А иногда личная неприязнь. Но про это как-нибудь в другой раз. Кто мы? Мы все пришлые люди на этой грешной земле. Но между одними пришлыми и другими есть разница. Я прошел высшие курсы профессиональной и житейской лаборатории. Особенно запомнился и остался осадок от человеческого мастер-класса в повседневности. Вот такое былое и такие думы.
ГЛАВА 6. МЭТРЫ.
Анджур Пюрбеев
Часть 1.
По указанию Ленина, столицу Калмыкии решили сделать в Астрахани. В 1921 году на встрече Ленина с Амур-Сананом он пообещал выделить земли от Элисты до Саратова, то есть отдать территорию чуть ли не в размерах Калмыцкого ханства, как было при Аюке-хане. Амур-Санан просил помощи у Ленина. «Будет помощь. Дадим дотацию скотоводам», – заверил вождь пролетариата.
Идею о столице в Астрахани поддержал Л. Троцкий, который просил создать конные отряды. Троцкий тогда был командующим Красной армией. Он еще в 1917 году сблизился с В. Хомутниковым и Х. Кануковым. И позже имел контакты с калмыцкими лидерами. Надо отдать должное, Лев Давидович хорошо относился к калмыкам, помогал им, но об этом чуть позже.
Разговор Ленина с Амур-Сананом не протоколировался. Про встречу с вождем он рассказал в Москве Анджуру Пюрбееву в 1922 году. Ленин уже болел. Помощи калмыкам не было никакой, а когда в 1924-м он умер, калмыкам стало совсем худо. Народ кочевой, неграмотный. Когда в 1923 году Амур-Санана изгнали из Калмыкии, он жил в Москве.
После смерти Ленина сталинисты заняли все важные посты. Ленинские ряды поредели. Хотя условно ленинизм был, но вектор направления изменился. Не явно, но закамуфлированно. Амур-Санан рассказал В. Хомутникову, Х. Канукову, Анджуру Пюрбееву о встрече с Лениным. Если бы Владимир Ильич прожил еще лет десять, то, возможно, не было бы репрессий 30-х годов, войну 1941–1945 г.г. предотвратили бы, калмыков не выслали бы. Элиту, цвет интеллигенции республики сохранили бы, но что уже теперь… Свершилось то, что сотворили бесогоны той поры.
После смерти Ленина судьба калмыков стала меняться не в лучшую сторону. В Астрахани базировался центр калмыцкого обкома, облисполкома, а астраханский горисполком инициировал демонстрацию подговоренных элементов против пребывания калмыков в Астрахани. Кучка людей кричала, что, мол, это наша территория, убирайтесь в Казахстан, или в свою степь. Калмыки, мол, грязные, занимают важные посты и т. д. На мясокомбинате орудовала кучка заговорщиков против калмыков, а калмыки, проживавшие в Астрахани, трудились на самых тяжелых, малооплачиваемых участках: на рыбоконсервном и мясоконсервном заводах, сгружали баржи с лесоматериалами по пояс в воде. Калмыцкий рабочий люд безропотно, терпеливо тянул лямку тяжёлого труда. Чиновник из горисполкома накатал наверх донос кому надо, а там сразу среагировали. Ленинский замысел уже был не в силах претворяться, а сталинисты-шовинисты добивались своей цели. И сверху, после доноса, была спущена директива, чтобы столицу Калмыцкой области перевести из Астрахани в другое место.
Считаю, это было первое выселение калмыков, второе произошло в 1943 году. Первое выселение, к счастью, было не таким трагичным, но драматизм ситуации ощущался. Когда в 1969 году работая над спектаклем «Выселение» я разговаривал с писателем Санджи Каляевым о событиях той поры в Астрахани, мэтр долг молчал и потом выдавил фразу: «Зачем тебе это нужно? Ставь спектакль по моей пьесе, и точка». Помолчав, обронил еще несколько фраз: «Мне Анджур рассказывал, все было сфабриковано. Астраханский русский народ тут не причем. Сверху пришло указание, и кучка горлопанов вышла на площадь. Русский народ тут не причем не потому, что у меня жена – русская».
После выступления кучки людей в Астрахани решили отправить Анджура Пюрбеева, как главу облисполкома, в Москву. В. Молотов (еще не министр иностранных дел) и другие чиновники приказали: «Создать столицу области ближе к калмыцкому народу, у себя в степи». Из Москвы Анджура Пюрбеева отправили подыскать подходящее место для столицы. Анджур Пюрбеев выбрал поселок Песчаный. Отсюда произошло название Элиста (Эльсн). Хоть название красивое. Что-то греческое. Я спросил у сына Анджура Пюрбеева, Льва: «Почему отец выбрал это место?». Он ответил, что отец – родом из Ики-Бурула, и до Астрахани, Сталинграда, Ставрополя – по 300 км, вот и вся разгадка. У Санджи Каляева спросил: «Почему не могли обосновать столицу у воды: в Цаган-Амане, Долбани?». Мэтр ответил: – Спроси у Анджура. – и засмеялся.
Где правда, уже не узнаешь. Долбан, Сальск, Ремонтное позже отняли у калмыков. Цаган-Аман оставили, но левый берег Волги усекли. Поселок Песчаный превратился в Элисту. В 1926 году калмыцкое правительство переехало в поселок Песчаное (Элисту). Бросили клич о строительстве Элисты. В поселке было три жилых дома, более-менее пригодных для жилья, один из них – на месте нынешней мэрии – превратили в Дом правительства. Тут же жили В. Хомутников, А. Пюрбеев, Ванькаев. Жилдом № 2 был за почтой, напротив дома, где сейчас «старый гастроном». Его построили позже, и в народе он известен как «шестой жилдом». Позже, когда построили педтехникум, интеллигенция стала тайно собираться и мечтать о «стране Бумбы»…
Я вспоминаю 1930 годы, когда восстанавливали республику, всеобщий энтузиазм. Но в то время романтически настроенные молодые люди во главе с Анджуром Пюрбеевым не учли некоторые обстоятельства и сталинскую «ежовую» направленность в политике. Никакого свободомыслия, все в рамках идеологии советской власти. Под видом художественной самодеятельности этот политический кружок вынашивал национальную идею «Джангара», возрождения калмыцкого народа. В этом кружке возникла идея о создании калмыцкой автономии.
Молодой писатель Баатр Басангов составлял устав об образовании Калмыцкой автономии. Я понимаю их молодой энтузиазм и романтическое настроение. Их выдал стукач Пюрвеев Дорджи Пюрвеевич. Ничего преступного у этого кружка не было. Молодые энтузиасты хотели добра своему угнетённому народу. В годы репрессий 1935–1937 г.г. это вспомнили и загребли кого надо. Сталинисты усмотрели в устремлениях молодых романтиков заговор.
Тем временем Троцкий в Москве сблизился с Хомутниковым и Кануковым. И дал задание создать калмыцко-монгольское правительство. Троцкий хотел экспорта революции. Он направлял калмыков в Монголию, Синцзян, чтобы потом проникнуть в Тибет. И когда в 1937 начались аресты, многих обвиняли в буржуазном национализме и панмонголизме.
Анджур Пюрбеев активно взялся за создание столицы. Поехал на Дон, уговаривать тамошних калмыков, чтобы приезжали строить столицу и поднимать народное хозяйство. Народ уважал Анджура. В то время в Элисте распевали песни про него. Калмыцкий народ сочинил две песни про Анджура. Первая называлась «Черная машина» – в Элисте тогда бегала черная машина Анджура, и все знали, куда поехал ахлач, вторая – «Да здравствует Элиста!», в которой были слова о его деяниях, торжествах в Элисте. Это было устное народное творчество.
В 1932 году Москва потребовала от руководства Калмыкии провести раскулачивание. Анджур едет в столицу, где выступает против. Он говорил, что калмыки – кочующий народ, что в степи необходимо создавать заповедные зоны – Кумо-Манычскую, Черные земли, Каспийскую впадину. Но к нему не прислушались, начались аресты представителей духовенства, раскулачивание.
В это сложное время Анджур Пюрбеев боролся за сохранение родного языка, калмыцкой культуры, помогая молодым писателям, поэтам – Баатру Басангову, Санджи Каляеву, Константину Эрендженову, Хара-Давану и многим другим.
Между тем, Пюрбеев находился под прессом двух сил: внешних шовинистов и внутренних, доморощенных, карьеристов, стукачей, клеветников. Калмыцкие оппозиционеры писали доносы в Москву, Сталинград.
Анджур приходил домой уставшим, брал домбру или мандолину и, не ужиная, закрывался в комнате, наигрывая калмыцкие мелодии. Жена, Нимя Хараевна, бывала недовольна, стучала в дверь, а разгорячившись, выкрикивала: «Ты – враг народа!». А за стенкой жил стукач Озеркин, рядом – Минин, секретарь партийной организации города, тоже ставленник Ежова. В 1937-м Анджуру все это припомнили.
В 30-х годах моя мама короткое время работала у Пюрбеевых нянькой. Смотрела за тремя малышами. Её, 16-летнюю, устроил к ним прокурор города Хонхошев. В 2000 году она рассказывала сыну Пюрбеева, Льву Анджуровичу, некоторые эпизоды из той жизни. Про Анджура она говорила, что он часто кричал во сне: «Салькн, салькн аздлна! На ногах честному человеку не устоять». Приближался 1937-й.
Часть 2
…1934 год. В кабинете Сталина сидели его хозяин, первый секретарь Сталинградского обкома ВКП (б) Варейкис и Анджур Пюрбеев. Варейкис поддерживал предложение преобразовать Калмыкию в автономную республику. Сталин спросил, кто возглавит республику. Варейкис ответил: «Анджур Пюрбеев. Он знает народ, и опыт у него есть». Обращаясь к Пюрбееву, хозяин кабинета спросил у Анджура: «Вы согласны занять этот важный пост?». Тот не возражал. Сталин тогда не знал о связях Анджура Пюрбеева с Троцким, Уборевичем и другими противниками Сталина. Это позже Озеркин, Минин доложили об этом куда надо. А в тот год Пюрбеев, получив согласие самого Сталина, активно взялся за восстановление республики. Московские товарищи помогали ему материалами: лесом, кирпичом, металлом и т.п.
Когда в 1937-м начались повальные аресты, Пюрбеев поехал в Москву, но там его успокоили, усыпив, таким образом, бдительность. Анджур Пюрбеев встретился с Окой Городовиковым, тот обратился к Буденному, Буденный – к Ворошилову, который позвонил Сталину. Сталин ничего не ответил.
Пока Пюрбеев был в Москве, вышло постановление об аресте. Когда он приехал в Элисту, его арестовали. В рабочем кабинете Д. Пюрвеев, Н. Гаряев, Карпов искали на него компромат. Обыск продолжался с утра до обеда. Из НКВД в нем участвовал майор Саркисян. Забрали все документы, арестовали секретаршу.
Утром 17 октября ударом приклада выбили дверь квартиры Пюрбеева. Его заплаканную жену закрыли в комнате с детьми. В доме все перерыли, забрали все документы. На квартиру Пюрбеева пришли писатель Баатр Басангов и молодой поэт Давид Кугультинов. Басангов хотел забрать стихи, чтобы сохранить их, но капитан НКВД отказал ему в этом. Как позже стало известно, стихи эти, написанные на зая-пандитском, сожгли в наркомате. Кугультинов забрал калмыцкие сказки, которые потом тоже исчезли в недрах НКВД.
При обыске забрали три охотничьих ружья немецкой фирмы, которые подарил Пюрбееву маршал Уборевич, бельгийский браунинг. Охранники забрали ордена, дипломы, серебряные шахматы, удостоверения. Одежду Пюрбеева выбросили во двор. Жена и трое детей оказались на улице. Нимя Хараевна нашла прибежище на улице Чернышевского. Но в ноябре арестовали и ее, а в декабре троих детей Пюрбеевых отправили в детский дом, чтобы весной переправить в Новороссийский детдом, в Мысхако. Туда же увезли детей Лялиных, Клару Чапчаеву (дочь Араши Чапчаева от первой жены).
Допрашивали Нимя Хараевну и старшего сына Льва, у которых Озеркин и другие выпытывали, с кем общался Пюрбеев. У сына Пюрбеева спрашивали, не в честь ли Троцкого его назвали Львом. Целый месяц у Анджура Пюрбеева выбивали показания. Выпытывали его связи с Троцким, в полдень выводили в кандалах на улицу, и прохожие видели сильно изможденного, опухшего человека. Однажды он увидел старшего сына Льва и попросил охранников дать поговорить с ним, но те отказали и даже решили арестовать мальчишку. Но Анджур крикнул сыну: «Беги!». И тому удалось ускользнуть от конвоиров.
Целый месяц на допросах истязали арестованных Х. Сян-Бельгина, С. Каляева, К. Эрендженова. Они сидели в тесной, душной камере. Впоследствии рассказы Хасыра Сян-Бельгина, Санджи Каляева о том времени приводили меня в ужас. На допросах им давили руки дверью, закрывали в сейф на три-четыре дня. Каляеву мочили сапоги, а затем сушили и не разрешали снимать их. В камере стояла вонь от пота и мочи, что тоже было пыткой. Изможденных, морально убитых, но не сдавшихся, арестованных увезли в Сталинград, где снова пытали. В пытках участвовал и следователь-монгол по имени Намджил, который выпытывал у заключенных о тайных замыслах калмыков, связанных с панмонголизмом. Видимо, специально для этого и пригласили монгола.
Против арестованных были выдвинуты сфабрикованные обвинения в буржуазно-националистических взглядах, создании национальной партии, связях с Троцким, попытке экспорта революции в Монголию. В Сталинграде, в подвалах НКВД расстреляли Арашу Чапчаева, Амур-Санана, Лялина, Котинова. А 16 января 1938 года здесь же был расстрелян и Анджур Пюрбеев.
Кожаные куртки казненных члены расстрельной команды отнесли своим женам, чтобы те продали их на базаре. Две крупные ошибки предсовнаркома Анджура Пюрбеева: первая ошибка – создание столицы в безводной местности, вторая – тайные сходки в педучилище. Они хотели создать республику «Бумба». А за ним следили.
Баатр Басангов – первый калмыцкий драматург
В 2011 году исполнилось 100 лет со дня рождения первого калмыцкого драматурга. Прожил наш славный земляк 33 года, а сделал много. Калмыцкий театр несколько десятилетий носил имя Баатра Басангова, и вдруг, по единоличному решению и недомыслию, имя сняли. Он не только первый калмыцкий драматург, но и большой подвижник калмыцкой культуры и искусства. Писатель, драматург, публицист, эссеист, Басангов собрал воедино все пословицы и поговорки, издав целую книгу. И, к сожалению, в библиотеке имени А.Амур-Санана сохранился только один экземпляр. К 100-летию Баатра Басангова можно было бы издать сборник его произведений. Мы не такая нация, чтобы игнорировать и забывать знаковые фигуры, сделавшие много полезного для нас. Если Басангов издал бы один только эпос «Джангар», то уже за это его имя нужно увековечить. Эпопея с эпосом «Джангар» отняла у Басангова много времени и здоровья. Но он победил.
Эпос «Джангар» мог бы и не увидеть света, в том виде каким мы все его знаем, если бы не напористость писателя Баатра Басангова. Он один был аккумулятором, локомотивом пропаганды и конкретных действий в создании эпоса. Все человечество знает один вариант созданный Б.Басанговым и переводчиком С.Липкиным на основе устных песен джангарчей. Сейчас трудно даже представить, что мы могли бы жить без эпоса «Джангара». Эпос стал неотъемлемой частью культуры калмыцкого народа и всего человечества. Только за это мы, потомки, должны воздать должное Б.Басангову.
Возникает вопрос, а что до Басангова никто не занимался эпосом? Занимались. Еще в 1856-м I глава была переведена на русский язык и опубликована. В 1864-м профессор Галстунский опубликовал 2 главы. В 1910-м профессор Котвич из уст Овала Эляева записал 10 глав. В 1927 году Анджур Пюрбеев перевел два отрывка из поэмы с поэтом Виктором Винниковым. В 1935-м в альманахе «Творчество народов СССР» был напечатан отрывок из «Джангара» в переводе С.Липкина. К.Чуковский в газете «Правда» его высоко оценил.
Прочитав перевод Липкина в «Правде», Басангов за свой счет рванулся в Москву, разыскал его, познакомились. И начался их эпохальный тандем. Ровесники быстро нашли общий язык. Басангову понравился перевод Липкина, и он передал свой подстрочный перевод ему, рассказав о своей мечте, что хочет провести юбилей «Джангара». Поэтому надо уточнить по тексту примерный срок возникновения эпоса. С.Липкин посоветовал Басангову поехать в Ленинград, славящийся своей востоковедческой школой и там все обосновать с профессорами. Опускаю историю катавасии с профессорами о подтверждении примерной даты возникновения эпоса.
В 1940 году Басангов в газете «Ленинский путь» опубликовал отчет о проделанной работе по «Джангару». 24-летний молодой писатель Б.Басангов пишет: «Мое знакомство с «Джангаром» относится к 1935 году». Мыслями о «Джангаре» поделился с писателем А.Исбахом и другими. И высказался, что хорошо бы перевести «Джангар» на русский язык.
В 1935 в Москве по поручению I-го съезда писателей Калмыкии Б.Басанговым и А.Исбахом был преподнесен калмыцкий бешмет А.М.Горькому. Горький проявил любопытство к калмыцкому эпосу «Джангар» и предложил своё содействие в переводе на русский язык. Он поручил ответсекретарю Союза Писателей Щербакову поставить на повестку дня в СП СССР. И через два дня президиум СП СССР принял решение «О переводе калмыцкого народного эпоса «Джангар» на русский язык». Это произошло 4 июня 1935 года. Подстрочник был поручен Б.Басангову и С.Каляеву, перевод сделать пролетарскому поэту В.Казину. Присутствующий на заседании А.Амур-Санан заявил, что никто кроме Номто Очирова перевести «Джангар» не сможет. Номто Очиров был в то время в изгнании, поэтому эти кандидатуры были отклонены.
Вспоминается разговор С.Каляева, когда я работал с ним в 1969 году в кабинете у него на Пионерской (ул.Городовикова) над спектаклем «Воззвание Ленина». Что якобы он должен был с Басанговым делать подстрочный перевод, но его арест и высылка помешали ему поработать над гениальным эпосом.
Свои мысли Б.Басангов естественно озвучил своим единомышленникам и друзьям и в печати. В 1937 в «Альманахе творчества народов СССР» он напечатал статью о «Джангаре». 5 августа 1938 года напечатал статью о «Джангаре». 9 января 1938-го выступил с докладом на партактиве г.Элиста «О возникновении эпоса «Джангар». В октябре 1939 года снова выступил с докладом «Гениальное творение калмыцкого народа». 11 января 1940 года на пленуме Всесоюзного юбилейного Комитета по празднованию зачитал доклад «Калмыцкий народ и его великий эпос». И напечатал в газете «Правда» 11 февраля 1940 года. К 1940-му был готов подстрочный перевод и переводчик С.Липкин сделал стихотворный перевод эпоса на русский язык. В это время Басангов написал пьесу «Бумбин орн» по мотивам эпоса «Джангар». И вынужден был написать в газете такой отчет. Все эти годы начиная с 1935-го Басангов читал и слышал слова против создания эпоса «Джангар». Он защищался от недоброжелателей издания эпоса на родном языке, перевода на русский язык и празднования 500-летия на уровне Всесоюзного масштаба. Некоторые ученые и фольклористы высказывали мнение, что «Джангар» возник после прихода калмыков в Россию. Басангову удалось разыскать веские доказательства, что эпос более древнего происхождения. Профессор Котвич и тот же профессор Галстунский доказали это. Но работа «против» шла. Шушукая и нашептывая по углам, писали под псевдонимами или инициалами. Писали, что в эпосе «Джангар» нет ничего такого, что заслуживает похвал, что фанатик Басангов мол, зря возносит эпос.
С.Липкин пишет: «Товарищи о нем говорили, что Баатр помешан на калмыках». Дальше С.Липкин пишет: «у Баатра пошла горлом кровь – он болел туберкулезом». Басангов сказал на наши замечания: «Нас, калмыков, мало, а сделать надо много, вот мне и надо спешить». Есть ли такие одержимые фанатики среди наших современников? Не видел, не знаю. Я очень хорошо понимаю внутреннее состояние писателя. О нем можно написать целый роман или пьесу, и он достоин этого. В 33 года создать столько для своего маленького калмыцкого народа. Вспомним 30-е годы прошлого века. Время закручивания гаек, борьба с кулачеством, антирелигиозные настроения в обществе. И в верхах борьба с богатыми элементами, коллективизация и т.д. И почему Басангов решил воспевать эпос, где ханы, религия и прочее? – недоумевали многие. Что тогда началось – сплетни, наветы, письма под псевдонимами. Басангова обвиняли как поклонника и пропагандиста богачей и религии. Мол, уже «Джангар» антинародный, нет в эпосе ничего общего с простым народом, что фанатик Басангов расточает незаслуженную похвалу «Джангару». И он проповедник религиозно-байского эпоса.
Кто сейчас скажет такое? Представить трудно. Мы поколение после Басангова, считаем, что издание эпоса «Джангар» само собой разумеющееся, явление нормальное и никто не усматривает в эпосе никаких изъянов. Кстати, в эпосах других народов присутствуют такие же богачи, ханы и богатые рыцари, проповедуется религия. Это культура народов. Но мировоззрение 30-х годов было другое, атмосфера была другая и Басангов был вынужден написать гневные стихи против «охранителей», «прогрессистов», недоброжелателей и против нападок на него и эпос «Джангар». Вот это стихотворение в переводе А.Горской:
Многотонной громадой туч
Рушится небо вниз
Омерзительно зол и тягуч
Ветра протяжный визг.
Как воронье,
Чтобы песню оклеветать,
Чтобы песне глаза клевать!
Словно ворюга, прячась в тени,
Кто-то твердит: «Взгляни,
Про наши дни
В песне поэта ни слова нет!»
И в ответ шипит темнота:
«Главы «Джангара» неспроста
Собирает поэт»
Разве плохо, что старина
Сдружилась со мной?
Разве плохо, если страна
Познакомится со стариной?
Разве может прошлого тень
Затмить сегодняшний день?!
Песне не надо слёз, -
Это просто тлеет навоз,
И зловонный дым ползет по земле.
Это просто в золе
Запоздалый рвется враг,
Неужели я – собственной Песне враг?!
Кто не знает крылатых слов:
Правда – основа основ,
Высится как скала.
И пускай раскаленная добела –
Скала не сгорит дотла!
Навет – что собачий брёх.
В ответ только ветров рёв.
Ветер, иди, по степи гуляй!
Кто же станет тебе отвечать, лай?
Я представляю, что было в душе Басангова. Непонимание близких, отторжение других, но писатель не сдавался. Он называл себя «швейцаром у дверей» нашей культуры. Писатель-аккумулятор подпитывался у народа и внутренняя убежденность, интуиция подсказывали ему: «Не сдавайся!». И он, как локомотив, двигался вперед навстречу справедливости и торжеству эпоса «Джангар». С 1935-го по 1940-й Басангов неистово, фанатично занимался продвижением эпоса. Уточнял, улаживал, договаривался, выбивал, подгонял.
Торпедирование эпоса «Джангар» продолжалось постоянно. Например, профессор П.М. Поппе дал заключение, что эпос возник в середине 15 века, а позже отказался от своих взглядов. Это произошло после статьи профессора Г.Д.Санжеева – бурята, который доказывал, что эпос создан в начале 18 века. «Происхождение «Джангара» – это дань так называемому панмонголизму» – писал Г.Д. Санжеев. Это был 1939 год – разгар сталинской компании по разоблачению «национальных буржуазистов». Опять же в газете «Ленинский путь» выходит статья секретаря Калмыцкого обкома партии А.И. Шелунцова о том, что «Джангар» является произведением буржуазно-националистического характера. А I секретарь обкома ВКП(б) П.В. Лаврентьев ответил Б.Басангову и С.Липкину, что на юбилей «Джангара» с участием гостей в республике нет средств и что, мол, не надо потакать буржуазным националистам и сослался на статью А.И.Шелунцова.
Что сейчас бы сказали, как поступили? А Басангов и Липкин не струсили, не запаниковали – обком партии возражает – они обратились к писателю А.Фадееву. Правление СП СССР создало юбилейную комиссию во главе с А.Фадеевым и замом О.И.Городовиковым. ЦК ВКП(б) и советское правительство выделило для юбилея 920 тысяч рублей. Это большая сумма по тем временам. Заскочу вперед. Юбилей прошел на высоте. Однако среди награжденных не было имени Б.Басангова и С.Липкина. Уже очень узнаваемая ситуация и в наши дни. Похожее было на юбилее Б.Городовикова. Примеров много. Кстати, I секретарь Калмыцкого обкома партии П.Лаврентьев на юбилее не был. Уехал отдыхать. Так кто же был героем нашего (того) времени?
Представьте, что Б.Басангов не загорелся бы идеей издания эпоса, и до 40 года ни у кого такой идеи не было. В 1941-м началась война. 13 лет депортации. И кто после депортации взялся бы за такой труд? Неизвестно. Первые годы после 1957 года и последующие годы весь калмыцкий народ горел созиданием разрушенного хозяйства и быта. Была только территория и государственность и больше ничего. Б.Городовикову надо было вновь создавать все с нуля, и он этого добился. И тогда упустили момент о заботе сохранения языка. Энтузиазм народа был направлен на восстановление. Могу предположить, что эпос «Джангар» так бы и не увидел света. Сейчас трудно даже представить это. Эпос «Джангар» стал неотьемлемой частью культуры калмыцкого народа и всего человечества. Только за это мы, потомки, должны воздать должное Баатру Басангову.
Его заслуга также в том, что он первый калмыцкий драматург, создавший множество пьес на калмыцком языке. И каких пьес! В его драматургии передана эпоха того времени. Эти пьесы не уступают высокой драматургии других стран. В его пьесах есть сюжет, характер героев, чаяния народа. Б.Басангов глубоко народный писатель и драматург (я поставил 3 его пьесы и поэтому знаю его как драматурга). Режиссер Вахтангов создал один интересный спектакль «Принцесса Турандот» и в честь его в Москве театр переименовали в театр имени Вахтангова. Когда я был на стажировке в театре Вахтангова, говорил тамошним актерам: «У вас театр имени Вахтангова, а у нас театр имени Басангова». Актеры удивлялись близкому созвучию фамилий, но дело не в созвучии. Б.Басангов достоин того, чтобы быть у нас в памяти.
Добро и Зло – вот два полюса к которым иногда примыкают все люди. Когда жил Б.Басангов его прессовали, некоторые искренне ошибались и обвиняли его в том, чего не было в эпосе, в его поступках и действиях. И после смерти, когда уже приехали в Элисту, после депортации, его сверстники рассказывали всякие небылицы против Басангова. Мне по долгу службы и просто из-за интереса приходилось общаться с теми, кто знал писателя. Особенно когда я ставил его пьесы. Вокруг знакового человека всегда возникают небылицы. Я осторожно относился и воспринимал всякие домыслы, Шолохова тоже обвиняли, что якобы не он написал свои романы. Но энтузиасты доказали правду.
Баатр Басангов написал множество пьес и, главное, добился, чтобы «Джангар» увидел свет, в том виде, в каком мы знаем этот калмыцкий шедевр. Про эпос «Джангар» особый разговор. Я уже писал об этом в периодической печати. Всякие домыслы о том, что Баатр Басангов у кого-то чего-то взял, неверны и неприличны.
Председатель СНК Анжур Пюрбеев сам передал драматургу папку с некоторыми материалами о «Джангаре». Есть свидетельства. Когда официально на юбилейной комиссии Басангову поручили заняться эпосом, ему передали все материалы. Баатр Басангов не тот человек, чтобы что-то без ведома мог взять. Нет доказательств. А все эти домыслы возникли уже после смерти писателя наветами завистников-улусистов.
Председатель СНК Анджур Пюрбеев самолично устроил молодого писателя в органы ОГПУ, а позже Басангов сам ушёл. И я знаю почему. Вины Басангова здесь нет. И то, что театру вернули имя Баатра Басангова – здравое решение. У нас не так уж много знаковых фигур, людей, которые внесли вклад в культуру, чтобы мы так огульно вычёркивали их из истории калмыцкого искусства. Баатр Басангов один из тех, кто внёс неоценимый вклад.
А в наши дни кому-то понадобилось сделать ревизию по личности Б.Басангова. Произошла реорганизация калмыцкого театра в музыкально-драматический театр, без имени Б.Басангова в 1993 по указу президента Илюмжинова.
Нет идеального человека. Не идеально и человечество. Мы все грешны. Почему убрали имя Б.Басангова из названия калмыцкого театра никому ничего не объяснив? Общественность молчала. Авторы, которые это сделали, так ничего и не объяснили. Мы нация, которая потеряла язык, ни перед кем не в ответе. Мы сами вершим свою судьбу. Вот только какую?
Портрет в интерьере эпох. Мэтр Каляев.
Эти неполные воспоминания больше года пролежали в одной газете, потом в другой. Прошел юбилей поэта. Уже много лет нет мэтра, а статья о нём не напечатана. Но каляевская боль занозой сидит в моём сердце. Некоторые зарисовки о лагере остались в «подкорке», а многие улетучились. Каляев остался для меня близким человеком. Я его уважал и уважаю. Как скульптора Никиту Санджиева, художника Гарри Рокчинского, поэта Давида Кугультинова, с которыми общался.
Санджи Каляевич часто говорил о смерти. Но звучало это в его устах не трагически, а как сожаление, что мало сделано. Ему было жаль потерянного времени не по его вине.
О Каляеве я был наслышан еще в Сибири. Мать рассказывала. Он был первым директором калмыцкого довоенного театра, а она служила у него, как раньше говорили. Молодая актриса, после окончания Астраханского техникума искусств, уважала его и боялась. Он был тогда уже знаменитым поэтом.
Познакомил меня с Санджи Каляевичем актёр калмыцкого театра Л.Н. Ах-Манджиев, о ком у нас в театре тоже осталась добрая память. Знакомство произошло летом у Красного дома. Была жара, не до знакомства. Каляев проявил безразличие к молодому выпускнику в белых брюках. На том и закончилось наше знакомство. Это было в 1966 году.
Каляева арестовали в 1937 году в Элисте. Затем его, Эрендженова и Сян-Белгина отправили в Сталинград. Там же, 16 января 1938 года, расстреляли председателя Калмыцкого Совнаркома Анджура Пюрбеева. Народный поэт Калмыкии Санджи Каляев восемь лет «отпахал» в советском концлагере, и в 1948 году еле живой ускользнул от неминуемой смерти. Его, доходягу, «актировали». Срок Каляев отбывал вместе с Константином Эрендженовым. А вот Хасыр Сян-Белгин попал на Колыму в другое место. Им троим сфабриковали страшную для того времени 58-ю статью и отправили в арестантском вагоне на восток – образумиться. Но все понимали, что это конец. Вот так партия и правительство во главе со Сталиным охраняли самый справедливый и гуманный строй в мире.
Арестанты ехали более месяца, потом с Приморской бухты их отправили на пароходе на Север. Через пять суток выгрузили на суровом и мрачном таёжном берегу. Потом на машинах развезли по местам, где им предстояло жить и выживать – в одном из тысяч трудовых лагерей.
1937–38 годы – пик трагических страниц в истории России. Он пошел на спад после смерти Сталина. «До» и «после» 37 года аресты и каторга были, но не так полномасштабно. В тот период бдительность переросла в «шпиономанию», стала болезнью, охватившей всю страну. Каждому слову, сказанному по пустяку, придавался зловещий, тайный смысл. По всей стране, в каждом трудовом коллективе, в каждой ячейке насаждались осведомители и добровольные «стукачи». Не обошла стороной эта трагическая волна и калмыков.
Вспоминается случай в Ики-Бурульском районе. Было это в начале войны. В тенёчке мужики балабонили о войне. Один из них сказал, что лучшая машина – «полуторка». Другой – ЗИС, мол, лучше, а хотонец Божаев вдруг ляпнул: самая лучшая машина – студебеккер. Откуда он узнал про студобеккер, осталось загадкой, но на другой день его загребли, причём надолго. На 12 лет. Художник Очир Кикеев рассказал об этом.
В «мясорубку» 1937 года попали многие достойные сыны калмыцкого народа. Каляев и Эрендженов попали в один лагерь. Живых скелетов заставляли работать по 16–17 часов в сутки. Лагеря были окружены заборами и проволокой. Мороз стоял и в бараках. На таком морозе нельзя было думать. И не хотелось ни о чем думать. Душа и тело промерзли и навсегда остались холодными. Особенно душа.
Деревья на Севере умирают лёжа. Ветер и мерзлота делают своё дело. На материке деревья умирают стоя. Корни держат дерево. А люди на зоне умирали и лежа, и стоя. Стоял, стоял, упал – и всё… Если хоронят, то выроют ямку в десять сантиметров, бросят труп и набросают камней. И лежит безымянный в вечной мерзлоте. В лагере чувства притупляются, смерть становится обыденной. Человеческая жизнь – ничто. «На Севере я видел человеческих смертей слишком много для одного человека», – как-то сказал Каляев.
На лесоповал и в забой ходили пешком. Километра два. Сопровождал заключенных вооруженный конвой с собаками. Держали по 16 часов, привозили промёрзшие пайки, иногда консервы – по одной банке на двоих. Работать было трудно только первые пять-шесть часов, а потом терялось ощущение времени и топором махали, чтобы совсем не замерзнуть. Следователи и бригадиры допрашивали по любому случаю. Нанимали за махорку, миску супа ложных свидетелей и клеветников. Вербовали голодных. Говорили, что это государственная необходимость – лгать. Угрожали, подкупали. Маховик, запущенный властью, работал безотказно. Людей превращали в лагерную пыль, говорящих автоматов, исполняющих любую просьбу. Личность деградировала до конца. На подлость и клевету не шли только единицы.
В лагере сидели политические и «блатари»-уголовники. Сильного противостояния не было, но крепкие стычки бывали. Блатные на время притихнут, ждут момента, чтобы взять реванш, и подло, исподтишка, из-за угла могут пришить. «Мы с Костей не контактировали с «блатарями», и они нас не трогали. Мы учили их завязывать веревку калмыцким узлом. Они дивились, – вспоминал Каляев. – Потом нас оберегал бригадир нашей «десятки». На свободе он был директором МТС где-то на Кубани. Партийцем. По наколке «стукача» загремел в 1944-м. Он мне и сказал по секрету, что всех калмыков выслали в Сибирь». «Так что ты – враг народа и я – враг народа, и нам надо держаться вместе», – сказал бригадир Каляеву.
«Ты понимаешь, что со мной было?! Во-первых, когда узнали, что всех калмыков выслали. У нас с Костей была хоть какая-то надежда, а после сказанного и эта надежда затухла. И второе. Всё думал, почему бригадир сказал, что мы враги народа и нам надо держаться вместе. Какой-то подвох что ли? Мы же всего боялись. Жить-то хотелось, хотя мне уже было 39 лет. Мы с Костей стали сторониться бригадира, не попадались ему на глаза. А тут я совсем пал духом и заболел. Ныли ноги, спина, зубы стали выпадать. Ни лекарств, ни жратвы. Варили в котелке иголки елей и сосны, пили это вонючее варево. Витамин С таким способом в организм совали. Однажды вечером в бараке бригадир мне шепнул: «Завтра иди на кухню. Станешь на хлеборезку». Думал, провокация, но утром пошёл. Косте пока не сказал, боялся даже земляку сказать. Такие вот дела были. А вы, молодые, сейчас всем недовольны. Вы многого не понимаете», – и аксакал замолчал.
А «враг народа», директор МТС с Кубани, имел контакты с начальником лагеря, а тот, в свою очередь, был приятелем какого-то начальника в Магадане. В общем, этот «враг народа» с Кубани помог актировать хромого писателя Каляева. Хромоту Санджи Каляев на Колыме «усилил», и это где-то спасло его. Повезло писателю – повезло калмыцкому народу. С Сян-Белгиным я был знаком мимолетно, да и он был не словоохотлив и замкнут.
В 1968 году судьба свела меня снова с Каляевым, но уже на долгие годы. Не помню, как это было, но поэт в разговоре мимоходом сказал, что пишет пьесу. Зная его возраст и зная, что он не писал пьес, я не заострил внимания на его высказывание. Но Каляев не такой человек, как я понял позже, уж если он чего захочет, добьется своего. Встреча состоялась у него дома, после того как я прочел пьесу. Он мельком прошелся по своей молодости и дал добро на постановку. Он сказал так, как будто дал шедевр. Каляев был прав. Он знал себе цену. Это я понял только через много лет после постановки. А.Э. Тачиев, директор театра, узнав о контакте с Каляевым, одобрил меня и, подбодрив, предупредил: «Побольше слушай его и молчи. Он много знает. Не перечь ему. Человек с характером». Не всегда шло гладко. Особенно в период, когда мы встречались на Пионерской (ныне ул. Городовикова). Там был рабочий кабинет Каляева. Приходил я к нему в 7 утра, до жары. В 8 или 9 часов заканчивали обоюдные споры по любому поводу. Но начинали разговор не о пьесе. Вначале он минут пять молчал, сидя на диване, о чем-то думал. Я тоже сидел и делал вид мыслящего человека. Потом Каляев произносил тяжело, устало одну фразу, как будто мы работали уже часа три: «Ну, какие новости?» Не успевал я раскрыть рот, чтобы выдать глобальные мысли, как Каляев уже костил молодежь. Костил за инфантильность, за незнание языка, за незнание прошлого и т.д. Помня наказ директора театра Тачиева, я молча слушал. Теперь понимаю его боль за уходящее прошлое, за потери каких-то национальных качеств. Он очень переживал, что молодежь пьёт, бесцельно проводит время, не чтит старших, родителей, теряет самобытность. Народ наш в целом мирный, трудолюбивый растрачивает силы на мелочи жизни. Он выговаривался, и на этом мы заканчивали работу над пьесой.
Однажды придя к нему, я увидел фотографию академика Александрова А.П. с дарственной надписью. Полюбопытствовал. Он сказал – родственник. Вот так, ни много ни мало, родственник. Академик Александров, лауреат Ленинской премии, трижды Герой соцтруда, был «Очень Большим Секретом» в нашей стране. В кабинет института атомной энергии имени Курчатова в былые дни посторонних не допускали. Хозяин в течение полувека был засекречен. Его жизнь и труд просто рождали государственные секреты. Это и метод размагничивания кораблей, и атомные реакторы для электростанций, и дейтерий для ядерных бомб. И вот этот человек – родственник Каляева. Он действительно был родственником Санджи Каляевича. А фотографию подписал сам академик в Элисте. Александров часто отдыхал под Астраханью, на острове, и тайком от охранников и КГБэшников заскочил на час в Элисту (его охраняли, оберегали). Его сын был женат на дочке Санджи Каляевича от первой жены, Марголис.
По пьесе. В первом варианте герой Церен рассказывает о своем скакуне Аранзале (страницы 3,4). Монолог об Аранзале был в поэме. Впоследствии перенесен в пьесу. В поэме это возможно. Для сцены это много и утомительно для зрителя. На сокращение монолога автор ни в какую не шел. Нужен был сильный аргумент. «Это же театр, придумай», – настаивал Каляев. Работа уже шла к финалу. Наконец родился аргумент. Прихожу к автору на Пионерскую, и сразу быка за рога.
– Санджи Каляевич, у вас про Аранзала четыре страницы текста, а у главного героя Церена, у артиста Ильянова, вашего племянника, всего три странички. Маэстро сдался. Махнул рукой – сокращай!
– Не любите вы лошадей! Вам машины подавай!
Я усмехнулся. Так бескровно закончился еще один этап работы. Но свой характер он показывал не раз во время работы над пьесой. Упёртый был аксакал. Я доказывал, он упирался. Переносил разговор на следующий день. Утром опять начинались убеждения. В основном спор шёл о сокращениях, автору хочется видеть весь текст на сцене, режиссёру же по делу.
Во время общения Каляев был немногословен. Но если заражался, то шел длинный монолог. Работа над спектаклем его вдохновляла и немножко интриговала. Финал его беспокоил, и он частенько спрашивал о ходе репетиций. Я, как мог, старался успокоить аксакала. Но чувствовалось, что он доволен и верит в хороший финал.
Наконец, генеральная репетиция. На сцене все актеры. В зале мы с Каляевым. Смотрю, автор непроницаем, но иногда улыбается. В конце генеральной поздравил актеров, сказал замечания, несколько теплых слов и, позвав меня, прихрамывая, вышел из зала.
По дороге Каляев сказал: «Я специально не хвалил их (актеров). Скоро премьера. Не надо их баловать».
Я спросил, как спектакль в целом. Аксакал ответил: «Один раз театр порадовал старика». Дома сказал жене: «Налей ему, Маша». На столе появился большой наполненный фужер.
– Пей, ты заслужил, – сказал Каляев уже раздетый, но в кальсонах в жару. После напряжения на генеральной не стал себя уговаривать. Выпив несколько глотков, я задохнулся. Что это?
– Чача! – брезгливо бросил аксакал. А я подумал: «За спектакль мог бы поставить и сто грамм нормальной водки». Но аксакал хотел мне сделать приятное.
Автор был доволен спектаклем. Особенно А.Т. Сасыковым. Премьера прошла шумно. Пришло много высоких уважаемых гостей, пришли чиновники из обкома, министр культуры со свитой. Ну как же – «Воззвание» да ещё Ленина. Время было самое-самое располагающее к таким названиям пьес и спектаклей. Такое название спектакля обеспечивает, гарантирует, говорит о политической стабильности страны и зрелости театра. До распада СССР ещё несколько десятилетий. Д.Н. Кугультинов посмотрел спектакль, сказал: «Такой не стыдно везти в Москву. Пробивайте». На банкет после премьеры Кугультинов с Каляевым не пошли. «Побрезговали». Каляев сослался на усталость. Тогда ему было лет 65, и я думал, что древний старик. Сейчас мне больше лет, чем в то время было Каляеву, но я в старика не играю и не хочу. Всё-таки 72. И надо, говорят доброхоты, причаститься, пёрышки чистить, уступать молодым. Не портить кислород. Через какое-то время после премьеры я встретил Санджи Каляевича у Красного дома. Там тогда находился Союз писателей. Каляев махнул рукой, чтобы я остановился. Аксакал, прихрамывая, подошёл и, не здороваясь, набросился на меня:
– Ты чего к старику не заходишь? Загордился? Идрит твою… Чувствую, аксакал чересчур наиграл сердитость, – значит, в хорошем расположении духа.
– Санджи Каляевич, всё собирался… – Каляев не дал мне договорить и пригласил зайти в кафе «Спутник». А я ему говорю:
– Санджи Каляевич, там чачи нет.
Аксакал засмеялся.
– Запомнил чачу. Чаю попьём.
Пришли. Сели.
– Говорят, спектакль «Воззвание Ленина» хотят выдвинуть на госпремию, – тихо доложил аксакал.
– Не пройдёт. Не надейтесь, – сразу срезал я его.
– Да…– промямлил Каляев. – Как ты с Лёшкой, с Алексеем Урубжуровичем? Контачишь? – вдруг спросил аксакал. (Алексей Урубжурович Бадмаев был министром культуры).
– Не контачу, – сказал я и заказал сто грамм.
Каляев помолчал и сказал:
– Ладно. Уходим отсюда.
А на госпремию зарубили. Видимо, из-за меня. Я с министрами плохо жил. Каляев расстроился. Даже его авторитет не сработал.
Но Санджи Каляевич стал хорошо относиться к театру и актерам. Приходил к нам. Однажды сняли встречу с актерами в фойе на пленку. Аксакал был весёлым, довольным.
Через несколько месяцев его не стало. Мудрый Каляев был нашим болельщиком, советчиком. Жаль, в наше время нет такого человека. После общения с Каляевым и когда он ушёл ТУДА, я стал изучать его творчество, его жизнь. Особенно в последнее время.
Немного о его творческой биографии. Первое стихотворение «Ленин» написано в 1924 году, в день смерти Ленина. Ещё в 1932 году студент Саратовского университета был одним из авторов театрального представления «Улан зала» в Саратове. Он был актёром в роли джангарчи. Уже аспирантом был отозван в Астрахань в качестве директора техникума искусств. В 1936 году ему поручили создать калмыцкий театр и назначили первым директором театра и председателем Управления по делам искусства при Совнаркоме Калмыцкой АССР. Кстати, в 1937 году была постановка «Чууче» Б.Басангова. При населении города Элисты в 12 тысяч человек, спектакль прошел 35 раз. А в 2011 году при населении города 100 тысяч юбилейный спектакль «Басан Городовиков» прошел 7 раз. Чувствуете разницу? Зритель пошел бы на «Городовикова», но персонаж – директор В. Яшкулов так сварганил работу театра, что спектакль не увидел больше света. И на премьере не было ни афиш, ни растяжек, ни анонсов. И никому до этого нет дела. А с трибун, в газете все бряцаем о радении родного калмыцкого искусства. В 1937 году этих горе руководителей обвинили бы в буржуазно-националистическом вредительстве и расстреляли бы. Или, в лучшем случае, сослали бы на Колыму, или придумали бы другое наказание. А у нас процветает демократия, разгильдяйство, дилетантизм, самодурство в руководстве. А Каляева за то, что ратовал за калмыцкое искусство, обвинили в буржуазно-националистическом угаре и сослали на Колыму. Вот такие реалии.
Из протокола ХV областной партийной конференции, проходившей в Элисте 10-14 июня 1938 года. После выступления первого секретаря Калмыцкого Обкома партии И. Карпова о ликвидации буржуазно-националистической контрреволюционной организации в прениях выступали местные шовинисты, карьеристы и улусисты. Вот что было сказано о Каляеве С.К. выступающим А.С.: «Каляев С.К., бывший председатель комитета искусств при СНК, матёрый буржуазный националист, разоблачён и исключён из рядов ВКП(б). Каляев был активным членом буржуазно-националистической организации. Каляев обманным путём пробрался в партию. Враг народа Пюрбеев Анджур, будучи председателем ОИКа и так же секретарём ОК ВКП (б), усиленно восхвалял и создавал общественное мнение вокруг Каляева, якобы он является преданным большевиком, талантливым писателем. Пюрбеев Анджур писал о Каляеве в ряде своих отчетов ОК ВКП (б) и ОИКа. Так создавалась обстановка этому поганому отбросу человечества, врагу народа, и так он пробирался к руководству республики. Враг народа Каляев С. в своих произведениях протаскивал контрреволюционные идеи, открыто выступал против партии, советской власти. Так, например, ещё в 1929 г. в своём произведении «Беркут» уже в условиях советской власти он пишет, что печальная судьба постигла калмыцкий народ, его растерзают, что он вымирает и т.д. Несколько позже в период выселения крупных скотопромышленников, нойонов, зайсангов и кулаков он ведёт агитацию о том, что половина калмыцкого народа вымерла и что калмыкам необходимо выселяться в Маньчжурию. Каляев является одним из главных опор Пюрбеева Анджура. Враг народа Каляев С. развалил работу комитета искусств, калмыцкого театра, засорил состав артистов чуждыми антисоветскими элементами и добился разложения актёрского состава». (ЦПАИМЛ при ЦК КПСС ф. 17, оп. 10 д 382, стр. 7-8, 13 – 20).
Этот пленум произошёл в июне 1938 г. А за год до этого, в 1937 году уже был расстрелян в Сталинграде председатель СНК Анджур Пюрбеев, посажены писатели Каляев С.К., Эрендженов К.Э., Сян-Бельгин Х., Манджиев Н., молодой поэт Даван Гаря, секретарь обкома комсомола ВЛКСМ Ванькаев И., Пахутов Е. и другие. Первый секретарь обкома партии Карпов И. на ХV областной партийной организации бросил реплику: «Голову мы сняли (расстрел Пюрбеева А.), все нити в наших руках». Один доносчик хвастался, скольких он снял с партии и засадил.
Доложили: «На 1 мая 1937 года 1300 членов партии, кандидатов 858–2158, в том числе женщин – 322. 1938 год членов партии – 1237, кандидатов – 837, в том числе женщин 301». Маховик доносчиков работал отлажено.
Насколько Каляев С.К. развалил работу комитета искусств, засорил состав артистов чуждыми антисоветскими элементами, и добился разложения актёрского состава, не могу судить, потому, как фактов не нашёл. А вот что он махровый буржуазный националист, просто приклеили ярлык. В Калмыкии тогда ни буржуазии, ни капиталистов не было. Это вообще большой прокол в формулировке тех времён. По всей стране боролись с этими элементами. И то, что Каляев С.К. ещё в 1929 году в поэме «Беркут» писал о печальной судьбе калмыцкого народа, что нация вымирает, то это правильно. Ничего здесь буржуазного и националистического нет.
***
Секретарь партии Басан Мокунович Морчуков несколько раз проводил со мной «дружескую» беседу. Вступай, мол, в партию. «Да что вы Б.М. какой я коммунист? После «Ваньки Жукова» я никуда не ходок» – канючил я. «Ну, когда это было, 20 лет уже прошло. Ты поумнел, повзрослел» – не унимался Б.М. «Да какой там поумнел?! Поглупел. Не сознательный я элемент, вот когда коммунизм построят, вступлю». «Ну, ну. Козыри теряешь. Я за тебя пекусь. А то главным бы стал. Ладно, этот разговор никому». «Язык отрежут, не скажу!» – ерничал я. Басан Мокунович понял мой отказ и проворчал: «Все пацануешь». Так и сказал – пацануешь.
Почему-то я коммунистам, партийцам не доверял. Уж дюже они были двуличные. Как будто партийцы держались правила: ты мне, я – тебе. Ты меня партия двигай наверх, а я тебя прославлять буду.
Когда я работал с Каляевым над его пьесой «Воззвание Ленина» в 1971 г. в его творческом кабинете на Пионерской, дом, где сейчас «Гастроном-магнит», то мы часто беседовали обо всем. Он не однажды костерил женщин-коммунисток, которые тогда были на слуху у всех. Особенно 3-х женщин, которые занимали важные посты, но делов их никто не видел, не знал. Фамилии их указывать не буду. Не сделали они ничего такого, чтобы Республике стало легче и веселее. Наоборот, эти недалекие женщины оказались на плаву жизни за счет партии и, естественно, были в плену партийных догм. Решали вопросы с оглядкой – как бы чего не вышло, как бы не попасть под дышло. В повозке есть оглобля. Это объясняю тем, кто не знает и не жил в Сибири.
Эти три женщины перегибали партийную палку. Так вот Санджи Каляевич почему-то часто полоскал в разговоре этих дам, а я, дурак, ему в пику говорю:
– Санджи Каляевич, вот в вашей подаренной книжке, вы поете аллилую Ленину, партии, а тут ругаете этих партийцев.
Каляев посмотрел на меня расстрельными глазами и выпалил:
– Ты что, не понимаешь?! В книге это одно, а в жизни это другое!
Потом, когда успокоился, вдруг рассмеялся и начал потирать ладони руки. Это потирание ладоней я потом показал артисту А.Сасыкову, который играл ламу в его пьесе в моем спектакле.
Кстати, мэтр был доволен работой Сасыкова в роли ламы. Одна из этих упомянутых дам не разрешила взять на гастроли в Бурятию спектакль «Воззвание Ленина». И мэтр в знак «благодарности» часто упоминал ее в разговоре. Прошло уже больше 40 лет, а эта дама все еще на плаву. То возглавляет какой-то комитет, то движение, то задвижение, перестройку, то застройку.
В следующих беседах я стал осторожен. Но мне было любопытно, и в паузах я продолжал спрашивать о том времени.
– Санджи Каляевич, а почему так много было арестованных? – осторожно спрашивал я.
Хотя понятно, что разнарядка была спущена сверху. Вожди боялись всего. Боялся и народ. Мэтр отвечал тихо и печально:
– Понимаешь, все хотели жить. И жить хорошо. Боялись за своё место, у некоторых в характере было. Поэтому многие стучали. Особенно соплеменники.
Пауза. Я не знал, что говорить и спросить. Он сказал так, как будто и я виноват в этом. Потом усмехнулся и сказал:
– После приезда в Элисту из ссылки я встретил возле Красного дома одного такого осведомителя. Наговорил ему при всех. Плюнул, и пошли в кабинет. Я же не знал кто, что наговорил тогда. Когда я приехал в Элисту, мне кое-кто, кое-что рассказали, – тихо промолвил мэтр. – Ну что сделаешь? Время было такое. – Аксакал стал пить холодный чай. – Где Мария Трофимовна? – спросил он.
– Ушла – говорю я.
– Чай холодный… Она молодец у меня. Русская женщина, лучше некоторых наших соплеменников, – тихо промолвил мэтр.
Я часто спрашивал про ссылку, Колыму, но аксакал неохотно говорил. Почти что ничего.
– Да что там интересного. Работа в забое без продыха… Однажды умер заключённый. Мы с Костей Эрендженовым и ещё тремя зэками завернули вместо умершего больного поляка и спасли его от гибели. А его хотели списать. Мэтр замолчал.
Было уже 9 утра. Жара началась. Перерыв до следующего утра.
Письменное общение с С. Каляевым в работе над его пьесой
«Воззвание Ленина».
Чтобы не досаждать мэтру и не слышать упреки в мой адрес я приноровился общаться с ним эпистолярным способом. Я не терял время, и он мог обдумать мои замечания. Он знал театр и знал примерно, как писать пьесы, но я, извиняюсь, тоже кое-чего кумекал в пьесах. Сам кропал нетленки. А с аксакалом надо было вести себя осторожно, не ущемляя его гордость и знания. Писал ему, думаю доказательно, поэтому через дня 3–4 он звонил и телеграфным стилем говорил: «Зайди». То ли на разборки. То ли на чачу или просто побалакать. А я ждал этого момента, чтобы лишний раз пообщаться с мэтром, неважно о чем. Вот одна из таких писулек по поводу замечаний по пьесе.
«Санджи Каляевич! Обстоятельства заставляют работать временно плотно. Уходят актеры в отпуск. Требуется распределение ролей на осень. Когда начнем работу? Директор Тачиев А.Э. требует. Поясняю: в калмыцкой труппе 13 мужчин, а у вас в пьесе за 20 персонажей. Женщин актрис много, а у вас только две женские роли. Я прочел пьесу трижды и пришел к выводу, что роль Бадмаш, Шавкан Явана, Шомпу, двух дезертиров убрать. Одного дезертира хватит. Зачем намекать зрителю, что было много дезертиров? Зачем женщины Цаган, Альма? Они не несут смысловую нагрузку, сюжет не украшают, а просто по два предложения говорят. Их текст можно передать старухе Ользе, в картине, где пытают Эрвенг. И роль Ользы будет полнее и многогранней. У ней убили мужа, и она сочувствует Эрвенг. У мужчин главный табунщик Анжла, Нарма, Хату, Марла играют важную роль и текст некоторых незначительных персонажей отдать им. Например, Анжла говорит: «Забегали 3 дезертира». А пусть скажет 1 дезертир забегал. И в другой картине я сделаю 1 дезертира, не 3. Нет штанов, т.е. актеров мужчин нехватка. Пьеса только выиграет от сокращения персонажей, некоторые картины можно довести до большого драматизма. Посмотрите на стрелки в рабочем моем экземпляре. Я позвоню в четверг. Хорошо бы встретиться на Пионерской, в рабочем кабинете у вас. Не обращайте внимания, что чиркаю в экземпляре. С уважением, Борис.
Действующие лица
(основные)
1. Городовиков – Очиров Б.
2. Хомутников (может убрать?)
3. Анжла (табунщик) Уланова поставить на роль.
4. Ользя – Бальбакова.
5. Церен- Ильянов.
6. Эрвенг- Арсанова (Кекееву не надо).
7. Яван- ?
8. Морла – Эняев.
9. Тоолтя (лама) Сасыков.
10. Деевжя – Мучиряев.
11. Освагин одмн – Яшкулов С.
12. Му-Манджи – Мукукенова (пацан).
Эпизоды:
1. Отхонов ходжа -?
2. Нарма -?
3. Баава-?
4. Босхачи-?
5. Амуланг -?
6. Дезертир-?
Ваше согласие и кого вы предлагаете на роль. Сократите эпизодические роли. Звоните, с уважением Борис Шагаев».
Санджи Каляевич не торопился. Через дней пять звонил, или Мария Трофимовна звонила и говорила «приходите к 7 утра». И я не выспавшись, бежал. Мэтр, качнув головой на приветствие, молчал. Потом потирал ноги. Потом поправлял тряпку на диване. А я думал, что это за нойоновские замашки. Уж начал бы крушить сразу. Это был его стиль, его такое приспособление и я успокаивался. А он потом вещал: «Сокращать хочешь? А я их всех знал, когда молодой был, а тебе все равно! Сокращай, только одно у тебя».
Потом брал свой экземпляр пьесы и что-то листал. Опять пауза. «Ну, хорошо, с чем-то я согласен, что надо сокращать. Но пьеса-то уменьшается?». А я ему: «Санджи Каляевич, пьеса и так тянет на 2,5 часа. Это утомительно для зрителя. Надо на два часа и 15 минут антракт». Санджи Каляевич: «А раньше по 3 часа шел спектакль. И заканчивали в 11 ночи. В 8 вечера начинали. И ничего. А вы 3 часа не можете усидеть». А я опять канючу: «Санджи Каляевич, сейчас другие времена и другой зритель. Начинаем рано и в 9, 10 часов вечера уже дома». «К телевизору все бегут», – ворчит аксакал, но уже в голосе не тот упертый накал. «Ну, ладно, сократи, а я потом посмотрю. Ну, что там у вас нового? Пьеса нравится актерам?». «Да я еще не читал на труппе. Надо довезти до кондиции, а потом читать на труппе. Директор Тачиев торопит», – вякаю я. «Я с Анджой поговорю, а ты давай сокращай. Я потом посмотрю. Все. Я устал с тобой. Связался с вами и сам не рад», – и улыбнувшись, весело засмеялся.
Надо понимать, что мэтр шутит. А мне это и надо было. Значит, дает добро. Санджи Каляевич был сложный человек. Надо его знать и иметь ключик к его характеру. Он был добрый, но, видимо, жизнь заставила его, во всем усматривать какой-то подвох по отношению к нему. Конечно, он был умный, рассудительный. И я понял, кого он уважал, то немного был ершист, приструнивал собеседника, не от злобы. Такой стиль, такой склад души. С другими он был другой. Говорил правду в глаза, был резок. Но все в меру. Но я-то его раскусил. Разбирался уже чуть в психологии людей. Когда вспоминаю мэтра, то на душе какой-то добрый, веселый осадок. Почему? Не знаю. При своей ершистости, а поди вот оставил хорошую память.
Санджи Каляевич много знал о жизни до революции, о коллективизации, о расстрелах священнослужителей, о Колыме, о писательских заварушках, о 20-30-х годах, но ничего не написал. Что-то его сдерживало, а потом кураж прошел. Во время бесед вскользь так напоминал о тех годах, явлениях, поступках, репрессиях. Мэтр все унес с собой. А жаль.
Улыбка Константина Эрендженова
Константин Эрендженов всегда был улыбчивым, в отличие от своего солагерника, поэта Санджи Каляева, который отличался замкнутостью и внутренней сосредоточенностью. Такое впечатление у меня создалось после долгого общения с аксакалами.
У Константина Эрендженовича были контакты с разными людьми. Его дружелюбие, добродушие не давали знать, что он прошел каторжный путь. В середине сороковых годов прошлого века, как и многих знаковых фигур калмыцкой интеллигенции, Эрендженова осудили по самой страшной политической «58-й статье». После этого приговора впереди только мрак, превращение в пыль. Но он выдержал каторгу, не потерялся, не озлобился и на воле не спекулировал лагерной жизнью. Более того, при упоминании об этом периоде жизни постоянно улыбался.
В 1958 году Министерство культуры КАССР отправило Константина Эрендженова в Ленинград преподавать родной язык в калмыцкой студии. В общежитии его семье дали комнату в тихом изолированном блоке, подальше от шумной студенческой братии. Боова Кекеевна, жена аксакала, при встрече упрекала, что я не захожу к ним на чай.
Только в институте я узнал, что Константин Эрендженович прошел советский концлагерь. Сам он никогда не говорил об этом страшном отрезке времени. Профессура института знала его биографию. При встрече в коридорах маститые преподаватели почтительно, вежливо кланялись, уважительно справлялись о его здоровье. А дядя Костя всегда улыбался, говорил что-то оптимистичное и радостное в ответ.
Ленинградская профессура – блокадники, знали почем фунт лиха, сами были в «ежовых рукавицах» тоталитарной власти. Стоят ректор института Николай Сергеевич Серебряков, высокий грузный дядя, и наш щуплый маленький дядя Костя. Почтительно склонившись, ректор что-то вежливо ему объясняет, а наш аксакал внимательно слушает с доброй улыбкой на лице. При этом разговор шел на равных. Серебряков был интернационалистом и уважал все национальные студии.
Константин Эрендженов не был Макаренко в преподавании. Человек, прошедший тяжкий путь, никогда не ворчал, не упрекал, не стыдил нас за прогулы. Как всегда, улыбался и спрашивал у запыхавшихся студентов: «Что, опять вы, Киреев, Шагаев, Сангинов, проспали?». Нам, конечно, потом было стыдно, а аксакала такая недисциплинированность обижала, но он нас не «репрессировал».
У Константина Эрендженовича была своя методика в преподавании родного языка. Многие из калмыцких студентов вначале не знали ничего кроме слова «мендвт». А он не загружал нас синтаксисом, правописанием и начинал всегда с простых и очевидных вопросов. Вначале мы говорили: кто я такой, год рождения, где учусь. Далее стали получать тексты для перевода. Позже Эрендженов усложнял задания, акцентируя внимание на разговорной речи. Таким образом, к окончанию института «сибирские дети» выучили калмыцкий язык. Это в нас проснулись гены и патриотизм. Конечно, старшие студенты помогали нам и были во многом примером.
Боова Кекеевна иногда делала замечание, что мы пропускаем занятия по родному языку, но однажды Константин Эрендженович, чувствуя наше смущение, попенял её: «Да, ладно тебе, Боова. Заходите, ребята, чай попить». В таких ситуациях наш учитель сам чувствовал неловкость, стыдился. А разве у нас, нынешних, есть стыдливость? А кризис в нас присутствует – внутринравственный и моральный?
Константин Эрендженович был скроен по другим лекалам. Он закалился на колымском морозе, на черствости и ненависти власти, предательстве соплеменников, но стыдливости и совестливости надсмотрщики власти и обстоятельства не выбили из него.
В Ленинграде Эрендженов был хозяином дома. Студенты и преподаватели института очень уважали его. За улыбчивость, жизнелюбие, добропорядочность, дружелюбие. Но это не значит, что наш дядя Костя ничего не видел, не знал. Он все понимал, но жил по своему кодексу, отсекая ненужное, то, что мешает, кому-то вредит. И жил по максимуму, не мелочась.
Жизнелюбия его хватало на всех. Бывало, при встрече он рассказывал про прошлую жизнь. Про Колыму редко когда вспоминал: только когда кто-то спросит. А ведь некоторые так разрисуют своё прошлое, подвиги, что собеседникам становится невмоготу слушать.
Однажды на «мальчишнике» в писательском кабинете в так называемом «красном доме» аксакал разоткровенничался о своих старших коллегах – писателях. С уважением относился к одним, ругал других. Одного ни за что исключили из партии, другому сфабриковали «улусизм», третий без очереди пролез на издание книги, четвертый строчит доносы наверх или в Москву.
Спрашиваю у Эрендженова: «Ну, а творческая конкуренция в ваших кругах присутствует?». Егор Буджалов резко перебивает: «Сиди и кури свою сигарету! Слушай, что говорят старшие, или беги в гастроном». Хорошее было время.
Как-то идём с Костей Сангиновым (режиссёр телевидения), встречается Константин Эрендженович и просит нас проводить до дома. Аксакал принял наркомовскую норму и был немного навеселе. Пришли к нему на улицу Губаревича. Дверь открыла жена Боова Кекеевна. Прошли в хозяйский кабинет. Боова Кекеевна принесла закусь, сказала, что пить ничего нет, и ушла. Боова Кекеевна – мать талантливых архитекторов Мингияна и Джангра, а ещё Болта – танцора из ансамбля «Тюльпан». Тоже талантливый, из плеяды танцоров ансамбля, таких как Саша Улинов, Эмба Манджиев, Вася Калинкин.
Ну так вот, Константин Эрендженович вынул из-за стопки книг НЗ – чекушечку, и разлил. Выпили. Посидели, погоревали. Говорили о том, о сем, но разговор шел вяло. А мне хотелось спросить про ссылку. И тогда я спросил у писателя про ссылку.
Одни пишут, что Константина Эрендженовича увезли в Астрахань на допрос, а потом уже по этапам. А Каляев говорил, что их вместе увезли из Элисты в Сталинград, там выбивали признания, а потом отправили на Колыму.
Поговорили мы хорошо, погоревали. Но мне было любопытно узнать про Колыму. «Кто сидел? Контингент какой? Чем занимались?», – не унимался я. «Сидели всякие. Политические, блатные, убийцы, конокрады, фраера. Вечерами при тусклой лампадке – «колымке» играли в карты «блатари». Мы не лезли туда. Честная воровская игра – это и есть игра на обман. Поди, разберись, кто жульничает».
«Блатари» ловили мелкую колымскую живность и ели, – продолжал вспоминать дядя Костя. – Я научил их закапывать живность на какое-то время в землю. Потому что специфический запах любых животных теряется, когда закопаешь. Учил блатных всяким народным хитростям. Например, как завязывать калмыцкий узел. За все это блатные договаривались с надзирателями и мне давали «кант», то есть временный отдых. Смотрите, мол, азиат «припух» совсем, дайте ему отлежаться.
Меня уважали. А как же? Жить хочется. Каляев был не такой. Он никуда не встревал. Держался настороженно. Пошли однажды в забой, а Санджи нет. Ну, всё, думаю, карцер он получит. Приходим в барак, а Санджи суёт мне в фуфайку пайку хлеба. Я обомлел. Ты что? Не пошёл в забой, да ещё хлеб украл?! Тебе же прибавят срок. А Санджи мне говорит на калмыцком: «Не фунгуй! Я теперь на хлеборезке!». «Вот же гад! И там меня опередил!» – сказал дядя Костя и захохотал.
«Мы говорили на своём языке с Санджи, зэки за это нас уважали, – признавался Константин Эрендженович. – Политические и урки вместе сидели. Нас специально стравливали. Но мы с ними мирно жили. Я маля им плёл. Санджи им пайку хлеба воровал». Тут вошла Боова Кекеевна и испортила песню.
Перед моим уходом Эрендженов подарил мне кожаный маля. Он до сих пор висит у меня дома на самом видном месте.
Однажды мы с ним зашли в кафе «Спутник». Сели обедать, и я стал благодарить аксакала за все. В этот момент начали подходить посетители. Здоровались и справлялись о здоровье писателя. А он улыбался и дружелюбно отвечал на приветствия незнакомых людей. Был прост, как правда. Мы часто встречались с ним в парке, сидели на лавочке и разговаривали, но там невозможно было уединиться. К Константину Эрендженову всегда подходили знакомые, прерывая беседу.
«Понимаешь, Колыма, лагерь, жуткое прозябание – это конец! – откровенничал дядя Костя. – Но выжили. Там у меня на многое раскрылись глаза. Кроме тяжелой и мрачной жизни, – ежедневное напряжение. Каждый думает о том, как выжить. Скудная еда, холод, злые надсмотрщики, стукачи. Так и ждешь какую-нибудь «подлянку» от всех.
«Силы и здоровье уже не те, – вздыхал писатель. – Задумки есть кое-какие. Вот телевидение приглашает. Молодцы! Ты смотришь меня по телевизору? Поставь в театре «Цыганы» Пушкина. Я перевел». И аксакал надолго замолчал.
При жизни мэтра не получилось осуществить постановку. Уже после его кончины задумка претворилась на сцене элистинской школы №12.
Два солагерника, два классика: Константин Эрендженович Эрендженов и Санджи Каляевич Каляев – прошли трудный путь. Разные по характеру, по складу души, они сотворили многое для калмыцкой литературы, калмыцкого языка и родного народа. Каляев и Эрендженов многому меня научили. Они учили не уча. Каляев был резкий, колючий, дядя Костя мягкий, ровный, весёлый. Добрую славную память они оставили о себе. Время течет и вымывает из памяти незначительные моменты жизни, но самое значимое, как чистое золото, оседает на дно. Самые мои золотые воспоминания о Константине Эрендженове связаны с его великолепным творчеством и добродушной улыбкой. Которую он дарил всем людям. То, что внутри организма: сердце, печень, почки, селезенка, щитовидка принадлежит хозяину тела. А улыбка для всех. Дядя Костя и дарил ее всем.
Вдруг чувствует в возрасте зрелом
Душа, повидавшие виды,
Что мир уже в общем и целом
Пора понимать без обиды.
Игорь Губерман
Миша Черный – герой Белоруссии
Мишей Черным прозвали белорусские партизаны Михаила Хонинова. Белоруссия стала его второй родиной, это в честь него в Белоруссии село Погорелово, спасенное партизанами от гибели, переименовали в Хониново. Хонинов Михаил почетный гражданин города Березино. Как я познакомился с Михаилом Ванькаевичем, не помню. Но про него был наслышан еще в Сибири от мамы. Они учились вместе в Астрахани, в техникуме искусств, а потом с 1936 года работали в Калмыцком театре. После депортации он был директором театра. Михаил Ванькаевич поразил меня своей харизмой. Он всегда почему-то был шумный, громко разговаривал, говорил безаппеляционно, как давал команды на войне, глаза немножко навыкате, с большой гривой волос. Мы были одного роста, но он был немножко полноват. Встречались обычно на Пионерской или возле обкомовской гостиницы. Он брал меня под руку и говорил:
– Проводи меня.
И мы шли вниз к пескам. По дороге он спрашивал про дела в театре. А потом начинал костить чиновников, партийных функционеров и незаметно переходил на творческие дела. Очень переживал, что мало обращают внимание на культуру, нет денег на печатание книг. Однажды, при очередном провожании, Михаил Ванькаевич сказал, что у него есть пьеса-сказка.
– Посмотри, может, понравится, – сказал Михаил Ванькаевич, хлопнул по плечу и удалился.
В другой раз он спросил про маму.
– Весёлая была она. Мы все были веселые тогда. А потом скрутили нас. И сейчас свои же крутят. Но я не веревка! И ты не сдавайся! Чего это главными режиссерами у нас всегда варяги становятся? – и он начал громко костить министра культуры и еще секретаря по идеологии. Шли прохожие. Михаил Ванькаевич, не обращая внимания, костил все и вся. Вдруг успокоился и сказал:
– Но это между нами.
Ну, думаю, бывший партизан и тоже чего-то боится. При встречах Михаил Ванькаевич чего-то не договаривал. Я видел: что-то его гложет внутри, какая-то боль в душе, но мне, молодому, он не хотел говорить. Хотел высказаться, но я был не тот субъект. И я был не в материале. Я был хорошим слушателем и больше ничего. Не мог поддержать, посоветовать.
Многих, про кого он говорил, я не знал. Стоял, как истукан, и кивал головой. Уж очень были разные весовые категории, да еще мой никудышный возраст. Не до каких-то размышлений, выводов. Не любопытные мы в молодости. Если бы сейчас встретились, мы бы поплакали на всю катушку. Я чувствовал, что Михаил Ванькаевич хорошо ко мне относится, он был человек независимый, у него был свой кодекс внутри. И какую статью внушить собеседнику, он знал.
Человек зависимый и не талантливый живет тем, что о нем думают другие, а человек независимый и небездарный живет тем, что он думает о других. Вот это мне понравилось в нем. Может он был излишне категоричен, но его позиция и оценка явлению, событию, человеку были ясны и не двояки.
«Взять высотку!» – звучит подтекст в разговоре. Не обойти, не переждать, а «взять высотку» и все тут. Человек он был прямой, бескомпромиссный. Вначале рубил, а потом думал. Правильно ли делал? Но таков характер. Иногда нужно поступать и так, как требует сердце. А потом уже включать ум. Доброхоты накатали письмецо на Михаила Ванькаевича, а тут еще партийная организация Союза писателей Калмыкии вдруг «разоблачила» злостного неплательщика партийных взносов партизана-писателя. Ведь был нанесен огромаднейший урон государству. Чуть не сорвал пятилетний план страны из-за неуплаты партийных взносов. Классики «изобличили» белорусского партизана, который подрывал экономические устои СССР. К стенке его! И выгнали из партии, а потом вымыли руки и верно с «чистой совестью» вдарили по наркомовской.
Гитлеровцы давали вознаграждение за голову Миши Черного 10 тысяч оккупационных марок, а соплеменники-классики сняли с партии. Поэтому что-то Михаил Ванькаевич мне не договаривал, а в душе у него видно скребло бульдозером.
А еще раньше, когда Михаил Ванькаевич работал директором театра в клубе «Строитель» после депортации, тоже доброжелатели написали письмо в обком партии. Кто написал, я знаю, но не о них сейчас речь. Михаила Ванькаевича вызвали на ковер бюро обкома партии и спросили у героя-партизана Белоруссии:
– Одевали и использовали театральный костюм в быту, а не на сцене?
Бывший партизан Хонинов отвечал, как на допросе.
– Одевал театральный костюм.
– А почему вы, директор театра, использовали государственное имущество? – спросили члены обкома партии.
– Понимаете, товарищи члены бюро, одеть было нечего. Приехал из Сибири в старье, а тут надо выходить на сцену перед зрителем, не в старье же выходить. Вот я на час-два одевал театральный костюм, – честно признался герой-партизан Белоруссии, за голову которого гитлеровцы давали 10 тысяч оккупационных марок.
Ох уж эти члены бюро! Это чуть не карательный орган. Все боялись этот орган. Выгоняли из партии. А это уже всё – каюк! Карьера и жизнь покатилась в обратную сторону. Жить, правда, будет. Все коммунисты были в зашоре. Каждого «провинившего» считали чуть не врагом народа. Бывший министр сельского хозяйства Володя Дорджиев говорил мне: – Тебя после «Ваньки Жукова» тоже хотели разбирать на бюро обкома партии. Я, узнав про это, сказал III секретарю обкома партии Намсинову Илье Евгеньевичу: – Вы что, совсем уже?! Во-первых, он не партийный и второе – из-за какой-то мелочевки, театральной шутки вы опускаете бюро обкома партии. Наговорил ему. Он внял был потом за тебя. А так потрепали бы тебя, выгнали бы с работы. А я ему – Меня и так не допускали к режиссуре. Дорджиев Володя был взбешен и выдал тираду про заскорузлых, зашоренных партийцев.
И тот «бой» с соплеменниками Михаил Ванькаевич проиграл. На войне вот – ты, вот – враг. А в мирное время не знаешь, от кого ждать ножа в спину. Опять партийное наказание. Кстати, наш герой-партизан поехал в Москву, там разобрались и восстановили в партии. Иногда справедливость побеждает. К сожалению, редко. Какое сердце такое выдержит? А в то время партия – это всё. Вот такие истории были у Михаила Ванькаевича с некотрыми иудами из числа соплеменников. Эти истории подточили славное сердце героя партизана.
А вот что писали о Хонинове белорусы. В книге «Всенародная партизанская война в Белоруссии» написано: «Созданный по решению Могилевского подпольного обкома партии в апреле 1943 года 15-й партизанский полк развернул свои боевые действия в Могилевской области. Организаторами его явились Т.Т. Демидов, И.П. Нижник, М.В. Хонинов и др. Устраивали засады. Совершали массовые налеты на вражеские гарнизоны и железные дороги, истребляли живую силу и уничтожали технику противника. Партизаны 15 полка внесли значительный вклад в общее дело разгрома фашистских оккупантов. В июле 1943 года Хонинов блестяще выполнил поставленную командованием задачу – парализовать шоссейную дорогу Могилев – Довск. Тов. Хонинов силами своей роты, методом минирования и засадного боя разбил свыше 60 автомашин, десятки немецких солдат и офицеров».
«Тов. Хонинов обеспечил выход из окружения не только своей роты, но и других подразделений», – писала другая газета. В октябре 1943 полк попал в окружение. «Особый героизм проявила в этих боях рота Хонинова», – отмечала пресса. 19 мая 1944 г. рота Хонинова в деревне Гореничи перебила до 130 фашистов (из рапорта Сидоренко – Солдатенко Могилевскому подпольному обкому КП Белоруссии). Можно привести еще массу примеров.
Михаил Ванькаевич имеет много военных наград и получал награды в мирное время. Были ли грехи у Михаила Ванькаевича? Наверное, а у кого их нет? Есть грехи, которые вредят окружающим, а есть грехи, которые мешают жить самому. Я не так много общался с Михаилом Ванькаевичем, но эти короткие встречи в течение многих лет оставили ясное, положительное представление о нём. Создатель Бог креста не по силам не дает. Свой жизненный крест Михаил Ванькаевич пронёс достойно. Жаль, что завистники укоротили ему жизнь. И ещё жаль, что соплеменники «помогли» не получить звание Героя Советского Союза, белорусы были готовы. Может, когда-нибудь справедливость восторжествует?!
Мудрая Улан Барбаевна
После знакомства с Улан Барбаевной Лиджиевой в 1957 году вторая встреча с ней произошла через восемь лет, в театре. Я приехал из института на преддипломную практику. Пришёл в театр. В раздевалке сидели актёры, и среди них была Улан Барбаевна. Я поздоровался со всеми. Вдруг она поднимается, подходит и протягивает руку:
– Менд, Боря. Наш молодой режиссёр, – повернувшись к сидящим, сказала актриса. – Анян көвүн (Анин сын), – произнесла утвердительно. Чего, мол, сидите, был подтекст.
Подошла с улыбкой женщина и представилась:
– Анна Магнаевна. Я с мамой твоей училась и работала до войны.
Подошли другие, и все поздоровались за руки. Я стушевался и что-то пробормотал:
– Очень приятно, Борис, – и т.д.
Такого приёма я не ожидал, что сказать, что спросить не знал, да и неудобно с ходу, с налёта. Улан Барбаевну я узнал. Она была уже хорошо одета, но так же чуть прихрамывала. Наконец, придя в себя, я спросил у Улан Барбаевны:
– Как ваше здоровье?
Она похлопала меня по плечу и сказала:
– Лучше чем в Сибири!
Я спросил, где кабинет директора. Все стали объяснять, а один мужчина небольшого роста с большим носом сказал мне:
– Пойдем, Борис, я тебе покажу.
В коридоре мужчина протянул руку и говорит:
– Борис, я с твоей мамкой учился. Хорошо её знаю и отца твоего.
– Очень приятно, – мямлю я.
– Познакомимся. Ах-Манджиев Лага Нимгирович.
– Очень приятно! – Снова брякнул я.
Вначале я не врубился, что мама рассказывала про интересную, с «Ах» в начале, фамилию. Дома я рассказал маме о встрече с актёрами.
– Ах-Манджиев хороший мужик. Он комик. Встречала его, – сказала она и заулыбалась, думая о чём-то про себя.
На преддипломной работе я был ассистентом режиссёра в спектакле «Обелиск» у Льва Николаевича Александрова. Улан Барбаевна была занята в спектакле и также были заняты выпускники Ленинградской калмыцкой студии. Я сознательно занял созерцательную позицию. Александров просил: «Может, драки поставишь?» Я вежливо отказывался. Но что-то показывал. Драки ставил А. Сасыков, современные танцы ребята сами сочиняли и твистовали. Оформление было в виде обелиска. Крутился круг, и вокруг обелиска, внизу у основания постамента, художник обозначил квартиру, учительскую и т.д. Спектакль в основном был молодёжный. Возрастных мало. Кроме Улан Барбаевны, Эняева и нескольких эпизодических. Выпускники ленинградской студии работали только три сезона. Ребята были ещё не опытные. Совершенствовались. Чувствовалась скованность. Улан Барбаевна подсядет к молодым во время перерыва, и начнет с ними говорить, по-матерински успокоит – поднимала дух. Умела она как-то украдкой, мягко успокоить собеседника. Говорила она негромко. Это были, скорее, задушевные беседы.
Помню, как молодые ещё Сангинов Костя, Бадмаев Борис, Яшкулов Сергей, Алексеев Тимофей участвовали в сценических драках. Саша Сасыков показывал, поправлял этих неумех. Драться-то никто не умел. Жалко, что впоследствии Боря Бадмаев, Костя Сангинов, Тима Алексеев, Майя Ильянова, Егор Буджалов ушли из театра. Костя Сангинов ко всему ещё был талантливый музыкант.
На посиделках дома у Улан Барбаевны я узнал много интересного про актёров, и не только. Очень хорошо она отзывалась о Д.Н. Кугультинове. Она была знакома с ним с 1935 года. В Красноярском крае она общалась и с молодым А.Г. Балакаевым. Устраивала в Сибири самодеятельные концерты на дому и в общественных местах. Когда передали по радио из Москвы песни в исполнении Улан Барбаевны, калмыки, которые жили в округе и районе, прибежали к ней домой – и все радовались, плакали. Все воспряли духом. Замаячила перспектива будущего. Целый месяц гости наведывались к ней домой. «И голод, холод стали нипочем», – громко и весело сказала Улан Барбаевна уже дома, в Элисте, когда с того момента прошло 15 лет. Она много рассказывала про своё детство. Как была рыбачкой, где-то училась. И всегда пела. Когда стали набирать в Астраханскую студию, Улан Барбаевна, не задумываясь, всё бросила и ринулась в большое искусство. Вокруг Улан Барбаевны всегда были люди: в театре, дома, на лавочке возле дома. Вокруг неё постоянно были собеседники. Когда говорили про Улан Барбаевну, да и после её ухода ТУДА, все теплели и становились добрее. Она всегда меня приглашала домой, и мы вели нехитрые беседы. Продолжалось это до двух-трёх ночи. Она не отпускала меня, а я комплексовал, что не даю покоя возрастной уже актрисе.
Она рассказывала про всех писателей, выдающихся людей Калмыкии и никогда о плохом не заикалась. В ней было много позитивного. Но если кого-то не любила, то не любила. Говорила коротко: «Не хочу про него говорить!» А про писателя Баатра Басангова она говорила тепло и заинтересованно. Она говорила мне:
– Ставь пьесы Баатра. Он, знаешь, какой был настырный в деле. Если он загорелся чем-то, то всем говорил об этом и добивался всего. Тут во дворе шестого жилдома чего только не говорят о нём. Всякую напраслину городят! – и вдруг крепко выругалась.
Я обалдел, но сделал вид, что всё нормально. Могла и крепкое словцо вставить. Я приходил всегда с пустыми руками – дурак был. Хоть бы по калмыцкому обычаю «кампать, балта» принёс. А было уже за 30 лет. Однажды пришёл Арслан, сын Улан Барбаевны, говорит: «Сбегать?» Улан Барбаевна цыкнула на него и, захромав, пошла в другую комнату, вернулась с вином. Я начал что-то оправдываться, а Улан Барбаевна приказала открывать бутылку и разливать. Я даже, по-моему, вынул какие-то деньги, но Улан Барбаевна сказала: «Выпьем за мой день рождения». А Арслан ей говорит: «У тебя же месяц назад день рождения был». А она, весёлая уже, отвечает: «Я на родине могу отмечать каждый день. Это не в Сибири». Она часто вспоминала Сибирь и свою малую родину. При разговоре я не чувствовал разницы в возрасте. Улан Барбаевна умела вести душевные разговоры. Она была мудрая во всем.
Нас душило, кромсало и мяло,
Нас кидало в успех и в кювет,
И теперь нас осталось так мало,
Что, возможно, совсем уже нет.
Игорь Губерман
Под сенью славы Кугультинова
Давид – библейское имя. И Давид Никитич сам выглядел библейской азиатской глыбой. Хотя был среднего роста, но его грузное тело, крупная голова с копной волос, огромный лоб придавали его фигуре величественное, библейское выражение. Его внешность требовала уважения. Сама природа создала скульптурную внешность. В его поступи, движении не было мелочности, мельтешения. Все было эпохально, государственно, величаво. В нем проглядывала крупность и значимость. Во всех моментах проявления негодования, радости, расслабления не было обывательского, мелочного. А в моменты расслабления был веселым, с заразительным смехом. На трибуне он витийствовал. Речь его была складной, логичной, образной. Фантазия лилась рекой, но он умел ограничивать себя в рамках темы. После него выступать это, значит, обречь себя на провал. Оратор он был отменный.
За это некоторые соплеменники его почему-то не любили. Странный феномен наблюдается у наших сородичей. Эта внутренняя аномалия некоторых почему-то давала повод для необоснованных критиков, не зная его творчества.
Вот и я о творчестве мэтра, пока ни слова. Я о встречах, беседах и размышлениях нашего демиурга («творящего для народа» с греческого). Хотя, а не замахнуться ли на самого Кугультинова? Но его творчество не дает лазейки для какого-то «разглагольствования». В его стихах, в его творчестве все ясно и прозрачно. Одна газета давно просила написать очерк. Только о творчестве. Я тогда был скромным обывателем, а сейчас, пенсионер, оборзевший от свободы, от прозрачности, от мерзопакостных инсинуаций соплеменников. Поэтому попытаюсь набросать несколько зарисовок только о встречах с большим поэтом, у которого под сенью славы и я успел немножко погреться. Тогда я любил общаться с умными людьми, чтобы не обрасти мхом невежества.
О Давиде Никитиче писать сложно. Не потому, что он был сложный как человек. Наоборот. У него всегда была ясность, логичность во всем. В словах, поступках, дружбе. Почему он сказал по какому-то событию так, а не эдак. Почему он вдруг, уже в зрелом возрасте, пошел в депутаты Верховного совета? Почему у него были скрытые конфликты с первыми лицами власти республики? Он это не выпячивал и не шел на конфронтацию открыто, как это делают наши подъездные «правдорубы».
Давид Никитич был другого масштаба и был интеллигент. А несогласия с нашей властью были. Когда власть и народ жили параллельно, когда власть и народ были не «родственниками».
В депутаты он пошел по совету Чингиса Айтматова. Айтматов утверждал другу, что только там наверху можешь пробить по поводу калмыцкого народа. Ты должен с трибуны выступить по поводу полной реабилитации калмыцкого народа. Покаяния власти перед калмыцким народом не будет, пока от народа нет просьбы, ходатайства и т.д.
В те смутные 90-е годы, во времена перезагрузки новых идей многие интеллигенты ринулись в депутатство, чтобы утвердить новый взгляд, новый подход к преобразованиям в стране. Было такое поветрие среди некоторых членов общества. Тогда, кроме Кугультинова, из интеллигенции пришли актер О.Басилашвили, режиссер Марк Захаров, академик Сахаров, П.Капица, Н.Шмелев, А.Собчак, Гавриил Попов и т.д.
Правда, после депутатства, актер О.Басилашвили сказал: «Я, оказывается, не на тех работал». Режиссер Марк Захаров пишет в своей книге «Супер-профессия»: «В 1989г. я, неожиданно для нашего народа и для самого себя стал народным депутатом СССР. Это был «Горбачевский призыв». Через несколько лет стало ясно, что информационные контакты новой власти с народом оказались проблемой серьезной, болезненно-острой».
Давид Никитич тоже, выступая с трибуны, говорил открыто, всем депутатам, что калмыцкий народ полностью неудовлетворен в вопросе реабилитации и т.д. В депутатство он пошел решать не какие-то свои меркантильные помыслы, замыслы, а ратовать за народ. И здесь, в республике, не прогибался перед властью, а выступая с трибуны интеллигентно, с намеком, с подтекстом доказывал свое. Он не шел в открытую конфронтацию. А мы усматривали в его выступлениях какие-то прогибания, загибания.
У него всегда была ясность, логика в словах и поступках и постоянство в дружбе. Когда его предавали, перебегали в другой лагерь или сотворяли подобное, то он был в гневе. Предательства он не терпел. «Я из-за предательства близких и коллег страдаю. Поэтому я на эту тему не возникаю. Мои противники сразу воспользуются, ты это знаешь (Тачиеву А.)», – как-то проговорился на тему предательства мэтр.
И в его творчестве нет на тему предательства ни слова. А.Э.Тачиев был тогда директором театра по рекомендации Давида Никитича. Анджа Эрдниевич пригласил меня в Красный дом в Союз писателей, и мы сидели втроем до 10 вечера. В союзе писателей в 6 вечера все ушли. В тот вечер Давид Никитич был в ударе. Я был горд, что сижу среди аксакалов на равных и слушаю их не только писательские секреты. Я удивился, когда Тачиев сказал, что были разведчиками в Монголии. Я не поверил. Откуда, мол, до войны, они молодые разведчики?
Давид Никитич говорил про Улан Барбаевну, про Мемеева Б., драматурга Баатра Басангова. Он рассказывал Тачиеву воспоминания, иногда, поглядывая на меня как бы говоря: «Усекай, парниша». И вдруг спросил у Тачиева, кивнув головой на меня: «Твой подчиненный надежный человек?». Анджа Эрдниевич начал украшать меня, не пожалел ярких красок. Говорил Тачиев серьезно. Давид Никитич засмеялся и говорит: «Ты чего это как в КГБ отвечаешь?», – и опять рассмеялся – «Да я его с Ленинграда знаю и помог, когда его пытали горкомовские коммунисты. Я их всех, ленинградцев, знаю. Приезжал к ним в калмыцкую студию раза два-три, мастера их, Альшиц, знаю».
Другой раз я заглянул, а Давид Никитич выступал перед своей писательской паствой. Я: «Извиняюсь, не помешаю?». «Заходи, заходи. Ну, вы не против, если режиссер подслушает наши секреты», – и рассмеялся, и стал опять рассказывать. И вдруг говорит мне: «Чего ерзаешь?». А Егор Буджалов: «Он курить хочет».
«Пусть одну закурит, а ты не кури (Егору)». А Егор Андреевич тоже был злостный курильщик. В тот раз я одну сигарету выкурил и больше никогда при встрече не курил.
Д.Кугультинов был другого масштаба и мироощущения, и я извиняюсь, «но нам гагарам, недоступно наслажденья битвой жизни» (М.Горький). Он, поэт-гражданин, был на другой платформе, чем я, мы. В этом и сложность его «расшифровки» действий и поступков. Вот в творчестве он мэтр, а в жизни, мол, другой – судачит наш обыватель. В России его воспринимают правильно. И как поэта, и как человека-гражданина.
Впервые я услышал про Кугультинова в Сибири от мамы. Она говорила, что в Астрахани, когда она училась в техникуме искусств в калмыцкой студии, был молодой талантливый поэт с другом А.Тачиевым. Я об этом узнал уже в театре, от самого Тачиева. Мама рассказывала, что они учились в совпартшколе или где-то и, придя к ним в студию он щипал молодых девушек и заразительно смеялся, а с Улан Барбаевной Лиджиевой вел в сторонке серьезные беседы. Был после освобождения У.Б. Лиджиевой в Красноярском крае. Это уже Улан Барбаевна рассказывала мне у нее дома.
Впервые с Давидом Никитичем мы, студенты театрального института познакомились в 1962 году. Поэт появился у нас в калмыцкой студии в Ленинграде. Придя к нам в аудиторию, он с любопытством рассматривал нас, постоянно улыбался. Был рад, что растет молодая театральная поросль. Рассказывал о подъеме культуры Калмыкии. Говорил о московских встречах с писателями, о поэтессе Новелле Матвеевой. Молодой талантливой, но больной. Мы были в подвале, где она жила. Кугультинов потом помог ей выбить квартиру в коммуналке. Будет издана ее книга. Позже Новелла Матвеева перевела много его стихов.
Давид Никитич был несколько раз в студии. Потом приходил и в московские студии. Был в последней студии – щепкинской.
После встреч в институте произошла встреча в Элисте, в парке «Дружба» на 500-летие Джангара. Мы, студенты театрального института, участвовали в концерте. После него, мы с Иваном Киреевым подошли к Кугультинову и напросились проводить его. Народу в парке «Дружба» было много. Все веселые, радостные. Давид Никитич только успел спросить про учебу и про Альшиц (педагог по мастерству актера калмыцкой студии). Но масса знакомых Давида Никитича не дала нам пообщаться.
Ванька Жуков.
Когда я в 1969 г. в театре в Новый год, в пресловутой переработанной юмореске «Ванька Жуков» по одноимённому рассказу А.Чехова чуть пощипал городскую власть, то пошла возня с вышестоящими партийными и другими органами. Меня обвинили в подрыве устоев партии и т.д. Самое главное – меня отстранили от работы в театре. Сейчас я понимаю, что свое выступление выстроил правильно, не просто глупость спорол.
Отстранение от работы действовало на меня как удавка, перекрывающая кислород. Тогда многие знакомые в городе были в плену времени и осуждали меня. Только когда я приходил к актрисе Асе Нахимовской на улицу Пионерскую, то Лия Щеглова (Петрова) и актеры А.Щеглов, Ю. Ярославский, Е. Киберов понимающе сочувствовали мне. А другие злорадствовали, ерничали. Особенно был не сдержан в высказываниях соплеменник – художник театра Ханташов В. Он открыто радовался и злословил по поводу моего выступления. И называл меня только «Ванька Жуков». Скажет что-нибудь мерзкое и смеется. Ему был в радость мой «прокол», он считал, что то, что вышло мне боком – ему выйдет успехом. «Сам «Ванька Жуков» пришел», – ерничал коллега по работе. А я маялся по театру и заходил к нему в кабинет попить чаю и посудачить, а он сыпал соль на рану. А я ему, так сочувственно, говорил: «У тебя диабет, а ты столько сахара в чай кладешь».
В Горкоме партии.
То ли присутствовавший на новогодней встрече в театре Васькин П. из горкома поднял этот вопрос с КГБ, то ли еще кто, но однажды Б.М. Морчуков сказал мне: «Иди в горком. Вызывают. Смотри там аккуратней. Это тебе не театр. Соберись с мыслями и не юродствуй. До этого директор сказал, что позвонили оттуда, – и показал на потолок. – Чтобы тебя не допускать к работе».
Это был первый удар партийного колокола. Звон сразу разошелся по городу, как и после концерта молва разнеслась со скоростью света. Вызов в горком это был второй удар партийного колокола. Знакомый юрист сказал:
– Здесь запахло тухлятиной. Теперь они с тебя не слезут. Сейчас один партиец-функционер ничего решить не сможет. Побоится. А когда вместе, они могут затравить, заплевать любого. Готовься к худшему.
Прихожу в красный дом. Большой кабинет. Столы буквой П, а напротив председателя один стульчик. Это для меня. За столом человек 20–30 мужчины, женщины. Русские, калмыки. Какие-то трухлявые старушки, со швейной фабрики беряшка, рабочий класс, прокурор Федичкин, квалифицированный карьерист, постоянно балаболивший на собраниях, съездах. То ли члены коллегии, то ли представители горкома партии, в общем, партийная свора. Много людей оторвали от работы. Как же, антисоветчика судить пришли. Подрывает устои к подступу коммунизма. В общем замкнутая суперсекта в сборе. Председатель был какой-то Бамбаев или как его там. Он сразу быка за рога: «Кто хочет выступить?». Пауза.
Видимо, до меня изложили суть дела. Никто не решался первым лезть на амбразуру. Еще бы. Вопрос-то обоюдоострый, щекотливый. Можно и опростоволоситься. Не каждый день разбирают антисоветчика. Я почему употребляю это слово, потому что одна бабенка, швея по-моему, употребила это слово, председатель, тут же осек ее: «Осторожно с ярлыками. Мы хотим разобраться с этим явлением». Швея не возникала. Поняла каким-то внутренним партийным соображением или женским чутьем, что вопрос большой государственной важности и просто так с кондачка не решить.
Председательствующий: «Смелее товарищи. Кто желает?». Опять тревожная пауза. Тревожная для меня и для них. Героев в мирное время бывает только единицы. Рабочий мужик с места спросил: «А текст есть? Можно послушать?». Председательствующий: «Я вам кратко объяснил. Текста нет». Прокурор Федичкин, я его узнал, потому что прокуратура рядом с театром, и я его видел, тоже с места спросил почему я обратился к 1 секретарю Городовикову. «Почему так неуважительно вы обращаетесь на сцене в какой-то несерьезной шутке?». Это прокурор задал вопрос и думаю, надо как-то так ответить, чтобы он больше не возникал.
Я начал громко объяснять, что обратился как к отцу нации, и он у меня был положительным лицом. В общем наговорил бдительному партийцу, да еще прокурору. Птица-то большая. Наговорил, что-то с уклоном в защиту советской власти и что страна движется семимильными шагами, а есть элементы, которые отдаляют от нас светлое будущее. Были еще вопросы. Прокурор дважды или трижды встревал и все хотел сбить меня с панталыку, зная что словесная казуистика может отвести от пропасти у которой я балансировал. А я отдалялся от нее. Смотрю, некоторые члены бюро как-то смягчились. Глаза стали другие. Оглядываются друг на друга. Нет такой настороженности и гневного взгляда. Были еще не значительные вопросы. Но некоторые затихли. Слышно было как у одного функционера шла титаническая работа мозга, но он не преодолел свою трусость. Видимо, моя убежденность и словесная эквилибристика его подточила, и он было решился что-то сказать или спросить, но вдруг стал чистить рукав пиджака.
Я чувствовал кожей, что некоторые думают, что художник, творец, всегда враждебен и опасен любой власти. Сознательно или бессознательно, именно в искусстве видят опасность, таинственность, неуправляемость по отношению к власти. Некоторые не знали предмета разговора, щепетильность рассматриваемого вопроса. И впервые, наверное, шло такое разбирательство. Поэтому члены бюро не выполнили «план», не подвели жирную черту, не выполнили партийный заказ или не хотели брать на себя ответственность. Мы, мол, провели разговор на уровне города, а там пусть решают вышестоящие органы. Никаких оргвыводов и меня отпустили без охраны и наручников. Только почистили перышки и пригладили некоторые взъерошенные мысли.
А позже, недели через три пришли в театр представители горкома партии во главе с Матреной Викторовной Цыс – секретарем горкома партии. Все эти коммунисты идеологию партии превратили в религию. Мыслили одинаково и примитивно.
Свою ущербность, недалекость, незнание предмета разговора, бедный словарный запас прикрывали партийными лозунгами и клише.
Олигархия функционеров, партийцев такова, что кардинальных изменений изнутри аппарата невозможно. Поэтому все мыслили шаблонно, а нехватка аргументации заменялась окриком от имени партии. Эти мешковатые старички и молодые, которые говорили «коммунизьма», «социолизьма», старались выглядеть либералами, демократами, а на самом деле в стране был полицейский вариант сталинизма. Он был и после смерти Сталина. Сталинизм – это не просто прихоть или ошибка Сталина, это исторически сложившаяся ситуация, мешанина, которая подавляла свободомыслие. И любая сказанная мысль не в угоду партии – наказывалась. Эта партийная система не давала шаг влево или вправо. Закостенелость партийных догм и сожрали саму партию.
Система представляла собой отлаженную машину. И места занимаемые человеками являются винтиками этой машинерии. И кто пытается персонально повлиять или сделать критическое замечание по поводу партии вылетает из машины или уничтожается ею. Иванова, Петрова, Манджиева, Санджиева можешь критиковать, а партию в целом – преступно. В партию многие вступали из карьеристских целей. Поэтому там было много серых мышек. Один лояльный коммунист из обкомовской структуры, любивший вмазать по наркомовской, сидя в мастерской у художника Очира Кикеева ляпнул: «Партия – это торжество посредственности». Америку он не открыл, а хотел прослыть, что он натуральный коммунист, а многие «химия».
У нас в театре я спрашивал у молодых женщин, мол, а ты зачем вступила в партию? Ответа не было. Итак понятно. На партийных собраниях всегда молчали. А вдруг как партийную поднимут по лестнице вверх? Тогда многие уходили наверх, а потом возвращались. Убегали в обком партии, а леща схлопочут, и снова возвращались.
У Кугультинова и в обкоме партии у
III
секретаря Намсинова И.Е.
Вот так мне из-за «Ваньки Жукова» перекрыли кислород. И однажды Лия Щеглова (Петрова) сказала: «Обратись к Давиду Никитичу. Он человек мудрый, что-нибудь придумает». В общем, только она одна за эти месяцы дала вразумительную наколку. За что ей благодарен.
В общем собрался я с мыслями, позвонил поэту, надел лучший лапсердак и прямиком к спасителю. До этого я обращался ко многим знаковым фигурам того времени. Все отбоярились.
Пришел к частному дому на песках возле РСУ, а во дворе большая собака. Не попасть, думаю, к поэту. Начал кричать, как утопающий. Вышла Алла Григорьевна, жена Давида Никитича. Мэтр сидел в кресле в халате как хан, сложив ноги по-азиатски. На столе книги, бумаги, письма. Вид был угрожающий, и мизансцена не предвещали ничего хорошего. Как будто приготовился крушить меня, а не помочь. В голове молнией мелькнула мысль: «Зачем я пришел к нему. Доконает он меня совсем».
«Садись», – сказал Мастер. Пауза. «Слышал, слышал». Опять пауза. Голос его ничего пока не предвещал. Вошла Алла Григорьевна, жена: «Давид Никитич, может чаю?». «Подожди. Потом…» – махнул рукой. Она ушла.
– К работе тебя не допускают?
– Нет.
– Кто с тобой разговаривал? К кому ходил?
– Было собеседование с представителями горкома партии, с Пантелеймоном Васькиным и сидел какой-то чиновник или из КГБ, я не знаю. Потом вызвали на коллегию в горком партии. Сидело человек 20–30. Расспрашивали меня.
– Кто, что спрашивал? – спросил поэт.
– Первый выступил, по-моему, какой-то Бамбаев. Он объяснил суть дела. Больше всех вопросы задавал прокурор Федичкин. Он спросил, кто меня надоумил переделать рассказ «Ванька Жуков» и навести критику на власть, город. Были еще вопросы. Почему я обратился к 1 секретарю, спросила какая-то женщина. Я ответил, что обратился как к отцу нации. И меня отпустили. Шло это минут тридцать, а может больше. В основном меня ругали.
– Понятно, что обратился к отцу нации, ты хорошую защиту придумал. И сколько ты висишь в неопределенности?
– Несколько месяцев.
– Многовато. Они все ждут решения ЕГО и поэтому боятся, что-либо решать. Вопрос-то щепетильный. Ты не украл, никого не бил, не оскорбил матом, только критиковал власть города, а критиковать власть не положено, но статьи такой нет, чтобы тебя наказать строго. Я сейчас пишу поэму «Бунт разума», у меня есть такие слова в начале поэмы «Сначала покарай, потом лечи. А потому сейчас нужны врачи». «Покарать» они не знают как тебя. А вот «врачи», образно говоря, заступники тебе нужны.
Вот мы ездили с Гамзатовым в Югославию, а когда приехали в Москву, в Союзе писателей был вечер и там про поездку сделали капустник, – продолжал Давид Никитич. – Мы идем по городу, за нами Топтыгин, мы в магазин – за нами Топтыгин, в туалет – за нами Топтыгин, т. е. стукач. Писатели посмеялись и никаких оргвыводов, это же Москва. А тут другое дело. У меня сейчас натянутые отношения с Ахлачи. Наши осведомители коллеги стучат на меня ЕМУ, поэтому я тебе помочь не могу».
Во-первых, меня ошеломила откровенность мэтра по поводу напряженности с Б.Б. Городовиковым. Во-вторых, что нашептывают 1 секретарю коллеги из союза писателей на Кугультинова. Фамилии мэтр сказал, но я не буду их «рассекречивать» до поры, до времени. Я тогда многое не знал. В-третьих, я подумал, а зачем он мне рассказывал про «Бунт разума», про вечер в союзе писателей, расспрашивал с кем я встречался и т.д.
Во время моих глобальных размышлений о сказанном мэтра, вошла Алла Григорьевна, поставила чай и добила меня: «Что это вас угораздило так вляпаться? Теперь они с вас не слезут. Накажут вас, чтоб другим неповадно было. Власть не любит, когда их ершат». Давид Никитич улыбнулся и сказал: «Не слушай ее. У ней своя женская логика. Не бери в голову». Давид Никитич сбросил халат, встал, взял «Литературную газету» и сказал: «Вот тут песочат Олжаса Сулейменова. Тоже надо поддержать его. Обвиняют почему-то в национализме. Не дают мыслить другими категориями, только надо идти в русле суждений Суслова. Времени маловато. «Бунт разума» надо закончить. По плану я должен сдать в 1970 году, союз писателей уже застолбил место». Чуть походил и сел на диван. Пауза. «Смело, смело ты поступил. Наверняка ОН в курсе дела. Только ОН разрулит ситуацию. А при моих обстоятельствах я тебе не помощник. Но надо выходить из этого тупика. Сколько тебе лет?»
– Тридцать, – выпалил я.
– Все впереди.
– А я в твои годы был в заключении.
Опять воцарилась гнетущая пауза. У меня в голове все смешалось, реле замкнуло и все вопросы исчезли. Хотелось курить, но …
– Давай сделаем так. Сам я не могу к нему пойти, попрошу Намсинова И.Е. (III секретарь по идеологии). Сам Намсинов решать не будет. Уж очень щекотливое дело. Только ОН может поставить точку. Жди моего звонка.
Я грешным делом подумал, что Давид Никитич отбоярился от меня. Кто пойдет просить аудиенцию для меня у Б.Городовикова и просителю могут дать нагоняя. Прошляпили, мол, ваша оплошность, вина. И Намсинов может отказаться, зачем ему эта обуза? Это произошло в самый застой. Партия во главе с Брежневым хоть и дремала, но за шалости с ней наказывали. Шли дни, недели, а звонка все нет. Друзья и сочувствующие, а их было мало, уже смирились и ждали, какое будет наказание, или посадят за клевету. Но в юмореске «Ванька Жуков» фамилии не указывались. Правда в конце Ванька передает привет сельчанам Намсинову, Кичапову, Ножкину (секретари обкома партии). Критики на них не было. Они были, как и Городовиков у Ваньки Жукова душеспасателями, добрые друзья… Критика была на городскую власть безфамильно, которая бездействует. Но это было не впрямую, а по касательной, мол, в магазинах того-то нет, город не строится, улицы грязные. Правда, был один укус – а дома рядом с театром, обкомовские и т.д. Но это было действительно так. И стоял обкомовский магазинчик, в котором отоваривались все. Правда, тем что лежало на прилавках, а за прилавком не для блуждающего люда. Сейчас это все смешно и непонятно многим. У Райкина Аркадия масса миниатюр было про «Заднее кирльцо», про «дефисит». Но это была другая Вселенная, там можно говорить, а тут – НИЗЗЯ!
В общем я уже отчаялся. Рассказывал несколько раз друзьям разговор с мэтром. Никто не посочувствовал, не успокаивал. Только один знакомый юрист сказал:
– Плохо вы думаете о Городовикове. Он не такой, как другие партийцы. Он генерал, а не чиновник. С другой стороны, как подадут ему. Всяко может обернуться.
А я подумал – хорошо начал, а закончил за упокой души.
Потом приходили в театр из горкома партии коммунисты во главе с М.В.Цыс, было собрание. Актеры говорили, что это театральная критическая шутка, безобидная шалость и никто за спиной Шагаева не стоит. Спросили, кто нуждается в чем, какие просьбы. Актриса З.Манцынова просила устроить детей в садик, художник Ханташов просил на домах большими цифрами писать номера домов. Добрались до мелочей.
В театре я ни с кем не делился. Вообще с театралами я жил другой жизнью и не очень плакался им в жилетку. Этот «террариум единомышленников» я хорошо знал.
В Ленинграде в студенчестве я не знал историю про калмыков, про ханские раздраи. Почему убежали с Родины? Сейчас что-то познав, поняв геополитику тех далеких времен, думаю, что ханы тогда погрязли в мелочах, мелочных ссорах. А об этносе не думали. Хотя враги постоянно были вблизи. Никто из предводителей ханства не задумывался о глобальном. Сейчас в 21 веке то же.
Однако вдруг после долгой паузы позвонил Кугультинов: «Звони Намсинову. При встрече все ему расскажешь». Уже теплее, но пока это полдела. Намсинов, значит, храбрый мужик. Решился помочь. Кугультинов тоже свое слово сдержал. Не каждый мог в то время пойти на такое. Вызволять из беды бунтовщика, который родную власть полоскает.
К Намсинову в кабинет я зашел в 5 часов вечера, а в 8 часов вышел. Курили. Это в обкоме-то партии! Илья Евгеньевич угощал «Мальборо». Это было из ряда вон. Он ни разу не спросил о юмореске «Ванька Жуков». Видимо все ему доложили в общих чертах. Он не воспитывал меня, а рассказывал про службу, про Новосибирск, как учительствовал. Я постепенно оклемался, обрел покой. Не от курева, конечно. Илья Евгеньевич умно, тактично уводил меня от мрачных мыслей. Из всего разговора я понял, что Илья Евгеньевич уверен в «акции» у Городовикова. Только одно напутствие он дал мне: «Он, во-первых, генерал, а потом 1 секретарь. Говори кратко, точно, без лишних украшений. Жди моего звонка».
Опять пошли неопределенные, мучительные дни. Я что-то кропал, а вечерами бражничали с друзьями. Надо было притупить не «всенародное горе», но тоже все-таки, горе, сочиненное самим, при отягчающих обстоятельствах. А обстоятельства были жесткие. На дворе и в воздухе витали идеи партии и соответствующие порядки. А тут уж совсем распоясавшийся интеллигент вольность мыслей позволил. Критиковать власть решил. Не положено!
Это я сейчас в 2000 годы так рассусоливаю, а тогда был регламент во всем. А трогать партию и их проводников ни-ни. Люди в массе всего боялись. Шаг вправо, шаг влево лишаешься чего-то. Расстрела, конечно, не было. Но сажали. За высказывания сажали. Сейчас скажут, ну чего это он преувеличивает. Но все это было.
Илья Евгеньевич Намсинов устроил аудиенцию с Городовиковым. Разговор был 3–5 минут. Городовиков, хоть и генерал, I секретарь обкома, но оказался мудрой, просветленной личностью, не погрязшей в бытовых дрязгах. Поставил точку в моем деле. Басан Бадминович Городовиков был масштабной личностью.
Встреча в Москве
Как-то в 1970-х годах я приехал в Москву. Я тогда ходил в кафе, в гостинице «Националь», где собиралась молодая московская богема. Поэты, художники, киноактеры, операторы, фарца промышляющие у иностранцев доллары. Иногда советских туда пускали, но шел фильтраж. За кого швейцары принимали меня, не знаю, но пускали. Я показывал ВТО (Всероссийское театральное общество) ксиву и оказывался на территории «загнивающего Запада». К ней относились также ленинградская гостиница «Астория» и «Европейская». Киноактер Лева Прыгунов, с которым мы учились в институте и жили в общежитии на Опочинена 8, тоже был постоянным завсегдатаем этого западного островка в Москве. Чашечка кофе, 50 грамм коньяка и Запад у тебя под ногами. Иностранцы кучковались за отдельными столиками и надменно посматривали на нас. А советская богема была уже чуть раскована и вела себя вольготно. На копейки делали праздник для души. В советские кафе не ходили. Им нужна было кроме радостей, еще чтобы журчала иностранная речь, чтобы в воздухе витал космополитизм. Совковсть уже всем приелась.
Так вот, только я направил свой навигатор в растлевающий островок «сладкой жизни», группа азиат преграждает мне дорогу к европейцам. Это были писатели Калмыкии. Живые классики и где, в Москве! В Элисте в таком сборе не часто увидишь. Писатель Тимофей Бембеев говорит массе: «Молодой режиссер. Наш, калмыцкий». Кугультинов протягивает мне руку и говорит: «Да я его раньше тебя знал. Я был у них в институте, и не раз». Толпа улыбается. «Куда идешь?», – спросил кто-то. Не буду же говорить, что иду в кафе «Националь» загнивать среди капиталистов и буржуинов. Давид Никитич скомандовал: «Пойдем с нами». Часть группы сразу откололась, а Кугультинов, Бембеев, Балакаев и я двинулись в логово советских провинциальных командировочных. Давид Никитич дал ассигнации, чтобы я купил злодейку с наклейкой и закусь. Я отоварился и пошли в номер. Номер был шикарный. В маленькой прихожей две колонны. Сталинская мебель, дубовые торшеры. Люстра над столом как в метро.
Я, как самый молодой, как новый слуга стал сервировать стол, т.е. разливать не нарзан, конечно, для живых классиков. Кугультинов стал звонить и кого-то приглашать.
Выпили. Я старался вести себя подобающим образом среди классиков и чуть пригубил. Хотелось есть, но нажравшись картошки в Сибири, я изображал сытого бездельника, которому не интересно заполнять бренное тело. Мне, мол, духовная пища нужна. Давид Никитич расспросил цель приезда в Москву и так далее. Через какое-то время интерес ко мне у них потерялся, и они начали говорить о своей «кухне». Я только наполнял жидкость в хрусталь. Во время их разговора я понял, что Т. Бембеев – председатель союза писателей Калмыкии. Я же тогда был в неведении кто в генеральской форме, кто рядовой – классики и всё. Давид Никитич, конечно, лидировал в разговоре. «Он сам шумел. Как море пенный вал» (Кугультинов «Бахчисарай»). Помнится Давид Никитич что-то убежденно доказывал на калмыцком языке Т.Бембееву, а последний отбивался. Потом перешли на русский.
А Алексей Гучинович Балакаев тихо, скромно интеллигентно успокаивал их. Кугультинов пошел к телефону снова звонить. Чувствую, что я тут инородное тело. Попрощался с двумя писателями и тихонько улизнул.
Один сборник Кугультинова издали в Москве в 1965 году, второй двухтомник вышел в 1970 г. Мы тогда встретились в Москве где-то в 1966 г., когда я ехал в Ленинград через Москву, к семье.
После московской встречи были мимолетные заседания в союзе писателей. Мне было интересно и любопытно наблюдать не только «как строка рождалась в муках», но их отношение к жизни к тому или иному событию. Обменяться мнениями, посоветоваться, подышать воздухом творчества.
Давид Никитич никогда не задавал дурацкие вопросы типа «Как жизнь? Что нового?». Эти праздные, ничего не значащие, дежурные вопросы он избегал, потому что жил другими категориями. Его вопросы были полезные как для него, так и для собеседника. Например «У вас в театре нехватка национальной драматургии. Посмотрите такой-то роман, такого-то писателя. Любопытная вещь». Однажды при Л.Инджиеве, М.Нармаеве спросил, кто надоумил поставить театр в таком месте. Даже в 30-х годах театр сделали в центре. Потеснили ЦК.
В другой раз мэтр рассказал как прорвался будучи молодым еще поэтом в гостиницу к приехавшему в Элисту Семену Липкину и Баатру Басангову и дал тетрадь со стихами, чтобы оценили его творчество. Очень хорошо отзывался о Б. Басангове. Когда узнали, что арестовали Анджура Пюрбеева, они с Баатром Басанговым пошли на квартиру к Пюрбеевым, чтобы забрать его рукописи. Анджур Пюрбеев просил Баатра Басангова, еще до ареста, вплотную заняться эпосом. А.Пюрбеев собирал материалы и сам переводил некоторые главы эпоса с поэтом Исбахом. Б.Басангов сказал, что надо сохранить эти бумаги для истории. Следователи, которые искали компрометирующие материалы Пюрбеева, просмотрев рукописи, отдали им. «Ставь пьесы Баатра Басангова. Читай эпос на калмыцком», – не раз говорил мне поэт. И всегда при окончании разговора Давид Никитич спрашивал: «Ну, ты читаешь "Джангар" на калмыцком языке?».
Московский композитор Кирилл Акимов играл мне у себя дома в Москве свою партитуру оперы "Сар-Герел" по сказке Кугультинова и постановка должна была состояться в Харьковском театре оперы и балета. Музыка оказалась потрясающая и очень национальная по содержанию. Калмыцкую музыку он знал. Для моей пьесы и спектакля «72 небылицы», который был дважды поставлен в калмыцком театре, он написал музыку. Мы записали ее на всесоюзном радио. Исполнял оркестр под управлением Вячеслава Мещерина. Это была знаковая фигура в музыкальном мире в то время. Композитор Акимов написал музыку к спектаклю «Дурочка» Лопэ Де Вега, для спектаклей театра "Советской Армии", для чувашского и марийского театров.
Оказывается Давид Никитич помогал ему вступить в союз композиторов. Он чувствовал талантливых людей и считал долгом помочь. И тот в знак благодарности написал музыку к спектаклю-сказке «Сар-Герел». Композитор и поэт зажглись этой идеей. Но не нашелся оперный режиссер и потом смена власти в театре. Пока все тянулось, композитор Акимов умер. Творческий акт не состоялся. Кугультинов об этом харьковском проекте нигде не говорил. Когда на какой-то встрече я рассказал Давиду Никитичу, что слушал на рояле музыку к опере "Сар-Герел", мэтр удивился. И очень сокрушался, что умер Акимов и проект не состоялся. Партитура сохранилась у жены Акимова.
Кугультинов и монголы.
Звонок. По телефону плохая русская речь с монгольским акцентом:
– Борис Андреевич, это вы?
– Я, конечно, это ты Амр?
Амр расхохотался.
– Вы меня узнали?
– А как же не узнать режиссера-монгола! Знаковая фигура на всем безбрежном азиатском континенте! – поддерживаю представителя Монголии.
– Мы с женой приедем к Вам. Вы там же живете? – на плохом русском изъяснялся Амр. Ранее Амр ставил у нас дипломную работу – спектакль "Гномобиль" Драйзера.
– Помогите организовать встречу с Давидом Кугультиновым. Никто не может. В министерстве культуры отказались, говорят сами ищите выход на него.
Амр приехал с женой Сувд и водкой «Чингисхан». Рассказал, что все эти годы работал в Монголии, ставил спектакли. Помогал в Польше. Они с Сувд организовали в Монголии свой телевизионный канал. В Калмыкию привезли ансамбль «Нюанс», это четыре певца из монгольского оперного театра. Дали 3 концерта и хотели записать Давида Никитича для телевизионной передачи. Министерство культуры почему-то отбоярилось и мне пришлось лично договариваться с мэтром о записи.
Я позвонил Давиду Никитичу. Извинился за назойливость и объяснил суть дела. Давид Никитич болел, плохо чувствовал себя, но для братьев-монголов, сказал надо собрать все силы.
– Когда, где? – спросил мэтр. – Давайте завтра силы соберу. В 13 часов дня, в 11 я отдыхаю и в 3. Два часа хватит?
– Вполне, – успокоил я пожилого человека. Ему тогда было лет 79–80 лет.
На следующий день мы в 13 часов дня стоим у главного входа театра. Подъезжает «Волга». Все монголы и я бросились к машине. Проводили поэта внутрь театра. Заранее приготовили диван, кресло. Мэтр сел и спросил:
– Что говорить?
– Амр сказал, что хотите говорите, мол потом в Монголии смонтируем.
К слову, в Монголии на гастролях нам говорили братья по крови, что если монгол сказал «маргаш», т.е. завтра, то никогда не сделает, не вернет, не придет, не исполнит. Так и получилось.
– Что, начинать? – спросил Д.Н. Кугультинов у монголов.
– Начинайте, – скомандовал артист оператор.
Д.Н. плохо уже видел, он положил свою руку ко мне. Я сидел рядом и сказал:
– Я тебя буду держать, чтоб никуда не сбежал.
Публика среагировала хохотом. Давид Никитич начал говорить на калмыцком языке. В преамбуле мэтр сказал, что много раз бывал в Монголии. В Монголии у него много друзей писателей. Тогда Д.Н. сказал, что с А.Э. Тачиевым впервые был в Монголии перед войной. Он рассказал о монгольской диаспоре в Америке. С Монголией большие контакты были. Сейчас, мол, из-за возраста никуда не выезжает, перечислял монгольских писателей. Говорил, что Монголия процветает, и мы калмыки гордимся ими. И что когда калмыков выселяли, монголы просили советскую власть чтобы калмыков отправили в Монголию. Но не случилось. Благодарил ту монгольскую власть. Он говорил так, как будто был в Монгольской студии и впрямую обращался к монгольским зрителям. Память и знания о Монголии были потрясающие. Как будто мэтр только что приехал оттуда.
В общем мэтр был в ударе, кураж. Его захлестнуло и он без остановки говорил на калмыцком языке три часа. Монгольский оператор только успевал менять кассеты. Монголы попросили Кугультинова пятиминутный перерыв, покурить. Все вышли, а он меня не отпускает, все рассказывает, а я уже теряю здоровье без курева. После перерыва Д.Н. еще полтора часа говорил о Монголии, о монгольских друзьях, о дружбе. После интенсивного монолога мэтр сказал, что устал. Я поставил точку. Все стали благодарить Давид Никитича, извиняться, что замучили его, а он говорит: «Это я Вас замучил, мне-то только около 80». В общем его положительной энергетикой пронизало и нас. Монголы были довольны.
Прошло много месяцев. Я несколько раз звонил в Монголию, абонент не отвечал. То ли мобильник неправильно записали. А я вспомнил монгольское обещание «маргаш», но пока не терял надежду. Звонила Алла Григорьевна и спрашивала: «Ты что Боря молчишь, монголы передачу сделали?». Я сказал, что передача была только 30 минут. А она говорит, пусть вышлют всю трехчасовую запись. Но братья по крови не обязательны. Праздник для души мэтру не сделали. Эта запись сохранилась на телевидении в Улан-Баторе.
Вспоминая этот эпизод, я все удивляюсь Давиду Никитичу. В таком возрасте мэтр три часа говорил на калмыцком языке и говорил он то серьезно, то с юмором, приводя разные притчи, поговорки. Говорил без всяких вопросов со стороны монголов, но речь была как будто специально продуманная. Имела сюжет. Была преамбула – завязка, потом сюжет, развитие. В конце монолога мэтр выдал спич в честь монгольского народа. Говорил он четко, яростно, как в бытность выступал на трибуне. Не запинался, не делал пауз, речь шла по накатанной. Как будто он читал с листа, с выражением. Я гордился нашим мэтром. А монголы после записи, когда мы поехали к ним на махан, восхищались его эрудицией, ясностью ума. Мы, мол, молодые попросились на перерыв, а он просто своей энергией потрясал. Давид Никитич понимал, что в Монголии ему уже не бывать и он то ли прощался с братьями по крови, то ли хотел через тысячи километров передать положительную энергию. И мэтр это сделал. Большой человек! Повторяли оперные певцы из Монголии. Режиссер Амр был доволен, что застолбил хорошую передачу с Кугультиновым. Он думал о рейтинге. У них там, в Улан-Баторе, кроме госканалов 3 или 4 частных. Вот такой эпизод был у Кугультинова с монгольскими товарищами в Элисте.
Кугультинов в театре
Давид Никитич, после встреч со студийцами Калмыцкой студии в Ленинграде постоянно отслеживал судьбу каждого. Сожалел, что некоторые ушли из театра. На посиделках в союзе писателей он расспрашивал про них. Видимо он был о чем-то наслышан, но уточнял, проверял, в театр приходил. Давид Никитич дружил с Каляевым, уважал его. Уважительно относился к Лиджи Очировичу Инджиеву, Морхаджи Нармаеву, к Босе Бадмаевне Сангаджиевой, Андже Эрдниевичу Тачиеву. Это я видел и чувствовал на беседах в Союзе.
В 1971 году Санджи Каляев пригласил Давида Никитича на премьеру своей пьесы в моей постановке "Воззвание Ленина". После спектакля Д.Н. пришел за кулисы к актерам. Я завел его с Каляевым в мужскую гримерку. Он пожал всем руки, поздравил с премьерой и сказал: «Этот спектакль не стыдно вести в Москву». Потом был небольшой разговор. «Ну, переодевайтесь, снимайте грим, отдыхайте. Вы заслужили паёк». Все расхохотались, мужики поняли, какой паёк.
Когда я провожал их, Давид Никитич спросил у Каляева: «Ну, ты сам-то доволен?». А Каляев отшутился: «Порадовали ребята, пьеса-то хорошая. Это все Шагаев меня взбаламутил. Давайте поставим. А в начале упирался, ругался с Алексеем (министр Алексей Урубжурович Бадмаев), а через месяц, когда 2 раза прочел, калмыцкий-то они, молодежь, плохо знают, пришел ко мне домой и стал уговаривать меня», – весело рассказывал МЭТР МЭТРУ.
В 1994 году я пригласил на генеральную репетицию Давида Никитича на спектакль "Карамболь". После генерального обсуждения в узком кругу, Давид Никитич сказал: «Разрешите я буду говорить сидя?». Мы все, конечно, как дети: «Сидите, сидите». А он продолжает: «Так я буду выглядеть важнее». Все засмеялись. «Хорошо начал. Значит костить не будет», – подумал я. А он: «Это не спектакль». Пауза, я обомлел. А он повторил: «Это не спектакль, а жизнь. Очень нужный спектакль и современный. Водка губит человека, у нас это беда зашкаливает». У меня, да и у всех актеров нормализовалось давление и не слышно уже было как бьется сердце. Кугультинов сказал много хороших слов.
Пьеса и спектакль были о вреде алкоголя и как он разрушает человека и семью. Он улыбаясь хвалил Дорджи Сельвина, который играл главную роль мужа-пьяницу, актрису Л.Довгаеву, которая играла жену Дорджи по пьесе. Д.Сельвина мэтр хорошо знал еще с Ленинграда. Дорджи Сельвин в Ленинграде при Д.Н. читал его стихотворение «Бахчисарай», «Хадрис». Сельвин был талантливый, начитанный актер, редкое качество среди актерской братии. Когда я провожал Д.Н. домой он деликатно так спросил: «Дорджи, как сейчас? Не увлекается?…»
«Что вы! Его не узнать. Совершенно другой человек!», – вешал я лапшу большому поэту. Поэт, по-моему, поверил мне, внял моим сопливым оханьям, аханьям. Город-то маленький, он что-то слышал, расспрашивал. Но Д.Н. уважал талантливого человека. Он видел людей своим прозорливым оком.
А уже много позже мэтр Давид Никитич Кугультинов спросил у меня:
– Как там В.Яшкулов, работает?
– Работает, – скупо ответил я.
– Зря я помогал ему с Нонной Гаряевной (жена Б.Б.Городовикова) чтобы их с дружком не посадили из-за арки в Цаган – Амане. Председатели колхозов, совхозов написали письмо в обком, что они попросили деньги на арку, а она позже треснула, и они ее сами заделали. Оказывается была завышенная оценка работы их родственником архитектором Машаевым. После их письма возник сыр – бор. Меня попросил Илья Евгеньевич Намсинов, потому что участвовал в строительстве арки его сын.
Позже я сказал про это Яшкулову, а он говорит:
– А я не знал про помощь Кугультинова.
Как он мог знать, когда они уже сидели под следствием больше 10 месяцев. Позже, после многих ходатайств их освободили. Вот такие характеристики случайно узнал от разных людей.
Я проводил Давида Никитича. Это я воспроизвел то, что у меня записано в моих «нетленках», записных книжках. А так писатели не очень баловали театр своим посещением. Егор Буджалов, Бося Сангаджиева частенько забегали на спектакли. Б.Б. Городовиков, 1 секретарь, занятой человек и то посещал, а с ним двое или трое, и кавалькада рангом пониже. В театре КГБ, МВД и полный зал, а после спектакля буфет. А до этого ни-ни. Никакой наркомовской нормы.
Собеседование в Союзе
Давид Никитич с его авторитетом был вхож в любые структуры, министерства, союзы, организации. Его интересовала культура Республики, он активно оказывал помощь. Кугультинов Давид Никитич дал идею и пробивал, чтобы Санджи Каляевич пошел преподавать в университет. Сам С.К. Каляев говорил мне, что Кугультинов сказал ректору или кому там, чтобы его взяли преподавать калмыцкий язык.
Когда мы учились в Ленинграде, поэт дважды или трижды приезжал к студийцам. Есть фотография встречи. Тогда я уже учился на режиссерском. Меня студийцы не позвали. Потом Кугультинов спрашивал: «Чего это тебя не было на встрече в институте?».
Давно это было. Я жил на 1 мкр. и ко мне заходил поэт Джангар Насунов. И как-то в разговоре он обронил, что его зажимает Давид Никитич, где-то он, мол сказал не хорошо о нем. Я накинулся на него. В политпросвещении был такой зал в корпусе университета возле архива. Фильмы зарубежные показывали, встречи были и прочее. Однажды я присутствовал на собрании Союза, где выступал Давид Никитич и сказал, что появился талантливый молодой поэт Джангар Насунов. Жаль не пишет на калмыцком языке. И всё. Потом я слышал уже разные трактовки. Это сочиняли враги Кугультинова. Специально говорят, что зажимает молодых. Глупости! Кугультинов другого масштаба, чтобы говорить такое! В Союзе писателей как-то Кугультинов спросил у Л.О. Инджиева: «Ты знаком с молодым поэтом Д.Насуновым?». Инджиев Л.О. ответил, что знаком. «Калмыцкий он знает?» –спросил Кугультинов. Инджиев ответил: «Он пишет на русском» – «Жаль», – сказал Кугультинов. И что ты такой мнительный? И всё. Не больше, не меньше. И это ты называешь Кугультинов зажимает?», – сказал я – Кто тебе это нашептывает?».
– Нет, я тоже такое слышал, но и другое говорят.
– Я знаю, кто говорит. Работы у него тогда не было, и я устроил в театр завлитом. Он всё комплексовал «не удобно, я ничего не знаю и т.д.» Я ему «читай пьесы на русском», сказал записывать высказывания и т.д. Поработал месяц, а когда актеры пришли с отпуска уволился. Зам.директору Кичику сказал, найдите его и пусть придет ко мне домой. Пришел он ко мне и сказал, что уже устроился на завод «Одн» сторожем или вахтером. А Кугультинов действительно сказал, что появился молодой талантливый поэт. Это ли не поддержка?
Д.Н. хотел помочь другому поэту Васе Чонгонову, когда тот попал в оказию, но не смог. Там была другая структура, которую не убедить.
Дома у мэтра
Как-то на мою репетицию в театр пришел мэтр. Я сидел с актерами в зале у сцены и вдруг подходит актер Ильянов и говорит: «Тише, в зале Давид Никитич». Я увидел мэтра с актерами подошел, поздоровался. Я сказал, что актеров отпустил, а сам шепнул, чтобы всех отпустили.
– Ну, раз свободен, проводи меня.
Дорогой он расспросил меня о театре, о пьесе, что ставил, кто главный. Я ответил:
– Ваш покорный слуга.
– Ну, молодец, слышал, ты выиграл по суду! А чего не позвонил. Благодарностей не ждал, но сообщить то мог, – Давид Никитич засмеялся.
– Давид Никитич, благодарю за «Ваньку Жукова», за многие советы, я в долгу перед вами – стал оправдываться и мямлить перед мэтром. Подошли к дому-музею. От театра сто шагов. Вошли в дом. Навстречу Алла Григорьевна. «А кого ты привел? А-а-а, Борис. Тут приходили давно три актрисы. Я не пускала их, а одна проскочила и замучила Давида Никитича стихами». И назвала приходивших актрис. Давид Никитич сел в кресло и меня усадил. Пауза.
– Вот здесь на полу спал пьяный Расул Гамзатов, – огорошил меня мэтр. – Это после торжественного юбилея пришли, и он не хотел спать на кровати. Сказал, постели мне что-нибудь на полу. Алла Григорьевна свалила все мягкое, а он выбрал какой-то плед завернулся и спал. А ты знаешь, что Расул Гамзатов сказал в Москве Кирсану? Он сказал, мне в Дагестане построили дом-музей. Сделай такое же моему другу. Вот как было…
Я сидел, и старался не вякать. Пусть, думаю, аксакал выговорится.
– А позвал я тебя вот зачем. До меня дошли слухи, что якобы я попросил Кирсана, президента, имя Баатра Басангова убрать с названия театра.
Я хотел что-то сказать, но Давид Никитич перебил меня и продолжал:
– Я знаю, кто распускает эти слухи, но не пойман не вор. Не буду же я выяснять, расследовать. И он прочел какое-то четверостишие про навет, клевету. Я посмотрел в его томах, но не нашел это четверостишие. Когда Давид Никитич замолчал, я решил сказать.
– Давид Никитич, когда президент Илюмжинов К.Н. преобразовал театр Б.Басангова в музыкально-драматический театр, то имя Б.Басангова, соответственно, убрали. Тогда ходили молодые ходоки к президенту и говорили, что нужен музыкальный театр. Народ, мол, любит песни и танцы. Преобразовали. Когда позже прошло какое-то время пришел на встречу президент и был вопрос со стороны актеров:
– Зачем сделали музыкально-драматический театр?
Тогда президент сказал, что его, увы, неправильно информировали уходувы. Оказывается, в музыкальном театре нужен хор, оркестр, балетмейстер, и поющие и танцующие актеры. Сказал, я подумаю. Вернем театру название драматический. Вы здесь не причем. В театре актеры смеялись и говорили, что мы теперь музычно-драматичные актеры.
Я подумал, что не много ли гружу и замолчал. Давид Никитич о чем-то долго размышлял и что-то буркнул, но я не расслышал.
– Потом вы помните, когда нас с Ханташовым вызвал Вячеслав Илюмжинов, а пока он был занят, мы зашли в ваш кабинет «Совета старейшин». Вы расспрашивали про театр. А когда я спросил у вас, почему сняли имя Б. Басангова с театра, вы сказали, что вы пошли к Илюмжинову с этим вопросом, сказали, народ, мол, не поймет. Вы помните это? Вы были против снятия имени Басангова.
Аксакал улыбнулся и сказал: «Вы мои душеспасители. Я уважаю Б. Басангова и это благодаря ему эпос «Джангар» увидел свет на русском языке. А какие пьесы! Он наш классик. Когда мы были молодые, я дружил с ним. Он был старше меня. Это он с Семеном Липкиным рекомендовал меня в союз. А мне тогда было 18 лет. А когда арестовали Анджура Пюрбеева пошли с Баатром домой к нему, когда шел в квартире обыск и забрали рукописи «Джангара». Баатр также занимался эпосом, его Анджур Пюрбеев силком заставлял. Но Басангов сам уже заразился эпосом. А сколько тогда клеветы было на него. Мол, зачем нам байский эпос и т.д. Ты понимаешь, каково ему было? Я это знаю, слышал. Баатр очень переживал. Но заткнуть клеветников не мог. Народ многое не понимал, если честно говорить. Но у Анджура были свои думы по поводу эпоса. Я знаю от кого это идет, но не буду говорить, разгребать эту грязь мелких людей». Я, молодой поэт, принес в гостиницу Семену Липкину свои стихи. Сидел у него Б. Басангов. С.Липкин и Б.Басангов позже меня похвалили и сказали заниматься стихами. Я принес стихи на калмыцком, а Баатр Басангов ему переводил. Вот так это было.
Расстались мы с мэтром по-доброму. Он, не вставая с кресла, пожал мне руку и сказал: «Успокоил старика. Хоть кто-то знает правду. Но ты об этом никому не говори и не рассказывай». И мэтр улыбнулся. Это была последняя улыбка и последняя встреча. Позже я звонил ему домой, но это уже другие зарисовки.
Когда Д.Н. не было уже, я спросил у жены писателя А.Балакаева, тети Цаган, кто снял имя Б.Басангова с театра? Она сказала, что знает, но не скажет. Я наводящие вопросы: А почему валят на Кугультинова? Она резко ответила – нет, это не он. Сейчас она жива. Откажется, скажет, что не было такого разговора. А ведь было. Позже я расспрашивал у других аксакалов. Отвечали по-разному. Ну, думаю, соплеменники какие! Зависть – вот что толкало на такой шаг. Есть такая порода людей. Талантом не могут взять, то кляузу распустят, то накатают в вышестоящие организации.
Телефонные разговоры с мэтром
После беседы в доме у мэтра я чувствовал долг перед большим человеком и стал хая-хая названивать. Давид Никитич уже часто болел и почти не выходил из дома. Но душа поэта требовала подзарядку от народа, и он делал вылазки на разные мероприятия. Все искали встречи с ним, а он и сам желал общения, но он один, а нас страждущих полгорода и у всех свои проблемы, а некоторые домогались по всяким пустяковым житейским вопросам. Помогал он многим, правда по телефону. А когда был в силе, он был в гуще событий республики и что мог, разрешал вопросы сразу. И я тоже входил в этот сонм страждущих и названивал.
Однажды я позвонил и спросил, как здоровье, Давид Никитич немного помедлил и выпалил:
– Ты что Борис? Какое здоровье, когда девятый десяток пошел. Уже ничего хорошего не будет. Сейчас только благодаришь Бога за каждый день. Глаз один только 8% видит, писать, читать не могу. Вот приехала с Москвы дама. Я только наговариваю, а она пишет. Старость не радость. Тебе это не понять. Вот доживешь до моих лет – поймешь. Тебе сколько сейчас?
– 63. У тебя все впереди. Болезни приходят, не спрашивая у хозяина. Бренное тело не подвластно нам и времени. У тебя дело ко мне?
– Нет, просто справиться о вашем самочувствии.
– Звонят многие. Но Алла Григорьевна не дает мне общаться с народом. Бережет меня. Ну ладно. В 11 дня я ложусь отдыхать. Буду общаться с Богом. Просить у него отсрочки. Вот плохо вижу. Слепну. Но хуже когда душа слепнет. Душа – это загадочная субстанция. Мы все пришли из праха и уйдем в прах. И между этим появляется душа у человека. Интересно. И кто разгадает душу? Какая эта штука жизнь? Все равно окажется подменой. Или тебя сделают или твои же соратники наклеят ярлык подлеца. Хотя на самом деле таковым не был. Это Горький сказал, я сейчас размышляю об этом. Но что толку, слепну. Писать не могу, старался не упустить время, а многое не сделал. Чувствую и душа устала, просит отдохнуть. А тут ты позвонил, а душа встрепенулась, значит, я кому-то нужен.
Я тут же встрял в монолог мэтра и решил подставить костыли поддержки словами, мол, вы, Давид Никитич и сейчас всем нужны. Мэтр перебивает меня и говорит:
– Да я так кокетничаю, – и засмеялся. – Что я совсем выживший из ума старик? Душа, мозг работает интенсивно, а бренное тело отстает и дряхлеет. Я знаю, что многие хотят общения со мной, но здоровье шалит. Поэтому Алла Григорьевна оберегает меня. Всем говорит, что я отдыхаю. Кто-нибудь позвонит утром и вечером, а я все отдыхаю. Скажут он что, все 24 часа спит? – и мэтр громко расхохотался.
– Ну, ладно, Борис, поговорил, отвел душу. Буду отдыхать, – и опять расхохотался.
После звонка я будто опять получил подзарядку. Иногда устыдившись, что возрастной Мэтр при всей своей немощи здраво мыслит, и я начинал что-нибудь кропать или читать. Давид Никитич незримо, как локомотив тащил меня вперед к действиям и размышлениям.
Проходит какое-то время и опять звоню. Пресс-секретарь Ирина Царева ворчит:
– Ну что ты беспокоишь старого человека?!
А я настырно хочу услышать голос мэтра и поумнеть от его мыслей. Звоню. Говорю: «Мендт, Давид Никитич!». А он сразу: «Ты работаешь, Борис?».
– Нет, Давид Никитич. Веду праздный образ жизни. И мне нравится, никому не обязан, не перед кем ни отчитываюсь, веду растительную жизнь.
А он: «Хорошо, что не попал к коменданту». Комендантом Давид Никитич любя называл Аллу Григорьевну. В начале, когда он сказала такое про женщину, я был ошарашен. Но после понял, что это у них шутейные обращения. Но Алла Григорьевна при людях всегда обращалась к нему по имени и отчеству.
– Понимаешь, она мой комендант, говорит: «Давид, давай приватизируем дом. А я ей говорю, мне построила дом республика, а я пойду на такой срам. Хотя много тоже положил денег из своего кармана. Ты как думаешь?
Я опешил. Вопрос на засыпку. Такого вопроса не ожидал. Это как на экзамене в школе, когда вытащил билет, а ответ не знаешь. Я начал словоблудить, ходить вокруг да около, то давать круголя, то снова возвращался на исходную. Но была фраза: зачем вам это нужно, совесть дороже. Это я вспомнил название пьесы актера Ах-Манджиева. Которая называлась «Совесть дороже». И подумал, что у него детей нет, с женой живут. Но мэтр понял, куда я гну и пробросил:
– Вот задача. Со многими неизвестными. – Пауза. – Ну ладно. Ты может и прав. Я в последнее время с Кирсаном не могу общий язык найти. Надел цацки (так и сказал Мэтр) пошел на прием, а он не принимает. Три часа сидел. Не принял.
– А зачем вы ходили?
– Хотел сказать, чтобы гнал Одинокову и за Бадика Тачиева хотел заступиться, – горестно так сказал Давид Никитич.
Через какое-то время, в разговоре, я рассказал про этот случай министру культуры Санджиеву Н.Д. А он говорит:
– Было такое, я свидетель, как Кугультинов ждал аудиенции у Илюмжинова. Через какое-то время я увидел по телевизору, что президент Илюмжинов в доме-музее Кугультинова. Ну, думаю, есть повод позвонить. А мой пресс-секретарь Ирка Царева:
– Опять старика мучаешь?
– Не старик, а Мэтр.
– Давид Никитич, это я Борис. Здравствуйте. Про здоровье я уже не спрашиваю. Давид Никитич, вы говорили, что президент от Вас отвернулся, а я смотрю по телевизору он у вас в гостях был.
– Да, был конструктивный разговор. Нашептали ему против меня… Все это… – и он резко сказал об одиозной фигуре, которая служила у президента. – По телевизору неустанно, с непосильным трудом, рассказывала сказки. После этих сказок народ стал абсорбировать и появилась негативная энергетика в воздухе республики. Почему это не замечал президент республики со своим этнопланетарным мышлением? Они сделали обрезание народу. И появилась импотенция не только у власти.
Давид Никитич после снятия Одиноковой и посещения президента был доволен. Голос окреп. Появилось второе дыхание, сказал:
– Бедный калмыцкий народ! Периодически появляются какие-то «просветители», учителя, начинают нас зомбировать своими «просвещенными распознаниями».
Да, придут, наловят чинов и счастливы… А мы, раскрыв рот, еще прогибаемся перед ними, а потом задним числом начинаем их костить. Недавно узнаю, что дом-музей уже приватизирован и живет частное лицо. Насчет приватизации точно не знаю, но там живут не привидения. Обычно проходя площадь, в Элисте, я поднимаюсь к пагоде, кручу барабан и продолжаю путь в светлое будущее. В теплый редкий день я решил покрутить барабан, убрать все грехи. Стоявшие четыре европейской внешности девушки и молодые люди тут спрашивают меня, что означает этот барабан. Я сам темный в этом человек объясняю, что там лежит миллион мантр, молитв, кто прокрутит барабан и три раза и пройдет круг, тот все грехи замолит и т.д.
– А вы откуда?
– Из Пятигорска. Едем в Волгоград домой. Решили посмотреть Элисту. Как красиво у вас. Какая необычная архитектура! Сейчас едем смотреть вашу церковь.
– Хурул называется по-нашему, – процитировал я свою просвещенность.
– А где музей Кугультинова? – спросил парень.
– Ребята, спасибо, что приехали, но огорчу вас, он на реставрации, – соврал я. Но не буду же я говорить, что там живет другой человек.
– Ну нам хоть издалека посмотреть.
И я дал наколку куда ехать. Вот так вот молва распространилась, что у нас есть музей Кугультинова.
Сасыков Александр Тимофеевич
Мы познакомились с Сашей более 50 лет назад. Это произошло в управлении культуры, которое находилось на улице Розы Люксембург (сейчас там детский сад). Он был в широких брюках, стрижка "полубокс", с налетом богемности. Шустрый, улыбчивый, открытый, Саша все-таки выделялся своим поведением и внешностью. Тогда, в 1957 году, в Элисту съезжалось много молодежи из Сибири. Выглядела она шпанисто. Знакомились, ходили на танцы. Саша любил танцевать, особенно чечётку, похожую на степ. Как молоды мы были, как верили в судьбу…
В Ленинграде, в театральном институте, ни педагоги, ни сокурсники не сомневались в актерских способностях Сасыкова. Он был старостой курса, организатором, аккумулятором интереснейших идей все годы учебы. И потом, работая в театре актером, был председателем Калмыцкого отделения Всероссийского театрального общества (ВТО). Это был самый активный, плодотворный период нашего ВТО. Саша был зачинщиком, участником, даже столяром и художником (само собой) всех мероприятий, вечеров ВТО. В тот период ВТО было настоящим помощником театрального дела в Калмыкии, и в этом заслуга Александра Сасыкова. Это позже ВТО (СТД) номинально числилось. А в один период при правлении В.Яшкулова пошли то неурядицы, то конфликты из-за ордера квртир. Командировки по линии СТД получали одни и те же люди. Странные взаимоотношения с приезжими критиками из Москвы. Попойки. Ты мне, я тебе. СТД в то время был не помощник театру, а наоборот постоянное противостояние. Теперь будут оправдываться, что было не так.
Еще в Сибири Саша подрабатывал как художник-исполнитель. И впоследствии, при случае, всю жизнь рисовал, лепил, вырезал фигуры из камня. Много осталось его работ. Надо их сохранить. Все они сделаны профессионально, с фантазией, вдохновенно. Последняя его работа, вырезанная из дерева, "Будда". А последний спектакль – "Все, как у всех". Мы договорились с ним: на сцене он будет вырезать "Будду". Как бы его персонаж Лага Каляевич к концу жизни обращается к Богу. И на премьере Саша работал со своей последней скульптурой. Имя «Лага» в честь актера Ах-Манджиева. Отчество «Каляевич» в честь Каляева. Саше нравился персонаж, названный в честь Ах-Манджиева, Каляева.
Но поистине народным Саша стал как актер театра. Весь его творческий путь прошел на моих глазах. Диапазон актера Сасыкова был огромен. Он играл в трагедии, драме, музыкальной комедии. Ему были подвластны роли классических и современных пьес любого жанра. С удовольствием Саша играл в детских спектаклях. Он придумывал персонажам потрясающий грим, всегда отвечающий характеру, образу того или иного героя. Я всегда был спокоен за его фантазии, которые были интересными, логичными, расширяющими рамки и дополняющими характеристику персонажа. Он, по сути, был соавтором режиссера. Есть актеры-оппоненты, говоруны или безынициативные. Александр Тимофеевич был из другого теста. Он был деятельной натурой во всем. Саша был профессионалом, а не ремесленником.
В "застольный" период, когда идет анализ пьесы, разведка умом, как говорят режиссеры, Саша не выдавал своих мыслей. Монотонно бубнил текст. Иногда задаст вопрос, и потом что-то записывал. На площадке также записывал мизансцены. У него всегда был в кармане маленький карандашик, как и валидол. Иногда он и мне одалживал таблетку. За десятилетия совместной работы мы так притерлись друг к другу, что нам хватало перекинуться парой фраз о характере, внешнем виде и пластике персонажа, чтобы понять друг друга. Профессионализм и интуиция делали свое дело. Но будет неправдой, если скажу, что все было гладко. Гладко бывает только на стекле.
Зато ни одна из созданных за четыре десятилетия ролей не имела провала, каждая его роль была успешной. И это не преувеличение. Он любил роли, где была полифония чувств, где был юмор, конфликт, драматизм и сложный неординарный характер. В своем любимом спектакле "Иван и Мадонна", где Сасыков играл главную роль – Ивана, он вывел сильный, содержательный образ, в котором угадывался и глубоко ранимый человек. А в каляевской пьесе "Воззвание Ленина" – это живой, конкретный, полнокровный человек. Автор пьесы, народный поэт Калмыкии Санджи Каляев, был доволен спектаклем, особенно Сашиной работой. Репетировал он легко, без пота, как говорят: процесс репетиций ему нравился. Но на спектаклях с него пот бежал ручьями.
В хорошем расположении духа Саша балагурил, рассказывал анекдоты, случаи из жизни. Иногда многословил. Другой раз на репетиции сидел молча. Думаю, в нем шла огромная внутренняя работа над образом.
С первых же спектаклей его полюбил зритель. Его любили, уважали коллеги. Есть актеры, обаяние которых обезоруживает. Саша из той породы. Он играл разные роли – путевых и непутевых, гордых и трусливых, хвастливых и умных. Но все его персонажи были незлые. Как и он сам.
Театр – это специфический организм. В нём каждый знает о другом всё. С кем-то получается дружеский контакт на многие лета, а с кем-то чисто служебные отношения.
Помогал он всем, как мог. Объяснял роль коллеге-актеру, советовал, какой подобрать костюм, подсказывал характерные черты того или иного персонажа, подправлял переводный текст. А как он гримировал! Тут он был мастер.
В последние годы он глубоко и болезненно переживал происходящее в театре, за судьбу национального театра, особенно его раскол. Саша был открытым, доверчивым человеком. После бенефиса ему предлагали уйти на пенсию. Он очень переживал из-за такого предложения директора К.Сельвиной. Он сам мне это сказал. И что Тине (его жена) предлагали.
Когда-то в Пушкинском академическом театре отправили на пенсию великого Н. К. Черкасова. Чиновники от культуры не вняли просьбам народных артистов СССР Райкина и Товстоногова, Мравинского и Кабалевского о том, чтобы Черкасов остался в театре. Через некоторое время он умер. В прессе той поры об этом говорилось. Не хочу и не имею права проводить аналогию с нашим актером, первым народным артистом России в Калмыкии, но есть какая-то никому не адресованная обида, что не ценим мы хороших, талантливых людей при жизни. Талант – это ведь штучный товар, и он требует особого отношения.
В последнее время Саша искал внутреннего покоя. Но… Покой нам только снится. Он был открытым, хотя не нараспашку. Были у него и сокровенные мысли, которые он доверял лишь близким.
Саша не жаловался на судьбу, на обстоятельства, а только сожалел, что все сделанное уходит в пустоту. Наши монологи и диалоги с ним не имели адресата. Мы лишь резюмировали, что время работает не на нас. В последнее время Саша частенько был грустным и во время репетиции не то в шутку, не то всерьез повторял: "Мы саксаулы, аксакалы никому уже не нужны". Я его понимал.
… Время стирает многое. Только культура остается в памяти народа, а не сколько съедено баранов. Саша был духовный творец. Таких немного. Он – национальное достояние.
Русский калмык. Режиссер Лев Александров
Режиссер Лев Николаевич Александров приехал в Элисту в 1937 году, художник Дмитрий Вячеславович Сычев – в 1936-м. Оба молодые. А театру пошел второй год. После войны и реабилитации калмыцкого народа Александров и Сычев снова приехали в Элисту и до пенсии работали в Калмыцком театре. Для торжественных проводов аксакалов на пенсию я написал и поставил сценарий. Вел торжество я и там сказал: «Вот, аксакалы, из одной столицы, из Москвы, приехали в другую лучшую столицу, в Элисту. За этот смелый, героический поступок калмыки вас не забудут». Аплодисменты! К Сычеву приехала жена из Москвы. Она хохотала и хлопала. Подарили магнитофоны, цветы и другие подарки. Сотворили банкет, аксакалы были довольны.
Льва Николаевича и Дмитрия Вячеславовича любили и уважали театралы и жители Элисты. Любовь была искренняя, не наигранная, как часто бывает. Они занимали свое особое место, внося необходимую «ноту» в калмыцкий театр.
Лев Николаевич закончил ГИТИС, учился параллельно с Г.А. Товстоноговым. «Товстоногов был скромным, но закрытым студентом. Был себе на уме грузинский еврей, к сожалению, наши судьбы после института не пересекались. А ты вот общался с ним», – говорил Лев Николаевич. «Жизнь трагична, но не пуста», – однажды вдруг сказал режиссер, когда мы стояли возле шестого жилдома, где он жил.
Александров и Сычев были высокие, а Дмитрий Вячеславович был еще и крупным. Чувствовалась порода, идти по городу с ним было приятно. Рядом с ними и я чувствовал себя человеком и приобщенным, якобы, к большому искусству. Присутствие их облагораживало тебя и возвышало.
Лев Николаевич знал маму еще до войны. И она частенько вспоминала о нем в Сибири. Когда они встретились после депортации в Элисте, Лев Николаевич пошутил: «Ты что, Анечка, за 13 лет не подросла? Хотя на картошке не подрастёшь». Лев Николаевич обнял её, и они пошли к столовой № 2, где она работала. Мама рассказала мне про этот случай и была довольна, что Лев Николаевич так уважительно к ней относится.
На репетициях Лев Николаевич частенько кричал, когда делал замечания актерам. Не кричал, а вернее сказать, громко говорил. «Зогсча!», – кричал режиссер. Стой, значит. Остановив сцену и делая замечания, он говорил уже тише. Его крик, громкий голос был безвредным. Своим окриком приструнивал не занятых в сцене актеров. Актеры притихали, а потом снова шептали, решали глобальные задачи. Где перехватить до аванса деньгу или как устроить дитя в садик. Да мало ли проблем у актеров-«олигархов».
Кстати, о поведении режиссеров на репетициях в Москве среди театралов ходили байки или быль в то время. Но и сейчас нет-нет да вспомнят актеры театра им. Маяковского, да и Татьяна Доронина при случае, как вел себя на репетиции главный режиссер Андрей Гончаров. Нормально Гончаров не мог говорить замечания актерам. Он почему-то всегда кричал. К этому в театре все привыкли. И когда Гончаров неделю отсутствовал, актеры себя чувствовали неполноценно. Чего-то не доставало. В театре было тихо и неуютно. Кстати, в хороших театрах трансляция репетиций из зала идет по всем гримерным, кабинетам, цехам и даже на вахте. Поэтому в театре все знали, что происходит на сцене и кого режиссер «мочил» не только в сортире.
Сейчас, в 21 веке, в Калмыцком театре трансляция есть. Хоть в этом мы относимся к хорошим театрам. Андрей Гончаров в ГИТИСе учился с Наташей Качуевской, которая погибла в 1943 году в Калмыкии, в Хулхуте. Там есть ее музей. Режиссер имел виды на нее и хотел жениться, но война создала другой сценарий жизни.
Так вот, Лев Николаевич тоже имел обыкновение говорить на репетициях на повышенных тонах. Значит у него пошел кураж. Репетиция будет полноценной. В те годы трансляции не было. Лев Николаевич знал много калмыцких слов и иногда понимал, о чём речь, о чем говорят калмыки. Актёры его за глаза называли Арслан Нимгирович. Он это знал и считал, что это большое признание. Значит, он в своей стае. «Ты знаешь, как меня зовут по-настоящему?» – однажды спросил у меня Лев Николаевич.
– Арслан Нимгирович, – брякнул я.
– Я это ценю! Это надо заслужить! – громко сказал Арслан Нимгирович и причмокнул губами (он любил причмокивать губами, когда разговор шел ему в кайф, и что-то жевал пустым ртом).
Я как-то сказал ему, что он не друг врагов и не враг друзей.
– Как ты сказал? – удивился Нимгирович.
– Вас уважают актёры и весь калмыцкий народ! – пробросил я.
– Ну, ты уж хватил. Меня знают актёры и шестой жилдом, – заскромничал Лев Николаевич. – Умрём и никто не вспомнит нас. Помяни меня, Боря Шагаевич.
Лариса Павловна, жена Александрова, увидев мою маленькую Регину, дочь, сказала: «Вылитая Шагаевич».
– У меня тоже есть любимая дочка. Нонка! Она сейчас снимается в массовке в кино, ВГИК окончила, – гордо сказал Лев Николаевич.
В 70-годах друг, киноактер Игорь Класс, спросил у меня, есть ли у нас в театре режиссер Александров?
– Есть, – ответил я.
– Так вот, – пояснил Игорь, – помнишь Ананьева Володьку? Он женился на Александровой дочке, и у них родился ребенок в Ленинграде.
Ананьев учился на актерском факультете вместе с Классом. Я его хорошо знал по институту. Я всегда говорил Ананьеву: «Ты будешь играть белогвардейцев в кино». Но судьба распорядилась по-другому. Владимир уехал в Мурманск и пути с дочерью Александрова разошлись. Мир тесен, но не до такой степени.
У Льва Николаевича были любимые калмыцкие слова, и он частенько их употреблял: «зогсча!» (стой), «болх!» (хватит), «арк уга» (водки нет), «бичя хуцад бя» (хватит собачиться), «сян бяятн» (всего хорошего).
У него были какие-то особые взаимоотношения с Лага Нимгировичем Ах-Манджиевым. Лага Нимгирович на репетициях любил пофилософствовать не по делу и не по сути.
Лев Николаевич кричал ему: «Зогсча!». Лага Нимгирович ещё больше заводился. Говорил он немножко с акцентом. Лев Николаевич не выдерживал и по-доброму кричал: «Бичя хуцад бя!» И начинались элистинские перепалки. Однажды после такой перепалки Лага Нимгирович подошел к Александрову, подал руку и говорит: «Нимгирович, я же шучу, не обижайся». А Александров отвечает: «А я что делаю?» Грохот актеров. Разрядка произошла, и дальше продолжали ваять нетленку.
На моей ассистентской практике на спектакле «Обелиск» Лев Николаевич частенько просил меня провести репетицию над новым куском, сценкой. Но я отказывался. Хотел оглядеться. Понять настроение, атмосферу театра, актеров. Я знаю, что некоторые молодые, сломя голову, авантюрно ввязываются в неизвестный организм и ломают дрова, аж щепки летят. В спектакле участвовали актеры ленинградской студии, и мне легче было бы с ними работать, но я не гнал гусей. Впереди еще много лет, и нахлебаться театральных щей я успею, думал тогда я, ассистент-режиссер.
Мне многое не нравилось в режиссуре той поры. Уже много было вздохов, акцентов не по сути, придыханий, криков, не обоснованных в сценах. Событийный ряд был не уточнен, и поэтому события чуть не на каждом шагу. Так не должно быть, думал я. В это время театр «Современник» проповедовал современную игру. По крайней мере, так отмечали и приветствовали театралы, критики, зрители. Шло течение жизни по правде, но какие-то сцены акцентировались, и получалось не монотонно. Монотонно может быть и при громком ведении сцены, и при тихом, мы же не кричим все время или только тихо говорим. Сцена – это другая реальность, похожая и не похожая на жизнь. Сцена – эта жизнь плюс театральность по сути. Не та театральность – опошленная, заштампованная. Иногда актер или актриса из спектакля в спектакль проводят сцену, допустим, ревности, любви, ненависти одинаково. А ведь есть характер, обстоятельства, состояние персонажа и т.д.
Жан Габен, Джигарханян, Евстигнеев где-то похожи из фильма в фильм. Это приходит с опытом, мировоззрением, и если к тебе прикоснулся Создатель. А нам, простым смертным, надо пахать по 25 часов в день. Набираться опыта. Душа должна трудиться и день и ночь, и день и ночь. На первых порах я приглядывался к режиссуре, стилю, методу Льва Николаевича, и что-то мне нравилось, что-то – нет. Но я учился тому, чего еще не умел и не знал. Придя домой, как бюрократ, записывал, что надо брать на вооружение, а что резать, как загнивший аппендицит. Институт нагружает мозги, а в театре требуются знания, воля, настойчивость, надо иногда проявлять характер, но не в ущерб себе и делу. В театре требуется дипломатия, надо знать и чувствовать психологию людей. Начиная с вахтера, заканчивая директором.
Театр – это особый организм, который не похож ни на какие учреждения.
Лев Николаевич иногда в беседах просвещал не по режиссуре, а по тем предметам и явлениям, которых в институте не преподают и даже не заикаются о них. Мой учитель Вивьен Леонид Сергеевич говорил так: «Уважаемые академики, театр – это другая Вселенная».
И в каждом театре свое мировоззрение, свои причуды, свои законы. В каждом театре кошки скребут по-своему. И если вы подставите свою спину, то так исполосуют, что зебры позавидуют. Но не пугайтесь. Лет через 20–30 станете режиссерами. Поэтому Александров учил не подставлять спину, но и не выпячивать грудь. Я не видел Льва Николаевича злым, скорее, он кричал, как пастух на коров. Беззлобно. У него это был свой конек, и актеры привыкли к его стилю в общении с актерами. Во-первых, у него лицо и вся его конституция были миролюбивые, если можно так сказать. И он источал положительную энергетику. А я знаю и видел режиссеров с такими личиками, что не можешь знать, как этот режиссер к тебе повернется – ангельским ликом или оскаленной пастью. На Льва Николаевича можно было положиться. Он действительно болел душой за калмыцкий театр. Его озабоченность и боль не были декларативными, квасными, а были естественными – как дышать, не замечая это явление.
И спектакли у него были ясные, общечеловеческие, он не утруждал себя всякими заморочками в режиссуре. Но иногда я замечал в спектаклях, что мизанцены похожи на разводку. Есть режиссеры, они мизансцены ставят так, что в них проглядывает неряшливость, не профессионализм. Например, в спектакле «Женитьба» катализатор Кочкарев уговаривает жениха. Жжет глаголом, действует, убеждает, тормошит, а он, как резонер, стоит на авансцене и как будто ему все равно. Нет, это его работа, его жизнь. У него такая планида, он не о государстве думает, а хочет выручить друга, вывести на другую орбиту жизни. Мизансцена иногда визуально должна или расшифровывать сцену, или разоблачать суть. И логичней было бы быть рядом с героем, а не на авансцене.
Еще пример в другом спектакле. Антигерой стоит на стуле и произносит монолог, как Павка Корчагин. А по идее он не герой. Персонаж профукал жизнь, у него кошки скребут на душе. Он упал морально, духовно, физически и поэтому должен не на стуле стоять, а на полу. Но если ты захотел сделать от обратного, то убедительно покажи это. Это из записей тех далеких времен. И оформление спектакля мне не нравилось. Сцена была обставлена полукругом большими игральными картами. Это поверхностно, это наверху, а что хотел сказать Гоголь, этого не было.
Когда Александров ставил калмыцкие пьесы Б.Басангова «Чууче», «Случай, достойный удивления», Амур-Санана «Буря в степи», он был в своей стихии. Он интуитивно чувствовал калмыцкий менталитет. Обычаи, нравы, атмосферу создавал грамотно и ставил как будто с приглядкой со стороны. Была ирония и душа народа. В «Случае, достойном удивления» Лев Николаевич использовал маски козла, лошади, коровы и т.д. Спектакль был решен в жанре комедии с элементами буффонады. «Чууче» тоже была поставлена в комедийном жанре с элементами сатиры.
Когда я ставил «Чууче» в 1968 году с молодыми актерами, уделил внимание социальному расслоению в среде калмыцкого народа. Тогда это было требование времени. Сейчас пьесу Б.Басангова надо ставить под другим углом зрения. Времена на дворе другие. Лев Николаевич был с русским лицом, но с калмыцкой душой. Он был интернационалистом, а не толерантным. Толерантность на западе трактуют так: ненавижу, но терплю. Жена его, Лариса Павловна, варила джомбу, дотур, пекла борцоки. Друзья у них были из среды калмыцкой интеллигенции. Они жили скромно, просто. Никогда ничего не просили. Это была старая российская интеллигенция, Совесть, порядочность были превыше всего. Они не занимались сплетнями, интригами, как бывает в театре в любой точке земли. У Льва Николаевича не было врагов. Он умел ладить с совестью, с долгом, с коллегами, с чиновниками, но он не шел на компромиссы, когда касалось дел театра. Я помню, как он выступал на собраниях. А тогда ох как любили погорланить, прикрываясь партией и народом. Он умел отстоять идею, не оскорбляя, не унижая никого, не подыгрывая власти. А это очень тяжелая нравственная ноша. Быть требовательным и не опаскудиться при этом. Были грехи у Льва Николаевича? Наверное. Но я их не замечал. Это не значит, что он был идеальным. Идеальных людей на земле нет. Я премного благодарен Льву Николаевичу за его служение калмыцкому театру. Мы калмыки, будем помнить его.
Как раньше в юности влюбленность,
Так на закате невзначай
Нас осеняет просветленность
и благодарная печаль.
Игорь Губерман
Ироничный мудрец. Художник Д.В. Сычев
Главным художником Калмыцкого театра в 1968 году был Дмитрий Вячеславович Сычёв, ростом под два метра, грузный, лысоватый, сократовский лоб. Москвич. Оформлял спектакли в студии при Мейерхольде. В общем, та ещё птица. Мама упоминала его фамилию в Сибири, но это как-то не зацепилось в памяти. После знакомства с режиссёром Александровым Л.Н. я был на ассистентской практике в 1965 году, в фойе театра повстречался с Сычёвым. Я его сразу узнал. Скорее понял, кто это. Идёт огромная, грузная фигура навстречу и говорит: «Товарищ режиссёр, с Александровым познакомились, а мною брезгуете? Позвольте представиться, Сычёв Дмитрий Вячеславович, художник. В афишах пишут главный художник, но я этого не чувствую. Живу в съёмной квартире, в землянке, у бани, у Ермошкаева». Я опешил. Не понял, в каком ключе он ведёт разговор со мной. То ли серьёзно, то ли шуткует. На всякий случай я представился: «Борис». И вдруг Сычёв даёт мне конфетку и говорит: «Для вдохновения. Ну, как будем общаться, на «вы» или на «ты»? Извините, конечно, что я так сразу. В Ленинграде я не учился, академий не кончал. Вот только мельком пообщался с мейерхольдовской братией».
Сказав про братию, Сычёв улыбнулся. Я начал бормотать что-то вроде «чего тут, зовите меня на ты». Дмитрий Вячеславович сделал поклон головой и вымолвил: «Благодарствую. Мать твою видел. Она же работает в столовой № 2? Не будете так любезны посетить её заведение и за знакомство откушать по 50 грамм коньяку». Я с радостью согласился. Кто бы ещё со мной так разговаривал в бытность. Сычёв сразу меня обезоружил своим изысканно снисходительным обращением. Мне это понравилось. Пришли в столовую № 2. Сейчас на том месте медколледж. Это был единственный пищеблок в центре и очень популярный. У входа в столовую, как всегда, блаженный Василь Васильевич делал свой коронный номер – ласточку. Он стоял на одной ноге, разведя руки в стороны, а другую ногу, свободную, убирал назад. В те годы это было достопримечательностью Элисты.
В столовой Дмитрия Вячеславовича обслуживали вне очереди. Он был уважаемый посетитель. «Что будете, уважаемый режиссёр?» – спросил Дмитрий Вячеславович. Он специально подал меня так уважительно, чтобы кассирша-буфетчица усекла, с кем, мол, имеет дело. Кассирша сразу: «Садитесь, Дмитрий Вячеславович, сейчас принесут заказ». Столовая, кстати, была на самообслуживании. Нам на подносе принесли заказ. Сычёв произнёс: «Благодарствую, Бося!» Только мы пригубили по 50 грамм коньяку, подошла мама, кассирша уже настучала маме. Мама поздоровалась с Сычёвым, села, поговорили о здоровье, и мама ушла.
Вот так произошло знакомство с Сычёвым. Ну как после этого вести себя неблагодарно. Первый свой спектакль, через несколько месяцев, я сочинял с Сычёвым. Это была пьеса Виктора Розова «Затейник». Я рассказал, о чём спектакль и что бы хотелось видеть в оформлении. Герой живёт на югах, на курорте, в какой-то халабуде. Работает затейником в затрапезном доме отдыха. Герой опустился, пьёт. Ведёт праздную жизнь. Молодость профукал, с женой связка не получилась. В общем, живёт, как в клетке. Сычёв уцепился за образ клетки и сотворил жилище героя в виде большой клетки. Альянс состоялся. Разница в возрасте в 35 лет была не помеха. Потом мы ещё работали совместно. Дмитрий Вячеславович приглашал меня домой, в Москву. Я был не однажды на улице Каштоянца в Москве. Ездили к нему на дачу. Пили домашнее вино.
Вели праздную жизнь. Жена и дочь сочиняли нехитрую закусь, отведав которой, мы шли купаться. Это тоже было творчество домашнего быта. Дмитрий Вячеславович как создавал оформление в спектаклях, так создавал и домашний уют для гостя. Тот человеческий ритуал, созданный вокруг меня, я навсегда запомнил и премного благодарен этому замечательному человеку и художнику. Такое же уважительное отношение было ко мне в Архангельске, со стороны главного режиссёра Эдуарда Симоняна.
Когда мы с Дмитрием Вячеславовичем и с Александровым иногда шли по Пионерской улице, я представлял, будто иду со Станиславским и Немировичем-Данченко. Только я портил их ансамбль. Шли два гиганта, в смысле роста, и я, маленький, непонятно почему-то путающийся у них в ногах и внося диссонанс в их вальяжное, эпохальное движение вперёд к светлому будущему. А светлое будущее было уже не за горами. Их почему-то сразу отправили на пенсию. Дмитрий Вячеславович говорил: «Я бы ещё поработал, но молодой очередной (художник Ханташов) что-то городит вокруг моей персоны. Надо уйти подобру-поздорову». Вот такая правда жизни. Сычёв и Александров тоже находили общий язык и творили на благо калмыцкого искусства, как бы это патетично ни звучало. Что было, то было.
Издательство «Советский художник» выпустило альбом «Калмыцкое народное искусство» и «Историю калмыцкого костюма» в исполнении Д.В. Сычёва. Эти труды художник создал по рисункам путешественников и этнографов того времени, по их записям и высказываниям. В 1970 году Дмитрий Вячеславович отмечал 60-летие. Лев Николаевич (Арслан Нимгирович) – в 19 часов вечера 7 декабря 1971 года. Они оба работали до войны в калмыцком театре, и после депортации в 1958 году вернулись на свою вторую родину. Они были интернационалистами. Калмыки их не забудут!
Свет добра. Г.О. Рокчинский
Однажды мы с художником Очиром Кикеевым фланировали между «красным домом» и кафе «Спутник». То был элистинский «тайм-сквер», как на Бродвее. Нам в 1966 году по 25 лет: всё впереди, деньги, кураж есть. Республика поднимается, народ с Басаном Бадьминовичем Городовиковым действует в созидательном энтузиазме.
Ощущаем внутреннюю и творческую свободу. Проблем пока нет. Хочется похулиганить. Во время «барражирования» в поисках приключений Очир вдруг кричит на весь околоток: «Гаря Оляевич – знаменитый калмыцкий художник!». «Борис, молодой режиссер», – громко представляет меня подошедшему к нам мэтру Очир, как будто он выступает на сцене. Гаря Рокчинский осёк Кикеева: «Тише». Вежливо поклонился и подал руку.
Ну, думаю, интеллигенция есть в городе. Прямо как лауреат Ленинской премии скульптор Михаил Аникушин, с которым я имел честь много общаться, позировал ему у него в мастерской. Такого же роста, в берете, деликатный в манерах. И я оказался в плену обаяния у этого человека.
Пообедали в «Спутнике». Кикеев все говорил и расхваливал мастера, мой друг вошел в раж и, не обращая внимания на окружающих, пел ему «аллилую». А Гаря Оляевич только вежливо улыбался и мягко его осекал: «Ня, болх».
Эта встреча запомнилась и по атмосфере, и по настрою души. Гаря Оляевич понравился как человек. А потом наша дружба, я так думаю, протянулась на десятилетия.
Встречались у меня дома, на кухне Рокчинского, в его мастерской, в художественном фонде. При входе была мастерская Кима Ольдаева. «Пройди незаметно», – в первый раз предупредил Рокчинский. Думаю, применив конспирацию, он был прав: зайдет к нему третий, четвертый – и уже начнется пошлая пьянка. А Гаря Оляевич не очень жаловал горячительное: все у него было в меру. При Рокчинском не пристало быть развязным и выходить за рамки приличий. Это было одним из его уроков.
Однажды мэтр решил показать свои картины. Почему-то они были в мастерской. Музеи их, видимо, еще не купили. Показывал по одной. Я смотрел: подходил, отходил от картин, охал и ахал. Лицом, вроде бы, не хлопотал, но показывал, что внутри меня кипит духовная работа. Как опытный искусствовед, что-то пытался разглядеть, пыжился. А мастер скромно стоял позади меня, скрестив на груди руки.
Наконец, насладившись живописью, даю мэтру «добро», пожимаю ему руку. Убираю с лица глубокомысленный вид и серьезность и только выдавливаю: «Здорово!».
Гаря Оляевич так вкрадчиво спрашивает: «Ну, что еще скажешь?». «Да, Гаря Оляевич, вы за кого меня принимаете? – смеюсь в ответ. – Я же в живописи дилетант, воспринимаю искусство, в том числе живопись, чувствами. Если искусство – театр, кино живопись, музыка волнует, то это настоящее. А как вы мазок кладете, тонируете – это не моя «епархия», пусть искусствоведы копаются в этом».
«Но ты так внимательно разглядывал, рассматривал. Ну, думаю, скажет что-нибудь критичное», – скромно так провоцировал меня на разговор Гаря Оляевич. «Да это я по театральной привычке павлиний хвост распустил, лицо умное сделал». Мэтр хлопнул меня по плечу, и мы расхохотались.
Для меня вход в его мастерскую всегда был свободным, но с одним условием: «Давай предварительно договариваться. Никому не говори, что бываешь у меня. Никите тоже не говори». А «Никита» – это скульптор Никита Амолданович Санджиев. Хотя с ним он жил мирно. Позже я понял, что Гаря Оляевич не всех и не всегда привечает в мастерской. Люди, как правило, отнимали у художника драгоценное время, а он любил уединение и терпеть не мог пустопорожние разговоры.
Однажды Рокчинский спросил у меня: «А что тебе нравится из увиденного?». Вдоль стен были расставлены картины. «Здесь нет «Паганини», «Зая-Пандиты» и «Пушкин: Прощай, любезная калмычка», – сразу выпалил я. «Ишь ты! – кратко выстрелил мэтр. – Ну, ну, обоснуй».
«Ну, во-первых, эти картины достойны любого солидного музея. Они расшифровывают хозяина кисти. Следующее: они написаны в такой манере, что понравится и азиатам, и европейцам. Диапазон тем широк. Зая-Пандита – его лицо говорит, что он будто наш физик-атомщик»… Почему я это брякнул, не помню, но говорил свои ощущения.
А мастер молча слушал. «Такой человек не сотворит пакость, у него нет черных мыслей. Он не только создатель письменности, он просветитель и большой политик!» – не останавливаясь, как ученик у доски, тараторил я.
Мэтр не перебивал, он умел слушать собеседника. «Паганини» – это лицо, характер, техника письма. Это личность, титан! – заходился я в эпитетах. А в «Пушкине» притягательна композиция. Для европейца это экзотическая картина. Здесь этнография, быт, характер народа. Только Пушкин стоит очень картинно».
Гаря Оляевич расхохотался и спросил: «Почему?». «Да Пушкин был прост и естественен, как и его творчество, его стихи. Но за ширмой простоты кроется гениальность. Картины с Паганини, Пушкиным, Зая-Пандитой – эти творения у вас по потребности души»…
«Как ты сказал?» – перебил меня мэтр. «Ну, как бы это вам сказать, – выкручивался и подыскивал слова я. «По заказу души, а не потому, что это надо кому-то, – наконец выпутался из своего словоблудия. – Например, у вас есть картины, которые родились не по желанию души, а по чьему-то заказу. Есть портретные зарисовки. Они так схожи с натурщиком, объектом, личностью. Например, портреты писателя Санджи Каляева, поэта Егора Буджалова, художника Владимира Ханташова, актрисы Улан Барбаевны Лиджиевой, танцора Боти Эрдниева, который работал какое-то время в театре. Я их всех хорошо знаю. И вообще, на мой взгляд, если у художника портрет передает личность самого человека, то он мастер и художник во всем».
Гаря Оляевич опять улыбнулся. Поблагодарил за беседу, за небольшой «разбор». «С чем-то я согласен, но уж больно ты меня, старика, расхвалил», – закатился заливистым детским смехом.
Рокчинский смеялся от души. По натуре он был скромный. Никогда себя не выпячивал, на трибуны не карабкался, во власть не лез. Жил со своим внутренним кодексом. Не давил авторитетом, а в разговоре давал зазор собеседнику, даже провоцировал его на рассуждения. Он впитывал, как губка, даже дилетантские выкладки и выбирал то, что ему полезно и пригодится в работе и жизни. Обладал детской восприимчивостью, деликатно пояснял, с чем не согласен.
Как-то в одной из бесед я вдруг спросил: «Да что вы сомневаетесь?! Вы уже состоялись как художник! И хорошо, что вы не летчик-истребитель, а художник!». Гаря Оляевич рассмеялся, помолчал и сказал: «Кто-то из великих сказал: «Я знаю, что ничего не знаю». А я бы перефразировал: «Я что-то могу, но не всё». Ну, считаю, что это уже было кокетство, ведь диапазон его работ был широким. Он мог писать в любом живописном жанре и стиле. Всегда убедительно, доказательно, начиная от реалистических полотен, портретов и до абстрактных экспериментов.
Про Зая-Пандиту я, тёмный, нелюбопытный, впервые узнал от мастера. После картины Гари Оляевича «Зая-Пандита» я долго осмысливал эту личность и только через 25 лет решил написать о нем не как о создателе письменности и просветителе, а о политике. Между прочим, когда Рокчинский о нём рассуждал, я думал, что это Зая-Пандита был таким мудрым, а когда сам писал об этой личности пьесу, то постоянно вспоминал Гарю Оляевича…
В одну из поездок в Ленинград я решил взять его альбом. Думаю, заеду к народному художнику России Лёне Кривицкому. У него картина с Лениным «Накануне» – висит в Русском музее, а у Рокчинского вождь тоже есть. Похоже и по композиции, и по тематике: Ленин также в Разливе перед революцией.
У Лёни я позировал в Академии художеств, когда он учился там в аспирантуре. Позже он дал «наколку» скульптору Аникушину. Так вот, сидим в мастерской у него. Показал альбом. В альбоме первая иллюстрация – Ленин. Леонид посмотрел на нее, улыбнулся. Спросил: «Когда написана?». «Где-то в 1967-м». Лёня посмотрел на обложку и спросил: «Он что, еврей?». Я рассмеялся. «Гарри Олегович Рокчинский, – громко прочел Лёня. И опять: «Еврей он?». «Лёня, художника зовут Гаря Оляевич! Калмык он! Но почему стал Гарри Олеговичем, я не знаю. Приеду, спрошу».
Потом нашел в конце книги его автопортрет. Леня посмотрел и опять односложно вымолвил: «Надо же такое? Чудеса! Расскажу ребятам. Ты дашь мне альбом?». «Да, возьми, и знай о калмыках».
Вот такой в Ленинграде был эпизод, связанный с Гаря Оляевичем. Как появилась фамилия Рокчинский, как и Хотлин и Сельвин у калмыков, до сих пор не знаю. Кстати, в Нью-Йорке есть частный кинотеатр «Сельвин», у меня есть доказательство – фотография, сделанная сыном артиста Дорджи Сельвина.
С сыном Гаря Оляевича Русиком я часто общался. Он взял многое от отца – такой же талантливый, рассудительный. Часто со своей женой Руслан заглядывал ко мне. Однажды принес маленький глиняный этюд Зая-Пандиты – точную копию его памятника в 5-м микрорайоне Элисты. Тот подарок стоит у меня дома на видном месте и напоминает и о Руслане, и о его великом отце.
От общения с мэтром Рокчинским я познал в жизни многое, а его работы, без сомнения, обогатили калмыцкое искусство. Гаря Оляевич является родоначальником калмыцкой живописи. От него начинается отсчет национальной станковой живописи, портретных работ, пейзажных зарисовок и многого другого.
Талантливый человек не всегда бывает умным. Гаря Оляевич был талантливым, умным и мудрым человеком. И все его творчество светится добром к людям.
Аксакал калмыцкой прозы. А.Б.Бадмаев
В 90-х годах, после многих лет знакомства с Алексеем Балдуевичем Бадмаевым знаменитым аксакалом-писателем, романистом, сидим как-то на лавочке на аллее Героев, балакаем о том, о сём. И он вдруг огорошивает меня: «Мы ведь с тобой какие-то родственники». Я смотрю на аксакала с удивлением, как будто он мне предложил миллион просто так. Мы все калмыки родственники, если разобраться и поискать в родословной предков. Но спросил по какой линии, от какой ветви, от какого листика. Аксакал объяснил. «Ну, а почему не стать родственником такого уважаемого аксакала?» – подумал я. Возражать не стал. Наоборот, приободрился, крылья за спиной стали расти. Кроме матери появилась родня, а то сирота сиротой. А аксакал продолжает: «Зря я тогда согласился и дал режиссеру Э.Купцову инсценировать роман «Зултурган – трава степная» в театре. Спектакль не прозвучал. Не знает он душу степняка. Чужой человек».
А я ему: «Видел. И поэтому сделал инсценировку по своему сценарию на радио. Играли А.Сасыков, С.Яшкулов, Ю.Ильянов». – «Слышал. Надо было тебе дать», – сделал резюме аксакал. Я вообще возгордился, а крылья уже выросли на всю аллею, но вовремя убрал. Прохожим мешает.
Другой раз в Союзе писателей в Красном доме разговорились. Сидели аксакалы Л.И Инджиев, А.Э. Тачиев, Е. Буджалов. Бойцы вспоминали минувшие дни. Алексей Балдуевич вдруг говорит: «Я получил орден Отечественной войны, медали «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда», а меня в 1944 в Широклаг. А потом по состоянию здоровья депортировали в Сибирь, на Алтай. Вот вам советская власть!».
– Арухан, Алексей. Тут Шагаев сидит. Осторожней будь! – на улыбке пробросил бывший директор театра Тачиев Анджа. Все расхохотались. Алексей Балдуевич: «Он мой родственник». Опять нимб вырос у меня над головой, но никто этого не заметил. Тачиев: «Я знаю Бориса. Работали с ним. Ну, ты доволен мной режиссер?». Я серьезно так наиграл чуток: «Анджа Эрдниевич, хорошо жили. Только зарплату мало давали». Все опять расхохотались. Тачиев: «Это не я жадный был, а государство». Алексей Балдуевич: «Прижимал, понимаешь родственника моего. Давай на гастроном». Анджа Эрдниевич бросает на стол деньгу: «Шагаев, беги. Я твой директор и сейчас ответсекретарь. Давай, пока Давида нет». Хорошо посидели. Потом мы с Алексеем Балдуевичем отметились в кафе «Спутник». Хорошее было время. Я все это при встрече стучал сыну Алексея Балдуевича Володе. И он одобрительно подытоживал наши встречи. Володя был прямой, резкий, но справедливый. Он и сейчас такой. За внешней бравадой и резкостью проглядывает отцовская праведность.
Другой раз Алексей Балдуевич сказал, что в издательстве «Советский писатель» выходит его роман «Бег Аранзала». Купи, мол, книгу и инсценируй для театра. Но я в суете сует, в рутинных заботах и в беготне за призрачным не выполнил просьбу аксакала, каюсь.
Алексей Балдуевич написал 6 романов, 3 повести, 2 сборника рассказов. Более 600 тысяч экземпляров. Потрясающе! А какие романы! Вся история прошлого Калмыкии. А маленький шедевр «Голубоглазая каторжанка»?! Это целый пласт характеристики русской жены калмыка во время депортации. Таких семей было много, можно сварганить по этой повести пьесу. Где показать смелость и несгибаемость русской женщины, интернационализм и жалкое прозябание в депортации. В маленьком рассказе все это есть между строк автора. И материал для домысливания.
В 1981-м я работал в Архангельске. Приехал в отпуск. Пришел в Союз пистолей. В кабинете два мэтра: Алексей Балдуевич и Давид Никитич. А.Б. Бадмаев Кугультинову: «Вот, Давид, единственный профессиональный режиссер работает в России. Почему наши так разбрасываются кадрами?». А Давид Никитич: «А его не возьмут». А я ему сердито: «Давид Никитич, что за шутки?!». А Давид Никитич: «А ты разве не в курсе?». И стал набирать номер телефона. «Матрёна Викторовна, тут Шагаев у нас сидит, ругается. Примите его». Потом мне: «Иди в Белый дом к М.В. Цыс. Она покажет тебе что надо».
Я в неведении побежал: «Матрёна Викторовна, в чем дело? Я ничего не понял»
– Зайдите к Холоденко, бумага у нее.
Что за бумага? Что за дело? Пошел к Холоденко в кабинет.
– Матрёна Викторовна сказала, что у вас какая-то бумага на меня.
Холоденко вынула бумагу и сказала: «Вот эта бумага. Но я вам ее не дам», – и положила снова в стол. «Да я только прочту». И пошел в неведении в Союз писателей.
Поинтересовался у мэтров, что там в бумаге. Кугультинов: «А там тебя с Шкляром обвиняют, что ты в авторство лез к писателю Тимофею Бембееву». Я тогда все понял.Подробногсти в главе «История с непринятой пьесой».
Как-то на лавочке на аллее героев опять заседали. Это было в 90-е годы. Я постоянно допытывался у других аксакалов, у Каляева С.К., у дяди Кости Эрендженова о Колыме. И решил спровоцировать аксакала Алексея Балдуевича рассказать про Широклаг. Начал пространно, чтобы он вошел в кураж и хоть чуть-чуть приоткрыл завесу про мистический тогда Широклаг.
– Алексей Балдуевич, с первых дней революции начались репрессии. То громили эсеров, то кадетов, меньшевиков, то раскулачивали, сажали нэпманов. То боролись с троцкистами, то могли в ссылку как СВЭ (социально вредный элемент), арестовывают «бывших», высылают крестьян, «кировский поток» в Ленинграде. В 1937-м уже не борьба с какими-то отдельными силами, а с течением, фракциями. Тотальный террор. Во время войны вас, орденоносца, сняли с фронта и в Широклаг. Как там было?
Алексей Балдуевич: «Зачет тебе это нужно? Во-первых, это каторжный труд. Так же как на войне со смертельным исходом. Даже в тюрьме проще. Не приведи Господь такое пережить. Не хочу вспоминать!», – и аксакал закрыл тему.
«Вот и Санджи Каляевич Каляев про Колыму не распространялся, не говорил», – опрометчиво вставил я.
– И правильно делал. Всё. Солнце печет. Проводи до «Огонька», а там я сам поковыляю. Приходи сюда иногда. Хочу видеть новых людей. Другие, интересно читали мои романы? – и аксакал встал. Читали, читали, – подбадривал я.
Но он не нуждался в моих заверениях. Аксакал сам все знал. Он, наверное, чувствовал, что оставил след в истории литературы своего многострадального народа.
Алексей Балдуевич Бадмаев является родоначальником калмыцкой романистики, талантливым прозаиком.
Ким Ольдаев. Слово о большом мастере.
Вспоминая Ольдаева, представляю сразу копну волос на его голове. Где бы он ни появлялся – в Москве ли, калмыцкой глубинке ли – народ обращал внимание, прежде всего, на неё. И видел в нём «породу», творческую личность. Имел честь бывать у него в мастерской и плотно общаться с мастером. Ким Ольдаев был личностью во всех проявлениях – и как художник, и как человек. Он был авантажным (привлекательным), куртуазным (изысканно вежливым) творцом. Жизнелюб, оптимист с заразительным смехом и резкими жестами привлекал и оставлял собеседника неравнодушным.
Меня всегда поражало его трудолюбие. За свои 62 года жизни он создал 480 полотен – потрясающий результат! И когда только успевал, ведь вёл бурную общественную деятельность: работал в каких-то художественных секциях, занимался с молодыми живописцами, выезжал на показы в разные города и страны. В течение 30 лет ежегодно устраивал свои персональные выставки, несколько полотен так и не закончил… Он, как и Гаря Оляевич Рокчинский, был настоящим профессиональным художником, вошедшим в историю калмыцкого изобразительного искусства как первопроходец станковой живописи.
Шёл я как-то по бывшей улице Горького в Москве и увидел впереди стаю азиатов. Во главе её «живописная грива». «Да это же Ольдаев!» – воскликнула моя душа. Догнал стаю и спросил: «Гривастый, как пройти на Красную площадь?». Откликнулся тот, что оказался художником Виктором Цакировым: «Ким, Очир, смотрите, это ж Борька! – воскликнул он. – И здесь нас достал!» Другой из компании, тоже художник, Очир Кикеев, заорал, будто в родном 3-м микрорайоне: «Ким, халя («смотри»), ещё один «хвостопад»! Ольдаев все возгласы коллег воспринял с улыбкой и, как предводитель стаи, позвал всех в ресторан.
Ресторан «Москва» находился на 2-м этаже гостиницы такого же названия. Считался он шикарным – с женским джазовым оркестром. Было это в то самое «золотое» время, когда молодость бурлила фонтаном. Сели за столик, огляделись. И поняли, что вокруг сплошь зажиточные москвичи. Помню, что центр зала был опоясан бельевой верёвкой. Как стало ясно, там ужинали футболисты известной ныне «Барселоны» – соперники одной из столичных команд. А отгородили их потому, что были они с «загнивающего Запада».
Во главе стола, как и положено, был Ольдаев. Как сэр Фальстаф Шекспира или Тарас Бульба. Хозяин буйной гривы витийствовал и громко хохотал. От горячительного и интернационала за всеми столами, наблюдали за нами нагло и с интересом. И лишь Кикеев всё пужал нас: «Арһултн, арһултн, кевүдс! Һурвн үзгтə залус дала энд!» («Осторожно, ребята, здесь много кагэбэшников!»). «Һурвн узг» – «Три буквы» (аббревиатура – КГБ). Но нам было «море по колено». Что КГБ, что ЦРУ, что Мосад!
Два нежданных спасителя
Другая «ресторанная» зарисовка. Как память о неисправимом оптимисте и жизнерадостном человеке по фамилии Ольдаев. Без прикрас и ёрничанья. Я не соприкасался с ним в работе, где, как нигде, познаёшь характер и деловые качества человека. Но за 38 лет знакомства у нас не было с ним недопонимания и, тем более, размолвок.
Случай, о котором пойдёт речь, был более полувека тому назад. Студенты из Калмыкии разными путями достигли Волгограда, а в Элисту предстояло добираться на перекладных. Мы понуро толпились на вокзальном перроне, не зная, что делать дальше. Во многом из-за того, что не было денег, да и есть хотелось очень.
Незаметно подошёл поезд, и из его окна раздался крик: «Хальмгуд, помогите!» Все обернулись и увидели торчащую из окна вагона громадную копну волос. Студент-геолог Валера Ашилов вскрикнул: «Ольдаев!». Дружно помогли ему сгрузить большие полотна картин (он возвращался с очередной своей выставки). Потом пожаловались, что умираем с голоду, и Ким скомандовал: «Все – в ресторан! Накормлю!»
При входе в ресторан он сунул швейцару ассигнацию, снял кепку и показал рукой в зал. Ну прямо как в пьесах Островского! Сели, заказали. Ольдаев дал ЦУ: «Хальмгар келтн!» («Говорите по-калмыцки!»). Все дружно кивнули, хотя знание его у многих было «на нуле». Выпили и набросились на барскую закусь. «У меня купили картину», – объяснял командующий столом наличие денег. Студенты, увлечённые едой и спиртным, снова закивали головами.
Потом, когда «червяк» был заморен, заговорили о вечных проблемах калмыков. О языке, который где-то затерялся. О воде, без которой не будет ни молока, ни мяса. О культуре, которая пробуждалась не так, как хотелось бы. То есть о том, что продолжает нас волновать и сейчас, 50 лет спустя.
И вдруг за соседним столом кто-то произнёс: «Смотрите, как эти чернож…е банкуют!» Не знали они, очевидно, что эти самые чернож…е прекрасно знают русский язык (Ольдаев говорил на калмыцком, а все ему поддакивали на нём же).
В общем, перегретые спиртным наши земляки взялись выяснять отношения. На языке силы, и спровоцировали вызов милиции. Пока она ехала, мы расплатились и, быстрее ветра, рванули к выходу. И тут нам здорово помог швейцар, пpeдусмотрительно «прихваченный» Ольдаевым. Спрятал нас в свою бендежку. Милиция в зал, а мы из бендежки рванули на вокзал. Так эти два человека спасли студентов не только от голодного прозябания в чужом городе, но и от ночёвки в милиции. Этот маленький эпизод – свидетельство широкой души Ольдаева и толерантности швейцара. Того, что нынче встретишь не часто.
Я – ХОШЕУТ! НАС МАЛО
В году примерно 92-м застал у себя дома его и другую нашу знаковую фигуру – композитора Петра Чонкушова. Он, как я потом узнал, часто заходил к моей матери (переходил через дорогу от музучилища, где работал), и они часами напролёт задушевно беседовали. Пётр Очирович был человеком интеллигентным и мудрым. Приобщал мою маму к искусству. То есть делал то, чего не делал я. Он написал музыку к двум моим спектаклям.
…Выпили втроём по чуть-чуть. Не только чаю. Потом закурили, и Ольдаев вспомнил про свою выставку в Ленинграде, где я учился режиссёрскому делу. Кстати, та выставка (в 1989 году) была первой и последней для художников Калмыкии. Её открывал Герой Соцтруда, лауреат Ленинской премии Михаил Аникушин. Меня это взволновало, я почти два года был у него натурщиком. В далёком 1962 году. Рассказал об этом Ольдаеву, и он, отметил: «Мы двое из калмыков общались с мэтром!», – громко расхохотался. Ким никогда не был улусистом и хвастуном, но при случае шутил: «Я – хошеут. Нас мало. Так что берегите меня!»
Незадолго до кончины он перенёс три инфаркта. Но не сдавался. Однажды при встрече выдал мне тайну: «Работаю над темой депортации. Никому не говори». Тогда, в конце 80-х, про такое творчество говорить вслух было нельзя.
Борясь с недугом, Ольдаев продолжал много шутить и понимать юмор в свой адрес. Как-то дал ему 30 копеек без слов. Он удивился и спросил: «Зачем это?» – «Подстригись». Думал, обидится, но он смолчал. Сделал вид, что юмора не понял. «Не стригись!» – сгладил я. «Твои полотна и твоя грива – достояние народа! Калмыцкого». Киму это понравилось, и он громко рассмеялся.
Слепящее солнце в хмуром Ленинграде
Когда я ознакомился с его архивом, собранным женой Валентиной и дочерью Герензл, то был ошарашен. Осталась масса картин – разных жанров и размеров. И много, увы, незаконченных. Мало кто знает, но у Ольдаева был «ашхабадский период» (в годы депортации он жил с родителями там). Был ещё «Бакинский период». Там он снялся в эпизоде фильма «Огни Баку» (в интернете можно посмотреть, как подъемный кран поднимает его, улыбающегося, с флагом, вверх, а опускает уже неживого, застреленного).
В 60-90-е годы он выставлялся в одной только Москве 17 (!) раз. Добавим сюда социалистическое зарубежье и десятки других городов Союза. И в каком бы жанре он ни работал, везде ощущается его любовь к родной степи и соплеменникам. И все его работы, даже посвященные депортации, наполнены оптимизмом. Он и в жизни был таким – неунывающим и неравнодушным, стремительным и зажигательным. «Одним из значительных событий в культурной жизни Ленинграда 1989 года стало открытие выставки произведений известного калмыцкого художника Кима Менгеновича Ольдаева. Казалось, что в хмурую ленинградскую зиму с её пасмурными тёмными днями ворвалось слепящее солнце с жарким степным ветром», – писал «ЛенТАСС».
Его полотна отличаются яркой, красочной гаммой. Всё творчество, кроме цикла о депортации, оптимистично и жизнерадостно. В картинах «1812 год. Калмыцкий полк», «В отряд к Пугачёву», «Аюка-хан», «Битва народов под Лейпцигом», «С. Тюмень», «Виват, Россия. Контр-адмирал Денис Калмыков», «Зая-Пандита», «Пережитое. Горькие вехи» читается любовь к родине, родной земле и её людям. Ленинградский искусствовед Л. Яковлева пишет: «Художник Ольдаев вкладывает свой живописный реквием, который может быть одновременно и своего рода памятником страданию и величию души народа».
Несмотря на испытания, выпавшие на долю калмыков, художнику удалось сохранить духовные силы, и он пишет своих современников, достойных людей разных профессий – Героя Социалистического Труда, кетченеровского гуртоправа Бориса Очирова, доктора наук, профессора Дорджи Павлова, заслуженного работника связи РСФСР Григория Эрдниева, поэтессу Веру Шуграеву и многих других. Его полотна академика Ринчена, генералов Родимцева и Городовикова, певицы Валентины Гаряевой, артиста А. Сасыкова, хирурга М. Бочаева потрясающи портретным сходством, а это высший пилотаж изобразительного искусства.
В этих картинах так полно раскрыт их внутренний мир, что, даже не зная этих людей, можно дать им характеристику. Маститый врач предстает перед нами мудрым спокойным профессионалом. При всем, казалось бы, внешнем спокойствии монгольского учёного чувствуются его внутренняя сила, мощь и взрывной характер. Академик Ринчен – это и наш современник, и в тоже время гость из прошлого. Артист Сасыков – это уже другая личность, иной образ. Раскованный, распахнутый Александр Сасыков по внутреннему состоянию напоминал Василия Тёркина, Кееду, Мюнхгаузена и Ходжу Насреддина. Сел позировать, а когда прозвучит команда «на сцену!» – накинет халат и, войдя в родную стихию, будет ваять на подмостках: озорничать, найдет личину другого человека и создаст еще один образ. Мэтр Ольдаев остро почувствовал это и хорошо проник в его характер. В портрете «Певица» Валентина Гаряева предстает как бы олицетворением своего народа. Не приземленная, а одухотворенная, тонкая. Кстати, встречу Аюки-хана с Петром I первым из калмыцких художников отобразил именно он. Ему единственному, как признавался мне мастер, позировал Ока Иванович Городовиков.
Диапазон его творчества широк. Кроме портретов выдающихся личностей, он создал много пейзажей и натюрмортов. И во всем, за что бы мэтр ни взялся, чувствуется его стилевое решение. Мне лично импонирует его академическое следование письма. Все картины Кима Менгеновича созданы высокопрофессионально, на хорошей основе, во всём чувствуется талант и мастерство художника. Он впитал лучшие традиции русского и калмыцкого искусства, а значит, его творчество глубоко интернационально.
Ким Ольдаев оставил после себя много картин и хорошую память не только на родине. Он был в числе тех, кто по-настоящему прославил республику. И почему бы в знак уважения к этой по-настоящему талантливой личности не назвать его именем одну из улиц нашей столицы? Потомки должны воздать ему должное, мэтр это заслужил. Наш маленький народ должен гордиться таким сыном.
Никита Санджиев. Подмастерье из оперного театра.
Никита Санджиев, наш первый скульптор, был всегда привлекательным в общении, в одежде. В неизменном берете, с усами, с постоянным брелком из драгоценного камня с двумя свисающими верёвочками. Чтобы как-то отличаться от чиновников, вместо галстука носил эту молодёжную деталь. Но всё равно в нём чувствовалась порода. Что он – представитель элиты. А ещё Санджиев ни перед кем не мельтешил, не заискивал. Держался с достоинством. Всегда обстоятельный, в меру весёлый и серьёзный. Был с шармом, но вместе с тем прост в общении. Со всеми всегда на равных. Таким и врезался в мою память.
В начале 50-х годов того века к нам, в деревенскую землянку в Сибири, зашёл дядька с пацаном. Азиатская внешность, в костюме, галстуке и шляпе. Мы, все, кто в землянке находился, обалдели. До такой степени этот незнакомец нас шокировал, что мама и квартирантка Нина Еркшаринова повскакивали со своих мест и замерли. А я, как сидел на маленькой сидушке у печки, так и замер. С раскрытым ртом. Было мне тогда лет 10 «с кепкой».
Прошло с тех пор более 60 лет, а тот случай сидит в моей слегка обветшавшей памяти прочно. Как событие типа возвращения калмыков из высылки домой. В деревне ведь жили пожилые калмыки-пастухи с женами и детьми, а этот незнакомец при галстуке и шляпе свалился на наши головы как кто-то из другой жизни.
Удивил и парнишка, что был с ним. Лет на пять, если не больше, старше меня и одетый в гимнастёрку, опоясанную ремнём. На большой медной бляшке которого выпукло красовались крупные буквы «РУ». Позже я узнал, что это было обмундирование ремесленного училища. В то время все, кто в них учился, считался будущей элитой рабочего класса.
Принаряженный незнакомец, потоптавшись для приличия у входа, подошёл к нашему «хромому» столу, вынул из «балетки» (маленький чемоданчик) газетный кулёк и высыпал на стол содержимое – «кампать, балта» (конфеты, пряники). Все, я в первую очередь, снова обалдели.
– Ешь! – сказал незнакомец мне на родном языке. Такое обилие сладостей я видел только в нашем сельмаге. С одной лишь разницей: пряники там были тёмными (ржаными), а эти белого цвета. Из пшеничной, видимо, муки.
Далее незнакомец, знакомясь, протянул руку моей матери:
– Никита. – А затем добавил, – Санджиев.
Мать, вытерев руку о фартук, протянула её в ответ.
– Аня.
После чего воцарилась неловкая тишина.
– Комендант бывает? – спросил Санджиев.
– Приезжает, – ответила мама. И дала команду Нине готовить чай.
– Ну как живёте здесь? – заполнил тишину гость.
– А вы откуда будете? Из Куйбышева – спросила мать.
– Из Новосибирска, – ответил Санджиев. Потом у печки стали шептаться с молодой Ниной. Потом с мамой и Ниной гость что-то говорил.
Потихоньку разговорились, а я, не теряя времени, продолжал таскать со стола карамельки, разглядывая между делом бляшку с буквами «РУ» на ремне паренька. Наконец, он осмелел и стал показывать мне, как надо накручивать ремень на кисть руки во время драки. У меня голова пошла кругом: пряники, конфеты и новый приём для драки. Теперь оставалось приобрести такой же ремень и свести счёты с массой деревенских недругов. Уж очень обижали они меня, нерусского. За что вот только? За какие прегрешения? А молодая Нина поставила чай, а гость с мамой все говорил.
Потом пили чай. И тут Санджиев мне говорит:
– Ну, мужик, покажи, где тут калмыки живут?
Понравилось, что он обратился именно так – «мужик». Гордость меня обуяла. Что я мужик, а не «калмыцкая харя», как погоняли меня деревенские пацаны. И лишь после смерти Сталина в 53-м они стали вести себя иначе. Власть потихоньку прочищала им мозги, мол, калмыки такие же как все, но только обиженные властью. Незаслуженно обиженные.
Сводил я Санджиева к землякам-односельчанам. Но почти вхолостую: пастухи были в поле, их жёны – на работе, а дома сидели лишь их сопливые дети. Пришли к нам, и гость опять что-то говорил с Ниной и опять с мамой.
Позже, когда гости, попрощавшись, ушли в соседнюю деревню, моя мать напала на Нину. Мама распросила у Нины, о чем говорили с гостем. Замуж предлагал выйти. Он и менгя уговаривал, чтобы ты вышла замуж за меня.
– Что ты, дура, вела себя так? Хороший мужик! Вышла бы за него замуж – другая бы жизнь пошла! Нина молчала. Потому что, никого у неё не было. Был лишь дядя-родственник, живший в дальней деревне Бекташ. И всё. Женихов калмыков в деревне не было. И Нина предпочла о женихе пока не думать. А Санджиев, не дождавшись ответа, ушёл ни с чем.
…Прошло лет 15. Я приехал в Элисту из Ленинграда. Художник Очир Кикеев познакомил меня с художником Гаря Рокчинским, а тот, в свою очередь, – со скульптором Никитой Санджиевым.
Однажды Никита Амолданович позвал меня к себе в мастерскую, которая находилась в клубе «Строитель». Сейчас там Русский театр. Поставил на стол маленький коньячок. Пропуская по чуть-чуть, беседовали. Санджиев обладал божьим даром и умел так подводить разговор, что собеседнику казалось, что он обретал крылья.
Рассказал ему про деревню Верх-Ичу, где жил старик Санджи Лиджиев, дважды ездивший к Сталину в Москву, чтобы донести правду о калмыках. Наивно полагая, что Сталин, решая глобальные проблемы, ничего не знал о трагической участи его соплеменников. И верил, что он его обязательно примет в Кремле, выслушает, накормит и даст денег на обратную дорогу в Сибирь.
Слушая меня, Никита Амолданович вдруг вспомнил, что был в этой самой Верх-Иче, ночевал в доме, где жила женщина Аня с сыном-школьником. «Так это вы у нас были! – воскликнул я, оторопев от неожиданности. – Мою маму зовут Аня! А я её сын! Вы были у нас с мальчиком из ремесленного училища и принесли много пряников и конфет!». Санджиев: – Да! Вот это судьба!
Узнали, словом, друг друга, тепло стало на душе у обоих. «Я тогда невесту себе искал из своих, калмычек, – признался Санджиев. – Всю область объехал. А Нина где?» – вдруг спросил он. «Здесь она, в Элисте», – ответил я.
– А ты знаешь, какова судьба того парнишки-ремесленника? – продолжил воспоминания Санджиев. – Так вот, слушай. Пошли мы с ним от вас пешком и наткнулись на коменданта. Стал он документы спрашивать, но мы ведь нелегально странствовали, а паренёк и вовсе находился «в бегах» из-за драки в училище. В общем, отвёл он коменданта в кусты якобы для объяснений «один на один». Блюститель законности не испугался, пошёл. Возможно думал, что деньги получит типа взятки от спецпереселенца. Но через минуту-другую слышу крики коменданта. Пошёл, чтобы понять, что случилось и вижу: он лежит, а парень стоит над ним с его наганом в руке. Я, честно говоря, испугался, всё-таки комендант, лицо неприкосновенное. «Ты что, охренел совсем!» – кричу парнише, и сломя голову, рванули с того места куда подальше. До сих пор не могу отдышаться!».
Но потом комендант устроил расследование, и больше всех досталось моей матери. Кто-то, видимо, доложил о двух гостях и по приметам установили, что шли они из нашей Верх-Ичи. Каким-то образом то ЧП уладили – рассказал я Никите Омолдановичу.
Разгорячённый коньяком и нахлынувшими воспоминаниями, Санджиев поведал о том, как приехал в Новосибирск и устроился подмастерьем у какого-то скульптора. Приносил глину, воду, месил глину, что-то колотил. Однажды милиционер попросил его документ, а Никита Омолданович только несколько дней назад приехал. Документа не было, и милиционер повел его милицию. Когда пришли в милицию, начальник сразу спросил какой национальности? Никита Омолданович сказал и откуда приехал. Посадили в камеру, дней 5 держали. Видимо, выясняли проживает ли такой-то там-то и т.д. Вызвали и сказали убираться на место жительства, а иначе накажут. Выйдя из милиции Н.О. сразу побежал к скульптору, тот сказал: «Придумаем что-нибудь, ночуй пока здесь и не высовывайся, жрать буду приносить, а ты в это время меси хорошенько глину и прибери в мастерской». Через 4–5 дней скульптор устроил Н.О. в Новосибирский оперный театр, тоже к скульптору-земляку. Скульптор был по национальности татарин. Так несчастье с милицией и подвалило счастье. Н.О. оказался в оперном театре, там и спал, пока все не образумилось. Так с оперного театра в г. Новосибирск началась творческая жизнь скульптора Никиты Санджиева.
В последующем я частенько бывал у Никиты Омолдановича в его доме «на песках». Рядом жил не менее известный Михаил Хонинов, писатель-фронтовик, отважный партизан. С ним тоже говорили о многом. Кстати, когда у Санджиева родился сын, «обмывать» его ходили к Давиду Кугультинову. Там и решено было назвать его именем поэта – Давидом. Потом уехал в Москву. В Москве Никита Омолданович долго жил и там умер, и я лишился, пусть это не покажется нескромным, хорошего друга. Он передал частицу своей богатой души мне, я радовался каждому новому общению с ним, как когда-то его приходу в нашу богом забытую сибирскую хибару. С кульком конфет и пряников.
Художник Очир Кикеев
Заслуженный художник РФ Очир Кикеев в последние годы иронично называл себя «корнем нации». Мною была написана эпиграмма на Кикеева, её даже напечатала одна местная газета:
Говорит он: «Корень нации,
ики-бурульской формации»,
Художник, бражник, сибарит,
«Театру друг», – он говорит.
Прочитав эпиграмму на себя, он позвонил мне. «Какой я бражник, сибарит!? Ты что меня так выставляешь?». Я объяснил ему по поводу бражника и сибарита, и он успокоился. На следующий день в его мастерской эпиграмму и примирение отметили «должным образом». С Кикеевым меня познакомил художник Виктор Цакиров в 1958 году. Поразил выразительный кикеевский нос и замкнутый характер. Это потом, в конце жизни, в хорошем расположении духа он был словоохотлив. Кто только не заходил в его художественную мастерскую – от сантехников и дворников до министров и прочих начальников. И баритон Кикеева постоянно громыхал в просторной подвальной комнате. Он всех подряд привечал, но иногда, когда был сильно занят, мог отказать в аудиенции. Порою в резкой форме. Кто-то обижался, кто-то – нет. Юмор, ирония сквозили в каждом его рассуждении. От него всегда исходил оптимизм, хотя в последнее время все стали замечать: Кикеев погружается в грусть. Что-то не ладилось в его душе, и он искал выход.
Но о своих внутренних томлениях он никому не говорил. Он мог позвонить мне домой в три часа ночи и попроситься на пять минут. Пять минут растягивались на пять часов. Мы говорили. Я пони мал, что его что-то гложет, но он не открывал завесу своей тайны. Мы много говорили о смысле жизни, о республике, о том, что будет после нас. Почти полвека мы были дружны и ни разу не конфликтовали на разрыв. Иногда он представлял меня своим гостям: «БэШа» пришел. Насыпай!». А потом шел треп о вреде алкоголя, о сельском хозяйстве, пользе хорошей закуски, Марке Шагале, Гарри Рокчинском, плохой воде и назойливости тараканов.
Видя его талант, я как-то в разговоре намекнул Кикееву: «Сваргань что-нибудь историческое». Прочитав в его глазах вопрос, добавил: «Ну, вот был Аюка-хан. Пятьдесят лет властвовал, какое ханство сотворил». Через неделю он вдруг сказал мне: «Про Аюку-хана никому не говори. Государственная тайна». И все. И никого не пускал в мастерскую. А через некоторое время заглянул к нему в мастерскую. Дверь была открыта настежь. На большом полотне уже композиционно проглядывались контуры Аюки-хана, Петра I по центру и другие фигуры по сторонам. Я спросил: «А как же «государственная тайна?». Он ответил в том духе, что идея и тема им уже застолблена и никакого «секрета фирмы» нет. Когда в начале 90-х в России пошел тотальный раздрай между творческими союзами, Кикеев создал «Ассоциацию художников Калмыкии». Сколько было энтузиазма в его действиях поначалу, но потом он стал неотвратимо угасать. Художники, не ощутив поддержки, сникли. Помню, когда популярный журнал «Юность» опубликовал картину Кикеева «Счастье», все художники Калмыкии воспряли духом. Оказалось – напрасно. Худфонд распался.
Кстати, о «студебеккере», приносящим беду, мне рассказал он, Очир Кикеев – очевидец этого случая. Это он мальчик, игравший в альчики.
Слово о Константине Сангинове
Костя был самым молодым выпускником калмыцкой студии Ленинградского театрального института. Он ушел в предпоследний день октября 2011-го, на пороге 70 лет…
Считается, что 70 – возраст солидный. Но солидным Костя не был никогда. Ни внешне, ни внутренне. При нашей самой первой встрече я опросил: «Ты после третьего класса в институт поступил?». Он, помнится, обиделся. Уж дюже молодо выглядел. Потом более 50 лет мы с ним дружили. Я вспоминаю его добрые и слегка ироничные глаза. В кино он снимался под именем Хонгр Сангинов. Шариф в фильме «Осада» (1977 г.), Фазылов в «Человек меняет кожу» (1978 г.), «Летучий голландец» (1990 г.), в эпизодах «Лошади под луной» (1979 г.). Проработав 5 лет в Калмыцком драматическом театре, он ушел на телевидение режиссером.
Сангинов был натурой вездесущей и творческой. Ему нужны были препятствия, чтобы их преодолевать. Он любил остроту, терпеть не мог cерости будней. А после преодоления очередного барьера, как и все люди творчества, мог удариться в праздную жизнь. Он частенько заходил ко мне домой. В последнее время был чем-то озабочен. Что-то его угнетало. Возможно, увольнение с работы в связи с сокращением штата. На Калмыцком телевидении он был одним из немногих корифеев своего дела. И кажется, его могли бы не сокращать. В порядке исключения. Но молодое начальство решило иначе и наверняка об этом не жалеет.
После вынужденного ухода с телевидения он потерял вкус к жизни. Казалось, ему перекрыли жизненно важный клапан, и он стал задыхаться. Без творческой работы как без глотка свежего воздуха.
Однажды, еще в студенчестве, Сангинов спросил у меня, как «пробить» себе стипендию. Я шуткой посоветовал ему написать заявление на имя проректора Клитина. Такого примерно содержания: «Дорогой Станислав Сергеевич! У меня старенькая мать, много братьев и сестер, жить не на что, прошу поставить на cтипендию». Костя, по простоте своей душевной, написал всё слово в слово и отнес заявление проректору. Тот его, говорят, выгнал, возмутившись за «дорогого». Но стипендию позже всё-таки назначил.
Телевидению Калмыкии Сангинов отдал более 30 лет. В годы его работы оно было другим. По-человечески более теплым и искренним. Трудились на телевидении настоящие романтики и энтузиасты своей профессии. Таких там нынче не осталось. А ещё Костя был талантливым музыкантом. Если бы он в этом увлечении был более серьезным, то стал бы хорошим композитором. Об этом ему говорили Пётр Очирович Чонкушов и Улан Барбаевна Лиджиева. В редкие минуты, когда Сангинов вдруг брался за инструмент, души всех, кто его слушал, на время улетали ввысь.
Я чувствовал в нем потенциал. Он был тонкий мелодист, но мог и сбацать современный экспрессивный ритм. Он, конечно, шутил, импровизировал, но это было талантливо. Как-то мы засиделись у Улан Барбаевна дома до двух часов ночи, она заметила о музыкальных способностях Кости. И всегда тепло отзывалась о нем. Костя, по-моему, был самоучкой и играл на всех инструментах. Он не играл только на «флейте водосточных труб».
«Ты зла на нас, русских, не держи». С.Н. Плотников
В 79–80 годы я работал режиссером в Архангельске. В этом театре служил актером Народный артист СССР Сергей Николаевич Плотников. Крупный актер и такой же крупный, рослый с выдающимися чертами лица человек. После просмотренного моего спектакля «РВС» на худсовете мастер сцены сказал, что вспомнил молодость и т.д. Ну, кто будет выступать после такой оценки спектакля Народного артиста СССР, председателя ВТО (Всероссийское театральное общество). Все проголосовали «за». Другой раз он при всех сказал: «Татаро-монголы не дошли до Архангельска, а калмык дошел». Актеры захохотали и захлопали. Так мудрый Сергей Николаевич разрядил серьезную обстановку и выразил по касательной свое отношение ко мне и к калмыцкому народу. А в перерыве спросил: «Кугультинов в Элисте живет?». «Конечно», – с гордостью ответил я. «Молодец! Могучий калмык! А меня приглашали работать в Московский театр, но я не изменил Родине. А ты чего удрал? – Приехал остудиться, у нас жарко, – увильнул я от ответа. – Хороший ответ. Никогда никому не раскрывай карты до поры, до времени, – похлопал по плечу и добавил: – Слышал про Городовикова и Кугультинова. Уважаю. В 1979 г. Плотникову было около 70.
Взял как-то меня Сергей Николаевич на приемку спектакля «Мадмуазель Нитуш» в г. Котлас. После спектакля – обсуждение. Дали первое слово мне, как члену комиссии и молодому. Ну, думаю, я первый и последний раз приехал в Котлас, зачем мне их костерить. Плохое впечатление останется о калмыках. Я сказал: «Командировочные я не оправдал. Спектакль хороший». Прошелся по мелким замечаниям и затух. Режиссер был доволен, а Сергей Николаевич раздолбал их в пух и прах. Потом в самолете пробурчал: «Ты что подыграл им? Расхвалил их и меня поставил в неловкое положение. Хитер!» А потом, через паузу кричит мне в ухо: «Молодец! Тактик!» Другой раз, когда я должен был ставить спектакль с главным режиссером Эдуардом Симоняном «Синие кони на красной траве», спросил в гримерке: «Я к тебе хорошо отношусь?»
– Ну, какой разговор, Сергей Николаевич, – отвечаю я.
– Тогда не занимай меня в спектакле, – отрезал Народный артист.
– Сергей Николаевич, не я командую, а главный режиссер Симонян, – стараюсь отбрыкаться.
– Я еду на съемки, деньги надо заработать. Один армянин, другой калмык. Вы, что, русского языка не понимаете? Душите русского, – рявкнул Сергей Николаевич.
– Сергей Николаевич, да отпустят вас.
– Да я так. Буду я у вас отпрашиваться. Я фигура в Архангельске. А ты уже струсил.
В гримерке расспрашивал об отношении ко мне артистов, про репетиции. А в конце разговора частенько подытоживал загадочной фразой: «Дави русопятых!». Почему он так говорил, не знаю. Не заискивал же он передо мной и не натравлял. Однажды Сергей Николаевич мимоходом произнес: «Не дрейфь! Ты знаешь больше этих актеров. Убеждай знаниями, эрудицией, не комплексуй! Я слышал про вашего героя гражданской войны Оку Городовикова. По тебе судят обо всех калмыках. Не дрейфь!» – и пошел дальше по фойе.
Как-то в гримерке пили чай, говорили о театре. Вдруг Сергей Николаевич спросил:
– За что в Сибирь вас, калмыков выслали?
– Сталин, Берия что-то сфабриковали.
– Ты что? Я же сталинист, коммунист, а ты такое!
– Ну, нас реабилитировали. Несправедливо поступили, – доказывал я.
– Не дрейфь! Я пошутил. Русские руководители так бы не поступили, – мягко сказал Сергей Николаевич. – Я тебя тогда на первом спектакле пожалел. Ты же за всех калмыков отвечал. Нехорошо с народом поступили. Мерзко! Русские бы так не сделали.
– Кто знает. Время было сложное, – мямлю я Народному
– Ты что? Живя в Советском Союзе, не понял что ли? Ты же говоришь, русские в Сибири помогали вам.
– Да, было такое, – соглашался я.
– Ты смотри у меня. Зла на нас, русских, не держи, – и обнял меня.
Сергей Николаевич Плотников, Народный артист СССР – был архангельский самородок. Начинал в самодеятельности, потом его взяли в театр. И более 50 лет работал у себя на родине. Сергей Николаевич был интернационалист, человек большой души. Он понимал и сочувствовал чужому горю. Ни в театре, ни в кино, а Плотников снялся более чем в 30 фильмах, ни разу не сыграл отрицательную роль. Фактура и органика не позволяли играть нехорошего человека. Интересный и душевный был мужик. Сергей Николаевич – один из немногих, кто остался в моей копилке памяти.
Под сенью чужой славы
ТОВСТОНОГОВ
Народного артиста СССР, лауреата Ленинской, государственных премий, главного режиссера театра БДТ (Большой Драматический Театр) Георгия Александровича Товстоногова весь театральный мир страны звал любя – Гога. Театралы считали его мастером, мэтром, корифеем и своим. Все признавали его мощь, профессионализм. Питерские чиновники от культуры опасались его, спектакли запрещали, как был запрещен «Дион» в его постановке. Тогда и после смерти Георгия Александровича, поговаривали, что артист Кирилл Лавров частенько просил 1-го секретаря Ленобкома КПСС Романова некоторой снисходительности к творчеству мэтра, поскольку тот хорошо относился к народному артисту. Но дружба дружбой, а идеология важнее. После запрета «Диона» в Питере закрыли этот спектакль и в Москве в Вахтанговском театре. А в театре «Сатиры» было наложено «вето» на «Доходное место» Островского в режиссуре тогда молодого еще М. Захарова. Сохраняли чистоту идеологии, а то «моду взяли» – критиковать власть и чиновников. Даже в классике усмотрели покушении на устои.
На суперзанавесе к спектаклю «Горе от ума» Грибоедова на первых представлениях зрители видели цитату из письма Пушкина: «Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом». Фраза эта вызвала резкую критику. Чиновники увидели в ней обидное обобщение. Товстоногову поставили условие: «Уберите фразу Пушкина и спектакль можете показывать». Чиновники победили, но победил и Товстоногов, ведь смысл в спектакле был не только «трагедия ума», но и трагедия таланта (Чацкого), трагедия бессилия. Но было и торжество ума таланта против всего косного. Я, еще студентом, видел спектакль «Горе от Ума» на генеральной репетиции с цитатой Пушкина на суперзанавесе. Увиденное мы обсуждали на курсе со своим педагогом, профессором института Народным артистом СССР, главрежем театра имени Пушкина Леонидом Сергеевичем Вивьеном.
Тогда трактовка Чацкого в исполнении Сергея Юрского, вызвал жаркий спор среди студентов-режиссеров, но сторонники Юрского одержали верх. Классика была прочтена по-современному, хотя текст Грибоедова был сохранен, но звучало по-новому и узнаваемо. В те годы главные режиссеры Вивьен и Товстоногов дружили. Вивьен однажды пригласил Товстоногова в театр Пушкина ставить спектакль «Оптимистическая трагедия» и получил за это Ленинскую премию. Они были властителями дум того времени. У них была цеховая взаимовыручка. Не то, что сейчас.
В институте я общался с Сандро (Александром) Товстоноговым, который учился на параллельном курсе. Иногда приходилось занимать рубль на чай, винегрет. Забегали в «загнивающее» диссидентское кафе «Сайгончик». Это было негласное прозвище кафе на Невском проспекте. Георгия Александровича прозвали Гогой еще в Тбилиси, а сына Александра тоже звали на грузинский манер уже в Ленинграде – Сандро. Когда Сандро работал главным режиссером в театре Станиславского в Москве, то я заходил к нему в кабинет на правах старого знакомого ещё в 80-х годах прошлого столетия. В его кабинете всегда сидели режиссеры Анатолий Васильев (его знаменитые спектакли «Взрослая дочь молодого человека», «Серсо») и Иосиф Райхельгауз. Сандро мне говорил, что они метят на его должность. После смерти отца Сандро вернулся в Ленинград под крыло Кирилла Лаврова.
В 1972 году меня по разнарядке отправили на стажировку в Вахтанговский театр на 3 месяца. Потрясающе! Москва! В Вахтанговском театре великолепные актеры, но режиссура там в то время была не на высоте. И я решил перехитрить судьбу. Переиграть место стажировки и уехать в Ленинград к Товстоногову, где была передовая режиссура и когорта талантливых актеров, да и дочка там жила. Благо еще до начала стажировки время было. Но у мэтра же надо взять разрешение. Приехав в Питер, позвонил Сандро и попросил домашний телефон отца. Сандро дал. Позвонил мэтру, представился, попросил об аудиенции. Товстоногов назначил встречу в театре.
Встретились, как договаривались, в театре. Он провел в кабинет, посадил в кресло за маленький столик, включил свет и направил на меня. На улице был день, и в кабинете было светло. Закурил. Пока закуривал сверлил меня своими рентгеновскими глазами, сквозь мощные линзы в роговой оправе. Я, естественно, волновался.
– Вы главный режиссер? – пробасил мэтр. Голос – отличительная краска мэтра.
– Нет – ответил я.
– Главный национальный режиссер? – снова не унимался мэтр.
– Нет – как заведенный твержу я.
– А почему? – загнал он меня в тупик.
Откуда я знаю, что в голове у чиновников нашего министерства – подумал я, но уклончиво ответил:
– Да у нас свои подводные течения.
– Понятно – сказал Товстоногов. Пауза. – Значит руководство не думает о национальных кадрах.
Он знал, как обстоят дела в национальных театрах и на периферии. Сам прошел школу в Тбилисском ТЮЗе, работал в Алма-Ате
– Какое население в республике, в Элисте? – начал вновь спрашивать меня мэтр.
Плюсовать, врать мэтру, неудобно. Это другим можно навешать «лапшу на уши». Ответил просто:
– Мало.
Георгий Александрович закурил. Я уже приготовился к расспросам о театре, а он неожиданно спросил:
– Сколько лет вы были в Сибири?
– 13 лет – выпалил я.
Знает, что нас выселяли, а другие не в курсе. Интеллигенты вшивые! – пронеслось у меня в голове.
– Республике помогают? – спросил мэтр.
Я сделал паузу, чтобы дать достойный ответ, не обижая верхнюю и местную власть, брякнул: – У нас же пятилетний план. Что наметят в плане, то и выполняют. Мэтр понял, что вибрирую и деликатно ухожу от острого вопроса и спросил:
– Как относятся к театру? Зритель бывает?
До этого я читал в газете статью Товстоногова о посещаемости зрителей театра, и ответил, чтобы угодить профессионалу: «Все зависит от качества спектакля».
– Это верно. Стажировку разрешаю, только и в Министерстве культуры СССР возьмите разрешение, – и мэтр встал. Аудиенция окончилась. И я на радостях рванул в Москву. А там начальник управления театров Минкульта СССР, гроза всех периферийных режиссеров Елена Хамаза сказала: «Что за самодеятельность, почему вас не устраивает Вахтанговский театр?! Все рвутся к Товстоногову! Будете стажироваться согласно разнарядке!».
Чиновники все одинаковы на всех уровнях – это особая каста и особая нация.
1973 году я получил Диплом на фестивале Румынской драматургии в СССР за спектакль «Титаник-вальс» Мушатеску. Вызвали в Москву для торжественного вручения награды в зале ВТО (Всероссийское Театральное общество). В президиуме главные режиссеры Товстоногов, Плучек, Любимов, Варпаховский. Представитель Румынии вручил диплом Товстоногову, потом режиссеру театра Вахтангова Варпаховскому, и тут же объявили режиссера театра им. Басангова Бориса Шагаева. Я знал, что диплом получу, но чтобы после Товстоногова, Варпаховского! Иерархия у нас везде. А тут, видимо, румын что-то напутал. Вахтангов, Басангов. В общем, я, никому незнакомый, неизвестный азиат, вышел после мэтров.
Кавказцев, евреев в театрах навалом, а азиатов в центре культуры нет. Или талантов нет, или просеивают через расовое сито. Не любят в России азиатов.
– А ты пиши про это. Что за дискриминация? Акцентируй. Застолби. Это не жалость вызывать к себе. Требуйте равноправия! Не комплексуй! – выговаривал мне по телефону режиссер-еврей.
Вернусь к награждению. Румын вручает мне диплом, а я стою под лучами софитов, и под сенью славы мэтров, а гордости нет. Вот, думаю, сам Товстоногов, Варпаховский и другие хлопают мне, а приеду домой, и начнутся наши орли-гарли, шари-вари. В заключение румын-ведущий пригласил награжденных в посольство на фуршет. Крики «ура» – все хотели напиться в такой день. Подошла критик Елена Ходунова, смотревшая мой спектакль в Элисте и выдвинувшая мою кандидатуру. И я вошел в эту знаменитую обойму.
– Поздравляю. Давайте знакомиться. В Элисте я посмотрела спектакль и уехала. С вами не побеседовала и город не видела, – с улыбкой сказала Ходунова. Я поклонился и стал что-то говорить, благодарить.
– Вы заслужили. Встретимся в посольстве, – и критик ускользнула.
В посольстве подошел к Товстоногову, а возле него кавалькада режиссеров, актеров, критиков. А Георгий Александрович с фужером шампанского при всех поздравил меня и спросил:
– Что со стажировкой? Не получилось?
Я рассказал о разговоре с Хамазой Е. в Министерстве СССР.
– Вы молодой. Еще побудете у меня.
Все подходили поздравляли Товстоногова. А он всем говорил, что вот человек из Калмыкии тоже получил награду. И все вынуждены были поздравлять меня. Сейчас я думаю, что Товстоногов специально держал меня около себя. Сам не титульной нации, и в моем лице поднимал наш этнос. Он был мудрец, интернационалист. Все это действо Товстоногов сознательно режиссировал в глазах театральной общественности. После выпитого под сенью его славы, я кайфовал.
Прошло какое-то время, и я приехал в командировку по линии ВТО в Москву. Здесь мне встречается Товстоногов с критиком Е. Ходуновой.
Товстоногов – Знакомьтесь, калмыцкий режиссер.
– Я смотрела его спектакль – заметила она.
Товстоногов: – Мы давно знакомы. Вы что забыли, премию получали на румынском фестивале?
–Да, да, – опять защебетала критикесса. Они заспешили по делам.
Следующая встреча была в доме отдыха «Творчество» в Комарово, под Ленинградом. Идут по аллее Товстоногов и его второй педагог Аркадий Борисович Кацман.
Товстоногов: – Аркадий, это калмыцкий режиссер Борис Шагаев.
– Знаю, знаю, Вивьеновский ученик, да и в Ялте вместе отдыхали в «Доме актера», – сказал Кацман и ушел за сигаретами в киоск. Мы с мэтром сели на скамейку. Георгий Александрович спросил о театре, сколько лет работаю, а потом вдруг спросил:
– Сколько лет, вы тогда говорили, ваш народ терпел унижения в Сибири?
– 13 лет, – отчеканил я и удивился, что мэтр помнит наши разговоры.
– Большой срок. С 1933-го до 1949 года я работал в Тбилисском ТЮЗе, и помню события, происходившие в Грузии. Арестовали многих грузин. Они шептались и кляли Сталина, а теперь они же памятники ему ставят. В моем спектакле о Ленине «Перечитывая заново» есть сюжет о Сталине. Негативный, надо отметить, хоть и развенчали «культ личности». Сталинизм надолго застрял в умах и будет долго сидеть в умах и последующих поколений, – задумчиво произнес Товстоногов и закурил.
И он оказался прав. Прошло время, а в России опять ностальгия по сталинским временам, по вождю, по диктатору. В Испании Франко опять поднимают на «Щит». В Украине тоскуют по Бандере, в Италии вспоминают Муссолини. Недавно прошла передача Соловьева о Муссолини, где в кадре постоянно сам автор, местами даже проскальзывала нотка сочувствия к дуче. Зачем такие передачи? Лишний раз себя пропиарить? Вывихнутых людей с внутренними аномалиями везде хватает. В России Сталин, как чистый глоток воздуха для некоторых. Потому и вспоминают они его «железную руку».
Товстоногов был всегда в гуще жизни, и был профессионалом величайшего класса. И великим гражданином. Не зря театр имени Горького стал театром имени Товстоногова. Товстоногов был особой породы. Мыслитель. Никогда не говорил о своих достижениях, о себе. Но знал и помнил о тяжкой участи калмыков.
СМОКТУНОВСКИЙ
Быть добрым и порядочным выгодно.
Пришла осень. Моя осень. Идет листопад-дней у меня. Каждый день дорог. Хорошо бы еще несколько лет листопада. Но мы полагаем, а ОН располагает. И как-то ОН послал мне мысль написать о знакомых известных людях обеих столиц. Я писал о тех, кто оставил добрый след в душе, хорошо отзываясь о нашем народе.
И вот о случайной встрече с великим Иннокентием Смоктуновским. Я запомнил его душевное соучастие калмыцкому народу и изречение Мэтра «Быть добрым и порядочным выгодно». Не «удобно» сказал, а «выгодно». Кому? Всем! Это уже мой вывод. XX век, 60-е годы, Ленинград. Иду по Невскому проШпекту, где «ярмарка тщеславия». И вдруг высокий, гордый Смоктуновский вышагивает по ней. Уже прогремел спектакль «Идиот» Г. Товстоногова и фильм «Гамлет» с его участием. И тут он сам! Живьём! Все на него глазеют. Червяк во мне задёргался и прозвучал внутренний голос: «Лови момент! Скажи добрые слова ему». Какая-то неведомая сила убрала мою провинциальную неловкость, смущение – и на абордаж! «Здрасьте, Иннокентий Михайлович!» – говорю ему. Мэтр поздоровался не глядя и дальше фланирует. Он высокий, а я метр с кепкой! Да и дистанция огромного размера. Но смелость города берёт! «Иннокентий Михайлович, я видел вас в «Идиоте» и «Гамлете»! Потрясающе! Гениально!».
Мэтр остановился, а в глазах удивление. Секунду, изучив меня, он расплылся в улыбке. «Вот как? Вы откуда? Вернее, вы кто? – спросил. – «Я смотрел «Идиота» ещё студентом театрального института. Я – из Калмыкии!» – «В театральном? Да вы коллега!» – возвеличил меня мэтр. Да какой я коллега, думаю, по сравнению с ним, скорее, «калека». Но стало приятно. И совсем охамев от слова «коллега» начал нести несусветное. По теме, правда, а также про наших калмыков, что были выселены. «Я когда работал в Норильском театре, был знаком с вашим Кугультиновым. Он много рассказывал о депортации. Меня познакомил с Давидом Жора…Георгий Жжёнов. Они были тогда на условной свободе. Не в зоне, но под наблюдением». Идём дальше. Я уже иссяк нести несусветное. Да и у него, наверное, свои думки в голове. А навстречу сам Георгий Жжёнов! Мистика! Что-то мистическое в нашей жизни бывает. Как у Пушкина «И случай, бог изобретатель».
И мне повезло. Вторая знаменитость! Смоктуновский и Жжёнов обнялись. Стали говорить, что из-за репетиций и спектаклей редко видятся. А Жжёнов смотрел на меня подозрительно, думал, наверное, что это за азиатская птица, да ещё со Смоктуновским. А тот в паузе говорит: «Вот наш коллега. Узнал меня. Я стал знаменитым!» – и заулыбался. Жжёнов: «Ты что, Кеша?! Да тебя весь театральный мир знает! Вся страна!». Оба мэтра рассмеялись, и я что-то изобразил на лице. Никак не мог расслабиться среди таких гигантов сцены. «Вы кто по профессии?» – спросил меня Жжёнов. «Я учился у вашего главного режиссёра. У Григория Израилевича Гуревича и у Альшиц Оды Израильевны. А потом на режиссёрском у Л. С. Вивьена. А я видел вас в спектакле «Женщины Нискавуори», в «Маклена Грасса» – тараторю я. «Похвально, похвально!» – говорит знаменитость Ленинграда. Это уже после фильма «Берегись автомобиля» со Смоктуновским в главной роли Жженов стал популярен в СССР.
«Ну, вы извините, мне с Иннокентием Михайловичем поговорить надо», – сказал Жжёнов. «Конечно, конечно», – выпалил я, как будто что-то могу изменить в этой ситуации. «Свидимся», – сказал Смоктуновский и улыбнулся, как киношный Деточкин из «Берегись автомобиля», и мы расстались. «Свидимся». Я живу на неизвестной никому планете. Где, хотелось бы знать, свидимся? Но было приятно, после «шпыняния» дома.
Однако ж свиделись. Приехал как-то в Ленинград к дочке, а давний знакомый (с 1958 года) киноактер Игорь Класс предложил сходить на «Ленфильм». Авось кривая вытянет и возьмут куда-нибудь в массовку. Рванули. И Класса в актёрском отделе сразу направили в фильм на эпизод, а азиаты в кино не требуются. Это тебе не Америка, где негры, азиаты и другие цветные мелькают среди англо-саксонцев. Я пошёл болтаться по коридорам, ищу буфет, а навстречу Смоктуновский! «Здравствуйте, Иннокентий Михайлович!», – заорал я как в тайге. Смоктуновский на всякий случай улыбается, секунды две в замешательстве, а потом тихо так: «Невский? Из Калмыкии? Помню, помню». И подал руку. «Снимаетесь?», – спросил мэтр. «Да, азиатские лица тут не нужны», – огорошил я мэтра. Чувствую, мэтр взволновался: «Пойдемте в уединенное место. А то тут вопросы, расспросы киношников… После «Идиота», «Гамлета» пригласили на кинопробу. Какие-то глупости… Но так заведено в кино. Осторожничают! Да…, вот так. Я много работал на периферии, Махачкала, Сталинград, Красноярск, Норильск. Был в плену в Польше, удрал. А если бы узнали, что я был в плену, замуровали бы. И из осторожности перебрался из Красноярского театра в Норильский. Сам себя упёк, но свобода дороже. А с вашим народом поступили неправильно, это всё он…», – и Смоктуновский замолчал. Через паузу: «Элиста возле Волгограда, да?». Я кивнул. «Хорошо, что Сталинград переименовали! Я там работал». Опять пауза. Я не мешал мэтру. «Кугультинов в Норильске как-то сказал о себе: «Я – антисоветчик, и поэтому здесь. Сталина обвинял».
К тому времени я уже знал (бесплатные осведомители сработали), что Смоктуновский в числе 25 деятелей науки, литературы и искусства СССР подписал открытое письмо к Леониду Брежневу против реабилитации Сталина. Главная мысль в нём была такая: даже частичное или косвенное оправдание преступлений «вождя советских трудящихся» недопустимо. Это могло бы стать бедствием для нашей страны и для всего дела коммунизма. Текст того письма мне, к сожалению, не был знаком. О нём я узнал гораздо позже, когда появились первые ростки гласности. Например, о том, что Сталин полностью виновен в том, что наша страна оказалась не готовой к войне с Германией, и о чём было прямо сказано в письме 25. А ещё о том, что «кровавый диктатор» лично ответственен не только за гибель бесчисленных невинных людей, в том числе и калмыков, но и за истребление лучших умов СССР.
Мне вдруг захотелось расспросить Смоктуновского именно об этом. О том, почему он подписал письмо против реабилитации культа личности Сталина. Чем он руководствовался? Жжёнов – понятное дело. Отсидел ни за что 7 лет в лагерях, как и его брат. Но ведь Смоктуновский таким репрессиям не подвергся. Если не считать, конечно, запрета проживать в 39 советских городах, как находившийся во время войны в плену. На войне, кстати, он удостоился двух медалей «За отвагу». Считанное количество фронтовиков могли этим похвастаться. Но пока я набирался духа спросить, подскочила ассистентка: «Иннокентий Михайлович, я вас обыскалась, а вы в этом закутке. Давайте быстро на грим и кинопробу». Ему это не понравилось. «Опять экзамен! Осторожничают! Я что вам? С улицы!». Повернувшись ко мне: «Я со своей взъерошенностью испортил вам настроение!». «Да что вы…», – начал я. А он повернулся к ассистентке: «Ведите!». И удалился. Он, корифей театра и кино, был в гневе, что вынужден проходить пробы.
Через какое-то время я снова попал в столицу. И сразу на премьеру во МХАТ. На улице толпа. У администратора тоже очередь. И вдруг от него выходят Олег Ефремов, Смоктуновский и «Раба любви» Елена Соловей. У меня в зобу дыханье спёрло. Опять Смоктуновский! Он уже жил в Москве и трудился во МХАТе. Я двинул за ними. Первые двое вскоре разошлись по своим делам, а Иннокентий Михайлович тормознулся на выходе на Камергерскую улицу. А я, тут как тут. Поздоровался, а он, посмотрев на меня, с улыбкой Деточкина выдал уже знакомое: «Невский? «Ленфильм»? Из Калмыкии?». Я кивал головой на радостях. Надо же, столько лет минуло, а он ещё помнит! Мэтр: «Ну как успехи?». А я со своей избитой фразой: «Можно бы лучше». «Хорошо сказали «можно лучше». Смоктуновский посмотрел на часы и предложил пройти к служебному входу. Да хоть на край света! А он у вахтера: «Машина приехала?» Вахтер: «Евстигнеева везет, Иннокентий Михайлович». «Меня в Малом театре привозили и отвозили и здесь порядок». Дал мне пищу для разговора.
«Я в какой-то приезд смотрел в Малом театре вас в роли царя Федора Ивановича. Потрясающе, гениально!». Ну вот опять повторился глупо, как на Невском. «Вы знаете в «Царе Федоре», «Идиоте» и «Гамлете» вы создали добрых личностей, персонажей». Смоктуновский задумался «Правда? Вот и критики, и друзья отмечали это. А теперь вы говорите. Да вы же режиссер?! Правильно я говорю? А у меня с режиссером Борисом Равенских были конфликты в «Царе». Я и с кинорежиссером Г.Козинцевым делал смуту по поводу трактовки «Гамлета», но он режиссер. А в «Идиоте» Георгий Товстоногов говорил: «Да, он Мышкин, но Лев! Лев Николаевич Мышкин!».
А я ему мёд на душу. Пусть знают, что и калмыки не хухры-мухры и что-то кумекают: «А как вы играли в «Идиоте»! Как вы жили на сцене! Вроде так и не так! Отличное от народных артистов В.Полицеймако, Н.Ольхиной, Т.Дорониной». «Спасибо, спасибо за оценку. Вы только им это не говорите». «Да они не знают о моем существовании!» – выпалил я. «Ну мало ли что. Ведь меня же теперь знаете, и прямо мне говорите. Вы не обязаны следить за моим творчеством, а вот поди! И вот Вы мой сторонник!». Мэтр расплылся в улыбке. «Вы, наверное, добрый человек. Быть добрым и порядочным – выгодно. Запомните это. А что говорят про меня, про мое творчество у вас?». «Да все в захлебе от ваших ролей и в калмыцком театре и весь народ!», – шебечу я на весь театр. А Смоктуновский в улыбке: «Ну, спасибо, спасибо. Утешили». Какие утешения великому артисту? Я добавил ещё: «А какой у Вас в фильме человечный, добрый Чайковский. Когда Чайковский сочиняет музыку у вас в кадре аж желваки на лице и подбородок трясется. Вы где-то это подсмотрели или сами придумали?». Смоктуновский: «Однако, вы дока! Профессионал! И это запомнили? Я это увидел, когда Шостакович играл нам свою музыку к «Гамлету». Гениальный человек! А вот про судьбу вашего народа я знал раньше. В Сталинграде местные жители говорили. Да, вспомнил, я был у вас в Калмыцкой студии в Ленинграде. Роза Сирота привела меня к ребятам. Вы были?». Я тогда учился на режиссёрском факультете. Никто мне не говорил. «А вот как…?». Не дал закончить Е.Евстигнеев, который вышел из машины.
Мэтр: – «Мой новый приятель! Сторонник моего творчества!». Евстигнеев сделал одолжение, посмотрел в мою сторону. Я: «Здравствуйте!». А Евстигнеев Смоктуновскому: «Я на премьеру. Бывай». И зашел в служебный вход. Со Смоктуновским расстались просто, как и встретились. Сам не верю, но было. Я тогда был любопытным. Это сейчас стараюсь избегать лишних знакомств. То «дай сигарету», то «болею, выручай». Обстоятельства «И случай, бог изобретатель» помогли мне иметь такие общения с «богом» и «рабом» сцены. Если бы я просил аудиенции со Смоктуновским, уверен, отказал бы. Многие журналисты охотились годами за ним, безуспешно. Не гордыня, нет. Кризис у него был со временем. Более ста ролей в кино, театре, записи на радио, фирма «Мелодия», на студии научно-популярных фильмов, встречи со зрителями.
Наша встреча на Невском произошла на заре его популярности. Он проверял её на толпе. Вполне по-человечески. Там, на Невском он мог отказать мне шествовать с ним. Его поразило, наверное, что азиат говорит о нем, да не просто говорит, а хорошо. А в искусстве за всю историю СССР и России только один азиат поставил спектакль в МХАТе у Дорониной – якут Андрей Борисов «Прощание с матерой». И всё. Евреи, кавказцы допускаются к сцене, конечно, иностранцы. На азиата – негласные санкции. Еще этих не хватало!
Встреча на «Ленфильме» во МХАТе аналогично как на Невском, обстоятельства. Почему я рванул к нему на Невском? После «Идиота» в Ленинграде не все однозначно принимали его игру. И я ему первый, наверное, азиат сказал добрые слова о его работе. Мэтр не нуждался в моих костылях. Но такой был зов души у меня в тот момент. И не жалею об этом. А дальше уже производное от первой встречи.
Смоктуновский, это я понял, умел быть счастливым. У него был свой штрих-код, он был не стандартный. Он видел жизнь четче других. У него было боковое, внутреннее зрение. Природа обрекла на безграничность таланта. «Меня много в самом себе», – сказал он однажды. У него не было барабанных, псевдопатриотических, твердокаменных слов. «Мне нужен режиссер. Иногда меня заносит», – это также его слова. Открыто говорил свои минусы. Не корчил из себя мэтра. Уходил в иронию, когда отмечал что-то негативное. Но всегда присутствовала улыбка Деточкина и ласковая детскость. Его обвиняли в странности на сцене и в жизни. Но он был совершенно адекватным. Он мог сделать шутливое замечание крупному грузному актёру Вячеславу Невинному: «Ты все худеешь?». От обратного. Был по-своему «оригинальным», но не странным, не наивным. Он в жизни был Деточкиным. Кстати, после фильма «Берегись автомобиля» у мэтра украли машину, разбили. Вот такая ирония жизни.
После него осталась книга. Как он писал! Стиль, слог, слова не штампованные. Талант! Любил Пушкина. Часто говорил и думал о смерти. О бессмертии он сделал вывод: «Бессмертие. Если его нет в биологическом смысле, то оно существует в другом…». Смоктуновский умер в санатории им.Герцена, его не смогли спасти.
Но всю жизнь помню между листопадами дней, сказанное Смоктуновским доброе слово о нашем народе. И его изречение: «БЫТЬ ДОБРЫМ И ПОРЯДОЧНЫМ – ВЫГОДНО».
ИГОРЬ КВАША
С актером московского театра «Современник» Игорем Владимировичем Квашой меня познакомил актер театра «На Малой Бронной» Лев Константинович Дуров. С Дуровым знакомство произошло случайно опять же в Доме Актера. В старом здании, на улице Горького (Тверская). Все встречи и знакомства происходили в этом Доме в ресторане. Выходит из ресторана кавалькада актеров с театра «Малой Бронной», а впереди коренастенький Лев Дуров. Шел веселый, как вожак анархистов «Оптимистической трагедии». Разгорячённый, пиджак нараспашку, галстук набекрень. Подходит, протягивает руку и с ходу: «Привет! Ты что в командировке? Надолго? А я тут день рождения отмечаю с друзьями». Что-то еще спросил. Ответа не ждал. Что-то выпаливал, хлопал по плечу. Окружившие актёры думали, что я закадычный друг. Я с Дуровым знаком не был. Наверное, перепутал с кем-то из среднеазиатских актеров, а я воспользовался моментом. И сразу быка за рога:
– Лев Константинович, поздравляю! А как бы на «Отелло» попасть?
– Приходи завтра к служебному входу в театр. Без проблем – быстро проговорила знаменитость. Подошел Игорь Владимирович Кваша: – Лёва, поехали.
Дуров: – Знакомься, Игорек Кваша – и мы ударили с ним по рукам. – В общем, заходи, поболтаем, чайку попьем. Извини, едем хмель догонять, – и рванулся.
Так произошла «историческая встреча» для меня и произошло это никем не замеченным. Мираж, мистика. Спектакль я посмотрел. Лев Константинович играл Яго в постановке Анатолия Эфроса. Дуров провел меня через служебный вход, а актеры Николай Волков (Отелло), Ольга Яковлева (Дездемона), Мартынюк и другие смотрят на меня, а в глазах вопрос – опять этот Дуров привел какого-то «Кола Бельды». После спектакля покурили во дворе театра. Вот здесь живет мой друг пианист Святослав Рихтер, лауреат Ленинской премии, а там – художник театра, – заполняет паузу во время курева Дуров. Это как я в Элисте: вот тут живет мой друг Бадма-бухарик, а там хвостопад Васька Крюк.
В общем, познакомил Л. Дуров меня с И. Квашой при интересных обстоятельствах. Я звонил из телефонной будки возле театра. Стали стучать в будку. Я продолжаю разговаривать с Нюжгировой Л. со студии Горького о «государственных делах». А тут всё стучат в телефонную будку. Я решаю важные вопросы о стране, а мне мешают. Развернулся, а тут два народных артиста Дуров с Квашой. Я, конечно, узнал обоих. Стал извиняться, прогибаться, заикаться. Кваша зашел уже в будку звонить, а мы со Львом Константиновичем разговорились. Кваша вышел из телефонной будки. Дуров распрощался с Квашой, чмокнул его. Мне подал руку. -Заходи. Не теряйся! – прострочил на прощание и исчез в недрах здания.
Кваша вежливо так спросил: – Ты не торопишься? Проводи меня. – Конечно! – обрадовался я. Такая возможность побалакать с таким актёром. Поймали такси и помчались. Спросил, чем занимаюсь, откуда я. Сказал. Стал рассказывать про Кугультинова. – Мы приглашали Давида Никитича дважды в театр «Современник». До этого у нас всегда приходили Е.Евтушенко, А.Вознесенский, Б.Окуджава, не афишируя заходил А.Сахаров, Л.Гинзбург, мать Васи Аксенова. Мы же знали, кого приглашать.
А водитель такси все направлял зеркало в машине на Квашу. А Кваша все про Кугультинова дифирамбы пел. – Матерый человек! Мудрый! А какая память! Все время стихи наизусть говорил. Помнишь заставка была в передаче «Очевидное, невероятное» стихи Пушкина «О, сколько нам открытий чудных …», там же четверостишье было. А он махнул полностью. И сказал, что одну строчку не зачитывали, а это очень важно. Потом я посмотрел в сборнике и убедился, что Кугультинов был прав. Помнишь там …Разрешите курить? – спросил Кваша у таксиста. Хозяин машины, конечно, разрешил и мы запыхтели.
– Второй раз Кугультинов пришел с Константином Симоновым. После спектакля нас пригласила Галя Волчек в кабинет. Я, Табаков, Толмачева, Казаков и другие. А у Галки пусто. Так часа два на сухую говорили. Кофе дули. Они наперебой рассказывали про писателей. Давид Никитич тогда был, по-моему, депутат в Верховном Совете. Он рассказывал про ваше выселение, как сидел в Норильске. Матерый мужик! Умница! Симонов уступал ему в разговоре. Пусть выговорится, мол. Мне это понравилось, что Симонов так поступил. Мудрый мужик ваш Кугультинов!
Попросил таксиста остановиться. Я полез в карман за деньгами, а Кваша рукой сдержал меня: – Ты гость! Тебе обратно ехать. – Он расплатился. Вышли. – Я зайду к Женьке, догонять хмель. Рад был познакомиться, заходи к нам, к служебному входу. – Я подумал, как у нас актеры. К кому-то надо зайти хмель догнать. А он пошел к Жене Евстигнееву.
Иногда надо быть нахальным и смелым, как наши предки. Рванули по обстоятельствам из Джунгарии в непонятную, неизвестную даль. Результат, правда, не очень фартовый, а могли бы и получше место найти. Были фартовые земли, как Долбан, но и те отняли.
Решил зацементировать знакомство с Квашой. Рванул в театр «Современник» к служебному входу, вызвал Игоря Владимировича. Он вышел: – «Ааа, извини. Пошли».
Зашли с Квашой в закулисье театра. Ба… да все знаменитости! А не кому руку подать. Это тебе не 3-й микрорайон в Элисте. Только вышел из дома. А тут тебе «таможня» из 3 человек. Андреич, болеем, 12 рублей не хватает. Не знаменитости, но все свои. И так десятилетиями. Спектакль посмотрел.
Опять в столице был уже в 90-е годы. Там своя «таможня» из тогдашних милиционеров. Регистрацию требует. В той столице надо 100 рублей отстегнуть, а в нашей столице 10 рублей. Ну, это столичные издержки. А в театр нужно пойти. Потусоваться. Пошел на просмотр для пап, мам и актеров других театров в «Маяковку». Просмотр спектакля «Свои люди – сочтемся» Островского. Гундарева, Ильин, Лазарев были заняты. Смотрю, в антракте в фойе стоят Игорь Кваша. Эммануил Виторган (однокашник по институту), Армен Джигарханян и актриса из театра Ермолова. Забыв про этику, субординацию, дипломатию рванул к народным, как будто я из их обоймы.
– Здравствуйте! (всем) Здравствуй, Эма! – это я Виторгану. А он: «Сними очки». Снял. Он узнал меня, улыбнулся, хлопнул по плечу и поздоровался. «Мы один институт кончали», – объяснил Виторган народным. А я воодушевленный, что Виторган меня признал, пошел на абордаж и Кваше говорю: «Здравствуйте, Игорь Владимирович! Вы меня помните?». Кваша: «Ну, конечно, помню. «Ты сейчас где работаешь?» – спросил Виторган. «В Элисте, в Калмыкии», – ответил я. «Да, да… ты же мне говорил. Когда в Сочах встретились». Тут Джигарханян встрял: «Был у вас. «Джангар» начитал на радио. В Яшалте был. Хорошо посидели. Славный народ!».
У меня стали крылья расти, да еще лучи чужой славы грели. Так случайно оказался в обойме знаменитых актеров. После спектакля на входе жду Виторгана, однокашника. Вышел Кваша. Один. Я к нему. А что мне терять? Сыгнорирует – не беда! Не впервой отказы принимать. Подошел и нахально так: «Разрешите вас проводить?».
– Да вот раздумываю, куда стопы направить. Вечернего спектакля у меня нет. Хотел в ресторан «Дом Актера» заехать. Далековато. А может, зайдем в «Домжур»? Тут рядом, – прикуривая сказал народный. Я оказался на седьмом небе, но опустился на землю и промолвил: «С удовольствием!».
Пошли. В «Доме журналистов» народный сказал швейцару: «Он со мной». Во как! Кваша тоже «реклама, касса, публика!» как говорил персонаж актера Филиппова из фильма «Укротительница тигров». В ресторане все здороваются с народным, а я озираюсь по залу, как будто я тутошний завсегдатай. В Элисте, в ресторане со мной тоже некоторые здороваются. Ничего, думаю, и здесь не пропаду рядом с таким мэтром. И вдруг подходит писатель Анатолий Алексеевич Безуглов. Он вёл тогда на центральном телевидении передачу «Человек и закон». Мы были с ним знакомы раньше. Бывал у него дома. Бражничали. Он подарил мне свою книгу «Змееловы» и подписал ее так: «Моему земляку Борису Шагаеву в память о встрече на Крымском побережье. 9/VIII-1971 год Ялта, Ан. Безуглов». Познакомил его с Квашой, как будто это мой старый приятель. Безуглов пригласил нас за свой столик. Безуглов рассказал Кваше, что родом из Сальска и всё про калмыков знает. И про жуткую историю выселения, и про встречу с Б.Б. Городовиковым. «Мне дали задачу сделать на центральном телевидении передачу про браконьерство икры, но после встречи с 1-м секретарём Городовиковым не стал делать передачу, – сказал Безуглов.
Кваша в свою очередь рассказал о двух встречах в разное время с поэтом Кугультиновым в театре «Современник».