Читать книгу Сны из пластилина - Данияр Дулатович Касымов - Страница 1
Оглавление* * *
Едва заметно остывала земля в преддверии сумерек угасающего дня, августовский зной спадал. Змеею ползли струйки листьев, мелких плодов и насекомых, как умерщвленных, так еще пребывающих в предсмертной агонии, уносимые непоколебимой волей, пожалуй, самых могучих и многочисленных существ на планете, – муравьев. Они спешили в свои муравейники; впрочем, как всегда. Редко кто мог наблюдать бесцельно слоняющегося муравья, да и тот едва ли слонялся бесцельно. Гонимые бесподобным коллективным разумом, миллионы душ объединены одной лишь мыслью – служить королеве, родительнице своей. Миллионы лет их существования, а лучше сказать, процветания, доказали состоятельность выбранного ими, или Матерью-Природой, пути. Спеша в служении своем, их вид повидал на своем пути много лап, конечностей, копыт и ног существ, как давным-давно канувших в лету и уже не встречавшихся, так и видоизменных в процессе эволюции во имя выживания. А они всё спешили.
Кроме земли их объединяло немногое с ногами, сопровождавшими их жизнь на протяжении многих тысячелетий; с ногами, поначалу давившими их босыми, потом укутанными во всевозможные материалы, а в последние века зачастую и вовсе не ступавшими на грешную землю. Но немногое их все же объединяло. И те, и другие, были членами высокоорганизованного сообщества со сложной системой коммуникаций и высокоразвитой организацией взаимоотношений. И те, и другие, пусть каждый по-своему, служили королеве – родительнице своей…
Мир всегда принадлежал женщинам.
Во всяком случае, с тех времен, когда можно отследить существование человечества. Современные археологические находки уже не будоражат научные круги новизной в этом вопросе, лишь подтверждая в той или иной мере выводы, сделанные еще столетия назад историками, археологами и антропологами разных стран. И если в этом ученые умы и сходились, то причины, приведшие к доминированию женщины уже в первобытном обществе, часто их разъединяли. Вместе с тем, абсолютное большинство сходилось во мнении, что именно репродуктивная роль женщины привела ее на пьедестал.
Природный инстинкт сохранения чада своего толкнул первобытную женщину сделать все для его выживания, подчиняя все вокруг себя служению этой цели, и в первую очередь – мужчину. На заре человеческого существования, в те далекие и, как любят повторять современники, темные времена, разумеется, не знанием она пришла к этому, но природным инстинктом, а то и слепой интуицией, подсказавшей, что первоочередная задача и главная война, которую нужно выиграть во имя выживания рода человеческого, не за горами и реками, а совсем рядом, – на расстоянии вытянутой руки. И она ее выиграла. Не было ни крови, ни битв, ни противостояний, но безмолвная победа. Поглаживанием головы чада своего, убаюкиванием и нашептыванием теплых материнских речей была достигнута она. Во взрослую жизнь мальчик вступал уже воспитанным матерью, отцом, да и всем окружением – боготворить и служить женщине. Вся его физическая сила и неуемная энергия были направлены вовне; покорять внешний мир во благо рода своего было его призванием, занятием и утехой. В этом находил он свое удовлетворение.
Таково было матриархальное начало, по мнению многих.
Эволюция терпеливо делала свое доброе дело, доведя homo sapiens до его нынешнего состояния. Течение истории человечества сопровождалось стремительным, по историческим меркам, развитием сознания и мировоззрения, научными открытиями, техническим прогрессом и такими неотъемлемыми спутниками жизни человеческой как эпидемии, природные и общественные катаклизмы, в том числе, разумеется, и войны. Войны были самые разные: за территорию, за власть, из гордости или мести, во имя любви и, наконец, войны ради самой войны.
Жизнь на планете Земля текла своим чередом.
Иной раз, живой ум, не лишенный воображения, навещает шальная мысль: «А если бы на земле царил патриархат, что было бы тогда?» При одном слове «патриархат», столь непривычном слуху, такого фантаста внутренне передергивает; невольная, снисходительная улыбка причаливает к ее лицу, голова весело начинает вертеться, а воображение рисует сцены апокалипсиса, и со словами: «Слава Матери, что все так, как есть!» она оставляет эти «поистине безрассудные» мысли, попутно оглядываясь на пекущее солнце и притрагиваясь к макушке головы, проверяя, не перегрелась ли она, что всякая несуразица лезет на ум.
* * *
Едва заметно остывала земля в преддверии сумерек угасающего дня. Муравьи спешили, и как это часто бывает, цепочка их дружной колонны с отрегулированным двусторонним движением была вероломно прервана, но в этот раз не поступью млекопитающего, а налетевшим мячом, оставившим расплющенными несколько муравьев. Следом за ним послышался топот бегущей за мячом ребятни. Но вдруг вся ватага резко свернула, удаляясь от траектории полета мяча, и гурьбой понеслась в другом направлении, стараясь, при этом, опередить друг друга.
– Я первый! – победоносно крикнул один из них, припав к земле, готовый уже утолить жажду из маленького родника, как вдруг налетевший сзади второй, не справившийся с инерцией, задел его так, что тот плюхнулся в этот самый родник, инстинктивно уперев в него руки и замутив его поднявшимся со дна илом.
– Сакен! Что ты сделал! – взревел первый и, вытащив руки из родника, сильно пихнул второго, оставив на его взмокшей от пота футболке грязные пятна. Негодование было столь велико, а жажда так мучительна, что юный Батыр, имя которого было прямо противоположно его строению, вечно получающий тумаки от крупного Сакена по поводу и без, не ожидал от самого себя такой реакции и даже не сразу понял, что он сделал! Да и изнывающий от жажды и сухости в горле Сакен, чувствуя себя виновным и проклиная свою неуклюжесть, пропустил мимо эту дерзость, прикидывая в голове, сколько же займет время, чтобы облако коричневого ила осело на дно.
Подоспевшие ребята с разочарованием уставились в родник, к которому гнала их жажда. Один из них попробовал пить со струйки, впадающей в родник, но поток был настолько мелок и тонок, что он тут же оставил эту идею, выплевывая попавшую в рот грязь.
Разумеется, никто не был в состоянии ждать, когда вода станет вновь кристально чистой, и по очереди, согласно некой негласной иерархии, стали пить чуть просветлевшую, но все еще мутную воду.
– Дамир, а ты что не пьешь? – спросил Сакен, теперь довольный, но все же пытающийся определить ртом насколько грязная была выпитая вода.
– Она еще грязная.
– Он у нас городской, неженка! – язвительно сказал Батыр, вызвав хихиканья других.
– Ну, никто тебя ждать не собирается, пей давай или пошли, – почти хором рявкнули другие.
– Вода как вода, она еще почище будет, чем из крана у вас в городе, – наставнически заметил Адиль. – Мне мама сказала, что в ту воду добавляют всяких химикатов, чтобы очистить, а она от этого еще вреднее становится.
Но и это не убедило Дамира, который так и стоял, уставившись в родник, колеблясь.
– Ладно, жди сам, а мы домой пошли! – сказал третий. – А вратарь ты что надо. Приехал бы пораньше, сыграл бы за нас против сауранских, мы бы тогда точно уделали их! – Другие закивали в знак согласия, немного с досадой, так как те теперь ходили и везде в округе хвастались, что обыграли местных второй раз подряд.
И вся гурьба поплелась в сторону аула.
– А мяч? Где мяч? – стал кричать Дамир, вспомнив про него.
– В те кусты улетел! – сказал Адиль, полуобернувшись, указывая направление.
Сакен, видимо вспомнив про дерзость Батыра, на ходу так схватил того за шею, что последний съежился до микроскопических размеров, и, сильно пнув того, отпустил, сопроводив все это действо парой нецензурных фраз.
Дамир же поплелся в кусты за мячом, мысленно негодуя на то, что как поиграть в футбол, так и придут домой, и позовут, и попросят, а как поиграют – иди и ищи свой мяч сам. Хотя подобное происходило часто, он все равно негодовал. Быстро найдя его, он вернулся к роднику, посмотрел в него и, не став пить, бросился догонять толпу.
По пути мимолетом бросал взгляды на свои кроссовки, купленные накануне приезда сюда, меньше месяца назад, теперь совсем пыльные и грязные, да и швы уже кое-где расходились. Вспомнилось, что поначалу, когда ему их только купили, он старался ухаживать за ними, но после первой же игры в футбол на аульском поле, которое и вовсе-то не поле, оставил это дело, поняв тщетность такого занятия и смирившись, что как прежде они уже не станут.
Придя домой, залпом опорожнил чайник воды, стоявший у колонки с водой, после чего совершил свой вечерний ритуал: окунулся в бочку с водой, которую набирали для полива огорода, намылился абы как, опрокинул на себя пару ковшиков уже чистой, почти горячей воды из рядом стоявшего бидона, изрядно нагревавшегося от солнца, и, вытираясь огромным махровым полотенцем, забежал домой, где застал своих за ужином. Точнее за чаем после ужина.
Так было на протяжении последних недель. Никто уже не ждал его, ибо знали, что убегал он играть с аульскими ребятами и поди узнай в футбол ли пошли играть, на реку ли купаться или еще где-то носятся. Главное, что с соседским Адилем шатался, а значит не пропадет, вернется. Да и в ауле знали, чей он сын.
Не было только Айки за столом. Видимо уже поела и ушла к себе, мелькнуло у него в голове. Потрогал казан.
– Остыл уже, – не оборачиваясь, сказала апашка.
Наложив себе плова, уселся за стол и принялся жадно есть, мимоходом слушая беседу взрослых. Последние почему-то обсуждали разрушительное землетрясение, случившееся еще в конце прошлого года в Армении, сравнявшее с землей армянский город Спитак. Усердная работа челюстей мальчика привлекла всеобщее внимание и на него посыпались вопросы: где они были и что делали. Особенно доставал расспросами аташка, вечно подтрунивавший над внуком, что он-де городской, а здесь ребята аульские, спуску не дадут.
– Ну, сколько голов забил? – улыбаясь полубеззубым ртом, ожидаемо спросил тот.
– Три! – ответил Дамир, в очередной раз соврав, чтобы избежать ухмылок старика.
Тот как услышал, что первые дни внучок вратарем был, так все уши ему прожужжал, что мол дашь слабину, так все лето во вратарях и простоишь. Так, собственно, и было. Как бы он не договаривался вначале, когда те приходили просить у него мяч, что вратарем он не будет, по ходу игры он и сам не замечал, как оказывался в воротах. И даже щупленького Батыра не мог заставить сменить его.
– О-о, молодец! – протянул старик.
– А Айка уже поела? – поинтересовался он.
– Она вообще не кушала, – ответила мама, – ей немного нездоровится… Может попозже поест.
– Съела что-то немытое, наверное, вот живот и заболел, – подхватил аташка.
– Она немытое не ест, ата… Все моет и меня заставляет, – ответил Дамир, добавив тут же: – Хотя волосатые персики я люблю немытые. Мне нравится их кушать с ворсинками, так вкуснее и пахучее, а помоешь их – совсем другой фрукт получается.
Быстро поев и положив посуду в раковину, он бросился в сторону комнаты Айки, но мама его остановила, попросив оставить ту в покое.
– Может ей что-нибудь нужно, – промолвил Дамир.
– Нет, оставь ее. Я уже спрашивала, она просто хочет отлежаться. Может уже спит. Садись пить чай.
По интонации сказанного он понял, что вопрос не обсуждается. Вернулся за стол, слегка озадаченный. Раньше, даже если ей сильно нездоровилось, ему позволяли заходить и справляться о ней, даже где-то поощряли, а сейчас нельзя. Видимо плохо ей или действительно спит уже, подумал он, но аташка отвлек его расспросами про то, где же еще их сегодня носило.
Вечер за столом так и проходил в тривиальных разговорах о том о сем, апашка с аташкой щедро делились своими историями из далекого прошлого, когда они были молодыми, часто повторяя их. Дамир столько раз их уже слышал за этот месяц, что мог не только пересказать, но и предугадать целые предложения, которые будут ими сказаны, порой дословно. И если поначалу он бурчал, что мол они уже слышали ту или иную историю, то теперь не утруждал себя этим, понимая, что это ничего не изменит и слушать все равно придется. А в последнее время даже находил в этом небольшое развлечение, стараясь угадать про себя то, что ими будет поведано в этот раз.
Так заканчивался этот день, – день, за неделю до их возвращения домой в преддверии начала нового школьного года.
Войдя в спальню, где Айгуль, сидя на кровати, готовилась ко сну, Икрам присел рядом и, помедлив немного, молвил:
– Ну, выкладывай, – тоном голоса давая понять, что он догадывается, что дочери не просто нездоровится. Он заметил, что в последние пару дней она больше закрывается у себя в комнате, ища уединения, ест меньше и в целом ведет себя необычно. От него не ускользнуло и вдумчивое настроение жены, особенно сегодня.
Полдня у них не ладилось из-за ссоры, причиной которой, в очередной раз, были ее родители, но проявлявшаяся в нужные моменты проницательность и чуткость обезоруживали ее. Не всегда расшифровывая их, ему, тем не менее, удавалось уловить их, безошибочно разделяя ее простое, ничего не значащее молчание, от другого – оглушительного молчания.
Под натиском импульса, она невольно притянула его к себе и напечатала на губах чувственный, долгий поцелуй. Потом еще один.
– У нее начались месячные, – прошептала она, немного просияв, – вчера. В не самое подходящее время, я бы сказала, а точнее в не самом подходящем месте; здесь тебе ни биде, ни ванны нормальной, а нам здесь еще неделю. В общем, вот.
– Ух-ты, уже?! – выпалил он, тут же поймав себя на мысли, что, пожалуй, так бы отреагировал и через год, через два или даже через три. Увидев снисходительную улыбку жены, понял, что и ее видимо посетила та же мысль. – Но ведь ты… ее подготовила, правда?
– Разумеется! – немного оскорбившись вопросу, ответила она. И немного погодя, как будто перебирая свои воспоминания, уже спокойно добавила: – Но к этому невозможно быть вполне готовой, как не объясняй заранее и не успокаивай, это застает тебя врасплох, как эмоционально, так и физически. Как будто твое тело тебе не принадлежит, как будто оно само по себе, а ты только наблюдаешь за ним со стороны; по крайней мере, вначале.
Молчание подвисло на мгновение.
– Так что, уже большая девочка наша, – бойко заключила она, мягко похлопав его по коленям.
В этой фразе, в ее интонации и в этом легком, но многозначительном похлопывании, он уловил все. Словно невидимая линия теперь разделяла его дочь надвое: первая – до этого момента, которую он хорошо знал, и вторая – после, которую только предстояло узнать. Так ему думалось.
Он вышел во двор, охваченный диким желанием закурить, хотя свою одну сигарету в день (он бросал курить) он сегодня уже выкурил. Приехав к родителям жены чуть больше недели назад, он все эти дни держался хорошо, тогда как в городе в этом плане дисциплина хромала. Глубоко вдохнув вечернюю прохладу, сдержался. Забросив в рот жвачку, потом еще одну, уселся на скамейку, подышать, подумать.
Активно работая челюстями, дивился тому, насколько эта, по сути, житейская новость невольно меняет его отношение и восприятие своей дочери. Если бы она выскочила сейчас во двор, он бы, наверное, даже растерялся, не зная, что сказать. Просидев около часа, вернулся в комнату, по пути не решившись зайти в комнату дочери, поцеловать на ночь, как обычно это делал. Застал жену уже спящей. Спать ему особо не хотелось, но улегшись в постель, заснул скоро…
Неделя прошла быстро.
Все были рады вернуться домой; каждый к своей рутине, к своим делам и друзьям, также возвращавшимся с каникул и отпусков. И все же, проведенные полтора месяца в ауле, вдали от городской суеты, всем пришелся по душе. И если поначалу Дамиру было нелегко без своих городских друзей, приставок и компьютерных игр, которые мама намеренно запрещала брать в аул, то втянувшись в аульскую рутину и большую часть времени проводя на улице с аульскими ребятами, тосковал по благам цивилизации редко.
Единственное, немного омрачившее их последние дни в ауле, случилось за пару дней до отъезда, когда Дамир вернулся домой подравшимся. Это, однако, не сразу обнаружилось. Он не хотел ничего говорить своим, но соседский Адиль так громко рассказывал у себя во дворе про драку против сауранских, с которыми местные тягались во всем, что нередко приводило к потасовкам, что возившаяся в саду Айгерим не могла не услышать это увлеченное повествование. Найдя младшего брата у тазика с водой, она быстро подошла к нему, присела и, заключив его голову в свои руки, стала внимательно разглядывать сначала лицо, потом шею и руки. Дамир не сопротивлялся, только пробубнил, что все нормально, но был явно подавлен. Она не отпускала его и, наконец, заметила запекшуюся кровь глубоко в носу, которую тот пытался смыть. Наказав ему не двигаться, поспешно, но молча забежала домой и вернулась уже с ватой, помогла ему почистить и умыться, чтобы не было следов. Уходя от него, на полпути развернулась и, вернувшись к нему, аккуратно, но звонко чмокнула его в щеку и поощрительно потрепала его голову.
Ей было понятно без слов, что он не хотел, чтобы родители узнали, и особенно старики. Без слов понял и он, что она не расскажет. Несмотря на разницу в возрасте они были по-своему близки.
Но скрыть все же не получилось. Первой войдя на кухню, Айгерим уже слышала бурный рассказ вернувшейся апашки про драку, поведанную ей соседкой. Все вроде как дернулись выйти во двор и увидеть в порядке ли их мальчик, но его сестра остановила их, спокойно, но твердо сказав, что тот в порядке и сам сейчас зайдет.
Однако омрачило вовсе не то, что он подрался, а разговоры в доме после.
Оказалось, что драка завязалась из-за Дамира, которого сауранские не знали. Как это часто бывало, новичка обычно стравливали с кем-нибудь, провоцируя конфликт, приводивший к драке один на один, или же сразу ставили вопрос готов ли он драться с тем-то. Так получилось и на этот раз. По подавленному состоянию мальчика можно было понять, что хвастаться ему особо нечем. Драки не получилось – она закончилась, едва начавшись. Сразу отхватив от сауранского пацана, который был, кстати, и младше возрастом, да и меньше ростом, но, похоже, занимавшегося, как и все аульские, борьбой или боксом, он тут же сник, схватившись за звенящий нос, а нахлынувшие слезы замутили взор. Местные, не выдержав после очередного поражения в футбол еще и этого унижения, ведомые Адилем, толпой бросились на сауранских, которые в обиду себя не давали. Проходившие мимо поля чабаны не особо торопились разнимать детвору, считая, что такие потасовки воспитывают настоящих мужчин; да и потехи ради.
После этого инцидента, последние два дня Дамир вообще не выходил на улицу, не хотел показываться на глаза своим товарищам; ему не терпелось уехать оттуда.
А ссора из-за этого случая произошла между взрослыми.
Его мама бесилась и ругалась со своими родителями, которые непрямо, но полусловом и поведением если и не хвалили Дамира за инцидент, то подбадривали его. Он слышал из своей комнаты, как они говорили, что нечего городскому мальчику расти нежным ребенком и что такие случаи воспитывают характер и стойкость духа, необходимые мужчине, упоминая, при этом, о каких-то традициях и обычаях из прошлого, когда мальчиков воспитывали еще похлеще, чтобы настоящими мужчинами росли. Слышал слова апашки: «…Хилым вырастит, кому он такой нужен будет! Какая нормальная девушка его примет? Будет еще, не дай Мать родная, как Ертай! Всю жизнь один, никому не нужный!..» Аташка поддакивал ей. Айгуль же, как она это умеет, спокойно, но жестко осадила обоих, не особо щадя метких и тяжелых слов.
Хорошенько досталось от нее и этим самым обычаям: «Традиции, традиции! Что вы заладили про них! Вы в каком веке живете? Куда вы тащите свои средневековые обычаи? Как будто в них заключена какая-то вселенская мудрость! Это ведь просто обычаи и ритуалы, которые имели практический характер в то или иное время, отражали сознание и нелегкий быт народа в конкретную эпоху его развития. И все, не больше! Да, традиции важны, но только как история, как нить, связывающая нас с нашим прошлым, чтобы мы помнили наши истоки, кто мы и откуда, а не как прикладные знания. В нашем-то веке!.. Вечно, чуть что, сразу возгласы – традиции, обычаи!.. Нечем бить или нечего возразить, все тут же апеллируют к традициям! Словно козырной картой махают туда-сюда!..» В конце этого уже монолога, вдруг обронила: «Мам, вот, кстати, у Айки началось, – так давайте окропим землю священной плодотворной кровью, как делали наши предки! А?»
В общем, эмоциональная речь Айгуль закончилась наказом родителям, чтобы впредь они воздерживались от воспитания не своих детей. Икрам же, будучи также недовольным ситуацией, не вступал в перепалку, предпочитая, чтобы она сама разбиралась со своими родителями, тем более что она это умеет. На этом все и закончилось. Никто не любил связываться с Айгуль в гневе.
Дамир смутно помнил про дядю Ертая, упомянутого апашкой, двоюродного старшего брата мамы, которого видел-то лишь один раз пару лет назад на чьей-то свадьбе, молча и одиноко сидевшего за столом и ни с кем не разговаривающего. Часто родственники вспоминали его в воспитании своих детей, не вдаваясь в пояснения, а просто грозя: «…Не будешь слушать родителей, станешь как дядя Ертай!» По интонации и контексту, дети, даже самые маленькие, улавливали, что это, видимо, очень, очень плохо. Так делали все, кроме мамы Дамира, которая вообще не комментировала высказывания про него и недовольно умолкала, едва разговор заходил о нем. Он видел, что только она тогда на свадьбе подсела к нему и перекинулась с ним парой слов. Поговаривали, что у него не все дома, странноватым мол стал после того как в молодости, его девушка, с которой он жил пару лет, оставила его.
Услышанное Дамиром из скандала не прошло бесследно. На следующий же день после напряженного разговора взрослых, когда страсти улеглись, он спросил у отца, что это за священная и плодотворная кровь, о которой говорила мама, и причем тут Айка. Интонация вопроса выдавала некоторое волнение ребенка, видимо, переживавшего за сестру. Он даже не говорил об услышанном Айке, чтобы не пугать ее. Икрам успокоил сына, сказав, чтобы он не переживал, что сестра тут ни при чем, отправив, однако, за ответом к матери, поскольку «она сможет лучше объяснить».
Мальчик так и сделал, выждав пока Айка оставит маму одну.
– Мама, хочу что-то спросить у тебя, – начал он, бросая взгляды в окно, наблюдая за передвижениями сестры в саду.
Айгуль оторвалась от книги, которую читала, взглянула на сына, потом развернулась к нему, давая понять, что она вся внимание. По опыту знала, что за такими словами мальчика, сопровождаемыми блуждающим взглядом, обычно следовал любознательный вопрос, требовавший пояснений, а не простого ответа; в противном случае мальчик сходу задавал вопрос.
– Да, конечно, спрашивай.
– А что эта за священная кровь, которой нужно полить землю? И зачем?.. Ну, то, что ты апашке говорила вчера… Папа сказал у тебя спросить.
– А папа что уже тебе рассказал? – поинтересовалась она, сохраняя невозмутимость, чтобы мальчик не подумал, что он затронул какую-то щекотливую тему. Она была ярым приверженцем идеи, что для детей не должно быть вопросов-табу или запретных тем для разговора, поэтому старалась всегда и в полной мере удовлетворить любопытство своих детей, вне зависимости от вопроса. «Пусть за ответами приходят ко мне, а не ищут их на стороне», – повторяла она, призывая и Икрама отвечать на любые вопросы их чад, не увиливая и не откладывая на потом.
– Ничего. Сказал, что знает, но ты лучше объяснишь. Это опять баранов резать, да? Но ты еще и про Айку что-то говорила…
– Иди ко мне, садись, я тебе все объясню, – усадила его поближе к себе и, немного помедлив, перебирая в голове с чего же лучше начать, чтобы объяснить доступнее, продолжила: – Раньше, много-много лет назад, когда люди многого еще не знали, они верили в разные вещи. Помнишь ведь те мифические истории, которые мы с папой тебе рассказывали? Они, к примеру, верили, что восход солнца, – это взмах руки Гатэи…
– Помню! Это Богиня, у которой руки всегда за спиной, и в одной руке у нее вместо ладони – солнце, а во второй – луна. Захочет – вытащит солнце, а захочет – луну! – выпалил ребенок, вдогонку протараторив кусочек стихотворения, который помнил из тех рассказов:
Ее улыбка вьюгу гонит,
Ее ухмылка в ступор вводит,
Капризен нрав ее, увы!
От всех нарочно руки скроет,
Взмах левой – души все порхают,
Взмах правой – те бегут во тьме,
И челядь глаз поднять не смея,
В молитвах головы склонив,
Трепещут, вот она – Гатэа!
– Ух-ты! Помнишь! – похвалила она, прижав его к себе и напечатав звонкий поцелуй на макушке сына. – Да, верно. Они верили, что восход солнца или луны – это ее каприз. Даже когда были обычные тучи, скрывавшие солнце, они думали, что это она, гневаясь на людей, прячет солнечную руку за своей спиной. Поэтому молились на нее и делали подношения… ну, давали ей подарки, чтобы ублажить ее. Они тогда не знали того, что знаем мы. Что солнце это?.. – вопросительно протянула она, призывая сына продолжить.
– Это большая звезда в небе!
– Верно! И что, как папа тебе объяснял, день и ночь всегда сменяют друг друга по очереди, потому что Земля постоянно вращается вокруг себя, и когда она поворачивается одной стороной к Солнцу, то на этой стороне Земли день, а на другой, соответственно, ночь. И Гатэа тут вовсе ни при чем.
– Но мне нравятся такие истории!
– О-о, мне тоже. Так вот, точно так же люди думали, что земля – это мама, мать всего живого на земле, поэтому, кстати, и говорят: «Земля-Матушка». И люди верили, что урожай на земле зависел исключительно от ее настроения. И в знак поклонения и признания ее силы, они подносили ей кровь будущей мамы – мамы человека, как бы прося, чтобы земля была плодородной, а урожай хорошим…
– Но Айка еще маленькая, чтобы быть мамой, – вдруг перебил ее Дамир.
– Верно, но у девочек есть определенный момент, который наступает у всех по-разному, когда ее тело дает знак, что оно начинает созревать и готово физически иметь в будущем ребенка в животе. Так вот, этим знаком служит кровь, которая начинает немного течь из влагалища девочки.
– Кровь? Оттуда откуда дети рождаются? – сконфуженно выдохнул Дамир, указывая на гениталии мамы. – Как из раны?
– Да, отсюда. Но это не рана, это совершенно нормальная вещь у девочек и женщин. Это примерно так же как… как… как когда ты простудишься, и у тебя из носа течет; так же и у девочек, но это не болезнь, а реакция организма. И не всегда, а только иногда, примерно раз в месяц.
– А это больно?
– Нет, не больно, скорее неудобно. Так вот такую кровь раньше считали священной, потому что она была знаком того, что девочка становилась способной стать матерью. Но только та кровь, которая появлялась у девочки в самый-самый первый раз. Поэтому у некоторых народов, если весной у девочки появлялась такая кровь, это считалось очень хорошей приметой; люди верили, что таким образом Мать-Земля посылала знак, что она добра к людям и что урожай будет хорошим. Они брали такую кровь и брызгали ею землю, в благодарность за ее доброту и в знак поклонения Матери-Земле. Другие народы верили, что такая кровь обладает волшебной силой: если побрызгать ее на землю, она станет плодородной. Были и такие народы, которые считали, что она обладает целительными свойствами и ею врачевали больных, ну лечили их. А к таким девочкам все народы относились почти по-королевски в этот период, чуть ли не на руках их носили. Так они думали, потому что многого не знали в те далекие времена. Они не знали, что урожай зависит от многих вещей: от погоды, от дождей и снега, и от многих других причин, и что кровь на самом деле ничего не решает. Понимаешь?
– У Айки сейчас течет кровь в первый раз?
– Да, у нее это было на прошлой неделе. И это называется менструация.
– Тогда я должен носить ее на руках! – почти подпрыгнув, выпалил он, вызвав сияющую улыбку матери. – Я сильный! Я могу! – чуть ли не вскрикнул он, приняв типичную позу культуриста, демонстрирующего бицепсы, но потом вдруг сник, вспомнив вчерашнюю драку, и то, что плакал после; рывком соскочил со стула и пристыженный своими же мыслями выбежал из дома.
Айгуль же выглянула в окно и позвала дочь, чтобы поведать об этом разговоре, дабы Дамир не застал свою сестру врасплох.
* * *
…Темная, темная вода, глубокая. Шум воды и чей-то крик… Темно, туманно и нестерпимо влажно, аж трудно дышать. Что-то сковало грудь, слова нейдут, застряли в горле… Ноги вдруг почувствовали песчаное дно берега, но не двигаются дальше, словно вкопанные, а двигаться нужно, очень нужно… Чей-то пронзительный крик в ушах: «Вижу! Вижу!» Руки неподъемны, словно скованы чем-то. Но чем? Он медленно опускает свой взор и видит липкую, густую тину на руках, она-то и тянет вниз, не дает идти, а идти-то ой как нужно… И вдруг голову озаряет мысль: «Вот оно что!..»
Слегка дернулась нога, он проснулся, приоткрыл глаза. Была глубокая ночь. Он продолжал лежать, не двигаясь и не переворачиваясь; пытался вполне проснуться, а не заснуть сразу, чтобы не видеть тот же сон. Еще в далекой юности подметил, что если ночью проснуться и в полудреме тут же заснуть, то можно увидеть продолжение сна. А этот сон он видеть не хотел, хотя видел его часто. Его не покидало ощущение, даже уверенность, граничащая со знанием, что, умирая, этот сон или его подобие будет последним фрагментом в его сознании. В последнее время мысли о смерти посещали его часто. Может быть потому, что ему было уже восемьдесят два года. И последние сорок пять из них были одинокими; бурными годами, но одинокими. Видимо, то была цена за такую жизнь. Он почти ни о чем не жалел. Вот только сон, этот сон…
Проснувшись рано утром, за завтраком принял фундаментальное решение, что ездить теперь никуда не будет. Все, хватит! Все эти поездки, в особенности перелеты, его сильно изматывают. Сесиль права, в его возрасте не пристало так часто колесить по свету, особенно в дальние и длительные командировки. Хотя он был убежден, что именно активная деятельность и путешествия продлевают жизнь и держат его и его разум в тонусе. Ясности его ума действительно завидовали многие.
«Да и количество лекций в университете пора бы сократить, старый уже, – продолжал мысленно он, – не пожилой, не в преклонном возрасте, а именно старый». Сирена проезжавшей на улице машины скорой помощи была в полной синхронии с его невеселыми мыслями. «Словно нарочно», – подметил он.
Утро было его самым любимым временем дня. Звуки просыпающегося города бодрили его, обещая продолжение дня, суля бессмертие. Утро дарит надежду. Видимо поэтому почти все люди в преклонном возрасте встают спозаранку.
Закат его жизни наступал стремительно, он это чувствовал. Ощущал это не каким-то шестым чувством, а всеми фибрами своего тела и разума, видел это в зеркале, в общении с людьми, в их участившихся снисходительных взглядах.
Будучи по жизни весьма наблюдательным человеком, да еще и склонным к самоанализу, он подметил, что если раньше, по утрам, во время своих обязательных утренних прогулок, планировал свои ближайшие дела и проекты, то в последнее время больше предавался воспоминаниям: о том, что было, чего не было, и что могло бы быть, если бы кривая жизни не привела его туда, куда привела почти полвека назад. Вся его жизнь была поделена на «до» и «после» того события; будто в течение одной человеческой жизни две разные жизни прожил. Даже сейчас, оборачиваясь назад, не мог с уверенностью сказать, какую бы теперь выбрал.
Было время, было человеческое счастье. Простое, как у всех. Был рядом любимый человек, близкий и душой, и телом, которому был нужен, и с которым делил все чаяния, радости и трудности, и особенно грандиозные планы на жизнь. На всю жизнь. Было успокаивающее ощущение быть нужным кому-то, быть свидетелем чьей-то жизни и знать, что и твоя маленькая жизнь в этой огромной вселенной для кого-то важна, по крайней мере для еще одного человека. Было время, когда смотрел на мир двумя парами глаз. Время, когда ловил уважительные и по-хорошему завистливые взгляды окружающих, знакомых и близких. Время, когда стремление к личному счастью, настолько естественное само по себе, определяло все в жизни: мысли, мечты и стремления. И казалось, что оно будет длиться вечно. Все это было.
Было и другое время – время, тянущееся до сих пор. Время, когда свидетелем твоей жизни являются очень многие, а значит никто по-настоящему. Когда личное счастье забыто, и теперь оно – лишь определение в словаре прошлого. Оно не заброшено намеренно и не принесено в жертву на алтарь поисков правды, но просто стало невозможным. Много лет назад ему стало это ясно, и он проглотил это, именно проглотил, – как пищу, которая не нравится на вкус, которую не хочется пробовать, но которую нужно принять в себя, крепко смежив веки. Эта часть его жизни была посвящена не ему, но другим, в ней он был безвозвратно забыт, в ней его не было вовсе.
Сейчас он и не мог вспомнить, что именно толкнуло его тогда на этот путь поисков правды и служения идее: было ли то тщеславие, профессиональный эгоизм, стремление к справедливости или к славе, или все вместе. На том или ином этапе его «второй» жизни то одно чувство преобладало, то другое, неуклонно толкая и толкая на продолжение нелегкого пути, до тех пор, когда свернуть с него было уже поздно, хотя бы из уважения к уже преодоленному расстоянию. В последнее время, однако, он больше склонялся к тому, что причиной тому был банальный страх смерти, или, скорее, страх забвения. Как люди, на закате своих лет ударяющиеся в религию в поисках иллюзии продолжения жизни. Остаться же в памяти других и надолго – не это ли бессмертие?
Пора сбавлять обороты, твердо решил он. Пора и о себе подумать; хотя от себя уже ничего не осталось. Да и что он будет делать? Ничего? Это «ничего» пугало его. Безделье и свободное время в первый же день обнажат пустоту его личной жизни, а точнее ее полное отсутствие. Без своей работы он – заброшенный вокзал на отшибе цивилизации, куда не ходят ни поезда, ни автобусы, куда дорогу безнадежно замело временем, куда даже затерявшиеся путники не забредают, и которого уже нет на новых картах жизни; только Сесиль, – его младшая сестра, добирается туда иногда, и то скорее из чувства долга.
Такие мысли все чаще и чаще посещали по утрам Магнуса Кельда – известного историка, ученого, почетного профессора двух престижнейших университетов мира, за которым даже сейчас, в его возрасте, ухаживали лучшие учебные заведения мира, писателя, автора многочисленных научных трудов, общественного деятеля и, наконец, лауреата Анабельской Премии!
Придя в Университет и зайдя к себе в кабинет, он, не притронувшись к свежим газетам и научным журналам, и даже не испив кофе, – с чего обычно начиналось каждое рабочее утро, – вызвал своего ассистента, Яна Агния, работавшего вместе с ним уже около десяти лет.
Едва тот переступил порог кабинета, как профессор энергично бросил:
– Ян, голубчик, распечатай и принеси мне, пожалуйста, мое расписание. – Хлопок в ладоши. – Полное расписание: лекции, выступления, поездки, в общем – всё!
– Только подтвержденные вами или предварительные тоже?
– Голубчик – всё!
Ян удалился, уловив необычное настроение профессора и поняв, что грядут перемены. «Ой-ой-ой», – нашептывал он, шагая по коридору. Последний раз такое решительное поведение профессора закончилось переездом в этот Университет, лет шесть тому назад. Ян заволновался. Он так привык к этому городу, ему здесь определенно нравилось, к тому же здесь он встретил Клару.
Профессор, немного подумав, набрал номер Яна и добавил:
– И вот еще что… – начал было он, но немного помедлив, с голосом, выдающим смятение, буркнул: – Нет, ничего, ничего.
Около часа Ян и профессор провели над расписанием и планами, где первый наблюдал, как второй энергично обводил что-то, что-то подчеркивал, а что-то нещадно зачеркивал, давая по ходу комментарии и указания на будущее.
Когда с этим было покончено, профессор отпустил Яна, бросив тому вслед:
– Еще раз, голубчик, на будущее – только важные дела, только важные! Прошу тебя. Остальное можешь сам смело отметать, на твое личное усмотрение. Даю тебе полный карт-бланш! Только отправляй почтительные отказы, мол, плотный график, личные обстоятельства, или… стой, нет! – лучше сошлись на здоровье, да! на здоровье, поверят. В общем сам, голубчик, сам.
– Понял, профессор, – ответил тот и удалился.
Для Яна озвученное поручение не составляло никакого труда, ибо он действительно понимал, что именно профессор имеет в виду под «важными делами». День обещал быть напряженным в плане коммуникаций; еще бы! ведь профессор зачеркнул половину запланированных мероприятий и поездок, среди которых были и те, участие в которых были подтверждены им задолго до сегодняшнего дня.
Войдя к себе в кабинет, который соседствовал с кабинетом профессора, но до которого все же нужно было дойти из-за замысловатого архитектурного решения сделать коридор, соединяющий их, буквой «П», он уже обдумывал, как и кому сообщит отказы профессора от участия в тех или иных мероприятиях. Отменить или отказать – лишь полдела, он это знал по опыту, вторая половина – стойко выслушивать просьбы и жалобы организаторов, коллег профессора, либо настаивающих на его участии, либо просто недоумевающих. Но это было частью его работы, до профессора такие организационные моменты не доходили, не должны были доходить; ничто не должно было отвлекать его внимание. Вместе с тем, Ян отмечал, что с годами такие отмены удавались все легче и легче, и негодовали уже немногие: учитывая возраст профессора, большинство реагировало если не спокойно, то, по крайней мере, без долгого ропота, «все-таки в возрасте уже, мало ли что».
Долго рассматривал жирно обведенное профессором мероприятие на только что исчерченном листе; сегодня же нужно связаться с госпожой фон Армгард. Мысленно готовился к этому. Он, разумеется, свяжется с ее ассистентом, но бывало, что она потом звонила ему за уточнениями или объяснениями, и тогда Ян безнадежно терялся: ее спокойный, но властный голос в трубке сковывал его члены, отчего он лихорадочно бормотал что-то несуразное в ответ. Да и не нравилась она ему, но не по определенной причине, а просто потому что профессор недолюбливал эту особу. Ян был так интегрирован в профессиональную жизнь своего шефа, как работой, так и эмоционально, что любовь или нелюбовь профессора к тому или иному человеку синхронно передавалась и ему; градус любви или нелюбви был, разумеется, ниже, но все же. Фон Армгард тоже не помогала делу: она, как казалось Яну, не особо жаловала профессора, пусть и неизменно выказывала ему должное уважение и почтение; в ее отношении местами проглядывались нотки снисходительности, что так бесили Магнуса. Со слов последнего – та его просто ненавидела, и в разговорах с Яном он порой называл ее «бестия», причем в его устах это было и ругательством, и восхищением, в зависимости от ситуации; пусть и недолюбливал он ее, но уважал безмерно, ибо госпожу фон Армгард невозможно было не уважать.
Итак, связаться с ней нужно в первую очередь. Непременно. Это важно. Это – важное дело!
* * *
Вернувшись домой после почти месячного отпуска, Айгуль чувствовала себя отдохнувшей и полной сил. Они ей были нужны, ибо предстоящие месяцы обещали быть интенсивными в плане работы.
Она работала в Департаменте социальной интеграции Министерства социального развития, в компетенцию которого входил целый ряд задач, начиная с вопросов национальных и сексуальных меньшинств, социально изолированных групп, и заканчивая гендерными вопросами. Она курировала пилотный проект по гендерной корректировке, задачей которого было массово вовлечь представителей мужского пола в политическую жизнь общества, куда они не особо стремились. Предрассудки были сильны: власть и политическая жизнь испокон веков считались епархией женщин. Правительство, пристыженное отсталостью страны в этом аспекте, вечно барахтающейся в середине второй сотни стран в рейтинге по гендерному равноправию, нынче было настроено решительно в изменении ситуации в стране.
Одной из рассматриваемых инициатив было предоставление гарантированной квоты мужчинам на занятие мест в законодательных органах, абсолютное большинство в которых занимали и занимают женщины. Во многих странах данный метод был использован в той или иной форме и продемонстрировал свою состоятельность: пусть не сразу, но со временем, она побудила мужчин выдвигать свои кандидатуры и быть более активными в этом плане. Простая агитация и информационная работа по призыву мужчин, используемая на протяжении последних лет, не дала желаемых результатов. Мужская половина по-прежнему сторонилась политики, как нечто недосягаемое, также обделяла вниманием и науку с искусством, предпочитая более «приземленные» профессии. Так уж сложилось.
Айгуль не сразу оказалась здесь. Путь сюда был тернист, мечты были другие.
С юных лет она обнаружила в себе склонность и интерес к гуманитарным наукам, побудившем ее впоследствии пойти получать юридическое образование. В университете ее заинтересовала сфера защиты публичных интересов, а именно служба государственного обвинения, куда, по получении высшего образования, ей без труда удалось попасть и проработать некоторое время. Карьера обещала быть и обещала не заставить себя долго ждать. Но это продолжалось до определенного времени, точнее до одного уголовного дела, которое поставило крест на ее карьере.
Со временем, оглядываясь назад, она видела, что именно то дело послужило своего рода отправной точкой, – поворотом, приведшим ее, пусть не прямо, туда, где она была сейчас. Даже много лет спустя воспоминания о том случае угнетали ее, вводя в задумчивое и тревожное состояние, почти в транс.
С отличием окончив юридический факультет по специальности «правосудие», она успешно прошла конкурс на работу в Департамент защиты государственных интересов и публичного порядка. Будучи младшим сотрудником, она большую часть времени, как и подобает начинающим, работала с архивами в отделе кодификации. Позже, ее перевели в интересовавший ее Отдел государственного обвинения, где она поначалу работала секретарем. Однажды заменив приболевшую помощницу одного известного государственного обвинителя и продемонстрировав эффективность, расторопность и пытливость ума по тому делу, она, по ходатайству самого же государственного обвинителя – глубоко почитаемой Акмарал Гульден, была принята на младшую должность государственного обвинения, по сути, являвшихся помощниками государственных обвинителей. Благодаря своей работоспособности и личным качествам ей кулуарно пророчили быстрое продвижение по карьерной лестнице; она и сама это чувствовала. Проработав чуть больше года, она уже самостоятельно, от А до Я готовила дела государственного обвинения, зачастую принимаемые в работу государственными обвинителями без существенных доработок. Дошло до того, что сами обвинители желали, чтобы именно она была у них помощником по тому или иному делу, используя для этого все приемы бюрократической машины. Но она об этом не знала. Лично ей было очень интересно работать у все того же обвинителя госпожи Гульден, дела которой отличались сложностью и, зачастую, вызывали большой интерес общественности в силу скандальной составляющей того или иного дела.
Одним из таких дел было дело об изнасиловании гражданки Анели Оксановой. На скамье подсудимых был гражданин Серик Махаббат.
Это дело, как собственно любое дело об изнасиловании, вызвало немалый резонанс в городе. Убийства, грабежи, кражи, разного рода мошенничества и прочие преступления случались нередко, но не изнасилования. Это преступление считалось особенно омерзительным, вызывая, помимо общего человеческого негодования, порождаемого любым преступлением, еще и глубокое презрение к насильнику, осквернившему женщину. Причем для большинства было не важно, какой именно вид насилия над женщиной имел место: будь то применение мужчиной физической силы для совокупления с женщиной, против ее воли, являвшейся самой тяжкой формой данного состава преступления, или совокупление с женщиной, находившейся в состоянии алкогольного или иного опьянения, пусть и с ее согласия, но когда уровень ее опьянения настолько высок, что ставит под сомнение саму способность дать осознанное согласие, или совокупление с женщиной без использования противозачаточных средств без ее ведома, или половой акт, пусть и начатый с ее согласия, но продолжившийся, несмотря на желание женщины прервать его, пусть хоть и в самую последнюю секунду; были еще и другие вариации. Все это считалось изнасилованием в контексте уголовного права. И если юридически подкованные люди и понимали, что в этом смысле насильник насильнику рознь, то простой люд клеймил всех одинаково.
И почти ни одно подобное дело не обходилось без пристального внимания средств массовой информации. Ярые представители радикально настроенных консервативных политических женских групп и партий были тоже тут как тут, и в большом количестве, словно грибы после дождя. Они не упускали ни одного такого случая, чтобы во всю не протрубить про некую природную темноту и варварскую наклонность мужчин, коль некоторые из них прибегают, как и многие животные или первобытные люди, к использованию физической силы для совокупления с женщиной, и прочее в этом же духе.
Подсудимый обвинялся в том, что во время полового акта с гражданкой Оксановой не использовал противозачаточное средство, воспользовавшись невнимательностью потерпевшей, вызванной легкой степенью опьянения. Потерпевшая подтвердила, что секс был по обоюдному согласию и что половых актов было два. И если в первый раз она видела, что он использовал презерватив, то во время второго акта не обратила на это внимание, просто сказав, чтобы он обязательно надел его. Направляясь же в туалет после, она, к своему удивлению, обнаружила на полу лишь один использованный презерватив. В общем, выходило, что у обвиняемого был только один презерватив, и за неимением второго, он совершил повторный акт без него, обманув потерпевшую.
Айгуль провела безукоризненную подготовку обвинительного дела, что, вкупе с опытом госпожи Гульден и результатами соответствующих экспертиз, просто не оставило никаких шансов адвокату подсудимого, разнеся ее позицию в пух и прах. Сам подсудимый выступал мало, выглядел отрешенным, подавленным и все время молчал, опустив голову; в основном выступала его адвокат. Тогда как потерпевшая сидела ровно, подняв голову, временами бросая взгляды на подсудимого, полные осуждения. Когда нужно было описать подробности дела, она неизменно выступала сама, и голос ее был спокоен и тверд.
В ходе судебного заседания казалось, что всем был уже ясен исход дела. Ему грозило от двух до пяти лет лишения свободы, с выплатой потерпевшей денежной компенсации. Его адвокат давила на смягчающие вину обстоятельства, пытаясь выбить мягкий приговор; похоже и она понимала, что это максимум, что можно сделать для него. Дело подходило к концу; лишь заключительная, формальная часть заседания и удаление судьи в совещательную комнату отделяли всех от оглашения приговора, – все это было перенесено на утро следующего дня.
По завершении заседания этого дня, госпожа Гульден была щедра на похвалы в адрес Айгуль, добавив, что какой бы ни был исход дела, она должна гордиться проделанной работой, и что, продолжай она в том же духе, свидание с карьерой не за горами.
Айгуль была вне себя от радости. Прибежав домой, расцеловала Абая, – своего парня, с которым жила вместе, и была весь вечер в приподнятом настроении. В ту ночь их занятие любовью было особенным, постель была раскалена до предела. Наутро он даже пожелал, чтобы она каждый день выигрывала дела, чем вызвал сияющую улыбку подруги, обронившую, что дело еще не выиграно (больше, чтобы не сглазить). Этот день должен был официально ознаменовать ее успех, так думалось ей.
Придя в суд намного раньше назначенного времени, она застала непонятное копошение в холле суда. Уже на входе в зал судебного заседания ее чуть не сшибло резко открытой дверью, откуда пулей вылетела секретарь заседания, не извинившись и даже не поздоровавшись с ней. Туда-сюда сновали работники суда, приставы. Вошла адвокат подсудимого, которую тут же вывела из зала судебный секретарь, «на пару слов». Что-то екнуло внутри у Айгуль и недоброе предчувствие галопом пронеслось в груди. Тревога читалась в глазах всех присутствующих в зале, вопросительно переглядывавшихся друг с другом, ища ответа. Вошла госпожа Гульден, но не с общего входа, а со служебного входа судьи (плохой знак). Выглядела она подавленной, но собранной. Подойдя к Айгуль, она прошептала, что заседания не будет и что она может взять сегодня выходной и идти домой. На вопросительный взгляд ничего не понимающей Айгуль, добавила, что судить уже некого. Эта новость в миг разлетелась по залу со всех сторон. Пара журналистов сновали туда-сюда, послышались плач и причитания родственников подсудимого, все завертелось, зашумело, вдруг послышался плач ребенка: робкий, жалобный, точно поскуливание побитого щенка. Но Айгуль всего этого не слышала, она стояла пораженная, оглушенная, как в трансе, в полной тишине. Взгляд остановился на ребенке, содрогавшемся в объятиях матери. Не сразу заметила, что госпожа Гульден трясла ее за руку, очнувшись, услышала наказ: «Иди домой, Айгуль… слышишь? Иди домой». Кивнула в ответ. Потом вдруг дернулась к удалявшейся женщине и, схватив ту за рукав, шепотом, заговорщицки, словно боясь, что кто-то услышит, пролепетала: «Он не виновен. Он ведь не виновен…» Госпожа Гульден напряглась и пристально, почти исподлобья, посмотрела на подопечную, силясь понять, что именно та имеет в виду. И по растерянному виду Айгуль ей все вдруг стало ясно. Смягчившись, с сочувствием прошептала: «Да, Айгуль, он не был признан виновным, не был», тут же поймав себя на мысли о нелепости сказанного. Какая разница – был или не был? Этого в принципе не должно было случиться.
Подсудимого утром нашли мертвым в следственном изоляторе и, как выражаются следователи, без признаков насильственной смерти. Было похоже, что он покончил жизнь самоубийством, вскрыв себе вены. Никаких записок не оставил. Вместе с тем, официально заявить об этой версии мешало одно обстоятельство: с ним в камере был один человек. Поэтому, как и полагается, началось следствие для определения его причастности к смерти: допросы, судебно-медицинские экспертизы и прочие действия.
Тот человек проходил по делу о вооруженном грабеже, по которому Айгуль подменяла помощника другого обвинителя, вышедшего в отпуск по уходу за ребенком. Она знала обвиняемого по материалам дела, звали его Кызбосын Мадина, ранее уже сидевший, усугубивший свое положение тем, что оказывал сопротивление не только при задержании, но и во время пребывания в изоляторе, постоянно и агрессивно припираясь с охранниками. Ей было также известно, что одному из охранников, Ернару Даяна, он даже сломал нос. Поэтому и охранники с ним особо не церемонились.
Уже после обеда медицинская экспертиза подтвердила, что смерть действительно наступила от потери крови в результате разреза вен на запястьях рук, и никаких других причин обнаружено не было. Она также подтвердила отсутствие каких-либо следов физического контакта между двумя мужчинами. Проверяли и версию – доведение до самоубийства, путем угроз и давления со стороны временного сокамерника. На допросе Кызбосыну пояснили, что, помимо прочего, его могут обвинить в таком преступлении как не оказание помощи умирающему человеку, на что тот буркнул, что всю ночь проспал, ничего не слышал, а когда утром проснулся, тот уже истек кровью. Отсутствие криков о помощи или стонов было подтверждено охранниками. В конце допроса Кызбосын, однако, вызывающе обронил, что даже если бы и слышал крики о помощи, то все равно не стал бы помогать «гребаному насильнику».
И все же оставались вопросы. Откуда у скончавшегося оказалось лезвие от бритвы? Каким образом Кызбосын узнал, что того обвиняют в изнасиловании? Инструкция охранников запрещала им говорить кому бы то ни было состав преступления, в котором обвиняют того или иного подсудимого, содержащегося во временном изоляторе. Со слов Кызбосына – тот сам ему признался. Но его слова вызывали подозрения: вероятность того, что сам Серик сообщил ему была ничтожна мала. Как правило, в таком преступлении никто не признается. В тех же тюрьмах осужденные за изнасилование – самые замученные люди; беспощадно угнетаемые сокамерниками и презираемые охранниками, вечно синие от побоев.
Один из приставов, знакомый Айгуль, потом ей рассказывал, что наблюдал крайне сюрреалистическую сцену при допросе Кызбосына, точнее в пути из камеры в кабинет следователя: Ернар Даяна, с еще не зажившим сломанным носом, вел Кызбосына, аккуратно держа того за руки, сомкнутые сзади в наручниках. Последний шел спокойно, не брыкаясь, и со стороны можно было подумать что угодно, но только не то, что один сломал нос другому. Люди же знающие и работающие там диву давались, помня, что если того сопровождал Ернар, то первый постоянно брыкался и все норовил задеть второго, если не поведением, то словами. Да и Ернар обычно держал того так жестко, как только позволяла ему его должностная инструкция. Так обычно было между ними, но не в тот раз.
Блестящая карьера будущего государственного обвинителя закончилась так и не начавшись. Через неделю после этого случая Айгуль подала запрос о переводе в другой отдел, лишь бы не оставаться там. Она была угнетена и не находила себе места, не понимая природу своего душевного замешательства, не оставлявшего в покое. Поначалу, в пылу осмысления случившегося, она чувствовала свою причастность к его смерти: она сама, своими руками, своей «блестящей», как выразилась госпожа Гульден, работой толкнула подсудимого в пропасть отчаяния. Но данная мысль не выдержала экзамена ее холодного разума, остывшего от бури эмоций, и была моментально отброшена. В том, что случилось, нет ни капли ее вины. А кто виновен в его смерти? Он сам? Технически, да. Но непонятное чувство подтачивало ее, отвергая принимать все так просто, так прямолинейно. Что-то внутри нашептывало, что это неверный ответ, – правильный, но неверный. Не все она могла понять и объяснить себе ни в те дни, ни в последующие, но семя сомнения было брошено в ее пытливое сознание.
Неожиданно для себя она поняла, что там ей работать уже не хочется и не можется. Нельзя сказать, что она была настолько шокирована этим делом, что не могла продолжать, нет, за проработанный год с лишним она повидала немало тяжелых уголовных дел, просто ей вдруг стало ясно, что ее «борьба» не здесь, но в другом месте. Еще не знала где именно, но не здесь. Напрасны были уговоры госпожи Гульден, пытавшейся по-матерински отговорить свою «звездочку» от ухода со службы, взывая и к своему опыту, что и у нее бывали моменты сомнений в молодости, – Айгуль была непреклонна.
* * *
Ноябрь близился к концу. Дамир, вернувшись со школы, сообщил родителям о том, что школьное мероприятие по поводу Дня Отцов, ежегодно отмечаемого в стране двадцать седьмого числа, будет в субботу – двадцать шестого числа, и что просили родителей быть обязательно, ибо дети готовят представление.
Несмотря на однозначное название праздника, этот день, изначально посвященный исключительно отцам, со временем стал праздником всех мужчин. В той или иной вариации подобный праздник отмечался в большинстве стран мира; где-то он назывался Днем Защитников, – праздником вооруженных сил в тех странах, где в армии служили только мужчины, в других странах – Днем Мужчин или еще – Днем Отцов.
Причины празднования в тот или иной день в разных странах тоже варьировались, отличаясь разительно. Здесь он отмечался в указанную дату потому, что двадцать седьмого ноября был принят закон об оплачиваемом отпуске в связи с отцовством. Этому закону несказанно обрадовались эти самые отцы, поскольку суммы выплат были значительными, пусть и меньше, чем матерям, но для очень многих мужчин они были больше, чем их заработки. При этом, такое право было закреплено не только за биологическими отцами, но и за партнерами, таковыми не являющимися, но проживающими в союзе с матерью ребенка.
Обычно на мероприятия и школьные собрания сына ходил Икрам, но в этот раз он не мог, ибо всю последнюю неделю месяца должен был быть в командировке в центральных регионах страны.
Он был специалистом в сфере ветроэнергетики – одной из высокоразвитых отраслей энергетики страны. Его профессиональный путь начинался с самых низов: начинал он простым электриком по установке и обслуживанию электрогенераторов в ветряных электростанциях, куда попал по распределению сразу по окончании политехнического института, и успел поработать на всех этапах их эксплуатации: от установки до технического обслуживания.
В середине его профессиональной карьеры они с Айгуль и познакомились.
После ухода со службы государственного обвинения она работала в сфере социального развития регионов, где командировки были часты. Однажды, в разгар лета, она ехала на поезде в удаленный район страны, и ближе к полудню, на одной из станций, в купе, который она делила с пожилой сельской женщиной с юным внуком, подсел Икрам, тогда еще молодой специалист. Он был облачен в униформу, нагружен какими-то чемоданчиками, баулом, и весь в поту.
«Хоть бы не вонял», – первое, что пронеслось у нее тогда в голове.
Он не вонял, но от него, а точнее от его одежды, неприятно попахивало инструментами и какой-то специфической, технической смазкой. К тому же, лицезря его, она недоумевала, почему у всех работников подобных профессий спецодежда всегда не по размеру, – неизменно велика. Мысленно перебирала в памяти всех встречавшихся ей электриков, сантехников, плотников, и не могла вспомнить ни одного, на ком бы их специальный костюм сидел словно влитой. Она уже внутренне смирилась с тем, что продолжение пути потребует немного терпения.
Икрам, расположившись напротив и уловив по их невольной реакции, что источает неприятный запах, которого сам уже не слышал, ибо принюхался к нему основательно, встал и вышел в коридор вагона, якобы поглядеть, на самом же деле проветрится и подождать, когда хотя бы пот высохнет. Вернувшись в купе, уселся, прислонившись спиной к стене, пытаясь максимально удалиться от привлекательной девушки напротив. Уставился в окно, стараясь не смотреть в ее сторону, мысленно проклиная «закон подлости», безотказно, на его взгляд, действовавший: когда выглядишь презентабельно – такой девушки не встретишь, стоит только одеть рабочую форму, порядком измазаться где-нибудь, украситься обильными кружевами пота – она тут как тут! да еще и на несколько часов. Как часто делал в подобных ситуациях, а подобные случаи в рабочих поездках были нередки, он, облокотившись о стену, притворился уснувшим.
Ситуацию спас мальчуган, который не только разрядил обстановку, но и, как оказалось следом, презентабельно преподнес непрезентабельного Икрама сидящей девушке.
Мальчик, сидевший и игравший на верхней полке, завидев, что дядя уснул, свесил голову вниз и шепотом спросил свою апашку «чем это дядя воняет?» Но шепот прозвучал так громко, что Икрам невольно прыснул со смеху от столь неумелой попытки сказать что-то «на ушко», заразив смехом и остальных; взрослые бросали добродушные и благодарные взгляды на мелкого спасителя. Нависшая неловкость мгновенно улетучилась. Приободренный малыш пошел дальше, и тут же забросал дядю вопросами: что в чемоданчиках? почему у него такая одежда? и чем дядя занимается? Икрам начал с последнего вопроса и первые же его слова приковали внимание мальчугана, выпучившего глаза и приоткрывшего рот от изумления, заставив и Айгуль невольно оторвать взгляд от книги и удостоить его вниманием. Он сказал, что охотится за ветрами.
Икрам объяснил ребенку, что «ветряные мельницы», которые все чаще и чаще люди стали обнаруживать в центральных регионах, богатых на сильные ветра круглый год, это дело его рук (ну, не только его рук, уточнил он). Дальше он увлеченно поведал в чем именно заключается его работа, адаптируя рассказ под возраст ребенка и избегая профессиональной терминологии, побудив Айгуль по-иному взглянуть на него. Видя интерес соседки, непроизвольно адресовал свою речь уже в адрес обоих, поочередно глядя то на мальчика вверх, то на нее, попутно отвечая на вопросы. Пожилая женщина же не выказывала особого интереса к его персоне, лишь пару раз бросив понимающие взгляды на мило беседующих молодых людей; в ее глазах сияла улыбка.
Скоро удовлетворив свой интерес, мальчуган пошел бегать по коридору вагона, меж тем беседа молодых продолжалась. Книга была ею забыта…
Он рассказывал ей особенности работы и интересные истории, случившиеся на службе. Она слушала с интересом. Ей действительно было любопытно; она была сильна в гуманитарных науках, технические же специальности для нее были чем-то непостижимым, совсем иным, новым миром. Особенно когда речь заходила не конкретно про его работу, а про ветровую энергию в целом, бывшую на заре своего промышленного использования в то время. Его способность объяснять сложные технические вещи простым, доступным обывателю языком, облегчали беседу, а умеренное чувство юмора делало ее увлекательной. Она многое узнала: и что постоянного простого ветра недостаточно, чтобы установить ветрогенераторы, что учитывается множество дополнительных факторов, как средняя ежегодная сила потока ветра, климат – холодная ли зима или нет, что влияло на выбор соответствующих лопастей ветрогенератора, близость к населенным пунктам (из-за шума и вибрации), воздействие на растительный и животный мир. В качестве примера, рассказал о том, что только недавно установка ветрогенераторов была отменена в одной местности, идеально подходившей по всем техническим параметрам, но по которой пролегали пути ежегодной миграции птиц. И отмена была чуть ли не в последнюю минуту, когда у Икрама с бригадой была уже определена дата выезда на электромонтажные работы; Министерству охраны окружающей среды, находившемуся под давлением восставшей общественности, возглавляемой неправительственной организацией за сохранение животного мира, удалось-таки убедить Правительство отклонить этот проект Министерства энергетики.
Беседа перешла в чаепитие, к которому присоединилась и пожилая соседка, оказавшаяся очень словоохотливой, и они еще многое узнали, как друг о друге, так и об апашке с внуком.
От него все так же несло тем запахом, но Айгуль его уже не слышала, она была поглощена…
Через четыре часа он вышел на маленькой станции посреди степи, где не было даже здания, лишь простая ветхая будка, давно пустовавшая. Стоя со своими чемоданчиками и баулом, он ждал бригадного автобуса, который должен был его забрать.
Медленно удаляясь, Айгуль из окна наблюдала за этим охотником за ветрами, покинутом на станции и одиноко спасавшимся от пекущего солнца в тени маленького строения. Какая же все-таки несуразная униформа, думала она, и за этими мыслями вдруг обомлела.
«Какой интересный человек», – мысленно заключила она, когда же услышала от соседки: «Да, но как пахнет, уф!», – резко обернулась и осознала, что оказывается произнесла это вслух. Уловив заговорщическую улыбку старушки, поняла, что и той стало ясно о ее непроизвольном изречении мыслей. Обе добродушно засмеялись…
– В командировку на целую неделю? – протянула Айгуль. – Что у вас там случилось?
– Да пока ничего. Просто заседания с местной администрацией, информационная работа, так сказать… Там население против установки ветрогенераторов, которое намечено на начало весны; боятся шумов, к тому же там пастбищные угодья, вот и волнуются. Мы им уже сколько раз объясняли, что современные ветрогенераторы почти бесшумны, кроме того будут установлены на удалении от аулов, представили заключения всех специалистов. Скотоводству вообще никак не помешают; занимают мало места, на большой высоте, вращение лопастей очень высоко от земли. Нет же, «придите, объясните».
– И что, им сам будешь объяснять? Можно было и специалистов нижнего звена направить для этого…
– Так мы их уже отправляли, – перебил ее Икрам. – Теперь им кураторов проекта подавай; у них там целая региональная комиссия создана, вот и просят.
– Опять за ветром, – выдохнула Айгуль, обняв Икрама сзади и прильнув губами к его шее. – Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч…
Оба улыбнулись, видимо вспомнив день их знакомства, замерев в этом спонтанном моменте взаимной нежности.
Дамиру же всегда было одновременно и приятно, и неловко, когда родители при нем забывались в таких трогательных порывах чувств, и он, не дожидаясь ответа, направился в свою комнату.
– Дамирчик, я пойду! Скажи, что я буду, – долетел до него ответ мамы…
Городской парк вновь облюбовали снегири – предвестники надвигающейся зимы, обещающие снег. Эти броские птицы всегда были любимцами горожан, радуя взоры своим ярким видом на фоне предзимнего пейзажа, скудного на краски. Их ярко-красный или буровато-коричневый окрас оперения на брюшке, горлышке и груди, с черной шапочкой на голове, выгодно пестрит в эту хмурую пору, приковывая взоры прохожих, легко выдавливая из них улыбки. К тому же они не сторонятся людей, нередко их подкармливавших. Можно сказать, что дружелюбие было обоюдным: каждый был рад завидев другого.
Последняя суббота ноября выдалась на славу: стояла ясная и безветренная погода, с тем легким морозцем, от которого больше приятно, нежели холодно. Этот приятный холодок побуждал многих приоткрывать окна, приглашая эту щекочущую свежесть в дом.
Один из снегирей, вдоволь полакомившийся найденными на земле семенами давно опавшей рябины, прыгал с ветки одной ели на другую, когда увидел, как шедшие по тропинке женщина с мальчиком остановились и присели на скамью. Остановка была явно спонтанной, ибо заметно было удивление мальчика, с интересом обратившего свой взор на женщину. Их поведение и теплота взаимного обращения выдавали в них мать и сына.
Несмотря на сытость, снегирь машинально подлетел и присел на нижнюю ветку дерева рядом со скамьей, в надежде на то, что ему дадут полакомится чем-нибудь вкусным. Такое случалось с ним не раз. Однако и неопытному глазу было очевидно, что они присели на скамью не птиц покормить; мать что-то проникновенно говорила сыну, и вид у последнего был сосредоточенный, будто он силился уловить смысл ее слов. В какой-то момент она, нежно взяв его обеими руками за плечи, полностью развернула его к себе, и продолжила свою речь, пристально, но с теплотой глядя в глаза ребенку, будто желая, чтобы он буквально впитал ее посыл. Ребенок несколько раз кивнул в знак понимания и принятия сказанного. Невербальные жесты, поведение и сосредоточенность в разговоре говорили о нетривиальном характере их беседы, вернее сказать монолога матери, адресованного сыну.
Птичка вздумала действовать решительнее и подлетела к скамье, присев на ее край со стороны мальчика, обращенного к ней спиной. Она звучно прочирикала пару раз, дабы привлечь внимание, но безуспешно. Спустя минуту или две, мать нежно, но крепко заключила сына в свои объятия, закрыв глаза, продолжая что-то нашептывать ему, ненадолго замерев в таком положении. Открыв глаза, увидела отважную птицу, сидящую совсем рядом на подлокотнике скамьи; улыбнувшись, развернула мальчика, указывая на птаху-красавицу. Оба засияли и улыбнулись. Ребенок дернулся и стал копошиться в своих карманах, в которых, к своему сожалению, ничего съестного не нашел. Мать же вытащила сотовый телефон и щелкнула пару раз, увековечив ее в цифровой памяти. Снегирь вспорхнул и удалился на дерево, нисколько не расстроенный.
Мать с сыном встали и продолжили свой путь, беседуя на совсем другую тему, ибо говорил теперь мальчик, бурно и весело, бойко жестикулируя руками.
* * *
Инес Берта пробегала свое излюбленное место в парке – извилистую тропинку меж сосен, ведущую к водоему парка. Здесь ей было приятно даже в зимнее время, пусть деревья совсем голые, без листвы, но годы бега в этом месте сделали свое дело, – она чувствовала эмоциональный скачок настроения каждый раз, когда проносилась тут; годы уже напечатали на карте ее подсознания, что этот отрезок доставляет неимоверное удовольствие. Она замечала, что даже в откровенную непогоду, пробегая здесь она расплывалась в улыбке.
Бег щедро снабжал ее умиротворением, отличным настроением и жизненными силами. Помимо чисто физического и эмоционального комфорта, получаемого от бега, с годами она открыла для себя еще кое-что: бег дарил ей свидания с самой собой. Здесь она лицезрела себя в своей наготе – наготе душевной. Нигде ей не удавалось познать себя так глубоко, как во время успокаивающего постукивания кроссовками по земле, звучавшего точно равномерное биение сердца. Кто я? Где я? С кем я? Как я? Куда я? Я ли я? Все эти вопросы приобретали особые оттенки, а ответы на них отдавали той необычайной ясностью и глубиной, которые почти непостижимы в обычном состоянии, в бытовой обстановке. Часто важные решения намеренно откладывала на время пробежек, особенно утренних, ибо давно поняла – утренний бег дарит только правильные решения и мысли, и нет ни одной проблемы, с которой бы не «справился» бег.
Она не любила выходить на пробежку с часами и другими гаджетами для бега, но по утрам она все же надевала часы, чтобы контролировать время, ибо своим ногам и мыслям она не доверяла, – они уносили ее в этот почти сомнамбулический транс, смешанный с эйфорией, где время не существует, где оно забывается. Без часов бывало не раз, что она возвращалась в «реальность» много позже запланированного и мчалась домой сломя голову, чтобы успеть на работу. Но даже такие опоздания были с тем чувством псевдо-досады, от которой больше приятно, чем досадно; почти такое же чувство, когда родной малыш, нагадивший в штаны, вызывает умиление, и его охота больше расцеловать, чем пожурить.
Часто думала о своей маме во время пробежек, особенно в последние годы, когда ее не стало. Думала о ней с благодарностью, ведь именно она привела ее в бег. Это был ее дар – один из того множества, ласково преподнесенных матерью.
Сетовала на себя, что не смогла привить такую же любовь Бьорну. Он иногда бегал, но не регулярно, больше стихийно; про таких говорили «побегивает». Это-то и мешало ему втянуться в бег и почувствовать все его прелести, так думалось ей. Хотя ей без труда удалось завлечь в эту «секту» своих коллег и друзей, но не активной агитацией, а просто благодаря собственному примеру; у нее даже не было намерений добиться этого. Всей толпой они участвовали во всевозможных стартах. С Бьорном же не получалось. Она понимала, что каждому свое, что это, пожалуй, не для всех, и все же ее не покидала уверенность, что это придало бы красок в его жизнь и настроение. Нередко она видела поначалу пессимистически настроенных к бегу людей, которые, втянувшись, ходили потом с характерным сиянием в глазах, заряженные, с жизнерадостной улыбкой на лице. Она хотела того же и для него, тем более, что с его скромностью и не самой сильной самооценкой, это бы определенно пошло на пользу. Нет, она не хотела его изменить, не хотела, чтобы он вдруг стал душой компании, самоуверенной личностью, а хотела лишь подсобить ему: все стало бы проще, легче и ярче для него, в этом она была уверена. Легкое чувство несправедливости и вины не покидало ее: она, бегая, получает все эти «блага», а он нет. «Ах, не нужно было вначале так рьяно насаждать ему это, – часто мысленно гнобила себя, – нужно было аккуратно, шаг за шагом, как бы между прочим». Видимо в этом была ее ошибка, думала она, полагая, что у него включился некий защитный механизм, блок на эту идею; добейся она своего, она была бы победителем, а он убежденным, а значит проигравшим. Такая динамика чувств не чужда отношениям в паре. Порой замечала и за собой, что то, что говорил и советовал он, она игнорировала или не воспринимала всерьез, пока кто-нибудь со стороны не говорил то же самое. Странно, но правда: что рядом – не ценится, что далеко, – ценнее, вернее, правдивее. Почти как с детьми: сколько не говори своему ребенку, что на улице холодно и нужно одеться потеплее, – не слушает, но стоит то же самое повторить постороннему человеку, – тут же кутается. Может быть оттого, что близкий человек подсознательно воспринимается как человек заинтересованный, субъективно настроенный, а некто со стороны – объективным? Возможно. Себе она неоднократно наказывала прислушиваться к тому, что говорит Бьорн, не недооценивать его, но следовать этому не всегда получалось.
Возвращаясь с парка домой и пробегая мимо автобусной остановки, она, к своему удивлению, не обнаружила там своего сына. Взглянула на свои часы, думая, что может быть она запоздала и автобус уже проехал, но нет, вроде вовремя. Вот и его автобус сине-желтого цвета подъезжал к остановке, а мальчика все нет. «Неужели проспал», – с досадой проносилось у нее в голове, как вдруг мимо нее сломя голову промчался юноша, и со словами «Пока мам!» буквально залетел в уже закрывавшиеся двери автобуса. «Успел!» – облегченно выдохнула она, и улыбаясь завернула в переулок, ведущий к дому.
Зайдя домой, застала Бьорна завтракающим.
– Что, Сайрус проспал?
– Привет, привет. Нет, с чего ты взяла? А-а, он что бежал на остановку?
– Нет, бежала я, а он пролетал, причем минуя остановку залетел сразу в автобус.
Оба засмеялись, и она направилась в душ. Уже в душе, сквозь шум льющейся воды, до нее донесся голос Бьорна:
– Дед звонил, с ним мальчик и заговорился… Старик тебя искал, кстати…
– Пожалуйста, не называй папу стариком, – уже за завтраком, продолжила она, но без тени упрека, а больше просьбой.
– Хорошо, извини. Просто привычка. Своего отца я ведь также называл.
– Да, знаю, но мне как-то не по душе.
– Без проблем. Так вот, он тебя искал, просил перезвонить, как будет удобно. Сказал, что ничего срочного, просто хотел с тобой поговорить.
– С офиса позвоню, – набитым ртом пробубнила она. – Ты поздно будешь сегодня?
– Да нет, после шести буду свободен. Поужинаем где-нибудь? Сайрус просил его не ждать, сказал, что будет поздно, – слова о сыне прозвучали громким полушепотом, вперемешку с легким смешком.
– У-у, – протянула Инес, улыбаясь, – похоже, что эта Кайла его окончательно околдовала… Да, давай поужинаем вдвоем, заодно и отпуск обсудим. Я тебя наберу после обеда и сориентирую по времени.
– ОК.
Но поужинать у них не получилось. После обеда она позвонила ему и сообщила, что разговаривала с отцом, который хотел бы с ней встретится, поговорить. Поводов для беспокойства не было, но она уловила некоторые нотки в голосе отца, побудившие ее согласиться поужинать с ним, вместо Бьорна. Последний отнесся с пониманием, но не без толики досады.
Почти все свидания с отцом проходили в кафе «Библ», которое очень любила ее мать. Особенно после ее смерти это заведение стало местом их встреч: кофе ли попить, пообедать или поужинать – только там. Место славилось чудесной домашней выпечкой и кофе, за чем ее мама, да и другие завсегдатаи, любили приходить сюда. Кухня же здесь была посредственная, и все же Инес с отцом захаживали сюда и на ужин, когда хотели неспешно побеседовать. Если поначалу их сюда толкала память о матери и подруге, то в последнее время шли сюда уже по инерции, ввиду привычки; договаривались лишь о дне и времени, место даже не обсуждалось.
Сколько Инес себя помнила, это кафе всегда было здесь. Заведением из поколения в поколение владела семья Станка, его и основавшая. Еще в начальной школе она училась с Альбертом Станка, пухленьким мальчиком, бывшим теперь его администратором и правой рукой своей двоюродной сестры – Мари Станка, хозяйки кафе.
Причудливое название кафе, которое в бытность его основания, пожалуй, невыгодно выделяло его на фоне прочих заведений этого квартала, привлекавших посетителей более манящими названиями, такими как «Кафе Гранд Опера», «Кафе Площади Святой Анны» или «У Мадам Беатрис», с годами, а лучше сказать десятилетиями, наоборот, придало ему особую ауру, вкупе с превосходной выпечкой, снискавшую привязанность местных жителей. Да и тот факт, что кафе представляет собой истое семейное дело на протяжении уже трех поколений, играет немаловажную роль: люди любят все семейное, верят всему семейному, как аналогу эталона качества и заботы. Тогда как, к примеру, в кафе «У Мадам Беатрис», пользовавшемуся в свое время небывалой популярностью по той же причине, от самой мадам Дельфин Беатрис не осталось уже ничего, ни «капельки ее крови», что превратило его в посредственное заведение, больше для случайных посетителей, которых, однако, было немало, исключительно благодаря его выгодному расположению.
Название же «Библ» не было маркетинговым ходом покойной Анны Станка, основательницы кафе и бабушки Мари. Происхождение названия имело две версии, причем обе были основаны на реальных событиях и, похоже, уже никто не знал наверняка которая из них послужила основанием, поскольку покойная Станка упорно молчала на этот счет в свое время. Почитай и сами молодые Станка не знали…
У Анны была младшая сестра – сущий ангел, как любило говорить окружение семьи, которая в совсем юном возрасте просто обожала булочки и, уплетая их, всегда напевала незамысловатое «библ-библ-библ», раскачиваясь при этом взад-вперед. Вряд ли это что-то значило, просто ребенок напевал мотив, вызывая умиление родителей и окружающих. Со временем, однако, у девочки обнаружили сильные психические отклонения, которые были, видимо, врожденными. Несмотря на всевозможные лечения и огромные суммы весьма зажиточной семьи, потраченные на это, она кончила свою короткую жизнь в психической лечебнице, где провела около четырех лет. На следующий день после ее тринадцатого дня рождения, при утреннем обходе, бедную девочку нашли в кровати не проснувшейся. Она лежала в своей обычной позе: комочком на правом боку, с плотно подпертыми к груди ногами, соприкасающимися с опущенной на них головой, и обеими руками крепко обхватывающими голову, точно пыталась защитить ее от слишком громкого звука. Анна Станка назвала кафе в память о ней, думали одни. Была и другая версия: отец Анны – Эббер Ксилла, воевавший в Нормандском Конфликте, был ранен в бою от разорвавшегося рядом снаряда. С разорванной тазобедренной костью, не чувствуя тело ниже пояса, обездвиженный, да еще и контуженный, он так и остался бы умирать на поле, если бы не проползавший рядом раненный солдат, пытавшийся под покровом ночи добраться до своих. Он-то и спас отца Анны, дотащив и его до своих частей, буквально волоча того по земле за шиворот военного комбинезона. Эббер остался инвалидом, ходить так и не смог, был до конца жизни прикован к инвалидному креслу. Дома же всем рассказывал, что его спас Библ. После контузии у него возникли серьезные проблемы с речью, сопровождавшие его, как и кресло, до конца его дней. Все думали, что это либо кличка того солдата, либо отец плохо произносит его имя; он все уже произносил на свой лад. Так бы и не узнали наверняка, если бы отцу не пришло письмо от его спасителя. Подпись в письме гласила «Бабель Герта». Отец же, указывая на подпись, триумфально повторял: «Библ! Библ!». В честь человека, спасшего ее отца, и было названо кафе, с сохранением, однако, отцовского произношения имени, думали другие.
Таким образом, обе истории имели место в действительности, обе были в целом правдивыми, но которая из них толкнула покойную Анну назвать так кафе, достоверно не знает никто; да и, пожалуй, уже не узнает. Может быть и обе… Если же у Мари или Альберта спрашивали про название заведения, особенно неместные или туристы, те ограничивались версией про войну. Так было проще и легче. Так отвечали и завсегдатаи кафе, если вдруг им задавали похожий вопрос. Никто не хотел тревожить душу бедной Эвелин Станка…
За ужином отец с дочерью поведали друг другу последние новости, посплетничали про родственников и общих знакомых, не обошли вниманием и «по уши влюбленного» Сайруса, которого дед просто обожал. Обслуживал их, как обычно, сам Альберт; он всегда так делал, когда те наведывались сюда. В школе Инес с Альбертом не были особо близки, но она была одной из немногих, которая не смеялась над его полнотой и всегда обращалась к нему по имени, в отличие от других, неизменно называвших его «пухликом» или «толстяком». Видимо поэтому и без того всегда милый с посетителями Альберт с ними был еще милее, и всегда после ужина угощал их парой рюмочек душистого домашнего ликера, снискавшего заслуженную славу у постоянных клиентов.
Зная своего отца как облупленного, она еще в начале беседы уловила, что за всеми вопросами про работу, семью и дела, он оттягивает момент, ради которого, в сущности, и хотел увидеться с ней.
– Папа, ну все, давай, выкладывай, – перешла она в наступление, призывно сжав в своей ладони его уже дряблую, старческую руку.
– Да, нет… ничего особенного, просто увидеть тебя хотел… Совсем сентиментальным стал в последнее время. Хожу по местам, которые любил в молодости, замечаю, что часто копаюсь в старых вещах, как своих, так и твоей матери, да и твоих детских тоже. Не то, чтобы я намеренно хотел найти что-то или вспомнить, а так, просто вдруг обнаруживаю себя копающимся в вещах или идущим куда-то… Начала не помню, как будто в середине действия уже оказываюсь. По-моему, подхожу к концу…
– Папа, не говори так, – призывно перебила она его.
– Нет, доча, ты не думай, что мне грустно. Просто наблюдение… Мне жаловаться – грех! Оглядываясь назад – я доволен. Я пожил жизнь! Долгую и… и содержательную. Был с твоей матерью, ты есть, творил в жизни, как мог…
– Пожалуйста, не говори о себе в прошедшем времени, прошу тебя, – мольбой протянула она, с нежностью поглядывая на отца.
– Нет-нет, ты не думай… Вот только… – замялся немного, колеблясь, но рука дочери, еще сильнее сжавшая руку старика, придала сил, и он почти выдохнул:
– Я был хорошим отцом, Инес? – с этим вопросом глаза его мгновенно заволокла сверкающая пелена слез, застывшая на месте; стоило ему лишь моргнуть, и они стремительно помчались бы вниз по испещренным глубокими морщинами щекам. Сквозь эту пелену он смотрел на дочь, ожидая ответа. В голове Инес пронеслось: «ах, вот оно что».
– Да, папа, ты был хорошим отцом, – спокойно ответила она, утвердительно кивнув головой и взяв его руку в свою; потом подсела к нему и положила голову на его уже покатые плечи.
То был нужный ответ. То был правильный ответ. Не «очень хорошим», не «отличным», не «самым лучшим» – все это не то, она это чувствовала. Это было бы пафосно, несерьезно и даже немного фальшиво. И она была права: этот ответ больше всего ласкал его слух, бальзамом ложился на душу. Он не был отличным отцом, ни уж тем более самым лучшим – он сам прекрасно это знал. Для этого его слишком часто не бывало дома, когда она была ребенком и особенно подростком: будучи звездой балета, а затем и знаменитым хореографом, он был поглощен своей карьерой и часто гастролировал по миру.
– Я вот рылся в твоих детских фотографиях и почти везде ты с мамой. Не так много фотографий, где мы вместе. Потом вспоминал твое детство, юность, – я больше помню тебя на экране компьютера или планшета по видео-звонкам… Теперь же мучаюсь: стоила ли моя карьера того, чтобы меня не было с тобой на твоих детских фото? Нет, думаю, что не стоила, оттого и мысли всякие.
Словно нарочно, в этот момент к двери направлялась пожилая дама и, завидев его, подошла к ним и со словами: «Добрый вечер! Мое восхищение и почтение вам, господин Флавия!» вышла из кафе. Это столь привычное и приятное ему действо сейчас было просто невыносимо: его внутри передернуло, словно от боли.
– Папа, ты всегда был рядом, когда ты был мне нужен, – добавила она, поцеловав его в щеку. – Мама же могла позволить себе что угодно, быть где угодно и работать, когда угодно, вот я с ней и была по большей части.
– О-о, твоя мама действительно могла многое! – просиял он, оживившись. – Нам с тобой повезло с ней. Как ее называли в научных кругах? Светоч!
– Ну, может вам и повезло друг с другом, а мне с вами точно не повезло в этом плане, – уже шутя произнесла она. – Мать – светоч науки! Отец – звезда балета! А мне как жить с этим? Меня в детстве взрослые нашего квартала никогда не называли по имени, только «дочь Берта» или «дочь Флавия». До сих пор, если случается оказаться около вашего дома, слышу такое же обращение от старых жильцов. Уже сама шестнадцать лет как мать, а там все в дочерях хожу. У вас есть ваше бессмертие, а мне куда? Так и живу в вашей тени, – псевдо-обиженным тоном закончила она.
– О-о, моя бедная девочка, – улыбаясь, поддержал шутку отец, обнимая ее. Теперь была его очередь утешать.
В этот уже легкий момент, Альберт, тонко чувствующий настроение посетителей, подлетел с двумя рюмками ликера.
– Как всегда от заведения! – отчеканил он, добавив с лучезарной улыбкой: – Господин Флавия, ваши визиты придают нашему заведению особую, творческую ауру. Глубоко убежден, что именно благодаря вам, сюда стали захаживать люди искусства, писатели, художники. Очень, очень вам рады!
– Мальчик мой – любой каприз за ваш ликер!
– А я, Альберт, простой и никчемный посетитель? – с шутливым упреком вставила Инес.
– Инес, ты важнее, – ты спасла мои школьные годы, – незамедлительно последовал ответ, полный искренности и благодарности.
– О-о, спасибо, Альберт! Как мед на душу. Хоть кого-то спасла!
– Ай-да, Альберт! к любому подход найдет, – восхищенно прибавила она, когда тот удалился.
– Истинный Станка! – доброжелательно заключил отец.
Тут он сделал движение, похожее на всплеск рук, явственно демонстрирующее гнев на свою «никчемную память» (а языком тела, как и подобает артисту балета, он владел бесподобно), после чего, изящно изъяв из своего кармана конверт, продолжил:
– Кстати, вот, в твоей комнате, в полосатой коробке с открытками, нашел этот открытый конверт на твое имя, подписанный твоей мамой, а внутри его – запечатанный конверт, но без адресата. Видимо там письмо. Ты ведь его видела, да?
– Ах, да, я сама его туда положила… после того как мы вернулись в ваш дом после ее похорон. Это было одной из последних просьб мамы – передать запечатанное письмо кое-кому, если тот человек придет на похороны. Он не пришел, вот оно и осталось, – машинально ответила она, тут же пожалев о сказанном. «Ах, нужно было просто сказать, что это для меня», – с досадой подумала она.
– А, да? И кому же?
– Магнусу Кельда, – невозмутимо ответила она, украдкой, однако, наблюдая какой эффект произведет сказанное на отца. – Она с ним работала давным-давно, это…
– Я знаю кто это, – перебив ее, резко выпалил он, внутренне подтянувшись. Легкое недовольство мелькнуло у него на лице, не укрывшееся от дочери. – Мама сама тебя попросила?
– Нет, я узнала об этом незадолго до похорон. Конверт передала мне Анаис, сказав, что мама попросила передать его мне, когда та навестила ее в больнице в последний раз. А в конверте для меня была записка мамы с просьбой.
– А что же ты не передала? – чуть погодя, уже мягче спросил он.
– Я же уже сказала, пап. Мама в записке ясно наказала – передать письмо только если он придет на похороны. Он не пришел.
Она видела, что это привело его в некоторое замешательство, граничащее с тревогой. Он пару раз порывался что-то сказать, но не стал. Она понимала его состояние, коря себя за промах; своей прямотой доставила отцу совсем ненужные переживания.
Поборов смятение, он уже спокойно произнес:
– Не знаю, знаешь ли ты, что они раньше были вместе? В смысле не только по работе, у них были долгие отношения. Давным-давно, до меня еще.
– Да, папа, знаю, но не от нее, а так. Это ведь не секрет. Думаю, что мама посчитала – если он придет на похороны, значит она ему была дорога в свое время, пусть и было у них все очень-очень давно, и тогда он достоин получить ее прощальное письмо. Ну а если нет, то – нет.
– Похоже на то… Тогда держи его у себя. А то теперь мне ой-как хочется открыть и почитать. Боюсь, что не выдержу и поддамся соблазну, – полушутя сказал он, глядя на письмо.
– Хорошо. Но я твердо знаю, что ты бы не стал этого делать, папа.
– Сейчас я в себе не так уверен, если честно…
За ликером последовало кофе, и они не скоро покинули Библ, наговорившись вдоволь. Вместе с тем, от нее не ускользнуло, что после новости про письмо, отец был более задумчив, а их дальнейшим разговорам в тот вечер не хватало спонтанности, обычно присущей их беседам.
После они вместе направились в сторону его дома, где была нужная ей станция метро. Распрощавшись, дочь нырнула в метро, а отец свернул в переулок, ведущий к дому, где в свое время бегала «дочь Берта-Флавия».
Вечером она вкратце пересказала Бьорну о беседе с отцом, отчего последние остатки его досады от несостоявшегося ужина мгновенно улетучились. «Видимо старику действительно нужно было отвести душу», – мысленно заключил он.
Их мальчика все еще не было. «Ай-да, Кайла!» – дивились они.
* * *
Вернувшись с командировки домой, где-то в пятом часу утра, Икрам, к своему удивлению, застал Айгуль совсем бодрствующей. За бурными приветственными объятиями и поцелуями, они решили позавтракать, благо Икрам выспался в поезде, а Айгуль спать не хотелось, несмотря на то, что спала она мало. Она пребывала в чрезвычайном возбуждении.
После обычных, вступительных расспросов о командировке и его рассказа, он, видя необычайное волнение и блеск в глазах жены, которая, если и слушала его, то мыслями витала где-то в облаках, попросил ее сразу выкладывать в чем дело; что это за новость, что лишила ее сна? Немного потянув момент, интриги ради, она выпалила, буквально вибрируя от волнения:
– Угадай кого я увижу лично? – призывно добавив, почти визжа: – Давай, давай, и не мелочись на догадки!
– Ну, дай хоть направление, – взмолился Икрам, не особо жаждавший играть в подобные игры, но видя энтузиазм, понимал, что ему не отвертеться, да и не хотел лишать ее удовольствия.
– Это по работе… И бери высоко!
– С Жанной Анара? Нет? С Ксенией Кариновой? С Лилиевой… как же ее имя?.. – начал было гадать, перебирая в голове всех влиятельных политиков и общественных деятелей, пришедших на ум, и, видя, как Айгуль категорично мотает головой, давая понять, что это даже не близко, перешел на иностранных знаменитостей, которые мелькают в новостных сводках в контексте ее работы. – С Афросьевой? С Талитой Элина? с… с… ах, фамилию забыл…
Видя потуги памяти Икрама, пытавшегося вспомнить еще кого-нибудь, она сказала:
– Мощная подсказка – это мужчина!
– Ух-ты! – вырвалось у него, и он уставился на нее в недоумении. Потом задумался, копаясь в памяти, аж самому стало интересно. – С Габриэлем Эужень? Нет? М-м, с Романом Настасья?
– Да нет, это же политиканы-марионетки, не больше. Бери выше! – взвила руки вверх, указывая, таким образом, на эдакое величие человека, еще больше затруднив ему задачу, о чем красноречиво говорило выражение его лица, излучавшее полную растерянность.
– Все, сдаюсь! – капитулирован он.
– Он лауреат Анабельской Премии, – медленно произнесла она, ожидая мгновенного и правильного ответа.
– А-а, как же его там?.. Мать родная! Сейчас, сейчас…
Имя вертелось у него в голове, но он никак не мог вспомнить, чем порядком расстроил Айгуль, которая уставилась на него немного разочарованная от смазанного эффекта: вместо его ответа, восторга и безумного удивления ей приходится наблюдать это серьезное выражение лица, силящееся, со складками на лбу от стараний, вспомнить имя и фамилия такого человека.
– Магнус Кельда, – остывшим голосом сказала она, снисходительно улыбнувшись.
– Да, точно! А я думал то ли Маркус, то ли Макс, – вилял он, пытаясь немного оправдаться.
Только сейчас ему вспомнилось, что читал он где-то про него, мол, единственный мужчина за последние лет пятьдесят, удостоенный этой Премии, ратующий за гендерное равноправие. И что-то еще про него было в новостных сводках, что-то из прошлого, что-то интригующее, но он никак не мог вспомнить.
– Ничего себе! Я очень рад за тебя, поздравляю! Он что, будет вашим советником по вопросам достижения гендерного равноправия?
– Ну, вроде того. Европарламент организовывает ряд мероприятий: конференции, круглые столы, встречи для представителей законодательных органов ряда азиатских стран, на которых примут участие многие видные деятели. На одном круглом столе с моим участием заявлен он в качестве приглашенного гостя, и сказали, что он уже подтвердил свое участие.
– Жаным, еще что-то у меня в голове вертится про него; читал давно, но не могу вспомнить. Что-то громкое было связано с ним, когда он был молод, кажется…
– Да, остров. Ты про это?
– Да, точно! Остров! Вот это да!.. – с искренним удивлением и восхищением вырвалось у Икрама, отчего Айгуль снова засияла. – Да у тебя, краса моя, встреча с Историей, можно сказать. Как я рад за тебя!
– И это еще не все! Ассистент госпожи фон Армгард, связавшийся с нами…
– Чей ассистент? – перебил он.
– Симона фон Армгард – это депутат Европарламента, которая руководит целым направлением там, в том числе курирует проект по гендерным вопросам. Очень влиятельный человек, сильный политик, в общем – величина! Так вот, ее ассистент сообщил мне, что господин Кельда изначально был приглашен выступать на главной конференции. Давали ему на выбор любой формат выступления, лишь бы заманить его, говорят, что он в последнее время не особо жалует подобные мероприятия. Так вот, оказывается, он отказался выступать на конференции, а изъявил желание участвовать только в одной рабочей сессии в формате круглого стола, и выбрал нашу сессию! От всех других отказался. Только с нами, представляешь?
– Ты у меня звезда прямо! Горжусь тобой! – засиял Икрам, крепко обняв ее.
Он действительно восхищался ею. «Неужели это моя жена? – приятно дивился он. – В таких кругах вертится!» В такие моменты у него особо усиливалось ощущение, уже давно жившее в нем, и с которым он уже смирился, что ему очень повезло с ней, даже как-то слишком; ему часто хотелось буквально потрогать ее, чтобы убедиться, что она здесь, с ним. Он собственно так и делал, зачастую маскируя такое желание под обычные объятия и поцелуи. И это не проходило с годами. Ощущение неимоверно приятное, но оттого и тревожное. Как бы он ни был интересен, порядочен и с хорошим чувством юмора, – как часто любила повторять она, – он чувствовал, что он ей не пара. Он знал себе цену, но рядом с ней ощущал себя блеклым, не вполне достойным. Как если бы увидеть какую-нибудь незнакомую пару на вечеринке и первое что приходит на ум: «Что она в нем нашла?» Ему казалось, что иногда он ловил похожие взгляды. Особенно при первом знакомстве с кем-нибудь, когда, после исполненного энтузиазма знакомства с Айгуль, очарованные ее речью, выдающим недюжинный ум, открытостью, говорившей о самоуверенности, и, наконец, привлекательной внешностью, внимание переходило на него, некоторые мужчины, да и женщины, пожимая руку, силились тут же расшифровать его, чтобы успокоится и сказать себе: «Ах вот оно что!» Не всегда, однако, ему удавалось «успокоить» их.
Ему порой снились сны, где у него была другая жена, и во сне, глядя на нее, он недоумевал, почти протестовал, говоря себе: «Нет, у меня ведь другая, другая, – лучше, красивее, умнее!» Проснувшись, и видя рядом спящую Айгуль, он облегченно вздыхал, крепко обнимал ее, повторяя про себя: «Вот она, вот она». Если этим он еще и нечаянно будил ее, отчего она в полудреме ворчала, жалуясь на пробуждение, – то было верхом его утешения. Это давало ему осязаемое ощущение обладания ею: в его руках ее сон. Это чувство было слаще и сильнее, чем их занятия любовью. Нет, с последним у них все было в порядке, но секс – недолгая услада тел, а он хотел большего, неизмеримо большего: он хотел заключить в объятия ее душу и мысли. Их дети давали ему некоторое успокоение: даже если она уйдет от него, благодаря им она все равно будет в его жизни.
– Фон Армгард – мощная фамилия! Звучит монументально. Дворянского происхождения, что ли? – поинтересовался Икрам.
– Да, вроде нет, – не сразу ответила Айгуль, задумавшись. Копалась в памяти; о депутате она знала немало ввиду своей работы, но все что знала, касалось трудовой деятельности этой дамы. – Нет, она вроде из простых, даже из очень простых. Читала где-то, что ее первым значимым проектом, который и принес ей признание на политическом поприще, был вопрос урбанистики, связанный с кварталами гетто. Да, да, она сама, кажется, с гетто… Хотя согласна, фамилия самая что ни на есть дворянская… Интересно…
– И когда ты едешь? В Женеву ведь?
– Да. В марте, с двадцатого по двадцать пятое.
– Кстати, у нас что, Малика ночует? Ее обувь в прихожей стоит.
– Да, они с Айкой готовили презентацию по новому предмету «Основы психологии», вот и пришла с ночевкой. Допоздна сидели.
– Больше хихикали, наверное, чем готовились.
– Ну, не без этого, конечно, в их-то возрасте.
– До психоанализа Летиции Изадоры дойдут – вот потешатся… А утренник мальчика как прошел?
Разом сгустились хмурые тучи на лице его жены, она напряглась.
– Прошел хорошо, даже очень, оттого это было просто ужасно. Вчерашний день официально номинирован на звание – мой самый грустный день этого года. И боюсь, что он выиграет в этой номинации за явным преимуществом.
Лицо Икрама приняло удивленно-вопросительный взгляд, как бы прося продолжения и пояснений, но тут дверь кухни скрипнув отворилась, и сонный мальчик с визгом бросился в объятия своего отца. Знаками Айгуль дала понять мужу, что расскажет потом, не при ребенке.
* * *
Икрам долго не мог заснуть. Он беспокойно ворочался в кровати, мысли всякие лезли в голову, мешая забыться в объятиях сна, но, пусть и с сильным опозданием, дрема все же накрыла его. Такой отход ко сну не обещал ничего хорошего.
Он недоумевал, почему ему тревожно, когда вокруг такое веселье; больно ныло в груди. Ему не хватало воздуха, но он все протискивался и протискивался через гудящую толпу, получалось это смертельно медленно. И лиц, их лиц почему-то он не видел, и не хотел видеть. Под ногами хрустнуло, и нога зацепилась за что-то, стало еще сложнее идти, но он не обращал на это внимание. Не хотел смотреть вниз. И ликование вокруг, ликование! Почти восторг! «Ай-ай-ай, вы наступили, вы ведь наступили, как нехорошо…» – сзади доносилось до него чье-то едкое бормотание, но он не оборачивался. Нужно обязательно увидеть отчего такой публичный экстаз, обязательно! С трудом выбравшись в первые ряды, он увидел помост, не сильно возвышавшийся над землей, куда по лестницам поднимались маленькие люди. Именно маленькие люди, не дети, а взрослые, но почему-то детского роста. И они улыбались. И все им хлопали и улюлюкали. А кто эти все вокруг? Их лиц не было видно, но они были счастливы, он это знал. Ликование было абсолютным, ликование было искренним. И на помосте был некто, которого не было видно снизу, ибо маленькие люди, один за одним подходившие к нему, невольно закрывали собой его лицо. Он снимал их треугольные шляпы и целовал их в лоб, и говорил им что-то, добрые слова говорил, непременно добрые, поскольку стоящие рядом одобрительно кивали и кивали, умиление царило вокруг. И Икрам был поглощен этим действом, его вдруг охватила эйфория, он тоже торжествовал вместе с ними, и все было ладно. Но кто-то дергал его за руку, теребил его, мешая наслаждаться зрелищем, он раздраженно оглянулся, но не увидел никого, потом опустил свой взор и увидел «маленького взрослого» рядом с собой. Это был его сын. Он выглядел совсем по-другому, но Икрам знал, что это его сын. Тот же с тревогой повторял что-то, словно заведенный, но что именно – Икрам никак не мог разобрать из-за стоящего вокруг гвалта. Вдруг он понял, не услышал, но понял: «Где моя шляпа? Где она?» вопрошал сын. Он не знал, что сказать, лишь бормоча в ответ: «Не знаю, я не знаю», и оттого ему было жаль своего мальчика. А тот все дергал за руку и дергал, все спрашивал и спрашивал, пока не пришла его очередь подниматься к тому. Сын вдруг замолчал и, развернувшись, направился к помосту. Икрам наблюдал за ним, как вдруг снова сзади послышалось бормотание: «Ай-ай-ай, вы наступили, вы ведь наступили. Как нехорошо». Его вдруг осенило: он тут же опустил голову, чтобы посмотреть, что же болтается у него в ногах и увидел треугольную шляпу – шляпу сына, затоптанную им. «Ай-ай-ай, – продолжалось липкое бормотание, – как нехорошо». Он поднял шляпу и дернулся в сторону помоста, чтобы отдать сыну, как что-то вдруг оглушило его, и он замер как вкопанный. Тишина! Его оглушила полная тишина. Вдруг стало тихо: не было ни звука, ни хлопаний, ни ликований. Он обернулся на толпу и наконец-то разглядел их лица – все были на одно лицо! Он не видел явственно их очертаний, но знал, что у всех почти одно лицо. Ему стало жутко, не страшно, но жутко, и вдруг его осенило: «Тот не должен поцеловать его сына, ни в коем случае! Поцелуй – это каторга!» Он хочет повернуться, чтобы помешать, но повернуться не получается, он не владеет свои телом, а сзади тот уже заключает голову сына в свои «пустые» руки (пустые – он это знает), чтобы поцеловать, но ни обернуться, ни двинуться он не в силах. Голову его трясет, а тело ломит, как при долгом падении. «Ай-ай-ай, нехорошо…» «Икрам, Икрам!» – врывается сквозь облако сна голос, он со стоном просыпается и видит лицо жены в обрамлении лучей, – как ангел света, испепеляющий мрак подземелья.
– Кошмар? – глядя в сонные глаза и держа его за щеку, вполголоса спросила она. – Ты стонал, причем громко…
– Ой, да, дурной сон, – выпустил он, отходя немного и щуря глаза от света включенной прикроватной лампы. – Извини, что разбудил.
– Нет, ничего. Бедненький… Не засыпай сразу, иди воды попей, развейся, потом ложись.
– Да, так и сделаю. И в туалет хочется.
Сходив в туалет и налив себе стакан воды на кухне, где не стал включать свет, он вдруг замер. Он цеплялся за увиденный сон, пытаясь запомнить его и прожить еще раз, уже в памяти. Обычно он так делал только с хорошими снами, гоня прочь плохие. Этот же сон, несомненно, был одним из тех, от которых хочется побыстрее избавиться, скорее забыть его, перевернуть страницу и идти дальше. Он был очень угнетающим, не страшным, но именно угнетающим, тревожным. Его голову как будто физически оттягивало назад, как если бы к ней прикрепили немалый груз. Странно, но ему хотелось просмотреть его еще раз, но не во сне, а в памяти. Поэтому он проигрывал его вновь и вновь, пытаясь заключить в капкане памяти тающие фрагменты сна, прежде чем они рассеются безвозвратно. Он помнил некоторые сны с глубокой юности и даже с детства. Они отпечатались у него в памяти сами, без его стараний. Еще бы! Некоторые из них он сам ни за что бы не сохранил. Этот же сон, к своему удивлению, он хотел запомнить; он не мог объяснить себе это желание.
Стоя в темноте, ему почему-то вспомнился рассказ Айгуль об утреннике сына, поведанный около месяца назад. Почему вдруг это пришло в голову? – задавался он вопросом. Его не отпускало ощущение взаимосвязанности сна с рассказом Айгуль. Может это просто игры полусонного разума? Быть может.
Возвращаясь спать, он вдруг обнаружил себя в комнате сына, стоящим и наблюдающим за спящим ребенком. Не то чтобы он не помнил, как сюда зашел, просто направляясь в свою комнату, прошел мимо, как если бы его невольно понесло к мальчику. Укрыв его спадающим одеялом, он вернулся в кровать. Засыпая, поймал себя на мысли, что не был бы против увидеть тот сон еще раз…
Какая красивая девушка! Темные и гладкие волосы, ниспадающие ниже плеч. Делового покроя юбка, но сильно короткая, обнажающая манящие ноги в черных колготках. И легкое, короткое пальто на ней. И сидит так складно, спокойно, и смотрит на него. Взгляд прямой, без тени надменности или снисходительности. Он сидит рядом с ней в машине. Машина тронулась. Он должен что-то сказать, именно он, а не она. Она ждет. Он что-то мямлит: не слышит себя, но знает, что что-то говорит ей, что-то крайне неубедительное, ибо она не реагирует. Ни один мускул на прелестном лице не дрогнул, ничто не выдает интереса к тому, что он говорит. А машина едет, и он знает, что ему нужно добиться чего-то до того, как машина доставит их куда-то. Он знает – если машина едет – это хорошо, это ему на руку. Если она остановится – что-то случится. Причем случится не с ним, а с ней. А она ему нравится, очень. Она смотрит на него: он видит ее глаза, большие темные глаза. Он силится, но не может расшифровать, что значит ее взгляд. Мгновение и он целует ее, не мягко, а сильно и страстно. Его язык почти пьет ее соки во рту, он хочет заполнить ее рот, выпить ее до дна. Она не сопротивляется, но и не отвечает. Приятный, мучительный зуд в паху нарастает стремительно. Оторвавшись от нее, он пристально смотрит в ее глаза, – все также спокоен ее взгляд, все также «нетронут» он. Он переводит взгляд вниз на себя и видит, что склонился над ней совсем голый (где же его одежда?) и его член – тверд как молот, готов уже фонтанировать от крайнего возбуждения. Он страстно бросается на нее, хочет непременно войти в нее, прежде чем кончит. Зуд настолько велик, что вот-вот извергнется вулкан. Он не утруждает себя ее раздеванием, судорожно срывает только юбку и уже видит вожделенную прорезь между ног (нижнего белья нет!) и буквально бросается в нее, вонзив свой член меж хладнокровно раздвинутых ног. «Успел!» – ликует он. Ее промежность тепло и мокро обволакивает его, и он без единого движения уже начинает вибрировать от стремительно подступающего оргазма. «Ах, не так быстро, не так быстро!» – мысленно умоляет себя, как вдруг встречает ее взгляд: не тот безмолвный, но другой – взгляд гласящий. Он слышит шепот ее взора у себя в голове: «Ай-ай-ай, как нехорошо. Вы ведь…» Он взвизгивает как ошпаренный, его охватывает паника, но от уже накрывающего оргазма он обездвижен, как в капкане: ему и сладко от извергающейся спермы и мучительно от этого взгляда, тараторящего все ту же фразу, он и стонет, и причитает, и вот уж весь взорвется… «И да, и нет – вам некто скажет, и путь он в лимб вам всем закажет», – слышит он чей-то голос. Землетрясение, потоки спермы… «мокро, ой, мокро в паху, совсем мокро, ах… вот оно что! это сон!» И просыпаясь с угасающими, но сладостно-жгучими конвульсиями в паху, вгоняющими в негу все тело, он чувствует, что трусы залиты спермой; мокро, тепло и сладко. Он весь обмяк, загнанный в то убаюкивающее состояние после оргазма. Медленно приподнял одеяло в области паха, чтобы не замарать его, подтянул ноги к телу, заворачиваясь в клубок, и повернулся в сторону стены.
Последняя фраза из сна звенела у него в голове. «Водитель! Это сказал водитель», – с уверенностью заключил он. Он думал о ней больше чем о сексе с женщиной, много больше. Эта фраза притягивала его сознание как магнит.
Раньше, проснувшись от подобных эротических снов, часто заканчивавшихся поллюцией, он смаковал эти похождения плоти во сне. Он любил такие сны безмерно. В особенности из-за того, что во сне, – он это подметил давно, – ни одна женщина или девушка не отказывает и не сопротивляется. Ни одна! Он может овладеть любой. Однажды, он, к своему же удивлению, занимался сексом со своей матерью; и во сне это было вполне нормально. Это не была буквально его мать, но другая женщина, которая, однако, он это знал, была его матерью. Проснувшись тогда, и пристыженный бодрствующим сознанием, он пытался забыть его, как если бы он ему не снился, но, как нарочно, запомнил его. Бывало и так, что, будучи во власти сна, он все же понимал, что это сон, и тогда бросался на первую же встречную, просыпаясь с поллюцией; но так бывало редко, «а жаль». Однако в этот раз все его мысли были прикованы к фразе, крутившейся в голове как пластинка: «И да, и нет – вам некто скажет, и путь он в лимб вам всем закажет».
Только коснувшись спиной спины жены, он заметил, что невольно придвинулся к ней, чтобы чувствовать себя спокойней. «Мать родная! Вот это ночка!» – дивился он.
Он так и пролежал до утра, не сомкнув глаз, во власти тревожных мыслей. Лишь с ранней зарей его немного отпустило.
Целый день он был поглощен мыслями об этих снах: за обедом ли, в компании коллег, или на рабочем заседании в Министерстве, где он выступал, – он обедал, беседовал, отвечал на каверзные вопросы руководства, но делал все почти механически, мысленно пребывая в каком-то подвешенном состоянии сознания, сродни отрешенности.
Он где-то читал теорию одного известного психолога (имя которой уже не помнил), что сновидения – это столкновение грез со страхами, совокупление мечты с тревогами, не только явными, но и подсознательными, особенно подсознательными. Скрытые в потайных уголках сознания, незримые для бодрствующего ока, случайно ли оказавшиеся там или загнанные туда велениями пристыженной совести, они ждут своего часа, когда сознание будет безоружно – во власти сна, чтобы безнаказанно заявить о своем существовании. Не говоря уже все о той же Летиции Изадора, вся нашумевшая теория которой вилась вокруг эроса и все в поведении человека объяснялось им же. Немалая доля ее работ была посвящена именно снам, причем снам эротическим. Чтобы она сказала о нем, будь ей доступны его сны? – об этом он даже боялся представить.
Но фраза из сна казалось ему слишком в рифму, слишком стихотворной, чтобы быть просто плодом сновидения. Видимо раньше он ее уже слышал, и вот она всплыла во сне. Еще утром, за завтраком, он набрал фразу на планшете, чтобы посмотреть, что выдаст всемогущий интернет, но, к своему удивлению, не нашел ничего путного: интернет оказался не так всемогущ и не выдал ни одного совпадения. Странно. У Айгуль не стал спрашивать. Спроси ее, пришлось бы рассказывать весь сон, а этого он не хотел: подумает еще, что он придает слишком большое значение таким пустякам. На ее же вопрос о ночном кошмаре, просто сказал, что не помнит его. Может действительно всего лишь фраза из сна, не больше.
«Такой впечатлительный я, оказывается, – дивился он себе, – так маховик воображения раскрутился, и из-за чего? Из-за рассказа жены?.. Причем какого рассказа – об утреннике сына!»
И он возвращался к тому, что помнил из поведанного супругой, прокручивая в памяти ее подробное повествование.
Была последняя суббота ноября. Проводив сына, ушедшего в школу намного раньше времени утренника для финальной репетиции выступления, она, в порыве энтузиазма от полученной новости по поводу конференции с участием Магнуса Кельда, была так увлечена чтением одной из его научных статей, что опоздала на представление. Благо школа недалеко – только парк пересечь. Она же парк пробегала. Забежала в школу, боясь, что выступление сына будет в начале и Дамир, выйдя на сцену, не обнаружит свою мать. Но все обошлось. Буквально залетев в актовый зал, где все родители уже расселись, она с облегчением поняла, что и сами исполнители сильно запаздывают с началом.
Одно выступление сменяло другое. То были небольшие театральные постановки, песни, стихотворения, посвященные мужчинам и отцам. В той или иной форме воспевалась и восхвалялась их мужественность, сила, немногословность, говорившая якобы о твердости характера, и их важная роль в обществе – защита и служение семейному очагу! И все складно! И все в рифму! Но «чем дальше в лес», тем грустнее становилась Айгуль, чем больше аплодисментов и ликования, тем тяжелее сдавливало ее грудную клетку. Ничто внешне не выдавало в ней этих чувств, владеть собой она умела; она и сама похлопывала, чтобы не обнаружить себя и подбодрить сына, но она не наслаждалась представлением, а просто терпела.
Одно незамысловатое стихотворение, выразительно рассказанное прелестной девочкой, буквально врезалось ей в память:
И пусть отцы немногословны
В поту служения своем,
Сердец отважных бьются сонмы,
И в дождь, и в снег, и ночью, днем.
Пусть сдержанны они, но с твердой волей,
Все беды гонят прочь от нас!
И вот, юнец – наследник доли,
Ждет не дождется свой он час.
И час придет, пробьют колокола,
И верный путь укажет нежная рука!
Ни разу прежде она не ходила на утренники сына, ходил обычно Икрам. «Мать святая!» – сокрушенно повторяла она про себя. Прилично досталось и Икраму, мысленно «обласканному» ею не одной парой бранных фраз за то, что он, возвращаясь с таких мероприятий, неизменно повторял, что все прошло хорошо.
Аплодисменты вокруг ей были неприятны, сродни пощечинам. Но она не винила родителей. Умиленные взрослые восхищались каждым словом, каждым жестом, каждой мимикой своих детей. Она и сама поначалу, завидев сына, вся запрыгала внутри. Родительские чувства простительны. К тому же, большинство родителей не находило в услышанном ничего предосудительного, некоторые и вовсе не особо вслушивалось в содержание выступлений; доведенные до благоговейного умиления своими чадами, они только и ждали момента вознаградить эти неловкие детские старания аплодисментами и увидеть, как лица их отпрысков расплывутся в благодарной, застенчивой улыбке.
Но аплодисменты – это знак безусловного одобрения. И если родителей больше занимало само представление, то выступающие дети выучили наизусть свои роли, содержание и смысл. Не отдавая себе отчета, они как губка впитали в себя информацию и посыл. И это уже посеяно в их неокрепших сознаниях, нараспашку открытых всему новому. Семя брошено. Обильно политое нужной водой – аплодисментами и одобрительными взорами, оно уже принялось, готовое пойти в рост вместе с развитием своего носителя. Девочки проглотили это. Мальчики проглотили это. Никто не поперхнулся. В их возрасте все поглощается в улет под слепящими лучами родительских улыбок.
Если в целом выступления других ей были неприятны, то от выступления сына ей стало совсем нехорошо. Растянув на лице улыбку, внутри она вся негодовала: «Да как они смеют! – только и повторяла она про себя. – Как они смеют лепить моего ребенка!»
Первое, что пришло ей в голову – поменять школу. «Ну, а какая разница?» – тут же спрашивала она себя. Везде примерно так же, если не хуже. Это ведь была одна из лучших школ города.
«Вот они, дети, на заре своей жизни, едва-едва готовые делать свои шаги в познании мира, но уже потеряны, уже отформатированы безустанными жерновами коллективного разума. А ведь им всего по девять лет отроду! Потерянное поколение. Уже потерянное. Очередное потерянное», – глядя на них, терзалась мыслями она. Ее уязвленное воображение понесло ее дальше: ей вдруг представилось, как детям открывают черепную коробку, настраивают базовые функции поведения и мышления, у мальчиков вдобавок делают пару замыканий, после чего закрывают ее, с нежностью поглаживая по головке. И все это делают любя, обязательно любя. «Нет, своего ребенка я им не отдам! Мой ребенок не будет очередным кирпичиком, очередным… очередным… инвалидом, здоровым инвалидом». «Что же вы делаете? Что же вы творите? – молча причитала она, глядя на сияющих родителей и преподавателей. – Здесь и сейчас вы лишаете детей своего будущего, другого будущего. В особенности мальчиков. Обрекаете их на ограниченную жизнь, в периметре колючего забора, протянутого в их головах. Колючего, но красивого забора, увенчанного цветами, шариками, – красивого покуда не сиганешь через него… Ах, что может быть хуже здоровых и физически свободных людей с несвободным сознанием! И во имя чего? Во имя пресловутой социальной нормы поведения? «Так у всех, так должно быть, так было всегда» – три фразеологических кита, на которых зиждется социальная инженерия поведения людей. Мать моя! Какая умиротворяющая фраза – «так у всех, так должно быть, так было всегда». Фраза, которая обещает защиту, спокойствие и покой, – совершенный покой. Так и неймется заключить эти слова в свои объятия и не отпускать, и верить, слепо верить. А что за ними? Промотанные жизни! Промотанные, не прожитые! Судьбы, искалеченные монотонностью запрограммированной жизни. И мечты, оставшиеся мечтами. Миллионы грез, оставшиеся грезами. А ведь рукой было подать! Лишь сделать шаг!.. Увы. Так и стоят, здоровые люди, со здоровыми руками и ногами, обездвиженные, уносимые привычным ходом расписанной жизни. Уносимые».
После выступлений, когда родители поздравляли своих отпрысков, попутно одевая их и собирая вещи и костюмы, к Айгуль подошла классная руководитель Дамира – Амина Гульсым. Со стороны преподавателя это не было спонтанным действом: как только она увидела, что вместо отца пришла мать мальчика, тут же решила перекинуться парой фраз со столь редкой гостьей после мероприятия, тем более что знала, что мама Дамира – не низкого полета птица.
Айгуль издали заметила, что та направлялась к ней, пробираясь через восторженную, но спешащую толпу родителей, стремящихся как можно быстрее одеть детей, чтобы покинуть школу и броситься в объятия выходного дня. Крайне не желая вступать в беседу, она поначалу делала вид, что не видела ее, надеясь, что по пути кто-нибудь из родителей отвлечет преподавателя, но та как ледокол пробиралась через всю суматоху, ни на йоту не сбившись с курса. Надежды не оправдались и, поняв, что диалога не избежать, она развернулась к ней, растянув на лице подобие улыбки.
За дежурными приветствиями последовала короткая, дежурная беседа. Айгуль всем видом показывала, что ребенок уже одет и порывается выйти на улицу. В заключение разговора преподаватель поинтересовалась, понравилось ли Айгуль мероприятие, на что последняя буквально выдавила из себя: «Организация на очень хорошем уровне. Все очень организованно», после чего, распрощавшись, они покинули школу.
Ей была неприятна эта беседа, и она, как ей показалось, не смогла это скрыть от собеседницы; где-то даже не захотела. Будучи во власти тягостных мыслей, порожденных увиденным, классный руководитель воспринимался не только соучастником, но хуже – дирижером этого «организованного ужаса». Айгуль потом корила себя за то, что не совладала с собой. «Не отразилось бы это на отношении преподавателя к ее сыну», – беспокоилась она.
Этот случай усилил ее убеждение, что школа, будучи институтом образования, да и местом социализации детей, где они проводят большую часть активного времени, выступает не только храмом просвещения, коим она в идеале призвана быть, но и местом социального муштрования юного поколения и, как ни парадоксально, заточения его разума. Очередным местом, наряду с семьей и улицей. Во всяком случае в этой стране. И очень эффективным, принимая во внимание возраст подопечных, а также непререкаемый авторитет людей, там вещающих. И хорошо если преподаватели ограничиваются только рамками своего предмета, как и должно быть, но раз на раз не приходится – нет-нет, да и поддастся кто-нибудь соблазну воспитывать детишек, а может и увидит в этом крайнюю необходимость. А там все уже зависит от самого человека; та же Амина Гульсым – высококлассный преподаватель по математике, о которой Айгуль слышала только позитивные отзывы с профессиональной точки зрения, да и к детям, говорят, подход умеет найти, а вышла за рамки преподавания – и на тебе, – День Отцов во всей красе! Больше «День рабов» получился. Да и в других школах, пожалуй, ничем не лучше…
Такие мысли бороздили бескрайние просторы сознания обеспокоенной матери Дамира, которыми она поделилась с мужем, рассказывая про утренник.
Этот рассказ натолкнул Икрама на долгие размышления после.
Сам он, неоднократно посещая разные мероприятия и собрания сына, даже не обращал внимания на такие моменты; не то, чтобы он не придавал им должного значения, он просто их не замечал. Все ему казалось складным и естественным. Если бы он был на утреннике вместо Айгуль, то, пожалуй, радовался и аплодировал бы от всей души, и вполне искренне. Теперь же сетовал на свою невнимательность и даже скудоумие в этом вопросе, невзирая на то, что Айгуль, работа которой как раз и заключалась в достижении гендерного равноправия, часто делилась с ним как новостями по работе, так и своими мыслями в целом.
Он всегда воспринимал такие разговоры, в том числе работу супруги в данном направлении, чем-то абстрактным. Все в таких разговорах он находил правильным, справедливым и очень нужным обществу, и вместе с тем, это представлялось ему чем-то далеким и практической жизни никак не касающимся. Для него, – человека технической профессии и прикладного склада ума (как он сам любил повторять), подобные темы были сродни философствованию на досуге за бокалом вина. Важное слово – «были». Теперь же, столкнувшись с этим в реальной жизни, на примере своего мальчика, данный феномен обрел для него самый что ни на есть прикладной характер. Такое последовательное механическое формирование сознания ребенка вдруг предстало перед ним хорошо организованным техническим процессом, и его прикладной склад ума цепко схватил это.
Он все больше стал обращать внимание на то, что ему говорят, как говорят и почему говорят (особенно женщины); как он реагирует, что он чувствует при этом, и пытался разобраться в причинах тех или иных чувств. Такая умственная деятельность, с изрядной порцией эмоционально-аналитической составляющей, была ему в новинку; то, о чем с такой непринужденностью и виртуозностью говорила Айгуль, ему давалось нелегко, как если бы такая способность атрофировалась за долгим неиспользованием. В этой части его разум походил на запылившуюся книгу, многие-многие годы пролежавшую на полке и ни разу не открытую, страницы которой в первое время перелистываются с трудом, даже с некоторым характерным похрустыванием.
Копаясь в себе, он, как мужчина, не находил себя особенно ущемленным или угнетенным. Все ему казалось нормальным, естественным. «Я на своем месте, кажется», – говорил он себе. Его работа ему нравилась: он занимался тем, к чему, как ему казалось, у него были способности. Склонность к техническим наукам, говорили в свое время его родители, заметили у него с ранних лет. Так и пошло: технико-математический лицей, институт, работа. Общественно-гуманитарные и прочие науки его особо не интересовали. Каких-либо сумасшедших желаний или амбиций достигнуть чего-нибудь вне рамок своей профессии, – завоевать мир или изменить его, – у него и в помине не было. «Кому-то это интересно, а кому-то – нет; каждому свое», – размышлял он. Но вспоминая своих друзей, знакомых, коллег, родственников мужского пола, вспоминая своего отца, он находил между всеми ними нечто общее: им, как и ему, это, казалось, было не интересно. И подобно ему, они проделали или проделывают аналогичный жизненный путь; не буквально, разумеется, но концептуально очень схожий. Друзьям же, коллегам или родственникам женского пола, судя по их разговорам, такие желания были присущи. Не странно ли это? Его первоначальная мысль – «кому-то это интересно, а кому-то – нет; каждому свое» приобрела далеко не стихийный оттенок; слепой случайностью уже не попахивало.
Ему вдруг вспомнилось то, что однажды обронила в разговоре его бабушка по какому-то случаю, когда он был еще совсем маленьким, и что звучало тогда бесконечно мудро: «Природа устроена так, чтобы был баланс во всем, без крайностей; поэтому, если мальчикам изначально дарована природой физическая сила, то девочкам – сила умственная. Это естественный закон, закон природы. Это не значит, что мальчики – неумные, нет, – просто речь идет о том, в чем мальчики и девочки изначально сильны».
Его память вдруг распахнула двери в свой «архив»: все, когда-либо сказанное женой или обсужденное с ней по гендерному вопросу, всплыло у него в памяти и заиграло совершенно другими красками. Теперь мозаика понемногу начала складываться у него в голове; он начинал видеть, словно нить, причинно-следственную связь между действиями людей, их образом мышления и поведением. Та же мысль, некогда высказанная его бабушкой, – повтори ее ребенку (мальчику или девочке) сто раз, и тот факт, что после института продолжают «грызть гранит науки» в основном девушки, становясь докторами наук, учеными, исследователями, а мужчины уходят сразу в прикладные профессии, уже не покажется банальной случайностью или результатом «зова природы».
Для него это было откровением.
И как ни парадоксально – неожиданным. Несмотря на то, что эта проблема, благодаря жене, так или иначе мелькала у него перед глазами долгое время, что, пожалуй, сыграло свою роль и сделало его более восприимчивым к вопросу, и все же для него это стало неожиданностью; как если бы вдруг его взяли и перевернули вверх тормашками, – взгляд на мир открывается совсем иной.
Ему вдруг стало больно и бесконечно жаль своего сына. За него он переживал, не за себя. Появилось тягостное ощущение, что над мальчиком совершается насилие: постоянное и незримое насилие над его разумом. Особенно грустно было оттого, что ребенок даже не ведал об этом. Жертву же, которая даже не знает, что является жертвой, особенно жаль.
Но кто? Кто это делает? Кто виноват? Задаваясь этими вопросами, ответом было – общество, безликое общество. Но ответ не удовлетворил Икрама, чей разум, словно проснувшийся после летаргического сна, сделался более пытливым, безустанно копаясь и требуя, требуя ответов. Разбирая это «общество» на его составляющие, перед ним стали мелькать лица: лица Амины Гульсым, родителей детей, с которыми Дамир дружит или общается, и которые в общении с сыном невольно служат проводниками идей и взглядов их родителей, лица соседей и родственников, лица его друзей, лица родителей Айгуль и его собственной матери (его отца уже давно не было в живых) – круг лиц неприятно сужался – наконец, всплыло лицо и его дочери, и – ах! – свое собственное лицо.
Да, да – свое лицо! «Как так? А вот так, – беспощадно твердил он себе. – Вот именно так». Его действия, его поведение и, в конце концов, вся его жизнь – это «живая речь» для его сына, красноречивее любых слов. Сознательно ли или подсознательно, но сын видит, слышит и чувствует его. Перед тем как мальчик станет самостоятельно что-нибудь понимать в таких вещах, он годами невольно наблюдает за жизнью одного из самых родных ему людей, и он впитывает все. Жизнь отца – фундамент для мировоззрения его сына. Да и Айка, старшая сестра, с которой он достаточно близок и дружен, своим поведением и словами невольно «шлифует» сознание младшего брата.
Каждый вносит свою лепту.
По незнанию ли или умышленно, осознанно ли или по банальной привычке, искренне любя, не любя или вовсе равнодушно, – не важно, но каждый (каждый!) кладет кирпич, порой и мимоходом, в постройку «тюрьмы» для ребенка. И Дамир уже ходит вокруг этого строения, водит рукой по его стенам, свыкается с ним, как ребенок, бегающий и снующий вокруг дома, который вот-вот будет достроен. А «строители» докладывают и докладывают кирпичи, самостоятельно при этом определяя, где именно будут расположены окна, сколько их будет – один или два, на одной ли только стороне или на двух, на север ли будут выходить или еще на юг, какого размера будут они – маленькие, очень маленькие, или вдруг – средние. Скоро дом будет воздвигнут, без какого-либо участия того, кто будет там обитать, и Дамир войдет в него (или его заведут), и он станет его обителью, сквозь окна которой он будет лицезреть окружающий мир, и только в том направлении, где ему их расположили. Он этого всего не знает, как и многие другие обитатели таких построек.
Айгуль же как-то не вписывалась в эту мозаику «доброжелателей», особняком стоя на этом фоне. Всегда внимательная к ребенку, свободная от предрассудков и социальных клише (насколько он мог судить о ней), она всегда старалась поощрять сына в любых его начинаниях и стремлениях, не ограничивая его узкими рамками «мальчиковского». Ему вспомнились и их разговоры о том, как им нужно вести себя с Дамиром, чтобы оградить сына от такого воздействия; это были больше монологи жены, нежели разговоры. Он со всем тогда соглашался, не придавая, однако, тому должного значения, поскольку было это в пору его «философского» отношения к проблеме.
И все же оба родителя прекрасно понимали, что даже выступая единым фронтом они не в силах воспрепятствовать влиянию окружающих. В семье, где он защищен и «свободен», он проводит все меньше и меньше времени, и все больше и больше в обществе, – в нашем нормальном обществе… В обществе, пылко влюбленном в норму.
На фоне подобных внутренних переживаний и размышлений, немудрено, что в последнее время его навещали сны, изводившие его по ночам.
* * *
Мягкие, увядающие руки, с почти прозрачной, слегка обвислой кожей, из-под которой отчетливо выступали крупные вены, бороздившие их словно наросты, выдававшие почтенные лета их обладательницы, перевалившие за так называемый «преклонный возраст», медленно положили на книжный столик небольшую папку с бумагами. На краешке одного листа, невзначай выбившегося из папки, можно было прочесть азиатскую фамилию, написанную на французском языке.
Другая рука, моложе и тверже, тут же потянулась к столику и аккуратно вернула этот взбунтовавшийся листок в лоно папки.
Старая рука взяла со стола чашку сильно разбавленного кофе, но, замерев на мгновение в таком положении, вернула ее на место, так и не испив и глотка. Ее хозяйка медленно поднялась с кресла и неторопливо подошла к окну, выходящему на пляж и океан, воды которого в этот день были на удивление очень спокойны. Ее размеренные движения были вызваны отнюдь не ее почтенным возрастом, но думами, в которые она была всецело погружена.
На берегу бегала собака. Ее собака…
Человеку стороннему все в этой комнате показалось бы крайне странным, а то и вовсе сюрреалистичным. Но речь идет не о самой комнате, разумеется, а о двух женщинах в ней находящихся, невозмутимо беседующих на темы отнюдь не невозмутимые. Все вокруг, включая двух особ, было в полном диссонансе с природой их беседы, все положительно не соответствовало всему: обстановка, не соответствовало теме, тема не соответствовала их внешнему виду, внешний вид женщин контрастировал с тоном их голоса, тональность их голоса не соответствовала содержанию сказанного, а содержание разговора уж никак не вязалось с их одеждой, которую и вовсе не должны носить люди, читающие документы, лежащие в папке на журнальном столике, рядом с чашкой самостоятельно сваренного кофе, и, наконец, сами эти женщины никак не были похожи на людей, которые могли бы оказаться в одной комнате (разве что совершенно случайно), не говоря уже о том, чтобы видеться регулярно (пусть и нечасто) и вести беседы на столь непонятные такому постороннему человеку темы.
И все же здесь не было никакой ошибки, ни самой малой толики случайности.
Женщины были связаны друг с другом, причем узами более прочными, нежели самые добрые родственные отношения. Их общение не было их выбором. И если это также применимо к родственным отношениям, судя по житейской фразе – «родственников не выбирают», то общаться или не общаться с родственниками – все же в руках человека, тогда как у этих двух женщин и этого выбора не было. Без всякого преувеличения – они были просто обречены видеть друг друга. И эта гостиная, столь милая ее хозяйке, в которой она любила проводить свободное время, которого в последние годы стало больше, за чтением или иным милым душе занятием, на пару часов пребывания молодой женщины, внешне довольно привлекательной, часто ловившей на себе восторженные взгляды мужчин, превращалась в нечто несуразное, нечто чуждое, совсем не ее. Оттого она и отпускала гулять на улицу свою собаку всякий раз, когда ожидала визита этой особы; да и собака не особо жаловала гостью, чуя безмолвное напряжение меж дамами. Благо, что такие визиты были нечасты.
И для молодой женщины это отнюдь не было приятным времяпрепровождением. Но ее отношение и восприятие таких встреч было совершенно иным. Нет, это не было работой, но по той лишь причине, что слово «работа» и близко не отражало сущность и всю глубину ее вовлеченности, как физической, так и эмоциональной, в ведомую ею деятельность, которой она посвятила всю себя без остатка, самозабвенно погрузившись и отдавшись «благому делу». Для нее подобные встречи были моментами максимальной концентрации сознания, одним из главных помостов ее труда, где она призывала себе на помощь все свои знания и навыки, имеющиеся в ее арсенале, коих было отнюдь не мало.
Равномерное постукивание настенных часов гостиной явственно слышалось на фоне образовавшейся паузы, которая, впрочем, обеим женщинам никак не мешала. Паузы были неотъемлемой частью их беседы, и частью важной; паузы порой давали больше информации, нежели слова.
– Медина, Екатерина, Малати и Альба – за продолжение пассивного мониторинга, «учитывая отсутствие острой необходимости». Кумико и Чечилия – за начало активной фазы, – наконец прозвучал женский голос из глубины комнаты. Сказано это было бесстрастным ровным голосом, лишенным эмоциональной начинки и не позволявшим определить позицию самой говорящей относительно обсуждаемого вопроса, если у оной и была какая-либо точка зрения; слова несли лишь информацию.
– Вы повторяетесь, – не сразу ответила хозяйка собаки, не оборачиваясь.
– Прошу прощения… Матушка. – И эти слова были лишены всякой тональности.
Развернувшись лицом к собеседнице, хозяйка дома продолжила:
– Я не увидела мнения Юшенг.
– Мнение госпожи Юшенг я озвучу вам устно, вне протокола. На этом настояла она сама, – и, увидев призывный кивок головы хозяйки, означавший готовность слушать, продолжила: – Она считает, что, невзирая на то, что страна не демонстрирует активности в вопросе, будет значительным упущением оставить его без физического присутствия в условиях…
– В условиях соседства с ее «полыхающей страной», да? – перебила ее старушка. – Слышали уже… Можно было и написать, ничего таинственного тут нет.
– Я не договорила, – с расстановкой молвила молодая собеседница, удовлетворенная, однако, сильным промахом хозяйки, отчего победоносная ухмылка запорхала в ее глазах. То были ее первые слова за вечер, в которых мелькнуло подобие эмоций, на которые она была намеренно скупа. «Теряет хватку!» – триумфально гремело у нее в голове. Эта мысль отдалась таким сильным импульсом по всему телу, что она аж заерзала в кресле, пусть и едва заметно. Она намеренно не продолжала, выдерживая паузу, чтобы посмаковать момент и усилить эффект от просчета, и ждала пока Матушка сама не попросит продолжить.
– Внимательно слушаю вас.
– Будет значительным упущением оставить его без физического присутствия в условиях обнаруженных значительных запасов урановой руды в стране. – И снова пауза, но небольшая.
Легкий наклон головы пожилой женщины свидетельствовал, что она вся внимание. Вторая продолжила:
– Это очень свежая и закрытая информация. Профильное министерство только на прошлой неделе доложилось по данному вопросу правительству страны. Никаких официальных заявлений и коммуникаций на этот счет пока не сделано. На фоне рассматриваемых правительством страны инициатив по гендерной корректировке в политической сфере, о которых говорится в досье, ситуация, по мнению госпожи Юшенг, приобретает оттенок, заслуживающий самого пристального внимания.
Она была весьма довольна произведенным эффектом, внешне, однако, никак не выдавая оное. Гневалась на себя за то, что дала слабину мгновением ранее и позволила эмоциям обнаружить себя, пусть и ненадолго. Вернув свой modus operandi, наказала себе впредь четче «держать линию» и не поддаваться чувствам. Пока излагала информацию, мысленно разобрала всплывшую гипотезу: «А не намеренно ли Матушка оступилась, чтобы вывести ее из равновесия?» Скрупулезно проанализировав ее со всех сторон, в том числе невербальную составляющую коммуникации, в оценке которой она была сильна, пришла к выводу, что это не было игрой. Невольно вспомнились слова наставницы, твердившей им скрывать эмоции, ибо «ваши эмоции – это козырь им в руки, которым они непременно воспользуются, если им нужно; они это умеют…»
– Прогнозные или подтвержденные запасы? – поинтересовалась «умеющая».
– Прогнозные. Но их министерству уже поручено провести дальнейшую детальную разведку для подтверждения и оценки запасов. По информации госпожи Юшенг, даже если прогнозные показатели будут подтверждены не в полном объеме, речь все равно идет о внушительных, колоссальных цифрах. С ее слов, страна метит в тройку по запасам в мире.
– Интересно, – промолвила хозяйка, вернувшись в кресло и задумавшись.
– Это еще не все, – после некоторой паузы сказала гостья и, медленно испив воды из стакана, продолжила: – Кроме того, она встревожена из-за госпожи Лан, которая, как ей кажется, демонстрирует признаки отступничества, что ослабит присутствие в регионе в целом. Это еще один довод, по ее мнению, в пользу активного решения вопроса.
– Это очень, очень сильное заявление, – тут же молвила хозяйка, в упор глядя своей гостье, добавив: – Ей кажется, что Лан отступает?
– Но мы ведь все знаем, – с расстановкой произнесла гостья, – что, если госпоже Юшенг что-то «кажется» или «мерещится», или даже «приснилось», – значит так оно и есть, ибо она тысячу раз проверит, прежде чем сказать свое знаменитое «кажется».
«Она права, в сомнениях Юшенг – одни факты… Ох, совсем никудышная стала», – расстроенно подумала хозяйка.
«Совсем сдала», – в унисон подумала вторая.
– Отступить невозможно, – медленно прошептала хозяйка, уставившись на мгновенье в одну точку, больше размышлением, нежели адресуя сказанное собеседнице.
– Возможно, – был ответ второй, многозначительный взгляд которой договорил начатое.
– Я не разделяю вашей гипотезы, – вдруг устало произнесла Матушка. Она почти размякла в кресле, словно последние слова высосали из нее остатки сил; также внезапно одряхлел и ее взгляд. Молодая женщина всеми фибрами души силилась «прочитать» столь резкую перемену душевного состояния, ничем себя, разумеется, не обнаруживая.
После недолгого молчания, гостья продолжила:
– Скоро у нас будет возможность увидеть кандидата лично, на одной из конференций в Европе. Разумеется, ни о каких прямых контактах речь пока не идет. Это так, последние аккорды в формировании ее личного досье, на случай если Совет решит пойти дальше.
Хозяйка неопределенно кивнула головой; похоже, это не сильно ее занимало.
– И последнее: если вы не возражаете, предстоящее заседание Совета в этот раз предложено провести в периметре госпожи Чечилии, а не госпожи Кумико, ввиду известных обстоятельств.
Матушка рассеяно подняла глаза на собеседницу.
– Каких именно?
– По состоянию здоровья или, лучше сказать, возраста. В последнее время она испытывает крайние сложности при перелетах. Остальные члены Совета не возражают.
– Я не против… Да и как я могу возражать, если в скором времени сама буду вынуждена пользоваться подобными привилегиями, которые, я надеюсь, мне будут оказаны.
Гостья и бровью не повела, умышленно смолчав, не поддаваясь на житейско-тривиальный характер сказанного.
Минутой позже, хозяйка молча взяла папку со стола и подойдя к камину, в котором слабо тлел огонь, аккуратно опустила ее туда, наблюдая как пробудившиеся языки пламени заключили бумагу в свои поначалу робкие, потом жаркие объятия. Дождавшись, когда огонь превратил досье в пепел, развернулась и решительным голосом произнесла:
– Сообщите всю информацию, озвученную Юшенг, остальным. Все, за исключением того, что касается Лан. Последней я, пожалуй, нанесу личный визит, чтобы понять ситуацию и градус проблемы.
– Хорошо, но в данном случае я делаю «слепую» запись во внутреннем протоколе, и от вас будут ждать комментария по необозначенному вопросу. В случае отсутствия оного, я буду вынуждена озвучить проблему как есть.
– Делайте то, что вы должны делать, – последовал спокойный, но твердый ответ. – Спасибо за ваш визит. Не стану больше вас задерживать.
– В таком случае – до свидания, Матушка.
– Хорошего вам дня.
«Воистину железная дамочка», – подумала хозяйка, услышав звук удалявшейся машины.
Она была рада избавиться от этой молодой особы так скоро. Встречи с ней ее в последнее время тяготили. Ей вдруг сильно захотелось отвлечься, развеяться, и она, накинув легкую куртку и вязанную шапку, вышла со стороны веранды на пляж, и медленно, утопая в песке под тяжестью прожитых лет, направилась к берегу, где легкий бриз и стрелой мчавшаяся к ней собака вмиг унесли ее вдаль от обременительных мыслей.
* * *
Зима подходила к концу.
Айгуль лежала в постели с книгой в руках. Слабый, убаюкивающий свет прикроватной лампы, вкупе с приятным телу и глазу покрывалом, создавали необыкновенный уют, словно объятия родной матери, в которых хочется заснуть. Но в последние дни это было скорее полем битвы, – ее битвы с романом. Она отчаянно боролась с накрывающей дремой, решив сегодня же дочитать его, ну или хотя бы сделать решающий рывок к последним страницам, чтобы уж завтра точно добить и перейти наконец к другой книге (хотя такой план у нее был и вчера). От этой книги она уже устала, даже была истощена. То было очень сложное, объемное и «медленное» произведение, заставляющее погружаться в глубокие размышления. Это отнюдь не было для нее сюрпризом: принимаясь за чтение, она уже знала, что перу ее автора, – известному японскому писателю Кейко Хана, – присущи сложные психологические произведения, центром которых является человек и его внутренний мир, за что автор и снискала весьма заслуженную славу, но не подозревала, что все будет так замысловато. Ей не терпелось взяться за книгу другого жанра. Для себя же подметила, что чтение этого романа получше всякого снотворного: к концу дня уставший мозг просто отказывался воспринимать такие мудреные вещи и отключался, – она так и засыпала с книгой в руках.
Дети уже спали, Икрам еще нет.
Она услышала, как он уселся за стол в зале и притих. Улыбнулась. Задумчивое состояние, не покидавшее Икрама последнее время, не прошло для нее не замеченным.
Вначале она подметила, что по вечерам, перед сном, он начал что-то записывать. Можно представить ее удивление, когда она обнаружила, что он, оказывается, начал вести дневник. Дневник! И это человек, который не понимал, как мужчина может вести дневник, неоднократно бросая в разговорах, что мол не мужское это дело – копаться в себе, анализировать свои чувства и записывать их. Икрам, не скрывая, сконфуженно признался, что начал записывать свои мысли, переживания и наблюдения, сделанные в течение дня, и что это сугубо личное, только для него самого. Он почти добил ее в тот вечер, когда она услышала от него фразу: «чтобы лучше понять себя». Айгуль была только рада и словами поощрила его за такую работу над собой, внутренне «приоткрыв рот» от удивления, – удивления приятного.
«Так-так-так… Мама дорогая, матушка моя, – говорила про себя, улыбаясь, – то ли еще будет».
Словно в воду глядела.
За словами, прежде от него неслыханными, последовали действия, доселе за ним не наблюдавшиеся. Не то, чтобы он вдруг начал делать то, чего раньше никогда не делал, – нет, но внимательно к нему приглядываясь, она подметила новую динамику в его поведении в целом, и в его отношении к детям, в частности. Кроме того, стала чаще наблюдать на его лице задумчивый взгляд, но отнюдь не меланхоличный, а своего рода «рыщущий взгляд», или обнаруживала его за книгами, к которым он раньше не притрагивался. Однажды она даже застала его за чтением раздаточных материалов, принесенных ею с какой-то конференции, о существовании которых она и вовсе забыла, и даже не помнила где они лежали.
Такая необычная любознательность Икрама только радовала Айгуль. Он стал проявлять интерес к вещам, которые ранее его не волновали; при этом радовало не столько то, к чему именно у него появился интерес, сколько сам факт того, что он переступал порог своей внутренней рутины, пытался расширить границы своего мировоззрения.
Ее попытки в прошлом подтолкнуть его в этом направлении, чтобы он открыл для себя что-нибудь новое или занялся саморазвитием, не давали результатов. Давить же на него она не хотела. И она где-то даже смирилась с тем, что он так и будет идти по жизни как по накатанной, так и останется милым и порядочным человеком, с которым надежно, уютно и спокойно. Так надежно, уютно и спокойно, что аж ко сну тянет. Это в свое время отразилось и на ее отношении к нему. Ей казалось, что они словно парусник, застигнутый штилем и замерший на одном месте, едва барахтающийся туда-сюда. Таковы были ее чувства к нему, не его. Она видела, что он все также тянется к ней, что она все также волнует его. Но для нее он невольно стал тихой гаванью, куда пристает корабль передохнуть, прежде чем вновь ринуться в схватку с бушующим океаном, штормом и ураганом страстей.
Видимо поэтому у нее были любовники. Немного, но были.
С последним она рассталась около года назад. Рассталась, вздохнув от облегчения. Сабит был моложе ее, совсем не глуп, привлекателен, но, как оказалось, такой прилипчивый. И всегда улыбался. Если поначалу это в нем ее привлекало, как признак жизнерадостного человека, как ей думалось, то спустя некоторое время эта вечная улыбка ее просто бесила. Со временем она поняла, что его жизнерадостность – лишь один из поводов, по которому она сияла у него на лице. Один из множества. Если он не знал, что сказать – он улыбался, если он не понимал, о чем вообще идет речь – он улыбался, прежде чем что-нибудь сказать – он улыбался, нечто похожее на улыбку было даже тогда, когда он просто молчал. Засыпал ли он с улыбкой на лице? – этого она сказать не могла, так как они встречались только днем или ранним вечером, но совсем не удивилась бы если бы это было так. Однажды, в разгар одной единственной ссоры с ним, она так и бросила ему в лицо: «Да что ты вечно улыбаешься, как идиот?» Что он ответил? – он улыбнулся. Позже она рассудила, что в такие моменты его улыбка – это нечто вроде фасада, за которым он пережидал турбулентные моменты, поэтому со временем она вызывала в ней уже жалость. Был только один момент, когда он никогда не улыбался, – когда они занимались сексом. И слава Матери! Его улыбку во время секса она бы не потерпела. Но нужно отдать ему должное: в постели он был хорош, не великолепен, но хорош. Поэтому она и встречалась с ним, но лишь на короткое время, как правило, во время обеденных перерывов или на час-другой сразу после работы; поговорить с ним ей было не о чем. Расставание же неожиданно растянулось по времени: он все никак не хотел оставить ее в покое и постоянно маячил то здесь, то там, намеренно попадаясь ей на глаза, но, сдавшись пред ее непреклонностью, все же отстал. То, что в бытность их телесных отношений было преимуществом, а именно соседство зданий, где они работали, теперь же было недостатком: они нередко пересекались на улице и она была вынуждена лицезреть его улыбку.
Но в этом плане уж лучше такой как Сабит, нежели, – не дай Мать родная! – опять повстречать кого-нибудь как Олжас. Чуть совсем не пропала из-за него. Ее аж в пот бросало, когда она вспоминала о нем, хотя это было давно, когда Дамира еще не было на свете. Они были ровесниками, он был довольно умен, но ему откровенно не везло на профессиональном поприще. Помимо взаимной симпатии, их объединяли еще и интересы; и за какие-то месяцы они сильно сблизились. Она тогда совсем голову потеряла, эмоционально привязавшись к нему. Такая сильная душевная связь не могла не сказаться на их плотских отношениях, усилив их необычайно. Она буквально таяла в его объятиях, растворяясь в половом акте прямо-таки на кусочки, расщепляясь на атомы. Когда она принимала его в себя, ей казалось, что он проникал дальше, глубже, – в ее сознание, «аж все тело звенело» – как она однажды призналась своей давней подруге. Иногда такое заканчивалось тихим плачем, блаженным плачем. И она позволяла ему делать с собой все, что ему было угодно, абсолютно все. Таких телесных наслаждений она не испытывала ни с кем больше, даже с Абаем такого не было, – ее первой и, как ей казалось, настоящей любовью (и пока единственной). С Олжасом она себя не узнавала: ходила потерянной, земля уходила из-под ног; твердая хватка, которой она держала свою жизнь, ослабевала. Разумеется, такое не могло остаться незамеченным. На работе начало не ладиться; руководство, прежде всегда довольное ею, начало косо поглядывать на ее участившиеся отложения сроков исполнения того или иного поручения, или на неполноту раскрытия того или иного вопроса. Айке уделяла совсем мало времени. Да и Икрам, она была уверена, знал про существование «кого-то» или, как минимум, подозревал; их отношения тогда были натянуты до предела. Но хуже всего было то, что это все ее тогда не сильно беспокоило, она как будто наплевала на окружающий мир. Неизвестно чем бы все это для нее закончилось, если бы Олжасу наконец не улыбнулась удача в профессиональном плане: ему предложили хорошую работу за рубежом, о которой он, по его словам, «и мечтать не мог». Это было спасением. Он поначалу хотел отказаться от предложения, лишь бы не уезжать от нее, но она настояла, почти заставила его принять его. С ним рядом она была обречена «погибнуть»; словно корабль, давший пробоину и безудержно погружавшийся под воду, капитан которого ничего не в силах поделать, и даже не спасается. Поэтому последним усилием воли, почти «в прыжке», она ухватилась за эту возможность спасения. Все мысли о том, что лично для него это был шанс вывести свою профессиональную карьеру на новый уровень, пробиться в жизни, стать независимым, были на далеком втором-третьем плане, хотя именно этим она и убеждала его, да и саму себя, чтобы он не упустил улыбку судьбы. За всеми этими доводами, которые она приводила ему, за всеми фразами – «твой шанс», «твое будущее», «твоя жизнь», ее внутреннее я, ее инстинкт самосохранения, игнорированный месяцами, и восставший, словно феникс из пепла, истошно кричал: «мой шанс спасти мое будущее, спасти мою жизнь!» Она спасала себя, только себя. Она почти умоляла его уехать. Он уехал. Она снова была свободна. Грустна, но свободна. Потом и грусть прошла.
Спустя годы, оглядываясь назад, их отношения ей казались какой-то непостижимой, почти болезненной зависимостью, – зависимостью деструктивной. Она дивилась своему бессилию тогда. Но воспоминания об их «кувырканиях в постели» ей и сейчас доставляли удовольствие; под них она порой мастурбировала. Как вспомнит, так сразу что-то екает внутри и низ живота начинает предательски ныть. Бывало, что она, занимаясь любовью с Икрамом, представляла себя с Олжасом, крепко зажмурив глаза, и боясь, как бы ее уста в беспамятстве не предали ее, произнеся его имя.
За такими воспоминаниями о любовных утехах с Олжасом она застала себя, когда услышала, как щелкнул выключатель в зале и Икрам зашел в ванну чистить зубы.
Решила тут же переключиться на Кейко Хана, чтобы успокоить участившееся сердцебиение. «Мать родная! Кейко Хана и здесь крайне эффективна», – зевая вовсю, подумала она. «Решающий рывок» не удалось сделать и сегодня, госпожа Хана не сдалась и на этот раз.
– Дневник вел? – поинтересовалась она, когда кровать заиграла от плюхнувшегося в нее тела.
– Ага.
– Много написал?
– Нет, как-то не шло… почти нечего было писать сегодня.
– Бывает… Но все равно молодчина. Спокойной ночи, – уже шепотом произнесла она, притянув его к себе и напечатав поцелуй в губы, отдававшие запахом зубной пасты; развернувшись, выключила свет своей прикроватной лампы и улеглась.
– Спокойной ночи.
Уже сквозь сон она почувствовала сначала его руки, заключившие ее в объятия, а потом и его ноги, обнявшие ее ноги, и ей стало тепло и приятно от прижавшегося к ней сзади тела.
* * *
Светало. Небо затягивали хмурые, темно-серые тучи. К дождю.
Инес отошла от окна, допивая свой кофе, мысленно перебирая в памяти виды и забавные названия облаков, игриво окрещенные в далеком детстве мамой, когда они однажды весной провели целый месяц в деревне у бабушки. То перечисление было наглядным, поскольку за тот месяц небо «посетили» самые разные тучи и облака, и маленькая Инес развлекалась тем, что каждый раз тащила мать на улицу, чтобы та ей «назвала их имена». Это занятие доставляло ей, – тогда еще совсем юной девочке, – неописуемое удовольствие, поскольку мама, отнюдь не лишенная бойкого воображения, называла их на самый разный лад, от «взбитых сливок» до «плачущего верблюда». Лишь однажды, взглянув на небо, она попросту бросила дочери: «Ой, быть дождю… Это к дождю, Инес», после чего бросилась собирать развешанные вещи в саду. Это-то Инес крепко-накрепко и запомнила: темно-серые облака – предвестники дождя.
Она думала о маме. Думала не случайно. Сегодня был ее день рождения.
Инес, как обычно в этот день, собиралась навестить маму в Большом Саду, но в этот раз без отца, так как тот был в отъезде.
Они уже договорились пообедать вместе по его приезде; давно не виделись, да и отец очень желал увидеться, хотел сказать что-то важное, но не по телефону. «Похоже, снова будем говорить о былом, копаться в воспоминаниях, – думала она. – Сентиментальным стал очень. Ну, это и понятно, возраст».
Мальчики еще спали. Суббота.
Она не часто брала их с собой, когда шла к маме, предпочитая ходить одной, ну или с отцом. И Бьорн, и Сайрус относились к этому с пониманием и не навязывались. Для Инес такие визиты, особенно в день рождения матери, были глубоко интимными моментами, – Элен была ее матерью, не их. Пусть и бабушка мальчику, но это другое, совсем другое.
Выходя из метро на конечной станции синей ветки, от которой до Птичьего парка было минут десять ходьбы, она застала сильный дождь. Хляби небесные разверзлись не на шутку. Раскрыв зонтик, направилась не по улице, ведущей к центральным воротам парка, а по улочке, отклоняющейся на северо-запад от этих ворот. Ей нужно было не в сам парк, а в соседствующий с ним большой сад. Сад был действительно огромен.
Это было своего рода кладбищем, – кладбищем для кремированных усопших.
Называлось место «Безмолвная Аллея», а в простонародье – Большой Сад. И все в городе под «большим садом» имели в виду именно это место, а не какой-нибудь другой сад, пусть и такой же большой. А настоящее название почему-то не прижилось у горожан; «безмолвной аллеей» его «называли» только карты города, справочники и туристические путеводители. Кладбищем же и вовсе ни у кого язык не поворачивался называть: здесь «обитали» многочисленные деревья, кустарные растения, всевозможные цветы, клумбы, уютные скамейки, тропинки и даже пруд. Действительно сад! чьи недра приютили пепел усопших, но не в коробочках или сосудах, а засыпанный в землю при посадке саженцев деревьев, цветов и прочих растений, или же в землю у корней уже имеющейся растительности, – как будет угодно родным усопших.
И никаких табличек, никаких надписей и никаких искусственных опознавательных знаков, – таковы были правила. Они и сделали Сад садом. При этом это место было открыто для публики, как любой другой городской парк, но из уважения к месту или больше к людям, навещавшим там своих родных, горожане здесь ограничивались спокойным гулянием, предпочитая делать пикники или игры в соседствующем Птичьем парке. Только туристы и неместные, не ведая, что это за место, и полагая, что это продолжение Птичьего парка, бывало, шумно вели себя, гадая при этом, почему нет-нет да встречаются люди, задумчиво стоящие или сидящие у растений и деревьев.
Каждый раз направляясь туда, она была рада, что именно там они похоронили маму. У подножия раскинувшейся белой акации. Это дерево ей сразу приглянулось; едва она увидела его и вопрос где именно найдут свое последнее пристанище останки матери уже не стоял. Отец одобрил. Хотя он одобрил бы любой выбор дочери.
Уже на подходе к Саду, едва издали взору представала могучая и довольно плотная стена деревьев, стоявшая на передовой растительного мира, ее настроение поднималось. Не важно во власти каких дум она пребывала направляясь туда, входя, душевное состояние неизменно улучшалось, пусть ненамного, но становилось легче, светлее. Атмосфера располагала. Вид раскинувшихся деревьев, цветов, зелени, особенно весной, когда все расцветало, создавал приятную иллюзию, что мама здесь, что она «живет» в этих деревьях, цветах, траве и воздухе: ее прах впитала земля и разнесла частицы по своим «венам» по всему саду, подобно садовнику, удобряющему землю во имя будущей жизни. У самой смерти здесь было совсем иное лицо: она представала не чем-то темным, пугающим и мистическим, а как звено цикла жизни всего живого на земле. Жизнь и смерть здесь походили на круговорот воды в природе.
Такое легкое восприятие и настроение от визитов в Сад разделяли, – она была в этом уверена, – и другие не случайные его посетители. Невольно наталкиваясь на них, она, как ей казалось, часто наблюдала схожее умиротворенное и по-хорошему задумчивое состояние на их лицах.
Вспоминая те редкие случаи, когда ей приходилось бывать на обычном кладбище, ее всю передергивало от обитавшей там угрюмости. Угрюмое место, угрюмые лица, угрюмое настроение, даже воздух там и тот угрюм. Не спасают ни деревья, ни пение птиц, ни лучи солнца, ни благоухающие цветы, ибо все это лишь фон, задний план, где главное место «на сцене» отдано холодным надгробным плитам и памятникам. Смерть там иная. Смерть там безутешна. Смерть там – это конец, конец всему, и твердый камень тому красноречивое подтверждение.
И вот они, ушедшие из жизни и погребенные там, замурованные в гробах, словно заключенные, в объятиях Смерти, – иной Смерти. Лишенные возможности слиться с Матерью-Природой они обречены на долгое ожидание: они ждут, пока его величество Время не выпустит их из этих «оков», и тогда все встанет на свои места. А до тех пор, они лежат под тяжелыми плитами, которые словно рука сорвавшегося в пропасть человека, ухватившаяся в последний момент за край обрыва, служат «рукой» умершему, уцепившемуся за край «живого мира» в отчаянной попытке спастись от забвения. И на них напишут имя и фамилия, годы жизни и еще что-нибудь. Но для кого? Для родных и близких? Они всё это и так знают. Они знают больше, много больше. Нет, это напишут для чужих, для посторонних. Словно сеть, брошенная в море, в надежде, что твое имя и фамилия промелькнет, пусть и случайно, в мыслях как можно большего количества людей. И вот некто, идущий к знакомой «руке», по пути нет-нет да скользнет мимоходом по «рукам» других, и те не упустят свой шанс тут же промолвить: «Здравствуйте, меня звали Лотта Джорджия, я жила, я прожила шестьдесят два года», «Здравствуйте, меня звали Ален Кристина, я жил, я прожил целых восемьдесят лет». А иной раз этот некто остановится перед маленькой безмолвной «ручкой», потрясенный, быть может, прожитыми годами ее владельца, и тогда, – и только тогда, послышится застенчивый детский голосок: «Извините, не пожил, не сложилось… только девять лет, – и лишь видя, что тот медлит, смелее продолжит, – я Кристиан. Меня звали Кристиан».
Не только царицам, императрицам и прочим владычицам мира сего было присуще желание остаться в веках, достичь бессмертия путем сотрясания воздуха произношением имени своего, сквозь время, но и Лотте – учителю французского языка, и Алену – плотнику… Кристиану? Нет, ему нет, – «не пожил, не сложилось».
Для Инес Большой Сад помогал людям «отпускать» близких; не забывать, но отпускать, и без лишних претензий на бессмертие…
Быть похороненной в Саду не было объявленным желанием Элен. Даже разменяв седьмой десяток она не обсуждала такие вопросы ни с Инес, ни с Полом, не проявляя никакого интереса к судьбе своего бренного тела после смерти. Во всяком случае, ни один из них не помнил таких разговоров. В течение же ее скоротечной болезни, приведшей к скоропостижной смерти, обсуждать такие вопросы они с ней не хотели, а потом было уже поздно. Но они точно знали, чего бы она не хотела: быть погребенной в гробу. Нет, и этого она не говорила, но они твердо знали. Она боялась червей. Больше всего на свете. Храбрая Элен, смело шагавшая по жизни, бросавшаяся в лобовую атаку на все превратности судьбы, чего только не пережившая за свою бурную жизнь, немела от страха при виде безобидного земляного червя, выползавшего наружу после дождя, или визжа бросала надкусанное яблоко, словно ошпаренная, едва завидев характерные движения мягкотелого существа. Это первое, что дочь с отцом отметили в унисон, когда настало время. Они ни за что на свете не отдали бы ее тело в объятия того, чего она так боялась при жизни. А прах, прах – это другое.
По пути она зашла в булочную на улице Вож, чтобы купить круассаны для старого садовника, ухаживающего за Большим Садом.
Но садовником тот был только в зарплатной ведомости администрации района. В действительности же он был старожил Большого Сада, его глазами и душой. Он обязательно присутствовал на всех похоронах в Саду, но не из праздного любопытства, а ввиду своей работы: он должен был знать эти места. Это не входило в круг его обязанностей, но было его личным правилом, которое с годами стало непреложным правилом для всех: хоронившие не хоронили, пока не подходил он.
Его звали Патрик. Но его имя узнавали не от него, а от окружающих, ибо он не разговаривал. Он был глухой. Ирония ли судьбы или слепой случай – в Безмолвной Аллее безмолвный садовник. Врожденная ли глухота или приобретенная – этого, пожалуй, не знал никто.
Он работал и жил там же, в маленьком домике неподалеку от входа в Сад. Изначально это была лишь постройка для хранения инструментов и прочего садового инвентаря, но лет пятнадцать тому назад, по распоряжению администрации района, она была достойно переоборудована под домик для бездомного садовника, где он и жил с тех пор.
Если его не было в домике, – а она не помнила и раза, чтобы застала его там, – она оставляла гостинцы у оконного отлива. Так делали и другие. Главное не оставлять их на скамейке, а то его собачонка сама с удовольствием полакомится выпечкой, ибо пакеты раскрывать она наловчилась.
Уже на подходе к его жилищу, по постукиванию дождя о зонт Инес облегченно смекнула, что дождь ослабел.
Не застав Патрика дома, решила не оставлять пакет у окна, так как дождь нет-нет да накрапывал туда под легкими порывами ветра. Подвесив его за ручку входной двери, надежно укрытой козырьком, и предусмотрительно прокрутив его пару раз вокруг ручки, чтобы было повыше (от собачонки), направилась к маме…
Обратный путь у Инес обычно занимал больше времени, поскольку ее поступь по аккуратным, извилистым дорожкам Сада всецело гармонировала с ее настроением, отдавая тем умиротворением, граничащим с легкой меланхолией, неизменно навеваемым визитами к маминому дереву.
Издалека заметила нетронутый пакетик гостинцев на двери.
«Такой дождь, а он все садовничает», – подумала она, на ходу машинально оглядываясь по сторонам. Послышался голос его собачки где-то вдали, в той части Сада, которая граничила с Птичьим парком. «И этой тоже неймется, под дождем-то, – каков хозяин, таков и питомец!..» Но стоп, то был не лай, с тревогой щелкнуло у нее в голове, больше походило на завывание или даже скулеж. Что-то екнуло в груди, и прежде чем что-нибудь сообразить, она обнаружила себя уже несущейся в ту сторону. Бежала на голос собаки, и не по виляющим тропинкам, а по прямой, хлюпая по образовавшимся лужам и местами утопая в податливой от дождя почве. Огибая небольшой холмик, за которым брал начало пруд, уходящий дальше в Птичий парк, она увидела псину у ряда кустарных растений. Одну, безутешную. Завидев Инес, та стала звонко лаять, оставаясь при этом на месте, вертясь вокруг себя словно юла. «Да что с тобой?!» – думала она, приближаясь.
Подбежав, она увидела под кустами сначала обувь, потом ногу, и, наконец, все тело, лежащее ничком на земле, с прижатыми к груди руками. Тут же плюхнулась на колени, стараясь аккуратно перевернуть его хотя бы на бок, негромко тараторя при этом: «Патрик, Патрик! Что с вами? Вы слышите меня? Вам плохо?» «Ах, дура, он же глухой!» – мысленно обругала она себя. «Живой!» – с облегчением вырвалось у нее вслух, когда увидела моргающие глаза пожилого человека; тут же, однако, замерла, поняв по выражению лица, что от переворачивания, пусть и осторожного, тому больно: он весь съежился, силясь вернутся в изначальное положение – лицом вниз. Она тотчас его отпустила, но медленно, избегая резких движений. «Ах, скорая, скорая!» – осенило ее и, выхватив сотовый телефон из кармана, стала набирать двухзначный номер.
Еще в школе их обучали тому, как правильно делать экстренные вызовы (скорая помощь, пожарная, полиция): что говорить в первую очередь, что не говорить и как говорить. Главное – ясно и коротко отвечать на вопросы оператора, алгоритм вопросов которого построен таким образом, чтобы в максимально короткое время собрать критичную информацию о ситуации, не больше. И действительно, после, как ей показалось, пары-тройки вопросов-ответов, она с облегчением услышала: «Принято, наряд выезжает, оставайтесь на месте Инес». Одна лишь небольшая заминка получилась с названием места: она по привычке назвала его «Большой Сад», а не «Безмолвная Аллея», но оператор понял.
Патрик лежал весь мокрый, словно в воду окунутый. Она хотела укрыть его зонтом, но неожиданно для себя зонта у себя не обнаружила. Да и на ней самой сухого места не осталось. Собака вилась вокруг, поскуливая, но уже не лая. Было видно, что присутствие Инес ее успокоило так же, как последняя фраза оператора успокоила Инес.
Вдруг послышались быстро приближающиеся шаги, точнее хлюпанья, но не оттуда, откуда она их ждала, а сзади. «Так быстро!» – едва промелькнуло у нее в голове, но тут же последовало разочарование: то была не скорая, а подбежавшая девушка в спортивной форме.
– Что с ним? Скорую вызвали? – наклонившись, выпалила та.
– Да, они едут. Не знаю, что с ним, я его таким нашла… Он жив, но двигаться ему больно.
– Я побежала к воротам, встречу их и приведу сюда, – буквально отчеканила та и, не дожидаясь ответа, умчалась.
«Отличная идея! Отличная! Ай-да, молодчина!» – мысленно одобрила ее Инес, поражаясь эффективности мышления девушки.
Она не знала, сколько времени прошло, прежде чем они приехали: все это время она что-то говорила и говорила садовнику, не особо помня, что именно, ей просто казалось, что так ему будет легче (снова забыла, что он не слышит); по сути же, скорее, своим монологом успокаивала себя, ибо ждать и ничего не делать было невыносимо.
За своим бормотанием она и не слышала, как те подбежали. Лишь когда чьи-то руки отстранили ее, она обнаружила, что уже не одна; ее окружали трое людей в одинаковых голубых дождевиках: два медбрата с носилками в руках, медсестра, и та девушка в спортивной форме, стоявшая чуть поодаль. Медсестра припала к лежащему, осматривая и задавая Инес вопросы. Услышав от нее, что он глухой, они все переглянулись. Медсестра что-то шепнула своему коллеге, тот кивнул в ответ. После беглого осмотра, они аккуратно начали перекладывать его на носилки.
– Это ведь ваш зонт? – спросила «молодчина», протягивая его Инес. – Он лежал на земле, там, за холмом.
– Ах, да, мой, спасибо.
– Я должна бежать, у меня дома ребенок остался один. Вы ведь…
– Да, да, вы идите, я останусь, если нужно. И спасибо.
– Вы ведь обнаружили его? – обратилась к Инес медсестра, когда медбратья подняли носилки и устремились к машине, и после утвердительного ответа, продолжила: – Он не разговаривает, боюсь, что вы нам будете нужны на некоторое время, не больше часа, чтобы понять обстоятельства. Вы ведь сможете?
– Да, разумеется, я с вами.
И они устремились вслед за медбратами, уже порядком удалившимися, за которыми следовала совсем притихшая собачка. По пути она в двух словах описала спутнице, как и когда она его обнаружила, отвечая по ходу на уточняющие вопросы.
Проходя мимо его дома, Инес бросилась к дверям и, вытащив круассаны из пакета и положив их на крыльцо, живо последовала за всеми в машину скорой помощи. Ее, вместе с одним из медбратьев, усадили рядом с водителем.
Удаляясь, она бросила беглый взгляд в сторону оставленного позади домашнего питомца, стоявшего у входа в Сад и провожавшего их взглядом полным тревоги; гостинцы лежали не тронутые.
* * *
Был в баре с ребятами, смотрели футбол. Наши выиграли! Был рад, но не так как раньше. Поймал себя на мысли, что, если бы даже проиграли, не сокрушался бы, наверное. Все было как прежде, да и весело было, но не чувствовал единения с местом и людьми. Больше смотрел не на экран, а на товарищей и других посетителей бара. Чувствовал себя инородным телом там. А глаза у всех горели, куча эмоций, радостных восклицаний, огорчений, бесконечных передвижений столов и стульев, громких обсуждений, море пива и закусок, звон разбитых кружек. В общем все то, что я так люблю. Или любил. Любил? Еще думал откуда такой экстаз? Почти умопомрачение, коллективное отключение сознания; и только интерес, почти животное желание выиграть, чтобы наши выиграли, чтобы те проиграли, чтобы мы были сверху, а те снизу, чтобы вырвался из груди победный клич, чтобы залить гордость и радость победителя крепким напитком и уснуть, уснуть крепко, чтобы потом обсуждать и обсуждать, вплоть до следующего матча. Те тоже думают также и хотят того же. И вот так по кругу. Все идут в бар смотреть футбол словно сами идут играть, кутаются в символику своей команды, чтобы опознать кто наш, а кто их. И даже совершенный незнакомец, одетый в те же цвета, становится тебе ближе в тот момент, чем твои родные. И обнимаются друг с другом, и угощают выпивкой, и понимают друг друга, понимают совершенно. Откуда это? И как вернешься домой – сразу ясно, победили или проиграли. Или веселое лицо с сияющими глазами, шумный весь, болтливый, или понурый, неразговорчивый, грустный, словно сам был бит. Был бит. Был бит. Точно! Идем смотреть футбол – словно на войну! И после битвы слышно только победителей, проигравшие же молчат, или оправдываются, зализывая раны в укромном месте, избегая даже своих, в ожидании следующего боя. А подруги, жены проигравших пожалеют их, успокоят их и подбодрят, и обязательно отпустят взять реванш, даже подтолкнут. И так по кругу. Все будут победителями, все будут проигравшими, и по многу раз. И так каждый раз, изо дня в день, из года в год, из жизни в жизнь: и старик, «навоевавшийся» в свое время, будет наблюдать за молодыми «солдатами». И турниры-войны бесконечны. А женщины снисходительно нам улыбаются, с «пониманием» относятся к нашему баловству, как бы говоря «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы устало», и, наверное, рады, пусть и невольно, что мы возвращаемся эмоционально истощенными, опустошенными, всеми мыслями в этой войне. И нигде больше… Всю свою эмоциональную энергию оставляем в футболе, ну или в любом подобном увлечении… А раньше радовался и получал удовольствие от таких посиделок. Даже ребята подметили, что задумчивый стал какой-то, если раньше кружек пять-шесть пива просто улетали, то вчера едва третью допил. Чем больше думаю обо всем этом, и, как мне кажется, чем больше понимаю вещей, тем грустнее становлюсь. Грустнее? Или задумчивее? Не все ли равно! Витя, с которым я нет-нет да болтал о моих наблюдениях, невольно поднял меня на смех, обронив, что я все больше и больше интересуюсь гендерными вопросами. Только и слышал вокруг: «Тебе оно надо?» или «Делать тебе нечего!» или вот еще, классика: «Против природы не попрешь, дружище!» Все в этом духе, короче. Пожалуй, только Мансур сказал интересную вещь: «Хочешь жить спокойно и наслаждаться жизнью – не думай о таких вещах, относись к ним проще». В точку сказано. Сам заметил уже, что чем больше думаю, тем наслаждаться получается меньше. Вот даже футбол смотрится по-другому. Во всем начинаю видеть подвох. Воистину говорят: «Блаженен сон не ведающих!» Но не думать не получается, да и не хочу не думать. Всю жизнь и так не думал. Жил как указывали, «ел то, что положат в рот», не задумываясь… «Против природы не попрешь!» – я и не пру против природы. Я же не собираюсь рожать! Здесь, понимаю, против природы не попрешь, а в остальном я уже не так уверен. Ну, еще уверен в том, что мужчины от природы физиологически сильнее женщин, то есть, предрасположены быть сильнее, а дальше как пойдет. Вон, куча девушек, которые занимаясь, становятся в разы сильнее многих мужиков. Да, и мужчин-дохляков хватает. Ах! Удивительное видео позавчера смотрел! Просто удивительное! В скандинавской стране (а где же еще?! они вечно впереди планеты всей), в Норвегии, кажется, гендерное неравенство как таковое знают или испытывали, кажется, только люди примерно моего возраста и старше. В этом видео сняли один из уроков юных школьников по предмету «История развития общества» или что-то в этом роде, где как раз освещается гендерный вопрос в ретроспективе: о том, что раньше было неравенство полов, что мальчики занимались только тем-то, что они могли и не могли делать, и т.д., так вот – реакция детей поразительна!!! Глаза округляются от удивления, как у мальчиков, так и у девочек, или даже от недоверия к тому, что говорят, будто им сказку какую-то рассказывают. У девочек даже где-то виноватое лицо становится, им будто неудобно за прошлое, которое им рассказывают, неудобно перед мальчиками, и они виновато хихикают. Мальчики же негодовали и всё спрашивали «почему? почему?» Один мальчик прямо покраснел, и дышал глубоко, видимо ему было даже не по себе от этой новости, и от того, что такое было. Поразительно еще и то, что в их простых словах звучит правда. В их простых вопросах-ответах обнажается весь вопрос, и все аргументы, основания, которые им учитель приводит, обосновывая, отчего так было раньше, летят в тартарары, разлетаются в пух и прах! В их устах вся правда жизни, т.к. они отбрасывают всю шелуху, которой любят покрывать взрослые, и перед ними любой вопрос – голый, совсем голый, не припудренный красивыми фразами, замысловатыми оборотами речи и мудреными доводами, которыми так грешат политики и взрослые. Помню, одна девочка выпалила: «Но как они могли считать, что девочки в принципе умнее мальчиков, если это не так? Вон у нас Свэн показывает лучшие результаты на экзаменах во всем классе, да и Эрик тоже… Не понимаю». Удивительное видео! Много думал после просмотра. Нашим же деткам скажи, что это занятие только для девочек, а это для мальчиков, что эти способны на это, а вторые только на это, и т.д. – вопросов не зададут, покорно примут как данность и будут следовать. Почему? Да потому, что уже подобное слышали или дома, или от родных или на улице. Ребенок верит тому, что говорят в школе, потому что это подтверждается услышанным дома, верит тому, что говорят дома, потому что слышал такое в школе, и верит тому, что говорят на улице, потому что похожее уже слышал либо дома, либо в школе. Вот, все «устроено» и «настроено». А мы, чтобы убить любое желание, любой позыв любознательности у вдруг, откуда не возьмись, любопытного ребенка, только и говорим две вещи: «природа устроена так!» или «таковы обычаи!», и все! На все только эти два ответа! К любой ситуации подгонят их, если первый не подходит, то второй, и наоборот. Два железобетонных ответа! Два неподъемных ответа! Не оставляющих никаких надежд, и главное – два ответа не оставляющих места для дальнейшего развития мысли и не требующих никаких доказательств: достаточно просто «положить» их на стол и все, разговор окончен. Природу не изменишь, обычаи же предков – это прошлое, а прошлое не вернешь и не изменишь. Все, остается только проглотить. Из первой фразы я согласен только со словом «устроена». Именно «устроена», но только не природой, а людьми… Ах, как Айгуль права, тысячу раз права! Как я раньше не обращал внимания на все это! Отказываюсь не думать! Все! Не хочу не думать! Не хочу жить проще! Пусть будет сложнее, пусть не многое поменяю в своей жизни, но, возможно, таким образом, поменяю жизнь Дамира. Я должен быть ему примером, причем не на словах, а на деле. Да, не на словах, а на деле! Ах, как хочу, чтобы он был также «свободен», как тот ребенок из видео, который негодует от того, что ему рассказали про прошлое. Очень горько и грустно от того, что, если моему мальчику сказать такое же, боюсь, что он отнесется к этому спокойно, нормально. А это, – это как раз-таки и не нормально… Мама родная! Ну и расписался же! Если в первые дни еле-еле полстраницы набирал, будто и мыслей особых не было, то сейчас не заметил, как уже пару страниц начиркал! А раньше думал не мое это дело – дневники вести, мысли записывать, да и мыслить. А, нет! Все по силам, все нарабатывается! Ну все, Айгуль зовет спать!
* * *
Молодой человек быстро шел по коридору; его шаги по уложенному мрамором полу, усиленные акустикой от высоких потолков, гулко отдавались в воздухе, придавая, как ему казалось, значимость топоту его ног. Ему нравилось здесь слышать звук своих шагов. Немногие, пожалуй, обращали внимание на эту особенность здания, которую с первого же дня отметил он. Но это и немудрено, ибо слух у этого молодого человека был отменный, – музыкальный.
От всего в этом здании веяло властью, начиная с самого строения, поистине исполинских размеров, вплоть до вешалки или дверной ручки каждого кабинета. Высокие потолки, широкие коридоры, неброские отделочные материалы образцового качества и представительский дизайн внутреннего интерьера придавали солидную или, лучше сказать, величественную атмосферу этому месту. Все было отделано с безупречным вкусом, но без мишуры. Даже запахи здесь были иные: вроде ничего особенного, но в воздухе витала монументальность.
Похожий ореол парил и на улице, на подступах к зданию. Каждое утро, когда Марко, – именно так звали обладателя музыкального слуха, – сворачивал с проспекта Пятого Ноября в сторону центрального входа здания, невольно вытягивался струной, демонстрируя безупречную осанку, и внутренне весь подтягивался. И сам поворот – ах, этот поворот! Это простое движение в сторону этого здания, этот вираж, когда он отделялся от общего потока людей, спешащих на работу, щедро одаривал его необъяснимым чувством превосходства. Чувство, особенно усиливавшееся от случайных взглядов людей, которые он порой ловил в такой момент, полных восхищения, смешанных если не с завистью, то с некоторой толикой ревности. Неудивительно, ибо в этом здании определяли, как будут жить не только люди этого города, но и целых наций и государств.
Здесь не бегали. Даже если очень спешили, передвигались сугубо шагом, пусть быстрым, но шагом. На первых порах, когда он торопился, он, бывало, трусил, но потом уловил, что этого делать не нужно; никто ему и слова не обронил на этот счет, он просто понял. Бег в этом здании не только «уменьшает» тебя лично, делая из тебя человека копошащегося, которому в этом здании не место, но и умаляет само здание, тогда как резвый шаг придает ауру решительности, внушая окружающим твое стремление бросаться в океан вопросов и дел, требующих твоего участия, и важность твоего времени, которым ты дорожишь. Бег же создает впечатление, что ты не успеваешь, а значит плохо управляешь своим временем, а значит – тебе здесь не место.
Он возвращался к себе в кабинет после доклада своему руководителю о подготовке к мероприятию. Вроде прошло нормально, думал он, вздохнув от облегчения. Каждый поход к ней – словно экзамен; местами голос предавал его, лихорадочно вибрируя, руки нет-нет да подрагивали, когда передавали или собирали документы со стола. Уже больше месяца как он работал здесь, а волнение не проходило. Еще бы! Не у директора какой-нибудь компании второй ассистент, а у самой Симоны фон Армгард!
Он и не ведал о ее существовании до того, как устроился сюда, но устроившись, сразу понял магнитуду персоны, на которую работал, и понял это не по занимаемой ею должности и регалиям, а эмпирически: стоило ему, совсем «сырому», поначалу неуверенному и растерянному сотруднику, чье волнение предательски выдавало выражение его лица, побуждавшее коллег по цеху, к которым он обращался, одаривать его снисходительными взглядами, обмолвиться чей он помощник, и отношение менялось на глазах. Размеренность в их движениях сменялась усердием, все тут же решалось; все в здании, да и за его пределами, начинали чуть ли не «по потолку ходить» лишь бы удовлетворить его запрос, и в их действиях читалась неподдельная рачительность. Имя делало свое дело. Это и пугало его, и радовало. Радовало тем, что имя могло оказать ему услугу и в будущем. «Пусть и краткосрочный контракт, но достойный пункт в резюме, – часто думал он, – да и всякое бывает, может переведут еще в постоянный штат… Тот же Юсуф начинал так же, а теперь он – ее правая рука!»
Ему не терпелось в туалет, но он решил потерпеть, сначала передать Юсуфу поручение фон Армгард, а уже потом лететь в уборную… лететь шагом.
Госпожа фон Армгард была одна в своем просторном кабинете, обставленном неброско, без изысков, но со вкусом, – безупречным вкусом. Она сидела не за рабочим столом, а в зоне кабинета, предназначенной для гостей, в полюбившемся кресле из дерева, обитом добротной кожей.
Она ждала гостей.
С настенных портретов на нее поглядывали выдающиеся общественные и государственные деятели прошлого, являющиеся своего рода примером для нее и неиссякаемым источником вдохновения: Анна-Мари Клэр, Каролин Шейла-младшая, Амала Решми, Эрнестина Элоиза. Портрет последней висел на стене прямо напротив ее рабочего стола, поэтому каждый раз, когда фон Армгард поднимала глаза, она встречала взгляд этой без преувеличения блистательной женщины.
Выбор в пользу Эрнестины Элоизы был отнюдь не случаен.
Пусть три другие женщины ничем и не уступали ей в значимости на своем поприще, а то и вовсе превосходили, как в случае с Амалой Решми, о которой слышали даже самые не образованные подростки, причем в любой точке света, фон Армгард не колебалась при выборе той, под чьим пристальным взглядом она будет проводить свои трудовые будни.
Госпожа Элоиза была государственным и общественным деятелем, профессором, философом, чьи многочисленные труды затрагивали самые разные сферы жизнедеятельности общества, и дважды была президентом Бразилии. Приняв бразды правления в очень сложный для страны период, когда экономика была в упадке и страну раздирал затянувшийся политический кризис, за два президентских срока ей удалось перезапустить процессы и задать такую динамику развития во всех направлениях, что это впоследствии послужило фундаментом для дальнейшего развития страны, приведшего двумя десятилетиями позже к золотой эпохе этого государства.
Многим она особенно запала в душу после того, как в конце своего второго срока на посту президента, вопреки беспрецедентной поддержке народа и инициативе парламента страны по внесению изменений в конституцию, которые позволили бы ей баллотироваться на третий срок, апеллировавшего и обосновывающего их необходимостью «продолжения взятого курса и реализуемой президентом политики», зиждившейся, по мнению абсолютного большинства, на личности и авторитете руководителя страны, госпожа Элоиза наложила категоричное вето на законопроект и сложила полномочия, когда пришло время. Ее пламенная речь в парламенте в момент наложения вето облетела весь мир, разом став гимном демократической формы правления, а некоторые отрывки из нее оказались на страницах многих учебников по основам государства и права, и не только ее страны, но и далеко за ее пределами. И с напечатанных страниц ее слова: «…Подобно временам года, где лето сменяет осень, за которой следует зима, неизменно переходящая в весну, смена власти должна стать непреложным законом нашего общества, без исключений! Это квинтэссенция демократии! Сама смена власти и есть благо!..» дышат силой и пробирают сознание; можно лишь представить, что творилось в сердцах депутатов в тот день, когда гремела эта, как ее позже нарекли, «Апрельская речь».
Уже на закате своей жизни, оглядываясь назад на свой долгий и плодотворный трудовой путь, она признавалась, что тот уход с поста и наложенное вето она считает своим самым важным политическим деянием, сделанным на посту президента страны. «Да, – многие читали в ее автобиографии, – в тот вечер, когда я стояла на трибуне парламента с влажными от волнения ладонями и беснующимся желудком, я, пожалуй, сделала лучшее, что могла бы когда-либо сделать для своей страны. А после выступления, закрывшись в парламентском туалете, я ревела навзрыд, рыдала от осознания того, что я сделала, и что я смогла! Уже тогда, в той кабинке, я понимала, что все, что мне предстоит еще сделать в жизни для своей родины, по магнитуде и важности вряд ли превзойдет тот необычайно холодный апрельский день».
Политические аналитики всего мира единодушно сходились во мнении, что мощнее сигнала демократическому сообществу о том, что никто и ни под каким предлогом не должен присваивать власть, принадлежащую народу, не было послано ни одним политиком, ни до, ни после Эрнестины Элоизы. На фоне одно время расплодившихся по миру глав государств, облаченных сподвижницами в «Лидеры нации» или «Матери народа», пусть поначалу и действительно поддерживаемых народом, но с годами возомнивших себя незаменимыми, «теми самыми», отчаянно, до крови вцепившихся руками в кресло власти, поигрывающих в крестики нолики с конституцией и законами, бормоча при этом: «на благо народа», поступок президента Элоизы вызывал неподдельное восхищение…
Под взглядом такой женщины невозможно не требовать от себя большего, думала фон Армгард, вешая ее портрет на стену.
Небольшие и аккуратные шкафы, заполненные самой разной литературой, от книг и печатных изданий, непосредственно связанных с родом ее деятельности, до научных и философских трудов и томиков художественной литературы, гармонично дополняли деловое убранство рабочего кабинета. Единственное, что, пожалуй, немного выбивалось из всего этого монументального ансамбля, была фотография молоденькой фон Армгард c церемонии вручения диплома Университета Офенизии – одного из престижнейших учебных заведений мира, и сам диплом. Не простой диплом.
На дипломе сиял небольшой выгравированный символ в левом нижнем углу – позолоченная ветвь оливкового дерева, – не просто знак отличия, но несравнимо лучше, недосягаемо лучше, – знак восхищения Высшего профессорского совета Университета, присуждаемого не за безупречные оценки на экзаменах, а за достижения сверх учебного процесса. Этот знак означал еще и то, что ее имя выбито на стене Университета, наряду с другими обладателями подобного символа: она там четырнадцатая, – четырнадцатая за триста сорок восемь лет существования учебного заведения, причем тринадцатая гравировка на стене датируется двадцатью семью годами ранее.
Оливковая ветвь открывала все двери, полностью освобождая ее обладателя от такой рутины как составление резюме и поиски работы, – только успевай отвечать на бесконечные звонки и сообщения с заманчивыми предложениями от работодателей, сулящих блистательной выпускнице блистательную карьеру.
Оливковая ветвь сделала еще кое-что для Симоны, то, чего она вовсе не ожидала: она невольно помирила ее со своей фамилией, с которой у нее были весьма «натянутые отношения».
«Фон Армгард» преследовала Симону все ее детство и юность, нередко являясь причиной насмешек, язвительных шуток, конфликтов и косых взглядов, а порой и изоляции. Немалого юная Симона натерпелась из-за нее. Если ее одноклассники вспоминали о своей фамилии разве что на перекличках в классе, то для Симоны она была нечто «живым», сродни бремени на плечах, неизменно привлекающему недружелюбное внимание.
Обладателям такой дворянской фамилии было отнюдь не место в том неблагополучном районе маленького города, куда семья фон Армгард переехала, когда Симоне едва стукнуло три года. А семья фон Армгард и вправду была самых что ни на есть дворянских кровей, с севера Фландрии, где одна из деревень даже носит имя прапрабабушки Симоны – Армгард, откуда собственно и тянется их род. Несомненно, отнюдь не добрым стечением обстоятельств был вызван переезд такой семьи в другую страну, в такой городишко, в не лучший район (своего рода гетто), что стал новым домом маленькой девочке. То было бегство, бегство из родных мест, куда подальше, куда потише и подешевле, причиной чему послужило явно какое-то несчастье, почти несмываемый позор, запятнавший и разоривший семью, о котором Симона так ничего и не узнала, а повзрослев и не стала дознаваться. Родители упорно молчали, не проронив ни единого слова, и лишь по их тяжелым взглядам, когда любопытство подрастающей девочки толкало ее на расспросы о первом доме, она понимала, что случилось что-то гнетущее, мрачное, почти непереносимое. Она и не усердствовала в расспросах, поскольку почти ничего и не помнила с той жизни, разве что смутно всплывал «дом, где были утки в пруду», – единственный фрагмент, оставшийся в ее памяти. А гетто было ее домом, в полном смысле этого слова, как и для любого другого ребенка, жившего там, ведь другой жизни она и не знала… вот только фамилия, фамилия иногда привносила турбулентные моменты в ее почти нормальную жизнь.
А вот ее родители – совсем другое дело: они знали другую жизнь, совсем иную, поэтому их интеграция в то, что стало для них новым домом, протекала крайне болезненно. Но нужно отдать им должное, они стойко переносили лишения, адаптируясь под новый отнюдь нелегкий быт и под новые реалии, окруженные бесконечными стеснениями, как финансового, так и душевно-эмоционального характера. В отличие от своей дочери, они так и не смогли там стать «своими». И они куда больше натерпелись из-за своей фамилии, нежели их дочь.
Первый звоночек прозвенел, едва они переступили порог местной администрации района, чтобы оформить свое новое местожительство. У клерка буквально глаза полезли на лоб, когда она ознакомилась с заполненным формуляром. Не скрывая удивления, она пару раз переводила взгляд с формуляра на мать Симоны, уточнив, верно ли написана фамилия, и, на последовавший утвердительный кивок заявителя, не то прыснула, не то фыркнула, всем видом как бы говоря: «этих-то как сюда занесло». Особой тактичностью местные жители не отличались, так как жили там не самые образованные и культурные люди, составлявшие в городе самый низший слой населения. На первых порах подобные фырканья и косые взгляды были так часты, что родителям не раз приходила мысль сменить фамилию, как минимум дочери, предвидя сложности, с которыми той придется столкнуться в школе. Но, в конце концов, оставили все как есть. Нельзя сказать, что поразмыслив, решили ничего не менять, просто после слов, брошенных однажды мамой девочки в разговоре с отцом: «Я – фон Армгард, она – фон Армгард… наша фамилия – это наша кровь и единственное, что у нас осталось… и она фон Армгард, черт побери! она выстоит!..» вопрос отпал сам собой и больше не поднимался.
А сложности у девочки в школе были. Ее фамилия, разумеется, выделялась на фоне прочих незамысловатых фамилий, притягивая внимание, словно красная тряпка для быка. Школьникам, как и везде, было отнюдь не чуждо желание поиздеваться друг над другом, награждая ненавистных нелицеприятными кличками, проявляя особое рвение в отношении белых ворон. И если других награждали «обычными» кличками и словесными насмешками, то для Симоны у ее недругов был особый «словарь», применимый только к ней. И издевательские остроты вроде «ваше высочество», «дворянка» и «ваше святейшество» были самыми безобидными в списке. Таким образом, даже в издевательствах она была изолирована от прочих жертв. Но она себя в обиду не давала. Порой подобные конфликты заканчивались тем, что Симона приводила в школу «на разборки» своих друзей с района, с которыми была дружна.
С преподавателями было полегче, хотя порой и на этом фронте не обходилось без колкостей. И всё в отношении Симоны, будь то положительное, нейтральное или отрицательное, у них объяснялось ее фамилией. Что-то не нравилось в поведении, тут же слышалась реплика с нескрываемыми оттенками ехидства: «Так она же фон Армгард, видите ли», неувязка какая-то произошла, разводили руками со словами: «Ну, что поделаешь, фон Армгард», а неизменные успехи в учебе сопровождались перешептыванием вкупе с многозначительными взглядами: «Фамилия все-таки, фон Армгард!» Особенно доставалось юной Симоне в пятом и шестом классах от Денизы Ануд – преподавателя математики, которая очень недолюбливала ее, причиной чему послужила мама девочки. Не раз можно было слышать язвительные комментарии этого преподавателя в учительской, когда она возмущалась повадками старшей фон Армгард на родительских собраниях. Нет, фон Армгард-старшая отнюдь не была активна на собраниях, лишь изредка позволяя себе вопросы, больше слушая. Но именно ее молчаливое присутствие, «величественный взгляд» и «барские замашки», как говаривала преподаватель, бесили последнюю; «одета ничем не лучше нашего, ест тоже, что и мы, квартирка знаю не ахти какая, а взгляд и повадки, будто дом полон прислуги», – ворчала она под хихикания других учителей. Справедливости ради нужно отметить, что наблюдения госпожи Ануд по большей части соответствовали действительности, но своим «снисходительным взглядом» старшая фон Армгард одаривала окружающих не с целью продемонстрировать свое превосходство или дистанцироваться от них, а ввиду того, что это давно стало неотъемлемой частью ее характера, которую она даже не замечала; это зачастую и мешало ей обзавестись приятельским кругом общения на новом месте. Дениза Ануд же была одной из самых возрастных преподавателей в школе, женщина с претензией на уважение, и такое поведение «этой особы», как она ее нарекла, просто выводило ее из себя. На дочери она и отыгрывалась. Поскольку предлогов для придирок по учебе девочка не давала, ибо по успеваемости наголову превосходила всех своих одноклассников, нападки носили личный характер. Симона терпела, лишь дома позволяя себе поплакаться на жестокую несправедливость. Однажды она все же дала отпор, да такой, что Дениза Ануд возмущенно ворвалась в учительскую со словами: «Точь-в-точь ее мамаша! Да я ее… да я…» пока коллеги не угомонили ее, посоветовав сбавить обороты своего предвзятого отношения к девочке, сказав, что добром для нее это не кончится, уже, мол, до директора дошли слухи «об ее особом отношении к Симоне», и не сегодня-завтра того смотри госпожу Ануд вызовут «на ковер». Поддержке девочка была обязана отнюдь не проснувшемуся великодушию и состраданию других учителей, а своим успехам в учебе, приведшим к тому, что она единственная за всю историю существования школы, кто сумела занять призовое место на межшкольной городской олимпиаде по истории, «напомнив», таким образом, городскому комитету по образованию о существовании такой школы, где еще чему-то, оказывается, и учат.
А произошло следующее: Дениза Ануд, с утра находившаяся в объятиях меланхолии, навещавшей ее частенько, была совсем не настроена «нести знание» деткам, и устав от бесконечных «не готов» учеников, лишавших ее возможности просто просидеть урок, решила передохнуть, и, со словами «Армгард, к доске», уже настроила свой «энергосберегающей режим». Каково же было ее удивление, когда названная не вышла к доске. «Армгард!» – повысив голос, повторила она, полагая, что та просто не услышала, но девочка и головой не повела. «Симона!» – уже грозно прогремел голос. Только теперь девочка встала и спросила: «Да, госпожа Ануд?» На вопрос учителя оглохла ли она, что не идет к доске, девочка ответила, что отнюдь не оглохла, просто преподаватель не называла ее фамилии. «Как?! – округлились глаза учителя, не верившей своим ушам, и окидывая взором учеников, как бы говоря «с ума сошла девочка». – Я два раза сказала Армгард!» «Моя фамилия фон Армгард, госпожа Ануд», – последовал негромкий, но твердый ответ. Дальше свидетельства одноклассников расходятся: кто-то говорил, что та была так ошарашена ответом, что застыла с открытым ртом на пару минут, кто-то утверждал о минуте, кто-то ограничился «секунд пятнадцать-двадцать». Достоверно лишь одно – госпожа Ануд была действительно огорошена, да так, что не нашлась что сказать, произнеся лишь: «А, ну да, фон Армгард… к доске», после чего сидела, вперив невидящий взгляд в Симону, которая, энергично чиркая мелом на доске, добросовестно выполняла то, для чего ее вызвали, – давала всем передохнуть. Очнулась учитель вместе со звонком на перемену, когда дети умчались с кабинета, и вот тогда ее накрыла волна гнева и возмущения, которую она не расплескав донесла до учительской. Разумеется, этот случай никак не облегчил жизнь иной Симоне на уроках математики, усугубив и без того неприязненное отношение учителя, но одно можно сказать с уверенностью: впредь в устах Денизы Ануд «фон» неизменно предшествовало «Армгард». Нечего и говорить, что и без того высокий авторитет Симоны в классе после этого случая вышел на совершенно новый уровень – уровень почитания; даже недоброжелатели восхищенно поглядывали на нее.
Слухи об инциденте с легкостью выпорхнули за стены школы. И недели не прошло, как фон Армгард-старшая узнала о произошедшем сидя в парикмахерском кресле у своего мастера, чей сын учился в параллельном с Симоной классе. Глаза матери тут же засверкали влагой от распиравшей ее гордости, – чувства, давно не испытываемого ею за всеми невзгодами, постигшими их семью, их род. В тот же вечер, поведав историю отцу ребенка, родители долго стояли у кровати спавшей дочери, лаская ее взглядами, перешептываясь. Оба родителя единодушно сходились в том, что кто-кто, а их девочка не пропадет, не лыком шита; «истая фон Армгард!» – последние слова матери, лаской брошенные на спящую дочь, прежде чем затворить дверь комнаты.
С дочерью они никогда не говорили об инциденте, да и Симона молчала.
Десятилетия спустя, когда юная Симона преобразилась в госпожу фон Армгард, в разговорах с близкими она нередко вспоминала о Денизе Ануд; вспоминала с благодарностью, называя ее одной из самых важных учителей в ее жизни. Она не раз повторяла, что госпожа Ануд невольно закалила в ней стойкость духа и характер, заставив научиться двигаться вперед, несмотря на нескрываемую неприязнь, оскорбления и постоянные придирки, гнуть свою линию вопреки всему. После нее все перипетии и невзгоды человеческого бытия казались Симоне вполне преодолимыми препятствиями. «Не знаю, научила ли она меня математике, но уроки жизни давала превосходно, – шутила она. – Благодаря им, мои «молочные зубы» выпали намного раньше, сменившись на «коренные», которыми я без труда впивалась в плоть жизни».
Но это было позже, много позже, а вплоть до университетской жизни фамилия Симоны дышала ей в затылок, являясь больше поводом для тревог, нежели просто идентифицирующим элементом, коим фамилия служила абсолютному большинству. Но словно в сказке о фее с волшебной палочкой, по мановению Оливковой ветви Университета Офенизии все тревоги юности канули в небытие.
Слухи о том, что она потенциальный кандидат на Оливковую ветвь начали витать в университетских коридорах еще в середине предпоследнего года ее обучения. Уже к этому времени она потрясала профессоров не столько академическими знаниями, коими полны были «ее карманы», сколько уровнем и размахом мышления, цепкостью ума, и особенно способностью развить идею, не страшась при этом погружаться в неизведанные воды. «Полет ее мысли, кажется, не ведает границ», – очарованно отметила однажды профессор философии госпожа Гаяна. Ее коллеги нередко признавались, что дискуссии с фон Армгард были своего рода тренировками их ума, а порой даже тестом их научной и профессорской состоятельности. И несмотря на все это, для нее эти слухи были полной неожиданностью, громом среди ясного неба, ибо этот отличительный знак считался просто недосягаемым. И он отнюдь не был ее целью. Слухи, разумеется, были ей приятны, тешили ее самолюбие, но она на них не зацикливались, во всяком случае старалась. Мало ли слухов, думала она, и в прошлые годы слухи ходили, так и оставшись слухами. Даже то, что на защите ее финальной диссертации присутствовал почти весь состав Высшего профессорского совета, члены которого аплодировали ей стоя, не внушил ей веру в достижимость такого результата. Лишь что-то смутно екнуло в груди, когда после защиты, ее попросили подойти к сидящей в коляске госпоже Александре Марьям, бывшему профессору, живой легенде Университета, бывшей ректором два десятилетия, с которой связывали золотые страницы учебного заведения, присутствовавшей на защите в качестве почетной гостьи, и та проникновенно прошептала своими сухими девяностолетними губами, заключив руку выпускницы в свою: «Спасибо вам, деточка моя… уважили нас… уважили эти стены», растрогав Симону до глубины души… К тому же, о присуждении Оливковой ветви никогда не знали заранее: само заседание Совета, на котором решался такой вопрос, не афишировали, и оно всегда имело место за несколько дней до торжественной церемонии вручения дипломов выпускникам, а результаты держались в секрете до последнего момента, насколько это было возможно, разумеется.
Лишь в тот самый день, перед открытием церемонии вручения дипломов, когда среди гостей она обнаружила несколько почетных профессоров, давно не преподававших и, как правило, не присутствовавших на подобных мероприятиях, Министра образования страны и пару видных общественных деятелей, она уверовала в то, что такое в принципе возможно. Да и в воздухе, как ей казалось, витало какое-то нависшее ожидание, почти предвкушение, – ощущение, которое было почти осязаемо. К тому же местами ловила на себе сияющие взгляды некоторых гостей, ей вовсе незнакомых. И, наконец, главное: никто из профессоров, столь охотно перекидывавшихся словами с другими выпускниками и выпускницами, к ней не подходил до начала церемонии, будто намеренно избегая, а их приветствия с ней отдавали напущенной и столь нехарактерной формальностью, – это было последним фрагментом, гармонично и безошибочно уложенным ее цепким сознанием в мозаику. Картина теперь была полна, и, «отойдя от нее на пару шагов», чтобы лицезреть полученный результат, она с трепетом разглядела отчетливые очертания заветного растения. И тут ее накрыло. Ей стало страшно, не волнительно, но страшно, оттого, что она может быть удостоена такой чести. Она была к этому не готова, совершенно не готова. Ей позарез нужно было время, чтобы переварить и принять это известие, хотя бы самую малость, совсем чуть-чуть, но – увы! – времени не было, все вокруг вдруг понеслось и завертелось… и вот уже предпоследняя выпускница – ее близкая подруга Миранда, пожимала руку ректору Университета, принимая диплом и поздравления, стараясь как можно быстрее вернуться в ряды выпускников, ибо все уже понимали, что все это, все они – это только прелюдия, фон, где «главное блюдо», которого ждали больше четверти века и, наконец, дождались, это она – дитя гетто с дворянской кровью! Пауза длилась мгновение, но она была пропастью, куда ее бросило; она неслась вниз в свободном падении от подступающих эмоций, над которыми была уже не властна. Все сто семьдесят человек – выпускники, профессора, гости, затаили дыхание, погрузив огромный церемониальный зал Университета в совершенное безмолвие. Наконец до предела наэлектризованный воздух прорезал торжественный голос ректора, выдававший волнение: «И разум, жаждущий правды, – Симона Китри фон Армгард, – Оливковая ветвь Университета Офенизии!», вознеся вверх маленькую настоящую ветвь оливкового дерева из поданной шкатулки, и сама вся сияя от волнения и восторга, радуясь тому, что и на ее век выпала честь хоть раз провести этот ритуал. Последние слова утонули во взорвавшемся гвалте всеобщего ликования, сотрясавшем своды зала. Никто уже ничего не слышал и лишь в голове Симоны, словно в бреду, эхом отчетливо отдавалось «фон Армгард! фон Армгард! фон Армгард!» Что было потом, Симона помнила плохо, только фрагментами, как вспышки они сохранились у нее в памяти: гул в ушах от всеобщего восторга, оваций и восторженных криков, глаза Изабеллы – ее вечной соперницы в учебе, которую она почти ненавидела (и это чувство было взаимным), полные искренних и восхищенных слез, бурно рукоплескавшую ей, Оливковая ветвь уже в ее дрожащей руке, чей-то голос в ушах, витражное огромное окно старинного зала в древней мозаике, сквозь которое падал играющий цветами свет в зал, и пламенный взгляд своей мамы – старшей фон Армгард, пойманный в толпе, величаво обращенный на нее, полный гордости и… благодарности, – это почти все, что сохранила ее память, истерзанная эмоциями. Только потом, когда она смотрела видеозапись с церемонии, она увидела, что происходило: что после слов ректора она долго не выходила на помост, вся сотрясаемая рыданиями, с лицом, закрытым руками, что ректор долго ей говорила что-то, а она ей даже что-то отвечала, что она, обернувшись к залу с поднятой Ветвью в левой руке, и дипломом в правой, долго стояла так, объятая непрекращающимися овациями, безудержно рыдая, что все выпускники подбрасывали вверх свои выпускные академические шляпы, что при ней ректор торжественно передал еще одну шкатулку подошедшему и постаревшему господину Эзекелю Браска, чтобы тот выгравировал на стене Университета ее имя, как он это сделал двадцать семь лет назад, что она пожимала руки всем профессорам, и каждый ей что-то говорил, и что на протянутую и дрожащую руку своего курирующего профессора, она, вместо рукопожатия, бросилась той на шею, заключив ее в объятия и содрогаясь от очередной волны рыданий, отчего ее треугольная шляпа слетела с головы и покатилась по полу, и что потом она буквально утонула в объятиях выпускниц…
То была коллективная экзальтация, почти экстаз. Все любили ее в тот момент, даже недруги, и любили совершенно искренне, ибо она подарила всем исторический момент в жизни Университета, который случается безумно редко; она подарила всем им возможность стать частью Истории, а не просто очередным безликим выпуском учебного заведения… А Симона? Кроме Ветви она обрела еще и свою фамилию, которая с того момента наконец стала ее неотъемлемой частью; то было необъяснимое чувство, которое она и не пыталась истолковать, просто вдруг стало легче и впредь она воспринимала ее так же, как и свое имя.
Фотографию, где она запечатлена с красными, опухшими от рыданий глазами, но сияющим взглядом, и этот диплом, с надписью под символом – «Разум, жаждущий правды», она намеренно повесила в кабинете, но не для гостей и посетителей, а для себя, исключительно для себя. Они были своего рода путеводной звездой в ее трудах, в ее карьере, чтобы за рабочей рутиной, сквозь годы, она не забыла свои самые смелые мечты и идеалы, которыми так полны амбициозные студенческие годы, не знающие компромиссов, чтобы за трудовыми буднями она не «застоялась» и не «измельчала» в своих стремлениях. Выбор именно этого снимка, сделанного в пылу момента, был не случаен; это была не та официальная фотография, сделанная после того, когда страсти улеглись, безупречно отрежиссированная, которую и вывесили в Университете. Но то был чарующий кадр, поистине живой снимок, запечатлевший всю ее, – ее мечты, чаяния, страхи и счастье, в одном моменте, сердцем которого был взгляд ее небесно-голубых глаз, сверкающих сквозь пелену слез; взгляд, обращенный на тебя, но устремленный в бесконечную даль.
Фотография и диплом так и кочевали вместе с ней на протяжении всей ее профессиональной карьеры, из года в год, из кабинета в кабинет, вот уже тридцать пять лет. Они и привели ее сюда около восьми лет назад. В моменты, когда она находилась на распутье своей профессиональной жизни, они порой подсказывали ей верный путь для продолжения, а подчас и вгоняли в безутешные метания и поиски себя, ставя под сомнения все ее достижения, лишая покоя. Они были ее маяком, ее лакмусовой бумажкой «в поисках Правды».
И сейчас, госпожа фон Армгард смотрела на юную Симону, а та на нее.
Годы скорее дали свое, чем взяли: из юной студентки с приятной внешностью, визуально хрупким, но сильным телосложением, пепельно-русыми волосами, так выгодно выделявшими ее глаза цвета лазурита, мерцавшими словно ожерелья, она превратилась в очаровательную женщину, внешняя красота которой была достойным обрамлением красоты внутренней. Ее движения были степенны и плавны, в них читалась уверенность и железная воля, а поведение и манера держать себя выдавали блестящий ум с налетом жизненной мудрости, и человечность, не тронутую взлетом ее карьеры. И только глаза, а точнее взгляд, остался не подвластен времени, все также пронзая своим сиянием.
Разумеется, она отнюдь не была лишена недостатков и изъянов характера, о которых и сама прекрасно знала, но они лишь подчеркивали и напоминали, что она все же человек; об этом легко можно было забыть, если водрузить на ее голову лавровый венок, по примеру античных богинь.