Читать книгу Жилище Шума - Дмитрий Кунгурцев - Страница 1
Речь первая
ОглавлениеСнег валил, не переставая, окутывал бескрайнее лесное море холодной белой вуалью. Тусклое зимнее солнце, едва различимое за чередой черных туч, неумолимо клонилось к закату. Ветер то усиливался, заставляя плясать в воздухе снежные хлопья, шатая могучие сосны и вековые ели, то стихал. Кутаясь в нагольную овечью шубу, по заснеженному лесу пробиралась девушка. Уже третий день она упрямо шла на юг, лишь изредка позволяя себе короткий отдых. На голове болталась мужская шапка-треух, из-под которой выбивалась огненная коса. Перелезая через поваленный давешним ураганом сохатый ствол, девушка оступилась и подвернула ногу. Распластавшись без сил на мокром снегу, она представила себя на мягкой постели, ей даже почудился запах накрахмаленного белья. Запах манил сомкнуть веки и забыться, погружаясь с головой в теплые объятья сна. Снег, валивший из бездонного неба, укрывал ее мягким одеялом с головой, украшал волосы россыпью снежинок. Мороз, потрескивая по веткам, умолял стать его невестой, уснуть в сладких объятьях. Но его обманчивая заботливость пришлась сонной девице не по нраву, она разлепила заиндевевшие ресницы, и вдруг, среди опухшего от снега леса, меж поломанных стволов, различила сверкнувший огонек.
Она стряхнула снежную заботливость мороза и встала на ноги. Цепляясь за склонившиеся заледенелые ветви, подволакивая ногу, путница пошла к горевшему в ночи костру.
…У костра грелись трое. Самый старший – седой, поперек себя шире, мужик, с окладистой бородой и, в общем-то, не старым лицом, сидел чуть поодаль, натачивая нож. Перед костром присел на выворотень и грел руки молодой парень, валеные его сапоги стояли тут же, – сохли, а ноги, перемотанные крест-накрест онучами, он вытянул поближе к огню. Третий, ровесник седого, чернокудрый сермяжник, спал, повернувшись к жару спиной. Спокойствие нарушил внезапно раздавшийся треск веток; на полянку из лона черной чащи выпал человек: будто чаща его родила.
Парень, гревший руки, от неожиданности подпрыгнул.
– Девка! – воскликнул он радостно.
– Тоже мне чудо, – сказал мужик точивший нож, – неча вопить, давай помоги лучше, – он отложил нож и начал рыться в котомке, прислоненной к стволу высоченной ели. Младший тем временем подтащил горемычную поближе к огню, треух с неё свалился: хорошо не в огонь! Устроил на выворотне.
– Она не из наших, – сказал он, – гляди-ко вон: серег нету. Наши-то девки все как одна с серьгами!
– Дурья твоя башка! Перед кем в лесу серьгами трясти? Только за сучки цепляться: без уха останешься, – засмеялся старшой, заваривая в котелке сухие травы. – Но, может, ты и прав, волос-то какой! У наших волос все больше русый, а у этой как осенние листья.
– А я те об чем говорю! – обрадовался младший.
– А всё ж таки, может, и из наших, – рассудил проснувшийся от переполоха третий, он осердился, что его разбудили и зевал во весь рот, хоть белку туда суй. – Авось, северянин проезжий бабу-шлёнду обрюхатил, вот и вышла девка-огневласка.
– А глянь-кось у ней и ножик есть. С ножом-то в лесу все сподручнее, чем с серьгами. А руки-то, руки дюже холодные, аж самого озноб пробил.
Чащобница тем временем пришла в себя, испуганно таращилась ледышками-глазами.
– Ты маракуешь, чего я говорю? – спросил старшой, протягивая девке черпак с горячим отваром. Она кивнула.
– Я Седой, – потыкал он себя в грудь. – Это Епифан. А вон тот безусый – Триша.
– Улля, – прошептала девушка.
– Скажи-ка, Улля, ненаглядная краса, – начал Триша, – откель ты такая взялась?
– Да погодь ты, – одернул его Епифан, – вишь, девка едва в себя пришла, а ты с вопросами суешься. Успеется!
Сон быстро сморил девицу, а по веткам, негодуя, трещал мороз, сетовал, что чащобница его отвергла.
– Ты Седой, зря это, – прошептал Епифан, – к чему нам обуза? Забыл, на какое дело идем?
Седой покосился на спящую у огня лесовичку.
– А что ты предлагаешь? Бросить ее что ли тут?
– Не-ет, давайте, с собой возьмем, – жалостно запел голощекий Триша.
– Никак, глянулась лесовица? – усмехнулся Епифан.
– Скажи-ка лучше, – произнес Седой, – мамка твоя, сколь еды тебе в котомочку сложила?
– Да так, – отозвался Триша, – не шибко много. Как нашу Рыжуху ломыга задрал на той неделе, так теперь и младшенькие досыта не кушают, не то что я. Но мать краюху все ж положила. Батя-то еле ноги волочит, а мамка у соседей зерна три стакана выпросила, а разве ж того хватит на таку прорву! Семеро по лавкам. Говорит, порожним вернешься, из дому выгоню.
– Так вот и корми лесовиху своим пайком, – проворчал Епифан, – потом матушке расскажешь, как чужачку кормил, когда свои с голоду пухнут.
– Когда-то мы жили как люди, ели досыта, и был у деда мово покойного пес Волчок – заговорил Триша, вытягивая из костра недогоревшее бревно, чтоб перевернуть другой стороной, – дом справно охранял, и двор тоже. Ни одной куницы или лисы в курятнике у нас не гостевало. Только был у него один недостаток…
– Это какой же? – поднял на него глаза Седой, отвлекаясь от своего тоскливого вжиканья.
– Сильно уж любил за телегами гоняться. Как хлеб везут люди, так обязательно ему кидают; до того приучился, сучий сын, что загодя знал, когда мимо телега с хлебом проезжать станет. Поколь не проедет телега, сидит в засаде под воротами, а потом…
– И что? Вот у меня… – начал было Епифан.
– Погодь, – остановил его Седой, – малой, продолжай. Что дальше-то было?
– На лету хлеб схватит – и обратно в ворота, все обозники его знали, все хлеб кидали. Волчок его на лету ловил. Но однажды кто-то решил подшутить, и вместо хлеба свистнул с телеги булыжник. Волчок челюстью хряп – зубы и повылетали. Помер потом через неделю…
– Это ты к чему?!
– Подобрее надо быть, вот к чему, – проворчал Триша.
Они помолчали, затем Епифан слово взял.
– А я тебе вот что скажу, – обратился он к малому, – был у меня один знакомый, из кабацких. Жалел всяк-кую тварь. Помню, ушли мы с ним лесовничать, разожгли костер. А погода уж была на осень, не как сейчас, однако все ж холодненько. Костер горит, а он разглядел в самом низу, что дровина подгнившая, а в ней муравли копошатся, бегают. Разметал весь костер, огонь ногами затоптал: муравлев спас. Всякую букашечку привечал, клопиков даже жалел: и не токмо лесных, а и пристенных… Котов у него жила целая свора.
– Бобыль что ли?
– Да не бобыль. Все у него, как у людей было: жена, дочка. Только жалостный больно. И вот как-то дело до тяжелой драки дошло, так-то он в драку не лез, обходил молодецкую забаву сторонкой, а тут, недолго думая, ухаря одного вертелом проткнул. Я говорю ему: как же так! Ты ведь всякую живность жалеешь. А он – живность я жалею, а на людей мне плевать с высокой колокольни.
– А мне всех жалко, – сказал Триша, – и живность, и людей.
– С такой хфилософией ты не тем делом занимаешься, – засмеялся Седой, схлопав себя по бокам.
– А твой друг, рыбку когда ловил, обратно в реку выпускал? – вдруг спросил Триша.
– Не-е, таскал голавля, что есть мочи, – засмеялся Епифан, – и в ведро, в ведро его.
– Когда жрать охота, не до убеждений, – подытожил Триша.
– А лесовиха наша, гляньте-ко, проснулась.
Девушка попыталась приподняться, но подвернутая нога сослужила ей недобрую службу и она ухнула обратно, в вытаявший круг.
– Э-э-э, – протянул Епифан, – да ты никак ногу подвернула.
– Можно? – спросил Триша, наклонился к ноге. Улля кинула.
Стянув с девушки сапог и размотав холщовые онучи, парень белую девичью голень ловко вправил. Улля стиснула зубы и перетерпела молча. Седой одобрительно кивнул, а Епифан спросил, сможет ли она дальше-то идти. Тогда девушка прошлась по полянке туда-сюда под одобрительный смех Епифана, и Триша вручил ей половину своей краюхи и кружку талой воды. Несколько дней кормившейся древесной корой да земляными кореньями Улле, черствый хлеб показался слаще мёда.
– Так откуда ты к нам явилась, дитятко? – поинтересовался Епифан, когда с едой было покончено.
– Я не дитятко, – обиделась Улля, – мне уж семнадцать весен. Я от Смородины иду, с Калинова села.
– Ого, – восхитился Седой, – Смородина-река… это ж верст сто на север! И про село твое слыхал. Ты чья? Часом не Вышаты-лодочника, он мне прошлой весной задолжал пять червонных, до сих пор не вернул, стервец.
– Я не знала своих родителей, – призналась Улля, – я сирота.
– Печально слышать, – сказал Седой, – я и сам сирота, знаю, какого это: без отца-матери, одному в целом мире.
– Погорячился ты с Вышатой, не похожа она на него, – сказал Епифан, – волос больно уж багряный, что твой рубин… Ты не урманка ли?
Улля лишь плечами пожала.
– Знавал я одного урманца, – продолжал Епифан, – так ловко он умел зубы заговаривать, просто диву даешься. Лихой человек! Пришел к нам с купеческим обозом, расположил к себе князя, а потом проник в покои и спер монисто у его жены. Слухи ажно до Новограда дошли, народ об этом полгода судачил, и его лихостью восхищался.
– Правда, поговаривали, что княгиня сама вору монисто и всучила, – вставил Триша, – ее муж взаперти держал, сам-то старой, а она молодая. И ревновал к кажному столбу! А тут как раз вор подвернулся…
– Чего ж ты брешешь? Какой он старой, зим под сорок ему.
– Что он сделал с тем ожерельем? – спросила девушка.
– Ничего не сделал, – промолвил Епифан, – украсть-то украл, а вот уйти от погони не сумел… – он сбился на полуслове и посмотрел на чащобницу недоверчиво. – И как же тебя волки-то не задрали по дороге?! Они никогда не брезговали отведать человечинки, особенно в зимнюю пору.
– Что ты пристал, – вступился Триша, – не задрали и хорошо. Повезло девке, в рубахе родилась.
– Улля, душа моя, – обратился к девушке Седой, – а жених-то есть у тебя? А то наш Триша, как до ножки твоей дотронулся, так с тех пор глаз от тебя оторвать не может. Занемог.
Тут мужики залились диким хохотом, даже Триша хохотнул. Лесовичка же покраснела.
– Ты, девка, не обижайся. Внимания на нас, дурней, не обращай, – продолжал довольный своей шуточкой Седой, – мы тебя не тронем. Ты не думай, мы не какие-нибудь лиходеи, мы вообще-то охотники. Вишь ли, на медведя идем. Как косолапого завалим – сразу в городец двинем, оттуда потом парни придут, погрузят медведко на сани. Нам только бы его завалить.
– Медведь-то спит зимой, – заметила Улля.
– Это медведь-шатун, ломыга. Умен, гад. Последнюю корову у Трифона сожрал средь бела дня, а он и не заметил!
– Никогда не охотилась на медведя.
– А на кого охотилась? – заинтересовался Епифан.
– Я больше до грибов охотница, – призналась девушка.
– И как же тебя занесло за сотню верст от родного порога? – спросил Седой. – Блуждаешь в одиночку по Лесному морю. Епифан правду сказал: здесь всяк до добычи падок.
– Знаю слова заветные, чтоб зверь не тронул, а иду в Искону.
– Зачем?
Девушка покачала головой, мол, не скажу.
– Что ж, каждый имеет право на секрет, – сказал Триша.
– До рассвета еще есть время, надо всем поспать, – говорил Седой, – бдеть у костра станем в черед. Я первый. А ты, девка, отсыпайся, поможешь нам с медведем.
Улля пожала плечами.
– А можно я еще у костра посижу? – спросила лесовичка.
– Тогда с тебя история, – ответил Седой, – у нас так принято: сидишь у костра, расскажи историю.
Триша и Епифан, уже было залезшие в мохнатые мешки, высунулись обратно.
– Боюсь, вы не сочтете мои истории интересными, – сказала девушка.
– Сочтем-сочтем, – подхватился Триша, – у нас принято рассказывать истории, а интересные или нет, это не важно. Главное: правдивые. Расскажи-ка нам правду.
– И подсядь уж поближе к костру, – добавил Седой, – чего ты хоронишься от огня?
Чащобница придвинулась, и языки пламени ярко выхватили из ночной темноты девичье лицо.
– Ладно, хорошо. Одним летом пошли деревенские девушки в лес по ягоды, ну и я с ними напросилась. Было это давненько уж. Я по десятому годку. Девушки далёко не полезли, испугались по чащам лесным шастать. А мне-то, дурёхе, любопытно, чего это все чащу пугаются. Они всё по местам хоженым топтались, а я в самую затемь побрела. То тут полянку найду, то там. Земляника красным ковром под ногами раскинулась, черника так и просится в корзинку, чуть дальше прошла, а там малины непролазно. Набила я корзину с горкой, и вдобавок наелась до отвала. А солнце уж к закату клонится, думаю, пора и честь знать. Ну, и двинулась обратно. Вышла из лесу-то, гляжу, стоят мои подружки; у меня-то корзинка полнёхонькая, а у них и донышко не покрыто. Взяла их зависть лютая, что они домой порожними придут. Окружили меня и косятся так нехорошо, думаю, вот сейчас прибьют и закопают под ракитовым кусточком, – Улля замолчала и выжидающе посмотрела на охотников.
– Ну, и чем дело кончилось? – не выдержал Епифан.
Проснулась Улля от того, что кто-то ее легонько трогал за плечо. Это был молодой Триша.
– Вставай, милая, пора.
Очень хотелось повернуться на другой бок, чтоб досмотреть сон, что приснился под утро. Вот всегда так, как только под утро снится хороший сон, так кому-то тут же приспичит тебя будить.
– Всю охоту проспишь, – шепнул ей на ухо Трифон. Его теплое дыхание обожгло ей щеку, и девушка нехотя вылезла из мешка. Чтоб не ощущать это дыхание снова.
– На вон, ножик поточи, – сказал Седой, швырнув ей точильный камень. Епифана не было, может, отлучился за дровами?
Позавтракав остатками хлеба, они тронулись в путь: сквозь поросль ольхи в чащобу. Улля чувствовала себя куда лучше. Нога не ныла, хорошо держала – спасибо юному костоправу.
– Так скоро к медведю-то придем? – спрашивала лесовичка.
– Не боись. Уже скоро, – отвечал вихрастый Триша, тащивший большую заплечную котомку и охотничье копье, – ломыгу-то, его загодя слышно.
Седой ушел на пятьдесят шагов вперед, у него был крепкий лук и десяток стрел в колчане, то и дело он останавливался, прислушиваясь.
Епифан, по словам охотников, отправился восточнее – поразведать зверя. Седой мелькал далеко впереди, Улля даже испугалась, что они с Тришей его и вовсе потеряют.
И вдруг раздался крик филина. Седой сорвался на бег, Триша припустил следом, Улля побежала за ними со всей прытью, на какую была способна. Нога, только-только переставшая болеть, снова заныла, и девушка поминутно спотыкалась. Заутра плетеная коса била её промеж лопаток, и по спине, по спине: точно злая мачеха. Шапку-треух она засунула в мешок к Седому. На охоте, поучали мужики, шапка будет помехой, чтоб не стесняла движений – в мешок её. Сказать по правде, Улля не очень понимала, какая им понадобится помощь в охоте на медведя, но зато точно знала, что бы с ней случилось прошлой ночью, если б она не повстречала в лесу этих охотников.
Вышли к проселочной дороге, по ней навстречу бежал Епифан, махал руками, точно мельница. И бросился в кусты на другой стороне дороги. И вдруг оттуда, откуда он бежал, раздался цокот копыт. Из-за поворота показалась тройка лошадей, запряженная в сани. Мужик, сидевший на облучке, что-то напевал, как ямщикам положено по их роду деятельности. Сани нагружены были мешками, а на мешках сидели грузный мужчина в распахнутом тулупе, с добрым животом, начинавшимся чуть не от шеи, и мальчонка. За санями следовали трое всадников, вооруженных копьями: охрана обоза.
– Погодь, проедут, тогда дальше пойдем, – шепнул Седой и присел на корточки за кустами, на взгорке. Улля тоже присела, опустив одно колено в слежавшийся снег: с дороги их не заметишь, а им всё отсюда видать.
– Не шуми, – опять прошептал Седой. А когда обоз поравнялся с их укрытием, неожиданно толкнул ее в спину, да с такой силой, что она вывалилась на дорогу аккурат лошадям под ноги.
– Тпру-у, – заорал ямщик, осаживая коней. Телега подалась вперед, мальчонка, сидевший сзади, едва не скатился с мешков. Улля больно ударилась локтем о камень.
– Откуда ты тут взялась!? – заорал ямщик, – чего под копыта лезешь, курва лесная?!
Всадники, скакавшие за санями, подъехали к ней и окружили с трех сторон.
– Прочь с дороги!
– Погодите, – приказал мужчина в богатом тулупе, – не видите, что дитя перед вами. Никак, беда какая стряслась.
Он слез с саней и подошел к ней, подал руку, помог подняться.
– Ты, дитя, не серчай на них, – сказал он как можно приветливее, – охранники мои дядьки суровые, всюду опасность видят. Мы в Искону едем. Ты оттуда? Заблудилась, небось? Окажи честь, садись в сани, девица.
Улля не успела и рта раскрыть, как из кустов прилетела стрела. Ямщик, хватаясь за торчавшее в шее древко, хрипя, рухнул в снег и окрасил его красным. Следующая стрела сразила ближайшего к Улле всадника, застряв у него в глазу – Седой бил знатно. Почти тут же из кустов, с двух сторон дороги, выпрыгнули Триша с Епифаном; парень всадил охраннику копье в живот, не спасла и кольчуга, а его подельник скинул с лошади и зарезал последнего провожатого, который перед смертью успел пожалеть, что не нанялся в другой обоз.
Седой спрыгнул с пригорка и, приставив стрелу к тетиве, приблизился к перепуганному толстяку.
– Отдавай, купец, товар, – гаркнул он, – тогда мальчонку твоего не тронем. И сам тоже жив останешься. Только не вздумай…
Купец только кивал, он потерял дар речи, будто никак не мог поверить в случившееся. Но он был не одинок: точно так же остолбенела девушка, стоявшая среди трупов. Вот, значит, на какого медведя они охотились! Вот это что за охотнички! До чужого добра охотнички, а не до медведя.
Купец не успел больше произнести ни одного слова (последним его словом в жизни было «девица»): подошедший сзади Епифан полоснул его по горлу вострым ножичком и купец, страшно щерясь горлом-ртом, осел в снег. Проворнее взрослых оказался мальчонка, он соскочил с саней на безлюдную сторону, и, что есть мочи, драпанул в лес.
– Тришка! – Седой повернулся к меньшому, тот кивнул и ринулся за мальчиком в чащу.
Улле тоже хотелось убежать отсюда подальше, но будто кто-то вцепился в неё мертвой хваткой, не давал сдвинуться с места. С ужасом она смотрела на Седого, а тот, улыбаясь, прилаживал за спину свой лук.
– Ты чего, боишься-то, девица? – вымолвил он, – я ж тебе сказал – не надо нас бояться. Мы охотники. Раньше были охотниками за головами, а нынче стали за купцами. Что поделать, голод не тетка. Хочешь, выбирай себе, что приглянется в купцовой поклаже. Ты нам подмогла, тебе доля полагается, у нас все по-честному.
Улля лишь мотала головой.
– Ну, как знаешь, – махнул рукой Седой, – иди себе по дороге, она тебя к городу выведет, всего-то две версты до него.
Развернувшись на ватных ногах, чащобница побрела было прочь, но затем, оглянувшись на охотников за купцами, раздельно произнесла:
– Шапку-то верните.