Детство шекспировских героинь / The Childhood of Shakespeare’s Heroines
Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.
Оглавление
Дон Нигро. Детство шекспировских героинь / The Childhood of Shakespeare’s Heroines
Дон Нигро. Детство шекспировских героинь
Пальцы мертвых мужчин
Салли Осевая
Сколько детей было у леди Макбет
Записки из обнесенной рвом усадьбы
Затерянный в глубинах моря
Отрывок из книги
(На пустой сцене ОФЕЛИЯ – с цветами, в порванном платье, очень красивая, похожая на ту, что изображена на картине Джона Эверетта Милле).
ОФЕЛИЯ. Странно все это, совсем не то, чего я ожидала. Ладно, не знаю я, чего ожидала, но точно не этого. И все-таки появляется ощущение, в самом конце, что по-другому быть не могло и все шло именно к этому. Воспоминание. Смерть – это воспоминание. Как о о представлении. Как о завершившемся спектакле. В темном, пустом театре. Знаете, о чем я продолжаю думать? Я продолжаю думать о бедном старом Йорике, это же надо, Йорике и его невероятно тупых и вульгарных шутках. Глупость какая-то. И все-таки, когда я пытаюсь вспоминать свое детство, я просто не могу выбросить его из головы, пьяного, жалкого, старого Йорика, рассказывающего истории. Йорик, наверное, рассказывал самые худшие истории за все время существования института шутов. Одна, я помню, была о человека, заливающего яд в уши другого человека. Я помню, как смотрела на брата короля, Клавдия, видела, что он не смеялся, и гадала, а о чем он думает. Я расскажу вам одну из историй Йорика, если хотите… Они все были ужасно тупыми, но не могу сказать, что они были начисто лишены обаяния. Готовы? Я постараюсь ничего не исказить. Итак… Некий француз приезжает в Уэльс, останавливается в доме, который ошибочно принимает за деревенскую харчевню, и просит приготовить на завтрак яичницу. Но старая женщина, которая проживает в доме, говорит только на валлийском, и не знает, о чем толкует француз. А тому очень хочется есть, потому что всю ночь ехал он под дождем, потерял лошадь и заблудился, он просто жаждет яичницу, и, наконец, в отчаянии от нарастающего голода, начинает иллюстрировать свое желание старой женщине, изображая курицу. Сгибает руки, сует кисти под мышки, подпрыгивает, квохчет, приподнимает и опускает согнутые руки, словно крылья, и в результате старая женщина, которая никогда раньше французов не видела, начинает сомневаться в здравомыслии этого французского джентльмена, а тот, воспринимая ее крайнюю сдержанность за налаживание общения посредством языка жестов, квохчет еще громче, приседает, опускает руки под зад, прикидываясь, будто достает яйцо, и издает особенно громкий крик, после чего радостно протягивает воображаемое яйцо старой женщину. Этого она уже не выдерживает и убегает с громкими криками. Француз не знает, что ему делать, есть хочется безумно, вот и бросается за ней, он вообще привык добиваться своего, продолжая квохтать и махать руками, как крыльями, в надежде, что старая женщина его таки поймет. Крики старой женщины приводят к тому, что селяне отрываются от работы и, увидев, что за ней гонится безумец, набрасывают рыбацкую сеть на бедного французского джентльмена и оттаскивают его, изрыгающего ругательства и проклятья на незнакомом им языке, которые воспринимается как галиматья, в валлийский дурдом, где бедолага и пребывает по сей день. Ничего особенного история из себя не представляет, признаю. И однако не могу забыть ни саму историю, ни шутовскую манеру Йорика рассказывать ее. Я слышала ее столько раз, что она, как множество тривиальных и глупых событий детства, стала казаться чем-то более значимым, чем представлялась поначалу, особенно потому, что, взрослея, я все больше и больше начала чувствовать себя тем самым несчастным французским джентльменом, отчаянно пытаясь донести до других мои потребности, но мой родной язык был им неведом, а потому все, что я говорила или делала истолковывалось неправильно. Мое отождествление с бедным французом теперь практически полное, но только недавно мне пришла в голову мысль, что старый Йорик вновь и вновь рассказывал эту историю по одной простой причине: он тоже отождествлял себя с этим французским джентльменом и выбранная им профессия шута очень напоминала имитацию курицы тем бедолагой. Заточенный в этот нелепый костюм, он не мог выбраться из него, как женщина не могла снять пояс верности. Поэтому, сами видите, у Йорика, француза, пожелавшего съесть на завтрак яичницу, и у меня гораздо больше общего, чем кто-либо мог предположить. Все это приходит ко мне, как фрагменты истины, написанные на мало изученных языках. Вот еще одно воспоминание: мы совсем маленькие, играем в саду под яблоней, Гамлет, Лаэрт и я. Гамлет предлагает, чтобы мы изобразили Адама и Еву в раю. Игры Гамлета, даже тогда, казалось театральными постановками, причем себя он видел режиссером, богом и главным героем. Прежде всего, говорит он, Лаэрт и я должны раздеться догола. У меня есть сомнения, но в конце концов мы всегда делам то, что говорит нам Гамлет. И теперь, говорит Гамлет, Лаэрт – Адам, а Офелия – Ева. Но она – моя сестра, протестует Лаэрт. Так и Ева была сестрой Адама, говорит Гамлет. У них был один отец, так? Ох, вырывается у Лауэрта. Умом он никогда не отличался. А теперь, говорит Гамлет, я – змей, а Лаэрт должен уйти и дать имена каким-нибудь животным. Каким животным, любопытствует Лаэрт. Не могу знать, отвечает Гамлет, пока ты не дашь им имена, и это логично. Лаэрт, надувшись, уходит, чтобы найти животных и дать им имена. Нет у нас в Дании животных, говорит он, дает пинка земле и ударяет пальцы ноги. После ухода Лаэрта Гамлет поворачивается ко мне и говорит: «Привет, Ева. Я – змей». Не нравятся мне змеи, отвечаю я. Но я должен тебе нравится, говорит Гамлет. Я – очень милый змей, и я пришел, чтобы принести тебе знание. «Какое еще знание?» – подозрительно спрашиваю я, и начинаю замерзать, стоя голой в саду. Знание о том, говорит Гамлет, что есть добро, а что – зло. А потом тянет меня к себе, и целует в губы, и его язык проникает в мой рот. «Что это ты делаешь?» – спрашиваю я, отпрянув. Я – змей, говорит он. Змеиные языки так делают всегда. Только не у меня во рту, возражаю я. Расскажи мне о добре и зле. Что ж, начинает он… но прежде чем успел сказать, нас застукал мой отец, и я получила хорошую порку. Гамлет, он отделался словесной поркой от старого короля, которого эта история позабавила. И для моих юных лет это была обычная история: Гамлет навлекал неприятности на других, а сам каким-то образом избегал за это ответственности. Я всегда сожалела, что не добилась от него ответа насчет добра и зла, для меня это был важный вопрос. Моя беда заключалась в том, что, много думая об этом и тому подобном, мысли свои держала при себе, и таким образом способствовала мифу, будто я красивая, но не очень умная. На самом деле я, и есть, и всегда была, слишком интеллектуальная для собственного блага. Мое падение вызвано тем, что я могла думать и думаю более глубоко и эффективно, чем этот бедный, избалованный, не выполнявший своих обязанностей Гамлет, но была по отношению ко мне какая-то слепота, они не могли этого видеть, не хотели видеть, ибо рука об руку с моим умом шло стремление выглядеть в глазах всех хорошей, быть доброй к окружающим, радовать, насколько возможно, моего отца, поддерживать моего брата Лаэрта, который по-своему был еще глупее, что мой дорогой безмозглый отец. Моя трагедия заключалась в том, что я любила этих людей, зная, какие они глупые, и ничего не могла с этим поделать. Я изображала курицу, а они говорили на валлийском. И постепенно я начала сходить с ума. Не было это, пусть так думали многие, результатом убийства моего отца. Нет, нет, такие события просто дают нам повод продемонстрировать собственное безумие, которое давно уже внутри нас. Нет, безумие началось в моем детстве, стало результатом моих попыток разгадать тайну знания древа добра и зла. Я не могла понять, какой в этом смысл. Ибо все вокруг меня казалось жуткой мешаниной отчасти прекрасного и отчасти ужасного. Гамлет был добрым, веселым, невероятно обаятельным, но при этом жестоким, эгоистичным, холодным и полным ненависти. Королева, прекрасная, добрая, нежная заботливая, но при этом была слепой, глуповатой, тщеславной и слабой. Клавдий, честолюбивый обманщик и убийца, был куда умнее других, хорошо образованный, одаренный художник, он мог поговорить о ботанике, указать созвездия или вспомнить имя бедного моряка, которого встречал на улице двенадцатью годами раньше, и спросить его о трех детях и жене со стеклянным глазом. Во многом он был лучшим королем, чем брат, которого он убил. И Гертруду он любил всем сердцем. Он чувствовал, что Гамлет психически болен и очень опасен, и оказался прав и в первом, и во втором. Лаэрт вроде бы любил меня всей душой, но фраза Гамлета о съедении крокодила на моих похоронах, должна признать, была более чем уместна, потому что я уверена, Лаэрт больше любил саму идею, что у него есть сестра, чем конкретно меня. Я точно знаю, что его влечение ко мне было, прежде всего, сексуальным. Он жаждал обладать мною, физически обладать, с того самого дня, как Гамлет определил нас на роли Адама и Евы в райском саду. А еще отец, мой дорогой отец, который часто произносил слова великой мудрости, к сожалению, не слушая, что говорит, который давал дельные советы, перемешанные с абсолютной глупостью, и никогда не мог отличить одно от другого, чью любовь ко мне я находила искренней и берущей за душу, да только в следующий момент это совершенно забывалось в потоке сварливости. Все это беспорядочная смесь противоречий невероятно злила меня и сбивала с толку, я не могла воспринимать их единым целом, и всякий раз, переступая порог комнаты и видя там одного из них, мне приходилось уходить в себя, ждать, чтобы понять, какая личина на них сегодня, тогда как мне более всего хотелось подбежать и обнять, даже Клавдия или старого убитого короля, и сказать, как отчаянно я их любила, и как страстно ненавидела, но смысла в этом не было никакого, они бы не услышали меня, точно так же, как французский куриный язык не доходил до валлийцев. А вот Йорик, однако, Йорик, я каким-то образом чувствовала, это понимал, по крайней мере, часть этого, и меня понимал, во всяком случае, часть меня, и, возможно, много чего еще, но Йорик был всегда пьян, а потом одной темной ночью поднялся на крепостную стену и упал с нее, сломав себе шею и разбив мне сердце. Потому что я, еще ребенок, осталась одна, и не с кем мне было поговорить до конца моей жизни. Думаю, это было одно из проявлений моего безумия, в том раннем возрасте, потому что время от времени я беседовала с Йориком, уже после того, как он отправился в последний полет с южной башни. Он приходил ко мне, и я говорила с ним, хотя не могла понять, что он говорит, потому что создавалось ощущение, что говорит он из-под воды, да еще набив рот сеном. В любом случае, именно воображаемому призраку Йорика я призналась – и только ему – в том, что ношу под сердцем ребенка. В какой-то степени это была вина Йорика, потому что однажды, маленькими детьми, мы подсмотрели, как он энергично совокуплялся с молодой служанкой… Как там ее звали? Гретель?
.....
ОФЕЛИЯ. Странно все это, совсем не то, чего я ожидала. Ладно, не знаю я, чего ожидала, но точно не этого. И все-таки появляется ощущение, в самом конце, что по-другому быть не могло и все шло именно к этому. Воспоминание. Смерть – это воспоминание. Как о о представлении. Как о завершившемся спектакле. В темном, пустом театре. Знаете, о чем я продолжаю думать? Я продолжаю думать о бедном старом Йорике, это же надо, Йорике и его невероятно тупых и вульгарных шутках. Глупость какая-то. И все-таки, когда я пытаюсь вспоминать свое детство, я просто не могу выбросить его из головы, пьяного, жалкого, старого Йорика, рассказывающего истории. Йорик, наверное, рассказывал самые худшие истории за все время существования института шутов. Одна, я помню, была о человека, заливающего яд в уши другого человека. Я помню, как смотрела на брата короля, Клавдия, видела, что он не смеялся, и гадала, а о чем он думает. Я расскажу вам одну из историй Йорика, если хотите… Они все были ужасно тупыми, но не могу сказать, что они были начисто лишены обаяния. Готовы? Я постараюсь ничего не исказить. Итак… Некий француз приезжает в Уэльс, останавливается в доме, который ошибочно принимает за деревенскую харчевню, и просит приготовить на завтрак яичницу. Но старая женщина, которая проживает в доме, говорит только на валлийском, и не знает, о чем толкует француз. А тому очень хочется есть, потому что всю ночь ехал он под дождем, потерял лошадь и заблудился, он просто жаждет яичницу, и, наконец, в отчаянии от нарастающего голода, начинает иллюстрировать свое желание старой женщине, изображая курицу. Сгибает руки, сует кисти под мышки, подпрыгивает, квохчет, приподнимает и опускает согнутые руки, словно крылья, и в результате старая женщина, которая никогда раньше французов не видела, начинает сомневаться в здравомыслии этого французского джентльмена, а тот, воспринимая ее крайнюю сдержанность за налаживание общения посредством языка жестов, квохчет еще громче, приседает, опускает руки под зад, прикидываясь, будто достает яйцо, и издает особенно громкий крик, после чего радостно протягивает воображаемое яйцо старой женщину. Этого она уже не выдерживает и убегает с громкими криками. Француз не знает, что ему делать, есть хочется безумно, вот и бросается за ней, он вообще привык добиваться своего, продолжая квохтать и махать руками, как крыльями, в надежде, что старая женщина его таки поймет. Крики старой женщины приводят к тому, что селяне отрываются от работы и, увидев, что за ней гонится безумец, набрасывают рыбацкую сеть на бедного французского джентльмена и оттаскивают его, изрыгающего ругательства и проклятья на незнакомом им языке, которые воспринимается как галиматья, в валлийский дурдом, где бедолага и пребывает по сей день. Ничего особенного история из себя не представляет, признаю. И однако не могу забыть ни саму историю, ни шутовскую манеру Йорика рассказывать ее. Я слышала ее столько раз, что она, как множество тривиальных и глупых событий детства, стала казаться чем-то более значимым, чем представлялась поначалу, особенно потому, что, взрослея, я все больше и больше начала чувствовать себя тем самым несчастным французским джентльменом, отчаянно пытаясь донести до других мои потребности, но мой родной язык был им неведом, а потому все, что я говорила или делала истолковывалось неправильно. Мое отождествление с бедным французом теперь практически полное, но только недавно мне пришла в голову мысль, что старый Йорик вновь и вновь рассказывал эту историю по одной простой причине: он тоже отождествлял себя с этим французским джентльменом и выбранная им профессия шута очень напоминала имитацию курицы тем бедолагой. Заточенный в этот нелепый костюм, он не мог выбраться из него, как женщина не могла снять пояс верности. Поэтому, сами видите, у Йорика, француза, пожелавшего съесть на завтрак яичницу, и у меня гораздо больше общего, чем кто-либо мог предположить. Все это приходит ко мне, как фрагменты истины, написанные на мало изученных языках. Вот еще одно воспоминание: мы совсем маленькие, играем в саду под яблоней, Гамлет, Лаэрт и я. Гамлет предлагает, чтобы мы изобразили Адама и Еву в раю. Игры Гамлета, даже тогда, казалось театральными постановками, причем себя он видел режиссером, богом и главным героем. Прежде всего, говорит он, Лаэрт и я должны раздеться догола. У меня есть сомнения, но в конце концов мы всегда делам то, что говорит нам Гамлет. И теперь, говорит Гамлет, Лаэрт – Адам, а Офелия – Ева. Но она – моя сестра, протестует Лаэрт. Так и Ева была сестрой Адама, говорит Гамлет. У них был один отец, так? Ох, вырывается у Лауэрта. Умом он никогда не отличался. А теперь, говорит Гамлет, я – змей, а Лаэрт должен уйти и дать имена каким-нибудь животным. Каким животным, любопытствует Лаэрт. Не могу знать, отвечает Гамлет, пока ты не дашь им имена, и это логично. Лаэрт, надувшись, уходит, чтобы найти животных и дать им имена. Нет у нас в Дании животных, говорит он, дает пинка земле и ударяет пальцы ноги. После ухода Лаэрта Гамлет поворачивается ко мне и говорит: «Привет, Ева. Я – змей». Не нравятся мне змеи, отвечаю я. Но я должен тебе нравится, говорит Гамлет. Я – очень милый змей, и я пришел, чтобы принести тебе знание. «Какое еще знание?» – подозрительно спрашиваю я, и начинаю замерзать, стоя голой в саду. Знание о том, говорит Гамлет, что есть добро, а что – зло. А потом тянет меня к себе, и целует в губы, и его язык проникает в мой рот. «Что это ты делаешь?» – спрашиваю я, отпрянув. Я – змей, говорит он. Змеиные языки так делают всегда. Только не у меня во рту, возражаю я. Расскажи мне о добре и зле. Что ж, начинает он… но прежде чем успел сказать, нас застукал мой отец, и я получила хорошую порку. Гамлет, он отделался словесной поркой от старого короля, которого эта история позабавила. И для моих юных лет это была обычная история: Гамлет навлекал неприятности на других, а сам каким-то образом избегал за это ответственности. Я всегда сожалела, что не добилась от него ответа насчет добра и зла, для меня это был важный вопрос. Моя беда заключалась в том, что, много думая об этом и тому подобном, мысли свои держала при себе, и таким образом способствовала мифу, будто я красивая, но не очень умная. На самом деле я, и есть, и всегда была, слишком интеллектуальная для собственного блага. Мое падение вызвано тем, что я могла думать и думаю более глубоко и эффективно, чем этот бедный, избалованный, не выполнявший своих обязанностей Гамлет, но была по отношению ко мне какая-то слепота, они не могли этого видеть, не хотели видеть, ибо рука об руку с моим умом шло стремление выглядеть в глазах всех хорошей, быть доброй к окружающим, радовать, насколько возможно, моего отца, поддерживать моего брата Лаэрта, который по-своему был еще глупее, что мой дорогой безмозглый отец. Моя трагедия заключалась в том, что я любила этих людей, зная, какие они глупые, и ничего не могла с этим поделать. Я изображала курицу, а они говорили на валлийском. И постепенно я начала сходить с ума. Не было это, пусть так думали многие, результатом убийства моего отца. Нет, нет, такие события просто дают нам повод продемонстрировать собственное безумие, которое давно уже внутри нас. Нет, безумие началось в моем детстве, стало результатом моих попыток разгадать тайну знания древа добра и зла. Я не могла понять, какой в этом смысл. Ибо все вокруг меня казалось жуткой мешаниной отчасти прекрасного и отчасти ужасного. Гамлет был добрым, веселым, невероятно обаятельным, но при этом жестоким, эгоистичным, холодным и полным ненависти. Королева, прекрасная, добрая, нежная заботливая, но при этом была слепой, глуповатой, тщеславной и слабой. Клавдий, честолюбивый обманщик и убийца, был куда умнее других, хорошо образованный, одаренный художник, он мог поговорить о ботанике, указать созвездия или вспомнить имя бедного моряка, которого встречал на улице двенадцатью годами раньше, и спросить его о трех детях и жене со стеклянным глазом. Во многом он был лучшим королем, чем брат, которого он убил. И Гертруду он любил всем сердцем. Он чувствовал, что Гамлет психически болен и очень опасен, и оказался прав и в первом, и во втором. Лаэрт вроде бы любил меня всей душой, но фраза Гамлета о съедении крокодила на моих похоронах, должна признать, была более чем уместна, потому что я уверена, Лаэрт больше любил саму идею, что у него есть сестра, чем конкретно меня. Я точно знаю, что его влечение ко мне было, прежде всего, сексуальным. Он жаждал обладать мною, физически обладать, с того самого дня, как Гамлет определил нас на роли Адама и Евы в райском саду. А еще отец, мой дорогой отец, который часто произносил слова великой мудрости, к сожалению, не слушая, что говорит, который давал дельные советы, перемешанные с абсолютной глупостью, и никогда не мог отличить одно от другого, чью любовь ко мне я находила искренней и берущей за душу, да только в следующий момент это совершенно забывалось в потоке сварливости. Все это беспорядочная смесь противоречий невероятно злила меня и сбивала с толку, я не могла воспринимать их единым целом, и всякий раз, переступая порог комнаты и видя там одного из них, мне приходилось уходить в себя, ждать, чтобы понять, какая личина на них сегодня, тогда как мне более всего хотелось подбежать и обнять, даже Клавдия или старого убитого короля, и сказать, как отчаянно я их любила, и как страстно ненавидела, но смысла в этом не было никакого, они бы не услышали меня, точно так же, как французский куриный язык не доходил до валлийцев. А вот Йорик, однако, Йорик, я каким-то образом чувствовала, это понимал, по крайней мере, часть этого, и меня понимал, во всяком случае, часть меня, и, возможно, много чего еще, но Йорик был всегда пьян, а потом одной темной ночью поднялся на крепостную стену и упал с нее, сломав себе шею и разбив мне сердце. Потому что я, еще ребенок, осталась одна, и не с кем мне было поговорить до конца моей жизни. Думаю, это было одно из проявлений моего безумия, в том раннем возрасте, потому что время от времени я беседовала с Йориком, уже после того, как он отправился в последний полет с южной башни. Он приходил ко мне, и я говорила с ним, хотя не могла понять, что он говорит, потому что создавалось ощущение, что говорит он из-под воды, да еще набив рот сеном. В любом случае, именно воображаемому призраку Йорика я призналась – и только ему – в том, что ношу под сердцем ребенка. В какой-то степени это была вина Йорика, потому что однажды, маленькими детьми, мы подсмотрели, как он энергично совокуплялся с молодой служанкой… Как там ее звали? Гретель?
Это было зрелище, позвольте мне вам сказать, старый Йорик на этой очень молодой девахе с большущими грудями, оба голые, как слизни, он вбивался, вбивался в нее, господи, господи, мы не могли оторвать от них глаз, поначалу, но потом Гамлет повел себя в своем стиле, отвернулся в отвращении, но не я, не я, я наблюдала до самого конца, совершенно зачарованная, пока она не прекратила завывать и взвизгивать, а он застонал, как умирающий жеребец, а потом, потом вытащил из нее свою штуковину, и лежал, тяжело дыша, на боку, тогда как штуковина, штуковина, таинственная ужасная штуковина, лежала мокрая, и сальная, и вялая, как мертвая змея, вся в слизи, такая отвратительная, и все-таки… Девушка лежала голая, как на старинной картине, очень, кстати, красивая, и она коснулась лицом его плача, с такой легкостью и изяществом, словно тщательно репетировала это движение, словно Бог научил ее, как это делается, еще до того, как позволил ей родиться, и я задалась вопросом, а может, я тоже это знаю, может, владею тайным знанием, может, Гамлет также владеет, но своим. Поэтому несколькими годами позже, когда он страдал, страдал, из-за смерти отца, из-за неверности его матери-королевы, из-за предательства его дяди – нового короля, был такой грустный, такой грустный и смятенный, я, проходя мимо его комнаты, однажды ночью, когда не могла уснуть, услышала, что он плачет, плачет, как ребенок, а я никогда не слышала, чтобы он плакал, как бы ему ни было больно, даже когда он сломал руку, или когда умер Йорик, или когда умер его отец, а теперь, спустя месяцы, в своей комнате, он плакал и плакал, словно у него рвалось сердце. Вот и я прокралась в темноту, в его комнате было очень темно и холодно, и я сняла ночную рубашку, и позволила ей упасть на пол, и скользнула в его постель, и он тоже был голый, и такой холодный, и я знала, что нужно делать, как это знала Гретель, та служанка, Бог научил меня этому, но я забыла, пока не возникла необходимость применить это знание, и мы превратись в зверя о двух спинах, Гамлет и я, он безрассудный, я – спокойная, очень спокойная, и призрак старого короля наблюдал за нами из темноты, два его красных глаза светились во мраке, и после этого стал относиться ко мне враждебно, возненавидел меня. А все потому, что я попыталась его пожалеть. Это его чувство вины, его невероятно глупое чувство вины, и его злость на меня, за мое сострадание, а я как раз никакой вины не чувствовала, привели к тому, что сразу я не смогла сказать ему, что ношу его ребенка, а потом, это же надо, он убил моего бедного идиота-отца, и мне не осталось ничего другого, как позволить безумию выплеснуться из меня родниковой струей и утонуть в ней. Ива росла, наклонившись над речкой. На самом деле, думаю, это был пруд, но королева не отличалась точностью в определениях, даже в лучшие свои дни. Вот я и соскользнула с ивы. Почувствовала, как холодная вода поднимается по голеням и бедрам, пронимает, словно змея в мое тело, чтобы поласкать моего ребенка, почувствовала истинное сексуальное наслаждение, и запела, запела, вода поднималась все выше, коснулась моих грудей, плеч, шеи, я затрепетала и ушла под воду, медленно, очень медленно, под холодную воду, а тупая королева наблюдала и ничего не делала. А я погружалась все глубже и глубже, в другую реальность. Знаете, почему бедолага Гамлет так любил актеров? Потому что они создавали альтернативные реальности. Он терпеть не мог реальность, куда его определило время, или случай, или безумное маниакальное божество-драматург. Он был шутом. Куда в большей степени, чем Йорик. С другой стороны, я тоже доиграла свою роль до конца. Я должна впасть в грех или остаться невинной? Это дилемма героини. Но, во мне есть что-то от первого и от второго. Он касался моих грудей. Я думала, что умру от наслаждения, когда он касался моих грудей. Это было так печально, что он не мог оценить всей красоты происходящего. Красотой было все. Вся пьеса, в которой суждено сыграть. Я полагаю, его пьеса была о том, что не хотел он быть в той пьесе. Но у меня была своя пьеса, и она получилось весьма неплохой, если взглянуть шире, чем с точки зрения безумия или усилий божества. Вся прелесть в том, что у тебя есть привилегия сыграть персонажа в одной из мириада взаимосвязанных пьес, составляющих эпический цикл, который и есть божья мегадрама. Надо вжиться в персонаж, которого играешь, но при этом, если вы, как и я, умнее обычного актера, другой частью разума ощущаете не только красоту движения пьесы, в которой играете, но и восхитительную сложность взаимоотношений этой пьесы с множеством других, которые разыгрываются одновременно. Как ужасно это, как запутанно и прекрасно, о чем я говорила призраку Йорика, с которым я и мой мертвый младенец живем вполне счастливо, как зрители в темном зале, где обитают все призраки. И вот она я, вы видите. Немного руты садовой. Немного розмарина. Фиалки вместо мыслей. Смерть – это воспоминание, подобие пустого театра. И здесь, в пруду, я могу видеть их всех, погружающихся в воду, загадочных и прекрасных, я вижу пальцы мертвецов.
.....