Читать книгу В берлоге эсхатологий - Егор Евсюков - Страница 1

Предисловие. Ритуал, рифмующий реальность

Оглавление

Трагедия человечества – в распаде ритуального и жизненного хора. Первобытного хора, в котором:


– поёт, гудя и шелестя травой, земля – и, вторя ей, бьют барабаны сердца

– поют, пульсируя, сосуды, вены, кровь – и жажда ритма по аорте – кверху

– уже в немой гортани – танец губ – и на губах животрепещет слово

– поют и я, и ты – мы вместе – гул – мы внемлем гулу – голосу земному

– и песня – наши голоса – рифмуются – и… – и… – и… – снова

– как крепко сцепленные в хороводе рук,

– срастаются, сплетаясь воедино…


Нам перервали пуповину. Нас отобрали у матери. Мы распались на лирику, эпос и драму. На философию, науку и искусство. На вещь, смысл и знак. На отдельных Других. На одинокие голоса бытия. Хор смолк. Хор умер.

Но человек, сколько помнит себя, живёт – и всю жизнь вершит один-единственный обряд. Один ритуал. Пока живёт – чувствует. Пока чувствует – думает. Пока думает… говорит! И так до забвения, то есть до самой смерти. Но рождается слово – ритуальное слово, помнящее о жизни. Помнящее, что было прочувствовано и продумано. Рифмующее чувство, мысль и вещь. Рифмующее реальность. И человек – говорит это слово! Современный же человек – тоже говорит. Но говорит беспамятно. Говорит Москва. Говорит народ. Отец говорит. Мать говорит. Телевизор говорит. «Пусть говорят». И это о чём-то говорит. А Васька слушает да есть. И рот до ушей – хоть завязочки пришей. А они говорят. Говорят. Говорят. Говорят. Говорят Говорят Гово рят Гово рят Го во рят Го вор ят Г о во ря т Говор яд.

Вещи больше не говорят1 – пузырятся соплями, хоть мотай на кулак, булькают дословесной протоплазмой. И современный человек болен – запутался в пропитанных гноем бинтах: во знаках, замещающих реальность. «Красный – стой. Зелёный – иди». «Подними руку, чтобы ответить». «Молчание – знак согласия». Или, что страшней, – во знаках знаков. «У моей охраны есть охрана». «Твой стилист – стилист моего стилиста». «Сфотай, как я фотаюсь». Есть фото фото – нет предмета съёмки. Есть карта карты – нет самой земли. Есть слово – по своей природе тоже знак – отныне мёртвое и пахнущее дурно, как опустелый улей2.

И, что страшнее всего, в дискурсе постмодерна это – норма. Не патология, а новая нормальность: безвещье, гиперреальность, симуляция… И говорить, писать сегодня – увязать в клейкой массе контекстов и коннотатов. Текст – одержим смыслами, автор – [полу]мёртв, слово – отсылает к другим словам и к самому себе3. Никакой телеологии, никаких «откуда» и «куда». Никакой вещи, стоящей за словом. Ризомика, которую так щедро взращивает постмодерн на почве риторики4, бешено ветвится влево и вправо, вдаль и вширь – и нет предела этому росту, гибельному, роковому и раковому. И метафоры и пр. языковые игры – т.н «поэтическое мышление»5 – метастазируют в живую плоть языка.

И язык, изъязвлённый коростой, немеет.

И, гнойной слюной исходя, немеет и в судорогах корчится жизнь.

Мюллер писал про «болезнь языка»6. А больна сама реальность.

А пора бы сказать. Просто сказать. Без сложностей, без ложностей, без обиняков. И слово красивое, древнее – сказать. С-казать – казать – чезать7. Не равно «ис-чезать». Исчезать – уходить в забытье, пропадать, умирать в конце концов. Сказать – проявить, самую суть показав, оживить. Вернуться к вещам, как вернуться с чужбины на Родину. Слово – дом бытия, и хозяин тоскует по дому.

Вышед вон из земли, нагромоздив на ней города и погосты, мы больше в земле не нуждаемся. А она, долготерпная, ждёт – прошептать первобытное слово. И вещее слово её – знак единственный и настоящий. Земля снова гудит под ногами. Земля снова зовёт к себе.

Рубеж XIX-XX вв. наметил поворот к витализму, к философии «живой жизни», очищенной от догм рационализма и позитивистской логики. У. Уитмен и Ф. Ницше – их программные вещи («Листья травы», «Так говорил Заратустра»), восходящие к сакральному библейскому стиху, в высшей степени ритуальны, суггестивны – внушают волю-к-жизни. В русском премодерне проблему расщеплённости человеческой жизни на рациональную и эмпирическую особенно остро почувствовал Л. Толстой (дневники и статьи, «Казаки»), а вслед за ним – и модернисты. Символисты (Ф. Сологуб, А. Белый), эгофутуристы (В. Хлебников, В. Маяковский), неореалисты (И. Бунин, А. Ремизов) едины в одном – в попытке прорваться к настоящему. Конечно, по-разному: через вскрытие мира сознания, его потаённых глубин; через «самовитое слово» и «звёздный язык»; через воскрешающую жизнь память и новый миф – и у каждого следует щедро взять.

В начале XX в. о «забвении бытия» зловещал М. Хайдеггер («Бытие и время») – и сбылись его зловещания. Мы забыли, как пахнет земля. Мы забыли, как слушать её запах – как вопрошать, как понимать её и самих себя, по ней ещё ходящих, – и этот дар нельзя не вобрать в поле своего художественного присутствия.

Мы идём вслед за тэрнеровским пониманием ритуала. Ритуал с-казывает, то есть по-казывает явления действительности, данные человеку в его первобытно-интимном контакте с миром. И, с-казывая, символически их углубляет, за вещным высветляет вечное. И, с-казывая, обновляет жизнь8. И поэзия – настоящая поэзия – должна с-казывать. Воскрешать жизнь в слове. Воскрешать звуки, запахи, облик и ощуп предметов – позволять бытию говорить с первобытною мощью. Вещь, вещь и только вещь! Магическая одержимость вещью! Рифмуется реальность! И поэзия – ритуал, её рифмующий. Так мы приходим к ритуальному реализму – одному из возможных путей художественного исцеления и оцельнения реальности.

В основе его – многоголосица, хор живописуемых вещей, крупиц быта и бытия. И поэтому главное в нём – конкретно-чувственное изображение предметов (вплоть до натуралистических пассажей), «здоровый» (а местами больной) мимесис. Миметизм здесь поэтический – не грубое столкновение с утраченной реальностью «лоб в лоб», а попытка восстановить связи между вещами, человеком и миром через всё воссоединяющее слово. Одна вещь связывается с другой не только на уровне языковой ассоциации (как в символизме, страдающем порою безвещественностью), но и в онтологическом плане («рифмуется реальность – не слова»). Сцепленность образов, их единораздельность достигается за счёт однородного метра и ритма – поэзия растёт, ветвится, переплетая самоё себя и бытие. В этом плетении – метризация, музыкальная суггестия, «ломаный» синтаксис, позволяющие довести поэтическую наррацию (повествование) до её зенитного предела – провести ритуал, заворожить, заколдовать в первобытном танце реальности.

Отсюда же вырастает тема и поэтика наших вещей. Эсхатология – учение о конце (но и о начале!) мироздания. «Берлога эсхатологий» – болезненное положение постмодернового мира, отказавшегося от реальности в пользу знаков, её замещающих. Это же – трагическое состояние художественного сознания, пытающего преодолеть хаос бытия через возвращение к настоящему – к хору земли, к своим творческим и жизненным корням.

1

Вещь, т.е. явление действительности, сама реалия забывается, тогда как знак, ещё обозначающий, считается за подлинный феномен бытия. И в этом – трагизм постмодернистского сознания: имея реальность, присутствовать в плоскости её символического замещения. А по М. Бахтину: «Задача заключается в том, чтобы вещную среду, воздействующую механически на личность, заставить заговорить, то есть раскрыть в ней потенциальное слово и тон, превратить ее в смысловой контекст мыслящей, говорящей и поступающей (в том числе и творящей) личности. В сущности, всякий серьезный и глубокий самоотчет-исповедь, автобиография, чистая лирика и т. п. это делает». Бахтин М.М. К методологии гуманитарных наук // Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. с. 385; 607 с.

Необходимо вернуться назад, к жизни – «вещам, чреватым словом». А не уйти вперёд, к симулякрам – «словам, чреватым словами».

2

У Н. Гумилёва: “…И, как пчёлы в улье опустелом, // Дурно пахнут мёртвые слова”.

3

Такая игра с концептами постмодернистской философии в духе самого постмодернизма. Бартовское понимание текста как открытой для интерпретаций семиотической системы и автора как тоталитарной, но «умершей» силы, направляющей понимание читателя в том или ином русле, должно быть преодолено. Здесь же подспудная отсылка на Ж. Бодрийяра и его концепт симулякра. Симулякр есть «пустое означающее», самозамкнутая знаковая сущность, отсылающая сама к себе, но имеющая онтологический, определяющий реальность статус. В одноимённой книге «Симулякры и симуляции», разбирая метафору карты, замещающую собой картографируемую территорию, философ пишет: «Абстракция сегодня – это не абстракция карты, копии, зеркала или концепта. Симуляция – это уже не симуляция территории, референциального сущего, субстанции. Она – порождение моделей реального без оригинала и реальности: гиперреального. Территория больше не предшествует карте и не переживает ее. Отныне карта предшествует территории – прецессия симулякров, именно она порождает территорию…». Бодрийяр Ж. Симулякры и симуляции / Ж. Бодрийяр; пер. с фр. А. Качалова. М.: Издательский дом «ПОСТУМ», 2015. с. 5-6; 240 с.

4

Ризома, по Ж. Делёзу, есть децентрированная, деиерархизированная, незнаковая сущность, не имеющая ни конца, ни начала, никакой-либо опорной смысловой точки вообще. Бесконечно ветвясь, ризома всякий раз «ускользает» от попыток понять её односторонне, в рамках той или иной концепции. Делёз Ж., Гваттари Ф. Ризома // Тысяча плато: Капитализм и шизофрения / Ж. Делёз, Ф. Гваттари; пер. с ф. и послесл. Я.И. Свирского; науч. ред. В.Ю. Кузнецов. Екатеринбург: У-Фактория; М.: Астрель, 2010. с. 6-46; 895 с.

5

В понимании Ж.-Ф. Лиотара, состояние постмодерна характеризуется кризисом «больших метанарративов» (или историй) – устойчивых знаниевых институтов, представляющих ту или иную схему действительности. Возникшая энтропия может быть преодолена через поэтизацию хаоса бытия: «…говорить значит бороться – в смысле играть; языковые акты показывают общее противоборсгво (агонистику). Это совсем не значит, что играют только для того, чтобы выиграть. Можно применить прием только из удовольствия от его придумать: разве не это мы находим в народной речи или литературе? Беспрерывное выдумывание оборотов, слов, смыслов доставляет большую радость, а на уровне речи – это то, что развивает язык. Однако, конечно же, само такое удовольствие не свободно от чувства успеха, как минимум вырванного у противника, и зависит от величины, принятого языка, коннотации». Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. H.A. Шматко. М.: Институт экспериментальной социологии; Спб.: Алетейя, 1998. с. 33; 160 с.

6

Так немецкий исследователь объяснял появление мифологии. Язык, обогащаясь за счёт синонимии и омонимии новыми словами, «заболевает», т.к. вещь утрачивает своё коренное слово с одним-единственным, но верным значением, точно передающим смысл предмета. Забывая об этом истинном значении, человек начинает перемежать прямую и косвенную семантику и таким образом открывает для себя пространство мифа. Хюбнер К. К истории интерпретации мифа // Истина мифа. Пер. с нем. М.: Республика, 1996. с. 43; 448 с.

И весь миф – попросту языковое искажение, перебой в знаковой системе – порождён самим человеком, пусть и неосознанно.

7

Ср. концепцию языка у М. Хайдеггера: «А что зовем мы словом “сказать”? Чтобы вникнуть в это, будем держаться того, о чем зовет нас здесь думать наш язык. С-казать – значит показать, об-явить, дать видеть, слышать». Хайдеггер М. Путь к языку // Время и бытие: Статьи и выступления: Пер. с нем. М.: Республика, 1993. с. 259-293; 447 с.

И ещё: «Власть слова вспыхивает как у-словленье веществования вещи. Слово начинает светиться как то собирание, которое впервые вводит присутствующее в его присутствование. <…> Сказ и бытие, слово и вещь неким прикровенным, едва продуманным и неизмыслимым образом взаимно принадлежат друг другу». Хайдеггер М. Слово // Время и бытие: Статьи и выступления: Пер. с нем. М.: Республика, 1993. с. 302-312; 447 с.

8

В. Тэрнер предложил рассматривать ритуал как стереотипическую последовательность действий, выполняемых определённым лицом в определённом месте и в определённое время с целью гармонизации реальности в критические для неё моменты. «Тот факт, что Тэрнер выбрал для размышления материал традициональных обществ, затруднил его задачу, зато сделал ее решение более убедительным. Социальная драма возникает тогда, когда в обществе накапливается множество раздражающих, т. е. непривычных, т. е. новых для традиционной культуры тенденций. Ритуал, лиминальность, коммунитас должны подготовить культуру к принятию, к освоению новых тенденций для введения их внутрь культуры, т. е. для расширения границ. <…> Если вдуматься в эти слова, если вспомнить то, что было сказано о свойствах ритуальных и – шире – социальных процессов, о структурах и антиструктурах, молчании и проявлении, то станет ясно, что Тэрнер беспрестанно думает, в сущности, об одном и том же: о расширении границ человеческого познания и человеческих возможностей, о способах освоения и принятия нового». Тэрнер В. Символ и ритуал. Сост. В. А. Бейлис и автор предисл. М. Главная редакция восточной литературы издательства «Наука», 1983. с. 27-28; 277 с.

В берлоге эсхатологий

Подняться наверх