Читать книгу Конечная. Городская лирика - Екатерина Сергеевна Малофеева - Страница 1

Оглавление

I

Вползает мрак семи часов утра –

январская звенящая отрава –

до крошки жар домашний обобрав,

под кожу.

Слепо, голодно, шершаво

лицо ощупал холод, не смотрю,

как мотыльком дворовый снежный ангел

в грязи крылами бьётся.

Неуют

оглаживает с бархатной изнанки

души зальдевший кокон.

Стылый взгляд,

завязший в сахарине чьих-то окон,

погреть бы о стеклярусы гирлянд,

но дверью скрипнул пазик кривобокий

и потащил меня сквозь сумрак и огни.


В стекле колодцы улиц холодели.

Проснулся город тюрем и больниц,

казарм, промзон, складов и богаделен.

И серые заборы спецчастей -

идиллия рождественских открыток.

Ложится на грунтованном холсте

асфальта пылью и силикальцитом

глубинки неизбывная печаль,


Бараки и погосты – побратимы.

И плесневеет мир, кровоточа

иллюзией,

что время

обратимо.


II

Но время жадно пожирает нас,

и человек по сути хронотрофен.

Он ищет путь, безвыходность признав,

в обход неотвратимой катастрофы.

Скользит песок истраченных минут -

под пальцами осыпавшийся берег.

И мнится – кану в тьму и глубину,

не удержавшись, сил не соразмерив.

Кто поддается – и уходит в грязь

и ряску лет, в замшевшее посмертье,

кто борется, кичась и молодясь,

кто воскресает, продолжаясь в детях.


Но неумолчно щелкает отсчёт

обратный равнодушным метрономом,

и плачь-не плачь – никто и не спасёт.


И я сама себя не сберегла.


Одна дорога нам –


с крыльца роддома

до стали секционного стола.

Шёлк заката в мае – плохого кроя,

Швы ползут по краю, испод багров.

Нотным станом город высотки строит,

В нем виток развязки клубка дорог —

Словно ключ скрипичный. И скрылось солнце,

Алой лаской гладит последний луч

По вершинам горы. И вдаль червонцы

Рассыпает Никта, раскрасив мглу.


Свет небесный дивен и амальгамен.

Из окна посмотришь – и спасена.

Полнолунный чистый молочный пламень

Пусть прольется сверху, омоет нас.


И лакают кошки с асфальта лужи —

Сливки с неба вылиты через край.

Каждый сверху вычислен, обнаружен,

Найден легким, сразу допущен в рай.


Что огнем созвездия воскресили,

То сегодня ожило в темноте,

И высокий голос, набравший силу,

Отражаясь эхом от старых стен,

Пролетает мимо бараков ветхих

Вдоль по рельсам – гулким и долгим «ре».


И мерцают звёзды далеким светом,

Растворяясь в тающем серебре.


Запах первой полыни и резкий озон,

Цвет черёмухи сладкий и звонкий.

Утром город, омытый весенней грозой,

Проявляется на фотоплёнке.

Неохватное лето шумит впереди,

Речка видится между домами —

И щекочет искристая радость в груди.

Я иду на последний экзамен.

Маслянистую зелень нальют тополя

В акварели аллей и окраин.

Свойство памяти – словно вживую являть

Этот свет из прохладного мая.


Февральский город наш – картонная коробка с размокшим дном.

Разметкой «хрупкий груз» – бокал высотки.

Сети тропок топких раскинул двор.

С парящих ржавых труб, укутанных лохматой стекловатой, сырой туман подполз и ослепил.

Мне в сумерках легко и жутковато, и каждый поворот – глухой тупик.

Озяб проспект под сизой крышкой неба, с деревьев мокрых оплывает снег.

Ложится тень на крыши тёмным крепом.

Изнанка туч – белила и свинец.

Подтаявшим серебряным крахмалом сугробы оседают, окривев.

Асфальт блестит, и воздух пахнет талым,


И льётся приглушенный серый свет.


Ноябрь (вилланель)


Придет ноябрь – станет хуже.

Осиротеет тихий парк,

Застынет небо в темных лужах.


Я так скучаю, ты мне нужен.

Летят снежинки в блеске фар.

Придет ноябрь – станет хуже.


И раздражен, уныл, простужен

Мой город – ласковый кошмар.

Застынет небо в темных лужах.


Надетый осенью наружу,

Не греет год – он зол и стар.

Придет ноябрь – станет хуже.


Рассветный мрак обезоружит,

Ведь холод – самый честный дар.

Застынет небо в темных лужах.


Утешит зябнущую душу

Фонарный свет, пустой бульвар.

Придет ноябрь – станет хуже.

Застынет небо в темных лужах.


Нетканой нанкой небо накрывает,

Грозой и гарью горней, городской,

Мурлычет мрак, минорный морок мая,

Из зева окон брызжет зыбкий зной.

Луны лампаду Лев ласкает лапой,

Клубком катать бы, шерсть мотать шарфа.


Свод цитадели циркулем царапать

И с треском рвать рассветный целлофан —

Зигзагам молний, помолчав мгновенье,

И громом, гневом и кошмарным сном

Вдруг разразиться, вихри влаги вспенить

И, белым вспыхнув, оседать на дно.


– Спроси, спроси, о чем мой главный страх,

О ком бессонно думаю, тревожась,

Какой дорогой боли, тропкой травм

Несу себя сквозь время осторожно?

Себя в рутине быта потерять

И потонуть в болотной, монотонной,

Нелистопадной ряске октября.

Чье фото на экране телефона

Мизинцем глажу? Метеобюро

Подглядывает в окна воровато.

И плюш подбрюшья неба распоров,

На крыши ветер сыплет клочья ваты.


– Чего боишься?

– Злой осенней тьмы,

В которой вместе не проснемся мы.


Дорожная колыбельная (заговор)

Ветер кутал трассу в синюю вуаль,

В звездный ласковый люстрин туманных сумерек.

Колыбельный ритм, древний ритуал.

Под шуршанье шин уснули – словно умерли.

Темнота. По обе стороны – пустырь.

Тьма за знак цеплялась, обрываясь клочьями,

Большелобые кабины опустив,

Фуры спят, бочины грея у обочины.

Горы дремлют, вьётся лентой серпантин

Расстилается к востоку в небо лестницей.

Спят убогие кафешки на пути,

Большегрузу вслед старуха перекрестится.

«У Надежды», «Путник», «Омни» и «Роснефть»,

Запылённые ларьки шиномонтажные.

И, к земле припав, столетне обомшев,

Деревеньки спят, завёрнутые пашнями.

Полотно дороги, в трещины осев,

Рассыпается фонарным электричеством.

И мы тоже спим на крайней полосе,

На изломанной постели металлической.


Ласковый свет из витражных окон

старой базилики льётся на стены

ясным, прозрачным медовым соком

солнца, и томной апрельской ленью

дышат сады, расцветая в вечность,

кошка – текучая струйка дыма -


прячется в тень.


Обжигая плечи,

первый весенний загар обнимет

улицы – строки мартиролога.


Не был он мной за амвоном воззван,

но в переулке

я видел

Бога.


Там, где он шёл, распускались розы.


Лужи тонким льдом остеклило. Все лило-лило, перестало.

Сдался город в плен, обессилев, и не распрямился, усталый.

Талая вода под ногами, жалость и тоска сердце ржавят,

Мой райцентр – Тартар и Гаммельн – горд, высокомерен, державен.

Осень ребра грызла пираньей, съела подчистую всю мякоть.


Есть ли красота в умираньи?


Есть.


И постарайся не плакать.


Зябко. Противно. Дождливо. Осень.

Фрезерный цех оживает в восемь, пасти раззявят станки-капканы.


Старый вервольф Никодим Иваныч тих, молчалив, на движенья скуп.

Два через два – по звонку к станку, тяжек мой труд, человечий хлеб.

Два через два – волколаком в лес.


Сердце изгрызла судьба-волчица – мать умерла, столько лет учиться жить одному, ведь ни с кем нельзя, вот хоть котенка в квартиру взял – что-то совсем от тоски заело, пусть он по полу гоняет мелочь.


И, заводскому гудку вторя сиплым, утробным, кошмарным воем, падать в прыжке на четыре лапы, жадно слюной на газоны капать, старую рвать на груди спецовку, глухо когтями по лужам цокать.


Выйти из леса – как из запоя, голым, продрогшим, в грязи по пояс, угли в глазах виновато пряча, землю и кости трясти из гачи, кровь вытирая с усов украдкой. Стыдно до слез, но чертовски сладко.


И, беломорину разминая, в стыль жестяного нутра трамвая в злую толпу суть свою отрицать, не перекинулись до конца – справа у дяденьки нет лица, слева у тетеньки нет души, надо в кроватке таких душить, надо щенками топить в ведре, чтобы потом не сходили с рельс.


После работы тянуть чифирь, шерстью помех прорастать в эфир.


И заглушает мурчаньем шорох маленький зверь на руках большого.


Всё сказка и чудо – что церкви Дамаска, что спрут-мегаполис, что виндзорский Аскот,

Пока не замылен взгляд.

Завистливо смотрят земные синицы, и.о., суррогаты, эрзацы и вице-,

В созвездие Журавля.

Жемчужные искры на небе так близко, таблетку луны режу строго по риске —

Селенодиазепам

Спасёт от мигрени. Смог скатом на крышах пластается, душит, клубится и дышит.

Спиралью бежит тропа.

И гидра за ноги кусает Калипсо, когда начинают свистеть и кис-кискать

Асуры Плеядам вслед.


И жизнь отрезвляет, безмыслие лечит,

Но мифами вымощен путь через вечность,


А смерти

и вовсе нет.


Город полон фонтанами, акациями, деревянными декорациями, павильонами, пластмассовыми парижами и лионами, реквизитом для кинопроб, экшн-камерами гоу-про, бесконечными вариациями судеб, чист, искрист, серебрист, изумруден.


/Здесь люди набело не живут, с первого дубля нельзя снимать, кто-то – из раннего Джона Ву, кто-то – из старого синема/


Вот Тосенька-соседка, дерзкая, приметная: «Хочу халву ем, хочу – пряники, хочу – с Русланчиком еду в кальянную, вчера весёлые, смешные, пьяные домой вернулись совсем затемно».


Вот Людмила Прокофьевна: «принесите-ка-Верочка-скорее-кофе-нам», ищет по оупенспейсам инфантильного Анатолия, да всё не то, карьеристы да алкоголики.


А вот и я – после двух разводов, тушь разводами, за кадром – кода, «я скучаю по тебе, Митя!», ну хоть на главную роль берите, я так любила тебя, проклятый.


Стоп, снято.


Смогом цвета затёрты. Зябко и дискомфортно.

Саммертайм сэднесс к чёрту – это бесснежный джаз.

Мёртвый ноябрь правит мороком сонной нави,

Выхлопом и отравой, гарью фабричной. Ржав,

Тёмен, нетрезв и болен, город мой похоронен

Микрорайонным морем многоэтажных барж,

Доверху загружённых камнем, песком, бетоном.

Осень у микрофона, бэком – холодный взвар

Ветра в подъездных стёклах, стены – кирпич и охра,

Грязным асфальтом мокрым выстланы небеса.


Белым подкралось счастье, хмурое часть за частью

Ластиком обескрасив, ад превращает в сад.


В серых панельных строках многоэтажек кто расставлял умляуты облаков?

Щёлканье метронома, и ритм налажен. пробуя струны, он тихо берёт аккорд,

Чистая нота цепкими коготками в крошку скребла церковные витражи.

Цвет полевой увядает под эхо: «амен».

Конечная. Городская лирика

Подняться наверх