Читать книгу Голова моего отца (сборник) - Елена Бочоришвили - Страница 1
Жужуна цвима
(Мелкий дождь)
ОглавлениеУтром Отец рассказывал Сыну, как умрет. Он выдавал короткие фразы, из которых не выбросишь слов. Сын слушал, улыбаясь, откинув голову назад. Конечно, он не верил.
В шесть вечера Отец зашел в свой кабинет и упал. В кабинете было полно людей. Все столпились вокруг, чтоб посмотреть. Его понесли по длинному коридору. Руки болтались на ходу, доставая до земли.
Дед как раз закончил письмо к Отцу. «Я летаю во сне, – писал Дед. – Это к смерти. Или просто мало секса». Он обогнал свое письмо. Через три дня он вскрывал его вместе с телеграммами соболезнования над гробом Отца. Дед не узнал почерк.
Сын не мог себе простить, что он не почувствовал смерть Отца. О Матери нечего и говорить.
Другая кровь. А Дед был уже не тот. Дед ездил с Сыном выбирать место на кладбище и договариваться о памятнике. Во всех кабинетах вставали, когда он входил. Высокий красавец, перстень на мизинце. Дед прекрасно вел переговоры. Но каждый раз, садясь к Сыну в машину, он спрашивал: «О, новая машина? Поздравляю!»
Дед все еще просыпался вдруг утром, когда море было розовым, и стучал палкой в потолок. Третья жена, босая, молча сбегала из комнаты под самым шпилем. Она спала не раздеваясь – длинная юбка, длинная кофта. Днем она надевала поверх халат, а в холод еще шаровары. Сын только раз видел ее в накинутом черном пиджаке, и лучше бы он этого не видел. На похоронах Отца ее не было, она никогда не появлялась в обществе вместе с Дедом.
Вторая жена приставляла железную кружку к стене. Потом она повязывала голову платком и выходила к соседскому забору – рассказать, что слышала. Ее подбивали на действия. Она ходила жаловаться на Деда, что у нее от него ребенок – она водила Лали с собой, – а он не расписывается. И сожительницу привел. Дед натягивал сапоги до колена. Третья жена доставала из чулка деньги. Он ходил по тем же кабинетам – его все знали – и раздавал взятки. Дед писал Отцу, что новые чиновники слишком нахальные, присылают нарочных: добавьте еще, а то мало.
Сын разлюбил май, самый красивый месяц в Тбилиси. Деревья в белом цвету. Тополиный пух на асфальте, как снег. Лучше не открывать рта на ветру. Ветер всаживает пух в горло, как кинжал. Люди кашляют, сгибаясь до земли. Толстые женщины подходят к ближайшему дереву, упираются в него обеими руками и гудят, как паровозы. Ветер бьет их юбки, как национальные флаги.
Сын продолжал разговаривать с Отцом, составлял фразы за себя и за него. Потом он работал над ними – сжимал предложения, отбрасывал ненужные слова. Утром они были готовы, как для печати. И ему некому было их показать. Каждое утро Сын ощущал заново, что Отца больше нет. «Я умру, а они не поверят. Понесут куда-то, пытаясь спасти. И руки будут свисать до земли. И будет столько цветов и женщин – мое сердце все равно разорвалось бы от их красоты».
Сыну было года два, когда Отец заметил, что он запоминает все, что слышит. С лицами было плохо. Сын забывал Деда, когда тот не появлялся в Тбилиси две-три недели. Но длинные поэмы он заучивал с первого раза, некоторые слова он не мог выговорить, но ритм держал: та-та-та. Он мог повторить наизусть всю программу новостей. Мать восхищалась. Сын стал гордостью школы. В девять лет он читал «Витязя в тигровой шкуре» по памяти на концерте в городском парке. Но на параде 7 Ноября Сын не смог показать Отцу своих учителей. Он их не различал. Отец посылал Сына за хлебом и просил запомнить лицо продавца. Потом он заводил его обратно через пять минут и спрашивал: «Ну, кто?» Сын переживал не меньше его.
Отец обсуждал это с Дедом. Они нервничали. Не с кем было посоветоваться. В Грузии сплетня убивает быстрее, чем любая болезнь. Сын говорил, что фразы жужжат в его голове, как пчелки, и он кричал во сне, чтоб заставить их замолчать. Говорил о себе Сын всегда в третьем лице.
Сын уже терял сознание, падал, а потом, придя в себя, плакал. Ему было стыдно терять сознание. Вдобавок произошло несчастье с глазом – недосмотр родителей, как выражался Дед. Это все запросто могло сделать мальчишку бабой.
Мать повела Сына к Дине, своей подруге.
«Ей глаз совсем не мешает, – шипела Мать, – она переспала с половиной Тбилиси».
Дина смотрела на Сына улыбаясь, откинув голову назад. В Тбилиси вечно считалось, что если женщина знала больше одного мужчины, значит, она переспала с половиной человечества.
Сыну было двенадцать в это время, но с ним уже случилось то, что случается с мальчиками постарше. Дед и Отец проворонили этот момент за своими заботами о его памяти и глазе, который открывался теперь только наполовину. И он им не сказал. Он думал, как все мальчики, что это может случиться только с ним.
Дед все чаще приезжал вместе с Лали. Она была на два года старше Сына и уже стала красавицей. Мать завидовала. Она говорила Сыну: «Поворачивай голову набок, будет не так заметно». Но он откидывал голову назад, как Дина. Мать считала, что глаз навсегда испортил картину. Сына больше волновало, что он начал вонюче пахнуть потом. Его нос так удлинился, что лез в рот. Он стеснялся Лали. Лали спрашивала его, постоянно: «Ты уже целовался взасос?» От этого жужжания невозможно было избавиться.
Дед ездил в Тбилиси почти каждую неделю. Третья жена выносила маленький чемодан с нижним бельем и варенными вкрутую яйцами. Он шел пешком на вокзал. Ему казалось, что все всё знают и сплетничают. Он вздрагивал, когда его спрашивали о здоровье Отца или Сына. В это время в моду входили золотые коронки, и его пациентами становились начальники разных рангов. Но никто не мог помочь его мальчику, никто. Паровоз выплевывал ему в лицо черный дым.
Дед верил в народную мудрость. В вагоне он заводил разговоры с крестьянами, что ехали торговать в Тбилиси. У моих знакомых, знаете ли, сын… Крестьяне почтительно слушали городского доктора. Красивый мужчина, перстень на мизинце. Они понимали, что Дед рассказывает о своем.
Мать ничего не замечала. Хотя смотрела в оба глаза. Да, глаз, если бы не глаз. Цопе уже начал делать пластические операции. У одной девушки он достал кость из бедра и вставил ей в подбородок. Он делал новые носы, вздернутые, как у русских. Они получались одинаковыми, хотя Цопе искренне верил, что каждый раз лепит что-то другое. Носы стали узнаваемы. Их называли его именем, «нос Цопе».
Мать познакомилась с Цопе. «Советский танк, – говорил о Матери Отец, – не остановишь». Но Цопе не оперировал детей. И пока ни одному мужчине не сделали пластической операции. Мать знала, что Отец не согласится. Сын ведь не баба.
Дед молился на портрет Маргариты. В Бога Дед не верил, всех служителей церкви считал педиками. Но Маргарита была святая. Никогда в жизни не раскаивался Дед, что вернулся домой из-за нее. Князь Арешидзе прислал ему письмо в Париж, где Дед учился вместе с братьями, что нашел для него невесту и просит приехать на свадьбу. В Париже умирало лето. Желтизна вспыхивала в листве внезапно, как седина. Стук женских каблучков заглушал цокот лошадиных копыт. Секс назывался близостью. Дед был близок с половиной Парижа.
Дед разговаривал с Маргаритой, сидя на кровати перед ее портретом. Третья жена лежала молча, как всегда. Дед не обсуждал с бабами своих проблем. Но Лали привезла из Тбилиси сплетню, что Сын повторяет все, как попугай, и кричит во сне, как идиот. И теперь Вторая жена имела о чем поговорить, когда они вместе с Третьей женой готовили по вечерам обед.
Маргарита на портрете была мало похожа на себя. Фотограф раскрасил ей губы, щеки, кофточку – в синий цвет. У нее никогда не было такой кофточки. К Деду во сне она приходила другой.
«Из него сделают шпиона или клоуна, – объяснял Дед. – Ты же знаешь этих коммунистов. Пусть не выделяется. Пусть будет как все. Маргарита, ни о чем тебя больше не прошу».
Однажды Вторая жена метнула в Деда этот портрет. Когда она обнаружила, что Дед спит со своей медсестрой. Тогда Дед сорвал со стены ружье и взял ее на прицел, как куропатку. Второй раз в жизни он угрожал ей ружьем, когда Лали сбежала замуж в семнадцать лет. Но тогда Вторая жена бросилась на дуло грудью: стреляй!
И Маргарита дала совет Деду. Он любил потом годами рассказывать, как она сидела ночью на краю кровати и как поцеловала его в губы.
(«Взасос?» – пыталась выяснить Лали у Сына.) И наутро он побежал на вокзал и до вечера расхаживал там по перрону, дожидаясь поезда.
Здание вокзала отстраивали в это время, оно было в лесах. Все равно Дед заметил, что в названии города Сухуми сделали ошибку. Пустая дырка для часов и чуть пониже – каменная ошибка. Дед сказал об этом начальнику вокзала, когда тот вышел показать Деду рот. Люди показывали ему зубы везде, где могли. Дед говорил об этом: жаль, что я не гинеколог. Начальнику было плевать. Нижний слева, с кариесом, не давал ему жизни.
Через двадцать лет Дед наблюдал, как по зданию били из танка, по самым каменным буквам. Но он уже мало понимал к тому времени. Люди бегали и кричали в огне и дыме, а он сидел, аккуратный и терпеливый, в натянутых до колена старомодных сапогах, с пустым чемоданчиком. Он ехал к Отцу, который уже умер, и составлял фразы покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького мальчика.
Совет Маргариты был мудрым, как все, что делала эта женщина. Или как все, что ей приписывали. Говорили, например, что она могла взглядом остановить лошадь. Вылечить падучую болезнь. Заговорить сумасшедшего. Сын сомневался. Что ж, ее, румяную в синей кофточке, каждый раз ставили на пути галопирующего животного?
К тому времени, как Дед вбежал к ним в дом и заорал с порога: «Фраза, мой мальчик, фраза!», Сын уже сам догадался, что ему делать. Или ему так казалось, что он сам догадался. Может, магическое Маргаритино влияние действительно существовало. Все эти предчувствия, странные сны. Дед никогда не сообщал о своем приезде заранее. Но Отец всегда шел встречать его на вокзал. У Сына была та же кровь. Он чувствовал Отца и Деда на расстоянии, как пальцы собственной руки. Когда им всем поставили телефоны – за самый первый в своей жизни телефон Дед попал в тюрьму и чуть не погиб, – они угадывали, кто звонит, еще до «алло».
Где ж она была, Маргарита, когда умер Отец?
Так Сын начал писать. Фразы, которые ложились на бумагу, не звучали в голове. Память держала их цепко, но молча. Сын учился спрессовывать предложения. Слова, выпадавшие в осадок, умирали. Чтобы запомнить лицо, Сын должен был описать его для себя. Кратко, очень кратко. И не повторяться. Это были тяжелые упражнения. На них ушли десятилетия.
Мать называла это упорство талантом. Она похищала листочки Сына и показывала их Дине. Сын писал о голодных детях и тонущих кораблях. Непонятно, почему эти фразы жужжали в его голове. Однажды Мать отнесла в газету опус Сына о том, как корабль дернулся на горизонте, уткнулся носом в небо, в воду, в небо, в воду – и пошел ко дну. Опус не взяли. Мать напоминала об этом Сыну почти каждый день. Не взяли, не взяли.
Сын знал, что Мать ворует листки, и писал исключительно для Дины. Он хотел быть трагическим героем, чтобы Дина его жалела. Чтоб она гладила его по голове белыми руками, а он обнимал ее за талию, упираясь носом в ее апельсины. Свой самый первый в жизни выстрел, почти в потолок, Сын сделал именно в тот момент, когда составил фразу, что Динины груди – как апельсины.
Матери не давали покоя его писания. Ей нужна была слава, ах. В детстве она мечтала стать знаменитой пианисткой. Это когда она жила в городе Житомире, который фашисты бомбили с первого дня войны. Где бомбы падали с неба со свистом и скатывались по крышам, как орехи. Взрыв. Огонь. Люди не понимали, что происходит. На площадь Ленина упала бомба и не взорвалась. Кто-то бывалый взял ее в руки и раскрутил. Внутри была записка по-немецки: чем можем, тем поможем.
Матери было десять лет, ее сестре – семь. Родители сказали им сидеть дома и не высовываться.
Пока они узнают, что это. Война? Но Бабулька пришла за Матерью и ее сестрой и вывела их во двор. В домашних тапочках. В этот момент бомба проломила крышу и взорвалась. Повезло только Ленину.
Потом они ехали в товарном вагоне и каждый держал чайник с водой. А Бабулька не поехала. Потому что Дедулька-Соловейчик не захотел. Он сказал: «Что они с нами, старыми, сделают?» Он был лесничим, он ходил по лесу и пел. За это его называли «Соловейчик». Их двоих провели босиком по снегу, заперли в синагоге и подожгли. Вот что с ними, старыми, сделали.
В поселке Комсомольск, на реке Кундузда, Мать раскладывала нарисованные на полотенце клавиши и играла по памяти. В Житомире пианино было только у тети Гени. Мать играла на нем по воскресеньям, когда они всей семьей ходили в гости. С пианино снимали чехол.
Мать с сестрой проходили семь километров по степи, чтоб спеть для раненых в госпитале. Им давали паек за концерт: две картошки, сто грамм хлеба, три конфеты. Мать разносила почту. Письма были треугольные и квадратные, без марок. Квадратные письма – похоронки.
Тетя Геня выменяла пианино на мешок картошки, когда они вернулись из эвакуации. Все четырнадцать родственников жили у нее в двух комнатах. Дядя Гриша пришел с фронта и женился.
Он спал с женой на столе, Мать с сестрой – под столом. У дяди Гриши был голос Дедульки-Соловейчика. По вечерам он напевал: «Братцы, тушите свет, братцы, терпенья нет».
Дед потерял голову от историй Матери. Он плакал и сморкался в большой платок. В первый же вечер знакомства он рассказал ей всю свою жизнь, про тюрьму, про гибель князя Арешидзе. Про Маргариту.
Мать была первой еврейкой на улице Деда. Он вел ее под руку, осторожно ступая по скользким булыжникам. На них смотрели изо всех окон. Мать была в черном драповом костюме, в белой шляпке и белых перчатках. Красивый наряд, другого у нее не было. Туфли она натирала мелом и боялась их замочить. Она семенила ножками, как молодая лошадка, и Деда это приводило в восторг. Его тревожило только, что она еврейка – что-то вроде иностранки, – то есть не такая, как все. Он тоже был не таким, как все, – князь, – а коммунисты этого не любили.
Отец в письме из Ленинграда спрашивал разрешения жениться. Берия только начал раскручивать дело еврейских врачей. Все евреи Союза стояли на зыбкой почве, как на краю могилы. Маленькая женщина в белых перчатках могла утащить Отца с собой на дно. Письмо пришло открытым. Дед понимал, что и ответ дойдет до Отца после цензуры.
Дед только похоронил Маргариту. Отцу он об этом не сообщил. Все равно бы Отец не успел: поезд из Ленинграда шел восемь дней. Дед еще не очнулся от горя. Его жизнь с Маргаритой была как один долгий прощальный поцелуй.
Дед написал: «Женись, мой мальчик, если ты любишь, женись. Мама благословляет тебя». (Маргарита не умела писать.)
И вот Отец привез молодую жену, в первый раз. Дед проговорил с ней до рассвета. Он вел ее знакомиться к себе в поликлинику. Он улыбался впервые со дня смерти Маргариты. Ему казалось, что стоит золотая осень и все вокруг залито солнцем. Был март, только что прошел дождь. Их догнал соседский мальчишка и сообщил: Сталин умер. Дед развернул Мать за драповый локоть и почти бегом дотащил до дома. Он запер за собой дверь и сказал с чувством: «Сдох, сволочь!» Мать вскрикнула, как от пощечины. Дед увидел, что она задыхается от слез. Он вышел.
Ночью у Матери случился выкидыш. Отец вел ее к уборной, во двор, он держал свечу в руке. Она шла сзади, дрожа и всхлипывая, она ревела не переставая. Вдруг кровь потекла у нее по ногам, она упала на колени, и тут же горячий сгусток, огромный, как говяжья печенка, вывалился из нее.
Отец поднес свечу. Он думал, это можно спасти. Врач потом сказал, что у нее больше не будет детей.
Мать не могла простить Деду тех слов, что он сказал о Сталине. Дед не мог простить Матери тот вечер, перед смертью Сталина. Он не мог простить ей своих неоправдавшихся надежд, своего выкидыша. Отцу он сказал: «У баб другая кровь, мне их не понять».
Как только Сын начал писать – выкладывать на бумагу выжатые до предела фразы, Отец стал считать его взрослым. Ему уже можно было разговаривать с Отцом и Дедом сидя. Они обращались друг к другу на «вы». Батоно Гиорги, вы… Их всех звали одинаково – Гиорги Арешидзе. Мать находила это смешным.
Дед приезжал в Тбилиси, и они ходили втроем в кино. Всегда в один и тот же кинотеатр, куда раньше Дед водил Маргариту. Перед фильмом оркестр играл боевые марши. Часто пела певица, русская женщина. Она подходила близко к зрителям и, прерывая себя, выкрикивала: «Подпевайте, товарищи!» После трех звонков впускали в зал. Голос диктора объявлял: «Снимать обувь и плевать на пол запрещается!»
Деду было жарко в высоких сапогах, но он терпел. Сын уже знал большой секрет, почему Дед вечно ходит в высоких сапогах. Это от того, что он носил их не снимая еще с парижских времен и у него ноги до колен стали лысыми, как у женщины. Он бы скорее умер, чем позволил кому-либо это увидеть.
Сын придерживал веко двумя пальцами, и время от времени слеза, набухнув, скатывалась по его лицу. Он ненавидел моменты, когда изображение на экране дергалось и в зале вдруг вспыхивал свет. Все озирались осоловело, а потом начинали свистеть, топать ногами и кричать киномеханику: «Сапожник!»
Киномеханик высовывал голову в форточку и спрашивал: «Откуда начинать?» Ему подсказывали: «Где он говорит: „Я без вас жить не могу!“» Сын не отрывал ладоней от мокрого лица.
Потом они долго добирались домой на окраину города. Им только дали квартирку, «хрущевку», где на кухне можно было есть лишь стоя, а до потолка – достать рукой. «Это последнее, чем отомстил Хрущев человечеству», – говорил Отец. Хрущева уже не было, глухую стену дома закрывал портрет Брежнева. Портрет меняли каждый год – пририсовывали медали.
Сразу за домом город кончался, там было мусульманское кладбище и горы, шакалы приходили выть по ночам под самые окна. Теперь горы разравнивали, мусульманские мертвецы переворачивались в могилах от взрывов. Река обмелела, они переходили ее, не замочив подошв. И маки больше не росли.
Отец просил Сына повторить фильм. «Откуда начинать? – копировал Сын киномеханика. – Подпевайте, товарищи! Какое время идти в туалет, уже давали второй звонок…» Сын выдавал фразы, как будто читал их по бумаге.
Отец смеялся, а Дед всматривался в темноту, где было только кладбище, и просил: «Тише, нас могут услышать!» С тех пор как Дед побывал в тюрьме, он боялся даже мертвецов.
Дед все еще работал главврачом курортной поликлиники. Сам начальник КГБ Сухуми приводил к нему своего сына. Это был чернявый подросток, ровесник Лали или Сына. Дед верил, что обязан ребенку за должность, и ненавидел его, как раб – хозяина. У мальчишки были глаза вора. Он приходил как принц, с охраной.
Когда Дед появился в Сухуми в тридцать шестом году, город еще не был курортом. По площади Ленина ходили коровы. Зубы не принято было лечить, их вырывали. Он никому не был нужен. Перадзе взял его на работу, потому что пожалел. Перадзе был раньше соседом князя Арешидзе, он знал Деда с детства.
Сухуми был последним городом, где Дед когда-либо мечтал жить. Но его выпустили из тюрьмы с условием, что он тут же покинет Тбилиси, и ему некуда было деваться. До Кутаиси они с Маргаритой и Отцом проехали на арбе, а потом шли пешком, три дня. Он пришел оборванный, голодный и грязный. Перадзе сказал ему вместо «здравствуй»: «Ты что, из тюрьмы вышел?»
Пациентами Деда были только мужчины. Иногда, очень редко, мужья приводили жен. Они стояли возле кресла, заслоняя свет, и следили за каждым движением Деда. Женщины извивались от боли, как змеи, и их груди подпрыгивали, как фрукты в кузове грузовика. Говорили, что при виде красивых женщин глаза у Деда становились безумными. Говорили также, что он переспал с половиной Парижа.
Кабинет выходил окнами на море, обычно Дед сидел к нему спиной. Он перестал ненавидеть море, но не любил на него смотреть. Он был несправедлив к морю и знал это. Море тут ни при чем. Отцу приморский воздух очень подошел. Он перестал задыхаться по ночам. Он научился плавать.
Они жили в двух шагах от берега в доме со шпилем. Князь Арешидзе поставил этот шпиль перед самой революцией. Когда большевики захватили город, они забрали его дом первым. Потому что со шпилем – прямо лез в глаза. Деду разрешалось занимать одну комнату на первом этаже. Туалет и кухня были общие на девять семей. Маргарита драила каменные ступни туалета раз в девять дней, по очереди. Отец поливал водой из чайника.
Отец перед войной стал настоящим красавцем, как все мужчины в роду Арешидзе. Его кудри были золотые, а глаза синие. Он был только слишком худым, щеки почти соединялись изнутри. Он пошел в военкомат, не дожидаясь повестки. Маргарита собрала ему маленький чемодан, говорили, война будет две недели. Его не взяли, тогда еще не брали с плохими легкими. Отец переживал это как оскорбление.
Повестка пришла на Котэ, младшего брата Деда. Маргарита прощалась с Дедом, когда он шел в военкомат объясняться, как навсегда. Деду дали подписать бумагу, что он не поддерживает связь со своими братьями, предателями Родины. И выпустили. Маргарите Дед сказал, сгорая от счастья: «Теперь я точно знаю, что они живы». Дед не видел братьев с тех пор, как покинул осенний Париж.
И наконец заметку Сына напечатали в газете. Сын писал о выступлении Дины на празднике в честь Дня советизации Грузии. Дина играла на кларнете, самом печальном из всех инструментов. Сын страдал физически, когда слушал музыку. Эти звуки жили вечно. Они не складывались во фразы и потому не умирали.
Сын писал кратко, не в стиле тех лет. Статьи ценились по длине. Это была гослиния. Брежнев, с бровями и медальками, читал доклады по три-четыре часа. Ему подносили чай на трибуну. Он отхлебывал шумно, в микрофон. Газеты вечно открывались с его речей. Люди приступали к чтению с последней полосы. Спортивная газета опубликовала доклад Брежнева с сокращениями. Редактора сняли.
Дед приехал по случаю заметки вместе с Лали и закатил банкет в рыбном ресторане. У Деда были левые деньги. Он принимал частных пациентов в комнате под самым шпилем. Он держал медсестру, которую в городе называли Третьей женой. Конечно, это было незаконно, но ему казалось, что все устроено очень скрытно. У входа в кабинет стоял шкаф без задней стенки. Доверенные клиенты проходили через его створки, как сквозь двери. У Второй жены хватало ума не рассказывать о частной практике, когда она ходила жаловаться на Деда по разным чиновникам.
Лали только исполнилось пятнадцать. Ее груди уперлись в небо, как сванские башни. Она подворачивала юбку у пояса, когда выходила из дома со шпилем. Дед запрещал показывать коленки и загорать на пляже. А она бегала и раздевалась там, медленно, под восхищенными взглядами мальчишек. Фигура у Лали была как гитара.
Лали сказала Сыну под большим секретом, что у нее уже есть настоящий поклонник, взрослый мужчина. У которого была жена, но умерла. Что он смотрит на нее из окна каждый раз, когда она идет в школу по площади Ленина. Сын тоже доверил Лали секрет: что женится на Дине, как только станет совершеннолетним. И Лали приступила к выдаче этого секрета тут же, в рыбном ресторане.
Рыбный ресторан нависал над рекой, как корабль. Летом посетители сидели возле открытых окон и выбрасывали грязные тарелки в реку. Когда река мелела, под окнами было полно битой посуды.
Отец и Мать чувствовали себя неловко. Они привыкли к хрущевской кухне, огромный зал на них давил. Мать была в заштопанных чулках. Ей казалось, все смотрят прямо на штопку. Отцовский костюм блестел на локтях, галстук у него был единственный. Каждый вечер после работы Отец набрасывал этот галстук на бронзовый бюст Ленина – подарок за победу в соцсоревновании.
Мать была недовольна заметкой Сына. Ей не нравилось, как он пишет. Предложения короткие, как пук. И о чем? Разве удивительно, что Дина стала знаменитой? Ее дом фашисты не бомбили! И конечно, ее все знали – она переспала с половиной города!
Дед был тамадой и опьянел так, что запел. Пел он красиво, но редко. Сын слушал песню Деда в первый раз. Обычно каждый год 25 февраля Дед справлял Сыну день рождения, но сам никогда не приезжал. Он присылал Третью жену с большими сумками, и она два дня стояла у плиты. К вечеру все выходили на балкон смотреть салют.
Когда Сын был маленьким, он думал, что салют устраивает Дед в честь его дня рождения. Однако салют был по поводу советизации Грузии. Как раз в этот день в 1921 году Красная армия вошла в Тбилиси и в Москву полетела историческая телеграмма: «Кремль. Ленину. Сталину. Над Тифлисом реет Красное знамя. Да здравствует Советская Грузия!»
25 февраля 1921 года Дед провожал своих родителей из Сухуми. Красные наступали, они теснили белых по всему фронту. Меньшевистское правительство бежало. Из Сухуми на итальянском корабле выезжали последние князья. Стреляли уже на улицах города.
Дед стоял на берегу и смотрел, как люди заполняют корабль. Он не боялся выстрелов. Ему еще не приходилось видеть, как пуля убивает человека. Для него выстрелы звучали как плевки.
Люди медленно и плавно поднимались по шатким лестницам. За каждой семьей несли груду чемоданов. Коробки со шляпками. У какой-то женщины брызнули на груди бусы. Все кинулись их подбирать. Начинал накрапывать дождь.
Выстрелы раздавались все ближе. Капитан поторапливал. Он кричал по-итальянски, которого никто не понимал. Вдруг он распорядился, чтоб больше не брали чемоданов. Люди все шли. Матросы прямо с палубы стали швырять в воду тюки и вещи. Корабль усаживался в воде, как толстая женщина в ванне.
Князь Арешидзе снял с пальца перстень и передал его Деду. На перстне был изображен витязь, разрывающий пасть тигра. У княгини Арешидзе было золотое зеркальце с тем же рисунком на крышке – семейная реликвия. Дед попробовал перстень – он лез только на мизинец. Деду казалось, что князь Арешидзе слишком сентиментален, они ведь расстаются ненадолго. Дед должен был выехать в Париж сразу же, как родится ребенок. Маргарита была тяжела, и потому он поехал провожать родителей один.
Княгиня Арешидзе попросила Деда спеть на прощанье. Деду было неловко. Он не мог начать. Княгиня Арешидзе сама запела, тонким голосом: «Чрело пепела, гапринди нела…» («Пестрая бабочка, улетай…») Дед молчал.
Наконец корабль отделился от берега и поплыл. Нет ничего красивей плывущего корабля.
До Батуми он мог идти параллельно берегу, но капитан, видно, боялся маячить на глазах у красных. Он отходил все дальше. Дед смотрел не отрываясь. Вдруг на линии горизонта корабль дернулся, уткнулся носом в небо, потом в воду, в небо, в воду и пошел ко дну.
Неизвестно, что было потом. Деду казалось, что он вошел в воду и поплыл. Но он не умел плавать. Он был весь мокрый, когда его нашли на следующее утро, под дождем. Он говорил какие-то слова по-итальянски, которого никто не понимал.
Кто-то позвонил Отцу, что сносят дом, где он родился. Дед потом допытывался: кто звонил? Отец не пошел смотреть. У него не было сладких воспоминаний, связанных с двором, где вечно сушилось чье-то белье. Оттуда Деда в тридцать шестом году забирали в тюрьму. Там, возле крана, Шотико, старый большевик, дал Отцу пощечину и назвал ублюдком предателя. После войны во дворе не осталось мужчин.
Теперь на месте крана сидел Ленин, мускулистый, как Шварценеггер. Он был один на мраморной площади, перед новым зданием ЦК Компартии. Он смотрел на кирпичную стену напротив. В стене было единственное окно – из туалета Шотико.
Дед работал на станции «скорой помощи», когда они жили в этом дворе. Начальство решило, что он может понадобиться в любую минуту. Ему установили телефон. Все соседи собрались посмотреть на аппарат. Рабочий спросил Деда: как прибивать – временно или навсегда? Десятки людей ждали его ответа. Дед сказал: «Ничто не вечно под луной!»
Они прожили с аппаратом три бурных дня. Незнакомые люди стучали в дверь и просили посмотреть. Приводили детей. Смелые снимали трубку и шарахались от гудка. На третий день, под утро, солдаты подсаживали Деда в грузовик, пока Отец кричал, вырываясь из рук Маргариты: «Папочка, не уезжай, не уезжай!»
Всю свою жизнь Дед вычислял, кто же именно написал на него в НКВД. О том, что он не верит в нерушимость социалистического строя, раз говорит: «Ничто не вечно под луной!» Занимается антисоветской пропагандой. Дед подозревал разных людей.
Через много лет, во время вооруженного конфликта в Тбилиси, Сын нашел в покинутом здании КГБ дело об аресте Деда. Доносило на него пять человек. С двумя из них Дед мило раскланивался и никогда их не подозревал. С тремя другими не был знаком.
Сын зашел в здание КГБ потому, что искал себе пистолет. Не прожить было мужчине без оружия. По центральным улицам гонялись друг за другом танки. Кончались восьмидесятые, Грузия избавлялась от коммунистов. На грузовиках, с петлями на шеях, провозили по городу изуродованные памятники героев революции.
Ленина, который сидел на месте крана, били молотками три дня. Сын смотрел, придерживая веко, как крошится мускулистое тело. Голова держалась долго – Ленин не сводил взора с окна Шотико. Люди навалились, и голова покатилась по мраморной площади.
В остальном городе женщины с утра становились в очередь за хлебом и дети ходили в школу, волоча портфели. По ночам выстрелы звучали как плевки. Никто больше не открывал окно и не спрашивал, кого убили. На кладбище сторонников и противников сменяющихся правительств клали в землю рядом. Старики ходили на похороны молодых.
Уже поздно было что-нибудь объяснять Деду. При слове «тюрьма» он начинал плакать. Он регулярно писал письма Отцу, которого не было в живых. «Сынок, у вас тоже стреляют? – спрашивал Дед, выходя из поезда. В высоких сапогах. С чемоданчиком. (Поезда еще ходили.) – Я все это видел, только не помню когда».
Дед был уже не тот.
С конца пятидесятых Сухуми наполнился одинокими блондинками. Хрущев строил дачу неподалеку, это прибавило славы городу. Всех приезжих называли русскими. Их носы были короткими и вздернутыми, как после операции Цопе. Они загорали раздевшись. Грузинки в черных платьях ходили стайками на берег и наблюдали. Грузины заводили курортные романы.
Дед не понимал, откуда берутся такие женщины. Почему они романтичные. Зачем им слова любви на ломаном русском, зачем клятвы верности. Роман длился столько, сколько путевка. «Вы на полпутевки приехали?» – спрашивал Дед. Они показывали ему зубы в кабинете с видом на море. В доме со шпилем они показывали ему загар. Их тела были двухцветные, красные с белым, как революционная карта. Красные теснили белых по всему фронту. Глаза Деда становились безумными. Он поворачивал портрет Маргариты лицом к стене.
Дед еще считался женихом, хотя ему было пора на пенсию. Его перезнакомили со всеми, кто был в детородном возрасте. Считалось, что если рожать поздно, то и замуж выходить незачем. Дед смотрел на белоруких полных женщин, ему нравились полные женщины. Но жениться он не хотел. «В роду Арешидзе, – говорил он, – любят только раз».
Дед уже занимал три комнаты в доме со шпилем, жил один и хотел умереть поскорей. Ближе к осени, когда город пустел, грусть начинала сжимать его в объятьях, как в танце танго. Он играл в шахматы с Перадзе и другими мужчинами в городском парке. Но когда становилось холодно, все сидели по домам.
Дед писал Отцу очень часто, потому что был одинок. Или, может, у него тоже жужжали в голове фразы и он пытался от них избавиться. Как-то Отец ответил Деду звуковым письмом. Пластинки делали из старых рентгеновских снимков. Чьи-то сломанные кости крутились на страшной скорости, когда голос Отца произносил: «Здравствуйте, дорогой мой отец, батоно Гиорги!» Вечерами этот голос дребезжал на весь Сухуми.
Дед ленился топить для себя. Он проводил ночи без сна в кресле, не снимая сапог. Под утро он забирался в комнату под самым шпилем, откуда было видно море, и смотрел в сторону Батуми. Это разрывало его душу на части. Так Дед наказывал себя за грусть. Он ведь не баба.
Но перед рассветом, всего на мгновенье, море и небо над ним озарялись розовым светом. Только на миг. Каждую ночь, не желая того, Дед ждал этот миг.
Однажды, когда дождливым вечером Дед, себя ненавидя, грустил, в дверь постучали. Дед открыл.
Это была молодая грузинка в мокром платье, с мокрыми волосами. Она держала в руках маленькую собачку.
«Я дрожал, как тот щенок», – писал потом Отцу Дед, рассказывая, как в дом вошла Вторая жена. «Это ваша собачка?» – спросила женщина. Она не говорила, а пела. «Нет», – сказал Дед. Его взгляд поднимался по ее телу, осторожно цепляясь за выступы, как скалолаз. Дед сделал шаг вперед и начал гладить собачку по мокрой шерстке. Он хотел бы гладить свою гостью по мокрым волосам. Женщина тоже сделала шаг вперед и вошла.
Она пришла к нему в дом ночью, одна, в мокром платье, прилипающем к ногам. Дед предложил ей чаю, и она пошла за ним помогать на узкую кухню. И они натыкались друг на друга в тесноте, и она задевала его грудью, с сосками из железа, как пуговицы на шинели.
Дед вдруг извинился и пошел бриться. Он не мог небритым иметь близость с женщиной. Бритва была ржавая, шла туго. Мокрая женщина расстелила постель и легла. В это время входная дверь распахнулась, и в комнату ворвались люди – мужчина и две женщины с ним. «Ты испортил нашу дочь! – кричали они. – Теперь женись!» «Меня провели как мальчишку», – писал Отцу Дед. Он понял это, когда увидел, как щенок пошел к этим людям, виляя хвостом.
Одна из женщин – соседка, как оказалось, – все жалась к стене, на которой висело ружье. Для нее не было бы больше счастья, чем если бы вдруг Дед сорвал ружье и началась пальба, а она следила бы за деталями, чтоб потом рассказывать – может, даже на суде, прилюдно.
Но Дед почти ничего не сказал, он ни разу не произнес слова «женюсь», но когда перевалило за полночь, ближе к рассвету, Дед, боясь пропустить розовое море, выдавил из себя: «Ладно, пусть остается». Все сразу смолкло, и они вышли. И соседка, неудовлетворенная.
Женщина опять легла в постель, а Дед пошел к раковине добриваться. Он взглянул на себя, и зеркало вдруг выстрелило ему в лицо, так что в рамке остался только кривой осколок. (Мать потом смеялась, когда ей это рассказывали: «Дверью, наверное, сильно хлопнул или разбил со злости, жениться ведь не хотел!»)
Дед улыбнулся: Маргарита! И заплакал. Потом он взял ножницы и отрезал себе светлый чуб, нависавший надо лбом, он стал кромсать свои волосы, свои кудри, за которые его так любили приезжие женщины. Потом он провел по голове ржавой бритвой. Его руки дрожали, он резался, и, чтоб не запачкаться, он снял одежду и сложил ее на стул.
Когда он закончил наконец, уже светало, и женщина, усталая и задремавшая было, открыла глаза и увидела его в розовом свете – голого, с окровавленной головой, с черными от слез глазами, – и она закричала, и задергалась, и забилась в постели, в своей брачной постели, Вторая жена.
Дед впервые написал Отцу о Второй жене, когда стало ясно, что будет ребенок. «Меня провели как мальчишку…» Отца потрясло то письмо. Он представил, как Дед мучился, пока молчал. Нет большего горя, считал Отец, чем невысказанность.
Отец с Матерью тут же выехали в Сухуми. Мать долго выбирала платье. Одно из двух. Отец чувствовал себя кастратом. Род Арешидзе кончался на нем. Вестей из Парижа, от братьев Деда, еще не было. Отцу казалось, что Дед решил завести детей только потому, что этого не сумел сделать его сын.
Дед подурнел, от былой красоты остались только усы. «Ах, сбрейте их, батоно Гиорги, – смеялась Мать, – вы ж на него похожи!» Дед всю жизнь походил на Сталина, которого Мать теперь разлюбила, сразу после двадцатого съезда.
Дед пошел с Отцом к берегу моря – впервые, пожалуй, – и изложил свой план. Он боялся, что Мать – женщина, другая кровь, – не поймет. Дед обещал Второй жене, что женится, если она отдаст мальчика Отцу. Дед был уверен, что будет мальчик. Бедный мальчик. С княжеской фамилией он всю жизнь будет не таким, как все. И Вторая жена согласилась. Не рожать же грузинской женщине внебрачное дитя!
Отец осторожно наступал босыми ногами на камни. Он хотел броситься в море и плыть до горизонта. Он боялся, что сердце разорвется от радости, он не мог говорить. Дед, в сапогах до колен, останавливался через каждый шаг – посмотреть, как волны лижут его ноги. Как собаки.
Вторая жена в это время водила Мать по соседям. Мать в белой шляпке и белых перчатках. «Женился на еврейке, – рассказывала Вторая жена, улыбаясь, – и Бог наказал: нет у них детей. И сейчас я рожу им наследника». Мать не понимала по-грузински. Она улыбалась в ответ.
Мать больше не посещала город своей студенческой юности, Ленинград. И житомирские свадьбы она пропускала – очень было дорого. Но на похороны она ездила обязательно. И теперь ей больно было каждый раз приезжать в родной город. И мамочка Матери умерла, и тетя Геня умерла, и дядя Гриша умер – повесился.
И потом папочка Матери умер, когда еврейское кладбище закрыли, хотя в Житомире было полно евреев, которым еще предстояло умереть. И папочку Матери надо было хоронить отдельно от мамочки на интернациональном кладбище
«Дружба». Какая там, господи, дружба, папочку всю жизнь обзывали жидом.
И собралась вся мишпуха, вся родня Дедульки-Соловейчика, и все плакали и причитали, потому что всем было жалко папочку Матери, что он будет теперь совсем один. И мужчины придумали кое-что. Они ночью тайно свезли гроб на еврейское кладбище и положили папочку рядом с мамочкой – там ведь было место! Только надпись на памятнике уже нельзя было сделать. И Мать говорила: «Я счастлива-счастлива, хоть теперь их оставят в покое».
…Брать Дедова ребенка Мать отказалась.
Умирал Перадзе, лучший друг Деда. Он долго жаловался: болит то, чего нет. У него болела нога, которую отрезали во время войны.
Дед просиживал у постели Перадзе длинные вечера. В дом со шпилем его не тянуло. За стеной от него жила Вторая жена. Они встречались только на кухне. Лалины записанные пеленки валялись по углам.
Иногда Перадзе объявлял Деду: я скоро умру. Дед трепетал. Он выдумывал истории о том, как люди выживали, когда врачи уже в это не верили. Дед ссылался на собственную практику, хотя в жизни ничего, кроме зубов, не лечил. Перадзе знал это, но верил. Он не умирал.
Но конец приближался, несмотря на рассказы Деда. Перадзе все чаще видел во сне жену и дочь, погибших в один день, во время пожара в городском театре. Они звали его. Перадзе не мог больше тянуть. Однажды он приподнялся на подушках, посмотрел Деду в глаза и сказал без вступления: «Возьми ее, нельзя женщине без хозяина».
Дед понял. За Перадзе смотрела племянница, деревенская девушка. Она не могла иметь детей, об этом знала вся деревня. А в Грузии сплетня убивает быстрее, чем любая болезнь. Свадьбы ждать было нечего.
Дед молчал. Он думал о том, что в роду Арешидзе женятся только раз. Лишь Вторая жена, этот дьявол, может жить с мужчиной под одной крышей без брака. И возраст! Племянница, наверное, младше Отца.
«Я скоро умру», – опять объявил Перадзе. Пауза. Мысли Деда были далеко. Он не вспомнил ни одной ободряющей истории. Перадзе умер. Дед забрал к себе его племянницу сразу после похорон.
Он поселил ее в комнате под самым шпилем. Он стучал ей палкой в потолок, и она спускалась немедленно, без слов. Иногда Дед поднимался к ней. Она садилась к нему на колени, полная и горячая, и обнимала за шею, как дитя. Кожа у нее была белая-белая, словно выбеленная морем. Солнце показывалось из-за горизонта и освещало их розовым светом. Тело Деда теплело. «Ты – мое солнце», – говорил он Третьей жене.
Вторая жена бросилась в кабинеты начальников. Она искала управы на Деда и дошла до Тбилиси, до здания с видом на туалет Шотико, жалуясь на Дедово «аморальное поведение, недостойное советского человека». Вот так получилось, что Вторая жена оказалась первой, кто узнал, что Мать беременна, назло врачам.
Она была с Отцом под окнами роддома, когда Мать сорвала голос, крича. Когда Мать хрипела, как загнанная лошадь, и тужилась. И санитарки поплевывали на пол семечки, ожидая доктора. Когда доктор пришел, и сделал кесарево, и вырезал матку вместе с яичниками, потому что очень спешил.
Когда родился Сын, Гиорги Арешидзе, я.
Когда Дед сказал Отцу о Третьей жене: «Если бы в моей жизни не было Маргариты, я бы подумал, что это любовь».
Каждый грузин мечтает иметь сына. Ждешь сына, и рождается дочь. Все равно что скажешь: «Люблю!» – а в ответ рассмеются. Но однажды дочь сделает тебя счастливым, гордым, и ты забудешь, что она – женщина, что тебе ее никогда не понять. Первого мая Дед стоял на площади Ленина и смотрел, как Лали танцует на параде. Сцена была высоко от земли, на кузове грузовика. Лали кружилась в серебряном платье, а за ней шел на носках чернявый партнер – мальчишка с глазами вора, сын начальника КГБ города Сухуми.
Начальник КГБ никогда не выходил на трибуну. Окна его кабинета тоже смотрели на площадь Ленина, но он не выглядывал. Его отцовское сердце было тверже стали. Начальник КГБ был потомственным чекистом. Раньше этот же кабинет занимал его отец Мэлор (Маркс – Энгельс – Ленин – Октябрьская Революция), косой человечек, вечно куривший трофейные папиросы. Он, бывало, доставал их из ящика и дымил всем в лицо. Ни за что было не понять, на кого он смотрел.
Однажды двое безусых новобранцев, что несли ночную вахту в здании, пробрались в кабинет Мэлора и открыли ящик. Им очень хотелось попробовать папирос. Из ящика выпорхнула бабочка и вылетела в окно. Время было военное. Их допрашивали, не давая передышки, и к утру расстреляли.
Что-то хрустнуло в громкоговорителе, и музыка смолкла. Лали закружилась было снова, но ее партнер спрыгнул со сцены. Люди хлопали и свистели Лали, и она уже танцевала твист, приседая и извиваясь. Шествие остановилось, парад расстраивался.
На трибунах твист не понравился. Дед увидел, как к грузовику подбежали люди в кожанках, как они замахали руками, чтоб грузовик двинулся. Дед рванулся вперед. Спины сомкнулись перед ним. Крик застрял у Деда в горле, как майский пух.
И вдруг толпа подалась назад. Это в окне показалась фигура начальника КГБ города. «Асса, – кричал начальник и хлопал, – асса!» На трибунах все захлопали как по команде. Лали еще потанцевала немного, ей дали сойти, и парад двинулся.
Дед увидел неожиданное – человеческое – в этом жесте начальника КГБ. И это не спугнуло, а обрадовало его. Вот она какая, его маленькая девочка! Сумела растопить стальное сердце чекиста! Парад остановила!
Сразу после праздничных дней начальник КГБ города стал пациентом Деда. Приходили люди в кожанках, освобождали коридор, и заходил он, косой и кривоногий. Иногда он приводил своего сына, маленького Мэлора с бегающими глазками, с потными руками. У обоих были паршивые зубы.
Начальник КГБ любил побеседовать с Дедом. Говорил он так: начинал предложение и обрывал посередине. Приходилось слушать его очень внимательно, чтобы понять. Дед увидел, что новый пациент знает о нем все. Он вздрогнул, когда из вонючего рта вылетело, как бабочка, святое имя Маргариты. «Красавица… Мой отец был большим почитателем… Он начальником тюрьмы в Тбилиси, когда ты там… Вместе сюда… Дочь твоя еще лучше будет…»
Не словами, а их отсутствием начальник КГБ города выдавал Деду старые тайны. Неспроста Деда освободили в тридцать шестом году из тюрьмы. Не исправление судебной ошибки. Мэлор и Маргарита, Маргарита и Мэлор.
Дед, дрожащий, не понимал.
У Деда был план, он вынашивал его давно. Он написал письмо братьям на старый парижский адрес и теперь старался обвести КГБ вокруг пальца. В Сухуми уже заходили иностранные суда. Однажды Дед поравнялся с двумя моряками и спросил, не глядя на них: «Не взяли бы вы письмо за рубеж?»
Матросы остановились и заговорили. Дед повесил голову, как уличный фонарь, и отвечал невпопад. Он думал, его арестуют немедленно. Потом он зашел в поликлинику и рассказал каждому, кого встретил, что два моряка только что спросили его по-французски, где пристань, и он им указал. Дед повторил эту историю всем пациентам. Он создавал себе свидетелей, на которых можно сослаться во время допроса.
Однако Деда не тронули. Дед охрабрел и повторил план еще пару раз. Удивительно, как матросы на улице безошибочно угадывали, кто именно говорит по-французски.
Ответа из Парижа не последовало.
Братья нашли Деда сами через полвека после разлуки. Письмо принес мужчина с зонтиком. Он постучался в дом со шпилем и спросил князя Арешидзе. На него глазели изо всех окон. Не ходят грузинские мужчины с зонтиками. Бабское это дело.
Писал Котэ, младший брат Деда. У него уже стопка официальных ответов, что семьи Арешидзе больше нет. Но он все еще надеется, что кто-то жив. «Умоляю того, кто вскроет это письмо, сообщить мне о судьбе князя и княгини Арешидзе, о местонахождении моего брата Гиорги Арешидзе…»
Дед тут же, над блюдцем, сжег письмо и написал ответ. Затем он вышел из дома вместе с иностранцем и пошел к пристани на виду у всех. Страх, сжимавший его сердце, как в кулаке, почему-то разжал пальцы. Дед чувствовал странный прилив энергии, как, бывает, человек, не спавший две ночи подряд.
Он прошел с гостем по площади Ленина и даже сфотографировал его пару раз у высокого пьедестала. Иностранец переживал, что фигура Ленина не вписалась в кадр. Дед сказал со смехом, что впервые видит, как кто-то фотографируется у памятника Ленину. Иностранец удивился: зачем тогда он здесь стоит?
И прошел день. Дед успел позвонить Отцу, сходить на могилу Маргариты и попрощаться с Третьей женой. Дед не признался Отцу, что ожидает ареста и боится. Воспоминания о трех месяцах, проведенных в тюрьме, выступили на поверхность его памяти, как капли крови. Дед сам собрал себе маленький чемодан.
Самым унизительным в тюрьме, как казалось Деду, были не оскорбительные обвинения и ночные допросы. Не вонь переполненных камер. Не издевательства уголовников над политическими. А туалет. Эти две ступни в углу камеры, не отделенные даже занавеской. Когда справляешь нужду на виду у всех, перестаешь быть человеком.
Отец радостно рассказывал Деду, что нашел наконец муллу. Оказывается, им был когда-то хранитель музея. Он согласился прочесть молитву на мусульманском кладбище, приговоренном к взрыву. Он пришел на рассвете к ним в дом, где раньше город кончался. Он принес под мышкой Коран, завернутый в газету «Комунисти».
Отец положил трубку и поехал в аэропорт. Уже летали самолеты с низкими потолками, как хрущевские квартиры. Их называли «летающие гробы». От Тбилиси до Сухуми полет занимал сорок пять минут. Непонятно, как Отец почувствовал, что Деду плохо. Маргарита?
Отец провел с Дедом долгую неделю ожидания. Наконец начальник КГБ сказал Деду во время приема без всякой связи, обрывая предложения, будто разрезая их по животу: «Нет у тебя братьев, никогда не приедут, не поедешь, зачем это, письмо, с зонтиком ходит, ноги мне мыть должен, спас я тебя, чтоб я больше не слышал, дочь пожалей…»
Вторая жена почти переселилась к Лали. Это был единственный дом, где ее считали законной женой Деда. Она по-прежнему ходила вместе с Лали к разным начальникам, но теперь просто по привычке. Дед, с тех пор как дочь вышла замуж, забросил работу, вышел на пенсию и, как все замечали, сильно сдал.
Его часто видели на берегу моря. Он шлепал сапогами по воде и разговаривал сам с собой. Пару раз он пропал – Третья жена обегала всех знакомых – и объявился в Тбилиси. Он ездил к Отцу, который умер несколько лет назад. Если бы сейчас Дед вдруг сделал предложение Второй жене, она бы, пожалуй, не согласилась.
Вторая жена регулярно посещала митинги. Она видела тысячи и тысячи людей, так же обиженных судьбой и не защищенных властью, как и она. Однажды она вырвалась вперед, схватила микрофон и закричала на всю площадь Ленина. Она не помнила, что говорила. Но наутро ее цитировали на всех углах, и теперь она выступала почти каждый вечер.
В Тбилиси тоже проходили митинги. Бурлил весь Советский Союз. Горбачев с высокой трибуны говорил просто, как и люди на улицах. Ему подносили молоко в стакане. Он любил поставить вопрос, а потом подбросить его народу на обсуждение, как кость. Народ был отзывчив, как всегда. «Разрешили вам, – ворчал Дед, проходя мимо гудящих площадей, – вы и разговорились».
Сын запоминал, как обычно, каждое горбачевское слово. Потом он выжимал из головы фразы, отбрасывая ненужные слова. Не оставалось почти ничего. Газеты пытались нащупать гослинию, которой не было. Многие придавали магический смысл горбачевским родинкам. Когда Горбачев был рядовым членом Политбюро, его лоб на фотографиях ретушировали.
Третья жена ходила слушать Вторую жену. «Кто наш хозяин?» – кричала Вторая жена, одетая во все черное, как вдова. Люди хлопали ей как по команде. Когда Вторая жена призвала матерей города остановить движение поездов, чтобы привлечь внимание правительства к их требованиям, Третья жена, никогда не рожавшая, неделю пролежала на рельсах.
Иногда митинги разгоняли, и тогда Третья жена прибегала домой с туфлями в руках. Потом долго выясняли: кто отдал приказ разгонять? Запрет на религию отменили, и люди стали выносить на улицы иконы, с трудом отчистив их от пыли. Они проходили мимо солдат, которых выводили для поддержания порядка. Еще не было приказа стрелять, и солдаты поплевывали семечки. Третья жена выпросила у Деда портрет Маргариты и ходила, прижав Маргариту к груди.
Лалин муж останавливал поодаль серебряный «мерседес», первый «мерседес» в Сухуми. Лали выходила из машины и смотрела на свою мать на трибуне, на кузове грузовика. Лали вспоминала, как танцевала в детстве на параде. Как смотрел на нее будущий муж. Из окна, из которого вылетела когда-то бабочка. Было что-то человеческое – неожиданное – в этом взгляде.
В конце апреля произошел взрыв на Чернобыльской атомной станции. Горбачев не сделал заявления, никто не отменил первомайские демонстрации. Пионеры с голыми коленками пели и танцевали в молочном тумане по всей зоне. Горбачев выступил наконец по телевидению на исходе второй недели. Он спрашивал народ, как поступить.
Мать пыталась вывезти свою сестру с детьми и внуками из Житомира. Их вначале не выпускали: «Не поднимайте панику, товарищи!» А когда все начали выезжать, уже билетов было не достать. Мать добилась-таки своего. Мать и впрямь была советский танк – ничем не остановишь. Четырнадцать родственников провели лето в Тбилиси, в маленькой хрущевской квартире.
Еще было ощущение общего дома и общего горя. Переклички митингов в разных частях страны были похожи на перестук заключенных в тюрьме. Стены рушились, и за ними была пустота. Горбачев еще не сделал своего знаменитого сообщения о смерти Союза, но смерть уже маячила на горизонте, и Союз приближался к ней, распевая песни. Так корабль бежит по волнам, чтоб утонуть.
Дед сорвал со стены ружье. Вторая жена бросилась на дуло грудью и закричала: «Стреляй, стреляй!» Дед дрожал и дергал стволом из стороны в сторону. Он с трудом удерживал тяжесть в руках. Последний раз из ружья стрелял князь Арешидзе, когда Дед родился – в начале века.
Утром Лали села в серебряный «мерседес» за углом от школы, а потом кто-то по телефону сообщил, что она вышла замуж. Дед решил, что за маленького Мэлора, мальчишку с глазами вора, но, оказывается, Лали сбежала с вдовцом, начальником КГБ города.
Третья жена хватала Деда за руки и рыдала в голос. Вторая жена бегала от него по комнатам и выкрикивала: «Радоваться должен, уважаемый человек женится, а то кому она нужна, незаконная дочь». У Деда стучали, как кости, вставные челюсти, и вместо слов выходило рычанье.
Лали с мужем не было в Сухуми почти неделю. Дед слег, перестал есть, и Третья жена, не отходившая от его постели, видела, как слезы, набухнув, скатываются по его лицу. Дед, однако, поднялся, когда молодожены вернулись в город. Он натянул до колен скрипучие выходные сапоги. Вторая жена осмотрела его, бледного, в черном костюме, и сказала: «Вырядился, как для гроба». Она сопровождала Деда в новый дом Лали.
Вторая жена вертела головой, как канарейка, когда Дед разговаривал с начальником КГБ. Она осматривала богатство вокруг и восхищалась. Все знали, что чекисты, как и милиционеры, имеют доступ к вещам арестованных. А в этом доме жил потомственный чекист.
Вторая жена плохо понимала Лалиного мужа. Его манеру недоговаривать предложения. Однако все, что произошло в доме Лали, известно от нее.
По словам Второй жены, Дед был неправ, пытаясь угрожать начальнику КГБ. Мол, Лали нет восемнадцати, под суд пойдешь. Не тот человек Лалин муж, чтоб испугаться. Он ухмыльнулся вначале и сказал, что сам засадит Деда в тюрьму, когда пожелает. Что ему известно о частном кабинете в доме со шпилем, уж не говоря о братьях, предателях Родины.
– Нет Маргариты, – повторял он Деду, – никто тебя не спасет.
Однако Дед заупрямился и не уступал. Вечно его губило это упрямство. Сказал же человек, что женится, чего же еще? И Лалин муж рассвирепел. Его глаза вылезли из орбит – не понять было, на кого он смотрел. Он заговорил о каком-то корабле, о женщинах, арестованных в Батуми. Вторая жена ловила каждое слово, но ничего не понимала.
– Князья, интеллигенция паршивая, – говорил Лалин муж, – женщин вперед, только бабы и спаслись. Если бы Мэлор сказал, чей ты сын… Если бы Мэлор и Маргарита… Не сидел бы ты сейчас здесь…
– Я видел, – перебил его Дед, – корабль утонул.
– Со мной споришь? – возмутился начальник КГБ. – Их этапом, в товарняке. Пятнадцать лет в Тбилиси, у Мэлора, без права переписки. Она там и умерла, когда ты рядом сидел. В то самое время, когда ты. Этажом ниже.
Дед помолчал.
– Врешь ты все, – спокойно, как ребенку, сказал Дед. Почти ласково.
И тогда Лалин муж выхватил из ящика что-то маленькое и блестящее и метнул в сторону Деда. И это что-то покатилось по полированному столу. И Дед поймал неловкой рукой. Золотое зеркальце с рисунком на крышке. Витязь, разрывающий пасть тигра. Это было зеркальце княгини Арешидзе.
Сестра Матери выезжала в Израиль. Вся мишпуха покидала Житомир. Мать горевала о том, что на могиле папочки нет даже надписи, будто прах его развеян в зараженном воздухе зоны, как прах Бабульки и Дедульки-Соловейчика. И плакала. Мать старела. Она выслала сестре свои белые перчатки, пожелтевшие от времени.
Союза больше не было. Горбачев сделал сообщение о неожиданной смерти, не спрашивая народ и не обсудив. Смерть всегда неожиданна, даже если она предсказана, как смерть Отца. Горбачев разрубил Союз на куски одной фразой, но это тело продолжало извиваться и дергаться, как мертвое тело змеи. Еще боролась за власть Советская армия, самая многочисленная армия в мире. Еще существовал Комитет государственной безопасности, бессмертный, как всякая мафия. И люди продолжали кричать на площадях, надрывая глотки: «Кто наш хозяин, кто?»
Сын не мог добраться до Сухуми, чтобы вывезти Деда. По всей республике не хватало горючего. Поезда останавливали тут и там демонстрации женщин или банды грабителей, возглавляемых маленьким Мэлором. Лалин муж продал «мерседес» и вышел в отставку. Он перебрался с семьей в Тбилиси и торговал товарами, поступавшими от маленького Мэлора. Лали ждала уже второго ребенка, но жаловалась Сыну, что муж не любит целоваться взасос.
Вторая жена создала политическую партию, их было в Грузии теперь больше ста. Она объявила тбилисского хирурга Цопе врагом нации за то, что он делал грузинок похожими на русских. Она первой указала на ошибку в названии города Сухуми, и все возмутились, словно только сейчас заметили. Написание было угодно одной части населения и неугодно другой. Но митинги больше не терпели разногласий, мир умер вместе с Союзом. За каждую фразу платили кровью. И выстрелы звучали как плевки.
В городах не было света, воды и газа. Девушки стригли волосы коротко и носили черные платья. Не было семьи, не потерявшей близкого в это время разрубленного тела, и Грузия оделась в траур. Дети собирали во дворах стреляные гильзы и по ним учились считать. Каждое правительство обещало порядок и врало. На улицах появились танцующие кони, которые какали прямо на площадях. Солдаты новой армии не умели держаться в седле, и кони сбрасывали их на асфальт. И падали сами, скользя на собственном говне.
Дед ходил каждое утро к берегу моря и стоял там неподвижно, вглядываясь в горизонт. Все больше людей приходило к морю. В длинных черных пальто. С отрешенными взглядами. С кулаками в карманах. Все стояли у воды, как у окна. Солнце выкатывалось наконец и освещало их розовым светом. Бродячие собаки, розовые от голода, собирались в своры и бегали по берегу, болтая животами.
Сын метался по улицам города, пытаясь достать себе пистолет. Безоружный, он был беспомощным, как баба. Он боялся за Мать и за Деда – на всем свете для него остались только Мать и Дед, его кровь. Он не заметил, что Дина уехала – выехала за рубеж на гастроли и не вернулась. Он забыл, что любил ее, когда-то в детстве. Все мечтал о ее апельсинах. Как странно покидает нас безответная любовь – без следа, без рубца.
Самолеты еще летали. Те же самые, с низкими потолками. Сиденья сняли, чтоб было больше места. Люди держались друг за друга, взлетая. Самолеты возили воинов в зону конфликта, в Сухуми, на берег моря. Почему-то именно там разгоралась война. Там еще стоял, нетронутый, единственный в Грузии памятник Ленину. И возвращались ночью. И мертвые и раненые лежали рядом в этом летающем гробу. Полет занимал сорок пять минут.
И однажды в начале осени, когда желтизна вспыхнула в листве внезапно, как седина, Сын стоя взлетел в воздух.
Люди выбежали на взлетное поле и обступили самолет. Они кричали, и толкались, и рвались в самолет, не давая пройти тем, кто, как и Сын, прилетел. Это были беженцы из Сухуми, одни из последних жителей, покидавших город. Женщины, дети и несколько стариков. Деда среди них не было.
Пилот орал, чтоб не напирали, все равно все не поместятся. А ему кричали, что стреляют уже в трех километрах, пусть лучше заткнется и летит. И тут грузовик подъехал к самолету, и люди с автоматами вынесли раненых и дали очередь в воздух, чтобы пробиться через толпу. И женщины прижали к себе детей, но отступили только на шаг. Их юбки, черные, бил ветер.
Какой-то мужчина в берете десантника пытался собрать новых воинов. Он кричал, что осталось десять автоматов, но надо идти всем, потому что не хватает людей. А ему закричали в ответ: «Сам иди, без оружия!» А он вдруг заплакал: «Мне мертвых вывозить надо, вон, в мешках, никто не берет!»
Сын пристально вглядывался в лица людей. Он понял, что только немногие приехали воевать. Кто-то, как и он, приехал за родными, кто-то – за оружием, а кто-то – как Мэлор.
Как глухие кричат, чтоб их услышали, так и Сын не представлял, что его могут узнать. Но его узнавали, к нему подходили. Его спрашивали, зачем он идет в город, там уже никого не осталось. Третью жену видели пару дней назад в эшелоне беженцев. И Дед, наверное, был с ней, она бы не ушла без хозяина. Но Деда никто не видел.
В это время наконец самолет стал разбегаться. Он разбегался как-то коряво, будто ему трудно было оторваться от земли. «Учирс (трудно ему)», – понимающе говорили старики. Стариков не взяли. Они собирались возвращаться в город. Самолет полетел низко, почти задевая деревья, и вдруг разом сел животом на землю. Люди вначале остолбенели – так бывало в кино, когда рвалась пленка. Будто они ждали, что кто-то спросит: «Откуда начинать?» А потом побежали к самолету, огибая деревья. И вдруг взрыв. Огонь. Огонь.
Старики остались хоронить молодых. Человек в берете повел отряд безоружных на войну. Это была война людей, потерявших гослинию, как руку старшего. И разделенных теперь – фразой, не более, – по религиозным, национальным, политическим или по каким-то еще соображениям. Это была борьба за берег моря, за курортные романы, за прошлое, которое никогда не вернуть.
Они шли по дороге, протоптанной тысячью ног, со следами гусениц танка и лошадиных копыт, и поднимали пыль. И уже становилось жарко, и уже четко были слышны выстрелы, и все молчали. Воюющих сторон было несколько. Город бомбили самолеты Советской армии, которым кто-то, неизвестно кто, отдал приказ. Каждая сторона захватывала площадь Ленина. И дом со шпилем. Потому что со шпилем, прямо лез в глаза. Безусые мальчики, не успевшие познать любовь женщины, погибали у ног Ленина, и над ними кружи ли бабочки.
Сын вошел в город один. Он не заметил, как растерял остальных. Не стреляли – стороны обменивались телами. Он прошел по пустым улицам, безоружный, и вошел в дом со шпилем. Страх, сжимавший его сердце, как в кулаке, разжал пальцы, может, навсегда.
Я помню, что когда я шел по пустому городу, мне было совершенно все равно – убить или быть убитым.
Весь дом был вверх дном. Видно, здесь уже побывали мэлоры. На стене не было ружья. И портрета Маргариты. Сын поднялся наверх, в комнату, откуда было видно море. Прошел через распахнутые створки шкафа. И увидел голое мертвое тело Третьей жены. Ноги раскинуты, словно в беге. Она, наверное, вернулась за Дедом, бегом. Кожа ее была белая-белая, будто выбеленная морем. На грудь кто-то набросил черный пиджак. Сын наклонился. Глаза смотрели на него, рот был раскрыт. Третья жена пыталась сказать что-то, а слова застряли в горле, как кинжал.
Нет ничего страшнее невысказанности.
И тем же машинальным движением, которым Сын обычно поддерживал свое падающее веко, он разом, двумя пальцами, закрыл ей глаза.
Дед в это время сидел на перроне Сухумского вокзала. Танки били по каменным часам прямой наводкой. Буквы осыпались, город Сухуми стал безымянным. Дед не знал, сколько времени провел на скамейке, ожидая поезд на Тбилиси. Он ехал к Отцу и составлял фразы покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького мальчика. Он прижимал к груди портрет Маргариты и думал, что это княгиня Арешидзе, его мать.
И поезд действительно пришел. Паровоз без вагонов, прорвавшийся сквозь бомбы, которые падали с неба со свистом и взрывались. Дед поднялся со скамейки и подошел к машинисту. Машинист узнал его – «А, доктор!» – и подал руку. Машинист смеялся всю дорогу, пока они выбирались из города. Его плечи дергались, как от плача.
И Мать – женщина, другая кровь, – вдруг почувствовала, что Дед едет. Будто кто-то шепнул ей на ухо. Маргарита? И Мать вышла на перрон и встретила Деда, который был в мокрых штанах. Дед не узнал ее, но пошел с ней под руку, как ходил, случалось, с женщинами, когда был молод. Когда был близок с половиной Парижа.
1997