Читать книгу Магический мир философии - Елена Всеволодовна Золотухина-Аболина - Страница 1
ОглавлениеЧасть 1. Философские эссе о страстях и иллюзиях
Чувство смысла
Речь пойдет о смысле жизни.
Когда-то давно, в юные послестуденческие годы вопрос о смысле жизни представлялся мне крайне мудреным, элитарно-философским и совершенно непонятным.
«Смысл жизни»? Что-то такое туманное и высокопарное, некая странная надбавка к обычному человеческому существованию, которое протекает в заботах и хлопотах, в стараниях достичь то одной, то другой вполне ясной цели. Жизнь богата и увлекательна, в ней столько интересных вещей, которые надо понять и прочувствовать: надо стать хорошим преподавателем, найти свою любовь, посмотреть мир… Размышление о дополнительном и как бы парящем над жизнью общем «смысле» выступало для меня чем-то вроде средневекового спора о том, сколько ангелов удержится на острие иглы…
Но, поскольку выражение «смысл жизни» звучало красиво, то на своих первых лекциях, я, сурово глядя на аудиторию, говорила: «Каждый человек, если он существо мыслящее, в какой-то момент задумывается о смысле жизни…» Публика в зале втягивала голову в плечи, ибо каждый мгновенно прикидывал в уме, а задумывался ли он над тем, в чем смысл его жизни… И оказывалось, что нет. Но ведь совсем не хочется выглядеть немыслящим существом. Именно поэтому кто-нибудь совершенно в духе времени изрекал с места, что смысл жизни – в труде…
Со временем, проходя один за другим этапы собственного жизненного пути, читая книги, посвященные смыслу, я стала понимать, что тема смысла жизни не относится к разряду элитарных забав, к области изысканной «игры в бисер». Смысл жизни – самая насущная вещь на свете, хотя выразить его в словах очень и очень трудно, ибо его содержание не полностью вмещается в рациональные формы, отчасти сливаясь с самой жизнью, ее малыми и большими заботами. Он совпадает с желанием жить, с настроением и общим эмоциональным тоном. Смысл жизни – не реестр даже самых высоких и достойных задач ( хотя может включать в себя эти высокие задачи), это – состояние сознания, позволяющее человеку справляться с трудностями, преодолевать препятствия и в полной мере радоваться собственному бытию. Такое значение термина «смысл жизни» лучше всего узнаешь из личного опыта, ибо теоретическое знание не дает постигнуть его во всей полноте.
Кроме того, я поняла, что даже мыслящий человек совсем не обязательно задумывается о смысле своего бытия. Здесь неуместен философский ригоризм, требующий от каждого неутомимой рефлексии. К вопросу о смысле человек приходит, как правило, не от хорошей жизни: абсолютное большинство смысложизненных раздумий спровоцировано хотя бы кратковременной смыслопотерей. Люди, в судьбе которых никогда не терялся смысл, которые ни разу не выпускали из рук его животворящей нити, занимаются чем угодно, кроме размышлений о смысле: строят дома, рожают и растят детей, воюют, пишут стихи. Смысл со всей обоймой его положительных переживаний, быть может, задан им культурой или передан семьей, или они сами нашли его на витиеватых путях индивидуального развития, но в любом случае он есть, имеется в наличии. И тогда нет нужны искать его или намеренно подвергать анализу собственную эмоционально-смысловую сферу, как незачем пристально обследовать здоровый, хорошо функционирующий организм.
Я согласна с В.Франклом в том, что поиск смысла жизни – не невроз, но это и не обязательная задача, которую должен выполнить каждый.
Поиск смысла возникает по мере необходимости, и так происходит даже у философов, которые, казалось бы, должны раздумывать о подобных вопросах в силу профессиональных занятий. Человек ищет смысл, когда мир побуждает его делать это, а случается это достаточно часто, в особенности, когда череда социокультурных кризисов вызывает серию кризисов экзистенциальных.
Но что мы имеем в виду, говоря о смысле жизни? Речь идет о системе значимых ориентиров, которые оборачиваются мотивами нашей деятельности и поведения, а также сохранения и воспроизведения самой нашей жизни(это именно система ориентиров, так как сосредоточенность на одном-единственном ориентире свидетельствует, на мой взгляд, о существенной патологии). Смысл жизни может быть субъективным или интерсубъективным, но никогда – объективным в смысле объективности как независимости от внутреннего мира.
Как отмечают многие авторы, пишущие о смысле, феномен смысла близок к феномену цели, но не совпадает с ним. Цель – образ желаемого будущего, а смысл – это значимость чего-либо для нас: в данном случае значимость самой жизни, собственного я, коммуникации, окружающего мира. В определенном отношении цель производна от смысла: я хочу от будущего не чего попало, а того, что много для меня значит, что имеет важный смысл. Впрочем, смысл, в свою очередь, может актуализироваться и пробуждаться поставленной целью.
Смысл жизни, как я его понимаю, всегда помещает нас в систему отношений с окружающей действительностью, он всегда связан с «трансцендированием» (В.Франкл) и отвечает на вопросы «зачем?», «ради чего?»
Задача этого размышления – показать смысл жизни как особое чувство, как состояние внутреннего мира, которое не может быть сведено к своей содержательной, рационально-выразимой составной, к одному лишь сознательному поиску системы целей. Можно сказать, речь пойдет о внерациональной природе смысложизненных переживаний, которые во многих случаях могут быть лишь косвенно инициированы. Интенциональный характер смысла являет себя прежде всего в своеобразных переживаниях и лишь потом рефлексируется, получая отчетливый образ и понятийное выражение.
Итак, смысл жизни – это не только совокупность значимых содержаний, но прежде всего характер нашего актуального отношения к этим содержаниям, когда значимость выражает себя в наличных здесь-и-сейчас позитивных эмоциях.
В книге Ирвина Ялома «Экзистенциальная психотерапия» автор приводит ряд, как он говорит, секулярных действий или состояний действия, которые дают человеку ощущение жизненной цели. Ялом подчеркивает, что речь идет о проблеме смысла жизни у людей неверующих, не приобщенных к сакральному космическому смыслу. Он также говорит о цели, а не непосредственно о смысле. В качестве целей, инициирующих актуализацию смысла, он называет следующие моменты: альтруизм ( сделать мир лучше для жизни, служить другим, участвовать в благотворительности и т.д.); преданность делу, творчество, гедонизм, самоактуализацию, трансценденцию. Речь идет также о наличии миссии, которую необходимо воплотить.
Трудно не согласиться с автором в том, что все эти значимые цели и ценностные явления составляют ( или могут составить) содержательную сторону смысложизненного переживания. Однако, столь же очевидно, что без эмоционального вклада со стороны самого субъекта, без его живого отклика все эти значимые ценностные программы останутся только схематикой, функционирующей в обезличенных пластах поля интерсубъективности. Ценности и ценностные программы являют собой лишь более или менее удачные декларации, пока они не стали «личностным смыслом», не оживлены и не одушевлены индивидуальной субъективностью.
Действительно, для одних людей альтруизм способен дать жизненный смысл, а другие отнесутся к нему критически или безразлично. Для того, чтобы одушевить свою жизнь преданностью делу, надо сначала обрести такое дело, которое способно зажечь твое воображение и вызвать позитивный отклик. Если бы найти такое дело было просто, проблемы смысла жизни просто не существовало бы. То же самое относится к самоактуализции. Её пути или не обретаются вовсе, или обретаются спонтанно и в этом редко участвует рационально промысленная программа. На путях самотрансценденции ( выход за пределы интересов своего «я») возникает препятствие в виде атеистическо-нигилистического соображения «все равно все помрем», а гедонистический смысл плохо доступен людям со слабым здоровьем. То есть, сама по себе ценностная программа слаба без нашей очарованности ею, без страсти и воображения, без горячего интереса, который рождается из таинственных глубин личности. Смысл жизни вспыхивает на пересечении ценностно-мотивационных программ и личного переживания, и он горит ровным и неугасимым пламенем, пока не изменяется ни первый, ни второй его компонент.
То, что смысл жизни – это не только «мысль о жизни» говорят многие исследователи смысла. В своей интересной фундаментальной работе «Психология смысла», содержащей обстоятельный обзор точек зрения на смысл, Д.А.Леонтьев пишет: « Среди представлений разных авторов о внутреннем строении и динамике смыслов трудно выделить общие положения, за исключением идеи ситуативной изменчивости смысла и зависимости его от актуального состояния субъекта (К.Левин, Л.Нистедт, Э.Петерфройндт) и подчеркивания того, что смысл не всегда понятийно репрезентирован, не всегда осознан и не всегда может быть четко выражен доступными средствами (З.Фрейд, А.Адлер, В.Франкл, Л.Томас и Ш.Харри-Аугстайн, Дж.Гинзбург).»1 В данном случае подчеркивается именно внерациональное бытие смысла, его неоднозначная связь с логическими и вообще вербальными формами. Другой автор Г.Буркхардт прямо говорит о чувственно-эмоциональной природе жизненных смыслов: «Мы существуем во взаимодействии с миром и друг с другом, и это взаимодействие является в своей основе не духовным, а чувственно-физиономическим. Есть лишь один смысл жизни, которому присуща нерефлектирующая естественность, смысл, который каждый чувствует, смысл, который имеет отношение к живому – растениям, животным, людям. Прочувствовать этот смысл – достаточно увлекательное приключение…».2 И далее: « Смысл жизни нельзя постигнуть, его можно лишь чувствовать»3.
Что же чувствуем мы, когда переживаем наличие жизненного смысла? Попытаемся ответить на этот вопрос, описывая совокупность смыслосозидающих переживаний, предъявляя короткую феноменологию эмоциональных форм, в которые облечены ценностные ориентиры.
1. Наличие смысла жизни выражается в переживании интереса к миру, к людям и к себе самому. Чувство интереса каждый из нас хорошо знает по собственному опыту, хотя описать его достаточно сложно. В «Философском энциклопедическом словаре» «интересное» определяется как «то, что возбуждает и удерживает наше внимание, потому что оно имеет позитивное или негативное значение для наших практических или теоретических потребностей»4. Переживание интереса – это переживание некоего эмоционального и ментального притяжения со стороны того или фрагмента реальности, притяжения неуклонного и возбуждающе-приятного. Чувство смысла включает в себя интерес как свое внутреннее содержание, которое пробуждает человека от большего или меньшего равнодушия, выводит из психологической дремоты. Смыслонаполненно и интересно – практически одно и то же. Когда человек говорит: смысл моей жизни в том, чтобы вырастить детей ( отравить жизнь недругу, разрушить Карфаген, открыть новые законы Вселенной, спасти побольше бездомных котов и т.д.) это значит, что он пристально и неотступно интересуется детьми, недругом, Карфагеном, наукой, котами и старается так или иначе повлиять на их бытие.
Притяжение того или иного фрагмента реальности переживается в интересе как наша собственная интенция, как субъективное стремление, принимающее в поведении практические формы. Иметь смысл жизни – значит стремиться воплощать свои интенции в каких-то конкретных поступках, переживаниях, мыслительных акциях.
Смысл жизни может быть связан с интересом к самым разным вещам, в идеале он включает целую совокупность устремлений, некую интегральную целостность, в которой взаимосвязаны пробуждающие наше внимания ценности личности. Однако порой интерес в силу обстоятельств концентрируется на одной какой-либо сфере жизни и она становится смыслообразующей. Так, человек, который в силу состояния здоровья лишен интереса к чувственно-физической стороне бытия, может обрести полноту смысла в теоретическом познании, которое остается ему доступным или в утверждении некой идеологии ( примеры тому ученый Стивен Хокинг и писатель Николай Островский).
Остается непонятной до конца природа смыслообразующего интереса. Почему нечто становится для нас интересным? Именно для нас и именно это? Конечно, не все определяется здесь социокультурными стандартами, здесь важно индивидуальное предпочтение, и все же, каков механизм возникновения смыслосозидающего интереса?
Весьма примечательно рассуждение об интересном М.Эпштейна. Он говорит прежде всего об интересном в теории: «Самая интересная теория – та, что наиболее последовательно и неопровержимо доказывает то, что наименее вероятно. Например, вероятность того, что человек воскреснет после смерти, исключительно мала, и теория, которая убедительно доказала бы возможность воскресения, была бы в высшей степени интересна»5. Однако, как понять интересное, если речь идет не о теории, а о повседневной реальности?
Видимо, смыслонаполненный интерес возникает тогда, когда то, что для нас значимо, присутствует в нашей жизни, но его присутствие недостаточно и не может вызвать пресыщения. Эта недостаточность ценимых нами благ, их всегдашняя нехватка и будит интерес-смысл, направляет луч внимания на «драгоценное-вечно-недостающее». Нехватка истинного знания, деятельного самоутверждения, любви, а также чего угодно иного зажигает в душе смысловой огонь, делает то или иное явление бесконечно интересным, а вместе с ним в большей или меньшей степени интересной становится и вся остальная жизнь.
2. Второй эмоционально-чувственный момент, свойственный наличию смысла жизни, это ощущение будущего. Осуществление смысла-интереса практически невозможно вне времени, оно требует переживания темпоральной открытости. Чувство перспективы в яркой форме присуще детству. Хотя человек не знает, сколько он проживет, в детстве он отчетливо переживает виртуально существующую перед ним вереницу лет, «долгую и прекрасную жизнь». Поэтому в детстве, если исключить рассмотрение психических патологий, люди, как правило, не теряют чувство смысла. Они могут страдать, горевать, испытывать тяготы, но спектр пока не реализованных манящих возможностей остается, и он дает ощущение надежды и смысла, который манит к себе из будущего.
Впрочем, переживание темпоральной перспективы как важнейшей составной смысла жизни возможно в любом возрасте. И в девяносто лет человек может строить планы и воспринимать жизнь как долгое и увлекательное путешествие.
3. Третий момент, характеризующий чувство смысла жизни – это спонтанное ощущение радости и эмоционального подъема. Собственно, радость как таковая – вообще явление, связанное со смыслом, с осознанием причастности к значимому, с продуктивной деятельностью (Э.Фромм). Смысл жизни и радость неразделимы.
Если, схватывая смысл конкретной неблагоприятной для нас ситуации, мы можем огорчиться, расстроиться или разгневаться, то чувствуя, что наша жизнь имеет смысл, мы неизменно ощущаем радость и подъем. Так происходит даже тогда, когда по содержанию смысл достаточно страшен ( отомстить врагу, извести со свету того, кому завидуешь) или непригляден, незавиден (обеспечить своими силами уход за собой, выжить любой ценой).
Не стоит забывать, что и смысл и радость смысла отнюдь не всегда бывают морально-позитивными. Смысл жизни есть и у людей жестоких, злых, несправедливых, и этим смыслом часто становится утверждение собственной власти, осуществление насилия над другими, реализация соственных садистических желаний. Поэтому и радость, связанная со смыслом, отнюдь не походит в этом случае на блаженное сияние, на мирную благорасположенность. Это злая радость, это грозное утверждение собственных замыслов и стремлений. Конечно, в этом случае мы вряд ли можем говорить о продуктивности во фроммовском смысле. По большому счету подобный смысл и подобная радость «неподлинны», ибо они далеки от гармоничных гуманных отношений с миром. Однако, в мире много неподлинного, и в то же время вполне реального, поэтому мы не можем сбрасывать со счетов тот факт, что множество людей руководствуются деструктивными смыслами и радуются, переживая осмысленность своей жизни.
4. Четвертым компонентом и формой проявления смыслового переживания является ощущение себя частью целого, важным и значимым компонентом сложной системы отношений – семейных, любовных, государственных, этнических, культурных, космических и т.д. Как мы уже отмечали, смысл связан с трансценденцией – выходом за рамки собственного локального партикулярного «я». Ощущение себя вышедшим за пределы капсулизированного «эго», связанным мириадами нитей с другими субъектами и с миром как гигантским одушевленным образованием, совпадает с чувством глубокой осмысленности собственной жизни. Даже самые завзятые эгоцентрики и индивидуалисты имеют некую «референтную группу», «незримый колледж», в рамках которого они видят свое место, ценности которого они разделяют. Этот незримый колледж может существовать только в памяти человека, в его воображении, в текстах культуры, но он непременно должен присутствовать для того, чтобы мы не впадали в состояние бессмысленности и непреодолимого абсурда. Даже полуфантазийный идеал мага-герметика, достигшего полной независимости от всего конечного и земного, включает представление о месте в группе: мы – маги, в отличие от других – простых смертных. Абсолютное одиночество было бы абсолютной смысловой смертью, так как абсолютное внутреннее одиночество не может иметь ни ценностей, ни ориентиров.
Субъективно встроенность в систему отношений может восприниматься как ощущение «уютности мира», его приспособленности для нас и человекоразмерности. Человекоразмерность мира означает непосредственное переживание «своего места под солнцем» как пристойного и значимого, уважаемого и одобряемого. Собственная определеннность в понятной системе координат вызывает глубокие положительные эмоции.
Необходимо сказать, что в реально переживаемом нами чувстве смысла интерес, ощущение темпоральной перспективы, радость и уверенность в «своем месте» в мире – слиты воедино. В данном случае мы попытались расщепить чувство смысла так же, как расщепляется через призму свет, начиная играть цветными лучами.
Существование смысла жизни именно в форме чувства, непосредственного переживания очень важно, так как сама природа высших ценностей не дает им возможности постоянно выступать в рациональной, понятийной, четко отрефлексированной форме. Там, где мы вербально выражаем наши высшие смыслы, пытаемся словесно обозначить фундаментальные жизненные цели, мы сталкиваемся с крайней размытостью того, что светит нам из «мира ценностных идей». Каждая высшая ценность оказывается похожа на солнце, которое сияет мириадами лучей, изливает бесконечное множество конкретных образов, самодвижущихся и изменчивых, рождает многомерные миры. Что можно иметь в виду, говоря «я хочу быть счастливым»? Или «я хочу жить интересно»? В каждую такую фразу входит множество уже реализованных и еще не осуществленных возможностей, таких, которые в настоящий момент, быть может, даже невозможно помыслить. Когда я говорю « я хочу быть счастливой», я вольно или невольно имею в виду ситуации, о которых пока не имею представления, которые еще не созрели и не явились в своем завершенном виде. Какие события грядут? Какие обстоятельства или поступки вызовут ощущение счастья? Что за ценности, быть может, выдвинутся для меня на первый план? Мы меняемся с каждым днем, и нужна недюжинная рефлексия, чтобы отследить в рациональной форме и индивидуально конкретизировать трансформации и меру реализации каждой смысловой интенции.
Но чувство смысла как индикатор указывает нам, на верном ли мы пути к воплощению наших ценностей, к их творческой реализации в ходе жизни.
Какие же факторы оказываются способны поддерживать в нас чувство смысла?
В данном случае мы будем говорить о необходимости поддержки в ситуациях, когда человек не переживает сокрушительных ударов судьбы, не переживает тех тяжелых смысловых кризисов, которым посвящена известная книга Ф.Василюка «Психология переживания». Речь пойдет, скорее, о «малых смыслопотерях», которые случаются почти с каждым, независимо от его внешнего жизненного успеха. В просторечье «малые смыслопотери» называют скверным настроением, хандрой, порой – скукой или безосновательной тоской. Часто подобное плохое настроение проходит само, но иногда оно затягивается, окрашивая мир в серые краски бессмысленности, превращая повседневную жизнь в рутину, в череду однообразных дней, которые проходят, оставляя в душе ощущение пустоты.
Если чувство смысла мы описали через характеристики интереса, ощущения будущего, спонтанной радости и нахождения собственной ячейки в социальных и космических «сотах», то облик «малой смыслопотери» характеризуется всеми этими факторами со знаком минус. Тоска и скука связаны с отсутствием интереса к чему бы то ни было, когда человек действует лишь по обязанности и по привычке, не испытывая от жизни никаких позитивных эмоций, тяготясь необходимостью никчемных усилий. Это безрадостное время, когда будущее видится как тупик, как бесконечный повтор неинтересного «сегодня». Наконец, тоска часто связана с чувством одиночества, с психологическим выпадением из системы отношений с Другими и утратой ощущения причастности к мировому целому.
Пытаясь описать факторы, способствующие восстановлению чувства смысла, я не хочу сказать, что их можно искусственно воспроизвести или легко вызвать к жизни. От этого текста очень далеко до психотерапевтических методик. Я вообще достаточно критически отношусь к стремлению выращивать чувства в искусственной среде тренинговых групп: опыт показывает, что живые чувства как и дикие звери в неволе не размножаются. Поэтому моя задача ограничивается лишь указанием на сами факторы, которые чаще всего возникают спонтанно или бывают найдены самим человеком в ходе его личностных поисков. Намеренные поиски нередко дают эффект: уже в давние времена тяжело заскучавшему человеку предлагали сменить обстановку, развлечься, попутешествовать, завести знакомства – то есть, расширить свой кругозор и обрести новые перспективы.
Итак, сам приход в нашу судьбу новых людей, новых обстоятельств и новых событий делает очень важную вещь: будит интерес к жизни, словно за ниточку вытягивающий за собой смысл. На фоне однообразия, повторения, рутины факелами вспыхивают новые встречи, новые пейзажи, новые отношения, которые притягивают к себе внимание, вовлекая человека в коммуникацию с миром. Происходит не только открытие новых обстоятельств и персонажей, но и самооткрытие. Порой роль лекарства от смыслопотери выполняют различные факторы депривации: утрата привычных благ. Многократно отмечалось, что в тяжелых ситуациях – во время войн и стихийных бедствий – количество депрессий сокращается, так как смыслом в данном случае автоматически становится само выживание. Этим, видимо объясняется и страсть некоторых людей к экстремальным видам спорта, к альпинизму, к постоянному самоиспытанию, которое возвращает чувство смысла, утрачиваемое в спокойной обстановке.
Однако, мне хотелось бы указать на более мягкие и вписанные в повседневность моменты, помогающие нам преодолевать «малые смыслопотери».
Первый из них – любовь.
«Легко сказать! – может ответить мне читатель, – где же ее взять-то?» Не знаю. Я ведь предупредила, что далека от практических рекомендаций, тем более в вопросах, которые решаются не нами, а некими таинственными инстанциями – Богом, судьбой. Но хочу подчеркнуть: речь идет о той любви, которую чувствуете вы, а не той, которую некто испытывает к вам. То есть, хорошо, конечно, когда любовь оказывается взаимной, это самый прекрасный и благополучный вариант, но смысл будит в нас не чужая любовь, а только наша собственная. Такая это вещь, смысл. Он, как известно, не привносится извне. Поэтому чужая любовь, обращенная к вам и не нашедшая в вашей душе отклика, может не радовать, а напротив, тяготить, делать жизнь еще более бессмысленной, ибо нет ничего хуже, чем отбиваться от ненужной чужой страсти.
Конечно, порой и чужая любовь может пробудить нас от эмоционально-смысловой спячки. Она действует первоначально через перестройку нашего ощущения собственного места в мире. «Я-никому-не-нужный» и «Я-любимый» – два разных положения в бытии. Если я могу создавать для другого человека жизненный смысл или, вернее, быть этим смыслом, то, значит, мое место в сфере коммуникации уважаемо и достойно. Из этого чувства способны родиться и интерес, и спонтанная радость, и вся полнота смысла. Но тогда, скорее всего, мы ответим любящему на его чувство, и смысловое отношение сделается взаимным.
Любовь не может жить без надежды, а надежда – это взгляд в будущее. Даже тот, кто влюблен безответно, в тайне всегда надеется на чудо: на то, что ему где-то когда-то ответят любовью. А счастливая любовь непременно строит планы, глядит на перспективу через магический кристалл радости.
Конечно, реальная любовь – сложное отношение, она включает взлеты и падения, встречи и расставания, но и борьба воль, и обиды, и примирения, как бы они ни были трудны, все равно наполняют жизнь смыслом, и наличие этого смысла не надо доказывать – каждый, кто хоть раз любил, знает это по себе.
Второй фактор возвращения и сохранения смысла – это проявление любопытства. Причем, любопытства в разных его формах. Если человек, погруженный во временную смыслоутрату встрепенулся и с любопытством – познавательным интересом повернулся к чему-то, дело пошло на лад, смысл возвращается.
Любопытство может быть любознательностью. Уныло глядя в телевизор, можно вдруг заинтересоваться иерархией в стае макак, проблемами НЛО или этническими конфликтами в странах Африки. Можно случайно наткнуться в доме у знакомых на интересную книгу или услышать нечто, привлекшее внимание, в радиопередаче. В любом случае некое знание становится тем аттрактором, которое притягивает внимание, заставляет бежать в библиотеку, обследовать возможности Интернета, искать знакомства, позволяющие поглубже погрузиться в постижение предмета, ставшего смысловым ядром. К сожалению, любознательность это тот вид любопытства, который не очень часто посещает людей, вышедших из ученического и студенческого возраста, хотя его смыслосозидающая сила огромна.
Гораздо чаще из временной смыслопотери нас выводит знание совсем другого рода, то, которое рождается в коммуникации – это знание о других людях и совершающихся с ними событиях: новости, сплетни, слухи…
Если обратиться к работе М.Хайдеггера «Бытие и время», то мы увидим, что при всем своем желании говорить о любопытстве исключительно как о способе бытия понимания и истолкования, он все же не удерживается от его уничижительной оценки. Любопытство и болтовня связаны для него с неподлинностью человеческого существования. «Любопытство везде и нигде, – пишет он, – Этот модус бытия в мире обнажает новый способ бытия повседневного здесь-бытия, в каковом способе бытия здесь-бытие постоянно лишает себя корней. Болтовня располагает и путями любопытства, она говорит, что надо почитать , что – повидать. Это бытие всюду и нигде, присущее любопытству, препоручено болтовне. Эти два повседневных модуса бытия речи и смотрения с их тенденциями лишения себя корней не просто наличествуют рядом друг с другом, но один из них тут же увлекает за собою другой»6.
Позиция Хайдеггера диктуется тем, что главное отношение для него – отношение человека к бытию, несказуемое переживание, выводящее нас за рамки предметного мира, выразимого на языке дискретных форм. Человеческое оказывается для него «слишком человеческим», слишком мелким, суетным и плоским. Однако, сами люди, погруженные в повседневность и разделяющие все ее ведущие характеристики, черпают свои смыслы именно из того «поверхностного» общения, которое Хайдеггер полагает неподлинным. Что поделаешь, даже мистики не могут жить одними лишь откровениями, тем более, что откровение – не перманентное состояние. А уж о нормальном среднем человеке и говорить нечего. Любопытство и болтовня – важнейшие моменты обычной, не претендующей на эзотеризм жизни, и более того, это моменты, которые привносят в наше существование чувство смысла. Быть может, Хайдеггеру эти смыслы не понравились бы, но это уж его личный вопрос: что, почему и как одушевляет жизнь конкретного человека во многих случаях остается загадкой для других людей. Как говорится, кому поп, кому попадья, а кому попова дочка.
Наибанальнейшая болтовня, соседское судаченье выполняет важную миссию по отношению к нашей личности: в болтовне «о том, о сём» во-первых, нам подаются наиболее яркие и острые события жизни других людей, способные оживлять наш интерес – а что может быть интереснее, чем другие люди, чужие субъективности, в особенности, если они значимы для вас? Когда человеку делаются вовсе не интересны другие люди и их дела, это значит, что психологическая патология зашла далеко и стоит обратиться за профессиональной помощью.
Во-вторых, болтовня всегда предполагает возможность своего дления в будущее: поболтали сегодня, поболтаем и завтра, непременно будет, о чем! Новости и сплетни не могут быть интересны перед лицом конца света. Они являются «смыслоносительницами» только при условии темпоральной перспективы вернуться к сегодняшнему и проинтерпретировать все заново. Болтовня – всегда опыт интерпретации, перетолкования, а значит, приписывания вариативных смыслов.
Наконец, если с вами начинают болтовню, то это свидетельство вашей значимости, вашего высокого статуса в коммуникации. С неприятным, отвратительным человеком обычно не стремятся болтать, его избегают, от него уклоняются. Поэтому сам факт болтовни являет собой род психологического поглаживания. Чувство смысла рождается в болтовне спонтанно: люди значимы для тебя, ты значим для людей, и отсюда следует эмоционально-смысловой подъем.
Еще один важный способ пробуждения временно уснувшего чувства смысла – это обращение к искусству. В особенности, к художественной литературе, театру, кино, то есть, тем формам, которые предполагают сюжетную линию. «Малые смыслопотери» связаны с событиями в нашей личной судьбе, это душевный анабиоз, возникший из собственных разочарований, усталости, однообразия дней. Приобщение к чужой судьбе, к ходу чужой жизни, созданной воображением талантливых авторов, оказывается способно временно заполнить эмоционально-смысловые пустоты, подобно тому как некоторые лекарства попросту восполняют отсутствующие в организме гормоны и ферменты. Мы в полном смысле слова начинаем «жить чужой жизнью», переживать чужие чувства, полниться чужими смыслами, которые в это время воспринимаются как свои. Искусство – всегда возможность прожить чужую судьбу, быть может, совсем не похожую на нашу собственную. Чем более талантлив автор произведения, тем в большей степени он дает нам «пилюли смысла», которые ликвидируют эмоционально-смысловой дефицит и помогают внутреннему миру восстановиться для собственной смыслосозидательной работы.
Разные литературно-художественные произведения добиваются этого эффекта по-разному. Любимый многими жанр детектива, фантастического романа, фэнтези будит наше чувство смысла остротой интриги, необычностью происходящего, притягивает интерес сменой испытаний и побед, которые одерживают главные герои – те самые, с которыми мы вольно невольно отождествляем себя. В остросюжетных произведениях доминирует содержательный момент, фактор неожиданности, он дразнит ум, вызывая соответствующие чувства: интерес, любопытство, желание понять логику приключения. Иной эффект создают произведения, подобные романам «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста или «Алмазный мой венец» Валентина Катаева. Здесь чувство смысла рождается именно как чувство, за счет подробного воспроизведения ярких эмоциональных впечатлений, визуальных образов, «вкусных» деталей, которые переживаешь непосредственно – практически, как факт собственной жизни.
Однако, чувство смысла может быть пробуждено не только такими позитивными переживаниями как любовь, нейтральными как любопытство и болтовня и художественно-фантазийными как приобщенность к произведениям искусства. Огромный смыслообразующий заряд несет ненависть. Наверное, это не лучший способ возрождать смысл, но в реальности он действует очень часто. В ненависти мир не является гармоничным, он разъят, разорван, изуродован, враждебен. Однако, это враждебность непосредственно взывает к борьбе, к агрессии, к активному целеполаганию и жесткому самопроявлению. Если человека, пребывающего в состоянии временной смыслопотери, очень уязвить, обидеть, отнять у него имеющееся, подвергнуть унижению, то одной из ярких реакций будет восстановление смысла через борьбу с обидчиком. Кстати сказать, многие художественные произведения построены на идее благородной мести, когда главный герой делает смыслом своей жизни отомстить обидчику. Классическим выступает здесь роман А.Дюма «Граф Монте-Кристо».
В реальной жизни мы видим, что современное поколение молодых людей, чье детство прошло в разгромленной Чечне, воюющем Карабахе или Абхазии поистине живет ненавистью к своим иноэтническим обидчикам и лелеет мечту извести врагов под корень, не считаясь ни с какими принципами гуманности. Национальная вражда, идеологическая ненависть, религиозная рознь – все виды идеологий, создающие «образ врага», дают тысячам и тысячам людей пусть примитивное, жестокое, но вполне реальное чувство смысла. Здесь присутствует и яркий интерес, и четкая цель, здесь строится проект долгой победительной борьбы, клокочет торжество грядущей мести, чувствуется сплоченность и единство со «своими». К великому сожалению, пути смыслосозидания через простые и грубые чувства нередко оказываются более короткими, эффективными, успешными, чем долгая и кропотливая работа любви, служения, гуманности.
Завершая нашу статью, обратимся коротко к такому сюжету, как стремление человека выйти из состояния временной смыслопотери. Если психика пребывает в норме, то человек, подверженный в данный момент депрессивному настроению, как правило, хочет от него избавиться. Можно сказать, что чувство смысла до конца почти никогда не исчезает из нашей жизни, если мы сохраняем ясный ум и способность критичности. При тоскливой обессмысленности и отсутствии желаний мы, по крайней мере, желаем вновь желать, понимаем, что « с нами творится что-то не то» и ищем для себя помощи. Стремление «вернуть чувство смысла» тоже может быть смыслом.
Мне кажется, что важным фактором такого возвращения могли бы быть специальные методики работы со способностью внимания. Внимание – это луч нашего сознания, направленный на конкретный фрагмент реальности, ибо охватить «всего мира» мы все равно не можем. Однако, очень много значит, на что именно падает взгляд, что становится объектом внимания. Этим объектом могут быть темные стороны действительности, которые приведут нас к углублению депрессии, к окончательной смыслопотере, ведущей в кабинет психиатра, а могут – светлые черты мира, способные самим фактом своего существования, своей яркостью и радостностью непосредственно сообщать чувство смысла. Пробудившись, чувство смысла непосредственно соединяется с содержательной стороной наших ориентиров и позволяет нам полноценно переживать мир и продуктивно в нем действовать. Должная направленность внимания, чувственно-смысловой толчок, и… человек выходит из тяжелого морока, чтобы жить, творить, процветать.
Я понимаю, что в этом тексте не коснулась многих других моментов, способных восстанавливать для нас непосредственно переживаемый смысл, например, факторов самоутверждения, однако тема чувства смысла велика и охватить ее всю сразу не представляется возможным.
В заключение я хочу описать метафору, которая всегда возникает у меня при размышлении о чувстве смысла. Представьте детскую книжку-раскладушку в серой непривлекательной обложке без картинок. Книжка закрыта, она похожа на тусклый плоский камень, в ней нет ни света, ни игры, ни фантазии, один только угрюмый мрачный переплет смотрит на вас. А потом книжка открывается, и внутри нее вдруг распрямляются картонные фигурки, изображающие сказочную жизнь. Здесь сияют дивные пейзажи, веселятся ярко одетые люди, полыхают цветы. Фигурки объемны, они даже двигаются, и вы входите в волшебную сказку на равных и бродите в восторге по улицам уютных городов, и за каждым углом вас ждет прекрасная тайна.
Так и чувство смысла. Оно открывает для нас сказочность и притягательность мира, высвечивает его многогранность, манит таинственной далью – надеждой, любовью, победой. И так происходит всегда, даже если еще минуту назад мы не видели ничего, кроме серой обложки.
1998 г.
2. Влюбленность
Крылатый эрос
В жизни каждого человека бывает момент, когда надо оглянуться назад. Этот момент не обязательно переломный, роковой, судьбоносный. Просто всякое существо, обладающее сознанием и памятью, время от времени испытывает острое любопытство к собственному пройденному пути, перебирает бусинки воспоминаний: вот мои победы, вот досадные промахи, развлечения, увлечения, провалы… А вот – драгоценные из драгоценных – мои звездные часы.
Оглядываясь назад, почти каждый может выделить среди текущих настроений и состояний, трудов и страстей золотые дни своих влюбленностей. Дни, озаренные особым светом. Были ли они счастливыми в полном смысле слова? Наверное, нет, ибо влюбленность бывала безответной, завершалась разочарованием, или не вырастала в любовь. Были ли они прекрасными? Конечно же, да. В те дни все виделось сквозь «волшебные очки» – самые лучшие очки в мире, помогающие увидеть другого человека таким, каким его задумал Бог.
Вот почему я попробую описать, что же это такое Влюбленность. Рассказать о ней не как поэт, а как философ (хотя каждый философ в глубине души чуточку поэт). Может быть, нарисованная мною картина покажется близкой и вам, мои читатели, но если нет, это будет означать лишь то, что люди многоразличны, и богатство и разнообразие душ поистине неисчерпаемо.
В моей юности по радио и на школьных вечерах часто звучали стихи, в которых была назидательная строчка: «Любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки при луне». Мне и моим подругам стихи не нравились, от них попахивало классным собранием на морально-нравственные темы, а нам хотелось именно «вздохов на скамейке» и «прогулок при луне», чего-то необыкновенного и таинственного, с чем связывалось в нашем сознании любовь, не отличимая от влюбленности.
Лишь потом, когда прошли годы, и все мы сделались безнадежно и бесповоротно взрослыми, явилось осознание того, что Любовь (если речь идет действительно о любви) – вещь очень серьезная. В сущности это то, о чем следует писать прозой, а не стихами. Поэзия схватывает лишь мгновения радости и печали, а любовь, измеряемая годами, достойна многотомного романа, где, как и в жизни, находится место всему: труду, служению, смирению. Любовь – нелегкая ноша, не всякий приобретает ее, но и не всякий справляется с нею. Многие из нас либо не повстречали, либо потеряли ее.
Опыт – поучительный и печальный – разделил в моем сознании Великую Прозу Любви и Поэтическое Колдовство Влюбленности. Разделил, но не разорвал их органического единства. Для меня и теперь влюбленность – живое сердце любви, се свежий исток, родник, омывающий каждую клеточку, каждую грань сложных человеческих отношений. Однако влюбленность может составлять и особую, своеобразную действительность, мини-реальность, когда лик мира разительно меняется, и мы проживаем период, качественно отличный от того, что было вчера. А потом минувшая влюбленность остается позади, как прекрасная горная вершина, где ты однажды побывал, но к которой больше нет возврата.
Что же отличает состояние влюбленности от всех иных состоянии человеческой души, что делает ее и притягательной, и опасной? Думаю, первый признак влюбленности – восхищение, второй – индивидуальная, глубоко личностная направленность его на конкретного человека.
Влюбленность – всегда индивидуальный выбор (даже если она приходит десятый раз!), пылкий и требовательный, это маленький фейерверк, которым освещается жизнь. Николай Бердяев называл подобное чувство любовью-эросом, выводя это понятие из Платоновского учения об эросе – восходящей любви, любви к идеям, красоте, божественному совершенству. Правда, у Н. Бердяева любовь – эрос, связанная с восхищением и желанием взаимности, получает в конечном счете негативную оценку. Он не отвергает ее, но считает глубоко трагичной, в то время как истинно достойной полагает христианскую любовь, любовь-жалость, любовь ко всем, а не к избранному…
Я думаю, что такое противопоставление, хотя оно и достаточно традиционно для христианского мироотношения, не совсем основательно. Богу – богово, кесарю – кесарево. Крылатый эрос влюбленности существует так же реально, как снисхождение к слабым и сочувствие к страдающим. Они не отрицают друг друга, в обычной жизни нередко идут рука об руку, и тем важнее своеобразие каждого из них. Разницу между ними весьма чутко чувствует любой человек, который хоть раз задавался вопросом: любят меня или всего лишь жалеют? И насколько радостнее ему, если ответ – «Любят!» Значит, избирают из многих, значит, надеются на лучшее во мне, значит я – не нищий, а принц, и влюбленному нужны крылья, чтобы подняться ко мне!
Влюбленность означает, что именно с этим человеком я ощущаю минуты радости даже в самых трудных, скучных и печальных обстоятельствах. Почему-то считается, что в браке любовь-эрос непременно гибнет (очевидно, по принципу «для лакея нет героя»). Клайв Льюис, известный английский эссеист, кротко и терпеливо уговаривает своих читателей смириться с тем, что влюбленность уходит, как и молодость, зато остается союз, поддерживаемый волевыми усилиями, привычкой. «Влюбленность – вещь хорошая, но не наилучшая»,– а, стало быть, можно прожить и без нее. Прожить-то конечно можно, только как? Без влюбленности, без восхищения своей «половинкой» брак превращается в выполнение долга, в рутинный быт, в лучшем случае – во взаимопомощь, потому что даже искренняя дружба несет на себе отпечаток взгляда через «волшебные очки». Утеря влюбленности, очарованности индивидуальностью близкого человека, может быть, самая тяжелая утрата в семейной жизни, самая страшная брешь, нанесенная ей обыденностью. Страшная, но необязательная. Семьи, в которых влюбленность сохраняется всю жизнь, существуют. Много ли их? – скептически спросит читатель. Немного. Впрочем, как на свете вообще немного всего настоящего. Рискну утверждать: пожизненная влюбленность, превозмогшая испытания повседневностью,– вернейший признак истинной и счастливой любви.
Замечу, что хотя чаще всего о влюбленности говорят применительно к отношениям мужчины и женщины, сама она, как духовный феномен гораздо шире. Можно быть влюбленным в своих родителей или своего ребенка, испытывать благоговейный восторг перед учителем, восхищаться и тянуться к другу или подруге. Влюбленность не знает возрастных границ, Это не детская болезнь, с необходимостью уступающая место ядреному взрослому здоровью, лишенному всяческих восторгов и иллюзий. Влюбиться способен любой человек, у которого не уснула душа.
«Волшебные очки влюбленности» – вещица хрупкая, их очень легко сломать, но тот, кто умеет носить их, оказывается как бы вне течения времени. Разумеется, влюбленность старика или старушки и юноши или девушки отличается рядом нюансов, но ей-богу, только нюансами. Я знала пожилых людей, способных так светло очаровываться и видеть своих избранников так поэтически, что им могли позавидовать молодые. И это не были люди масштаба великого Гете, которого обычно приводят как пример живости чувств. Обычные наши отечественные бабули и дедули. Но души их были живыми и юными, не соответствовали бренному телу. В то же время можно быть календарно молодым, и совершенно, абсолютно мертвым внутренне. Все печальники русской литературы – это люди, не способные влюбиться, оттого и маются, и ищут смерти. Невозможность влюбиться (или быть влюбленным) – свидетельство того, что человек изнутри покрылся корой, одеревенел, не способен видеть чужую индивидуальность, отличать, выбирать, не может удивляться и не желает тянуться вверх. Повторяю: влюбленность – взлет, притяжение высоты, той манящей высоты, которой обладает в наших глазах Другая Личность.
Магический мир
В работе «Очерк теории эмоций», Ж.-П. Сартр говорит об эмоциях как о магическом отношении, которое, минуя рациональное поведение, сразу, одномоментно преобразует для нас мир. Так, страх сразу, без посредствующих звеньев, делает мир страшным, таинственным, грозящим. В свою очередь, радость мгновенно дарит мне те блага, которыми я еще реально не обладаю. Влюбленность – не столько понимаемая, сколько чувствуемая, переживаемая реальность и, вслед Сартру, мы тоже можем назвать ее магическим миром, тем более что состояние это бывает не только кратковременным, но способно охватывать месяцы и годы. Чем же отличается этот магический мир от привычной повседневной действительности, в которую мы нередко уходим с головой?
Обыденная реальность обладает определенной, давно сложившейся системой значимостей, которые непосредственно переживаются человеком. Психологи отмечают, что переживаемые значимости обыденной жизни не полностью совпадают с ценностной структурой личности. Так, в иерархии ценностей человек может справедливо выдвигать на первый план общечеловеческие интересы, вопросы мира, моменты творчества, но в своем каждодневном бытии он особенно остро реагирует на положительные и отрицательные мнения о себе людей, переживает бытовые неурядицы и маленькие моменты самоутверждения, т. е. то, что непосредственно близко, и с чем мы сталкиваемся каждую минуту. Вот эта-то сложная и взаимоувязанная система устойчивых эмоциональных состояний и подвергается резкому изменению при возникновении влюбленности. В сложившуюся структуру эмоциональных отношений с окружающими людьми, радостей, печалей, мнений вторгается новый фактор, существенно изменяющий смысл всех прежних связей.
Прежде всего у мира вокруг нас появляется особый центр, реорганизующий нашу прежнюю жизнь. Этот центр – любимый, тот человек, к которому мы испытываем влюбленность, тот, кем мы очарованы и восхищаемся. Его появление влияет на всю совокупность наших Отношений с действительностью, как бы далеко ни отстояли от него те или иные сферы нашего внешнего и внутреннего мира. Влияние любимого похоже на воздействие сахара, положенного в чай: весь чай делается сладким. Хотя аналогия эта, быть может, не совсем точна. Те ситуации, события, люди и вещи, которые имеют прямое отношение к Любимому, тесно связаны с ним, обнаруживают себя как особенно «сладкие». Магия Любимого характеризуется всепроникновением, он делается и центром, и фоном нашей жизни. Все в нем и все – через него. Если это не так, то вряд ли можно говорить о влюбленности. Локализация Любимого в какой-то одной сфере (прихожу в гости и радуюсь, а на работе начисто не помню!) свидетельствует о каких-то иных отношениях, о чисто сексуальном влечении, о приятельстве, но только не о любви-эросе в его платоновско-бердяевской интерпретации.
Если продолжать искать аналогию воздействия Любимого на нашу жизнь, то можно сказать, что он выступает как источник света, способного осветить все закоулки бытия и души. Чем ближе к нему – тем ярче свет, и потому непосредственное окружение Любимого выступает как лучший мир.
Вот дорога, по которой ходит Любимый, Она, несомненно, лучше всех других дорог, ибо хранит следы Его ног, ибо Его взгляд каждый день прикасается к ее поворотам, ухабам и деревьям на ее обочине. Это лучшая дорога на свете, потому что она таит в себе возможность встречи.
Вот книги, которые читает Любимый, интереснее их ничего не найти. Что за мысли занимают Его? Какие идеи уносят вдаль его сознание? Чему посвящены Его труды и Его досуг?
А вот жена моего Любимого. Она не может быть скверной, если он вместе с нею, если он сам по своей воле выбрал ее для себя. Присмотритесь к ней, она красива (даже если некрасива!), потому что он предпочел ее другим, взгляните на нее Его глазами. Можно ли ненавидеть ее, когда она – его часть.
Богат, разнообразен круг Любимого, здесь есть его Друг, его Ребенок, его Мать; есть Люди, которым он пишет письма, и Люди, которые ходят к нему в гости…
О, как бы ни ревновал Любящий, если он допустил себя до ревнивой ненависти, значит, он недостаточно влюблен, значит, влюбленность в самого себя в нем сильнее, чем влюбленность в Другого!
«Лучший мир», который создается вокруг Любимого, происходит из нашего благоговения по отношению к нему.
Без взгляда «снизу вверх», без восторженности влюбленность перерождается во что-то иное. У глубоко чтимой мною М. И. Цветаевой, поэтессы, воспевающей любовную страсть, есть небольшое прозаическое произведение «Флорентийские ночи», созданное самой жизнью,– это реальные письма к реальному человеку. М. Цветаева пишет письма к возлюбленному, но, на мой взгляд, это письма не о влюбленности и не о любви, а, скорее, о попытке пылкой и волевой женщины вырваться из-под магнетического влияния человека, которого она в грош не ставит: «Я все знаю, Человек, знаю, что Вы поверхностны, легкомысленны, пусты, но Ваша глубокая звериность затрагивает меня сильнее, чем другие души… Будьте пусты, сколько Вам угодно, сколько Вы сможете: я – жизнь, которая не страдает пустотой»7 . Это письма о себе, а не о Нем и не о Них как единстве, письма-маята, письма к ничтожному. Истинная же влюбленность не может содержать неуважения к Любимому, напротив, она всегда помещает его на высокую ступень.
Я пишу о сладости и возвышенности влюбленности и думаю, что читатель вправе спросить: не лишает ли нас свободы спонтанное изменение мира во влюбленности? Не оковы ли это, не рабство ли? И потом, хорошо, если влюбленность взаимна, а если нет? Что за радости в односторонней очарованности, в положении, когда психологически ты находишься только «внизу»?
Вряд ли на эти вопросы есть однозначные ответы. Что касается свободы, то думаю, любое человеческое отношение определенным образом ограничивает нас, но такие ограничения мы воспринимаем как благо, а не как зло. Мы так пли иначе зависимы друг от друга, и это вполне по-человечески. Сложнее обстоит дело с безответностью. Во-первых, я не думаю, что возвышая Любимого, влюбленность непременно унижает Любящего. Пусть меня не любят (вернее, в меня не влюблены), но я люблю, т. е. переживаю весь комплекс высоких и красивых чувств, я могу подарить Любимому мое видение, мое отношение, мои «волшебные очки». Даже будучи нелюбимой, я богата, а не бедна, сильна, а не слаба. Разумеется, я, нелюбимая, не могу не страдать, но и само страдание мое – ценно, ибо оно – оборотная сторона радости. И кто знает, что лучше: страдание неразделенной влюбленности или вечная погруженность в скучный и серый быт, где с душой вообще ничего не происходит, и она, живя, без движения, постепенно усыхает. Влюбляясь, я обретаю крылья, второе дыхание, новый взгляд, которые стоят того, чтобы ради них пострадать.
Вернемся; однако, к описанию превращении, которые претерпевает действительность во влюбленном взгляде. Она эстетизируется. Магический мир Влюбленности – мир эстетический, это праздник зрения. Посторонние люди могут иметь самое разное мнение о вашем Любимом: считать его весьма средним человеком, так себе или даже вовсе некрасивым, но для вас его лицо и сложение оказываются лучшими на свете (недаром народная мудрость говорит: полюбится сатана пуще ясна сокола). Ваши глаза и внешность Любимого соотносятся, как ключ и замок: резьба одна. Они просто предназначены друг для друга. Каждый, кто был хоть раз влюблен, знает эту ненасытность созерцания, когда хочется одного: смотреть и запоминать, запечатлевать, впитывать, чтобы разрушительное время не стерло в памяти желанные черты. Вот почему все та же народная мудрость дала Любимому очень точное и емкое название «ненаглядный».
Мир влюбленности можно назвать также миром самовозрастающего смысла. Присутствие Любимого и соотнесенность с ним непосредственно дают ответ на экзистенциальный вопрос «зачем?», но ответ этот существует не в форме логического обоснования, и даже вообще не в форме слова, а как сильное переживание, настроение, не требующее никаких аргументов, кроме самого себя. Спросите искренне влюбленного человека, есть ли смысл у жизни, и он всегда ответит вам: «Да! Еще какой!» Только вряд ли объяснит и расшифрует, что это значит. Этот смысл он утверждает всем своим существом, приподнятым состоянием духа, творческим накалом, ибо влюбленность – мощный катализатор творчества.
Спектр интересов Любимого изменяет смыслы давно известных нам вещей, ибо на многое мы начинаем смотреть если и не его глазами, то с учетом его мнения, его взглядов. То, чем увлечен наш возлюбленный, приобретает особую ценность, суперзначимость. Мы стремимся понять то, что понимает он, дабы обрести с ним духовное единство и психологическую гармонию. Кроме того, та деятельность и то творчество, которым заняты мы сами, освещаясь образом избранника, приобретает для нас самих совершенно особое значение. Возлюбленный – источник вдохновения, наделяющий дополнительными смыслами нашу деятельность, быт, работу, отношения с другими людьми. Даже пространственная отдаленность Любимого не служит препятствием для его смыслообразующего влияния, ибо не только действия и поступки, но и помыслы и чувства мы вольно или невольно соизмеряем с его личностью, с его внутренним миром, таким как мы его себе представляем. Конечно, здесь не исключены ошибки и самообман, но вопроса об этом мы коснемся далее.
Мир влюбленности, наконец, обнаруживает себя как таинственный и бессмертный. Поведение Любимого, его внешность, каждый жест, выступают как многозначные, обладающие целым спектром смыслов. Действительность, с которой он связан тысячами нитей,– многопланова, символична, наполнена бликами, световыми рефлексами, загадками. Прислушайтесь к слову «я», которое произносит, называя себя, человек, в которого вы влюблены, обратите внимание на то, как он говорит: «Я желаю!.. Я знаю…» О, это таинственное, драгоценное чужое «я»! Никогда не постижимое до конца, никогда вполне недостижимое! Бездонная пропасть, у края которой охватывает головокружение, мерцающий свет, от которого невозможно отвести глаз…
Бессмертие влюбленности состоит в том, что по прошествии дней и лет она остается в памяти нетронутой, такой же, как была. Ее не могут испортить последующие обстоятельства. Если ваш возлюбленный оказывается впоследствии человеком недостойным, скверным, если портятся и рвутся реальные отношения, свет первого этапа все равно продолжает сиять с той же силой. Просто история отношений делится тогда надвое: сама влюбленность и… все остальное. Все, что «после». На саму же ее можно оборачиваться бесконечно, сколько бы ни минуло десятилетий, и сколько бы ни утекло воды. У писательницы Татьяны Набатниковой есть рассказ, где, узнав о телефонной беседе своей жены с ее прежней школьной любовью, муж с улыбкой восклицает: «Я и сам всех люблю, кого любил!» И он прав. Истинная влюбленность до конца не уходит никогда.
Иллюзии или реальность?
Как ни хорош мир влюбленности, как ни радует он душу, перед влюбленным всегда стоит вопрос: не есть ли образ Любимого – результат лишь моего собственного воображения? Какова мера моего добровольного самогипноза? Что в реальности соответствует моему восторженному взгляду?
В своем трактате «О любви» Стендаль описал процесс, который назвал «кристаллизацией». Как ветка, опущенная в соляную копь, вскоре оказывается покрыта сияющими кристаллами, так и образ возлюбленного наделяется всевозможными совершенствами благодаря деятельной работе воображения влюбленного. Таким образом, Стендаль признает, что влюбленность – результат активности нашего ума, мы сами творим в своем сознании сияющую, привлекательную картину, портрет другой личности, и сами же увлекаемся созданным образом. Мы любим свой замысел, то, что создали сами, и что далеко отстоит от реального конкретного человека, подверженного слабостям и обладающего массой недостатков.
Влюбленность, действительно, во многом связана с идеализацией. И потому она чрезвычайно требовательна. Кумир, проявивший свойства, не полагающиеся ему по измышленному влюбленным образу, низвергается с пьедестала и нередко подвергается впоследствии насмешкам и презрению. Маятник чувств дает «отмашку»: от восторга и обожания – к высокомерию и брезгливости. Именно это свойство любви-эроса и считал трагическим Бердяев. Здесь наблюдается явное противоречие между эротической тягой к идеалу, совершенной идее и невозможности воплощения этой манящей идеи в земном, телесном существе, всегда с необходимостью несовершенном. В свое время еще Спиноза говорил о, том, что следует любить только вечное. Невечное или умирает, или разочаровывает.
Категоричность влюбленности, ее настоятельное требование к возлюбленному «держать высоту» часто вызывает раздражение и даже страх у того, кого любят. Он хочет быть собой, реальным человеком, а не идеалом, он не выдерживает -постоянного «стояния на цыпочках» и необходимости «поднимать планку», и тогда он охотнее откажется от обожания, чем примет его, хотя влюбленность, конечно же, льстит самолюбию. Чтобы влюбленность могла перейти в любовь и соединять, а не разделять людей, она, несомненно, должна иметь в качестве «второго я» то, что Н. Бердяев называл «каритас»: (снисхождение, прощение, сострадание, жалость. Влюбленность может быть жестокой к своему избраннику, любовь – никогда. Только соединение этих двух эмоциональных полюсов способно сделать иллюзорный мир реальным, осуществить любовь, не разрушив ее светоносного ядра – влюбленности.
Я думаю, что влюбленность как состояние души в разных отношениях несет в себе разную меру субъективности. Очарованность внешностью человека, несомненно, глубоко субъективна в самом лучшем смысле этого слова. Никто извне никакими согласованными мнениями или количественными измерениями не способен доказать мне, что мой избранник нехорош собой. Он может не соответствовать общепризнанному канону красоты, женственности или мужественности, но, если мои глаза радуются ему, значит, он красив. Иное дело – оценка целостности личности, ее нравственных и интеллектуальных качеств, творческих возможностей.
Здесь для влюбленного существует проблема соотнесения собственных представлений с некоторыми реалиями: с поведением Любимого, его взглядами, результатами его поступков и деятельности, а также мнениями других людей. Конечно, все эти критерии не абсолютны. Поступки могут иметь благородные мотивы, не совпадающие с плохими результатами; разные люди могут высказывать диаметрально противоположные мнения. И все же вопрос о том, не иллюзия ли достоинства моего избранника, в той или иной форме возникает перед влюбленным, заставляя его прислушиваться и присматриваться, быть внимательным и чутким, дабы увидеть Любимого таким, как он есть. И, Боже мой, как хочется, чтобы он – реальный – был таким, как я его вижу!
На мой взгляд, есть два основных пути разочарования в возлюбленном, обнаружения расхождения между фантазией и действительностью. Первый путь связан с отношением, которое можно назвать «влюбленность на расстоянии». Второй— с влюбленностью, которая является частью любви как более сложного и емкого чувства, с влюбленностью, способной существовать и сохраняться в условиях совместной жизни, проблем, быта и т. д.
Влюбленность на расстоянии способна стремительно испариться вместе с преодолением расстояния, до поры до времени отделяющего влюбленного от предмета его страсти. Случается, что даже сам факт знакомства ликвидирует очарование, совлекая с человека ту вуаль загадочности, которую набросило на него воображение влюбленного. Яркий пример такого разочарования описывает М. Пруст. Герой его романа «В поисках утраченного времени» с детства влюблен в герцогиню Германтскую, которая, благодаря сложным ассоциациям, связанным с ее именем, представляется ему почти феей, «Однако фея блекнет,– пишет М. Пруст,– когда мы приближаемся к настоящей женщине, носящей ее имя, ибо имя начинает тогда отражать женщину, и у женщины ничего уже не остается от феи: фея может возродиться, если мы удалимся от женщины; но если мы не отойдем от женщины, фея умирает для нас навсегда…».
Разумеется, случай, который описывает Пруст, в некотором роде особый, и тем не менее, нередко сама доступность предмета обожания, возможность общаться, тем более сблизиться с ним как бы резко снижает его ценность. Думаю, такие разочарования возникают или у людей со слишком пылкой фантазией, насочинявших невесть какие наслаждения и восторги, в принципе не существующие в реальной жизни, или у влюбленных, для которых приближение к недоступному прежде возлюбленному было не более чем актом самоутверждения. Таких людей обычно не интересует реальная личность избранника, для них важно из положения алчущего и добивающегося перейти в положение, равного или господствующего, а тогда уже можно с полным правом сказать: «Подумаешь, да она такая же, как все! А я-то думал…».
Нередко считается, что глубокое разочарование в прекрасном образе возлюбленного вызывает физическое сближение. С. Надсон писал: «Только утро любви хорошо, хороши только первые робкие речи, трепет девственно-чистой, стыдливой души, недомолвки и беглые встречи». Представление об унижающем и грубом характере телесного общения, о его карикатурности, неистинности свойственно христианской традиции. Уже упомянутый нами Клайв Льюис с присущим ему мягким юмором пишет о том, что тело состоит при нас шутом. «То, что у нас есть тело – самая старая на свете шутка… На самом деле, если любовь их не кончится скоро, влюбленные снова и снова ощущают, как близко к игре, как смешно, как нелепо ее телесное выражение»8. Полагаю, такое представление – дань аскетизму. Влюбленность вряд ли может разрушиться исключительно по причине несовершенства нашей физической природы. Мы влюбляемся не просто в бесплотную душу, в умопостигаемое чужое «я», а в реального человека, в нерасторжимое единство этой души и этого конкретного тела, единственных и неповторимых в своей восхитительной целостности.
Наконец, может быть, самым сильным источником разочарования выступает повседневное общение. Если вы идеализировали своего возлюбленного и вылепили его в своем сознании из одних непомерных достоинств, наделили всевозможными добродетелями, то некоторое разочарование просто-таки неизбежно. Реальный человек может быть и раздражителен, и боязлив, и подвержен слабостям, он может проявляться как лентяй или как зануда, читающий вечные морали. Все эти не слишком приятные качества обычно не видны издалека, скрадываются расстоянием, сдерживаются этикетом общения, предназначенного для посторонних. Любимый может обладать привычками и правилами, не совпадающими с вашими. В общем, когда человек предстает перед вами как он есть, в разнообразных сторонах и гранях своей натуры, ригористическая влюбленность подвергается тяжелейшему испытанию. И в это время христианская, снисходительная любовь, щедрая, но неброская, оказывается спасительницей нашего воображения, смягчает «страсть к разрывам», возникающую на почве бытовых разочарований.
Разумеется, любовь как целостное и богатое отношение возникает и существует тогда, когда сближающих и радующих моментов оказывается больше, чем отдаляющих и раздражающих. Эта истина достаточно банальна, однако каждый человек, каждая пара влюбленных постигает ее заново на своем собственном опыте.
Разочарование возможно и тогда, когда влюбленность, долго существовавшая как ядро любви, оказывается под ударом по причине того, что Любимый сильно изменился. Люди могут прожить вместе годы; перенести испытания и сохранить восхищение друг другом, очарованность, увлеченность, однако лотом либо один из них, либо оба постепенно утрачивают именно те свои достоинства, которые послужили основой влюбленности. Жизнерадостный и оптимистичный может потерять свою благорасположенность к миру; фантазер – утратить фантазию; прежде страстный ученый – все забросить и стать снулым бездельником; спокойный и уравновешенный сделаться злобным брюзгой. Все это нередко бывает в жизни. И все это убивает влюбленность, несмотря на то, что она вынесла и одолела множество внешних испытаний, трудностей и разлук.
Я уже не говорю о том, что в ходе длительных отношений Любимый способен совершать поступки, которые совсем не по душе влюбленному, возмущают его нравственное чувство, вызывают протест, возмущение. Умирание влюбленности не обязательно приводит к распаду своего или же моего суетного устойчивого контакта, просто отношения становятся иными, бывший влюбленный смотрит на бывшего любимого теперь уже терпеливо и со снисхождением, быть может, не хочет обижать, не решается ломать налаженное. Семьи сохраняются ради детей, ради привычного сыта, ради взаимной поддержки. И тем не менее, как грустно думать: «Когда я был влюблен (влюблена) в свою жену (мужа)…» «Был» вместо «есть» означает, что величайшее блаженство жизни кончилось.
Сохранение влюбленности – всегда дело двоих, и как ни тяжело Любимому «держать высоту» и подтверждать свои реальные достоинства, он должен это делать, если, конечно, хочет всегда видеть рядом преданный и одобрительный взгляд и слышать ободряющий голос, если хочет быть Любимым, Возлюбленным, а не просто сожителем или соседом.
Мне хотелось бы закончить свое маленькое размышление о Влюбленности на мажорной ноте. Конечно, влюбленность подстерегает много опасностей, впрочем, как и любовь, разрушимость которой описал Ж.-П. Сартр в «Бытии и ничто», и тем не менее люди влюбляются и любят, это нисходит на них как дар, и дар этот никто не в силах отвергнуть. Как бы ни были опасны «волшебные очки», какими бы разочарованиями они ни грозили, само их существование – благо. Именно они раскрывают нам творческие кладовые нашей души, создают самые сильные и светлые наши переживания, те, что остаются с нами всегда, до конца, до заката. Да не оскудеет в душе благословенный источник, да не будут властны над ним удары судьбы, повседневность и годы!
1994 г.
3. Проблема вымысла: между фикциональностью и реальностью
Проблема вымысла, поставленная в начале ХХ века в книге Ганса Файхингера «Философия как если бы» (Die Philosophie Als Ob), по сей день периодически привлекает к себе внимание исследователей, вызывая к жизни различные версии как темы, так и ее решения. Такой интерес не случаен: вопрос о фикциях, циркулирующих в текстовом поле культуры, это вопрос о «реальном» с одной стороны, и «фикциональном», «ирреальном», «обманном», «лживом», «фантазийном» – с другой. Можно сказать, что, по существу, анализ миров «как если бы» – это вариант прочтения темы истины в рамках рассмотрения коммуникации через призму дискурса. Что «настоящее» подлинное в наших культурных и повседневных текстах, что соответствует картине мира и картине событий, а что – вольное или невольное искажение, кривое зеркало, намеренная выдумка? Возможно, выдумка полезная, прагматически оправданная, весьма практичная, но все же выдумка… Чему верить, чему не верить? На что можно положиться, а что поместить в разряд искусных побасенок, прекрасных для развлечения и поучения, но эфемерных, теряющих свою онтологический «вес» при сличении их с тем, что рассматривается как реально существующее? Как недоверчиво спрашивает один из персонажей М.Горького: «А был ли мальчик?»
Задав эти вопросы, я могу смело зафиксировать, что вопросов здесь больше, чем ответов. Фактуальность, придающая бытийную достоверность содержанию текста, несомненно, отличается от фикциональности, только не совсем ясно, что означает каждое из этих понятий, ибо у разных авторов тема получает разные трактовки. Что понимается под фикцией? О каких фактах идет речь? И, таким образом, где критерии вымышленного и существуют ли они вообще?
Эти вопросы важны для нашего рассмотрения в силу того, что меня, как автора статьи, интересуют как раз те случаи в обычной жизни и в сфере документов духа, когда границы фактуального (реального) и фикционального размыты, и следует искать особый эпистемологичеcкий и коммуникативный инструментарий, который позволил бы с некоторой долей уверенности судить о достоверности рассказанного (описанного). Однако к ним мы сможем обратиться, лишь предварительно разобравшись в методологических позициях исследователей и выбрав, таким образом, свои собственные.
Различные подходы к пониманию вымысла
Итак, какое понимание фикционального и фактуального можно принять, чтобы различать их в психологических документах и текстах культуры?
Прежде всего нужно заметить, что позиция основателя «философии как если бы» Ганса Файхингера представляется мне весьма неконкретной, помещающей в «фикциональный мир» львиную долю феноменов внутренней жизни и культуры. Характеризуя книгу Файхингера, которая была переиздана в Германии в 2007 году, Д.Смилянич пишет, что после общих замечаний в тексте «Философии как если бы» следует распределение фикций по 18 главам, среди которых можно найти понятия бесконечности, атома, вещи в себе и абсолюта, научные фикции отделены от эстетических (различные оценочные критерии здесь и там: истина в одной стороне, красота – в другой), устанавливается различие между гипотезой и фикцией. По поводу такого расширения поля фикциональности В.Изер замечает: «Фаингеру пришлось написать весьма объемную книгу, чтобы едва ли не всем мыслям философии и науки дать обозначение того, что они являются «вымыслом»»9. Однако, если к фикциям мы относим научные абстракции, идеальные объекты, ценности, идеалы и т.д., то «фикция» оказывается просто приравняна практически ко всей сфере идеального, к сознанию как таковому, и говорить стоит уже о феноменах идеального, в не о «фикциях», ибо трудно согласиться, что, к примеру, интерсубъективные ценностные представлении являются «фикциями», они выражают реальные отношения значимости, спонтанно исторически складываются и отнюдь не «вымышлены», не есть просто плод фантазии. Идеи, близкие к подходу Файхингера высказывает отечественный исследователь Ю.М.Шилков10, в работах которого можно встретить много интересных замечаний, но его видение, расширяющее область вымысла нам не близко.
Несколько иной взгляд на вымысел излагает в своих статьях В.Изер. Его волнует не столько размежевание вымышленного и реального, сколько процесс создания вымысла из материала реальной жизни и благодаря способностям человека. В частности эти идеи он развивает в статье «Акты вымысла или что фиктивно в фикциональном тексте». По Изеру фикциональный текст возникает тогда, когда удвоенная в тексте реальность начинает означать сама себя, отсылает к своим собственным смыслам и при этом воображаемое ( а это, собственно говоря, работа фантазии) начинает обретать определенную форму. Вымысел создается, согласно Изеру, с помощью селекции, когда мы выбираем из материала жизни то, что станет содержанием текста, и комбинируем эти фрагменты согласно собственным задачам и по своему усмотрению. При этом Изер различает тексты, маскирующие свой вымысел, и тексты открыто закавыченные. В первом случае, полагает он, маскировка совершается с целью оставить не потревоженными естественные представления, чтобы можно было понять вымысел как реальность, стремящуюся объяснить реальность (например, в философско-идеалистических текстах). Во втором случае, когда, как в художественном тексте, условность дана прямо, выявляется цель, ради которой создан вымысел, так как он всегда создается ради прагматического употребления. Изображенный в тексте мир обнаруживает тогда себя как мир условный, это в чистом виде «как если бы», важное для прагматики. «Через обозначаемую кавычками целостность вызываются к жизни точки зрения на изображаемое положение вещей»11. Таким образом, Изера интересует, прежде всего, открыто фикциональный текст, который не является проблемой для различения реального и вымышленного.
Открыто фикциональный текст, не являющийся познавательной загадкой в отношении измысленного и реального в нем, описывает и Вольф Шмид в своей книге «Нарратология». «Один из признаков повествовательного художественного текста, – пишет он, – это его фикциональность,т.е. то обстоятельство, что изображаемый в тексте мир является фиктивным, вымышленным. В то время как термин «фикциональный» характеризует специфику текста , понятие «фиктивный» (или «вымышленный») относится к онтологическому статусу изображаемого в фикциональном тексте»12 . В.Шмид пишет далее, что одним из спорных вопросов, связанных с фикциональным текстом, является вопрос о том, какая инстанция принимает решение о фикциональности. Так, Кэти Хамбургер полагает, что о фикциональности свидетельствует сам текст. Для демонстрации этого она указывает ряд черт, свойственных с ее точки зрения именно фикциональному тексту (использование прошедшего нарративного времени, соотнесение повествуемого с экзистенциальными координатами вымышленных персонажей, употребление глаголов, выражающих внутренние процессы). В противоположность ей, отмечает Шмид, Джон Серль считает, что сам текст не указывает на фикциональность. Главным является здесь намерение автора. Однако, пишет Шмид, «По мнению другой группы теоретиков фикциональность является свойством относительным и прагматическим. Рассматривается ли данный текст как фикциональный или как фактуальный – это, по их мнению, результат фактического приписывания функции со стороны реципиентов, обусловленного их историческим и социальным контекстом и принятыми в этом контексте представлениями о действительности»13 .
Эта позиция, которая представляется нам эвристически ценной, получила широкое развертывание в работе Нельсона Гудмена «Способы создания миров». Описывая прежде всего факты восприятия и факты научных теорий, Гудмен подчеркивает, что истолкование их как вымышленных или реальных зависит от точки зрения, от контекста и от прагматической применимости знания, а также от степени их правдоподобия и приблизительности, а вовсе не от прямого соответствия их реальности, которое тоже может пониматься по-разному. «Является ли увиденный стол, -пишет он, – тем же, что и скопление молекул? Подобные вопросы подробно обсуждались в философской литературе, и я подозреваю, что ответ на них твердое да и твердое нет. Реалист будет сопротивляться заключению о том, что мир не существует; идеалист будет сопротивляться заключению о том, что все противоречивые версии описывают различные миры. Что касается меня, то я нахожу эти представления одинаково восхитительными и одинаково прискорбными – поскольку, в конце концов, различие между ними носит исключительно конвенциональный характер!»14 В яркой форме идею о конвенциональности оппозиции «вымышленное – реальное» (фикциональное – фактуальное) излагают отечественные исследователи И.М.Савельева и А.В.Полетаев. Они пишут: « «Существование» – это только модус человеческого мышления, как ни тяжело с этим смириться. Более того, «существование» – это всего лишь понятие, которое человек относит к определенной части мыслимого. Однако, хотя все «существующее» – это только представления о нем, это не значит, что все представления однотипны и равнозначны. Соответственно «существующему» (представлениям о существующем) придаются разные статусы. Эти статусы формируются на коллективном уровне и затем проецируются на индивидуальное сознание, в котором они приобретают субъективный, индивидуализированный характер. Ключевым элементом типологии представлений о «существующем» является их разделение на реальность или действительность (существующее на самом деле) и вымысел (как бы существующее)»15 . Далее авторы подчеркивают, что различие между вымыслом и реальностью социально обусловлено, и что с терминологической точки зрения удобней разделять не реальность и вымысел, а два типа реальностей – действительную и вымышленную. По сути дела, каждое общество по-своему классифицирует дискурсы, подразделяя их на описания действительной и вымышленной реальности.
Фикциональность в повседневных текстах: постановка проблемы
Мне, как автору статьи, занятому вопросом о разграничении реального и вымышленного, наиболее близка эта конвенциалистская установка, предполагающая понимание реальности как культурной «разделяемой реальности», однако, с небольшой поправкой: при всем влиянии конкретной культуры, реальным практически всегда считается то, что соответствует обыденному опыту, выступает эмпирически очевидным, проще говоря, это факты, которые если и нельзя «пощупать», то можно как-то проверить в опыте – увидеть, услышать, совместно пережить. То есть, это «объективные» и, в крайнем случае, «интерсубъективные» факты, не только принадлежащие к «единой системе фантазии» (термин Р.Лэйнга), но и воспроизводимые, повторяемые. Собственно, на таком понимании реальности основаны и представления в науке об объективно существующих законах. И в сфере практики, и в сфере теории люди предпочитают не наступать на грабли, так как те закономерно и повторяемо бьют по лбу, то есть, наносят непосредственно чувствуемый каждым ( у кого лоб не является медным!) ущерб. Практическая проверка подтверждает несомненную реальность грабель – их твердости, веса и действия по принципу рычага.
Однако, что делать с человеческой субъективностью, с индивидуальным внутренним миром, который тоже выступает как особого рода реальность, в чем может убедиться каждый, закрыв глаза и оказавшись среди собственных мыслей, образов и переживаний? Ее называют «субъективной реальностью», но, обретя такое название, она не обнаруживает для нас непосредственно видимой и внятной границы между «реальным» и «нереальным» (фантазийным, вымышленным, фиктивным) в ней самой. А когда такая субъективная реальность выражается в тексте, который читают или слышат другие, то для них может возникать и возникает вопрос: что здесь «фактуально» (то есть, соответствует той самой разделяемой интерсубъективной или объективной реальности), а что – вымышлено и соответствует только иллюзии или прихоти автора? Путаница здесь возможна огромная, когда вымышленное принимают за самую что ни на есть реальность, а вполне реальное, но не объективируемое переживание считают ложью и обманом.
Обратимся коротко к ряду проблемных примеров, в которых речь пойдет не о художественных произведениях, а о повседневных текстах, описаниях личного опыта и концептуальных интерпретациях, претендующих на открытие истины и соответствие положению дел. Художественный текст не интересует нас потому, что он прямо и открыто фикционален. Автор знает, что в его произведении действуют вымышленные персонажи, хотя и похожие на реальных людей, он прекрасно понимает, что с помощью этих персонажей и их поступков он желает утвердить (или опровергнуть) некие реальные ценности, которые вовсе не фикции, а смыслополагающие моменты разделяемой (интерсубъективной) реальности. То есть, с художественным текстом все ясно, он себя не скрывает, даже если как у Борхеса имитирует документы или исторические хроники. Нас же интересуют тексты, претендующие на объективность, описывающие с точки зрения их авторов «подлинную реальность». Это те случаи, когда автор, находясь за пределами искусства, в то же время не стремится никого обмануть, запутать, заморочить, солгать, а напротив, возможно, желает открыть своему читателю глаза, показать ему «истину», «правду», «реальность». Именно поэтому я не опираюсь в дальнейшем размышлении на работы авторов, пишущих об обмане и лжи ( Д.И.Дубровский, В.В.Знаков, В.И.Свинцов, Ю.В.Щербатых и др.). Разговор будет не об обмане.
Итак, в каких ситуациях граница между вымышленным и реальным оказывается невнятной и размытой?
Вымышленное и реальное в ситуации оценки
Первое, что нужно назвать, это описание любого рода событий и лиц с оценочной позиции. Если ценности являются феноменом общезначимым, и даже, конфронтируя между собой, они признаются как факт общественного сознания, то оценки, не совпадающие с нашими собственными, часто рассматриваются как чужой вымысел – несправедливый навет либо неправедное захваливание. Самый простой житейский пример – оценка внешности, отстраивающаяся от ценности красоты. В каждой культуре в конкретную эпоху существуют более или менее универсальные эталоны человеческой внешности, считаемые привлекательными, в наши дни даже создаются, хотя и весьма неудачно, компьютерные разработки, пытающиеся нарисовать «идеальное лицо». Эталоны привлекательности распространяются через телевидение и рекламу. И в то же время оценка характеристика конкретного человека всегда открытый вопрос. Представим мужа и жену, которые смотрят на кого-нибудь на улице. «Погляди, какая красотка!», – говорит муж. «Вот эта? – спрашивает жена, – ну и крокодилица! Ноги кривые, глаза как плошки, и еще вульгарно одета!» «Ну зачем ты выдумываешь! – возмущается муж, – ноги как ноги!» «Ничем не хороша!» – стоит на своем жена, и мы можем сколько угодно предъявлять им обоим разные аргументы «за» и «против» привлекательности обсуждаемой персоны, скорее всего, каждый останется при своем. Так хороша или безобразна была оцениваемая дама? И кто вымысливал ее описание – муж или жена? Боюсь, что этот вопрос неразрешим, ибо тот, кто будет оценивать спор, скорее всего, выдвинет третью оценочную позицию. В особенности, если предмет оценки не является прямой калькой общепринятого эталона.
Не менее ярким примером неопределенности между реальным и вымышленным является полемика литературных критиков вокруг какого-нибудь широко известного текста. Например, романа Б.Акунина. В прессе мы можем найти как восхваления такого романа, где говорится об огромной эрудиции автора, о его тонких литературных аллюзиях, лихо закрученном сюжете и привлекательном главном герое, так и отъявленное поношение, указывающее на вторичность, пошлость, искусственность и тривиальность, а также на неточные исторические детали. Точно также в одном случае мы увидим оценку этого произведения как «модернизированного продолжения русской классики», а в другом – как клевету на церковь и ненависть к российскому. Кто указывает здесь на истину и кто ее искажает, подменяя субъективной точкой зрения?
Здесь естественным образом возникает третий типичный пример: яростное столкновение политических идеологий. Для этого не обязательно обращаться к истории, вспоминать Советский Союз и его идейные бои с буржуазным Западом, стоит сегодня почитать так называемые «правые» и «левые» газеты, описывающие одни и те же события, и окажется, что мы получаем диаметрально противоположные оценки, в каждой из которых есть, скорее всего, немалая доля вымысла, приписывания, нелепых обвинений и пустых упреков, яростных эмоций и фантастических версий, не имеющих никакого отношения к реальному положению дел. Впрочем, чувствуя это интуитивно, мы, как правило, не можем с достоверностью говорить о мере этого «фиктивного» содержания в описываемых ситуациях.
Самоописание как область смешения правды и выдумки
Проблема соотношения реального и вымышленного возникает также при обращении к человеческому самоописанию – фиксации своих настоящих или прошедших переживаний, воспроизведении в тексте автобиографии – личной истории. Как известно, внутренняя жизнь человека принципиально недоступна для других людей, с чем и была в свое время связана идея Э.Гуссерля о том, что другого мы всегда постигаем по аналогии с собой. Душа другого скрыта за его «экстерьером» – телесностью, и хотя есть шутка, что со временем внутреннее становится внешним – мысли и чувства проявляются в физическом облике, это не более, чем остроумное замечание. Мы можем познать другого через мимику и жесты, через тон и пантомиму, но все это требует истолкования. Прямым путем к внутреннему миру другого можно посчитать диалог, слово, о чем прекрасно писал М.М.Бахтин. Однако слово, высказанное другим о самом себе, тоже не выступает гарантией того, что узнанное нами достоверно, даже если это слово субъективно искренно. Примером тому являются автобиографии, которые, как показывают исследования, чаще всего оказываются в определенной степени вымыслом – мифом о себе. «Миф моей жизни», о котором так хорошо писал Я.Э.Голосовкер, присущ практически всем самоописаниям, попыткам просмотра собственной судьбы, выстраиваниям своего внутреннего, а то и внешнего портрета. Извне люди могут видеть нечто иное, чем то, что человек сам думает о себе, создавая свой субъективный фантазийный образ. Этот образ может быть как самообвинителным, когда создатель автобиографии предъявляет себя как великого грешника, так и самовосхвалительным, где присутствует вымышленные доблести, но в любом случае мы грань между «реалистическим» и «вымышленным» описанием очень условна, и разными наблюдателями извне может восприниматься по-разному: одними – как реалистическая самооценка, другими – как самооговор или похвальба, то есть характеристики, не соответствующие реальности. Можно сказать, следуя К.-Г.Юнгу, что автор собственной биографии постоянно преподносит себя то идентифицированным с Персоной, которую должны принимать и одобрять окружающие, то с Тенью, начало сколь несчастным, столь и порочным, но подлинное я постоянно ускользает, уступая место вымышленной фигуре.
Описывая свои внутренние состояния, человек может сам заблуждаться на их счет. Он может давать им неверную оценку либо неточно выражать их смысл, может вообще не уметь адекватно их высказать, поэтому степень их достоверности оказывается проблематичной. Порой оказывается, что дающий описание своих чувств пациент психотерапевта употребляет в речи одни лишь абстракции, которые основатели нейролингвистического программирования Р.Бэндлер и Дж.Гриндер называют «номинализациями». За ними вообще непонятно что стоит, и невыраженные содержания могут заменяться фантазиями, предположениями, заемными образами. Терапевту необходимо бывает тратить много усилий для конкретного выяснения «подлинного переживания», и всегда остается вопрос, с чем мы имеем дело – с реальным субъективным состоянием или с невольным вымыслом.
Люди могут иногда не только вымысливать характер своих внутренних состояний ( которые не проверяемы в принципе) или давать себе гипертрофированные оценки, но и стихийно фантазировать о фактах, путать и недостоверно излагать события собственной жизни. Пока дело касается просто личной истории, это может не иметь существенного значения, и другой поворот события принимают тогда, когда речь идет о важном свидетельствовании или обвинении. Здесь невольные «фантазийные воспоминания», достоверность которых не всегда установима, могут играть существенную роль. Хорошо пишет по этому поводу В.Нуркова: «Существуют ли основания для разработки психологических критериев правдивости автобиографической продукции – признаний, показаний (свидетелей и потерпевших) или идентификаций? Проблема истинности свидетельств очевидцев и участников преступлений – часть более широкой проблемы: что есть истинность автобиографических воспоминаний, однородно ли это понятие? Безусловно, в обычных условиях каждый имеет «право выбора прошлого». Если в бытовых ситуациях включение фантазийного элемента – органичная часть продуцирования автобиографических рассказов, то в судебной практике оценка истинности приобретает первостепенное значение. В последние годы США сотрясают громкие процессы, инициированные женщинами против отцов и отчимов. Обычно во время психотерапевтических сеансов уже зрелые женщины внезапно вспоминают, что в раннем детстве подверглись сексуальному насилию со стороны членов своих семей. Иски подобного рода ставили присяжных в тупик. В.Вагнер, П.Дж.ван Копен и Х.Ф.М.Кромбаг называют тот минимум правил, которыми необходимо руководствоваться с целью отсечь безусловно ложные показания»16. Ситуации, где правда события и правда рассказа начинают путаться, достаточно распространены. «Право выбора прошлого», обоснованное Ж.-П.Сартром в «Бытии и ничто», видение прошлого «в свете проекта» оказывается силой, размывающей границы реального и вымышленного в разговоре о личной судьбе.
Фикциональность в описании чужого Я
В не меньшей, а большей степени проблематичной оказывается достоверность любых – устных или письменных – разговоров о чужом внутреннем мире. А между тем, мы постоянно говорим и пишем о чужих переживаниях, чужих мотивах, чужой личности, будто прекрасно знаем ее изнутри. Часто такой разговор является нагромождением фикций – суждений и оценок, принадлежащих исключительно субъекту речи, но никак не объекту описания. В этом случае человек, которого описывают, соприкоснувшись с текстами подобного рода, может сказать: «Это не про меня. Вы меня вымысливаете». Так, собственно, порой и говорят. Подобный процесс является приписыванием, и его анализ необходим при конфликтах, возникающих в межличностной коммуникации (впрочем, и во всякой иной тоже).
Описание чужого внутреннего мира как достоверно известного является важнейшим признаком фикционального художественного текста. В частности, В.Шмид в своей «Нарратологии» отмечает, что ведущим признаком фикциональности это описание считает К.Хамбургер: если автор пишет о том, что «герой подумал то-то и то-то», то ни о какой фактуальности не может быть речи. Состояние чужого сознания не является для нас «фактом», который можно проверить, а обратившись к своему собственному, мы найдем лишь свое личное восприятие ситуации. Заметим, впрочем, что толкуя предположительное состояние чужого сознания по аналогии с интерсубъективным эталоном, обращающимся в культуре ( «что и как надо чувствовать в подобном случае или что обычно чувствуют»), мы все равно не получим достоверного знания – индивидуальное переживание может быть иным.
И тем не менее, мы не можем сделать ни шагу без предположений и даже уверенных утверждений о чужой субъективности. Без этого общение не могло бы состояться, а, значит, наши представления – это не только наша выдумка, вымысел, фантазия, но и реальное понимание, реальное знание, на меру которого указывает успех в общении. Правда, здесь в том числе срабатывает описанное в феноменологической социологии правило взаимозаменяемости перспектив: мы можем представить себя на месте другого, и различие наших внутренних миров окажется не значимым, если наша цель едина. Однако это означает лишь то, что, взаимодействуя практически, мы нередко игнорируем чужую душу и взаимно коррелируем наши действия, оставаясь либо равнодушными, либо имея превратное представление о внутреннем мире другого человека. Кстати сказать, это превратное представление не всегда, но часто является результатом проекции – перенесения собственных установок и стремлений на другого.
Таким образом, мы всегда отчасти знаем, отчасти не знаем чужой внутренний мир, балансируя на грани реального и фикционального, поэтому здесь нужна крайняя осторожность и деликатность. Однако в философских исследованиях, касающихся чужих биографий, порой можно встретить категоричные и самоуверенные суждения, где автор нисколько не сомневается в реалистичности собственной трактовки внутреннего мира другого. Примером такого бесцеремонного вторжения и залихватского истолкования чужой души является вышедшая ряд лет назад книга И.Жеребкиной «Страсть. Женское тело и женская сексуальность в России». Это рассмотрение судьбы и внтутреннего мира ряда неординарных женщин : Аполлинарии Сусловой, Нины Петровской, Любови Менделеевой-Блок, Марины Цветаевой и т.д. Жеребкина не просто дает свою трактовку переживаний перечисленных женщин, она «прокручивает» их через концепцию Жака Лакана, предъявляя читателю свое концептуальное видение как глубинное разъяснение чужих душ. При этом она всех упомянутых дам квалифицирует как истеричек, а потом «разоблачает» их душевные механизмы. Например, сначала автор книги вопрошает: «Почему Аполлинария отказывает в любви Достоевскому, оказавшись самой большой травмой в его жизни….»? Затем пишет об Аполлинарии Сусловой: « Как было сказано, в структуре женской сексуальности Лакан различает два типа ее проявления: женское наслаждение (знаменитое jouissance) и женское желание. Истерия, по его мнению, представляет собой парадигмальный случай функционирования «желания» как защиты против «наслаждения» (автоматически предполагающего ситуацию удовлетворения желания), потому что больше всего истерик боится реализации желания и его остановки… Поэтому больше всего на свете Аполлинария Суслова боится потери своего уникального желания (как желания всего), и когда ей предлагают формы для его конкретной реализации – стабильные сексуальные отношения или брак с Достоевским, например – она воспринимает их как оскорбляющий ее личность конвенциональный суррогат»17. Вот оказывается, как много знает Ирина Жеребкина об уникальных желаний Аполлинарии Сусловой и ее сексуальных предпочтениях, хотя в глаза ее не видела! Впрочем, приведенный пример – это лишь «цветочек», в книге «Страсть» много таких «ягодок», за которые описанные женщины, если бы они вдруг восстали из гроба, непременно побили бы Ирину Жеребкину: «А не лги, не вымысливай, не сочиняй характеристик чужой души, про которую на самом деле ничего не знаешь!»
Противоположным примером, показывающим необходимость самокритики при стремлении понять чужую субъективность, является новелла психотерапевта Ирвина Ялома «Две улыбки». Ялом описывает ситуацию, когда он, полагая, что хорошо знает свою пациентку, истолковал две ее улыбки при терапевтической беседе с другим специалистом, но затем, поговорив с пациенткой об этом, убедился, что понял ее реакцию неверно, сам придумал ее содержание, хотя его вымысел выглядел вполне правдоподобно. В «Эпилоге» новеллы автор говорит о некоторых причинах, не позволяющих нам адекватно постигать чужую субъективность. Он называет барьер между образами и языком, при котором путь от образа к языку очень коварен, ибо несет в себе потерю яркости, пластичности и текучести образа. Он называет также в качестве причины субъективность нашего выбора при характеристике чужого внутреннего мира: мы можем воспроизвести лишь фрагмент того, что человек мог бы сам сказать о себе. Говоря уже о другом пациенте, Ялом пишет « Однажды я работал в группе с пациентом, который в течение двух лет терапии редко обращался ко мне прямо. Однажды Джей удивил меня и других членов группы, объявив («признавшись», как он выразился), что все, когда-либо сказанное им в группе – его обратная связь с другими, его самораскрытие, все его сердитые или утешающие слова – на самом деле говорились ради меня. …Хотя он делал вид, что говорит с другими членами группы, он говорил через них со мной, постоянно ища моего одобрения и поддержки. После этого признания все мои представления о Джее были взорваны. Я думал, что хорошо знаю его неделю, месяц, шесть месяцев назад. Но я никогда не знал подлинного, тайного Джея, и после этого признания вынужден был перестроить его образ, сложившийся в моем сознании и приписать новый смыл прошлым впечатлениям».18 Таким образом, никто из нас не застрахован от вымысла, когда мы обращены к глубине чужого Я.
Измененные состояния сознания: реальность или фантазия?
Наконец, сферой, где внешний наблюдатель чаще всего склонен видеть исключительно вымысел, является сфера паранормального опыта. Однако люди, обладающие таким опытом, который порой настигает их в гуще повседневности, напротив, утверждают, что происходящее с ними вполне реально. Причем, реально не только в смысле переживания, но и в том отношении, что они не считают пережитое сном, мороком, бредом, а, напротив, соприкосновением с вполне реальными пластами действительности. Порой эти пласты по характеру их переживания называют даже «более реальными», чем повседневная эмпирическая жизнь, с которой как с эталоном мы сверяем всякий свой опыт. Внешний наблюдатель настаивает на вымысле, сотоварищ по «духовным путешествиям» утверждает о реальности происходящего – реальности изменения пространственно-временных форм, самоотождествления с сознанием других людей, душами животных и растений, на действительной встрече с архетипическими формами и развоплощенными духами. Примером текстов о паранормальном опыте являются широко изданные Трансперсональным институтом книга С.Грофа, К.Уилбера, а также книги Р.Монро и целого ряда других авторов.
Понимание подобных текстов и отнесение их к классу «реальных» или «фикциональных» ( в данном случае – намеренно обманных, сфантазированных ради успеха на рынке) зависит в первую очередь от характера личного опыта читателя. Если у него случались разного рода мистические «приходы» или если эта тема его лично волнует, он принимает их как честные свидетельства об опыте прорыва за грань ограниченной эмпирической реальности. Если же он «завзятый материалист и прагматик», в опыте которого не было никаких мистических событий, разве что голова болела после выпивки, то он рассматривает эти тексты как вымысел, ерунду и сказки.
Кроме того, большое влияние на восприятие таких текстов как реалистических или фикциональных, несомненно, оказывает культура. В традиционном обществе, где властвовала религия, паранормальный опыт и его описание не считались глупостью и бредом, а считались пусть мимолетным, но взглядом за границу земного мира. Другой вопрос, что у одних народов это одобрялось и поддерживалось, а у других – запрещалось и каралось (как в христианстве). Но это был запрет серьезной и реальной акции, а тексты о мистическом опыте изымались как ведущие по скверному пути, а не как нелепая басня. В современной же культуре, культуре модерна и постмодерна, где властвует практический и безрелигиозный взгляд на мир, тексты о паранормальном опыте трактуются как заведомо ложные, как выдумка, достойная насмешки: «такого опыта не может быть, потому что его не может быть никогда». Видимо, более серьезное и вдумчивое отношение к ним возможно лишь при серьезной смене как научной парадигмы, так и стереотипов оценки, характерных для массового сознания.
Завершая свое небольшое размышление о вымысле и реалистическом описании, я хотела бы подчеркнуть, что определение фикционального и реального в повседневных текстах и текстах культуры – всегда конкретная задача, для решения которой нет единого шаблона.
2009 г.
4.Эссе о субъект-объектном отношении
Исходный тезис этого небольшого размышления, предлагаемого вниманию читателя, состоит в следующем: субъект-объектное отношение, присущее классической эпистемологической традиции и, как правило, причисляемое к «ядру» картезинаской парадигмы, является универсальной формой человеческого мировосприятия.
Такая постановка вопроса может вызвать удивление с одной стороны, и возмущение, с другой. Удивятся сторонники классической гносеологии, для которых субъект-объектное отношение – аксиома, и вовсе не нуждается в защите. Возмутятся представителя постмодернизма, каковых, в нашей стране, правда, не так уж много, но которые дадут этому тезису гневную отповедь, потрясая книжками Дерриды и Делёза. «Все давно разоблачено, – скажут они, – маски сорваны, субъект-объектное отношение – фикция, не выражающая текучего взаимопроникновения разнообразных паттернов того, что мы именуем реальностью».
Что поделаешь? Классических гносеологов я возьму в союзники, чтобы поспорить с постмодернистскими попытками стереть нестираемые границы.
А все началось для меня с чтения книги Хорхе Феррера «Новый взгляд на трансперсональную теорию», выпущенной в 2004 г. Издательством Института Трансперсональной психологии. Я позитивно отношусь к трансперсональному движению, считаю его лидеров интересными философами, обсуждающими в новой терминологии древний как мир духовно-мистический опыт, поэтому книга Феррера привлекла мое внимание. Она оказалась не только интересной, но и спорной. Создавая собственную «точку зрения соучастия» Х.Феррер критикует предшествующее ему трансперсональное движение за избыточную приверженность не чему-нибудь, а рационалистической картезианской гносеологии, за «субъективистско-опытную точку зрения». Вообще-то, это смотрится несколько забавно, ибо тот, кто знаком с идеями трансперсонального движения, хотя бы в лице Станислава Грофа знает, что оно изначально противостоит «ньютоно-картезианской парадигме»: раздвигает при помощи духовных практик границы повседневного опыта, пересматривает привычные представления, связанные с внешним и внутренним миром. Однако Хорхе Феррер стремится быть «большим роялистом, чем сам король», горько пеняя своим непосредственным предшественникам на то, что они увязли в картезианстве. При этом он крайне уничижительно характеризует сам концепт субъект-объектного отношения, утверждая: «…Разрушение субъект-объектной организации феноменов в трансперсональных исследованиях ясно показывает, что эти эпистемические категории утратили свое описательное и объяснительное значение применительно к трансперсональным событиям и, возможно, вообще к человеческому знанию»19. В связи с этим Феррера тяжело раздражает стремление первой волны трансперсоналистов соотносить внутренний медитативный опыт с внешним, объективно фиксируемым и вербально выражаемым опытом, а также их попытка найти у многообразия трансперсональных переживаний единую универсальную основу ( «перенниализм»).
Читая книгу, я испытывала чувство протеста против свойственного тексту Феррера «эпатажа в квадрате», и была полностью солидарна с переводчиком книги Александром Киселевым, который постоянно делает в сносках язвительные и остроумные критические замечания в адрес «революционера трансперсональности».
И тем не менее, проблема поставлена – проблема применимости и границ использования концепта «субъект – объект», а также вытекающей из него категориальной пары «субъективное – объективное». Она предполагает множество вопросов. Действительно ли субъект-объектное отношение – некий реликт философских воззрений прошлого? Насколько адекватно оно как способ видения обычной эмпирической реальности? Насколько сохраняется ( или не сохраняется) его гносеологическая ценность в ситуациях, связанных с измененными состояниями сознания ( от обычного сна до медитации)? Где здесь вообще может идти разговор о сознании, а где мы выходим за эти рамки, и имеем в виду нечто иное, не-сознание, а, быть может, область бессознательного ( подсознательного, пред-сознательного)? Разумеется, в рамках малого жанра невозможно ответить на все эти вопросы, но я попробую прочертить некоторые смысловые линии, способным указать возможные направления исследования.
Итак, ни для кого не секрет, что субъект-объектное отношение становится предметом активной критики в философии ХХ века: Ф.Ницше, М. Хайдеггер, Д.Гибсон Ж.Деррида, Ж. Делез – можно было бы назвать и другие знаменитые имена. Попробуем выдвинуть ряд возражений их достаточно широко известным положениям и развить собственный взгляд на предмет.
Мартин Хайдеггер, ниспровергатель языка философской классики и создатель метафорического языка экзистенциалов, стремился отказаться в философии как от субъект-объектного видения, так и от терминов, выражающих противопоставление субъективного и объективного20. В частности, он пишет: «По сю сторону мира никогда нет никакого заранее готового человека в качестве «субъекта», все равно, понимать ли этот субъект в виде «я» или в виде «мы». Нет никогда и человека как субъекта, который всегда одновременно отнесен к объектам так, чтобы его сущность заключалась в субъект-объектном отношении. Скорее, человек сначала и заранее, в своем существе эк-зистирует, выступает в просвет бытия, чья открытость впервые только и освещает его «между», внутри которого «отношение» субъекта к объекту может «существовать»21. Фактически, для Хайдеггера, субъект-объектное рассмотрение имеет статус «неподлинности», недаром в тексте цитируемой статьи само слово «отношение» взято в скобки. Оно – из мира сущего, оно мешает нам слышать голос Бытия. А хранителем Бытия, как мы знаем, по Хайдеггеру является язык. Как раз здесь и хотелось бы сделать первое возражение критикам субъект-объектного отношения, в данном случае в лице и великого и уважаемого оппонента.
Сама грамматическая структура языка – к речи какого бы народа мы ни обратились – свидетельствует о языке как способе выражения сущего и в немалой степени – субъект-объектного отношения. В русском языке для этого предназначен винительный падеж, отвечающий на вопросы «кого?» «что?» и предполагающий противопоставление того, кто действует и того, на что действуют. Аналогичную картину мы наблюдаем в немецком языке. В английском и французском языках то же самое выражается служебными словами. В большинстве языков Северного Кавказа существуют специальные грамматические формы для выражения активности действующего субъекта ( эргативности), и описание мира в этих языках невозможно без эргативных форм. Более того, в дагестанских высокогорных наречиях есть конкретизация в падежных формах предметности, на которую оказывается воздействие или с которой соотносится человек. Таким образом, сам язык является различителем того, что находится на стороне действующего и воспринимающего человека с его сознанием, а что – на стороне объекта, предмета, того, что не есть «моё активное Я».
Соглашаясь с Хайдеггером в необходимости не забывать Бытие, чья природа таинственна и внепредметна, я хотела бы подчеркнуть, что философ, живущий в мире и осмысливающий его практическую жизнь, не может закрыть глаза на те естественные условия «субъект-объектности», которые отпечатались в самом языке, причем в языке народа, а не злостных технократов современной эпохи.
Второе возражение касается позиции Джеймса Гибсона (1966, 1979), чья позиция подробно излагается и разбирается в вышедшей недавно книге Гарри Ханта «О природе сознания». Фактически, это будет возражение Гибсону и Ханту вместе, поскольку Хант в значительной степени с ним солидарен. Главная идея Гибсона состоит в том, что традиционному представлению о восприятии ( лежащему в основе всякого сознания) он противопоставляет восприятие движущегося существа, при котором возникают динамические паттерны впечатлений – мобильные и текучие. Окружающий порядок представляет таким образом смену «самоорганизующихся конфигураций», которые воспринимаются организмом одновременно как внешние и внутренние. Это именуется «экологический строй». «По мнению Гибсона, – пишет Г.Хант, – любое восприятие окружающего динамического порядка, или строя, одновременно и внутренне представляет собой проприоцепцию, или самовосприятие конкретного положения организма в этом строе. Иными словами, некоторый специфический поток наслоений, наплывов и перекрываний возможен только при столь же специфических положении и пути. По существу, строй всегда возвращает уникальное положение и телесную позу, из которых мог переживаться данный поток. Поэтому объемлющий экологический строй Гибсона исключает любую дихотомию субъекта и объекта. Он утверждает, что нет никакой информации о «там», которая одновременно не дает свое конкретное «здесь»как две фазы уникального соединения. Восприятие, действие и проприоцепция не являются разными функциями или альтернативами»22.
Думается, что само употребление выражений «там» и «здесь» ( имеется в виду «на стороне субъекта и на стороне объекта») указывает на то, что интенция различения существует всегда. Предпосылки этого различения есть и у животных, которых Гибсон включает в свое рассмотрение: в драке собаки кусают противника, а не собственный хвост. Кроме того, когда разговор заходит о полноте неразличимости, вряд ли речь вообще может идти о сознании. Видимо, следует остановиться на понятии «состояния», «переживания», самоощущения, но к субъект-объектному различению, сопровождаемому ясным умом и твердой памятью, это не имеет отношения. «Экологический строй» – фундамент, на котором возвышается сознание, но не оно само. Соглашаясь с Гибсоном в том, что внутреннее и внешнее тесно связаны и отзываются друг в друге, мы не ликвидируем субъект-объектного различения, мы лишь снимаем грубое противопоставление между ними, ликвидируем искусственно созданный разрыв. Да, субъектное и объектное, субъективное и объективное отражаются друг в друге, коррелируют друг с другом, выступают как стороны одной медали, как полюса взаимодействия, но это возможно именно в силу того, что они различны, а не потому, что «их нет».
Третье возражение хочется направить в адрес философов-постмодернистов. В обобщенном виде их претензии к концепту субъект-объектного отношения таковы:
1.Рационалистическая субъект-объектная схема предполагает доминирование субъекта над объектом, их принципиальное неравноправие, поэтому она должна быть пересмотрена. Субъект и объект – равноправные стороны взаимодействия, потому нечего пользоваться устаревшей схемой.
2. Субъект-объектное отношение носит отчуждающий характер, оно закрепляет представление о радикальном различии субъективного и объективного, в то время как граница между ними зыбка, и через нее легко осуществляется трансгрессия.
3. Сам субъект не может претендовать на целостность, потому что в наше время он переживает кризис идентичности, он диссоциирован, претерпевает состояние размытости собственных пределов, не знает , кто он.
Что обещает нам, если принять программу постмодернизма, ликвидация такого философского инструментария как субъект-объектное отношение? Слитую неразличимость и полноценный хаос. Неразличимость и хаос конечно, моменты потенциально творческие, но актуально приводящие философа, аналитика и даже просто созерцателя в состояние гносеологической истерики и эпистемологической депрессии. Просто оказывается, что познавать некому, нечего, и стало быть, незачем!
Обратимся к каждому из сформулированных положений и рассмотрим его конкретней. Подчеркнем при этом, что речь идет пока не о заоблачных высях медитаций, где невесть что примерещится, а об обычной повседневной жизни, об эмпирическом мире, пересмотреть наш взгляд на который предлагают нам постмодернисты. Заметим по ходу дела, что постмодернизм не ищет сущности в ее классическом понимании, поэтому речь идет об изменении повседневных способов восприятия через деконструкцию текстов, которые их выражают.
Первый тезис, как уже было отмечено, касается осознания равноправия субъекта и объекта в ходе их взаимодействия. В некотором смысле подобная идея наивна до инфантильности. Это некий вариант «магического мышления»: вот сейчас мы скажем, что тот, кто активен и тот, кто на данный момент пассивен, равноправны, и так и окажется на самом деле. Недаром подобные идеи подхватили феминистки, также пожелавшие быстренько ликвидировать различие между мужчиной и женщиной только лишь посредством провозглашения их полного равенства. А между тем, повседневный опыт показывает нам, что практически в любом взаимодействии есть активная и пассивная сторона, что существа одушевленные чаще бывают активными, чем неодушевленные, а обладающие сознанием, нежели им не обладающие. Хотя никто не отрицает того, что, во-первых, субъект и объект могут поменяться местами ( охотник на тигра может стать его жертвой), а во вторых, что объект оказывает обратное воздействие на субъект, хотя и несоизмеримое по интенсивности.
Второе положение, связанное с сюжетом взаимопроникновения субъекта и объекта, также игнорирует опыт повседневности, утверждающий наличие границ между существами, сущностями и предметами. Даже переживая целостность группы или коллектива, мы не путаем себя с другими, не говоря уже о том, что попадание молотком по собственному пальцу отличается от попадания по шляпке гвоздя. В подобном случае границы между субъектом и объектом переживаются непосредственно, как факт физической боли. Конечно, проникновение субъективного в объективное (инакое, чем мы сами, противостоящее нам), мы находим в артефактах, в явлениях культуры, но субъектность и субъективность здесь преобразуются, говоря марксистским языком, опредмечиваются, и этот сплав, амальгама субъективного и объективного приобретают самостоятельное бытие, также имеющее границы. «Распредмечивание», в свою очередь, переводит часть объектно-наличного в наш внутренний мир, снова меняя способ бытия содержаний: предмет и знание о предмете не слиты воедино, они разнятся по онтологическому статусу и способу существования. Мы знаем, что на самом деле объектом ( воздействия, изучения, внимания) может стать что угодно, вплоть до части нашего собственного «Я», когда оно подвергается интроспекционистскому наблюдению. Но в этом случае появляется внутреннее расщепление и вновь возникает граница, отделяющая Я-наблюдающее, Я-субъекта от Я-наблюдаемого, принимающего в данном случае характер объекта. Другой вопрос, что все границы подвижны, они могут легко появляться и исчезать, приближаться и отдаляться, оказываться за пределами прежде проведенных демаркационных линий. Но это означает лишь смену установки, изменение ракурса видения, однако вовсе не исчезновение субъект-объектного отношения как унивесрсальной структуры наших действий, восприятия и внимания. Мартин Бубер, в свое время развивавший идею о бесконечной ценности отношения «Я-Ты», тем не менее не мог не согласиться с тем, что отношения «Я-Оно», субъект-объектное отношение неискоренимо в нашем несовершенном мире, и человек вынужден с этим считаться.
Третий тезис постмодернизма, утверждающий диссоциацию субъекта, является явным преувеличением. Постмодернизм критичен по отношению к парадигме прошлого, он пылко разоблачает рационализм, и в пылу критики допускает явные перехлесты. Это касается, и «смерти Автора», и «смерти Субъекта» и «смерти Человека». На поверку оказывается, что никто не умер, разве что в головах сердитых сочинителей. И Автор, и Субъект и Человек мирно процветают, так сказать, вершат свою судьбу, следуют собственным путем повседневности. Кстати, ни один из знаменитых постмодернистов не отказался ставить на книгах свое имя, что само по себе противоречит идее Смерти Автора. Что же касается человека, то современный человек, сколько ни испытывает его история на своих крутых поворотах, все же остается в массе вменяемым и ощущает свою субъектную идентичность. Ни возраста жизни, ни культурные миграции, ни скорость социальных изменений не разрушили его настолько, чтобы он не смог реализовывать свою субъектность или добровольно отказался от этого.
Противоречит ли идея целостности субъекта сложившемуся в ХХ веке представлению о сознании как о потоке? Это представление, подаренное нам буддизмом в Азии и Д.Юмом в Европе, было четко сформулировано в психологии У.Джемсом и стало достоянием многих направлений современной мысли: от феноменологии до трансперсонализма и от экзистенциализма до постмодернизма. Не разрушает ли идея потока сознания ту целостность, которую в данном случае я пытаюсь защитить? Думаю, что нет. В том-то и состоит парадоксальность сознания, обнаруживаемая уже в трудах Э.Гуссерля, что сознание – и поток, и целостность. Каждый человек знает это непосредственно из личного опыта, меняясь с каждым мгновением жизни, и в то же время оставаясь сам собой – собой изменчивым и открытым. В человеческом самовосприятии доминирует чувство идентичности, нарушаемое только в патологических случаях. Даже если предположить, что «подлинной сутью» сознания являются поток и открытость, то возникает эффект, подобный нашему восприятию вещей: мы знаем от ученых, что в своей глубинной основе каждая вещь – это вихрь элементарных частиц, не имеющих к тому же массы покоя, но для нашего восприятия они тверды и топорщатся своими жесткими гранями, недвусмысленно сопротивляются нам. То же с переживанием себя как субъекта – целостного, активного начала. Возможно, на неких глубинных уровнях реальности есть преимущественно поток, но в эмпирическом повседневном мире он явлен нам как единство субъектности и субъективности, как наше Я, проявляющее себя в мире активным и целенаправленным поведением.
Итак, повседневность не дает нам никаких реальных оснований для отказа от исторически возникшей гносеологической модели «субъект – объект», поскольку «в мире сущего» люди отдают себе отчет в своем отличии от других предметов и существ и вступают с ними в активное взаимодействие, исходя «из себя» как из естественного спонтанного центра. Конечно, человек далеко не всегда центрирован на собственном «Я», напротив, в любой деятельности, при напряженном внимании он направлен из него во-вне, на объект, но Я-центр присутствует на периферии сознавания, является его условием, неизбежной предпосылкой, источником, на который всегда можно обернуться. В свою очередь, объект – это не более, чем место приложения внимания или активности. Объектом внимания могут быть как математические формулы или технические устройства, эмоционально отчужденные от человека, так и сельский дом, лес, поле, то, что Хайдеггер называет «миром Четверицы». Возможность объектного видения не рвет связей, соединяющих человека с родственными ему существами и условиями, но лишь делает эти существа и условия ясно зримыми, дает им образ, проявляет их лик, близкий нам, но не идентичный нашему.
Теперь на минутку покинем почву обыденности и обратимся к заоблачным высям мистико-эзотерического опыта. Как ни странно, об универсальности субъект-объектной структуры сознания и неприемлемости постмодернистского подхода говорит нам не только самодовольство обывателя, уверенного в себе и реальности мира, но также подборки свидетельств и самоотчеты исследователей запредельности. Даже с корректировкой на то, что путешественники по духовным мирам и их интерпретаторы вынуждены пользоваться обычным человеческим языком, мы можем увидеть сохранение моментов субъект-объектной структуры в измененных состояниях сознания.
Вот как описывает заключительные стадии медитативного процесса, предваряющего нирвану, известный исследователь медитаций Даниэл Голмен: «Теперь постижение находится на пороге своей кульминации: наблюдение медитирующим каждого момента своего осознания становится острым, сильным и ясным. Медитирующий ни на мгновение не утрачивает знание того, что каждый момент является непостоянным, болезненным и лишенным «Я», поскольку он видит его исчезновение. Все ментальные феномены видятся ему как ограниченные и обусловленные, лишенные того, что ему нужно, и чуждые. Его отречение от них доходит до высшей точки. Он больше совсем не наблюдает появления и исчезновения явлений. И в этот момент возникает осознание, объектом которого является «беззначимость, нестановление и небытие» – Нирвана.»23 Далее вхождение в Нирвану квалифицируется как «полное угасание сознания»24. Обратим внимание: до последнего мгновения перед провалом в «необусловленное состояние» сознание остается наблюдающим, активно созерцающим ( как ни парадоксально это выражение), а объектом этого наблюдения являются сами ментальные процессы, то есть, ищущий наблюдает сам себя внутри сферы сознавания. Здесь нет никаких «слияний», никакого болота, ни тени нерасчлененности. Напротив, ясность, за пределами которой мы лишь проваливаемся в ничто. Хочу обратить внимание, что по свидетельству Голмена, также как и других исследователей духовного опыта, после возвращения к нормальному сознанию результатом пребывания в нирване оказывается естественный отказ личности от эгоистических устремлений и негативных эмоций. Мир остается повседневным, предметным, населенным другими существами, воспринимаемыми именно как другие, изменяется лишь их эмоционально-нравственное восприятие: архат и бодхисаттва живут для помощи другим, а не для ублажения собственного эго.
Рассмотрим другой пример, описание широко известным американским философом и эзотериком Кеном Уилбером сути недуальных духовных традиций. Уилбер пишет: «Традиции утверждают, что… свидетельствующее осознание и есть сам Дух, сам просветленный ум, сама природа Будды, сам Бог в своей полноте. Таким образом, согласно традициям, соприкосновение с Духом, Богом или просветленным умом – это не что-то труднодостижимое. Это ваше простое свидетельствующее сознание здесь и сейчас. Если вы видите эту книгу, у вас уже есть ее осознание – полное осознание – прямо сейчас…» И далее: «…предельная реальность – это не что-то видимое, но, скорее, сам непреходящий Видящий. Видимые вещи приходят и уходят, они радостны или печальны, приятны или болезненны – но Видящий не является ни одной из этих вещей, он не приходит и не уходит. …Свидетель – это не объект, не что-то видимое, но непреходящий Очевидец всего сущего, простой Свидетель – Я Духа, центр циклона, просвет, который и есть Бог, прогалина, представляющая собой чистую пустоту25».
Как видим, высшие уровни измененных состояний сознания в конечном счете сводятся в этой трактовке к самому факту свидетельствующего осознания, которая естественным образом предполагает дистанцию между наблюдаемым и наблюдателем, люфт, отделяющий видящего субъекта от созерцаемого объекта. Специфика этой древней версии сущности духа-сознания состоит лишь в том, что объекты рассматриваются как преходящие, а субъект – как вечный.
Третий пример – это опыт известного эзотерика ХХ века Шри Ауробиндо, который пройдя бессознательность нирваны вышел на более высокие уровни – уровни сверхсознания, предполагающие сохранение переживания самости и способность к контакту с иными явлениями мира – с тем, что не есть Я. «Супраментальное. Или Суперразум – пишет Сатпрем, ученик сподвижницы Ауробиндо Мирры Ришар, – не только охватывает весь мир вещей и существ единым видением, которое объединяет все лучи, ничего не противопоставляя друг другу, но видит также и точку зрения каждой отдельно взятой вещи, каждого существа, каждой силы – это видение полное и замкнутое. Которое берет свое начало не в какой-то особой точке, а в мириадах точек…»26. Таким образом, у Ауробиндо речь снова идет о вещах, которые никуда не деваются, но существуют в гармонии и свете, видимые в особом сверхчеловеческом измерении.
Приведенные высказывания свидетельствуют о том, что даже мистико-эзотерический опыт не разрушает до конца универсальных субъект-объектных структур, но лишь преобразует их. Очевидно, они неразрывно связаны с самой сутью сознания.
Уточним, о чем идет речь. Сознание – не единственное проявление психической жизни и внутреннего мира человека. Психоаналитическое направление в философии и психологии дало в ХХ веке целый спектр концепций, трактующих внутренний мир как слоистый и сложный, обладающий не только ясными, но и смутными пластами, а также сферами, вовсе не явленными нам прямо ни в понятийной, ни в наглядно-образной форме. Кроме того, человеку присущи психические состояния, которые, не будучи бессознательными, в то же время не являются в собственном смысле слова сознанием: тоска, радость, скука. Такого рода состояния беспредметны, без-образны, они непосредственно даны, охватывают человека целиком, недифференцированы и нерефлексивны.
Впротивоположность всем слитым состояниям слепого переживания или бессознательной психической установки сознание, как мне представляется, всегда обладает следующими чертами, описанными в философской литературе:
1. Сознание всегда есть «взгляд» – наблюдатель, луч внимания, направленный на «мир», каким бы этот мир ни был – внешним или внутренним. Э.Гуссерль описал это как интенциональность: сознание всегда направлено на внутренний предмет, оно не бывает беспредметным, рассеянным, зрящим в пустоту. Так в «Картезианских медитациях» Гуссерль пишет: «… трансцендентальное Ego (психологическая параллель которого – душа) есть то, что оно есть, только по отношению к трансцендентальным предметностям. К ним принадлежат, однако, и предметы с необходимостью существующие для Ego; и для него, как соотнесенного с миром, это не только предметы в его имманентной временной сфере, в которой они должны быть адекватно удостоверены, но и объекты в мире (Weltobjekte), которые удостоверяются в качестве существующих лишь в неадекватном (основанном) лишь на предположениях внешнем опыте при согласованности его протекания. Таким образом, сущностное своеобразие Ego состоит в том, что оно постоянно имеет в распоряжении системы, и даже согласованные системы интенциональности, частично протекающие в нем, а частично готовые к раскрытию устойчивых потенциальностей благодаря предначертанным горизонтам»27
2. Сознание неизбежно рефлексивно: наблюдать можно и самого себя, можно составлять свой образ и судить о себе, можно быть предметом собственного рассмотрения. И это «можно» латентно пребывает в любом подлинном сознавании. Луч внимания, повернутый вовне, всегда немного отсвечивает внутрь. Фоновое ощущение «Я» соприсутствует человеку, чем бы они ни был занят, и даже перемещение ощущения «Я» при медитациях, когда происходит отождествление с другим предметом, просто переносит «Я» из центра собственного тела в точку сосредоточения. Если привести шуточный пример, то возникшее у медитирующего на чайник переживание «Я- чайник» все же предполагает, что на данный момент я – именно чайник, а не соседний кофейник, и не та фигура на стуле, которой я был минуту назад, а теперь наблюдаю ее в качестве объекта. В измененных состояния сознание перемещается, находит точку зрения то тут, то там, то везде, но себя ( «я смотрю») никогда не теряет до конца.
3. Сознание с необходимостью имеет различающий характер. Оно есть само различение, дифференциация. Значение и смысл, непосредственно присущие сознаванию возможны только тогда, когда это смысл «чего-то» для «кого-то», и эти «кто» и «что» должны быть прежде всего различены, выделены из фона. «Различение, дистинкция, первичней, чем тождество, – справедливо пишет феноменолог В.И. Молчанов, – идентификация уже в самом первичном из всех модусов сознания – восприятии. Различение составляет сущность восприятия и неотделимо от него ( эта неотделимость опять-таки дана в опыте различия). Видеть, слышать, ощущать запах, ощупывать, испытывать вкусовые ощущения означает прежде всего различать. Осознавать нечто, не различая, невозможно»28.
Все перечисленные свойства сознания указывают определенным образом на органичность субъект-объектного размежевания для самой структуры сознавания. Сознание с неизбежностью создает границы, проводит демаркационные линии, созидает внутри себя и проецирует вовне мир форм, которые оно отделяет друг от друга и от себя самого.
Таковы свойства обыденного и теоретического человеческого сознания, и свойства эти до конца не теряются, как мы уже могли обнаружить, даже в измененных состояниях сознания.
Тем не менее, существует иная в сравнении с современными антидихотомическими представлениями концепция сознания, и она уходит корнями в глубокую древность. Адвайта-веданта, эзотерико-мистические концепции Запада, современные трансперсональные исследования, основываясь на внутреннем опыте, указывают нам на наличие в основе мира Единого, Сверхсознания, того Первоначала, что в религиях зовут Богом, и которое не имеет ни различений, ни дихотомий, ни деления на субъект и объект. Посмотрим, как описывают его в трансперсональной психологии.
«Люди, у которых были переживания Абсолюта, полностью удовлетворившие их духовные искания – пишет Станислав Гроф, – как правило, не видели никаких специфических фигуративных образов. Когда они чувствовали, что достигли цели своих мистических и философских поисков, их описания высшего принципа были чрезвычайно абстрактны и поразительно сходны…Они говорили о переживании Высочайшего, которое превосходит все ограничения аналитического ума, все рациональные категории и все узкие места обычной логики. … Это переживание не было сковано обычными категориями трехмерного пространства и линейного времени, какие знакомы нам из повседневной жизни. Оно содержало в неразделимом сплаве все мыслимые полярности и тем самым превосходило дуальности любого вида. Раз за разом люди сравнивали Абсолют с сияющим источником света невообразимой силы, одновременно подчеркивая, что это свет в некоторых аспектах значительно отличался от других форм света, известных нам в материальном мире. При описании Абсолюта как света полностью утрачивается ряд его сущностных характеристик, в частности, тот факт, что он являет собой еще и огромное и непостижимое поле сознания, наделенное бесконечным разумом и созидательной силой»29. Разумеется, здесь мы снова встречаемся с измененными состояниями сознания, и далее по тексту Гроф отмечает, что свидание с Абсолютом может протекать двояко: и с чувством растворения «Я» в божественном истоке, и с сохранением «Я» как изумленного наблюдателя космической мистерии.
Можно сказать, что во втором случае, соответствующем пожеланию Рамакришны «Я хочу есть сахар, я не хочу быть сахаром!», субъект-объектное отношение сохраняется: наблюдатель предполагает наблюдаемое. В первом же случае остается лишь то самое Единое, сознавание которого не похоже на ограниченный человеческий взгляд, на наше неизбежно дихотомическое мировосприятие. Есть сознание и Сознание с большой буквы, есть волна и океан, которому она принадлежит.
С точки зрения Веданты единый Бог-Сознание всего лишь играет с собой в прятки, Сознание, создает мир как иллюзию, майю, и с этой позиции все различия, включая различия субъекта и объекта – иллюзорны, они – результат божественной игры с самим собой. И тем не менее, в актуальном эмпирически данном нам сознании эти различия есть и представляются нам более, чем реальными. Да они и являются для нас реальными. Если оставить точку зрения эмпирического человека и вновь вернуться к эзотерическим писателям, таким как авторы Каббалы, Мейстер Экхарт или Шри Ауробиндо, мы увидим, что в самых разных традициях речь идет о неизбежной самодифференциации Абсолюта, как только из потенциальности он переходит в актуальность. А если верить все тем же авторитетам, происходит это постоянно ( процессы духовной инволюции-эволюции). Можно предположить, что встреча мистиков с недифференцированным Сознанием-Светом – это встреча с потенциальностью Абсолюта, в то время как его актуальность – это всегда различение, и всегда действие.
В мистической философии нередко различают Божество и Бога, где Божество оказывается адекватно потенциальности Творца, а Бог – его реальной действительности. В связи с этим хочется обратиться к Гегелю, который пишет в «Феноменологии духа»: « Живая субстанция… есть бытие, которое поистине есть субъект или, что то же самое, которое поистине есть действительное бытие лишь постольку, поскольку оно есть движение самоутверждения, или поскольку она есть опосредствование становления для себя иною. Субстанция как субъект есть чистая простая негативность, и именно поэтому она есть раздвоение простого, или противополагающее удвоение, которая опять-таки есть негация этого равнодушного различия и его противоположности; только это восстанавливающееся равенство или рефлексия в себя самое в инобытии, а не некоторое первоначальное единство как таковое или непосредственное единство как таковое, – есть то, что истинно»30.
Завершая это небольшое размышление о судьбах картезианской дихотомической традиции, я хотела бы подчеркнуть: для проявленного актуального мира и существующего в нем сознания – какие бы формы оно не принимало, вплоть до самых экзотических – субъект-объектное отношение атрибутивно ( если речь идет о сознании, а не о других модусах нашей психики). Иной вопрос, что полюс внимания в рамках субъект-обектного различения может смешаться от субъекта к объекту и обратно, создавая практически бесконечную гамму оттенков переживания и сознавания. И это – огромная тема для дальнейших исследований.
2005 г.
5. Гарри Поттер и все, все, все…
Какое время на дворе, таков мессия
(А.Вознесенский)
Мне хотелось назвать это небольшое размышление «Гарри Поттер и модернизация России», но, думается, такое название выглядело бы несколько вызывающе. Да и не об одном симпатяге Гарри пойдет речь. Не только Гарри Поттер носится над отечественными просторами на своей метле «Нимбус- 2000», но и Фродо со товарищи топает по городам и весям, прячет от преследователей волшебное кольцо зла, а за ним движется – таинственный как судьба – коэльевский Алхимик. И все они – популярные герои сегодняшнего российского читателя – это знаки неких процессов, происходящих в умах и сердцах наших соотечественников, потому что слава и любовь не бывают случайной. Крайне легкомысленно было бы списать пристрастие читателя и зрителя к Гарри, Фродо и романам Коэльо исключительно на ловкость книжного маркетинга и успешную коммерческую «раскрутку». Видимо, названные персонажи и произведения отвечают на сегодняшний день внутренней потребности взрослых и детей, потребности в том, чтобы подняться над обыденщиной и безвременьем, тоской и унынием, царящими в духовной атмосфере страны.
Обернемся назад и посмотрим, какие настроения преобладают в родимом отечестве в течение последних 14-15 лет. После отказа от несколько обветшалого советского оптимизма, после краткого эмоционального подъема и страстных утопических надежд позднего горбачевского периода в общественном сознании наступила эпоха « реализма, переходящего в натурализм». Это касается всех сфер общественной жизни, связанных с воздействием на человеческую душу: газет, радио, телевидения, кино и, конечно, художественной литературы. Такой переход от концепта надежд и ценностей к концепту «жизнь как она есть», конечно, исторически оправдан: «натурализм» – новое временное состояние, которое связано с «разоблачением прежних иллюзий», а по существу – с пересмотром ценностей. При хорошем раскладе он выполнит свою социокультурную роль и отойдет в прошлое, если патологически не разрастется и не станет тем коньком, на котором авторы, редакторы и режиссеры скачут в собственный персональный рай, попирая психологию и психику тех, для кого они пишут и снимают.
Пресса, литература, телевидение, как учили нас когда-то, выступают зеркалом общественного сознания. Если придерживаться еще не забытой теории отражения, то сегодняшний «натурализм» является честным отражением естественно-сложившегося положения дел и общественного настроения в стране. Однако гносеологический плюс нашей переходной эпохи состоит в возможности отказаться от прежде обязательных теорий, и в данном случае понять, что словесное творчество, газеты и кино – это нередко зеркало кривое.
Вспомним хорошо всем знакомую сказку о Королевстве кривых зеркал. Там кривые зеркала, отражая нищенство и болезнь, показывали богатство и здоровье. Такими зеркалами были в советский период многие художественные агитки, они демонстрировали не соответствующий реальности лубочный оптимизм. Однако, новые зеркала, претендующие на « правду и истину», оказались еще хуже прежних. Отражая жизнь, любовь и надежду, они показывают нам смерть, ненависть и безнадежность, бедные в кривом стекле выглядят нищими, уставшие – смертельно больными, уважение выглядит как издевка, а доброта как глупость. Все, кто сегодня работает в России с человеческим сознанием, ( за исключением некоторых психотерапевтов – сторонников «позитивного мышления») под знаменем «честности» разрушают его, лишая радости, бодрости и уверенности в себе.
Современная Россия похожа на беднягу принца из сказки Сергея Михалкова «Смех и слезы», которому злой шут, занавесив окна черными шторами, день и ночь читает страшные рассказки, чтобы принц все время заливался слезами и никогда не выздоровел. Действительно, если станешь плакать с утра до вечера, то не выздоровеешь и не вырастешь, а Россия плачет, слушая по радио и телевидению Новости ( скверные новости!) и Подробности (отвратительные подробности!), читая в газетах сплошную уголовную хронику и рассказы о происшествиях. «Это – жизнь», – говорят нам. Но это – не жизнь, а тяжкий мрак в головах господ сочинителей, потому что в жизни есть не только черное, но и белое, не только скверное, но и хорошее, не только подлость, но и благородство. Однако, сколько ни возмущался все эти годы читатель и зритель, мрак из сознания и подсознания «выбившихся в люди» авторов продолжает изливаться в наши души, поскольку редакторы и издатели что-то там слышали о Фрейде, который опять же «что-то там» написал про Эрос и Танатос, которые якобы всеми поголовно руководят изнутри.
Отечественная литература последних пятнадцати лет вкупе с желтой прессой и изрядно пожелтевшим телевидением внесла свою лепту в «эффект кривого зеркала», в господство «натуралистического концепта», который, впрочем, не так уж и натуралистичен, если приглядеться к нему поближе. Я бы даже сказала, что большинство известных российских авторов исповедуют некий «мистический натурализм» ( он же – мистический пессимизм). В мистическом натурализме обыденная жизнь, выписанная в мельчайших и как правило омерзительных бытовых деталях, совмещается с таинственными и грозными «потусторонними» событиями, которые захватывают персонажей ( язык не повернется назвать их «героями») и волокут их неведомо куда. В пустоту, в смерть, в распад, который не лучше смерти.
Мистический натурализм, если пользоваться языком образов, это «темная литература», то есть литература, которая при чтении вызывает глубокую тоску и депрессию, является патогенной, ввергающей человека в состояние безнадежности. В лучшем случае это интеллектуальная поделка, играющая словами, внешне мрачная, но не затрагивающая чувств. Тогда она, по крайней мере, безобидна, отчасти, быть может, даже развлекательна, если уродство может развлекать. Я бы выделила в мистическом натурализме две группы произведений, странным образом разделившихся на его «мужскую» и «женскую» ипостась. С одной стороны здесь выделяются произведения таких авторов как В.Пелевин и В.Сорокин ( я не стремлюсь дать здесь полный охват фигур), с другой – женская проза Л.Петрушевской, Л.Улицкой, отчасти – Т.Толстой. Причем для нашего разговора не очень важно, в каком именно году впервые вышли книги названных авторов, важно, что сегодня, сейчас они широко представлены в книжной торговле и доминируют в российском литературном процессе.
«Мужской мистический натурализм» ( «Голубое сало» и «Лед» Сорокина, «Чапаев и пустота» и «Жизнь насекомых» Пелевина) в большей степени носит игровой, формальный характер, его полубезумие отчасти заимствовано у Роб-Грийе, пространство и время искажены рационально и продуманно. Здесь видна хорошая ремесленная работа, и тошнотворные детали накручены сознательно и профессионально, как, например в «Голубом сале» сцены насилия или описание ААА, рожающей черное яйцо. Правда, глубокое презрение к человечеству является вполне искренним, а увиденные ясным глазом мелочи жизни – вполне отталкивающими ( куда до наших писателей бедному Сальвадору Дали, который рисовал свои фантазмы, хоть и в реалистической манере, но без шокирования зрителя отвратительным). Может быть, поэтому – в силу рационалистической выдумки, лежащей на поверхности – мужской вариант «темной литературы» не так печален и безысходен. Впрочем, даже Вячеслов Курицын, написавший ряд лет назад очень хвалебное предисловие к книге Виктора Пелевина «Жизнь насекомых» и заметивший, что она написана «ради хорошего настроения», вынужден был опровергнуть сам себя: «Короткому ответу – во имя хорошего настроения – мешает один, но существенный факт: Пелевин рассказывает довольно-таки мрачные истории. Я стараюсь брать примеры из романов, составивших эту книгу: что же, в «Жизни насекомых» героев
– расплющивают об асфальт туфелькой с красным каблуком;
– пожирают собственные родственники;
– размазывают ладонью в «мятый ком кровавого мяса»;
– сжигают в папиросе «Казбек»;
– ловят на смертельную липучку…
– бьют, кусают, обманывают, бросают беспомощных, расстреливают.
Как, впрочем, и в остальных произведениях Пелевина – правит бал разруха, неустроенность, мерзкая рутина жизни и готовая в любой момент выскочить – глаза выпучить смерть»31.
Женский «мистический натурализм» не столь эффектен, не так ярок ( разве что роман Т.Толстой «Кысь» может потягаться с лихими вывертами мужской прозы), однако бесконечно более депрессивен. Злой шут короля Унылио, заставляющий плакать принца, просто дитя по сравнению с нашими российскими писательницами. Рассказы Л.Петрушевской, Л. Улицкой, Т.Толстой очень похожи друг на друга по умонастроению, сюжетам и даже по стилю. В них действуют ( или, скорее, не действуют) жалкие ничтожные человечки, раздавленные жизнью, пьяные, больные, злобные, не способные никак справляться с жизнью. Это толстые уродливые безвольные сыновья, боящиеся своих волевых матерей, это матери-тиранки, изводящие под корень уже не юных пятидесятилетних дочек, это родственники, не способные найти общего языка, это жены, ненавидящие мужей и т.д. и т.п. Часта тема катастрофы, скитаний, эпидемий, которые делают быт и отношения в нем вовсе невыносимыми. Нередок сюжет эмиграции, «зависания» между разными мирами без подлинного пристанища. При этом вся гнилая и беспросветная обыденщина странным образом оказывается перемешана и переслоена с не менее мрачными «тонкими планами бытия»: то покойница к кому в гости придет, то сам кто к покойнице пожалует, то нечистый девушку водит, то мистический кот появляется из непонятных сфер, чтобы в тапочки покойного мужа нагадить, а то еще экстрасенс окажется злым колдуном и алкоголиком. Страшно, аж жуть. И страшнее всего то, что ничего, кроме этого больше нет. Ну, ничегошеньки! Можно даже, открывая очередной рассказ, погадать, какой гадостью повествование закончится на этот раз? Например, из больного бреда лилипуты придут и полковра выкосят… А самое главное, что персонажи этих произведений на самом деле никак не влияют на происходящее. Они – игрушка темных сил, забава низких астральных сущностей, если говорить языком эзотерики. Жизнь ужасна, бессмысленна и никакой свободы нет.
Создается впечатление, что все наши писатели последних полутора десятилетий в свое время неудачно прошли процесс рождения, навсегда впечатлившись стадией второй перинатальной матрицы, описанной Станиславом Грофом следующим образом: « Переживание «отсутствия выхода». Оно соотносится с первой клинической стадией процесса родов, когда сокращения матки постепенно захватывают плод, следствием чего является его полная зажатость. На этой стадии шейка матки еще закрыта и выхода вовне пока нет. В ходе сеансов ЛСД-терапии данное переживание характеризуется глубокой темнотой поля зрения. Индивид чувствует себя запертым, пойманным в замкнутом мире, испытывает невероятные душевные и физические муки. Существование в подобном мире представляется абсолютно бессмысленным, все положительные стороны жизни скрыты. Символика, сопровождающая этот тип, чаще всего выражается в образах ада, взятых из различных культур. Наиболее характерная черта, отличающая данное переживание от следующих – это настойчивое акцентирование роли жертвы и абсолютной неизменности и вечности любой ситуации. Человеку представляется, что нет никакой возможности вырваться ни во времени, ни в пространстве»32.
Возможно, авторам действительно не повезло с приходом в мир, однако, благодаря их писательскому дару и соответствующим стратегиям издательств все российские читатели оказываются «родившимися не так», запертыми без выхода и обреченными на бессмысленную пассивность в жестоком мире, полном темных сил. Может ли человек, обремененный вселенской тоской и утратой смысла, полноценно жить, двигаться вперед, изменять к лучшему свое общество, чего-то всерьез желать и достигать? Может ли он верить в себя, если в зеркале литературы и искусства видит одно лишь пьяное свиное рыло, ведомое через лужи и топь мелкими бесами?
Вопрос риторический. Конечно, на него можно ответить: «Ну и не читайте! У нас свобода». Думаю, однако, что такой ответ не устроил бы никого.
Каковы же, если резюмировать сказанное, ценностные характеристики довольно типичного современного литературного текста в России, текста «мистического натурализма»?
– Проходящая через текст тема абсурдности жизни, ее сугубой непонятности и тупиковости. Все сводится к тому, что, мол, «жили-жили и умерли». Смерть обступает со всех сторон, смертью персонажи разрешают все свои проблемы, они сами изнутри мертвы. В журнале «Дружба народов» (2002 г.№2 ) Александр Шаталов, анализируя ряд современных женских романов ( М.Рыбаковой, А.Нуне, Г.Щербаковой, О.Постниковой) пишет в статье «Путешествие в страну мертвых»: «…тема смерти стала основной для прозы минувшего года. И говорит это о том, что авторы не знают, куда им идти и что им делать. Находясь в безвоздушном и внелитературном пространстве, они хватаются за нее как за самый простой способ сорганизовать свои мысли и чувства, находящиеся в хаотическом беспорядке»33.
– Презрение к собственным персонажам. Удивительная проза! Персонажи жалки и ничтожны, а никого не жалко и взгляда остановить не на ком. Мелькают многочисленные «Ольги», «Антонины» и «Верунчики», которые не запоминаются ничем, и ничего не значат. Массовка. Можно ли писать о людях без любви к ним? Без сочувствия? Видимо, можно, хотя, зачем?
– Отсутствие позитивного героя. Вот ядро, вот проблема. Как известно в мифологии рождение Героя – это рождения Я, индивидуальности, характера, самосознания. Современная российская проза приглашает нас куда-то в домифологический период, когда герой еще не родился. Может показаться, что в романе Л.Улицкой «Доктор Кукоцкий» герой есть, по крайней мере, так представляется сначала, но на том дело и заканчивается. Доктор Кукоцкий – талантливый врач, наделенный даром видеть внутренние органы пациентов ( снова элемент мистического в натурализме), но как выясняется после первых тридцати страниц, этот дар никак не влияет на его, в общем-то, никакую судьбу. О профессиональной деятельности Кукоцкого не сказано почти ничего, зато описано в подробностях его неумение наладить отношения с собственной женой, странное и нелогичное поведение его дочери, сумасшествие жены, случайная смерть дочери. И все это в смысловой пустоте. То самое «жили-жили и умерли». Зато много врачебно-физиологических подробностей (натурализм, так натурализм!) и очень странная глава-вставка о том, что все персонажи, снабженные прозвищами, бродят по Тому Свету, что-то там пытаясь про жизнь понять. Происходит ли это наяву или в безумной голове жены главного героя, определить невозможно, но мистика присутствует с размахом.
Что же делать? – спросит читатель. Если политику в отношении средств массовой информации можно корректировать, то не запрещать же публиковать плоды «темного мировосприятия»? В конце концов, это не инструкции для садистических упражнений и не призывы к национальной розни. Боевики и телестрашилки куда хуже, а их никто не трогает. Да и демократия у нас на дворе… Верно. Литература и искусство – явления во многом спонтанные, и у общественного сознания есть собственные законы самоочищения, самообновления, восстановления.
Думается, духовная сфера обладает неким циклическим движением, и после того, как сознание казалось бы, безвозвратно опускается в бездну тоски и цинизма, оно, оттолкнувшись от дна, начинает новый подъем. Оно непременно «идет вверх» – к светлому мировосприятию, к пафосу, к идеям надежды и победы, к способности радоваться и радовать других. Сознание по самому своему строению интенционально, направлено на смысл, оно неуклонно его порождает, и потому уныние не может быть вечным.
В эзотерике говорят: Учитель появляется, когда Ученик готов. Точно так же можно сказать о сознании: когда сознание готово к иным подходам, взглядам и ценностям, они начинают появляться, и не важно, откуда и как – рождаются они в собственной стране или приходят из иных пределов, являются в ореоле глубокой серьезности или первоначально возникают как шутка, игра, сказка. Популярность Гарри Поттера, Фродо и героев Паоло Коэльо – это пробуждение российского читательского сознания от долгого эмоционально-ценностного кошмара, от погруженности в «мистический натурализм», робкая пока обращенность к давнему, забытому и оплеванному жанру – романтической сказке.
Но что такое – романтическое? Что есть романтика, какой смысл вкладываем мы в слово «романтизм»? Казалось бы, ответ можно найти в любой энциклопедии, в обычном учебнике по истории литературы. Гораздо меньше понятна связь романтического с жизнью. Впрочем, вопрос о литературном романтизме при ближайшем рассмотрении тоже оказывается открытым. Не претендующий на широкое осмысление ученический ответ может состоять в отождествлении «романтизма вообще» с совершенно конкретным течением в литературе и искусстве, присущим концу 18 – первой половине 19 века в Европе и Америке. Для этого течения, представленного именами Гофмана и Байрона, Шлегеля и Новалиса, Лермонтова и Э.По, а также многих других известных авторов, характерно противоречие между творцом и окружающей его действительностью, которая представляется как несовершенная, пошлая, грубо-обыденная. Творец ( поэт, художник) сам выступает в собственных произведениях как не понятый миром романтический герой, уникальная индивидуальность, способная в иррациональной стихии творчества создавать собственные миры, творить миф. В то же время миф не заменяет реальной жизни, и романтик всегда готов третировать ее, глядя на нее из глубины собственной души. «В условиях всеобщей «нелепости» бытия, – пишут исследователи романтизма – возникает вопрос о преодолении собственной судьбы, о достижении свободы и смысла вопреки жизненной фатальности. Он решается с помощью волевого усилия, для которого избирается уже известный инструмент – ирония, возвышающая человека над миром»34. Ирония была важнейшим моментом художественного европейского романтизма.
Однако впоследствии акценты сместились. Романтизм ХХ века, наследовавший название своего предшественника, все меньше стал ассоциироваться с иронией, да и драматическая тема непонятости и неоцененности художника миром как бы отошла на второй план. Теперь под романтизмом стали понимать прежде всего стремление к возвышенному, усмотрение в действительности высшего начала, видеть которое и соотноситься с которым есть гордость и достоинство. Этот романтизм, выходящий за пределы темы собственно искусства и творчества получил по меньшей мере три трактовки:
– романтизм как художнический порыв к иным измерениям реальности, трансформация жизненного в эстетическое;
– как мечта о возвышенной любви, то есть, лирический романтизм;
– как очарованность и увлеченность идеалом ( добра, красоты, совершенного общества, верного товарищества, идеальной любви и т.д.), которого стремятся достичь, вступая в реальную борьбу и подвергая себя реальным испытаниям. Через тернии – к звездам!
Новый литературный романтизм, также как романтизм театра и кино сопровождал нашу страну в течение всего ХХ века, совмещая в себе творческую фантазию с мечтательностью, а мечтательность с деятельностным началом. Можно говорить о литературно-поэтическом романтизме Серебряного века, о революционном романтизме горьковского «Буревестника», о «чистом классическом» романтизме А.Грина, сказочном романтизме Ю.Олеши, о романтике клубов самодеятельной песни и т.д. В период существования Советского Союза романтизм, покинув поле искусства, соединился с идеологией, стал элементом пропаганды, работы с сознанием. Как бы ни оценивать этот период, нельзя не признать, что «романтика великих строек», «романтика целины», также как в свое время романтика революции были реальным элементом жизни ряда поколений. Люди вдохновлялись идеей нового мироустройства, победой над природными просторами, идеалами познания ( мода на геологию, на физику в 60-е годы), романтизировали личные отношения. В сущности, можно сказать, что романтизм из явления искусства и принадлежности узкого круга людей превратился в «романтику» – романтическое умонастроение многих. При этом романтические идеи, тяга к возвышенному оказывалась движителем реальных дел, труда, борьбы, открытий.
Стоит заметить, что романтическое умонастроение не было достоянием одной лишь нашей страны, культивирующей в эпоху испытаний романтический запал масс, свой национал-романтизм был у фашистской Германии, да и в сегодняшних Соединенных Штатов Америки достаточно последовательно проводится политика на романтизацию образа США как идеальной державы и избавителя мира от международного терроризма.
Но мы говорим сейчас не о политическом романтизме, в немалой степени инициированном властью, а о том глубоко ценном экзистенциальном состоянии романтического мировосприятия, которое может эксплуатироваться, а может и не эксплуатироваться государством. Как известно, топором можно и церковь поставить, и голову срубить, также и здесь – романтическое умонастроение может служить политике, но может и представляет ценность само по себе, а оно – вполне реальный феномен, создающий позитивный настрой в индивидуальной жизни человека.
Однако в ходе нашей отечественной истории романтический настрой постепенно выветривался. Страна постепенно въезжала в застой, в котором не было места романтике. Уже в середине 60-х годов в повести В.Аксенова «Затоваренная бочкотара» романтике совсем не поздоровилось. Приведу некоторые цитаты: «Романтика, хитрая лесная ведьма с лисьим пушистым телом, изворотливая как тать, как росомаха, подстерегающая каждый наш неверный шаг, бацнула Глебу неожиданно под дых, отравила сладким газом, загипнотизировала расширенными лживопечальными зрачками». Далее: «Романтика, ойкнув, бухнулась внезапно в папоротники, заголосила дивертисмент». И еще: «Романтика, печально воя, уже сидела над ними на суку гигантским глухарем»35 . Стиль автора демонстрирует, что романтика для него – это смешное огородное пугало, обрывок наскучивших агиток, да и относит он свою «романтику» исключительно к любовной встрече своих смешных персонажей.
Интересно, что и в современном массовом сознании романтика ассоциируется тоже прежде всего с любовью ( от всей романтики осталась только лирическая). Моя попытка найти что-либо о романтике в русскоязычных сетях Интернета все время приводила меня к рекламе духов и словосочетаниям : «романтика- брак – эротика». О романтике забыли, ее имя – не на устах, романтизм литературы глядится как древняя ветошь. Да и как не забыть, если и в литературе, и в кино властвуют боевик, детектив и «мистический натурализм» ( или, если хотите, фантастический реализм, но очень, очень мрачный!)
И тем не менее, романтическое умонастроение неистребимо. Думаю, оно существовало и в прошлые эпохи, до литературного романтизма в Европе, просто оно не имело названия. Романтическое умонастроение – «экзистенциальный романтизм» – это взгляд, оживляющий действительность, делающий ее интересной и многомерной – не многомерностью «низкого астрала» с его ничтожными страшилками, а подлинной многомерностью миров, простирающихся от человека ввысь – к Богу ( если вы верите в Бога), к Космическому сознанию или просто к Духовности, которая не имеет имен и форм. Это светлый взгляд, отмечающий что в мире есть глубина, сложность, красота : в залепленном морозом окне он видит волшебные узоры, в несовершенстве – возможность совершенства, в самой трудной ситуации – надежду. Романтический взгляд – это взгляд ценностный, он различает добро и зло и при этом предполагает, что за добро можно постоять, он подвигает нас на смелые поступки, заставляет подняться над унылым «жили-жили и умерли», поверить в то, что у нашей жизни могут быть цель и смысл. И романтическое видение, спонтанно рождающееся в душах людей, нуждается в том, чтобы быть поддержанным. Ему нужен романтический герой: его появление в жизни практически всегда предваряется его явлением в искусстве. Идеальное идет впереди реального.
В журнале «Звезда» 2004 г.№1 можно найти небольшое эссе Андрея Битова, посвященное литературному герою. Текст Битова отчасти загадочен и эзотеричен, но я процитирую фрагмент из него: « Исходная позиция вот какая: в строительстве европейской цивилизации принял участие литературный герой. Рыцарь, прежде всего. Тристан (без Изольды его нет) – Гамлет (не забудем, что он толстый неуклюжий студент, двоечник) – Дон Кихот (не забыть бы, что он пародия, и будущее – Санчо Панса – уже неотступно при нем) – д'Артаньян (приоритет изобретения голливудского героя) – Шерлок Холмс (пострыцарь, как постлитература)… Гаргантюа – Робинзон – Гулливер – для масштаба в пространстве и времени. Ариэль, Фауст, Гомункулус, Франкенштейн, Дракула, Голем – предшествие
трансформеров. Вспомним человека!
Ничего человеческого, кроме Винни-Пуха, не найдем.
Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Все большое далеко развеять,
Из глубокой печали восстать»36.
Думаю, критический подход А.Битова к героям европейской литературы чрезмерно суров, хотя нельзя не согласиться с очарованием Винни Пуха, и в его славную компанию теперь можно добавить Гарри Поттера, который не вчера и не позавчера, а сегодня оказывает влияние на взрослых и детей во всем мире, в том числе и в нашей, соскучившейся по романтической сказке, стране. В отличие от произведений Коэльо, в которых привлекательны романтическая интонация и тема Пути, в отличие от толкиеновского Фродо – очень уж архаичного и мифологичного, Гарри Поттер – почти классический романтический герой, хотя он – ребенок, подросток.
Но каковы черты романтического героя, по которому истосковались современный читатель и зритель, долго плутавшие в потемках приправленной мистикой обыденности?
На сайте писателя Владислава Крапивина помещена блестящая статья неизвестного автора, которая называется «Фантастический романтизм»37, она посвящена фантастическому романтизму как литературному жанру. Исследуя целый ряд современных произведений фантастики и фэнтези, автор рисует портрет романтического героя, перечисляет ряд его черт, а также условия, при которых герой произведения оказывается именно романтическим героем.. Перескажу своими словами эти характеристики, потому что согласна с ними:
Романтический герой может быть суровым и жестким, но не может быть жестоким. Это значит, что романтическое приключение никогда не опускается до уровня брутальности – грубого боевика или отвратительного ужастика. Здесь нет места садизму и разрушительности.
Романтический герой появляется не в ситуации, когда необходимо примитивное выживание, а тогда, когда человек может достойно жить. Это значит, что романтизм возникает на определенном уровне благосостояния и культуры, когда человека заботят духовное и моральное, Добро, Истина, Красота, Любовь и Дружба.
Романтический герой непременно обладает свободой выбора, в противном случае он не мог бы двигаться к своим идеалам, помогать им осуществляться. Люди, влекомые судьбой, гонимые обстоятельствами, покорные ходу событий не могут быть романтическими героями, так как они – рабы внешних сил.
Романтический герой не только совершает выбор на свой страх и риск нередко вопреки обстоятельствам, но и борется за Добро, Истину, Красоту, какими он их понимает. Он – рыцарь и воин, миссионер и провозвестник. Возвышенное для него не абстрактная мечта и не утешительная иллюзия, а реальное дело жизни. Воля – важнейшее свойство романтического героя.
Надо сказать, что Гарри Поттер, по крайней мере в тех книгах, что уже получили признание читателей, соответствует всем этим характеристикам. Начнем с того, что он – ребенок, и как всякий ребенок он открыт миру и всему интересному в мире. В отличие от тоскливых персонажей «мистического натурализма» он смотрит на мир с любопытством и с ожиданием лучшего, даже если жизнь с самого начала уязвила его, а злые силы неотступно гоняются за ним, вызывая на борьбу. Жизнь, даже полная опасностей, оказывается полна смысла, и если Гарри ситуативно тоскует или скучает, новые события заставляют его встряхиваться и действовать, рискуя собой и ощущая вкус победы. Надо заметить, что тема смысла присутствует внутри текста Джоан Роулинг, она не проговаривается прямо, но все время заявляет о себе. В этом отношении очень удачен фильм, снятый по книге: зритель погружается в атмосферу интересной захватывающей сказки, где на фоне мрачного замка и привидений юные герои претерпевают фантастические, порой ужасные приключения, но в этих приключениях всегда есть вера в глубокий смысл происходящего и в его лучший исход, в них нет безнадежности и тупика, сопровождающих «взрослые» «здравые» книжки и фильмы.
Гарри понимает Добро и выбирает Добро, хотя внутри него существуют разные силы и способности, ведь, согласно сказке, змееустом был сам лорд Вольдеморт – воплощение зла, а Гарри тоже обладает этим даром. Волшебная шляпа предлагает Гарри пойти учиться на факультет злых волшебников, черных магов, но он отказывается и выбирает Гриффиндор, потому что НЕ ХОЧЕТ идти по пути темных сил.
Жизнь Гарри – это не ситуация выживания и самосохранения ( хотя ему приходится заботиться о своей жизни), а ситуация великого сражения, благородной борьбы. Гарри – герой, обладающий миссией, волшебники ждут от него особых способностей, крупных деяний, и он понимает, что должен соответствовать своей миссии. Долг оборонять Добро от Зла – добровольно принятый им на себя долг.
Наверное, моментом вдохновляющего оптимизма в романтической сказке о Гарри Поттере является то, что он никогда не остается один, в пустоте: есть глава Хогвартса – добрый волшебник Дамблдор, есть верные друзья и старший товарищ великан Хагрид. Со злом нельзя сразиться в одиночку.
Гарри Поттер решителен, но не жесток, хотя публикации о будущих томах литературного сериала намекают, что от книжки к книжке Гарри становится все ожесточеннее, а дальше и вовсе озлобится, раненный многими предательствами и разочарованиями, испытаниями и потерями. Впрочем, пока это не произошло. Сказки о Гарри Поттере – все еще добрые сказки, в которых персонажам жутко, но весело, опасно, но здорово, в которых есть романтические мечты, залихватская храбрость и то, что крайне трудно найти в нашей отечественной литературе последних пятнадцати лет – кураж. Кураж в том лучшем смысле слова, в котором его применяют, говоря об актерах на сцене, о бойцах в сражении, об укротителях, входящих в клетку к тигру. Кураж – это отсутствие страха жизни и отсутствие страха смерти, это когда жить так интересно, что вовсе не страшно. Как не хватает сейчас этого куража, этой детской романтической отчаянности, этой веселой смелости нашему сегодняшнему сознанию!
Философская общественность нашей страны вполне оценила и не оставила вниманием феномен Гарри Поттера, тем более, что кроме существующего в сетях Интерент «НИИ Гарри Поттера» – сайта, где собираются самостоятельные переводы книги отклики на нее, появились толстые романы-подражания, пытающиеся, но не способные повторить волшебную атмосферу Хогвартса. 17-18 октября 2003 года В РГГУ прошла конференция «Гарри Поттер и узники философской комнаты: порядок фантастического в современной российской культуре». В частности обсуждалось явление фанатства, увлеченности юных читателей фигурой Гарри и магическим духом сказки. С.Еремеева, давая обзор конференции, так пишет об этом: « Тему продолжила К.Прасолова, определив фэндом как безопасное и комфортное пространство реализации литературных амбиций. Объектом ее интереса стали продукты фанатской субкультуры – фанфикшен ( текст, создающийся на основе уже существующего произведения). Гарри Поттер – лидер среди фанфикшена, связанного с литературным источником, число созданных по его поводу произведений достигает 99 тысяч. То есть, получается, что мы имеем уникальный текст, который вызвал уникальную реакцию. Что это означает? Попадание в ситуацию? Происки пиара? Коммерческую провокацию? Докладчики все-таки чаще сходились на другом. Их позицию подытожила Д.Дубровская – источник фан-фикшена в самом тексте книги: текст устроен так, чтобы возбуждать воображение»38.
Текст, несомненно, возбуждает воображение и, хочется добавить, романтическую фантазию. Что касается «попадания в ситуацию», то, думаю, российский читатель действительно находит здесь темы, странным образом близкие отечественной душе, так долго погруженной в «низко-астральный» бытовизм.
Первая тема, это собственно тема судьбы. Как быть с судьбой? Как относиться к условиям нашей «заброшенности в мир», где мы застаем отечественную историю такой как она есть, а пути нашего собственного существования предзаданными? Сказка Дж.Роулинг как ни странно впрямую касается этого сюжета, потому что Гарри весь обусловлен предшествующей ему историей отношений его родителей с Темным Лордом. У него на лбу горит клеймо – результат столкновения со злом в младенческом возрасте, знак бессознательной победы. Все относятся к нему как к существу заведомо необычному, сам он себя ощущает тем, кто «без драки попал в большие забияки» и стесняется, поскольку сначала вовсе не чувствует себя соответствующим предпосланной ему миссии и ожиданиям окружающих. Но потом он принимает судьбу, он отвечает на брошенный ему вызов, хотя не без рефлексии и не без печали. ( Между прочим, аналогичная история происходит и с Фродо из произведений Толкиена).
Сказочный мальчик Гаррри Поттер поставлен в жесткие условия и в чем-то подобен античным героям, следующим року, хотя у него, как мы уже говорили, была возможность уклониться от судьбы, приняв иное решение, на которое его многократно искушают противники. Выбор тяжелой судьбы антагониста темных сил для Гарри сознателен – это путь Добра, и теперь его дальнейшая жизнь зависит в том числе от него самого.
Вторая тема – это тема обучения волшебству. Вся российская история – это ожидание доброго чуда, когда чудо не случается и благодать не нисходит, людям остается только погрузиться в пучину мелочного быта, низких страстей и все той же судьбы, которая предстает в облике коварной лесной-кладбищенской пакости – мелкого беса, водящего по кругу незадачливого путника ( любимый образ «мистического натурализма»: шла-шла девушка и невесть куда зашла…) Россия, рождавшая во все времена своих Левшей, способных подковать блоху, никогда всерьез не задумывалась над тем, что волшебство – это ремесло. Советский мифологический период создавали чародеи-недоучки с поломанными волшебными палочками, у которых как у Рона в фильме о Гарри Поттере вместо зверька получается чашка с крысиным хвостом. Отсюда – неверие в способность научиться, предпочтение пассивности, хитрости, приспособленчества, а то и просто пьянства. Школа волшебников может выпускать могучих чародеев, но для этого в ней надо прилежно и ответственно учиться.
Третья тема, близкая россиянину, это тема борьбы со злом и оборотничества зла. Одна из важнейших проблем Гарри – распознать, где друг, а где враг, кто подлинный радетель Добра, а кто – хитрый замаскированный прислужник Вольдеморта. При этом периодически происходят разоблачения и разочарования. Прямо как в нашей истории. Хотя в отличие от нас Гарри точно знает, кто является истинным полюсом зла, а кто никогда не изменит Добру (профессор Дамблдор, папаша Уизли и близкие друзья). Важно, что в романе Дж.Роулинг Зло – как и в жизни – активно, Гарри «со товарищи» прежде всего обороняется от него. Зло имеет своих полномочных представителей и свои ростки во всех общественных структурах магов ( а уж о маглах и говорить нечего), оно выражается в ненависти, в нетерпимости к «иным» и высокомерии, в разрушительности и жажде уничтожения, в стремлении безоговорочно подчинять себе других. Романтический герой Гарри Поттер не позволяет Злу себя сломать, и нам, смирившимся с господством зла, не мешало бы поучиться у него упорству в самообороне.
Наконец, книжка о Гарри Поттере – это книжка о непреходящих человеческих ценностях: дружбе, верности, терпимости, любви – о ценностях забытых нашим сознанием. Вся литература «мистического натурализма», просто натурализма, вся «ужастико-детективная» словесность просто не знает этих чувств. Стало модным купаться в безверии, смаковать детали человеческой подлости, с любопытством энтомолога рассматривать « мелких людишек», не способных на открытость, храбрость, верность. Гарри, Рон и Гермиона порой ссорятся между собой, но это существа с живой душой, способные на всю гамму человеческих отношений – без надрыва, без излома, без задней мысли. Так как бывает в детстве. И это тоже очень важно.
Я избрала эпиграфом к этому размышлению строчку из А.Вознесенского, строчка – шуточная, из стихотворения о выдуманной тогда смерти В.Высоцкого, и эпиграф – шуточный. Конечно, Гарри Поттер – не мессия для россиян, но живой интерес и приязнь к нему – это знак, что все еще может поправиться, поправиться в нашем собственном сознании, раз мы способны любить детскую книжку, симпатизировать романтическим героям, разделять их надежды и упования, сочувствовать их стремлению стать «настоящими волшебниками». И, может быть, не за горами тот день, когда изменяющаяся, трансформирующая себя Россия создаст своего собственного, не заемного романтического героя или героев, которые помогут нам быть решительнее и веселее в предстоящих трудных переходах по дорогам Истории.
1
Леонтьев Д.А. Психология смысла М., 1999. С.78.
2
Буркхардт Г. Непонятая чувственность// Это человек. Антология. М.1995. С.139.
3
Там же С.140.
4
Философский энциклопедический словарь М. 1999. С.183.
5
Эпштейн М. Н. Философия возможного СПб 2001. С.214.
6
Хайдеггер М. Бытие и время (§ 37 ) М. 1993. С.37.
7
Цветаева М. Флорентийские ночи //Новый мир. 1985. № 5. С. 158
8
Льюис К. Любовь. // Вопросы философии. 1989. № 8. С. 135
9
Изер В. Акты вымысла, или что фиктивно в фикциональном тексте// Немецкое философское литературоведение наших дней СПб 2001. С.200.
10
См. Шилков Ю.М. О природе фикционального дискурса// anthropology.ru/texts/shilkov/slinin.html; Ю.М.Шилков «История как вымысел или о «новом историзме» // www.dhlab.net/index.pxp?name=News@new_topic=3@pagenum=49
11
Изер В. «Акты вымысла или что фиктивно в фикциональном тексте»// Немецкое философское литературоведение наших дней (антология) СПб 2001. С. 209.
12
Шмид В. Нарратология М.2008. С.27.
13
Там же С.32.
14
Гудмен Н. Способы создания миров М.2001 С.234.
15
Савельева И.М., Полетаев А.В. Знание о прошлом: теория и история в двух томах. Т.1. конструирование прошлого СПб 2003. С.108.
16
Нуркова В. Свершенное продолжается6 Психология автобиографической памяти личности М. 2000. С.202-203.
17
Жеребкина И. Страсть СПб. 200.1 С.45-46.
18
Ялом И. Лечение от любви и другие психотерапевтические новеллы М. 2008. С.190-191.
19
Феррер Х. Новый взгляд на трансперсональную теорию М. 2004. С.71.
20
Я хорошо отдаю себе отчет в том, что термины «объект» и «объективное» не являются синонимами, но объект, как нечто, отличное от субъекта и противостоящее ему в качестве места приложения активности, тем не менее непосредственно связан с идеей «объективности» – независимости мира и его свойств от нашего сознания и воли.
21
Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Проблема человека в западной философии М. 1988. С.345.
22
Хант Г. О природе сознания с когнитивной, феноменологической и трансперсональной точек зрения М. 2004. С.116.
23
Голмен Д. Многообразие медитативного опыта Киев, 1993. С.53.
24
Там же С.55.
25
Уилбер К. Око духа М. 2002. С. 342-343.
26
Сатпрем Шри Ауробиндо или Путешествие сознания М. 1993. С.241.
27
Гуссерль Э. Картезианские медитации Собр. Сочинений т.1V М. 2001. С.57.
28
Молчанов В.И. Различение и опыт: феноменология неагрессивного сознания М. 2004 С. 61.
29
Гроф С. Космическая игра М. 1997. С.34.
30
Гегель Система наук. Часть первая Феноменология духа М. 1959. С.9.
31
Курицын В. Группа продленного дня (предисловие)//Пелевин В. Жизнь насекомых М. 1997. С.14-15.
32
Гроф С., Хэлифакс Д. Человек перед лицом смерти. Киев, 1996. С.63-64.
33
Шаталов А. Путешествие в страну мертвых// Дружба народов 2002, №2 (электронная версия).
34
Пигулевский В.О., Мирская Л.А. Символ и ирония Кишинев 1990.С.41.
35
Цитировано по В.Аксенов Затоваренная бочкотара // http://lib.aldebaran.ru/author/aksenov_vasilii/aksenov_vasilii_zatovarennaya_bochkotara/
36
Битов А. Литературный герой как герой //«Звезда» 2004 г.№1 //http://magasines.russ.ru/zvezda
37
http://sf.alarnet.com/vk/recen/un known 01.htm
38
Еремеева С. О множественности миров //Новое литературное обозрение 2003 №64 (электронная версия)