Читать книгу Слово о Сафари - Евгений Иванович Таганов - Страница 1
ОглавлениеДальневосточному гектару посвящается
«Бойтесь своих мечтаний – они могут сбываться»
Восточная мудрость
Глава 1. ПЕРЕМЕНА УЧАСТИ
Хотя свой герб у Сафари появился лишь в конце восьмидесятых годов, начать я хочу именно с него. Он представляет собой восьмиконечную золотую звезду, а в ней оранжевый мамонт со стрелой в боку. На четырёх лучах побольше – фамилии командоров-учредителей: Воронцова, Севрюгина, Чухнова и Кузьмина. Лучи поменьше, безымянные – наши жёны.
Выбор мамонта в качестве символа и талисмана многозначен. Это и физическая мощь, и консерватизм взглядов, и забытые ценности с призывом к их возрождению, и приманка для охотников «а ну-ка победи меня», и много чего ещё. Ну а стрела в боку мамонта – непременное условие нашего существования, мостик между крошечным сафарийским сообществом и недружелюбным окружением, мол, ваши укусы нам, что стрела мамонту.
Ныне этот герб красуется на четырёх наших особняках, висит в служебных и домашних кабинетах, обозначен на моторных яхтах, театральных ложах, на сиденьях представительских машин, столовом серебре и персональных пивных бокалах в добром десятке сафарийских пивбаров. По неписанному сафарийскому закону мы никогда не даём интервью, не позволяем фотографам снимать интерьер своих жилищ и никогда не опровергаем тот бред о Сафари, который всё же иногда просачивается в печать. Однако в последнее время нас всё чаще стали называть социально-финансовой пирамидой, паразитирующей на нещадной эксплуатации рядовых членов собственной общины, поэтому ничего не остаётся, как самим создать свою версию Сафари, что-то скрыв, а что-то приукрасив.
Итак, Минск, 1981 год.
До двадцати семи лет, до самого знакомства с Пашкой Воронцовым мы, трое бывших одноклассников, Севрюгин, Чухнов и я, жили самой обыкновенной жизнью коренных минчан: школа, институт, армия, скромная служба (Севрюгин – хирургом в поликлинике, Чухнов – переводчиком в издательстве, я – тренером по боксу во Дворце пионеров). Минск в ту пору был одновременно и полуторамиллионной столицей, и не самой последней провинцией (сразу за Ленинградом и Киевом), и бурно развивающейся новостройкой с преимущественно пришлым сельским населением, и нам в нём, несмотря на пресловутые сто двадцать в месяц, было и сытно, и комфортно, и даже слегка аристократично по сравнению со вчерашними молодыми колхозниками. Милиция и та, слыша нашу чистую без деревенского акцента русскую речь, не смела нас трогать и материть.
Летом мы любили забираться с палаткой к лесным озёрам на ловлю раков, по чернику и по грибы. Зимой же каждую субботу с большой флягой пива отправлялись во Дворец водного спорта, благо с абонементами у меня там не было никаких затруднений. Но собирались и просто так у кого-нибудь на дому, до одурения резались в тысячу и слушали Высоцкого, и такое времяпрепровождение вовсе не казалось нам пустым прожиганием жизни.
Все мы жили с родителями, причём только у барчука Чухнова, больше известного в миру как Аполлоныч, имелась своя отдельная комната. Хуже всего приходилось Вадиму Севрюгину, он жил вдвоём с матерью в однокомнатной квартире и все свои медицинские учебники изучал исключительно на кухне. Мне было проще, так как я делил свою комнату всего лишь с младшей сестрёнкой и сам прогонял её в гостиную к маме и бабушке. Впрочем, такой квартирный вопрос в конце семидесятых годов казался совершенно естественным делом, давая повод думать об отдельном кооперативном жилье, как о великой жизненном достижении.
Были, конечно, и другие цели. Аполлоныч после институтской практики в Англии, слегка тронулся рассудком и частенько вслух мечтал жениться на еврейке, чтобы по пути в Израиль застрять в каком-нибудь Лондоне или Париже. Вадим Севрюгин, доведённый до отчаянья кухонным уединением, несколько раз порывался податься в районные главврачи и даже дважды выезжал осматривать квартиры, которые ему там могли предоставить, но печное отопление и клозет на огороде загоняли его обратно в Минск. Я же из своих командировочных на детские соревнования тайком копил деньги на «Запорожец», с садистским удовольствием представляя, как мы, трое здоровенных лбов, будем потом упаковаться в это транспортное средство для лилипутов.
– Человек – это звучит обаятельно-непринужденно, – полагал Аполлоныч.
– Какой там! Человек – это звучит бестолково-терпеливо, – возражал ему наш хирург.
– А по мне человек – это звучит как одомашненный хищник, – мямлил я, сам не зная, что именно хотел сказать.
Явных командиров в нашей троице не было: Аполлоныч быстро чем-нибудь загорался, но Вадим со свойственным врачам цинизмом умел двумя-тремя фразами приводить его в чувство. К моему посредничеству они прибегали редко, знали, что я только идеальный исполнитель, который пороха никогда выдумывать не станет: поэтому договоритесь, пожалуйста, сначала между собой. Назвать нашу дружбу какой-либо выдающейся опять же было нельзя – испытаниям она не подвергалась, просто потому что никаких испытаний не происходило. Так по лёгкому в то время дружили очень многие бывшие одноклассники.
Первым в двадцать четыре года на бухгалтерше своей поликлиники женился Вадим Севрюгин. Златокудрая Ирэн была девушкой с ещё не сформировавшимися претензиями, и наш меланхоличный упрямец Вадим прямо весь светился оттого, что на свете есть женщина, считающая его пригодным к семейной жизни мужчиной. Они переехали жить в квартиру родителей Ирины, которые непонятно почему трепетали перед зятем-хирургом, и на некоторое время Вадим обрёл вполне гармоничное существование.
Я был на его свадьбе свидетелем, а третьекурсница пединститута Валентина, как лучшая подруга невесты, – свидетельницей. Два дня в тесном взаимодействии и под изрядным хмельком решили дело – и спустя два месяца мы тоже зарегистрировали свои отношения. Подаренные на свадьбу деньги позволили нам снять отдельную квартиру и с головой погрузиться в новую для себя самостийную жизнь. Мой отец умер, когда я был совсем маленький, Валентина тоже всю жизнь прожила с отчимом, поэтому, что такое полная нормальная семья нам приходилось узнавать исключительно на собственном опыте. Через год у нас родилась первая дочь, причем её рождение лишь на какой-то месяц отстало от появления на свет севрюгинского Герки.
Естественно, что сей двойной демографический подвиг только ещё сильней связал наши две семьи. И барчук Чухнов стал слегка выпадать из наших пеленочно-деталактных интересов. Вскоре, однако, его угораздило загреметь в следственную тюрьму – выгонял из троллейбуса троих распоясавшихся десятиклассников и двоих из них ненароком сильно помял. Месяц, проведённый за решёткой, так впечатлил нашего утончённо-фанаберистого полиглота, что когда на суде ему объявили лишь год исправительно-трудовых работ по месту службы, он на радостях немедленно сделал предложение Натали, своей молоденькой адвокатше. К сожалению, она была не еврейкой, а всего только западной белоруской с сильными польскими корнями, поэтому дверца в Израиль для Аполлоныча навсегда захлопнулась, чего он, впрочем, даже не заметил. Молодожёны отличались завидной вспыльчивостью и не отходчивостью, и в ссоре проводили времени больше, чем в семейной идиллии, тем не менее, родить через год сына сумели. Ершистая, языкастая (недаром что адвокатша) Натали тут же слегка обабилась, заметно помягчела и обрела вечную тему для бесконечного общения с Ирэн и Валентиной как более опытными молодыми мамами, и паритет в нашем, теперь уже семейном триумвирате вновь был восстановлен.
Это кстати именно Натали, когда мы в пять голосов насели на неё, дабы отучить от курения и таки отучили, заметила, что вместе всех нас объединяет главным образом умеренное употребление спиртного и отвращение к никотину, из-за чего мы не вписываемся в сильно пьющий и дымящий круг остальных своих знакомых и приятелей. Другим объединяющим фактором стала подаренная барчуку Чухнову на свадьбу его многочисленной родней «Лада»-четвёрка, которая всем была хороша, вот только вбиться в неё вшестером было, учитывая наши гренадерские габариты, ну никак невозможно. Пока женщины занимались чадами, это не ощущалось, но через год-два обещало великие обиды.
Тут как раз подоспело знакомство с Пашкой Воронцовым и его семейством, и наша команда стала не только ещё более монолитной, но приобрела совершенно иное качество, стиль жизни и направление.
Первая встреча с Пашкой случилась весной 1981 года прямо на нашей школьной улице. Втроём мы стояли возле «Лады», собираясь разойтись по домам, как вдруг подлетает нечто худое, длинношеее и требует подобрать лежащую в кустах пьяную бабу и отвезти ее домой. Аполлоныч был в прекрасном настроении и только отшутился в ответ, за что тут же получил от Пашки звонкую пощёчину. Мы с Вадимом только рты пораскрывали от изумления, не сомневаясь, что сейчас барчук размажет придурка по стенке. Но с Аполлонычем произошло то, что случается с волкодавом, которого атакует курица, защищая своих цыплят: он послушно пошёл в кусты и попытался тащить в машину несчастную пьянчужку. Однако та уже возле самой машины сама встала на ноги, обложила всех матом и нетвёрдой походкой удалилась прочь.
Следом за ней растворился в сумерках вечера и Пашка, даже не извинившись перед барчуком за беспокойство. В полном удовлетворении, как ни странно, остался именно Аполлоныч. Полученная пощёчина привела его лишь в восхищение: во-первых, потому что пощечина, а не плебейская зуботычина, во-вторых, – это каким же парнем надо быть, чтобы на такой наскок осмелиться!
Вторая его встреча с Воронцовым произошла через детей. Помимо своей службы в издательстве Аполлоныч подрабатывал частными уроками английского малышам, причём, чем меньше было ученику лет, тем интересней Чухнову было с ним возиться. И вот волею случая к нему в дом попали воронцовские Катя и Дрюня. И однажды вместо матери их привёл на занятия отец, сам Пашка. Слово за слово выяснилось, что он как раз сколачивает себе на шабашку бригаду из 3-4 человек для сборки во время отпуска дачных домиков. И так всё складно сложилось, что через неделю мы вчетвером уже заливали бетоном фундамент первой дачи.
Со смыслом жизни у Воронца был полный порядок: коль скоро человек единственное существо, способное управлять своей эволюцией, то вся его энергия и помыслы должны быть направлены на улучшение собственной популяции, на поиск такой формулы общественного устройства, которая была бы самой сбалансированной и всех удовлетворяла. То, что человечество уже шесть тысяч лет такой формулы отыскать не может, ничуть его не смущало – всё равно кто-то да найдёт, так почему бы не именно он, Пашка Воронцов.
Последовательно и играючи он расправился со всеми нашими прежними любимыми представлениями о Вселенной.
– Я видел однажды, что такое обаятельная непринуждённость, – сказал он Аполлонычу, – когда по Эрмитажу рядом со мной шла группа немецких школьников и очень мило в полный голос переговаривалась и аукалась. Как у нас все носятся с этой обаятельной непринуждённостью, а ведь это по сути всего лишь пассивное хамство. Разве ты каждый день не сталкиваешься как в транспорте, в очереди или в лифте рядом с тобой кто-то говорит о своих личных делах, совершенно не заботясь, что ты можешь думать о своём и не хочешь их слушать?
– Вполне согласен, что восемьдесят процентов людей ведут бестолково-терпеливую жизнь, – говорил Пашка Севрюгину. – Так, конечно, намного удобней. Плыть по течению, довольствоваться малым и делать всё как другие. Но малейший сбой в такой жизни делает человека несчастным. Любая смерть, любой развод, даже простое ограбление квартиры – и ты годами будешь приходить в себя. Да и вообще действовать вторым номером, только отвечая на вызов, брошенный тебе жизнью, – что может быть унизительней для человеческой гордости? Не лучше ли всегда самому работать первым номером?
– А что такое одомашненный хищник? – с пристрастием переспрашивал Воронец меня. – Как, как? «Настоящий мужик, готовый в нужный момент показать свои клыки?» Когда я слышу это увесистое «настоящий мужик» я немедленно представляю себе недоразвитое крестьянское чмо, которое собирает десять центнеров зерна с гектара, в то время как его братаны в Швеции и Финляндии собирают по сорок-пятьдесят центнеров. Ты это недоразумение называешь одомашненным хищником?
В работе Пашка был не столь агрессивен, никогда не стремился «рвать живот», всё делал в продуманном неспешном ритме, «по-европейски», как называл это Аполлоныч. Но как-то всегда так получалось, что объём сделанного бывал огромен, а усталости особой не чувствовалось. Вернее, ему не чувствовалось, а нам поначалу очень даже чувствовалось. Аполлоныч пытался даже роптать:
– Теперь я понимаю, что значит быть вьючным животным.
– А кто тебе сказал, что вьючные животные не влюблены в свои вьюки, – отвечал ему наш новоявленный бугор. – Влюбись и ты в свой вьюк – и всё будет в порядке.
– Чего я никогда не пойму, это почему любая шабашка оплачивается больше интеллектуального труда? – высказался по поводу и Севрюгин.
– Слухи о ценности интеллектуального труда сильно преувеличены, – отшутился Воронец. – Ну как может человек, который старательно проучился пятнадцать-семнадцать лет признать, что его специальность ничуть не выше работы слесаря или сантехника. Всё от непомерного тщеславия.
И это говорил краснодипломник Московского архитектурного института. Человек, который за месяц тяжелого физического труда не сказал ни одного матерного слова. И, тем не менее, его пренебрежение чистым умственным трудом было вовсе не для красного словца. Без деланья чего-нибудь собственными руками жизнь для Пашки Воронцова казалась неполноценной на самом деле.
Разумеется, всё это выяснилось не сразу – как всякий профессиональный сумасшедший, Пашка был крайне осмотрителен и сдержан на самые глубинные свои признания. Да и очень уж не вязался весь его облик хозяйского, умелого в любой работе тридцатилетнего мужика с теми идеями и прожектами, которым суждено было перевернуть раз и навсегда всю нашу жизнь. Ибо в отличие от нас, страдальцев малогабаритных хрущовок, Пашка проживал хоть и рядом с троллейбусной остановкой, но в частном доме, который постепенно расширял и вниз, и вверх, и в стороны, а на десяти сотках умудрялся откармливать поросёнка с козой и по десятку кур, уток и нутрий. Каждое утро начинал с того, что шёл с косой на ближайший пустырь за мешком травы, а вторую ходку делал в детсад за двумя ведрами пищевых отходов.
Это теперь, много лет спустя, любому очевидно, что пожизненный кормчий Сафари в то время всего лишь обкатывал на себе курс молодого сафарийца, а тогда мы, признаться, были здорово шокированы этими его помойными ведрами и всерьёз подумывали, не роняет ли нас в глазах окружающих подобная дружба.
Глядя на его неугомонную возню на шабашке, а потом и на домашнем подворье, как-то не верилось, что до двадцати лет он был образцом лени и праздности. Даже телевизор тяготился смотреть, всё бы только лежал на койке в своей общаге архитектурного института и смотрел в потолок, мечтая на машине времени оказаться в императорском Риме или в Киевской Руси и сотворить там нечто такое, что изменило бы весь ход мировой цивилизации в более гармоничную сторону.
И вдруг на третьем курсе минская подружка студентка журфака Жаннет прислала ему письмо с предложением руки и сердца, и с маленькой припиской, что если их брак состоится, то они смогут жить отдельно, переселив её бабушку Анфису из частного сектора в родительскую квартиру, а самим занять бабушкин домик из двух комнат и кухни-веранды. Пашка прочитал и удивился, а удивить его было всё равно что уговорить. В ближайшие выходные он выехал в Минск, и они с Жаннет подали заявление в загс. Будучи в курсе, как его подруге нелегко живётся с вечно ноющими родителями, Воронец рассматривал свой брак как жест доброй воли – помочь хорошему человеку переехать в отдельное жильё, а позже она, мол, сама увидит, что ни в какие мужья он ей не годится, и к пятому курсу, смотришь, они тихо-мирно разведутся.
Но вышло по-другому. Переезжающая в квартиру бабушка Анфиса лила столь горячие слезы по своей козе и поросёнку, что для будущего зодчего стало делом чести не только модернизировать сам дом, но и сохранить оставшуюся живность. И, засучив рукава, вчерашний сибарит превратился в запойного трудоголика, ухитряясь два года подряд неделю жить в Москве, а неделю в Минске и тянуть при этом на красный диплом. Сейчас такие «заграничные» мотания кажутся неподъёмными рядовым студентам, а тогда плацкарт в скором поезде по студенческому билету стоил пять с половиной рублей и был по силам даже на стипендию, особенно если к ней присоединялись заработки в стройотряде в какой-нибудь Тюмени или Якутии, как было у Воронца.
Под стать мужу расцвела в бабушкином доме и Жаннет. Тоже готова была с утра до ночи возиться по хозяйству и параллельно делать журналистскую карьеру, учить французский и музицировать на трёх музыкальных инструментах. Как настоящая гороскопная львица любила всё делать по высшему разряду: если в оперу, то только в партер, если перстень, то только с бриллиантом, если муж, то только семи пядей во лбу. Один за другим появились на свет Катька и Андрей-Дрюня, и брак, затеянный как нечто временное, полушутейное (по крайней мере, со стороны Пашки), вскоре вылился в показательно-образцовое супружество.
Именно тогда появилось у Воронца его любимое выражение: «Я – животное автономное», включающее в свою автономию жену, детей, работу в конторе и на земле, а также материальные запасы, рассчитанные не меньше, чем на год полной автономной жизни. Вот тогда ты не малахольный отшельник, а самый элитный член общества, осенённый редкой независимостью и непотопляемостью.
Когда человеку попадается великолепная книга, он обязательно стремится дать её прочитать своим знакомым. Так произошло и с Пашкой. Сагитировав нас на месяц строить дачи, он не мог удержаться, чтобы не заразить всех этой своей автономно-хозяйственной болезнью, самой лучшей болезнью на свете, как он считал.
Подходила к концу наша первая шабашка, мы все были довольны и компанией, и работой, и заработком, но уже ждали возврата домой на исходные позиции: Пашка к себе, мы к себе. И тут Вадим Севрюгин объявил, что его матери выделили дачный участок, но в стороне от электрички и не на что строить, и она собирается отказаться.
Как взвился Воронец! Как всех нас отчитал!
– Друзья вы или жлобы, которые каждый за себя? Умея уже строить дачи, вам не приходит в голову сложить свои деньги и работу и построить своему же товарищу дощатую хибару. Или завидно, что он будет иметь, а вы нет? Но личной собственности вообще в природе не существует, как вы этого не понимаете! Что он никого из вас в свою дачу не пустит? Или на каждом бревне напишет «Это мое, а не ваше»? Или застрелит бродягу, который зимой залезет в его дачу немного погреться? Он будет не собственником, а только персональным хранителем, смотрителем за тем, чтобы эти доски не приходили в негодность.
Тогда мы не обратили внимания на это его сакральное «но личной собственности в природе не существует», думали, что это у него просто так с языка сболтнулось, ещё не понимая, с каким великим магом и гипнотизером имеем дело.
Как следует устыжённые, мы сложились по 500 рублей и стройными рядами с шабашки перешли на строительство Севрюгинской дачи. Пашка тоже остался при нас, дабы мы случайно без него не разбежались. Через год мы ещё раз сложились и купили неподалёку от дачи нашего хирурга неказистую деревенскую хату с полугектаром земли на мою фамилию. Аполлонычу ничего не успели купить, во-первых, потому что у его родителей уже была дача, во-вторых, он получил трёхкомнатный кооператив, и общие деньги были брошены на его капитальное там обустройство, а в-третьих, наши планы на будущее уже успели кардинально измениться.
Но до всего этого были ещё памятные смотрины Пашкиного семейства. Официально мы отмечали успешное завершение нашей первой шабашки, а неофициально нам важно было узнать, как на Воронцовских домашних отреагируют наши жены, потому что хозяин хозяином, но если жены не ратифицируют, то уже ничто не поможет дальнейшему сближению. Похоже, видимо, в отношении Жанны рассуждал и Пашка, так что это были смотрины с обеих сторон.
Да и нам, мужикам, любопытно было взглянуть, что может сотворить с обыкновенным частным домом выпускник Архитектурного института.
Дома, собственно, оказалось два. Ничего не трогая в бабушкиной избе, Пашка пристроил к ней кирпичный модуль в три с половиной этажа. Внизу модуля был обширный подвал для сауны, мастерской и гаража ещё отсутствующей машины, середину занимал полуторный «рыцарский зал» с узкими стрельчатыми окнами, камином и деревянными антресолями-библиотекой, а над ним вместо нормального чердака – дворик-патио с глухими безоконными стенами и двухскатной стеклянной крышей, который служил не столько оранжереей, сколько местом, куда Воронец уединялся медитировать и получать ночные послания от луны и звезд.
Ещё больше чудес нас ожидало на приусадебном участке. Раз и навсегда отказавшись от минеральных удобрений, Пашка сам занимался «кормлением земли», складывая в обнесённые шифером компостную кучу всю возможную органику. Вся дождевая вода с крыши тоже собиралась в небольшой бетонный бассейн для нутрий и уток, откуда, удобренная ими, шла на полив огорода. Бетоном была огорожена и часть грядок, чтобы по весне их можно было накрывать стеклянными рамами и превращать в парники. Благодаря такой технологии с них за лето собиралось по два урожая.
Но женщин в первую очередь интересовала женщина, хозяйка. И та, естественно, тоже не подкачала. Двенадцать блюд, изысканная посуда, два торта домашней выпечки, собственные копчености, а из алкоголя, к нашему великому одобрению, – две скромных бутылочки шампанского. Мы, как и положено, явились с тремя бутылками водки, но они так нетронутыми и пролежали в холодильнике. Про них просто все забыли, потому что каким-то непонятным образом Жанне на протяжении шести часов удавалось втягивать в общий увлекательный разговор всех присутствующих.
Однако больше всего женщин поразило другое. Двоих детей (8 и 7 лет) было не видно и не слышно. Если они и появлялись в рыцарском или, как называла Жаннет, шевальерском зале, то обязательно карабкались к папе или маме на колени, чтобы сказать свою просьбу «на самое ушко» и тут же неслышно исчезнуть в другой комнате. Моя Валентина работала в тот момент учительницей начальных классов, но и она такую «странную» картину видела впервые. Зато её комплименты по поводу воспитании детей весьма расположили к ней обоих старших Воронцовых, как может похвала профессионала расположить к нему старательных неофитов-любителей.
Златокудрая Ирэн, у которой претензий и к мужу, и к семейной жизни уже накопилось предостаточно, тем временем глазами пожирала каждый жест, каждое слово хозяйки дома, пытаясь раскрыть её секрет, как можно вот так легко, непринуждённо царить над всем и всеми.
Натали, правда, попыталась схлестнуться с Жанной на театральной почве, но обнаружила в сопернице гораздо более сведущую театралку и вынуждена была откатиться назад.
Растаял даже всегда недоверчивый Севрюгин, остро почувствовав неуместность какой-либо подозрительности в таком необычном доме. А резной покрытый лаком деревянный диванчик, собственноручно изготовленный Пашкой, заставил его окончательно признать некоторое творческое превосходство над собой нашего дачного бригадира.
Что касается меня, то я в чёрной зависти почти весь вечер просидел на антресолях, изучая содержимое двух тысяч томов отлично подобранной воронцовской библиотеки.
Аполлоныч, тот больше млел от самого уровня общения, той малой капли псевдоэлитарности, какой ему всегда не доставало в нас с Вадимом. Его институтская стажировка в Англии, которой он всегда сильно щеголял, вдруг натолкнулась на Пашкину туристическую поездку в Чехословакию, когда выяснилось, что хозяин дома ничуть не хуже Чухнова разбирается в тонкостях западной жизни. Потом барчук с готовностью взялся за хозяйскую гитару, а Жанна подсела к пианино, и вдвоём они составили отличный дуэт, как по части музицирования, так и по части пения. Натали не на шутку взревновала и попыталась завязать с мужем привычную свару, но тут хозяйка неожиданно заговорила с Аполлонычем по-французски. Адвокатша прямо опешила и замолчала. Тем самым был раз навсегда найден универсальный способ гасить любую ссору среди Чухновых. Со временем мы все выучили по несколько французских фраз, с которыми обращались к Аполлонычу, стоило его жене только повысить голос, – и всё, Натали сразу утихала, словно вспомнив, что является благородной женой благородного мужа.
В общем, уровень нашего великосветского раута всё повышался и повышался, но в самый критический момент, когда нас должно было затошнить ото всего этого, Жаннет, извинившись, понесла еду поросенку и нутриям, мы увязались следом посмотреть – и демократический баланс тут же восстановился.
Такими уж они были эти Воронцовы: в вечернем платье и при галстуке – а рядом хлев, курятник, выгребная яма; грамотный разбор театрального спектакля – и тут же рецептура домашнего кваса, мочёных яблок, копчёных кур; обучение детей языкам, рисованию, музыке – и следом сколачивание рам для парников и доение козы.
Словом, это были семья и дом, куда хотелось приходить и перенимать навыки домашнего очага. И было даже странно, почему Пашка не может удовлетвориться тем, что имеет, а желает нянчиться с нами, самыми рядовыми обывателями.
– Видимо, срок подошёл ему самому, – определил после смотрин Севрюгин. – Пашкина автономность заполнила собой все десять приусадебных соток и стала в них тихо задыхаться.
– Ей понадобилось большее жизненное пространство, не в смысле географии, а в смысле наших душ, – подхватил его суждение Аполлоныч. – Ему теперь требуется вселиться в чужие тела, руки, черепную коробку. И мы, наверно, не самые худшие подопытные кролики, вот он и остановился на нас.
– А что делают с кроликами после опытов? На мясо или на мех? – ёрничал я.
– Нас с тобой только в анатомический театр, – отвечал мне Аполлоныч. – Вадим разрежет и посмотрит, что в нашей середке изменилось.
Но такие шуточки вместо того, чтобы как-то отвращать нас от нашего экспериментатора лишь сильней к нему привлекали. Просто в окружающей всеобщей пассивной жизни было очень удивительно встретить человека, которому по-настоящему надо что-то своё.
Коньком Воронца была целесообразность всего и всех. Что и сколько нужно человеку читать, чтобы и немного, и немало, сколько тратить на себя в день воды и электричества, сколько производить на своем огороде, чтобы было оптимальное сочетание с твоей главной службой. Такими вопросами изводил он себя и тех, кто хотел его слушать. Мы хотели, и, ощущая нашу отзывчивость, Пашка потихоньку и сам проникался к нам доверием.
Переломным стал следующий 1982 год, после покупки фазенды для меня. На одних ежедневных переездах туда-сюда на Аполлоновском пикапе мы стали терять бездну времени, стараясь успеть и на службе, и на шабашке, и на нашей уже объединенной огородной системе, и тогда было принято радикальное решение уволиться с основной работы. Пять месяцев шабашки вдвое перекрывали нашу годовую зарплату – так чего церемониться? Беспокоились только, как к этому отнесутся жёны. Но наши боевые подруги уже вовсю мечтали о второй легковушке для своих дамских разъездов, поэтому общее мужнее увольнение прошло при их полном благословении.
По серьёзному возражали только родители. Для них, помнящих ещё сталинские порядки, любые большие зарплаты выглядели явным жульничеством, за которым рано или поздно должно последовать тюремное наказание. Строгая тётя Зина, мать Севрюгина не поленилась даже съездить в шевальерский замок Воронцовых, чтобы «разобраться» с нашим бугром лично:
– Мой сын не для того семь лет в мединституте отучился, чтобы коровники теперь строить! Ему уже не двадцать лет, чтобы такими глупостями заниматься.
– Вообще-то мы планировали вчетвером податься в Магаданскую область в вольные золотодобытчики, – отвечал ей Пашка. – Я с трудом уговорил их остаться в Белоруссии. Вы хотите, чтобы мы подались на Колыму? Мы подадимся.
Как было тёте Зине не благодарить его за то, что «мы» загубим жизнь её сына не полностью, а только наполовину.
Два последующих года нашу авантюру полностью оправдали. Первый год, правда, вышел относительно безденежным – все заработки уходили на то, чтобы привести в единый севооборот четыре земельных участка, включая уже и дачу родителей Чухнова, которых совместными усилиями нам удалось почти устранить от дачных дел. Зато на второй год, когда дарами земли мы смогли помимо самих себя обеспечить на Пашкином подворье две козы, четырех поросят, по двадцать кур и нутрий, то сразу почувствовали, как сумма, необходимая на второе авто, стала быстро накапливаться в нашем общем котле, куда мы складывали половину своего заработка на шабашке. Вдобавок Воронец сделал сильный тактический ход, назначив казначеем Севрюгина. Получив в руки всю исполнительную денежную власть, Вадим уже не так вмешивался в законодательную власть нашего зодчего.
Будучи старше нас всего на каких-то три года, Пашка, не успели мы оглянуться, стал нашим непререкаемым авторитетом не только в работе и в ведении натурального хозяйства, но и в повседневной жизни. В личном общении он вовсе не походил на восторженного краснобая, готового часами ублажать новую для себя приятную компанию. Напротив, часто отмалчивался, вежливо пережидая наше фонтанирующее пустословие. Зажечь его могли лишь слова-действия, предлагающие сделать хоть малейшее улучшение окружающей среды обитания. Тут он сразу их подхватывал и превращался в термоядерную личность, которой немыслимо было противоречить, а хотелось только весело подчиняться. Поэтому в любые затянувшиеся разговорные паузы мы сами вынуждены были, чтобы не оказаться людьми, с которыми скучно, выходить на его любимые темы и развивать их всё дальше и дальше.
Так, Аполлоныч однажды неосмотрительно пошутил, что можно, кроме материальных ценностей, объединять ещё и духовные, и его Натали немедленно получила задание переписать в единый каталог четыре наших домашних библиотеки, Жаннет поручили обеспечить все наши семейные встречи отборной музыкальной программой, а самому Чухнову выделили энную сумму на покупку видеокассет для общего, дорогого и редкого в то время видика.
В другой раз Вадим посетовал, что жена слишком много времени и денег тратит на парикмахерские, и в нашем дружном октаэдре возник собственный цирюльник – чухновская Натали. Сначала ей было позволено измываться лишь над мужскими причёсками, но вскоре дошёл черёд и до женских. Потом точно так же и меня превратили в штатного электрика и антеннщика. От роли домашнего сантехника Вадим и Аполлоныч, правда, сумели отвертеться (пообещав взамен профессионально освоить экономическую и киноведческую науку), и Пашка в назидание им взял все унитазы на себя. Ирэн смела пыль с бабушкиной швейной машиной и под руководством Жанны вовсю осваивала швейное ремесло, а спустя какое-то время они вдвоём уже примеривались к пошиву нутриевых курток и шапок. Не осталась в стороне и моя Валентина. Ей на день рождения подарили вязальную машину и с тех пор о существовании магазинных свитеров и жилетов мы быстро стали забывать.
Разумеется, одной шабашки, совместного хозяйства и времяпрепровождения для подлинного сближения взрослых семейных людей было всё же маловато, требовалось что-то ещё, чтобы мы все почувствовали себя одной группы крови. Таким недостающим звеном, как я сейчас понимаю, стал для нас организованный Жаннет литературный салон. Получив от Натали полный каталог наших библиотек, она распределила, кому какие выписывать литературные журналы, и составила список недостающих книг для нашего полного филологического образования, поручив казначею-доктору самому все их закупить у букинистов на чёрном рынке.
Сон на чердаке под звёздным небом, между тем, уже внушал нашему предводителю, что второй легковушкой не спасешься, что мелкотравчатое копание огородных грядок – тупиковый путь, что надо действовать и шире, и глубже. Ехать в лесную глушь, искать там покинутую деревню и жить в ней стационарно. Питаться чистыми продуктами, читать книги, смотреть по видику отборные фильмы и опытным путем создавать интеллектуально-трудовую зграю. В белорусском языке слово «сграя» означало не просто стаю, а волчью стаю, на что немедленно среагировал Севрюгин:
– И нас как волков сразу начнут отстреливать.
– Ну, если подставляться не будем, то и не отстрелят, – спокойно отвечал Воронец.
– А как ты себе это представляешь: создать новое поселение без разрешений райкомов и сельсоветов?
– Какая проблема: объявим ударную комсомольскую стройку – и вперёд, – саркастически вставился Чухнов. – Одна заковыка – мы уже не комсомольцы.
Пашка молчал, давая возможность новым умственным семенам, как следует прорасти в нас. Человек не запрограммирован природой жить в миллионных городах, полагал он. Оптимальная его группа – это родовая община, которая тысячелетиями искала в других родах только невест и собутыльников на общих праздниках и изредка защиты против вражеского вторжения. Сейчас в пользу мегаполисов, по сути, есть лишь три фактора: Карьера, Динамика жизни и Развлечения. Но почему нельзя достичь этого в небольшой группе, избежав при этом сволочного стадного жлобства? Разве собственная жизнь не пример для вас возможного человеческого единения? То ты был один, один, а женился и стал вдвоём, вдвоём. И организм перестроился, ничего с ним не случилось. А почему этому организму не превратиться в восьмиголовую или тридцатиголовую гидру? Что мешает? Только психология. Поэтому поступай всегда вопреки жлобам и скептикам – и всё будет в порядке. Жлоб для другого палец о палец не ударит, а ты о комфорте соседа только и думай, скептик говорит: невозможно, а ты: а я попробую.
Мы не знали, что и думать. На словах это выглядело, если и не убедительно, то весьма привлекательно. Особенно когда Пашка развивал свою теорию «просвещённого колхоза» дальше. Мол, деревня в лесной глуши лишь самое начало. Почему в Америку бегут не задумываясь? Потому что эмигрантам первое время подстилают мягкую соломку. И как только у нас появится дополнительное благоустроенное жилье, желающих в нём поселиться выстроится целая очередь, так что нам ещё придётся и выбирать. А мы и будем выбирать, потому что обязательность заботы о ближнем предполагает обязательную симпатию, и если новичок будет хоть чем-то не нравиться любому из нас, но он не будет принят в нашу зграю ни по каким другим доводам. А с подходящими симпатягами совсем нетрудно будет начать постепенное вытеснение из деревни, а потом и из всего колхоза аборигенов. И наконец мы сами превратимся в просвещённый колхоз, который в силу своих дипломов и внутренней сплочённости сможет противостоять любому давлению власть имущих и заживёт этаким независимым греческим полисом, который, как известно, представлял собой вершину развития человеческой цивилизации.
Успехи на шабашке и на огородных грядках вскружили нам головы, и мы уже не видели для себя ничего невозможного. Неужели будем хозяйничать хуже пьянчуг-механизаторов и грязнуль-доярок? Или заскучаем по топоту пьяных соседей над головой? Это мы-то, которые уже чувствовали себя хорошо и самодостаточно только в кругу своего октаэдра, так что любой новый посетитель воспринимался нами как чужеродное тело, и если по каким-то причинам два-три дня не собирались вместе, то испытывали заметный дискомфорт. И что существенное, в принципе, может измениться, если мы из одних стен переместимся в другие, где ничто не будет мешать нашим сборищам, вкалыванью и взаимному самообразованию?
Все пять теплых месяцев 1983 года наша бригада кочевала из колхоза в колхоз, довольствуясь мелкими шабашками и не столько работая, сколько примеряя на себя нужную лесную деревню. И тут нас ждало огромное разочарование. И трудно было даже понять, отчего? То ли от почерневших изб с крошечными оконцами, то ли от непородистого и зачуханного деревенского народца, то ли от печати уныния столетий лежащей на всём и всех. Слиться хоть ненадолго с этими реальными людьми и халупами в одно целое казалось немыслимым и гибельным. Мы словно воочию видели, как сами рядом с ними опускаемся, грубеем, забываем лишние знания и погружаемся в вековечную дрему или беспробудное пьянство.
Понял это и Пашка, но тут же сумел найти причину. Мол, нам здесь не хватает и не будет хватать «вросших ног», без которых мы обречены себя чувствовать неуверенно. Само это понятие явилось Воронцу во сне, на очередном нашем шабашническом пристанище, и я был первый, кому он рассказал о нём. Разбуди он Вадима или Аполлоныча, те бы просто послали его и завернулись на другой бок. Я же покорно накинул на себя фуфайку, вылез из трухлявой хаты наружу и стал слушать захлебывающего обилием мыслей Пашку в унисон с первыми петухами.
Тут было всё: и освоение русскими землепроходцами огромных бесхозных территорий, и тысячелетие кровавых, но победоносных войн, и феномен казачества. Словом, путь к родовой общине друзей-побратимов лежал через казачью станицу, никак не иначе. И надо не вселяться в чужие покинутые брёвна, способные сгореть от одной завистливой спички, а самим строить острог, замок, детинец, цитадель, и когда ноги в неё врастут, до последнего защищать в ней свою общинную самостийность.
Наутро тема была продолжена за общим столом. И это был тот редкий случай, когда мы сами предложили улучшение Пашкиной идеи. Мол, острог не острог, но нам действительно нужно достаточно гиблое место, чтобы никому из местных не было нужды претендовать на него, скажем, край болота или излучина реки. А со временем, когда мы там всё окультурим и наберёмся сил, пусть только попробуют согнать, будут иметь бледный вид.
Когда мы всё так Воронцу растолковали и стали перебирать, где в Белоруссии знаем такие места, он возьми и сказани: а я знаю куда надо. Нам с Севрюгой и барчуком даже переглядываться не пришлось, чтобы возликовать про себя: вот ты и попался, Пашка Воронцов, тут всему твоему верховодству и конец пришёл. Потому что в тайниках души Пашку мы недолюбливали, как могут недолюбливать заурядности по-настоящему яркую личность.
Да и трудно было удержаться от злорадной усмешки, так как он предложил отправиться совсем рядом за десять тысяч вёрст и поселиться в Приморье на одном из прибрежных островов, где когда-то нёс лейтенантскую службу его отец. И ведь имел дело не с пятнадцатилетними тимуровцами, а с тридцатилетними мужиками, глупость и наивняк которых вовсе не так беспредельны, как ему кажется. Наверно, Пашка что-то такое почуял в нашем настроении (интуиция у него была ещё та!), потому что уже через день предложил поехать с кем-нибудь из нас на разведку. Но никто не согласился. Подразумевалось, что мы полностью доверяем вкусу и выбору своего генерала-аншефа.
В общем, доработали до первого снега, поделили бабки и стали свозить в шевальерский замок со своих фазенд заготовленные зимние корма, а Воронец подался в Приморье договариваться там о новой шабашке. Дорогу и гостиницу ему мы оплатили, а вот на суточные пожадничали. Поэтому через две недели он вернулся крайне исхудалым, но сияющим. В наказание нам в подробности входить не стал, сказал, сами всё увидите.
И по весне 1984 года, отгуляв майские праздники, двинулись мы всем своим зграйским табором в самолётный не близкий путь, получивший с лёгкой руки Аполлоныча название Сафари, как символа полуохотничьего путешествия в тигрино-медвежью тайгу. Женщины даже с работы не увольнялись, взяли отпуска, настолько не сомневались, что это для их мужей очередная шабашка и не более того. А пятеро детей от 4 до 11 лет специально были ими прихвачены с собой, как самая надёжная страховка от возможных мужских глупостей. Пашка всю дорогу заметно нервничал, боялся какой-нибудь случайности, способной помешать нам добраться до земли обетованной. Но никто из детей не потерялся, и ни одна нога по пути сломана не была и во Владивосток на трёх перекладных самолётах мы прибыли точно по расписанию. Там тоже ни один пограничник не помешал нам сесть на «Метеор», и через час мы были уже в Лазурном, посёлке городского типа, состоящем из сотни пятиэтажек, тупиковой железнодорожной станции, крошечного морского причала с одиноким портальным краном и гниющих вокруг остовов брошенных судов.
С причала уже открывался великолепный вид на цель нашего вояжа – Симеонов остров: покрытые лесом сопки и скалы в трёх километрах от материка, и прямо по курсу его визитная карточка – аккуратная, на полкилометра, пирамида Заячьей сопки, рядом с которой едва различался одноимённый с островом посёлок.
– Там, наверно, и электричества нет, – высказался доктор.
– Похоже на шизо для всех дальневосточных зэков, – предположил Чухнов.
– И что, сюда с детьми!? – не на шутку перепугалась моя Валентина.
– Да не слушай ты их. Они тебе сейчас и про людоедов на острове наплетут, – успокоила её Ирэн.
– А нас точно здесь ждут? – с подозрением посмотрела на мужа Жаннет.
– Ну, если не ждут, переночуем где-нибудь под кустиком и домой полетим, – непривычно резко отвечал ей Пашка.
На него в тот момент тяжело было смотреть. Обросший трёхдневной щетиной с ввалившимися щеками и болезненно мерцающими глазами он был похож на барона Мюнхгаузена, готового вытащить себя вместе с конём за волосы из топкого болота. Какой-то вихрастый парень спросил у него закурить и тут же отскочил, как ошпаренный натолкнувшись на остекленнелый взгляд нашего кормчего.
Полтора часа торчать на Лазурненском причале оказалось совсем не скучно: мы разглядывали едущую на остров публику, та глазела на нас. К нашему большому облегчению деревенского в островитянах было мало, даже бабули одевались как сельские учителя, в нарядах же среднего поколения и молодёжи вообще шёл какой-то непонятный разнобой. Лишь когда на причал подкатили двое подростков на крошечных японских мопедах, мы поняли, в чём тут дело: всё шмотьё тоже было из Страны восходящего солнца.
На остров на пароме прибыли уже в глубокие сумерки. Торопливо, насколько позволяли трехпудовые рюкзаки прошли главной улицей поселка и углубились в лес. Воронец знал, куда вел, и через полчаса дал команду ставить палатки. При свете фонариков кое-как их натянули, напоили измученную детвору чаем из термосов и дружно завалились спать.
Наутро всех разбудил топот десятков копыт.
– Это олени, – крикнул из своей палатки Воронец. Ну, олени так олени. И мы стали выползать на свет божий и смотреть, куда это нас угораздило.
Наш лагерь находился у ручья с прозрачной и, как вскоре выяснилось, вполне питьевой водой. Рядом проходила дорога, по которой мы пришли. За ней начинался подъём на главную островную доминанту – Заячью сопку. Низкорослый дубовый лес вокруг имел странный вид: в нём совершенно не было подлеска, зато под ногами сколько угодно острых камней. Пашка объяснил отсутствие кустов избытком оленей: всё, сволочи, сжирают, происхождение камней являлось загадкой и для него. Наскоро позавтракав и оставив на женщин детей, мы пошли осматриваться более основательно. Пашка давал пояснения как заправский гид.
Остров, несмотря на кажущуюся обозримость, простирался на 10 километров с севера на юг и на 6 вёрст с востока на запад. Со всех сторон он был окружён высоким скалистым обрывом и узкой полосой пляжа, уходящей в каменистое мелководье. Лишь на севере по направлению к Большой земле находилась обширная подковообразная бухта, удобная для причала судов, вдоль нее тянулся посёлок рыбаков и звероводов. Благодаря бухте остров по форме напоминал палитру художника с несколько вытянутым на северо-востоке по направлению к материку полуостровом, на котором расположился наш бивуак. На две с половиной тысячи жителей здесь приходилось 50 тысяч клеточных норок и 4 тысячи полувольных пятнистых оленей для производства пантакрина.
Наши палатки располагались на западном склоне Заячьей сопки на относительно ровной полосе вдоль берега моря. Ручей, который возле нас весело журчал на дне двухметровой канавы, через триста метров впадал в бухту по дну уже настоящего каньона. Проследив его впадение, мы очутились на пятнадцатиметровом обрыве, откуда был виден и островной поселок с рыбачьими судёнышками, и дальние пятиэтажки Лазурного. Что и говорить, место для обоснования было самое стратегическое. Вадиму немного не понравилась грунтовая дорога, проходящая рядом с лагерем, но она оказалась в полном смысле «Дорогой в никуда», просто обрываясь через полтора километра на северной оконечности острова в заброшенном мраморном карьере. Как будто кто специально придумал её для соединения нас с остальным миром.
Если Пашка и хотел найти место, где бы мы ощущали пустоту за своей спиной и могли с полным правом сказать: «Мы здесь – начало всему», то более удачной географической и психологической точки нельзя было и придумать.
Первая экскурсия в посёлок произвела вместе и тягостное, и отрадное впечатление. Чахлые сады, некрашеные штакетники и неухоженные усадьбы, горы шлака, мусора и навоза, свиньи и плюгавые собачонки прямо на улицах. Понравились же признаки цивилизации: десяток двухэтажных многоквартирных домов, машинный двор с техникой на любой вкус, клуб, хлебопекарня, маленькие, наполненные самым необходимым магазинчики.
Естественно, что Пашка никого не предупредил о наших семействах: «Зачем заранее получать отрицательный ответ?» И для местного начальства это явилось большим сюрпризом. Шабашников в палатках и с семьями – такого тут ещё не видели. Просьба же выдать нам лошадь с телегой и плугом окончательно привела их в замешательство.
Неудачным было и первое знакомство с рядовыми симеонцами. Два рыбака, отец и сын, завернули к нам на мотоцикле под вечер на огонек с бутылкой водки и кулём пойманной рыбы. Рыбу мы приняли, а от водки отказались. Рыбаки распили её сами – здесь мы невольны были им помешать. Затем был долгий застольный разговор, под конец которого гости расслабились и стали подпускать матерка в свою речь. Наши домочадцы уже отправились на покой, и Пашка был на этом острове, наверно, первым мужиком, который запретил в своем присутствии сквернословить другим мужикам, без спасительной ссылки на нежные уши женщин и детей, просто потому, что ему самому противно это слушать. Рыбаки были порядком ошарашены, не знали, сердиться им или смеяться. Попереглядывались между собой и заторопились уезжать. Так с первого же дня была установлена чёткая дистанция между нами и местным населением.
Мы не узнавали своего бугра, человека, в общем-то, деликатного и терпимого. За какие-то сутки перелёта образ предстоящей благостной коммуны сменился у него образом светского монастыря с предельно жёстким уставом. Мол, нам самим ещё тянуться и тянуться к верхним ступеням совершенства, так зачем же подыгрывать черни и спрыгивать вниз на ступени, которые мы уже преодолели? А насчёт того, что подумают другие, давайте придерживаться нашего старого правила: никогда не бездельничать больше пяти минут кряду. Проверено было в Европе, лучшим противоядием против дурной репутации будет и здесь, в Азии.
Уже на следующий день, ещё как следует не оклемавшись от смены семи часовых поясов, мы вышли на объект: дряхлый свинарник, который должны были обновить. Параллельно занимались обустройством своей бивуачной жизни: расчищали поляну для огорода, устраивали летнюю кухню, туалет, душ, из спиленных дубов готовили бревна для бани.
Каждый день приносил все новые сведенья о самом острове. Обнаруживали то каскад мелких живописных водопадов и глубокую карстовую пещеру, то изумительные, уединённые скалистые бухточки и короткую речушку Красную с нерестами горбуши, то настоящие альпийские луга и крупное озеро Гусиное с плантацией редчайшего лотоса. Другими словами, великолепный природный музей, до которого никому не было никакого дела.
Жизнь посёлка тоже отличалась своеобразием. Два его хозяина: Рыбзавод с дюжиной судёнышек прибрежного лова и Зверосовхоз, хозяйственно дополняя друг друга, вовсе не сливались между собой в одно целое. В первом царила вольница сезонной наёмной силы, во втором – стремление поживиться крадеными норковыми шкурками и дармовой олениной. Особый колорит вносила женская общага с вербованными раздельщицами рыбы. К счастью, обе поселковые популяции предпочитали выяснять по пьянке отношения только между собой, игнорируя всякую третью публику, из-за чего остров служил раем для многочисленных палаточных туристов.
Мы вошли в эту жизнь без всякого напряжения. Поздняя приморская весна постепенно набирала силу, становилось теплее, зелёный иней распустившихся почек превращался в зрелую листву, мелкая лесная живность всё смелее посещала наш лагерь, радуя своим «гостеванием» не только детей, но и отцов семейств.
Ну, а как с издевающимся смехом над Пашкиной идеей нас здесь поселить? Мы держали его про запас целых две недели: надо было осмотреться, да и втянуться в шабашку, от которой мы не собирались отказываться. Но потом настал момент, когда четверть гектара огорода была обработана и засеяна, и если на сезон, то в самый раз, а если с продолжением, то надо сажать раза в четыре больше. Пашка молчал, мы тоже не рвались к самому главному своему разговору. А в один прекрасный вечер, когда мы, размягчённые едой и усталостью, совсем потеряли бдительность, Воронец просто взял лист бумаги и нарисовал нам эскиз «Террасного полиса» на 100 семей, зря что ли имел диплом архитектора и знал на чём обскакать простаков.
«Полис» состоял из шлакобетонных домов-террас, ступеньками поднимающихся на Заячью сопку. Всё в них было просто, нарядно и целесообразно. На нижних этажах мастерские, клуб и школа, а над ними – просторные квартиры с закрытыми садами-двориками, куда не мог заглянуть никто посторонний. Чем не идеальное слияние квартирного с коттеджным? А хозяйственные дворы с мини-полями отдельно у подножия сопки.
– Но это же дурдом всем быть в одном здании, – пробовал возразить Вадим. – А вибрация от станков, а детские вопли?
– Этого не будет? Тебе что, всю техническую документацию представить? – отвечал ему Пашка.
– И мы как горные козы будем скакать по этажам вверх и вниз? – полюбопытствовала Натали.
– Только вниз. Вот здесь посередине будет проходить эскалатор на самый верх, – показал ей главный сафарийский зодчий.
– Все люди всегда стремятся выбраться из коммуналок, а ты нас, наоборот, в них навечно поселить хочешь, – выразила своё сомнение Жаннет.
– Для особо гордых и независимых построим отдельные дачи.
Мы посмотрели на эскиз, почесали затылки и сказали: «Ну что ж, годится». Вдруг выяснилось, что у всех успели созреть собственные планы насчёт местной колонизации. Море, горы, лес, робинзонада со всеми удобствами оказались слишком большой приманкой. Ещё в одиночку человек был как-то застрахован: попробуй-ка поселись в лесу один, да ни в каком-нибудь тепличном Уолдене, а рядом с единоплеменными русскими каннибалами, всегда готовыми сожрать тебя только за привычку иначе нос утирать. Но четверо уверенных в себе мужиков, от 185 до 195 сантиметров ростом, приехавших именно с целью поселиться здесь, были не в силах противостоять рвущемуся наружу созидательному началу.
Доктор-казначей Севрюгин, лучше всех воспринявший Пашкины идеи материальной оптимальности, настроился на получение Нобелевской премии по экономике за свою модель сафарийской безотходной жизни.
Его Ирина, уже настолько срослась с бабушкиной швейной машиной, что давно мнила себя несостоявшимся кутюрье, и теперь тихо грезила о том, что здесь, на краю света, мы никуда не денемся и будем носить всё, что она нам ни сошьёт.
Переводчик-драчун Аполлоныч раздувал ноздри, дабы превратить остров в дальневосточную Асканию-Нову, в сафари-парк с зебрами, слонами и носорогами, среди которых в закрытых машинах раскатывали бы посетители. Особенно его грела псевдонаучная идея обратной селекцией превратить быков и лошадей в туров и тарпанов.
Натали тоже пребывала в полном восторге от буйства приморской растительности и за будущие урожаи арбузов и винограда не прочь была отдать любые перспективы своей адвокатской карьеры в Минске.
Жаннет, хоть и работала в главной белорусской газете, всегда мечтала уйти из журналистики. Но только во что-нибудь не менее весомое и престижное. Например, учредив на Симеоне собственную музыкальную школу.
Похоже думала и моя Валентина. В её биографии была педпрактика в детском доме, и она считала, что в будущем каждая наша семья должна взять на воспитание не меньше двоих детей, желательно мулатов или с наследственными болезнями, и островная жизнь – идеальное место для реализации такой цели. Другие жены, впрочем, пока не очень спешили ей аплодировать.
Даже младшая детвора, подговоренная более старшими воронцовскими отпрысками, и та открывала свои клювики и пищала, что тоже хочет жить «у моля, у пляза».
Что же касается Пашки, то он как бы весь замер в напряжённом ожидании, ещё не ведая, а только предчувствуя, какой размах может приобрести его скромная идея «просвещённого колхоза».
Да что там говорить, я сам, на что уж был навсенаплевист, и то заразился общим вирусом и также рисовал в воображении океанскую яхту вскладчину и походы на ней к каким-нибудь Маркизским островам. Особенно аппетитно было видение, как мы восходим на её борт в полуверсте от собственных спален.
Сыграло свою роль и то, что у нас появился первый солидный союзник, вернувшийся из отпуска директор зверосовхоза Заремба. Тридцатипятилетний симпатичный парнишка, он был родом с Брянщины и воспринял нас как земляков. Приехал сюда по распределению после московского вуза, и сразу стал воинственным патриотом Симеона. Поэтому и наши осторожные намёки на долгосрочное сотрудничество встретил с безоговорочным одобрением и обещал любую помощь – больно ему всё в нас нравилось.
Не было противодействия и со стороны неожиданно нагрянувшую в зверосовхоз проверяющей комиссии, которую больше интересовали наши наряды, чем вырубки и земельные захваты. Вообще здесь, в Приморье, нас этим долго не попрекали, находя естественным использование окружающих ресурсов себе на прокорм. Беда была, что мало кто из местных сам к этому стремился, а не наоборот.
Словом, ни малейшего недовольства, в какой медвежий угол затащил нас Пашка, никем высказано не было. Однако, совпав в стратегии, мы разошлись с жёнами в тактике. В их эфирном женском сознании до сих пор как-то ускользало, что сельская община – это не только весёленькие грядки и пасторальные козочки с курочками, а, прежде всего, ненасытные свиньи и требовательные коровы, гектары сенокосов и кормовой свеклы. И когда выяснилось, что всё это готово появиться хоть сейчас, они резко дали задний ход. Зароптали, что надо перезимовать в Минске, а уж со следующего года впрягаться, как следует.
Но мы-то понимали, что никакого следующего года не получится. Наша шабашка уже изжила себя, и надо было либо разбегаться в разные стороны, либо перерастать во что-то другое. Сопротивление жён только раззадорило, если ещё и сохранялись какие-то сомнения, то теперь они сменились чугунным – остаёмся! Чем вообще привлекателен тяжёлый физический труд, так тем, что ты всегда после него чувствуешь свою правоту. Наверно и патриархат сменил матриархат, когда вместо женской мотыги появился мужской плуг. «Замолчи, дура, – сказал в тот день мужчина женщине, – теперь я тебя кормлю и буду сам всё решать».
Уже наутро на казённом свинарнике состоялся наш первый тайный шевальерский совет, где решено было забрать у жён все деньги и паспорта и никуда с острова не пускать в самом прямом смысле. К нашему удивлению, это удалось довольно легко. Видимо, весь предыдущий опыт убедил наших подруг, что мы авантюристы лишь до известного предела, и когда их отпуска закончатся, мы сами побежим покупать им билеты на самолет.
Вместо этого мы послали телеграммы в их конторы с просьбой о расчёте и высылке трудовых книжек и купили у выезжающей с острова главной молочницы, бабки Афанасьихи, три коровы и телочку. Что тут началось! И слезы, и крики, и полное игнорирование нашей удачной покупки. Но, к счастью, никто не рванул самоходом пробиваться на родину, чего мы опасались больше всего. А бойкот нам, мужикам, ерунда! Ну покормимся, обстираемся и поспим отдельно неделю-другую – это ли трагедия?
Зато какое чудо были сами приобретённые коровы, даже арендованную лошадь было с ними не сравнить. Теплые, душистые, неуклюже-бабьи, они, казалось, понимали сафарийскую идею лучше нас самих и пассивно, одним своим присутствием загоняли нас в неё почище любого Воронца. Аполлоныч вообще до того в них влюбился, что завёл на каждую родословную книгу и объявил, что у всех коров должно быть своё неповторимое имя.
Предусмотрительный Пашка ещё на белорусских шабашках заставил всех нас не по одному разу слазить под коровье вымя, поэтому дойка коров надолго стала в Сафари чисто мужской обязанностью. Как впоследствии выяснилось, именно эта забота о женских руках сыграла решающую роль в принятии нашими женами не на словах, а на деле самой идеи островной колонизации. Легко разрешился и вопрос с пастбищами. Простыми жердями привязанными к деревьям мы огородили несколько участков, куда по очереди загоняли на день своих бурёнок.
После такого принципиального решения остальное было уже делом техники. Или правилом коллекционера, как я это называю. Помню, в классе шестом мне случайно достались два царских медяка, и я решил стать нумизматом. И месяца не прошло, как у меня уже было два десятка монет, хотя я особых усилий и не прилагал. Позже, я стал собирать виниловые заграничные пластинки, и тоже нужные записи сами поплыли в руки, часто даже без особых переплат.
За покупкой коров последовали приобретения цыплят, кур, поросят и даже гусей, для которых мы срочно соорудили запруду на нашем ручье. Пейзаж вокруг лагеря быстро обогатился необыкновенными сарайчиками из жердей и шиферных листов – с пиломатериалами на острове была большая напряжёнка.
Мы и опомниться не успели, как те двадцать тысяч, что были у нас с собой, и которые в то время представляли сумму, равную сегодняшним сорока тысячам долларов, быстро начали испаряться. То, что мы зарабатывали на свинарнике, уходило на текущие расходы, для фундаментального же обоснования требовались совсем иные деньги.
Первым это понял Вадим Севрюгин. Его заключение ошеломило:
– Надо срочно распродать оставшееся в Минске имущество: все дачи, мебель, женские золотые побрякушки, плюс «Ладу» Аполлоныча, только тогда у нас есть шанс не вылететь здесь, на Симеоне, в трубу.
– Да как распродавать? – изумился барчук. – А если придёт райкомовский дядя и скажет: вас тут не стояло, катитесь отсюда?
Мы ждали, что скажет Пашка.
– Можно и не распродавать, но тогда начальная тягомотина растянется на два-три года, – рассудил он. – А тотальная бедность превратит нас в лучшем случае в мечтательные растения.
– Значит, надо ехать, – заключил Вадим и посмотрел на Чухнова: – Ты и поедешь.
– Почему я? – возмутился тот.
– Потому что никто твою «Ладу» кроме тебя не продаст. Потом поедут другие.
То, что это распоряжение последовало не от Пашки, а от Севрюгина говорило о многом. И о том, что наш бугор окончательно стал своим в нашей зграе, и о полном принятии всех воронцовских выкладок, и о том, что уже есть кому, в случае необходимости подхватить сафарийское знамя. Вадим вообще стал на Симеоне очень сильно прогрессировать, моментами даже затмевая блистательного Воронца. Три года в Белоруссии был этаким Плюшкиным, у которого выцарапать деньги из общего котла на любую покупку было весьма проблематично. Сказывались времена, когда он не держал в руках больше шестидесяти рублей, да и те находились у него ровно столько, сколько требовалось на дорогу от поликлиники до дома, где их тотчас изымала строгая тётя Зина и лишь частично потом возвращала сыну в виде семидесяти копеек на обед. Как он мне однажды признался, даже от водки его отучил неотвязный подсчёт, во сколько таких сэкономленных обедов ему обойдётся тот или иной выпивон.
Теперь его скопидомское дарование сделало качественный рывок: Вадим перестал робеть и научился обращаться с деньгами «резкими движениями». Раз – и за пять тысяч куплены коровы бабки Афанасьихи, два – и наш общак превращён в кассу взаимопомощи, прообраз будущего сафарийского Черного Банка, где все цифры для конспирации уменьшены в сто раз, три – и поставлен ультиматум с продажей имущества.
Пашка насчёт продажи имущества, разумеется, и сам прекрасно всё понимал, но уж очень хотел превратить Сафари в место, к которому человека привязывает только добровольная любовь, а отнюдь не материальное выкручивание рук, чтобы он в любой момент мог сказать «надоело», забрать свой денежный взнос и с лёгким сердцем отправиться на все четыре стороны. Не получилось с лёгким сердцем, получилось, что мы сами себя загнали в угол, из которого надо было как-то выбираться.
Однако накануне отлёта барчука всё чуть было снова не накрылось. Наш несгибаемый Воронец едва не дал общий отбой. Минул месяц, пошёл второй, все проблемы каким-то образом разрешались, а Пашка становился всё пасмурней и угрюмей. И тут вдруг, в разгар рабочего дня его прорвало:
– А может, откажемся пока не слишком поздно?
Мы, трое, обалдело на него так и уставились.
– Я вам не сказал самого главного, – мрачно продолжал он. – Есть такая штука, как островной синдром. Все островные звери мельче материковых. Вот и мы тут помельчаем. Важнее будет, какие кастрюли завезли в сельпо, чем всё, что происходит в Москве или Минске. Дети, как бы мы ни натаскивали их в языках и музыке, будут недотёпами во Владивостоке и полными дикарями за Уралом. Да и мы сами превратимся в американцев с одной мозговой извилиной. Хорошо ещё, если у нас всё будет рушиться и не удаваться, а если прорвёмся? Будем считать себя суперменами, улыбаться на тридцать два и ещё других поучать, как им жить. Подумайте, нужна такая расплата или нет?
Мы молча внимали его стенаниям. Оставалось только услышать: простите меня, ребята, – и был бы полный атас. Выход нашел Аполлоныч, вовремя вспомнив, как в аналогичных случаях поступал Робинзон Крузо. Когда через час на стройплощадку заглянул Заремба, у нас уже была исписана вся Пашкина тетрадь для нарядов. По примеру Робинзона, всё в ней было поделено на две колонки.
ПЛОХОЕ ХОРОШЕЕ
Мы совершаем большую глупость, Но эта глупость, возможно, наш
оставаясь здесь. самый звёздный час.
Дома у нас квартиры, налаженный Но там же у нас и прозябание, и
быт и ритм жизни. бесцельность существования.
Власть имущие могут нас в любой Неужели наших восьми дипломов не
момент прикрыть. хватит, чтобы вывернуться?
Что будет с приходом зимы? В крайнем случае перезимуем в
посёлке.
А если иссякнет энтузиазм? Появятся привычки и долг.
А дети, что будет с ними? Разделят судьбу своих родителей.
А старики, как они без нас? Со временем перевезём их сюда.
А если испортятся отношения? У всех сразу не испортятся, остальные
будут мирить.
А если община увеличится и Мы – основа. Другим придётся
возникнут иные проблемы? смириться или уматывать отсюда.
А ностальгия по большому городу? Будем в них проводить все отпуска.
А чувство оторванности от мира? Мы его заменим чувством своей
правоты.
А если просто здесь не прокормимся? Будем подрабатывать на стороне.
А если всё же когда-нибудь пожалеем В любом случае это будет лучше
о своём решении? нашей прежней, остановившейся
жизни.
Привожу по памяти лишь то, что особенно запомнил, потому что Пашка потом унёс тетрадь и спрятал, как и все основополагающие сафарийские документы в одном ему известном месте. Была у него такая привычка: избегать говорить, а тем более писать о самом сокровенном открытыми словами, считал, что это разрушает суть и перспективы задуманного.
Как бы там ни было, этот письменный расклад всех возможных сомнений подействовал на него весьма благотворно, он успокоился и вновь обрёл прежнюю уверенность и напористость. Однако на следующий день всё же передал Вадиму Севрюгину на всякий случай свой паспорт и военный билет. С ним, как мы уже знали, такое уже случалось и раньше. В разгар событий он вдруг мог почувствовать к этим событиям и своим подельникам лютое отвращение и навсегда уйти, отодвинуться в сторону. Не выдерживал, как сам признавался, чужого сопротивления своей воле. Мол, не хотите мне подчиняться, ну и прекрасно, обойдусь и без вас. Вот почему при бездне обаяния и умении воздействовать на людей у него до знакомства с нами не было особо близких друзей, от всех них Пашка рано или поздно тихо уходил, внезапно утратив к общению с ними всякий интерес. Мы-то и поехали на Дальний Восток, возможно, в неосознанной надежде, что уж тут-то он от нас никуда не денется. А оказывается, очень даже может деться, раз передаёт документы, значит, чувствует: ещё чуть-чуть и его самого потянет в бега.
– Отдашь их, когда Аполлоныч вернётся, – сказал он Вадиму про документы. Но в подтексте как-то не очень хорошо прозвучало: а вернется ли наш барчук вообще? И я заметил, как по лицу гонористого Чухнова пробежала лёгкая тень.
С отъездом барчука в нашей островной жизни наступил не самый лучший период. Синдром некомплекта, как назвал его доктор, когда мы отчётливо ощутили, сколь хрупка наша зграя, до этого казавшаяся образцом решительности и стойкости. А вот нет одного из четверых – и нет зграи, есть лишь три растерянных мужика, которые не представляют, как будут выбираться из ситуации, если не вернётся четвёртый. Приуныл, хоть и не показывал виду даже Воронец, ещё более зелёный ходил Вадим, неся за Аполлоныча как бы персональную ответственность.
– Не раздувай из мухи слона, – урезонивал его Пашка. – Никто никому священной клятвы не давал. Каждый имеет право устраивать свою жизнь, как ему вздумается. Может, это мы больше виноваты, что загнали его туда, куда ему вовсе не хотелось. И не вешай нос, всё равно из нашей затеи что-то да выйдет. И уж точно совсем не то, на что мы сейчас надеемся.
Эта его особенность: страстно к чему-то стремиться и в то время всегда помнить, что конечный результат будет совсем не таким, как задумывался, – поражала больше всего. Зачем, как говорится, тогда весь огород городить?
– А затем, – отвечал он нам, – что я не собираюсь жить вторым номером, что обстоятельства мне предложат, то и возьму, а только первым номером, чтобы обстоятельства сами бежали за мной вдогонку и не успевали вставлять мне палки в колёса.
Сильно изводила себя по отсутствию мужа и Натали, но главным образом опасаясь похождений благоверного по старым подругам. На что ей Пашка, смеясь, обещал: спокойно, девушка, разводов в сафарийской жизни всё равно никогда не будет.
Пожалуй, из всех только я один был уверен в возвращении Аполлоныча процентов на двести, при условии конечно, если он снова кому три зуба, как бывало, ненароком по дороге не вышибет и не загремит в кутузку.
На почте в Симеоне была телефонная связь с материком, но дозвониться до Минска было практически невозможно, да и к чему звонить? Неделю мы прождали спокойно, а потом нет-нет да и повернём головы в сторону «Дороги в никуда». Она проходила неподалёку от свинарника, и никакие гости в лагерь не могли остаться нами незамеченными.
И всё же появление Аполлоныча мы прозевали. Впрочем, когда барчук со своим младшим братом Славкой вывернули из-за угла, никто из нас в обморок не упал. Мы столько раз готовились его приветствовать, что основательно перегорели, да и смутило отсутствие у наших гостей вещей. Обокрали или ничего не вышло с распродажей, мелькнули первые нехорошие мысли.
– Слава богу, а я уж думал, только бы они сами не сбежали, – не удержался от ехидной подковырки Аполлоныч. – А я к вам с личным студенческим отрядом.
Барчук выглядел победителем и на самом деле был им. Кроме брата-студента прихватил ещё Славкиного однокурсника Эдика. И втроём они привезли на поезде три с половиной центнера вещей, рекорд, который потом никто не мог повторить, а также пятнадцать тысяч рублей от проданной легковушки, ковров, посуды и мебели. Наше же добро ему никто продавать не позволил.
– Сами разбирайтесь со своими родичами, я едва ноги от них унёс, – признался он.
Меня послали в лагерь за лошадью, строго наказав не проговориться, а сами направились к причалу, где гору вещей сторожил Эдик. Затем был триумфальный въезд на телеге в лагерь. Женщины с детьми встретили гостей с таким ликованием, что те с лихвой были вознаграждены за нашу мужскую сдержанность. Сразу же началось главное представление – распаковка багажа. Кроме своих вещей Аполлоныч привёз и часть наших. Набралось несколько тюков одежды и постельного белья, три ящика книг, видик, вязальная и швейные машины, скрипка и пищущая машинка для Жаннет, а также множество мелочей необязательных в палаточной жизни, но крайне необходимых в стационаре.
Аполлоныч, который сроду не ходил по магазинам, с беспокойством следил за нашей реакцией – вдруг тащил через всю страну не то, что надо. Но когда увидел и поверил, что полностью всем угодил – довольству и гордости его не было предела.
Треть рабочего дня была потеряна, но событие того стоило. Лично я больше всего был потрясён, когда Аполлоныч протянул мне мою зимнюю куртку и шапку. Ничто – ни коровы, ни баня, ни гуси – не могли меня убедить, что мы здесь действительно остаёмся, а вот куртка убедила, да так, что аж не по себе стало. Или как сказал бы Воронец, жил тридцать лет в Минске, в Минске и вдруг стал жить в Приморье, в Приморье.
Барчук не умолкал ни на минуту, взахлёб рассказывая, как дома никто не мог до конца поверить в нашу авантюру, пугая его дальневосточными энцефалитными клещами, бесконвойными уголовниками и лютыми холодами, как пришлось помучиться с быстрым оформлением всех документов, как «повезло» из-за отсутствия билетов сутки торчать в Москве на Ярославском вокзале. Но больше всего его поразили семь суток на поезде из Москвы во Владивосток.
– Я с собой приготовил прочесть три книги, – заливался он. – И я до них даже не дотронулся. На второй день наш плацкартный вагон весь перезнакомился друг с другом и дальше ехали как одна большая семья. В одном месте чай попьёшь, в другом самогонки нальют, в третьем такого нарассказывают! И каждый день за окном: Россия, Россия, Россия! Я как будто трёхметрового роста стал за эту неделю. Самое лучшее средство для воспитание русского патриотизма – это поезд Москва – Владивосток.
Пашка слушал его с некоторой недоверчивостью: опять малое великим называет, а мы с Вадимом понимали другое: что к принятию сафарийской идеи можно прийти и через восхищение собственной смелостью – из тепличного Минска скакануть за десять тысяч вёрст в медвежье-тигриную тайгу.
В этот вечер литрами текло у нас шампанское и до рассвета звучала гитара. Тревожная грусть волной накатывала на нашу непоколебимую зграю, женщины даже пару раз расчувствованно всплакнули, но только оттого, что мы снова были вместе, на душе всё равно было легко и умиротворенно.
ИЗ ВОРОНЦОВСКОГО ЭЗОТЕРИЧЕСКОГО…
На протяжении всей истории человек всегда искал нечто за пределами самого себя и своего обыденного окружения, называя это то Богом, то Истиной, то Идеалом.
Для лучшего поиска уходил в пустынь, в горы, в леса, в странствия, стремясь лучше сосредоточиться и освободить себя от излишней бытовой суеты.
Но, приобретая по части созерцательности и самоуглубления, он неизменно утрачивал обычные человеческие качества, терял связь с другими людьми и, следовательно, вся его приобретённая мудрость оказывалась, по большому счёту, нужна и доступна только ему самому, и он уже явно не мог должным образом воздействовать на окружающий мир.
А что если пойти обратным путем? Не отстраняться, а предельно загрузить себя суетой?
Разве ум и чувства для лучшего функционирования не нуждаются в постоянном ежеминутном тренаже?
Человек по природе своей существо самосовершенствующееся. Даже когда он спивается и полностью деградирует, он всё равно по-своему совершенствуется – освобождается от ненужных знаний и умений.
Поэтому путь к личному высшему предназначению заключается лишь в верно выбранном направлении.
Взгляните на женщин. Как они внимательны к мелочам, как их ум озабочен всякой, с точки зрения мужчины ничтожной всячиной, как они препарируют окружающих мужчин, женщин и детей на своих женских ценностных весах! И что же? Живут на десять лет дольше мужиков, а их выносливости, приспособляемости, умению страдать не страдая могут позавидовать все святые мученики вместе взятые.
Не это ли нужное направление?
Чтобы внимательно всмотреться в мир вещей, пустых фраз, случайных людей. И не отторгать его от себя, а попытаться подчинить этот хаос себе, своим мыслям, чувствам, планам.
И за счёт этой модернизированной суеты каждый человек будет становиться всё более сильным и могущественным.
Только знание по именам каждого солдата своей армии сделало непобедимыми Александра Македонского и Юлия Цезаря. Эти солдаты были как бы продолжением сути их полководцев, а не посторонним сбродом, и благодаря одному этому их армии всегда были на порядок сильнее всех своих противников.
Глава 2. АДАПТАЦИЯ
Из всех географических справочников, которыми ещё в Минске потчевал нас Воронец, выходило, что климат южного Приморья ненамного отличается от белорусского. Однако стоило захлопнуть эти справочники, как картина вырисовывалась совсем иная.
Мы ничего не имели против холодных ночей в мае, но к июлю уже изрядно устали укутываться во все спальники и одеяла. Ещё раздражительней бывало днём. Погода менялась буквально каждые пятнадцать минут: от тропического пекла (как-никак широта Сочи!) до арктических сквозняков. Восходящие и нисходящие потоки воздуха вдоль Заячьей сопки творили что хотели. Иногда казалось, что дует со всех сторон, причём при отсутствии в лесу подлеска основной поток холодного воздуха шёл в метре от земли, что выглядело особенно коварным, усевшись передохнуть, ты получал основательный сквозняк прямо себе в потную спину. Однако больше всего из равновесия выводили дожди и туманы. Порой с совершенно ясного неба так польёт – только успевай прятаться. В другой раз самые чёрные тучи проходят в метре над головой и ничего, но от ожидания, что вот-вот окатит, всё равно душа не на месте. Утренние же туманы бывали таковы, что стоило выбраться из палатки, и ты тотчас весь покрывался бусинками росы.
А Пашка ходит и посмеивается, посмотрим, что запоёте, когда тайфун налетит. И он, как только Аполлоныч уехал на малую родину, и налетел. Маленький такой тайфунчик, без персонального названия, но нам хватило. Ручей возле лагеря в минуты превратился в тугую ревущую трубу, где я впервые в жизни увидел плывущие по воде булыжники. Разгадана стала тайна рассеянных по лесу камней – все они были вымыты водой со склона сопки.
Сплошной слой устремлённого к морю потока смыл половину наших посевов, снёс шиферные сарайчики для птицы и поросят, размыл начатый фундамент коровника и гусиную запруду на ручье, повалил треть парников. Сырым было даже то, что с водой не соприкасалось: постели, цемент, продукты. Да и мы сами едва не превратились в земноводных, в одних плавках с удалыми воплями носясь по лагерю и накрывая и закрепляя всё что можно.
Наутро ходили среди полного разора и не знали, с чего приниматься за восстановление. Пашку больше всего удручали даже не уничтоженные посевы, радовавшие до этого дружными всходами, а расточительный смыв в залив плодородного слоя земли – значит надо возводить подпорные стенки и устраивать ровные террасы. Вадим в свою очередь предложил наложить на Заячью сопку единый бетонный пояс-водовод, по которому вся вода собиралась бы в объёмистое водохранилище, а оттуда крутила бы турбины малой гидроэлектростанции. Сложив свои идеи, они за десять минут набросали план работ для всего будущего населения Сафари на двести лет вперёд.
Гораздо выполнимей оказалась другая их затея – свести все навесы в одно целое. И вернувшийся Аполлоныч застал у нас уже причудливую, сверху похожую на осьминога конструкцию, под которой мы не только свободно перемещались в любое ненастье, но и делали мелкую стационарную работу: строгали доски, сбивали щиты для опалубки, готовили арматуру и так далее. Жены роптали:
– Да что это за климат такой, бельё по три дня сохнет!
– Давайте тогда и грядки своими навесами укрывайте.
– Представляю, какая здесь в домах плесень по углам. Недаром все уехать стремятся.
– У японцев этих удовольствий ещё побольше будет, – отвечал им Пашка. – И в Сахару оттуда никто не переселяется. Да не зацикливайтесь вы на эту погоду. Разве какой-то дождик может угнетать наш гордый дух? Весь мир мечтает о летних дождях, а у нас этой мечты вон сколько! Предлагаю не сопротивляться, а всем дружно полюбить сырость и плесень, и всё будет в порядке.
Так бодрился он, а сам сердито посматривал на грязноватое небо, мешающее хорошо налаженному ритму строительных работ.
Надо сказать, что улетевший на запад Чухнов увёз от нас не только погоду, но и расположение местного населения. Уж как только мы им не потрафляли. И давали себя лицезреть за доением коров, а наших жен за прополкой грядок в матерчатых перчатках, и у каждого выспрашивали, как и что сажать, где и что можно достать. Словом, вовсю претендовали на роль залётных недотеп, беспомощных и наивных. Но не вышло, никто нас за таковых ни разу не принял.
Как заметил однажды Заремба:
– Стоит только полчаса побыть в вашем лагере, чтобы понять, что вы за люди.
Сказывалась Пашкина трёхлетняя выучка. Ежедневно за ужином мы подробно обсуждали предстоящий день, поэтому каждый совершенно точно знал, чем ему назавтра заниматься, и делал свою работу без всяких вопросов и пауз, а закончив, шёл на помощь соседу без малейших указаний. Поэтому внешне мы походили на молчаливых, запрограммированных зомби, которым нет ни до чего дела, кроме работы. А тут ещё сухой закон и принцип максимальной автономии, благодаря которому мы не ходили ни в гости, ни в клуб, ни в поселковую баню. За что нас было любить? Что хотим быть сами по себе и никому не навязываем своё общество? Да уж тем навязали, что умудрялись жить без водки и мата и работать по двадцать пять часов в сутки.
Прорвалась же накопившаяся враждебность самым неожиданным образом. Раз в два дня я обычно отправлялся на телеге к поселковой котельной за бросовым шлаком. Заодно заглядывал в магазины за продуктами или какой мелочёвкой. И вот однажды, когда я благодушно стоял в очереди за гречкой, в магазинчик ввалила компания подвыпивших мужиков и нахалом к прилавку. Бабули в очереди зароптали и заоглядывались на меня, единственного тут мужчину: мол, ты чего им позволяешь? Ну я и не позволил, скромное такое сделал замечание и сразу, как когда-то Аполлоныч от Пашки, получил без предупреждения по физиономии. На кулаках меня вынесли наружу и попытались сбить с ног. Я каким-то образом устоял и даже кое-как стал отмахиваться. Победить пятерых мне не удалось, но моё отступление вовсе не походило на бегство, к удовольствию наблюдавших потасовку пацанов.
Самостийная жизнь подразумевает существование самостийного правосудия. Нет, я вовсе не кипел жаждой мести, синяков суммарно у противника было больше моего, но когда Пашка стал настаивать на ответном рейде, я не очень-то и возражал. Правильно он считал, нельзя было допустить даже саму мысль, что кого-то из нашей зграи можно безнаказанно обидеть. Безумием, правда, было атаковать противника ослабленным строем, но тут уж ничего не поделаешь, время упускать было нельзя.
Я хорошо запомнил того, кто бросился на меня первым, видел, из какого дома он выходит по утрам. И вот под покровом темноты три шевальерские тени вкрадываются к нему во двор. Дождались, когда «клиент» выйдет по нужде на огород, и устроили ему тёмную: одеяло на голову, двое держат, третий сдергивает брюки и трусы и наносит десять «горячих» солдатским ремнем. После чего мы быстренько смылись, забросив подальше хозяйские штаны, справедливо полагая, что без них человек не станет подымать большой шум.
Такова была наша отместка. Разумеется, она не осталась незамеченной любопытными соседями. И назавтра о ней гудел весь посёлок.
– Ну вы даёте, не знаю, что и сказать! – качал головой Заремба.
– Это наш встречный иск, – объяснил ему Воронец. – Они пошутили, и мы пошутили.
Приехавший к нам на «УАЗике» парторг Рыбзавода Еремеев был другого мнения:
– Вы что себе здесь позволяете? О ваших бесчинствах уже пошло заявление в РОВД. Поэтому чем скорее вы умотаете отсюда, тем лучше.
На Севрюгина эта угроза произвела сильное впечатление. Пашка его успокаивал:
– Ну подумай сам, как может здоровяк Силантий (так звали нашего пострадавшего) при всех говорить, что с него сняли все портки и отшлепали ремнём по ягодицам?
– А наши огороды и спиленные деревья? – продолжал волноваться доктор.
– Огороды затопчем, если надо, а пеньки грязью замажем.
Вадим принял его совет как руководство к действию и в тот же вечер после ужина пошел с ведром набирать к ручью глинистой земли.
– Ты куда? – остановил его Пашка.
– Пеньки замазывать, сам сказал.
– А брёвна куда прятать будешь?
– Ну так что? – Вадим озадаченно посмотрел на две горки брёвен, заготовленных нами для бани.
– Штраф заплатим и всё.
Но даже и штрафа платить не пришлось. Как Воронец и предполагал, Еремеев просто нас брал на понт. Однако помимо властей, существовало ещё неустойчивое настроение народных нижних чинов. Хоть Заремба и говорил, что к нашей отместке в посёлке по незатейливости нравов отнеслись не как к тяжкому оскорблению, а как к мальчишеской выходке, мы-то видели, что почти через день весь Симеон ходит пьяный и невменяемый. И стали по очереди дежурить у костра каждую ночь, держа под рукой шанцевый инструмент. Дежурили обычно до трёх часов, считая, что у наших недругов просто терпения не хватит дольше выжидать.
Ответного рейда так и не дождались, зато ухитрились начисто прозевать появление у себя первого приживала. В три часа ночи, когда Вадим пошёл спать, Гуськова ещё не было, а в пять утра, когда мы с Пашкой выползли на утреннюю дойку, он спокойно сидел у костра и сушил свои ботинки. Две наши сторожевые дворняги, прибившиеся к нам к тому времени, даже не тявкнули. Не иначе доктор пустил, решили мы и не стали беспокоить человека расспросами. Когда же поняли, что перед нами самозванец, было поздно – из палаток повылезали женщины и дети, и Гуськов им активно помогал по хозяйству. Так он с той минуты при нашей кухне и остался.
Смесь якута и русской, Гуськов являл собой классического бича самой безобидной разновидности. Абсолютный сон разума, сундук доброты, шкатулка умений и напёрсток желаний. Всё, что он вынес из шестидесятилетнего житейского опыта – это то, что когда холодно, надо пойти в ближайшую котельную и заработать там на буханку хлеба и стакан водки. Сейчас было лето и поэтому он оказался у нас, изгнанный из Лазурного местным участковым. Маленький, тщедушный, весь какой-то землистый, он излучал абсолютную безвредность и философскую догму, как мало человеку надо. Зато с ним как-то спокойней было оставлять в лагере женщин, да и дети сразу же привязались к «якутскому деду».
Глядя, как они ластятся к нему, мы вдруг открыли для себя, что для их нормального развития нужны рядом люди разных возрастов и нравов, а не одни только уныло работящие родители. Хмурился лишь Пашка – уж очень не подходил Гуськов под его установку принимать в Сафари исключительно людей семейных и с высшим образованием.
– Да брось ты, – успокаивал его Вадим. – Это не кандидат в сафарийцы, а простой наёмный рабочий. Будут тебе и семейные, и образованные.
– Ну вот, наш первый крепостной, – ёрничал Аполлоныч. – А на конюшне пороть мы его будем?
Сам того не желая, он затронул тему, которую Пашке предстояло ещё как следует обосновать.
Прибытие Аполлоныча со Славиками-Эдиками не только сняло заботу о безопасности, но позволило словчить и в чисто финансовых делах. Мы тотчас же включили обоих студентов во все наряды и ведомости и, разбившись на две бригады по три человека, могли одновременно работать и на свинарнике, и у себя, чётко меняясь местами после обеда.
Установили себе неукоснительный 12-часовый рабочий день с шести утра до восьми вечера с двухчасовым обедом-сиестой и вперёд – на выполнение Пашкиной доктрины стремительного труда. Суть её заключалась в тщательной сверхподготовке фронта работ, когда заранее готовились все необходимые материалы вплоть до последнего шурупа, после чего сам процесс работы превращался в сбор этакого большого детского конструктора и только. Причём мы старались не заканчивать конкретное дело к концу дня, а хоть что-то оставлять на завтра. Чтобы начинать следующий день с той самой финальной победы, когда у человека вместо усталости наблюдается огромный душевный подъем. Ко двору пришлась и придуманная Пашкой обеденная сиеста, когда короткий сон чудодейственно возвращал все силы, и можно было вгрызаться в продолжение работы с удвоенной энергией. Немудрёные вроде правила, но благодаря им на средней и длинной дистанции за нами по производительности не могли угнаться никакие стахановцы.
Первым победным результатом такого подхода стала наша баня, в которой кроме сауны разместились детская спальня и кают-компания с телевизором и книжными полками. Два месяца мы старательно в свободные часы тесали для неё брёвна и оконные блоки, а потом в два дня возвели весь сруб под ключ, порадовав сами себя первым стационаром. На фоне палаточной жизни это строение представлялось прямо-таки монументальным сооружением. Одно удовольствие опираться спиной не на податливую материю, а на бревенчатую твёрдость чего стоило! Покупка холодильника, стиральной машины и газовой плиты с баллоном позволили нашему быту быстро приобрести ещё более комфортный вид. Особенно радовались жёны – само наличие дома переводило их в новую даже не социальную, а сословную категорию, из свинарок – в столбовые дворянки. Использовали малейший повод, чтобы забежать в детскую и воткнуть куда-нибудь букетик цветов или поправить стопку выглаженного белья.
– Но всё равно они о своих бурёнках заботятся больше чем о нас, – утверждала в кают-компании Ирэн.
– Сравнила! – парировал ей Аполлоныч. – Да один навоз от них дороже всех топ-моделей вместе взятых.
– Ты слышала? – взывала Ирэн к Натали.
– Скотник он и есть скотник, – отвечала та.
– Не скотник, но дояр высшей категории, – поднимал вверх указательный палец барчук. – А вам просто завидно, что мы перехватили у вас эту главную сельскую профессию. Без нее вы пока что прежние дачные барышни. Будете очень просить, так и быть – уступим.
– Не дождётесь! – хором отвечали наши семейные половинки.
Другим большим событием следом за баней явился запуск бетономешалки – царской услуги Сафари со стороны Зарембы, с ней наш второй стационар, коровник на 20 коров, начал расти как на дрожжах.
Якутский дед разнёс по острову весть о своей первой получке, и к нам незамедлительно стали стекаться все ближайшие бичи с предложением подённой работы, чтобы расчёт производился в конце дня. Большей частью это были пьянчуги из Симеона, но захаживали и материковские люмпены, благо до Лазурного было всего полчаса ходу на пароме.
Проблема получилась крайне щекотливой – как-никак самая откровенная эксплуатация. Но с другой стороны, лето уже перевалило на осень, а коровник обязательно надо успеть закончить, поэтому решили рискнуть – пусть государство само нам это запретит. И действительно, через две недели в Сафари наведался участковый из Лазурного, но лишь с благодарностью – у него отчётность о правопорядке заметно улучшилась.
Так у нас с тех пор эта барщина и привилась. Пять-десять человек толклись в нашем лагере ежедневно. Вадим только ввёл разную оплату: за одинаковую работу одному два рубля в час, а другому лишь рубль и без всяких объяснений, мол, лучше будет, если бичи дойдут до наших правил своим умом. И народ действительно довольно быстро смекнул, что так мы премируем самых послушных, работящих и некрикливых. Но в восторг от этого почему-то никто не пришёл, и однажды при раздаче денег вспыхнул настоящий мини-бунт: а ну плати поровну! Бичам, однако, не повезло – поблизости от доктора оказались мы с Аполлонычем и втроём с помощью крепких зуботычин навели порядок среди семерых бунтарей в полторы минуты, дав посудачить Симеону уже о наших коллективных бойцовских качествах.
Вадим сделал из инцидента соответствующие выводы и решил, что впредь нам нужно развиваться по законам концлагеря, только не советского, а немецкого.
– А какая разница? – ещё вслух удивился Аполлоныч.
– У немецкого лагеря был минимум охраны, всё остальное делали сами зэки.
Пашка задумчиво помалкивал, видимо, вспоминал, где в его устном собрании изречений было сказано про немецкий концлагерь. Барчук же смехом предложил избрать в качестве коменданта и главного погоняйлы Адольфа – единственного из подёнщиков, кто не принимал участия в бунте.
Адольфом этого коренастого блондина прозвали за злой взрывной характер. Невысокий, сухощавый он, тем не менее, умел заставить сторониться себя самых амбалистых и татуированных напарников. Так, однажды за обеденным столом он вдруг сзади набросился с кулаками на парня раза в полтора здоровее. Оказалось, что за два часа до этого тот отпустил в адрес Адольфа похабную шуточку, только и всего. Ещё через час они схватились драться вновь, и опять атаковал Адольф, теперь за угрозы, сказанные амбалом после первой стычки.
Мы грешным делом даже подумали, что у парня что-то не в порядке с головой, но это была лишь его обычная метода. В среде, где всё решает кулак и групповщина, он избрал себе засадную тактику: нападал на противника, когда тот меньше всего мог ожидать, и повторял свои наскоки, как бы ему самому ни доставалось, до полного устрашения.
И вот шутки ради мы официально пригласили такого волка-одиночку вступить в свою закрытую масонскую ложу.
– Не торопись, есть разговор, – остановил его Аполлоныч как-то после ужина, когда Адольф вместе с другими бичами намеревался удалиться в Симеон. – Готов ли ты отказаться от бренных радостей этого мира и вступить в нашу шайку-лейку?
Остальные зграйщики сидели у костра в трёх метрах от них и делали вид, что мало интересуются их беседой.
– В качестве кого? – насторожённо спрашивал Адольф.
– Пока кандидата, конечно.
– И какой у вас кандидатский стаж?
– Лет десять-пятнадцать. Но за особые заслуги можно и быстрее, – в том же шутливом тоне продолжал барчук.
– А какой для меня в этом смысл?
Аполлоныч глянул на Воронца, тот чуть заметно качнул головой, мол, выкручивайся сам.
– Всё, первый экзамен ты сдал на двойку, можешь идти, – напутствовал любознательного кандидата Чухнов.
Три дня после этого Адольф работал как обычно, лишь пристально приглядываясь ко всей нашей зграе. Потом уже сам попросил выслушать его.
– А что ещё я должен говорить, если вы мне ничего толком не объясняете? – напустился он на барчука. – Вступай – и всё! Не пить, не курить, матом не ругаться – это я уже понял. А дальше что? Свобода у меня какая-нибудь будет? Вот я захочу во Владик смотаться, мне что, разрешения у вас спрашивать?
– Не только разрешения, но и денег на командировочные расходы, – ответил вместо Аполлоныча Севрюгин.
– А если я не в командировку, а на свои кровно заработанные захочу?
– Это всё, что ты хотел узнать? – Вадим начал раздражаться.
– Ну построите себе дома, а потом?
– А потом постареем и умрём, – это сказал уже барчук.
– Вы как будто хотите, чтобы я сам до всего допетрил, – почти пожаловался Адольф.
– А мы глупых не берём, – довольно осклабился Чухнов.
– Ну да, только таких, как Гуськов.
– Много говоришь, – строго заметил доктор. – Так «да» или «нет»?
– Если «да», то что дальше?
– Дальше полный сафарийский взнос: десять тысяч тугриков, диплом о высшем образовании и сто книг в общую библиотеку, – перечислил наш казначей.
– И четвёртое, – напомнил молчавший до этого Воронец.
– Да, четвёртое. Свидетельство о браке с предъявлением самой мадам, – быстрее других среагировал барчук.
Никто не сомневался, что таких условий приёма Адольфу не пройти ни по каким параметрам. Но как же мы все сели в лужу! Надо высшее образование? – Пожалуйста, вот вам зачётка студента-заочника Дальневосточного политеха. Денежный взнос в десять тысяч? – Да ради бога! Отлучка на сутки во Владик и вот вам вся сумма. Что, семейственность? – Ещё одна поездка на материк – и в Сафари на одну симпатичную, образованную, да ещё с десятилетней дочкой женщину больше. Правда, без свидетельства о браке, но сельсовет рядом, счас сходим, или лучше тогда, когда у вас заведутся деньги на свадебные подарки. Каких именно сто книг, список, пожалуйста? – Неделю срока – и всё будет в лучшем виде. Что там последнее, что вы называете самым главным? Идея на благо Сафари, которую я сам бы и осуществил? – Дайте пораскинуть мозгами, или тем, что там у меня вместо них.
Так, в одночасье он стал более полноправным членом Сафари, чем мы сами, – ни у кого из нас столь полного вступительного комплекта ещё не было. Особенно смущали его десять тысяч, даже на Дальнем Востоке невозможно было просто из воздуха достать такие деньги. На вопрос: где взял, Адольф резонно ответил:
– Пускай у вас будут свои секреты, а у меня свои.
На закрытом зграйском совете Вадим обронил:
– Похоже на какой-то зэковский общак.
– Один олигофрен, другой матёрый уголовник – хорошо начинаем нести свет в народные массы, – подытожил без всякого осуждения Пашка.
– Надо все-таки навести справки, – неосмотрительно вставился я.
– Вот ты, Кузьмин, и будешь заведовать нашим местным гестапо, – подхватил барчук. – Всегда отмалчиваешься, значит, умеешь хранить тайны, умеешь хранить тайны, значит, тебе их и знать.
Пока я подыскивал подходящий отлуп, Пашка и Вадим внимательно посмотрели на меня, и я понял, что полное их благословение на эти функции мной получено.
– Ты это кончай со своими крепостными и гестапо, – по-серьёзному обратился Пашка к Чухнову. – Не все способны понимать твой кладбищенский юмор. Учтите, что очень скоро у нас появятся подсадные утки КГБ, поэтому давайте обращаться со словами предельно осмотрительно.
– Кузя их выявит, и мы их тут же расстреляем, – веселье Аполлоныча было не остановить.
Но Воронец так глянул на него, что он тут же сбавил тон:
– Всё понял. Никаких крепостных, гестапо и расстрелов. Клянусь ползунками своей дочери.
Как Адольф не скрывал и не дичился, некоторые факты про него выяснить всё же удалось. Его главным душевным факелом была нетерпимость и злоба ко всякого рода пропискам, пропускам, анкетам, удостоверениям. Будете, собаки, меня по бумажкам оценивать, так я вам оценю! И проходил под чужой фамилией в самолёт и обком партии, по липовым документам отдыхал в закрытом санатории и в гостиничном люксе, поступал в вузы и даже в загранплаванье побывал. Дважды был судим за подделку документов, но отнюдь не исправился, потихоньку продолжая свой преступный промысел и у нас (вот откуда взялся его сумасшедший взнос). Предметом его чёрной зависти был прославленный «Литературкой» бич, что два года на халяву колесил по стране в отдельном служебном вагоне. Нечто подобное, только в своем бумажно-поддельном жанре, хотел для себя и Адольф.
– Ну, что ж, концлагерь так концлагерь, – легко согласился он с предложенной ему должностью коменданта, выстругал подходящую дубинку и стал неутомимо прохаживаться с нею по лагерю, подгоняя своих вчерашних товарищей: «Арбайтен! Арбайтен! Арбайтен!» И так выразительно похлопывал себе дубинкой по ладони, что даже те, кто не знал значения этого немецкого слова, сразу понимали, что от них требуется. Разумеется, сам отныне наравне с ними пахать на презренных бетонных работах он тоже уже не мог. Нашёл себе более подходящие занятия. Вместо двух наших шелудивых дворняжек стал создавать настоящее собачье воинство, что вскоре забегало по натянутому по всему периметру лагеря стальному тросу. Заодно изготовил боевой арбалет и отправился браконьерничать с ним на симеонских оленей. Мы об этом узнали только, когда Адольф притащил на кухню два рюкзака свежего мяса.
– Пускай это будут мои проблемы, – сказал он, – А вы делайте вид, что ничего не знаете. Вы видели арбалет в моих руках? Нет. Вот и другие не увидят.
Никто ещё столь откровенно не навязывал нам свою волю, но удивительное дело – наше самолюбие не роптало. Было в Адольфе какое-то отрицательное обаяние, что заставляло многое ему позволять. Так он с тех пор и заделался нашим главным поставщиком оленины, а также свежей рыбы – сами мы к рыбалке были совершенно равнодушны.
С началом июля, когда море прогрелось и открылся купальный сезон, туристы на остров, что называется пошли косяком. Многих особенно привлекал наш северный полуостров, где было немало закрытых бухточек идеальных для семейного и компанейского отдыха. В каждой имелся ручей с родниковой водой, песчаный или галечный пляж, сколько угодно сухого хвороста в лесу и изощрённая пейзажистика вокруг. И потянулся к небу дымок туристских костров, а окрест зазвучала какофония транзисторных и магнитофонных звуков.
Наш лагерь, хозяйство, баня, столовая под навесом притягивали туристов, словно мёдом намазанные. Ну ладно бы полюбопытствовали и шли своей дорогой. Так нет же, каждый второй норовил завести с нами более тесное знакомство. Днём мы были в этом смысле неприступны, но вечером, после восьми, когда уходили в посёлок подёнщики, наступало расслабление. Несколько чужаков непременно оказывались за нашим столом или в кают-компании у видика и сидели часто до упора. Тащили выпивку, редкие консервы, красную икру и искренне обижались, когда мы отказывались «принять на грудь по десять капель» или не желали идти к их палаткам с ответным визитом. Все почему-то путали простое гостеприимство с пьяным панибратством, а для нас здесь существовала чёткая разница.
Целый месяц мы мучились, но появился Адольф, и всё преобразилось. Ровно в одиннадцать он забирал со стола самовар и выключал телевизор с видиком на самом интересном месте. Но порой даже эти меры не могли поднять с места засидевшихся посетителей. Однажды дело чуть не дошло до драки. Некий усатый морячок рвался из рук товарищей к нашим физиономиям:
– Я бесплатно ужинаю только у друзей, а раз вы не хотите быть моими корешами, я по-другому расплачусь с вами.
Он имел в виду мордобой, но Адольф перевёл на другое.
– Хорошо, расплачивайся. – И он поставил на стол перед морячком пустую трехлитровую банку.
Все – и свои, и чужие – опешили.
– Отлично. Сколько? – победно осклабился усатый.
– А сколько считаешь нужным.
Морячок сделал широкий ресторанный жест, и в банку опустилась двадцатипятирублевка. Никто из наших не вмешивался. Адольф тоже был само хладнокровие, твёрдой рукой налил себе кружку чаю и предоставил гостям самим выпутываться из щекотливой ситуации. Его выдержка подействовала – компания морячков удалилась в некотором сомнении относительно своей моральной победы.
Страшная весть мгновенно облетела посёлок и все туристские костры: оказывается, эти «минские сектанты» берут деньги, и бешеные, за своё грошовое угощение и видик. Мы и не собирались оправдываться, а по совету Адольфа даже объявили прейскурант: за ужин, видик и одиннадцатичасовый чай по 5 рублей с носа.
Наше ожидание, что теперь уж точно к нам никто ни ногой, обернулось прямо противоположным: поток вечерних посетителей в нашу лесную ресторацию стал более густым и устойчивым. Ведь отныне не надо было ломать голову, что захватить с собой в виде гостинца, а за несчастную пятёрку всякий мог чувствовать себя вполне свободно – ещё бы, теперь они всё это оплачивают! Вслед за туристами к нам потянулись и коренные симеонцы – со злачными местами на острове было туговато, да и кормили наши женщины – не сравнить с поселковой столовой. Но ресторан мы были особый: никакой выпивки, даже принесённой с собой, никакого крика и выпендрёжа, иначе рядом непременно возникнет фигура Адольфа с самым свирепым из своих псов на цепи и тихо, проникновенно так произнесёт на ухо:
– Вам лучше забрать свою пятёрку и уйти отсюда, гражданин хороший.
А то, что велено одним сафарийцем никогда не будет оспорено другим, по крайней мере, при посторонних. К этому порядку Пашка успел нас приучить железно. Вот и утихомиривались, и уже сами, привыкнув, с осуждением смотрели на нарушителей.
Помимо того, что эти пятнадцать-двадцать ежедневных пятёрок заметно оживили сафарийский бюджет, нам самим было не менее приятно после тяжёлого дня не суетиться с тарелкой на раздаче, а вальяжно дожидаться, когда один из бичей, в прошлом официант, прикатят тебе на выбор несколько блюд, а потом также укатит грязные тарелки. Ну и, разумеется, кайф от окружающей публики! В основном это был приезжий люд со всего Союза, и интересных рассказов и житейских историй за два с половиной ресторанных месяца мы наслушались больше, чем за всю свою предыдущую жизнь. И не только историй.
Человеку в отпуске непременно надо покрасоваться перед незнакомыми людьми, показать, что на своей работе он не пешка, а что-то да значит. Плюс созидательное начало, дремлющее в каждом человеке, которое просыпается, когда он помогает знакомым переезжать на новую квартиру. Тогда советы по обустройству сыплются из любого неудержимым потоком. Нам лишь оставалось ловить доброхотов на слове.
– Да, – соглашались мы, – косой на такую коровью ораву сена не накосишь, но где взять конную косилку?
– Да, – не возражали мы, – без своей кузницы тяжеловато, но где он, самый простой горн?
– Да, – одобряли мы, – насчёт консервирования вы верно заметили, но не закручивать же сотни банок вручную?
Ну как мог человек в отпуске не поддержать свою собственную идею конкретным делом? А если с ним ещё случалась рядом молодая жена или любовница, то предложение записать нужный телефон и адрес следовало незамедлительно. Был проявлен интерес и ко всей нашей затее. Естественно, что людям, предпочитающим палатку комнате в санатории, не могли не импонировать принципы здоровой и вольной жизни. Некоторые расспрашивали весьма подробно и даже заводили речь о вступлении в наши ряды. Но всех отрезвляла пятизначная цифра сафарийского вступительного взноса – о правилах безоговорочного подчинения и воздержания от излишеств мы благоразумно предпочитали пока помалкивать.
Тот первый август Аполлоныч с Вадимом вообще называют лучшим временем в нашей ранней приморской робинзонаде. Когда всё было достаточно миниатюрным и крошечным, человеческих размеров, как называл это Воронец, когда организм уже ко всему окружающему приноровился и ради элементарного самосохранения находил в этом только положительные нюансы, когда чужие удивлённые глаза даже в наших прагматичных женах вызывал прилив энтузиазма и гордости своей новой участью. Ежедневные купания в море, ощущение силы и ловкости в собственном теле, появление неожиданных занятий и развлечений, счастливая возня детей возле домашних животных – всё заставляло завидовать самим себе. Если что и отравляло общую сафарийскую жизнерадостность, так это тревога за зимовку и за свой вызывающе подрастающий коровник. Пашка торопил:
– Быстрей, быстрей бы его закончить.
– Тут одним штрафом не отделаешься, – задумчиво ронял Севрюгин, обозревая бетонный монстр.
– Надо будет его как следует состарить и в наглую говорить, что он тут всегда и стоял, – шутил барчук.
– Давай через Зарембу и сельсовет его как-то узаконим, – предлагал я.
– Спрашивать разрешения, значит автоматически получать отказ, – отвечал Пашка.
Накануне сентября отбыли домой Славики-Эдики. На дорогу каждому, кроме билетов, мы вручили по конверту с пятьюстами рублями, больше, к сожалению, не смогли. Расставались со студентами едва не со слезами, а ребятня и в самом деле ревела. Растроганные парни клялись непременно в следующем году повторить у нас трудовой семестр. Спасибо им было и за само обещание.
Тем временем подошла сдача зверосовхозу отремонтированного свинарника. За четыре месяца мы заработали на нём всего по два куска на брата, но на Зарембу были не в претензии – косвенных выгод от этой работы нам досталось гораздо больше. Доволен результатом был и он, и тут же придумал нам новое дело: наняться к нему в качестве рабочих пилорамы. Сама пилорама лежала на складе в упаковке. Собрать и возвести над ней сарай было нехитрым делом. Причём мы построили её недалеко от своей бани, и она явилась первым настоящим сафарийским производством.
Теперь уже как штатным работникам Заремба смог нам помочь и с зимним жильём: выделил казённый трёхкомнатный дом, а остальным предложил по комнате в зверосовхозном общежитии. Дом мы приняли, а общагу отвергли. Поднатужились и на Адольфовый взнос купили на имя Аполлоныча частный пятистенок, компенсировав ему хоть частично потерю «Лады» и окончательно разрешив для себя проблему зимовки.
В совхозный дом переехали Севрюгин, Адольф и я, в купленный – Аполлоныч с Воронцом. Якутского деда определили на зимнюю квартиру в сафарийской бане, чтобы ему сподручней было присматривать по ночам за коровником и пилорамой.
Весь сентябрь нам приходилось разрываться между обустройством на зимних квартирах, бетонным перекрытием коровника и пилорамой. А тут ещё одна за другой пошли официальные проверки, чем это таким подозрительным мы здесь занимаемся со своим коровником и лесным рестораном, из-за чего судьба Сафари повисла на волоске. Севрюгин плёл им что-то про потерянные документы на коровник, которые сейчас зимой будет время восстановить. Ему верили – никому в голову не могло прийти, что огромное бетонное сооружение можно построить без соответствующего разрешения. И опять выручил Заремба. Предложил наши художества официально оформить как садоводческое товарищество. При деревне дачный кооператив – что может быть нелепей? Но сошло на удивление гладко и без проблем.
Идея была хороша со всех точек зрения, и было даже странно, что ни одному из нас не пришла в голову раньше. Подразумевалось, что товарищество будет лишь прикрытием, однако против ожидания оно сразу же принесло так необходимые нам живые деньги. Не успели ещё с острова уехать районные землемеры и высохнуть печати на соответствующих документах, как десяток заявлений легло перед Воронцом и Севрюгиным, как председателем и казначеем товарищества, на стол. Ситуация едва не вышла из-под контроля, ведь десять человек всегда больше пятерых, и уже не мы, а нам могли диктовать свою волю. Но Пашка с доктором с честью вышли из затруднения. Разработали такой устав, что из десяти желающих трое своё заявление сразу же забрали. Не понравился, видите ли, пункт о том, что будут давать уже построенное жилище. То ли побоялись, что мы слишком наживёмся за их счёт, то ли хотели самостоятельного строительного творчества, то ли просто не имели по пять тысяч на аванс под закупку стройматериалов, но уговаривать остаться мы их не стали. Тридцать пять тысяч рублей от оставшихся семей и без того были для нас в тот момент необъятной суммой.
– Видишь, а ты так боялся, – радостно говорил Вадиму Пашка.
– А с них тоже будете требовать дипломы о высшем образовании? – язвительно напомнил Адольф. – Не пить, не курить и матом не ругаться?
– С них не будем, – серьёзно отвечал ему наш бугор. – Дачники они и есть дачники. Низшее сафарийское сословие.
Так мимоходом, почти невзначай была утверждена еще одна из каст Сафари.
По-летнему жаркий приморский сентябрь сменился прохладным октябрем. Симеонские олени вовсю справляли свои оленьи свадьбы, наполняя окрестности характерным свистом, рыбзавод работал на полную мощь, не успевая перерабатывать доставляемую рыбу, 50 тысяч норок пировали как никогда, и только туристы спешно покидали остров. Домучен был, наконец, и наш коровник, куда мы сразу же поместили всю свою живность, после чего почти полностью засыпали его землей, чтобы и теплей было, и никому не мозолил бы глаза своими размерами. Расставаться со своим стойбищем, однако, ужасно не хотелось, и мы находили любой предлог, чтобы подольше в нём задержаться: расчищали для будущих посевов землю, закладывали плодовый сад и дендрарий, конопатили баню для Гуськова. Но всему приходит конец, свернули и мы свои палатки.
Первого ноября на растворный узел был навешен амбарный замок, и в Сафари наступила первая зимовка, этакий пятимесячный тест на нашу психологическую совместимость и выживаемость в обычных деревенских условиях.
Началась зимовка с двух выходных дней по случаю окончания бетонной страды, переросших затем в полновесный месячный отпуск. Сначала забастовали мы с Вадимом на казённой хате, не выйдя на третий день на пилораму, нас поддержали все жёны. Аполлоныч, хоть и нуждался в отдыхе больше всех, хранил нейтралитет – уж слишком трепетал перед Пашкиным авторитетом. Воронец сделал бешеные глаза, но понял, что мы на пределе, и уступил. Так месяц и прокайфовали, удивляя весь Симеон своим безделием.
Встревожился даже Заремба:
– Что это с вами?
– А ничего. Желаем быть в отпуске и будем в нём, такова наша свободная воля.
После многомесячного физического напряжения и невозможности ни часа побыть одному хотелось просто закрыться в отдельной комнате и лежать пластом на топчане, отгораживаясь от мира включённым личным телевизором. И день так, и два, и три, а на четвёртый можно и на прогулку, только не ради определённой цели, а просто так: обойти наконец свой остров, пошататься по Лазурному, съездить во Владивосток.
Пашка сперва только косился и исправно ходил с Адольфом на пилораму, а потом тоже махнул рукой и присоединился к нам. Полчаса до Лазурного, а оттуда час на подводных крыльях или три часа на электричке – и вот мы в краевом центре ничем не уступающем нашему любимому Минску. Старые, начала века дома, крутые перепады улиц то вверх, то вниз, особый военно-морской колорит, не исчезающий с глаз ни на один миг, ощущение почему-то не провинции, а некоей самостоятельной столицы, – всё было нам ужасно симпатично и близко. Главное, что у нас здесь уже было полно знакомых, с которыми мы сталкивались прямо на улицах, – наши вчерашние туристы. Насколько мы не ходили по гостям в Симеоне, настолько устремились по всем оставленным адресам во Владивостоке, и даже останавливались у некоторых с ночёвкой, когда хотелось сходить в театр, кино или ресторан.
Разрядка, что и говорить, была замечательная, особенно для жён и чад. Но больше всего от неё выиграл Аполлоныч.
Физически самый мощный среди нас, он, однако, не отличался большой выносливостью. На белорусских шабашках это сглаживалось, там он видел конец очередной своей трудовой повинности и мог героически перетерпеть. В Сафари же никакого завершения в ближайших лет пятьдесят не предвиделось, и к концу строительного сезона барчук заметно затосковал. А тут ещё отсутствие хороших конфет и ежедневной горячей ванны, без чего Аполлоныч вообще чувствовал себя получеловеком.
Из Минска он, помимо вещей, привёз адрес своей владивостокской двоюродной тётки, которую прежде никогда не видел. Родственные связи были немедленно возобновлены. Тётка, имеющая двух статных сыновей – помощников капитана, была рада обрести такого же породистого племянника. Быстро угадав его слабости, она научилась реагировать на барчука соответственно: стоило ему с вокзала по телефону вежливо осведомиться о тетушкином здоровье, как Ольга Степановна приказывала немедленно приезжать к ней, после чего доставала из буфета отборные заморские вкуснятины, которыми регулярно снабжали её сыновья, и шла готовить ванну.
Но чтобы регулярно навещать тетю, надо было иметь весьма весомый предлог. Всё лето и осень Аполлоныч доискивался его и, наконец, не без помощи Адольфа, знавшего во Владике все ходы и выходы, познакомился с местными видеопиратами. У тех как раз шло расширение бизнеса, и Чухнову удалось победить на закрытом конкурсе переводчиков. И вот несколько дюжих молодчиков привозят нам на Симеон ящики с дорогой аппаратурой, Аполлоныч надевает наушники, берёт микрофон, включает экран и начинает запись синхронного перевода голливудских видеокассет, обретая тем самым максимально возможную для себя сафарийскую независимость как в работе, так и в разъездах. Из своего чулана с аппаратурой выползал очумелый, с красными глазами, но безмерно счастливый от сознания, что делает то, что даже Воронцу не по силам.
Зима на Симеоне проходила на диво: никаких оттепелей и трескучих морозов, минус пять-десять градусов и ослепительное солнце день за днём. Снег, и то в микроскопических дозах выпал уже после Нового года, так что мы могли выпасать своих травоядных почти всю зиму, экономя на сене и комбикормах. Правда, ветер иногда налетал такой, что фактические минус десять сразу превращались в явные минус двадцать пять. В такие дни жизнь в Сафари замирала, даже скотина в своих закутках сбивалась в кучу и тревожно пережидала суровые часы. Не выходили тогда и мы на пилораму, находя себе достаточно занятий и по домам.
Самым особенным в нашей первой зимовке как раз и было то, что никакого привычного белорусского зимнего расслабона у нас не получилось. Отлично отдохнув ноябрь, мы с удвоенной энергией принялись не столько даже за работу, сколько за расширение всех своих возможностей, потому что уже прекрасно понимали, что чистое фермерство нас здесь не прокормит.
Существующие нормы выработки на пилораме при старании легко укладывались в четырёхчасовый рабочий день, остальное время всецело занимались каждый своим. На пустующей половине коровника были оборудованы две мастерских: в столярке Пашка с Вадимом взялись за изготовление самой простой мебели и деталей для сборных летних домиков, а в слесарке я с Адольфом с помощью самодельных ручных станков стали крутить целые рулоны проволочной сетки и сваривать арматуру для Террасного полиса. Аполлоныча освободили от обеих мастерских. На своём дубляже он зарабатывал больше, чем мы все вместе взятые на пилораме, и отвлекать его на подобные пустяки было просто нерентабельно.
Женщины действовали по-другому. Вселившись на зимние квартиры, они пошли устраиваться на работу – и все пятеро устроились. Жанна библиотекарем, Ирина на подмену декретной бухгалтерши, моя Валентина – няней в детском саду, адвокатша подалась в поселковые парикмахерши, а Адольфова подруга Света Свириденко – в табельщицы на симеонский рыбзавод.
Внедрение в посёлок и невольное слишком близкое контактирование с местными аборигенами привело нашу минскую зграю к удивительному открытию: оказывается, дальневосточные русские довольно существенно отличаются от белорусских русских.
Первой это заметила Натали:
– Кричат и ругаются между собой совершенно немотивированно.
– А может это просто выскакивают наружу все их прежние ссоры, – предположил Севрюгин.
– У меня стриглась одна из раздельщиц рыбы, которая здесь лишь месяц и всё то же самое, – не согласилась адвокатша. – С такой злобой говорит о своих подругах, что только диву даёшься.
Мы все с интересом начали вести наблюдение и скоро пришли к любопытным выводам. Не мотивированным оказалось не только повсеместная грубость и хамство, но и проявление приязни переходящей в сердечность, причём часто в одном и том же человеке на протяжении каких-либо 20-30 минут.
– Это и есть великая загадка русской души, – уверенно констатировал Воронец. – Чёрт борется с Ангелом, и Ангел, в конце концов, в русском человеке побеждает. Все почему-то этой его финальной сердечностью восхищаются, забывая, что грязные злые слова тоже прозвучали и никуда не делись.
– Как они не понимают, что есть вещи, которые нельзя произносить ни при каких обстоятельствах, – вторила мужу Жаннет.
– А они все абсолютные нигилисты, мол, никакие рамки приличий не должны сдерживать моё свободное словоблудие, – по-своему рассудил доктор.
– Мне кажется, они так пытаются вырваться из своей скуки, – предположила Ирэн. – Вечный театр одного актёра, чтобы быстро менять в себе плохие и хорошие эмоции.
Адольф, присутствующий при разговоре, воспринял его, как камень в свой российский огород.
– Вы же сами все русские, неужели у вас в Белоруссии всё по-другому? Ни за что не поверю. Съезжу и специально проверю, – пообещал он.
– Да нет, всё то же самое, только агрессивности на полкило меньше, – заверил его барчук.
– Интересно, каких всё же русских людей описывали русские классики? – простодушно задала вопрос моя Валентина.
Лучшей провокации для Севрюгина и Пашки было не придумать.
– Нормальные русские люди всегда жили в Европейской России, – запустил пробный шар доктор. – Сюда ехали одни авантюристы и преступники. То же самое, что сравнивать Англию с Америкой. В Англии никогда не бывает такого экстрима и маньяков, как в её бывшей колонии.
Все с любопытством ждали Пашкиного ответа.
– Дело в том, что одновременно существуют две России, – тихо, как что-то очень задушевное произнёс он. – Россия сиюминутная со всеми её истериками и дурными взбрыкиваниями, и Россия коренная, тот же самый сиюминутный народ через два-три года. Просто ему надо некоторое время, чтобы на сиюминутные вещи выработать свою собственную коренную правду и оценку.
– Ну и как мы можем догадаться, о существовании этих двух Россий? – с готовностью подхватил Вадим.
– Например, диктор по телевидению или учительница в школе могут сто пятьдесят тысяч раз сказать, какой Сталин плохой человек и сколько людей уничтожил, а для коренной России, которая всё понимает не словами, а иными путями, Сталин всё равно будет оставаться великим человеком.
На Адольфа, прежде никогда не слышавшего такого Воронца, эти слова произвели удивительное действие. Как в каком-нибудь романе Достоевского он вскочил с места и кинулся пожимать Пашке руку, в упоении приговаривая:
– А ведь верно! В этом всё дело! Я сам это как-то всегда чувствовал, только сказать не мог!
Пашка смотрел на него с некоторой оторопью, чужие восторги всегда вызывали в нашем лидере самую большую настороженность – то, что легко возносится, через день будет так же легко умаляться.
Живя в самом центре посёлка, мы, тем не менее, продолжали вести закрытый образ жизни. Ни одному симеонскому мужику по-прежнему не удалось ни с кем из нас выпить, но, благодаря привычке это уже мало кого раздражало, наоборот, для многих замужних женщин мы уже были примером показательного поведения. Наиболее любопытные симеонцы сами стали доискиваться нашего внимания. Брали книги, видеокассеты, заказывали что-нибудь сшить или связать, записавшиеся дачники просили показать планы будущих дач и так далее. Однако Пашка был непоколебим: для большего сближения с аборигенами ещё слишком рано, пусть докажут свои симпатии не словами, а делом, тогда и мы сделаем шаг вперёд.
Его пожелание не пропало даром. Среди дачников нашлась энергичная особа Дуся Шестижен. С восторгом смотрела на наши столь непривычные для симеонцев семейные отношения, а когда услышала сетования Севрюгина на нехватку хорошего механика, то на следующий день привела своего непутёвого муженька: вот механик, который вам нужен.
Вся непутёвость Шестижена-мужа заключалась в том, что из своих сорока с небольшим он двадцать лет провёл в морях. Все попытки жены свести его на берег неизменно кончались тем, что он ругался с очередным своим сухопутным начальством и возвращался на судно. Но руки у мужика действительно были золотые, и как всякий мастер, он хорошо знал себе цену, поэтому и с нами особенно не церемонился.
– Ну и что вы можете мне предложить такого, чтобы я захотел сойти на берег?
– Видите ли, Николай Фомич, – вкрадчиво начал наш великий и ужасный Гудвин, сиречь Пашка Воронцов. – У нас к технике отношение своеобразное. Мы, например, считаем, что человечество уже проскочило свой технический расцвет. Управлять кнопками и роботами – тупиковый путь. Поэтому нам нужен такой человек, который мог бы вернуться к старым технологиям, не исключено даже в ХIX или ХVIII век, чтобы отыскать там необходимый оптимум ручного и механического труда. Если вас это может заинтересовать, то ради бога.
Вот так запросто предоставить человеку возможность пересмотреть все технические достижения человечества – да тут капитулировали бы куда более стойкие умы, чем мозги обыкновенного стармеха. Уже через две недели, поняв, что мы действительно можем загрузить его кулибинскую голову по полной программе, он уволился из пароходства и принёс нам свою трудовую книжку: нате, берите меня со всеми потрохами. Его потроха представляли собой мастерскую в просторном гараже, с полудюжиной всевозможных станков и приспособлений. Отныне Пашке оставалось только пожелать, и все нужные агрегаты от ветряного и водного электрогенератора до телеги-самосвала появлялись как по щучьему веленью. Заминка вышла лишь с трудовой книжкой – в садовом товариществе должность главного механика предусмотрена не была. Поэтому Шестижен для вида устроился сторожем в зверосовхоз, а в дневное время сидел в своём гараже, выполняя наши заказы. Единственный сын Шестиженов служил в армии на Урале, в посёлке его ждала невеста, и родители хотели сделать всё для того, чтобы их чадо осталось после армии на острове, тоже вступив в нашу непьющую компанию. Таким было шестое сафарийское семейство: с недостаточной образованностью – один техникум на двоих, – но с большим энтузиазмом и доверием.
К концу года у нас, в дополнение к якутскому деду неожиданно объявился новый приживал. Им стал дембель Вася Генералов. Ему бывшему детдомовцу после армейской службы в Лазурном просто некуда было податься. Сначала он поступил к нам подёнщиком, чтобы заработать хоть какие-то деньги на дорогу. На ночлег его определили в баню, к якутскому деду. Прошло полтора месяца, и мы с удивлением обнаружили, что Вася по-прежнему живёт и работает с нами. Кроме сверхранимости и вспыльчивости, всеми остальными качествами детдомовец обладал в весьма умеренной дозе. Аполлоныч даже как-то поколотил солдатика, когда тот слишком по свойски принялся огрызаться нашим женщинам.
– Зачем нам такой неадекватный кадр? – говорил Севрюгин.
– Первая же тысяча километров по материку закончится для него элементарной колонией, – отвечал Пашка, забыв про свои принципы образованности и семейственности.
Поэтому и позволяли Васе по вечерам беспрепятственно присутствовать в наших домах, надеялись снизить его мнительность и неадекватность и к лету выпустить в мир более приспособленным к жизни человеком.
Ещё одним кандидатом в сафарийцы под самый Новый год стал Заремба. Не понадобилось даже приглашать – он сам напросился. Просто не мог найти другого предлога почаще заходить в гости. Да и Шестижен помог. Если уж такой бродяжка к нам прибился, то и третьему по весу симеонскому начальнику (после председателя сельсовета и директора рыбзавода) вовсе не зазорно.
Любопытная складывалась ситуация: начальник напрашивался в подчинение к своим подчинённым. Не удивлялся лишь Пашка. Пара персональных бесед с Зарембой – и все шероховатости устранены. Чтобы симеонцы не болтали лишнее, мы зачислили директора зверосовхоза в качестве дачника. Такой расклад прекрасно устроил и Зарембу. Отныне он мог уже на законном основании посещать по вечерам наш Командорский дом, то бишь Воронцовско-Чухновскую хату, которая и в самом деле постепенно превращалась в главный культурный центр острова.
Быстро росли сафарийские библиотека и видеотека, женщины создавали первые модели сафарийской одежды, а интерьер обогащался весьма необычной мебелью принципиально собственноручного изготовления. Осуществлена была мечта Жанны: куплено пианино и при нём открыта музыкально-французская студия аж на пять учеников, куда кроме наших трёх школьников стали ходить двое мальчишек Зарембы. Да и по вечерам за общим столом говорилось о поэзии и философии больше, чем о ценах и магазинных дефицитах.
Генеральный смотр сафарийских сил прошёл на Новый год. Задача казалась невыполнимой: собрать вместе 16 взрослых и 8 детей и провести новогоднюю ночь так, чтобы отсутствие на столе ящика водки никто не заметил. Похоже было на смотрины, устроенные нам в своё время Воронцовыми, только на сей раз блеснуть собиралась вся учредительская зграя. Готовились как к самому серьёзному своему экзамену, и, в общем-то, так оно на самом деле и было. Лето, когда мы первенствовали по части примитивного вкалывания, уже подзабылось, и необходимо было резким рывком вновь уйти в отрыв хотя бы по части светских развлечений, чтобы у новобранцев зажглись глаза и захотелось хоть на полступеньки приблизиться к нашим сафарийским стандартам.
И вот пробило девять часов вечера, и в Командорский дом начали стягиваться Шестижены и Зарембы, Адольфовичи и приживалы. Всех их встречали бокалы с шампанским, кофе, сладкий стол и новогодняя премиальная лотерея. Вадим весь ноябрь рыскал по владивостокам и находкам, освобождая бюджет от двух тысяч рублей – и для всех 24 сафарийцев был приготовлен отдельный презент: от простенького чайного сервиза до цветного телевизора. Тянули жребий дети, и они же больше всех радовались и своим, и родительским выигрышам.
В соседней комнате работал телевизор, но смотрел его, записывая новогодний «Огонек», лишь видеомагнитофон Зарембы. Сафарийский же видик крутил продукцию «Сафари-фильма»: голливудский триллер с издевательским аполлоновским текстом. Публика хохотала так, что едва не прозевала сам Новый год.
Потом малышей отправили на боковую и продолжили без них. Пашка, как иллюзионист, доставал из рукава всё новые и новые развлечения. То показывал наши общие старые фотографии, то раскручивал гостей на любимый анекдот, карточный фокус или хоровое пение. Народ был удивлен и польщён вниманием к себе всегда сдержанного и отстранённого Воронца, и захваченный его обаянием послушно плыл по нужному руслу, боясь, как и старая гвардия только одного: «не соответствовать».
Наконец где-то в третьем часу на столе появилась и водка, но главная её функция «скорее к нужному настроению» была уже и так достигнута, поэтому к ней отнеслись как к очередному блюду, которое стоит раз для полного букета попробовать и только. Якутский дед, правда, свою привычную порцию взял и даже пьяненько повыступал, но это прозвучало таким диссонансом общей атмосфере, что ни Шестижен, ни солдатик не рискнули последовать его примеру.
Таким был наш Новый год с последовательным насыщением развлекательных и желудочных потребностей. Этакий неформальный ритуал посвящения в сафарийское братство, после которого человек должен был сам себе сказать либо: «Отлично, хочу еще», либо: «И только-то», забрать свой взнос и удалиться из наших рядов. Другого Сафари у нас для него не было.
К чести новичков общие старания зграи были оценены ими по гамбургскому счёту. Шестижены, вообще до возвращения сына пригласили к себе на постой Адольфовичей. Да и амбициозная жена Зарембы тоже не осталась в долгу, попросив себе какую-нибудь сафарийскую работу на дом, и немедленно была вовлечена женщинами в общие пошивочно-вязальные заботы.
После Нового года, дабы снизить напряжение от большой жилищной скученности мы все по очереди съездили в Минск, распродавать наши дачи и мебель. Первыми на школьные каникулы поехали я и Жаннет со своими чадами. При пересадке в Хабаровске мы на шесть часов застряли в аэропорту, и тогда я узнал немало, как сейчас говорят, эксклюзивной информации о детстве нашего главного командора. Жаннет почему-то была очень сердита на мужа, а тут ещё раздражение от тягостной задержки самолета.
– Он никого никогда не любил и любить не может, – внезапно вырвалось у неё, когда Катерина и Дрюня на время оставили нас одних.
– Ну конечно у человека было тяжёлое детство, – попробовал пошутить я.
– А ты знаешь – да, – серьёзно согласилась она и рассказала, что с тринадцати до шестнадцати лет у Пашки совсем не было голоса, обычная подростковая мутация наградила его на три года ужасным фальцетом, из-за которого он полностью выпал из рядов своих сверстников.
Дальше мы восемь часов летели до Москвы, и я усиленно соображал, как всё это могло происходить с нашим боссом, чтобы, уже в Домодедово, поджидая багаж, снова вернуться к прежнему разговору.
– Так ведь это ему только на пользу пошло: в полной изоляции прочитал все энциклопедии и выстроил как надо своё мировоззрение, от которого мы сейчас так балдеем.
– Ты думаешь, почему он на всю жизнь окрысился на кино и литературу? – перевела на другое Жаннет. – Потому что все эти три года ждал, что к нему обязательно подойдёт какая-нибудь романтическая девушка и заставит забыть о собственном пищащем и скрипящем голосе. А девушки не появилось.
– Ну и что? – не мог понять я.
– А то, что с тех пор он ко всем людям стал относиться только потребительски.
– И к тебе?
– Ко мне в первую очередь. Думаешь, почему он меня никогда ни к кому не ревнует? Потому что как раковая опухоль заполнил собой всю меня и знает, что ни на кого другого у меня просто никаких сил не хватит. Есть какие-то насекомые, они откладывают в других насекомых свои личинки, и эти личинки вырастают, пожирая насекомое, в котором находятся. Теперь, похоже, он отложил свои личинки ещё и во всех вас. И будет потреблять, потреблять, потреблять! – Жаннет проговорила это с непривычной для неё исступленностью.
Признаться, я не очень поверил ей в ту минуту. Пашка, который всегда сразу замечал, когда кто-то испытывал хоть малейшее неудобство, а его желчное критиканство в сущности тоже было заботой о том, чтобы рядом с ним не сидели одни простодушные болваны – и вдруг пошлое потребительство?
– Ну и что он потребляет, скажем, от меня?
– От тебя? – на секунду задумалась она. – Твою послушность и доверчивость, это сильно заводит его и заставляет делать новый шаг, чтобы ещё больше закабалить тебя. Вот ты сейчас летишь со мной продавать свою дачу, чтобы внести эти деньги в общий бюджет. Это уже не свекла и клубника, а дача, часть твоей жизни и жизни твоей собственной семьи. Если рано или поздно ваш детский сафарийский энтузиазм развеется, то с чем вы тогда останетесь? Вернётесь назад в Минск, и всем будете объяснять, как на вас нашло временное помутнение рассудка?
Выслушивать такое конечно было малоприятно, и я резко спросил:
– А с чем тогда останешься ты?
– А я, может быть, к нему вовсе и не вернусь, – просто ответила Жаннет.
Признаться, я здорово опешил, одно дело словеса говорить, а другое – такая вещь, как развод. Но, разумеется, никакого развода не произошло, выпустив на меня весь свой пар, Жаннет вернулась на круги своя, выполнив все указания мужа. Покупатели всегда вились вокруг их «рыцарского замка», одному из них, без всяких проблем за тридцать тысяч целковых он и отошёл. Моя же фазенда потянула едва на пять тысяч. С этими деньгами, переведёнными в аккредитивы, и с багажом на пять пудов мы отправились назад. Даже из детей оставить в Минске у родителей Жаннет удалось только Дрюню, Катерина же закатила такой скандал, что её пришлось забирать с собой на Симеон.
На обратном пути мы сделали двухдневную остановку в Москве, где у Белорусского вокзала жила дальняя родня Жаннет. Родня оказалась на редкость гостеприимной и с излишками жилой площади, и мы с Жаннет сделали всё для того, чтобы превратить их квартиру в перевалочную базу из Минска на Симеон, не только для себя, но и для других сафарийцев. К прежнему разговору о Пашке не возвращались, всё как бы и так было сказано, услышано и положено на нужную полочку: Жаннет апробировала на мне возможность своего развода, а я узнал о её муже чуточку больше, чем было прилично узнавать. В Домодедово мы получили изрядную порцию фирменного московского хамства от служащих аэропорта и прилетели на свой остров с чувством глубокой убежденности, насколько у нас всё же славно и приятно.
Хотя, если здраво рассудить, поводов сильно восторгаться своим бытием в Сафари в тот момент ещё не было никаких. Ну, спрятался у подножия сопки несчастный коровник, ну музицируют на пианино в самой простой деревенской избе пятеро деток, ну собирается по вечерам туда почаевничать десяток взрослых. Но что-то такое новое с нами и нашей зграйской психологией уже свершалось.
Хорошо об этом сказал как-то Севрюгин:
– Я думаю, нам здорово повезло с той летней минутой Пашкиной слабости, когда он хотел дать задний ход. Именно из-за неё каждый из нас получил способность и желание не только слушаться, но и самим влиять на формирование Сафари, уже без оглядки на абсолютное менторство Воронца.
Принцип тройной загрузки: работа, развлечения, самообразование – при котором ни у кого не должно быть ни минуты праздной рефлексии стал доминирующим в нашей общине, не позволяя носиться со своими капризами и настроениями как с писаной торбой. Выручал элементарный юмор. Пашка всех ещё на шабашках приучил вкалывать весело, и в сочетании с интенсивным и тоже весёлым досугом это было самым надёжным барьером против любого уныния.
Даже слишком тесное сожительство, способное рассорить кровных братьев, обернулось дополнительными сафарийскими университетами, выработав раз и навсегда у всех зграйцев противоядие от всего, что могло хоть чуть-чуть нас рассорить. Мужское раздражение, женское злословие, детские стычки – всё это было поставлено вне закона.
– Никто не заставляет вас любить друг друга, но когда с кем-то из вас случится беда, вы обязательно должны прийти ему на помощь. Ну, подумай хорошо, захочется тебе прийти к нему на помощь, если он тебе сейчас нос расквасит, – внушал Пашка драчливым мальчишкам Зарембы, а заодно и нам первое правило сафарийского общего дома, и всё – второй раз повторять по большей части не приходилось.
Управляться с женскими длинными языками тоже учились, глядя друг на друга. Воронец от доставаний благоверной просто уходил ночевать на сеновал в коровник. Аполлоныч, тот уносил ноги аж во Владивосток. Вадим же так терпеливо и монотонно объяснял Ирэн как она не права, что та сама спешила от него спрятаться. Себе я придумал во всём с женой соглашаться и всё обещать, а потом ничего не выполнять. И уж конечно, ни один из зграйцев, самосохранения ради, не пропускал в себя раздражения по поводу чужих жён и детей. Всё это постепенно привело к тому, что и у жён начал вырабатываться точно такой антивирус против всего антисафарийского. Они тоже фильтровали всё «кривое и сопливое», как говорил Аполлоныч, что поступало к ним из уличных бабских пересудов против их родного и близкого «садоводческого товарищества».
То, что наши дела, по-прежнему в центре пристального внимания всего Симеона, мы все прекрасно знали. Наличие видика и пианино не могло скрыть от постороннего глаза отсутствие другого домашнего скарба, что, кстати, симеонцы заносили нам в плюс. Ну пашут как негры, ну бьются за каждую копейку, ну хотят прорваться во что-то своё, особенное – ну и пусть тешат себя, а мы просто подождём и посмотрим, что из этой их коммунии выйдет. Природу человеческую всё равно не переделаешь: как тянул каждый на себя одеяло, так и будет тянуть, и долго этим идеалистам никак не продержаться.
Вот в этом и заключалось коренное заблуждение сторонних наблюдателей относительно Сафари. Ведь никакой коммунии у нас, в сущности, никогда и не было, несмотря на то, что в первую зимовку даже утюги и плойки наши женщины покупали под строгим севрюгинским контролем. В чём Пашка никогда не менялся, так это в своем зоологическом неприятии любых равенств и демократий. Сама возможность выбирать себе начальника, вождя приводила его в исступление, как крайняя форма человеческого скудоумия. Ведь любые выборы – это предположение, что выбранное тобой чмо может оказаться вором и лгуном, и ты готов ежечасно за ним следить и подозревать, а он, в свою очередь, вынужден всю жизнь оправдываться, что он не такой. Поэтому для Пашки только родовой, клановый строй с пожизненной иерархией мог внести в человеческую жизнь порядок, уют и доверие. Вместо символа Выбора символ Судьбы. Ведь не выбираем же мы себе родителей и детей, смиряемся с теми, какие есть, – и свет вокруг нас не рушится. И не надо бояться, что такой пожизненный начальник может зарваться или возмущать всех своим убожеством. Слишком много кругом демократических конкурентов, поэтому любой патриарх, дабы выстоять, будет из кожи вон лезть, чтобы сделать жизнь в своём львином прайде самой предпочтительной, иначе все «львята» просто от него разбегутся.
Привыкнув к подобным его выкладкам, мы уже и не спорили, и нас нисколько не дергало, что он сам себя считает нашим пожизненным предводителем. Ну, считает и правильно считает, имеет право, хотя бы потому, что сам эту кашу заварил и нам пока в его прайде гораздо комфортней и осмысленней, чем где бы то ни было. В свою очередь и сами невольно переносили сложившуюся иерархию на вновь прибывших сафарийцев, опасаясь уже с ними равных прав и обязанностей.
Поэтому когда, планируя летний сезон, Пашка представил нам троим сафарийскую Табель о рангах, мы восприняли её лишь как упорядоченную запись того, что уже и так сложилось как бы само собой. В ней все сафарийцы делились на пять разрядов: зграйцы (квадрига учредителей), фермеры (Адольфовичи и Шестижены), дачники, подёнщики-деды и подёнщики-салаги с разными правами и разной оплатой за один и тот же труд: от пяти рублей в час у зграйцев до одного рубля в час у поденщиков-салаг.
Вот вам и коммуния!
Заодно мы впервые открытым текстом договорились и о сафарийской законодательной и исполнительной власти. Что всё и всегда будет решать только зграйская квадрига, наш Совет четырёх. А внутри квадриги у Пашки будет два голоса, а у нас троих по одному. Если же кто, как Аполлоныч в случае с отпуском-забастовкой, выскажется неопределённо, то перевес будет в Пашкину сторону.
Оставалось только узнать, как к этому отнесутся новички. И вот как-то при обсуждении на общем мальчишнике летнего строительства зашёл разговор о трезвом образе жизни: доколе это безобразие будет у нас продолжаться?
– Да ради бога, хоть сейчас прекратим. Самого молодого в магазин за водкой и вперёд, – предложил Пашка.
Все сразу навострили уши: как это так?
– А так. Разделим Сафари на две части: на садоводческое товарищество и фермерское братство. Кому что удобней. В первом будет галдёж и голосование руками, во втором – строгая дисциплина и голосование ногами… на выход из братства.
– А смысл, смысл какой в вашем братстве? – недоверчиво вопрошал Заремба.
– Чтобы пожизненно стать каждому человеком вне подозрений. Это как разница между порядочностью и благородством. Порядочный человек из кожи вон лезет, чтобы быть порядочным, а благородный поступает, как хочет, а потом оказывается, что все его поступки порядочны. Надоело хамство, надоело пренебрежение одного человека интересами другого. Хочется другой человеческой породы, живущей по другим законам. Переделывать чужую психологию занятие дурное и неблагодарное, поэтому всё враждебное проще изначально не подпускать к себе. В старину это лучше понимали и прятали детей от чужих глаз. А мы хотим от этого сглаза спрятаться все сообща, чтобы стать на ноги и потом уже личным примером воздействовать на окружающий мир.
Момент был решающим. И хоть слов о разрядах и рангах произнесено не было, все прекрасно понимали, что означает эта распахнутая калитка в параллельное садоводческое товарищество. Переступил – и окажешься для нас совершенно чужим человеком, не переступил – будь любезен, безоговорочно подчиняйся установленным порядкам.
И опять же прямого ответа по сафарийскому обыкновению никто не требовал. Зачем говорить человеку в глаза неприятное, гораздо удобней дать ему самому найти предлог деликатно выскользнуть за дверь, пожав всем сердечно руки.
Когда же неофиты стали выяснять конечную цель предлагаемой братской жизни, то тут им был тоже дан вполне определённый ответ о будущем Сафари.
– Необходимо восстановить связь времён, – негромкий Пашкин голос отчётливо звучал в стенах Командорского дома. – Чтобы у каждого человека было и прошлое, и будущее. Максимум, что может о себе рассказать каждый из нас, это то, что его дед достойно воевал во время войны. И всё! А о будущем детей – что они без блата с первой попытки поступили в институт. Вам нравится такая убогость? Мне – нет. Пока человек блюдет только свои сиюминутные интересы, его настоящая жизнь ещё не начиналась. Поэтому Сафари – это попытка выстроить такую общинную структуру, когда все отвечают за каждого, а каждый отвечает за всех, причём в максимально деликатной форме.
– Это что-то вроде монашеского ордена со своим уставом? – захотел уточнить Заремба.
– Монашеский устав вовсе не деликатная форма. Поэтому письменных предписаний, что делать, а что не делать у нас никогда не будет. Всё должно происходить естественным, а не формальным порядком.
– Что, даже ритуала посвящения в братство не будет? – поинтересовался Адольф.
Пашка чуть призадумался.
– Захотим – будет, не захотим – не будет. Если мы прямо сейчас обсудим, как всё именно у нас будет происходить, то сразу поставим на нашем Сафари большой жирный крест. Чем меньше мы обо всём этом будем говорить вслух, тем лучше. Я же говорю: всё должно происходить естественным порядком.
– Что же вот так просто будем сидеть и ждать, когда братская лепота сама посетит нас? – не отставал директор зверосовхоза.
– Два закона братства уже, кажется, сформированы и всеми приняты, – Воронец выглядел даже довольным его настойчивостью. – Это образованность и семейственность. Хочешь конкретно, вот тебе конкретно. Сафари должно превратиться в университетский кампус, где все сафарийцы станут «просвещенными казаками», совмещая труд на земле вместо военной службы с непременным профессорским преподаванием. Мол, если ты ведёшь достойный образ жизни, стремишься к постоянному самообразованию, да ещё сам родил хоть одного ребенка, то тебе по силам обучать и любых школьников со студентами.
– Уж я научу! – под общий смех заключил Адольф.
– А семейственность в чём? – не сдавался Заремба. – В куче детей?
– В том, что на весенние каникулы твои сыновья поедут в Москву и Минск не с тобой, а с Севрюгиным и женой Кузьмина. А ты сам летом поедешь в Крым с моими детьми.
– А с чьей женой? Свою я с ним в Крым не пущу, – под новый взрыв хохота вставил Шестижен.
Сказав «А», Пашка сказал и «Б», приказав Жаннет и Аполлонычу серьёзно взяться за репетиторство убеждённого двоечника Васи Генералова. Тот попробовал было артачиться, но Пашка рассудил просто: или поступишь летом в институт, или пойдешь из Сафари вон. Одновременно пристальный взгляд нашего гауляйтера был обращён в сторону симеонской школы. И как только там освободилось место физрука, Воронец тут же указал мне занять его, дабы сподручней бороться за души потенциальных сафарийцев.
Персональная ученица к весне появилась и у самого Пашки. Ею стала Зоя Никонова, дочь местной фельдшерицы. Два года поступала в Московский архитектурный и всё безуспешно. А тут вдруг рядом объявился сам его выпускник – как не воспользоваться случаем. Была Зоя вся в трогательных ямочках и конопушках и никак не тянула на роковую хищницу, тем не менее, ей пришло в голову то, что до этого не приходило в голову ни Жаннет, ни зграе, – попросить Пашку показать ей свои учебные проекты, которые он как бы случайно прихватил с собой из Минска.
Со слов Жанны мы знали, что Пашка очень не любит, когда кто-то заглядывает в его чертежи и эскизы, и это было так в его духе, что никто не удосужился поставить сию аксиому под сомнение. Конопатая же пампушка взяла и просто попросила их показать, познакомить её с его зодческим творчеством. Пашка показал, она посмотрела, пришла в бурное восхищение, заявив, что ей такого никогда не придумать, – и всё, больше ничего другого не потребовалось, чтобы Пашкино сердце чуть дрогнуло и прогнулось.
Жаннет на женские подначки по поводу слишком зачарованных глаз Зои только отшучивалась, уверенная, что элементарное самолюбие никогда не позволит её мужу увлекаться малограмотными девицами. Тут она была совершенно права, на всякую малограмотность у Воронца действительно была аллергия. Забыла лишь о том, что малограмотность у девятнадцатилетних девиц может очень быстро проходить. Ну, а пока все выглядело вполне невинно: юное создание приходило и задавало интересующее его вопросы, а сафарийский вождь терпеливо на них отвечал и давал дельные советы. Через три месяца Зоя улетела в Москву, где, наконец, поступила в свой Архитектурный, и инцидент на время оказался исчерпанным.
Всё это, впрочем, не помешало Пашке, именно в первую зимовку утвердить идею пещерного патриархата. Всем женским взбрыкиваниям было раз и навсегда противопоставлено правило, гласившее: «Не моги трогать собственного мужа!»
– Он пашет на трёх работах и достоин не кухонных скандалов, а теплого женского сочувствия. Не будешь этого понимать, мы будем его регулярно отправлять в командировки в одно и то же место, пока он не найдет такого сочувствия там, – объяснил он как-то чересчур сильно насевшей на барчука Натали.
– Я тогда найду мужское сочувствие здесь, – задорно отвечала та.
– А не найдёшь.
– Это еще почему?
– Потому что все сафарийские мужики этого не допустят.
Нашлась, правда, одна женщина, которая думала совсем иначе. Тишайшая подруга Адольфа Света Свириденко, на все вроде бы понятливо кивая головой, не сошлась с Сафари в одном пункте – пьяных гульбищах. Два раза в месяц ей обязательно нужен был обильный стол, тёплая компания, радостные вопли и матерные частушки за полночь. Вначале она как-то держалась, но после переезда на постой к Шестиженам спустила себя с поводка. Сошлась с товарками с рыбзавода и стала пропадать у них больше чем дома. Чего только Адольф не делал, чтобы приструнить её: и отчитывал, и колотил, и из дома не выпускал – а ничего поделать не мог. Света преспокойно дождалась официального заключения с Адольфом брака, подгадала момент, когда молодой муж смотается по делам в Находку, собрала сумку и укатила с острова с каким-то случайным собутыльником в неизвестном направлении, «забыв» у нас свою дочку. Адольф был скорее озадачен её бегством, чем взбешён, и на все волнения падчерицы отвечал: «Мама в командировке, скоро вернется». Ведала бы Света, как её кукушиный подвиг отразится в дальнейшем на семейных отношениях всего Сафари, наверняка бы сто раз прежде подумала.
Никто, впрочем, особенно о беглянке не горевал. Даже Пашка не желал замечать, что нанесён весомый щелчок по его принципу семейственности. Когда Заремба не без ехидства прямо указал ему на это, ответил:
– А кто сказал, что бегство жены повод к расторжению брака?
Присутствовавший Адольф только рассмеялся:
– Я не говорил.
Зато этот случай подвиг зграйскую квадригу принять тайное кураторство над вторым эшелоном сафарийцев. Зарембы достались Воронцу, Шестижены – Севрюгину, Адольф – мне, детдомовец и якутский дед – Аполлонычу. То есть вовсе не командовать ими, а внимательно наблюдать за их пребыванием в общине и заботиться о максимальном использовании на общее благо.
– Это что же, стукачеством будем заниматься? – попробовал возражать Пашке Аполлоныч.
– Разве ты у нас не по-европейски развитый человек? – вкрадчиво поинтересовался у него сафарийский кормчий.
– Именно по-европейски, – ершисто отвечал Чухнов.
– Один умный человек сказал, что Россия превратится в Европу только тогда, когда каждый сосед начнет доносить в милицию на любую неправильную парковку машины. Или он был неправ?
– Как ты умеешь всё белое превращать в чёрное, – недовольно посетовал барчук.
Наша первая зимовка завершилась целым месяцем сплошных родов: телята, поросята, козлята появлялись через день, причём ни одна животина не пропала. Но зграя и иже с ними этого достижения почти не замечала – все ждали прибавления в воронцовской фамилии. Одно дело декларировать прелести здоровой деревенской жизни вообще, а другое – отказаться от услуг городского родильного дома. Пашка в последние дни места себе не находил от беспокойства. Наверно знал бы, что будут близнецы, вообще инфаркт получил. Но симеонская фельдшерица оказалась на высоте, и два ворончонка появились на белый свет в домашних условиях в лучшем виде. Получился этакий маленький зграйский национальный праздник, никак не меньше. Да и все другие сафарийцы две недели ходили именинниками.
Про Пашку я уже и не говорю. То, что лёгкие роды, что родились именно мальчики и именно здесь, на Симеоне, что детей у него теперь как раз четверо – Пашкино сакральное число – привело нашего фельдмаршала в такое остолбенение, что он даже улыбаться не мог, только смотрел на всех остановившимися квадратными глазами и на любые слова утвердительно кивал головой.
Божественный знак одобрения всем своим действиям – иначе это событие он для себя уже и не рассматривал.
ИЗ ВОРОНЦОВСКОГО ЭЗОТЕРИЧЕСКОГО…
Наполнить себя до краев суетой? Но какой?
Желательно стратегической, широко разбросанной во времени и в пространстве. И непременно должны быть соратники, единомышленники, лакмусовая бумажка, реагирующая на все твои внешние намерения и действия. Они тоже часть этой Вселенской суеты, поэтому, чем их больше, тем лучше. Но необходимо смотреть на них бесстрастно, как на приёмных детей, свыкнуться с мыслью, что они будут подле тебя до конца твоих дней, и поступать в соответствии с этим крайне взвешенно, бояться не того, что они смогут причинить тебе зло, а их полного исчезновения из твоей жизни, как твоего самого большого промаха.
От суеты нет смысла освобождаться, её можно только приобретать и накапливать.
После людей – вещи. Они тоже должны накапливаться у тебя по определенному закону. Тут интуиции надо ещё больше, чем при накоплении людей. За вещи ты уже платишь деньги, а деньги – это всегда часть твоего труда, твоя шагреневая кожа, которую ты безвозвратно на них тратишь. Значит, купленное тобой должно быть таким, чтобы и через пятьдесят лет ты не стыдился за эту вещь. Следовательно, сам себя должен невольно ограничивать в покупках, принося тем самым пользу и всей планете, ведь если три миллиарда велосипедов ещё может как-то существовать, то три миллиарда «Мерседесов» старушка-Земля просто не потянет.
Третье – это твои поступки в будничной жизни. Каждый человек и Природой, и Судьбой запрограммирован стать Богом, и только от него самого зависит, что он им не становится. Но одному в божественное предначертание выбираться и скучно и одиноко. Поэтому веселее и разумней тянуть с собой в это созданное тобой Царство Божье на земле как можно большее число всего и всех. Да и оно само, это Царство должно быть как можно более крупных размеров.
Ибо если ты не трудился над ним изо всех своих умственных и энергетических сил, то не будет Божьей чести и милости и тебе самому.
Глава 3. ГАЛЕРА
Готовясь к своему второму летнему сезону, мы в самых смелых своих ожиданиях полагали, что наши мощности увеличатся максимум в два-три раза. Если бы кто сказал, что они возрастут в двадцать пять – тридцать раз, мы просто подняли бы его на смех. Пашка вообще был уверен, что первый самый сильный интерес к Сафари уже схлынул и дальше нам суждено вариться только в собственном соку, добавляя в общину лишь самых отчаянных сторонних сумасшедших. Не учёл, что у любой репутации бывает собственная критическая масса, после чего она переходит в совершенно иное качество.
Вот и Сафари к лету 1985 года перешло в это иное качество. Адаптация состоялась и теперь мы уже были не заезжими чудаками с семьями и даже не местной достопримечательностью, а как бы исполнителями чужих сокровенных желаний, почти государственной структурой, от которой можно требовать разных благ. Порой это приводило к самым неожиданным результатом. Но по порядку.
Слухи о Симеонском дачном кооперативе за зиму вышли за пределы острова, и с первым весенним теплом на стол перед Пашкой и Севрюгиным легло около двадцати заявлений теперь уже от жителей Лазурного о вступлении в садоводческое товарищество – иметь дачу на острове под нашим постоянным присмотром, было для дальновидных людей неплохим помещением капитала. Видя такое дело, засуетились и симеонцы – последовал десяток заявлений и от них. В основном и те и другие были молодыми семейными парами из тех, кому отдельная квартира светила лет через десять. В недалекой Находке гремело как раз строительство жилищного молодежного кооператива, и в Сафари эти общежитские молодожёны рассмотрели его прямой аналог. Мы и не открещивались, кооператив так кооператив. Принимайте наш устав, платите деньги и по выходным в семь утра, пожалуйста, на стройплощадку.
Хуже обстояло с земельными участками. Прошлогодний гектар сменился у нас шестью гектарами расчищенной земли, разбитыми на тридцать пятаков (нашу меру площади: двадцать соток, пятую часть гектара). Появление трёх десятков новых дачников вынудило нас многие пятаки поделить надвое, да ещё договариваться с каждым, что и сколько тому следует выращивать для общей пользы, вызывая общее недоумение.
– А может, мы цветы хотим выращивать, или вообще чистый газон, – отвечали нам.
– Ну, хорошо, выращивайте, кто бы спорил, – невозмутимо пожимал плечами Севрюгин, занося строптивцев в свой «чёрный список».
Многим не очень пришлась по душе и наша политика животноводческих мини-ферм. Зачем, когда рядом изобилие морской рыбы, да и подстрелить в ближайших окрестностях Лазурного косулю или кабана не представляло особых проблем даже для незадачливого охотника?
– Но ведь зачем-то наши предки одомашнивали тех же косуль и кабанов? – смеясь, говорил им Пашка. – Вдруг американские ученые придут к выводу о благотворном влиянии запаха навоза на генофонд человека, что вы тогда будете делать? А у нас уже этот запах для вас есть.
И отдавал распоряжения Вадиму закупать на дачные авансы дополнительных коров, лошадей, поросят.
Приток новичков заметно изменил общую психологическую атмосферу. Прямо физически ощущалось, как сафарийские абитуриенты исподтишка зондируют новую среду обитания и ищут для себя мелких, а, если получится, то и крупных выгод.
Среди главных фрондёров заметно выделялся Евтюхов, или просто Евтюх, худосочный парнишка в склеенных изолентой старомодных очках. Узнав про наши параллельные братство и товарищество, он вздумал осуществить их окончательное размежевание так, чтобы уже прямо сейчас выбрать в товариществе нового председателя и казначея. Его поддержала треть дачников, остальные с любопытством ждали, как мы прореагируем. Возник именно тот галдеж и голосование руками, которые Воронец так презирал, и мы порядком опасались, как бы он ещё больше не стал своими высказываниями дразнить гусей.
– Теоретически всё верно, – снисходительно похвалил Пашка на общем собрании выкладки Евтюха. – Можно, конечно, всё вести и отдельно. Но давайте проверим это на практике, скажем, в течение месяца. Пусть пять семей поживут этот месяц по предлагаемой отдельной от нас схеме. И потом вы сами решите, годится она или нет.
И Пашка сам назвал пять фамилий наиболее рьяных смутьянов и Евтюха в том числе.
Те с готовностью приняли вызов. И со следующего дня началось… Вместо окультуренных участков он выделил пятёрке по десять соток дикой, с деревьями и камнями земли – с какой стати нам давать посторонним нами расчищенную землю? В строительной работе тоже отказано – мы обещали вам построить жильё, но это не значит, что с вашим участием. Ни лошадь с плугом и телегой, ни хранение инструментов, никаких досок для сарайчика, ни даже за деньги кормиться в нашей столовой – ничего этого предоставлено не было.
– Вы специально так, да? – возмущенно вопили отступники.
Один раз мы даже не пустили на дачный участок самосвал с навозом под тем предлогом, что тяжёлые колеса испортят структуру плодородной почвы.
– Хотите быть отдельно, ну и будьте отдельно. Вот вам земля и делайте с ней что хотите. А на ваши деньги мы сами построим вам дачу в порядке живой очереди, разумеется, – злорадно говорил Адольф, снова исполняя обязанности зондер-коменданта.
Урок был хорош не только для новобранцев, но и для старожилов, позволяя наглядно увидеть ценность того, что казалось малосущественным и само собой разумеющимся. Ну, а что фрондёры? До конца месяца никто не дотерпел – все попросились назад в общий строй, включая и Евтюха.
Главным результатом инцидента было то, что отныне Воронец мог делать, что угодно – никто не решался ему открыто противодействовать. А когда он объявил, что в первые дачи будут вселяться не те, кто успел раньше записаться, а кто первым полностью внесёт деньгами и работой все десять тысяч нашего вступительного взноса, дачников вообще охватила «золотая лихорадка». В оскудевшую было кассу снова потекли крупные купюры, явка на работу стала стопроцентной, и никто не смел даже заикаться о плате за неё – все старательно, с оглядкой на конкурентов, вели подсчёт своих трудочасов, переведённых в зачётные рубли – весьма удачное изобретение Вадима Севрюгина.
Большой приток не временных, а постоянных людей изменил и наш быт. Не только вся работа, но и все услуги стали в Сафари платными, начиная от ночлега в летних домиках и кончая кормежкой. Вот когда мы по достоинству оценили Пашкину разрядную систему. Пусть пока сами получали пять рублей в час лишь на бумаге, зато могли выписывать себе и такие же большие бумажные цены, мягко отсекая от себя тех, для кого эти цифры являлись живыми деньгами. Удивительно, но новое пополнение дачников восприняло нашу пятиразрядную систему весьма лояльно. Их устраивало, что они сами сразу оказались в третьем разряде, а четырех пятиразрядников и двух четырёхразрядников (Адольфа и Шестижена) они рассматривали как обычных бригадиров, с более высоким заработком и только.
Вася Генералов с якутским дедом были пока оставлены во втором разряде подёнщиков-дедов.
– Что я меньше других вкалываю? – кипятился детдомовец.
– Поступишь в институт и женишься – будешь в третьем разряде, – обещал ему репетитор по английскому языку Аполлоныч.
– А разве сейчас моя работа хуже, чем у дачников? – всё равно не соглашался наш дембель.
– Хуже ты сам, а не твоя работа.
– Это чем же? – готов уже был взорваться Вася.
– Ты ещё возмутись, что в Америки за ту же работу платят в десять раз больше, – насмешничал барчук. – Ну так чего не возмущаешься?
– Причём тут Америка?
– Слышал, что Воронец говорил? Что сиюминутной справедливости не бывает. Она всегда растянута во времени. В Японии вообще старик за ту же работу получает в пять раз больше молодого. Великого ума эти японцы.
Вася тупо смотрел на своего репетитора и мало что понимал. Зграйщики теоретически хоть всё это и понимали, но пропустить через свою душу тоже, как следует, не могли. И Пашке приходилось объяснять всё с самого начала:
– Разница зарплат между сантехником и академиком тоже на самом деле несправедлива. Да, отдача от их труда совершенно несопоставимая, но это то же самое, как если бы мы платили дельфину в пять раз больше, чем чемпиону мира по плаванью на том основании, что дельфин плавает лучше. По сути, это чудовищное недоверие к человеческим способностям, мы как бы шкурно признаём, что этот академик никогда не сделает своего открытия, если мы не будем подсовывать ему большую денежную взятку. Разве не так?
Теперь уже мы, подобно Васе тупо смотрели на него. Да и сам Воронец, похоже, ещё только пробовал на вкус новый для себя постулат.
– Ты слишком опередил свою эпоху, моя твоя не понимай, – отшучивался Чухнов, чтобы что-то сказать.
Вместе с подёнщиками наша общая рабсила теперь составляла тридцать-сорок мужиков в будни и до семидесяти по выходным. Работа шла сразу по нескольким направлениям. Сафарийский ручей перегородили трёхметровой бетонной плотиной с четырьмя отверстиями. Через нижнюю трубу тёк сам ручей, а к трём верхним Шестижен с помощниками приделывал колеса с электрогенераторами. Вместо прошлогодних палаток ударно собирались летние домики-шалаши на четыре койко-места, где был уже почти домашний уют, а выше по склону сопки растягивались тараканьими усами две бетонных стенки-водоотлива, дабы обезопасить от ливневых потоков всё наше хозяйство и направить их в водосборник на Сафарийском ручье.
Немного разобравшись с этим, принялись пристраивать к нашему коровнику аналогичные шлакобетонные модули, огораживать железной сеткой южную границу своего садоводческого товарищества и параллельно со всем этим приступили к главной стройке – Террасному полису. Таков был общий фронт наших работ, не считая разных пустяков вроде устройства пасеки, кирпичного мини-заводика и собственной зверофермы, которые возникали как бы сами собой.
В Пашкином архитектурном проекте Террасный полис представлял собой эскалаторный ствол вверх по Заячьей сопке, на который были нанизаны четыре слегка изогнутых «ёлочкой» производственно-жилых корпуса. Пашка называл своё творение четырёхпарусником, но когда в среде подёнщиков возникло название «Галера», как эпитет сафарийских каторжных работ, Воронец тут же его с удовольствием подхватил:
– Всё правильно, Сафари выплывет только в том случае, если весь её экипаж будет дружно и каторжно грести в одну сторону.
Первая очередь Галеры представляла собой трёхэтажное бетонное основание 20 на 70 метров утопленное в склон сопки, верх которого должны были украсить 12 двух-трёхкомнатных квартир, с небольшими двориками-палисадниками.
Сопоставить эту громадину можно было с возведением стоквартирного пятиэтажного дома, что для негосударственных строителей, не обеспеченных нужной техникой и регулярными поставками материалов, являлось задачей в то время практически невыполнимой. Но это, если хоть на минуту остановиться и пораскинуть мозгами, а если не останавливаться и не брать в голову – то и совсем не страшно. Пашка не останавливался – он, как акула, которая, чтобы не утонуть, должна всё время двигаться, действовал. И превращал в слаженное, непрерывное движение всё вокруг.
Казалось, не было ничего такого, чего бы он не знал или не предусмотрел заранее. Прибегает ли посланец от Зарембы с сообщением, что колёсного крана сегодня не будет, становится известно о задержке с бетонными перекрытиями, обнаруживается пропажа каких-то вентилей – он встречал всё это с ироничной невозмутимостью (Ох уж эти разгильдяи!) и в тридцать секунд решал, куда именно перебросить освободившихся людей. За всё лето ни одного гневного срыва, хотя поводов было более чем достаточно, предпочитал любой разнос заменять едкой иронией.