Читать книгу Страдания Альбины. Сборник рассказов - Галина Мамыко - Страница 1

Оглавление

Запоздалое раскаяние

Посреди базарного гвалта, в суете людской, вдруг что-то тихое, пронзительное схватило за душу. Наташа замедлила шаг. Под музыку Шопена перед глазами вспыхнули картинки детства. Папа играет на баяне. Вдохновенное лицо. Улыбка в глазах. Молодая мама в шёлковом синем платье вносит блюдо с виноградом. Гости хлопают исполнителю: «Браво!» Папа подмигивает Наташе. Родители поют…

«Весенний вальс» Шопена на аккордеоне исполняла величавая престарелая дама в шляпке, в кружевной белой блузке, в длинной чёрной юбке. Она сидела на каком-то ящике, возле ступенек, ведущих в подземный переход. Рядом громоздился футляр от аккордеона. Иногда в груду мелочи на полиэтиленовую подстилку под ноги со звяканьем падала очередная милостыня и дама произносила в удаляющуюся спину жертвователя: «Сердечно благодарю». Но вот она отставила аккордеон, достала из мешка футляр со скрипкой. «Рондо» Никколо Паганини собрало горстку слушателей и несколько бумажных купюр. Наташа опустила на землю авоську с покупками. «Каприс №24» Н. Паганини – одно из любимых в их семье. Бом-бом… Отдалённый перезвон церковных колоколов вернул в реальность. «Опаздываю уже!» Открыла кошелёк – на милостыню для музицирующей нищенки ничего не осталось. Положила два яблока. Бабушка продолжала играть на скрипке. Глаза её были закрыты. Наташа подняла упавшую с головы незнакомки шляпку, подержала в руках, пристроила рядом с яблоками.

Старушка при близком рассмотрении производила впечатление неряшливого человека. Пакля седых волос на плечах. Давно не стриженные грязноватые ногти. Несвежая блузка. У Наташи сжалось сердце. Она вспомнила последние годы жизни мамы, переставшей после папиных похорон ходить. Как подстригала ей ногти на руках и ногах, делала неуклюжие стрижки. Приносила в зал цинковую ванну для банных процедур. Но потом ноги мамы отказались её держать. Чтобы искупать мать, Наташа теперь обкладывала её, сидящую на диване, клеёнками.

«Забегу сюда по пути в церковь и дам ей денег», – с таким решением заторопилась домой. Но – забыла, и лишь к концу службы вспомнила о своём намерении. Южные сумерки быстро охватывали вечерний город. «Может, завтра она снова придёт», – Наташа собиралась, выйдя из троллейбуса, повернуть в направлении своего дома. Она бросила взгляд в сторону рекламных щитов над перекрёстком возле Центрального рынка, вспомнила, какие вкусные котлеты наготовила сегодня на обед. Настроение было хорошее, скорее бы домой. Вокруг люди спешили к семьям после рабочего дня. Никто не смотрел по сторонам, не глядел в лицо друг другу, все были заняты собственными думами, все устали и хотели скорее лечь спать. И вдруг она зашагала туда, где в это время обычно пустынно, а подземный переход уже перегорожен решёткой с замком. Ветерок холодным сквозняком пробегал по голым ногам, забирался под лёгкое платье. Она поёжилась. Опять забыла взять из дома на обратный путь тёплую шаль. Предчувствие не обмануло. Ещё издали увидела знакомую фигурку. Старушка сидела, нахохлившись, как будто дремала. Аккордеон был спрятан в футляре. Из двух яблок, подаренных Наташей, осталось одно. На асфальте валялся накопившийся за день мусор – бумажки от мороженого, фантики от конфет, банановая кожура. Из-под ног с громыханием катились бутылки из-под пива. Тощий кот выглянул из-за переполненной мусорной корзины с надеждой на подачку и приветственно промяукал. Со стороны стадиона доносился гул болельщиков. Из открытых окон многоэтажек вырывались приглушённые позывные телевизионных программ, где-то диктор бубнил сводку новостей.

Наташа нерешительно приблизилась. Она не знала, что скажет этой незнакомой женщине.

Услышав шаги, старушка очнулась и громко сказала:

– Наташа, это ты?

– Я, – удивилась Наташа.

– Я тебя заждалась. Пошли быстрее домой. Ноги замёрзли.

Наташа озадаченно посмотрела по сторонам. Вдали мелькнул силуэт охранника.

– Я сейчас, – сказала она и побежала к мужчине.

– Аккордеон? До завтра? Хм… Да куда я его спрячу, – ответил тот, и собрался идти дальше. Наташа растерянно оглянулась на свою странную знакомую, перекрестилась и воззвала из глубины души, как обычно это делала в трудных ситуациях: «Господи, помилуй! Господи, помоги!» И чудо произошло. Охранник сказал: «Ладно. Давай уж». Ни он, ни та старушка не могли слышать слов молитвы. Да разве могут окружающие люди слышать чужую душу. Но вот кто мог точно откликнуться, так это Бог. Наташа уже знала, что у Бога прекрасный слух. И более того, прекрасное зрение. Она давно поняла, что в этой жизни может помочь только Бог. Никто иной. И когда Он отвечал на её просьбы маленькими чудесами, как вот сейчас, она радовалась, но хранила от всех свою тайну. Вокруг был мир тех людей, из которых мало кто догадывался о столь близком присутствии Бога в их жизни. Может быть, поэтому Он не спешил ко многим из них на помощь. А может, они сами Его прогоняли своим равнодушием.

Бабушка крепко опёрлась на руку спутницы и застучала перед собой палкой, ощупывая дорогу. «Она слепая», – поняла Наташа. Дома она усадила гостью за кухонный стол, и они вместе наелись котлет. «Она считает, что я её дочь», – думала Наташа, поглядывая на низко склоненную над тарелкой голову старухи. Та ела жадно, пальцем подталкивая куски котлеты на ложку.

– А ты знаешь, я уже забыла, когда в последний раз ела мясо. Да ещё котлеты. Наверное, это было, когда я ещё сама готовила и мои глаза были вполне нормальные, – сказала, наконец, старуха.

И одобрительно добавила:

– Тебя как подменили.

Она отодвинула тарелку, положила голову на руки и уснула. Когда Наташа вымыла посуду и приготовила всё для купания, бабушка проснулась и сказала:

– Наташа. Ты не представляешь, как стало спокойно на моей душе. Наконец ты перестала браниться как извозчик.

После купания в цинковой ванночке, переодетая во всё чистое, с подстриженными ногтями, бабушка снова, уже до утра, уснула. Внутри мешка под футляром со скрипкой Наташа обнаружила пакетик с документами и письмо:

«Для тех, кто найдёт эту записку и прочие причендалы, а вместе с ними мою мать, прошу меня не разыскивать. Бесполезно. Мне не до неё. Предупреждаю тех, кто рискнёт через милицию воздействовать на меня – это тоже бесполезно. Мой новый муж сильно крутой. Ему море по колено. Мафия – она и в Африке мафия. Кстати, по указанному в паспорте матери адресу меня больше не найдёте. Там теперь другие люди. Всем чао».

«Наверное, она была пьяной, когда писала. Проспится, будет плакать», – подумала Наташа и утром пошла к подземному переходу в надежде увидеть там взволнованную тёзку.

Торговка семечками на расспросы пожала плечами и принялась жаловаться на цены, бомжей и милицию:

– От бомжей уже весь город провонял. Дышать нечем. Вот кого гонять-то надо. А они, менты, за нас, бабок, уцепились, словно за мафию.

По пути на работу Наташа теперь делала крюк. Вновь и вновь приходила на условленное место, слушала сетования торговки семечками. Но автор записки или, как предполагала Наташа, была каждый день пьяна, или написала правду по поводу «бесполезно». И тогда учитель музыки Наталья Викторовна набрала на школьном компьютере объявление: «Наташа! Ваша мама, Светлана Ивановна Казанцева, у меня», а вместо подписи номер телефона. Развесила по городу, разместила в местной газете. Позвонили два раза. Но не те, кто надо.

«Как ей будет плохо, когда она придёт в себя и поймёт, что натворила», – ужасалась и жалела Наташа свою тёзку.

Бабушка пребывала в полной уверенности, что она дома у родной дочери. Высказала удивление, зачем переехали на другую квартиру и теперь надо заново привыкать к обстановке. «Так вот что означали твои слова о каком-то сюрпризе для меня и новой квартире. Честно говоря, я побаивалась, что под «новой квартирой» ты подразумевала кладбище», – простодушно объясняла Светлана Ивановна. И продолжала: «Но когда в последний раз вы привезли меня на его драндулете побираться, у тебя был такой добрый голос, что я вдруг почувствовала хорошие перемены. Интуиция меня не обманула».

Внезапное и кардинальное улучшение в отношениях с мнимой дочерью затмили все бытовые нюансы, связанные с изменившейся обстановкой в новом жилище. Фактически, до быта Светлане Ивановне в этой завершающейся жизни, видимо, и без того давно не было дела.

– Наконец, у тебя нормальный голос, без этих твоих истерических интонаций. Я бы даже сказала, что твой голос вообще стал другим. Что значит, очиститься от зла. Я не знаю, в чём причина перемен, но полагаю, это связано с твоим бандитом. Ты вовремя от него избавилась.  Или он от тебя, но это не важно, кто от кого. Главное, ты стала другой. И я тебя больше не боюсь.  А ведь от криков-визгов человек рискует превратиться в животное. Например, в собаку. Я, кстати, за тебя опасалась. Ты ведь и правда начинала напоминать собаку. Целыми днями лаяла на меня… А сейчас я спокойна, – слышала от своей второй матери Наташа и не противоречила.

Бабушка попеременно играла на аккордеоне и скрипке, и ликовала, что дочь больше не заставляет её «клянчить милостыню»:

– Я знала, что в тебе заговорит совесть. Я не ошиблась в тебе.

Наташе хотелось расспросить о подробностях жизни своей подопечной, узнать о том, где было получено музыкальное образование, кем приходилось работать в течение жизни, но хоть любопытство и распирало, держала язык за зубами. Одно неосторожное слово – и идиллия для бабушки рухнет. По этой же причине не решалась и расчехлить папин баян.

– Знаешь, там так противно сидеть. Вроде пальцы музыку играют, и музыка чудная, и люди даже иногда что-то хорошее говорят, деньги бросают, а на душе муторно, спина от напряжения болит, ноги стынут, – делилась Светлана Ивановна воспоминаниями о периоде нищенства.

Однажды она с тревогой в голосе спросила:

– А Нинка этим летом снова приедет?

Наташа уверенно сказала:

– Нет.

Новая мама воскликнула:

– Вот это лучшая новость за все последние месяцы!

Наташа не выдержала и полюбопытствовала:

– А почему?

– Ну как почему. Неужто забыла, как твоя распрекрасная дочечка меня подушкой душила? Да ты, небось, как всегда, в своём телевизоре сидела, за закрытой дверью. Вот уж не любила я эту твою манеру – закроешься от меня на все замки, телевизор включишь на полную катушку, и хоть ори не ори, никакой реакции. Словно меня и в живых нет.

– Я про подушку не знала, – честно сказала Наташа.

– Всё ты знала. Просто стыдно вспоминать. Ладно. Кто старое помянет – тому глаз вон, – миролюбиво сказала мама. – Ну так я тебе рассказываю. Уж не знаю, при тебе или нет, она заявила (старушка тоненьким голосом передразнивает внучку): «И когда только бабуля сдохнет?» Это она своему мужу так сказала. А я услышала. И её спрашиваю: «А тебе-то что, всё равно в другом городе живёте, я вроде вам не мешаю». А эта кикимора говорит (бабушка снова делает тоненький голос): «Да мне, бабуля, на тебя начхать. Квартира твоя нужна». Говорю ей: «И на что же тебе моя квартира?».  Тоненьким голосом: «А я её продам». – «И что же ты будешь с деньгами делать?» – «Машину куплю. И буду как королева»… Тьфу.

Бабушка замолчала, закрыла глаза. Стало тихо. Через открытую форточку в комнату врывались пересвистывания носящихся по вечернему небу ласточек.  Покачала головой и продолжила:

– Я тебе давно хотела сказать. Не люблю Нинку, хоть и внучка мне. Не люблю. Чужая она. Копия твоего первого мужа. Такая же. Глаза завидущие. Натура жадная. С детства мне пакости делала. Из карманов деньги у меня таскала. Сколько с поличным ловила, а ей хоть бы что. Ты учти, Наташа. Она не только моей, но и твоей смерти ждёт. Ей квартира важнее матери.

– Мама, а когда же она тебя душила? – спросила Наташа.

– Это когда я болела. Стонала сильно. А ты что-то всё злая на меня была. Пенсию мою забирала, а лекарств не покупала. Я у тебя обезболивающих просила. А ты говорила – потом да потом.

Она сделала паузу и подняла палец:

– Между прочим, я сейчас намеренно тебе на совесть давлю. Хоть ты всю эту эпопею с лекарствами отлично помнишь, но уж больно хочется ещё раз ткнуть тебя носом в твоё дерьмо. Ладно. Что это я. Сама же и начинаю.

Она снова выдержала многозначительную паузу. Вероятно, ей было приятно обнаружить тишину в ответ на свои обличения. Это было для неё явно непривычно, и ей хотелось насладиться подобным сюрпризом. Пошамкала ртом, словно собираясь плюнуть, и продолжила:

– Вот я стонала. А Нинке спать хотелось. Она и давай меня подушкой давить. Только благодаря её мужу жива осталась. Он подскочил, как заорёт на неё (старушка делает грубый, басовитый голос): «Ты что, дура, в тюрьму захотела?!»

Наташа зажмурилась, горло перехватило от подступивших рыданий. Ей было невыносимо жалко одинокую старую женщину, столь необыкновенным образом ворвавшуюся в её судьбу. И вновь вспомнила то, что терзало душу уже пятый год, с того момента, как в реанимации мама долгим взглядом попрощалась с ней. Она не могла простить себе ничего из того, что позволяла себе в отношении родителей при их жизни. Как огрызалась на их советы, как восклицала с раздражением: «Ну что вы всё меня учите! Сама знаю!» Мама любила провожать её до двери, потом стоять на балконе и смотреть дочери вслед. Но и это порою раздражало. Однажды Наташа принесла в дом купленные за немалые деньги ходунки и объявила: «Ты снова сможешь ходить». Мать с недоверием посмотрела на появившееся перед ней «доробло». Привстала на трясущихся ногах, навалилась всем корпусом на поручни, и ни с места. «Ну же, давай!» – сердито кричала Наташа, выйдя из себя. Ей казалось, что мать притворяется. И лишь когда мама втянула голову в плечи (после того, как Наташа вдруг замахнулась на неё), дочь опомнилась, отшатнулась, забрала ходунки и отнесла в подарок престарелой соседке. И вот этот момент, безобразная картина, как мать втягивает свою коротко стриженную седую голову в плечи, и над ней нависает рука дочери, уже почти готовая ударить, – это стало ежедневным и ежечасным уколом совести в сердце, жгучей болью души.

Она верила в милосердие Господа, верила, что Он, Человеколюбец, простил все её человеческие подлости и слабости, о чём она излила душу на исповеди в церкви. Но жар раскаяния не унимался, видно, по другой причине. Она вспоминала маму и папу, те минуты, когда обижала их грубостью, равнодушием, ранила невниманием. Глубокое сочувствие отчаянию родителей, которого она, как слепая, не замечала на тот период, осознание их внутреннего одиночества рядом с дочерью, вот что не давало покоя, вот что заставляло вновь и вновь всхлипывать в непреходящей, страшной жалости к родителям, и одновременно реветь над своей, как она считала, гадкой, нестерпимо мерзкой, жизнью.

Пока Наташа пропадала в школе, вела уроки, классные часы, сидела в учительской над заполнением журнала, мама дома в одиночестве плакала. Она, вероятно, плакала всегда, когда оставалась одна. Ибо всякий раз, придя с работы, Наташа обращала внимание на то, какие красные глаза у матери. «У тебя случайно не конъюнктивит, мам? Давай-ка глаза промоем», – предлагала она. Но мама отмахивалась, озабоченно глядя в только что включенный телевизор, и наигранно бодрым голосом восклицала: «А, не мешай». Наташа знала – телемишуру для мамы в последние годы заменили молитва и духовное чтение. А манипуляции с включением телевизора были попыткой скрыть то, внутреннее, сокровенное, те слёзы, те молитвы, которыми мама фактически жила.

Наташа откладывала хозяйственные хлопоты, садилась рядом с мамой, и слушала её воспоминания о прожитом. Эти мгновения, вырванные из распорядка дня, оказались теперь утешением и отрадой.

Она вспоминает их лучшие совместные минуты. Открывает семейные альбомы и окунается в мир радости. Вот они втроём на море. Смеются, окутанные брызгами шторма. Вот мама обнимает Наташу, они на ВДНХ, а на асфальте тень папы с фотоаппаратом в руках. А вот папа купил всем по брикету «пломбира», но порции оказались слишком большими, и пришлось мороженое скармливать голубям. А вот они идут по Калининскому проспекту. Ещё несколько шагов и очутятся в ресторане, где стол будет заставлен тарелками с деликатесами, а к чёрной икре принесут вырезанное в форме лепестков и ажурных бочонков сливочное масло. Мама и папа, по приезду в Москву, любили посещать Калининский проспект по причине самой прозаической. Там был хороший по советским временам выбор необходимых магазинов. Это, собственно, и было основной целью путешествий в Москву-столицу, как центр продуктового и вещевого изобилия. Эпоха советского дефицита вынуждала прибегать к подобным ухищрениям. Но вместе с тем эти семейные поездки были настоящим праздником дружбы для папы, мамы и маленькой Наташи.

Воспоминания кружатся в голове, и кажется, это планета кружится вокруг своей оси, возвращаясь туда, где те же события и люди, планы и мечты… Вспоминается, как по утрам мама будила её, целовала и щекотала, придумывая для дочери ласкательные имена… Папа учил Наташу печатать фотографии. Они закрывались в оборудованной под фотомастерскую спальне и оказывались в таинственном мире тьмы и света, где начинались манипуляции превращения фотоплёнок в фотографии.

По мере взросления Наташа как-то незаметно для самой себя стала отдаляться от родителей. Из главных и самых дорогих в жизни людей они превратились для неё просто в родителей, одолевающих своей опекой. Она всё время куда-то бежала, чего-то ждала, ей казалось, ещё миг, и что-то очень важное для неё произойдёт в этой жизни, и всё изменится, и она будет счастлива. Заботы и суета, работа и подрастающий сын, многое волновало её, но родители в этом перечне были далеко не на первом месте. И лишь когда кто-то из них заболевал, Наташа словно просыпалась, волновалась, металась по аптекам, больницам, и возвращалась к самой себе, той, настоящей, любящей дочери.

С отцом и матерью, вдруг ставших в конце жизненного пути старательными посетителями воскресных Литургий, согласилась, неожиданно для себя, ходить на церковные службы. Приход к Богу преобразил всю семью. Молитвенное настроение, воздыхания ко Господу, говение по средам и пятницам, держание согласно церковному уставу многодневных постов, чтение Евангелия, Псалтири, духовной литературы, слушание духовных песнопений  – всё это стало для каждого из троих ошеломляющим изменением привычных основ жизни. Они с жадностью потянулись к духовному преображению, и это напоминало ощущения путников в пустыне, обнаруживших после длительных мытарств воду. Возникшее за последние годы отчуждение между дочерью и родителями растаяло. Втроём делали вылазки к морю, совершали перед сном совместные прогулки по парковым аллеям. Она больше не замыкалась в себе и рассказывала родителям истории из жизни учеников, описывала, как прошёл очередной день, где была, что видела и слышала. Родители ждали её к ужину и старались без дочери за стол не садиться. И уже вскоре после кончины отца взяла себе за правило целовать маму перед тем, как выйти из дома. И хотя срывы ещё бывали (как эта, не дающая покоя, история с ходунками), ничем не оправданное раздражение на мать нет-нет, да и снова возникало, но теперь победить себя оказывалось легче.

Последнюю неделю жизни матери Наташа пребывала рядом с ней в реанимационном отделении кардиологии. Это были драгоценные часы самого близкого единения с матерью за всю их земную жизнь. На свои попытки просить прощение Наташа встречала материнское ворчание, мол, не говори глупости. Ведь всё у нас с тобой нормально.

– Мамульчик, случалось, я на тебя кричала, я себя так плохо вела, ты не обижайся, ладно, – Наташа не могла выразить этими грубыми, холодными словами то горячее, то всеохватывающее внутреннее чувство раскаяния, каким ежеминутно пылала её душа. Ей особо хотелось сказать о том постыдном случае с ходунками, но язык даже не мог выговорить, настолько тяжело было это вспоминать. Но в глазах матери она видела такую любовь, что слова замирали на губах и она просто стояла на коленях рядом, прижавшись лицом к маминой ладони.

За сутки до кончины мама попросила привезти священника и причаститься. После Причастия она словно ожила, голос её окреп, и врачи стали надеяться на поворот к лучшему. Она сказала Наташе:

– А ведь благодаря тебе мы с твоим папой пришли к Богу.

– Как это? – удивилась Наташа. – Я ведь к Богу пришла лишь благодаря вам.

Мама объяснила:

– Мы переживали за тебя. Твоё отчуждение вносило в нашу жизнь тоску. Однажды на прогулке ноги как-то сами собой привели в церковь. Не сговариваясь, мы поверглись перед Распятием на колени, прося помощи у Бога, в которого и верили, и не верили.

…Наташа вздрогнула от телефонного звонка, оборвавшего воспоминания.

– Мама, может, всё же, я приеду и заберу к нам? Что ты одна да одна, – уговаривал в очередной раз по телефону сын.

– Нет-нет, я никуда не поеду, – отвечала Наташа и оглядывалась на дремлющую Светлану Ивановну.

Иногда Наташе чудилось, что новая мама начала догадываться, кто есть кто, но не подаёт вида. И тогда она придумывала отвлекающие манёвры в виде подарков – вязаные носки, вкусные пирожные… Ей не хотелось, чтобы Светлана Ивановна узнала правду, не хотелось, чтобы разочаровалась в другой, родной дочери, пусть на этот момент и плохой. «Когда-нибудь её дочь обязательно опомнится, и будет рыдать, и будет терзаться не только до гробовой доски, но и в загробной жизни, и это ещё страшнее, это навсегда», – думала Наташа и поднимала глаза к небу.

«Я встретил вас, и всё былое…» – пели вдвоём – теперь уже с новой мамой. «Не уходи, побудь со мною, здесь так отрадно, так светло». Им было светло. Каждая из них вспоминала своё. Они не называли вслух то, о чём думалось. Но на лицах у обеих было написано – это те, одни из лучших дней былого. У каждой – свои. «Не уходи, не уходи…Восторг любви нас ждёт с тобою, не уходи, не уходи». Жизнь с её сегодняшними заботами отодвигалась за шторы, в ночь, за окно. А тут, под старомодным абажуром, возле вынутого из чулана самовара, вместе с чаем кипели воспоминания и что-то стучало в души, словно сама жизнь повернула вспять. Сейчас откроется дверь, и кто-то скажет знакомым голосом: «Ну-с, дамы и господа, а не хотите ли в театр?» Ах, где ты, юность, где вы, романтика и чистота ушедших неведома куда лет и зим… Наташа с грустью вспоминала глупости своей жизни, развод, одиночество, как папа и мама помогали ей воспитывать сына…

Встряхивала головой, чмокала перед сном новую маму и шла в свою комнату читать молитвенное правило. Но вместо того, что было написано в молитвеннике, её сердце взывало своими словами: «Господи, дай ей счастья. Пусть она будет счастливой. Пусть она будет жить ещё долго-долго!» Её импровизированная молитва сливалась с плачем, и уже ничего не видя от слёз, она долго делала перед иконами земные поклоны, умоляя Господа упокоить души её родителей. Она обращалась, как к живым, к папе с мамой, оглядываясь на их фотографии на противоположной стене, изливала им своё, с запозданием, очнувшееся сердце, умоляла простить её, рассказывала о том, как казнит себя и как скучает по ним… В этом страстном шёпоте, горячечном лопотании, она, уткнувшаяся лицом в колени, сотрясающаяся от сдерживаемых рыданий, походила на безумную. Она верила, что родители в этот момент её слышат, и от этой веры приходила в ещё большее исступление, питаемое радостью небесной встречи и тоской земной утраты одновременно. В этих воплях души она отдавала родителям свою дочернюю любовь, которой так скупо делилась с ними при жизни.  И долго слышались в ночной тишине бормотание «Господи, помилуй!», и стук коленей и лба об пол. И далеко где-то в ночи заунывно выла, портила всем сон тоскующая о чём-то своём уличная собака.

«Отговорила роща золотая берёзовым, весёлым языком…» На складной скамейке сидел старик с баяном и пел один за одним романсы. Перед ним лежала фуражка, на дне которой блестело несколько монет.

– У тебя есть деньги? Положи ему побольше, – сказала мама.

Они шли по осеннему парку.

– Я тебя никому не отдам, – сказала Наташа.

– Я знаю. Наконец ты стала прежней, как в детстве. Когда мы с тобой дружили, – ответила мама.

Она крепко опиралась на руку Наташи.

– Как хорошо-то, а? – вдыхала мама полной грудью воздух.

Наташа вынула из кармана клочки отодранных от столбов объявлений («Ваша мама, Светлана Ивановна Казанцева, у меня») и швырнула широким жестом, словно сеятель над полем.

– Настоящий запах осени. Листья под ногами. Я слышу, как они шуршат, – сказала мама.


Смерть Валентины


«Отгрузка товара вынужденно задерживается. Нашей Валентины больше нет. Однако, как не вовремя она умерла», – написал он и отправил на три адреса. Во «входящих» выскочили два очередных послания со спамом. Запрыгали сигналы новостных лент.

Что-то мучило и зудело в душе. Что? Он наморщил лоб, поднял глаза к окну.

За стеклом плавали весенние листья. Тучи рушились на землю серыми стенами тёплых дождей. Мокрые кошки завывали о безответной любви. Голуби любили друг друга на сухих чердаках.

В почте зажглось ответное: «Царство ей небесное!» Он навёл курсор, удалил.

Она умерла и правда не вовремя. Но зачем об этом оповещать клиентов, вот что. Это нервы. Это всё обыкновенные нервы. А на складе переучёт. Вот что. И кому, как не Валентине, следовало возиться с товарами. И это не честно с её стороны, умирать в такой неподходящий момент.

Он понял, что его беспокоит. Написав «не вовремя умерла», он признался посторонним людям, кто он есть на самом деле: подлец. И теперь переживает о своей репутации. Идиот. Хотя ведь не хочется признавать себя подлецом, вот что.

Валентина ему, Угрюмину Игорю Степановичу, никто. Просто она всегда в нужное время была под рукой, это было её достоинство. Ей было за тридцать. Грустные глаза, покладистый характер, тихий голос. Она жила в квартире у дальних родственников (на ночь ей ставили раскладушку на кухне). Большую часть зарплаты отвозила родителям в подмосковный посёлок, откуда приехала в столицу пять лет назад. Она славилась тем, что покупала корм для бродячих кошек, и по дороге к метро за ней обычно бежала вереница мяукающих существ. «Кошатница, вот кто я», – говорила она о себе виновато и смотрела на людей извиняющимися глазами.

Он взял её на работу из жалости, ему не нужен был работник в тот период. Она стояла возле газетного киоска, смотрела себе под ноги и держала на руках кота, ещё два тощих сидели рядом. Когда Игорь Степанович поравнялся с ней, она перевела взгляд на его начищенные туфли и сказала, не поднимая глаз: «Может, дадите монетку для голодных животин?»

Она напомнила ему неуютную юность, студенчество, когда постоянно хотелось есть и с однокурсниками он подбирал в столовых куски хлеба.

О её смерти он узнал два часа назад из сумбурного электронного сообщения, пришедшего на их корпоративный адрес: «Пишет Натуся по просьбе Валентины. Она просила вам сообщить, что не может быть на работе. Сама же написать не успела. Умерла наша Валюша!!! Мы все так её любили!!! ((( Хоронить увезли на родину Валентины (((».


Он чертыхнулся, взял пачку сигарет со стола, перевёл компьютер на ждущий режим и ушел в курилку. Могучий торс Копылова уже закрывал обзор на внутренний дворик с детской песочницей, туда Игорь Степанович любил поглядывать и вспоминать своего пацана. Как там он. Игорю Степановичу непонятно, как можно жить за монастырскими стенами безвылазно и считать это нормальной жизнью. Когда его сын по телефону сообщил, что ушёл в монастырь, Игорь Степанович ужаснулся и поехал к игумену. Умолял. Метался. Записался зачем-то в мэрию на приём, но в последнюю минуту одумался и вернулся домой. Сидел, не сняв куртку, в гостиной перед тёмным экраном не включённого телевизора, крутил в руках кепку и слушал рыдания жены из спальни.

– Послушай, Угрюмин, давно хочу спросить, ты думаешь нам повышать зарплату? – Копылов, прищурившись, смотрел на Игоря Степановича и скалил зубы.

Вот за что он не любил эту комнату для курильщиков, так из-за того, что здесь такие, как Копылов, позволяли себе фамильярность с начальством. Он посмотрел Копылову в глаза, пожевал сигарету, отхаркнул в урну мокроту, прокашлялся и сказал сдержанно:

– Не действуй мне на нервы, Копылов.

– А тебе не кажется, что при таком твоём неуклюжем руководстве скоро весь этот бизнес будет гореть синим огнём?

– Кажется, Копылов, кажется.

– Вот-вот, и я о том же. Наша Валентина оказалась из всех самой умной, убравшись восвояси. Кстати, ты в курсе, что она умерла? Видел в почте? А. Ну-ну. То-то, смотрю, у тебя лицо кислое. Без Валентины тебе придётся теперь пахать за десятерых. Про повышение зарплаты я спросил в качестве юмора. Ну, ты уже понял.

– Не смешно.

– Мне тоже. Но учти, начальник, я уйду первым, если начнутся задержки с зарплатой. Впрочем, лучше будет, если уйдёшь первым ты. Вслед за Валентиной. Ха-ха. Нет-нет, не на тот свет, а всего лишь на заслуженную пенсию.

«Что-то он обнаглел, с чего бы это?» – подумал Игорь Степанович. Он курил, прикрыв глаза. Потом всё же сказал, не открывая глаз:

– Что-то не пойму тебя. С какого такого перепоя ты обнаглел, старина? Да и зачем уходить на пенсию, когда мы и так с тобой её вроде как получаем?

– Мне пенсии не хватает – вон, сколько внуков. А у тебя внуков нет, так что вполне можешь баклуши бить.

– Ты это всерьёз?

– Йес.

Игорь Степанович открыл глаза и посмотрел на толстые губы Копылова. Что-то в его облике изменилось. А, вот что, бороду сбрил.

– А то, что я тебя взял в замы, это как?

– На совесть мне давить бесполезно. И вообще, смерть Валентины расставила всё по своим местам.

– Тю, а смерть Валентины-то здесь причём? Может, ты и с бородой из-за смерти Валентины расстался?

– Лучше продолжить наш разговор без свидетелей.

В коридоре слышны были приближающиеся шаги, смешки, разговоры. Мужчины из соседнего офиса шли в курительную.

Игорь Степанович пожал плечами. Ему стало любопытно.

В кабинете Копылов терпеливо ждал, пока закипит чайник, и говорить начал после чашки обжигающего кофе с коньяком. На его белой рубашке расплылась кофейная клякса, а губы стали алыми и блестящими.

– Ты ведь, Угрюмин, слыхал, что бывших чекистов не бывает? Поэтому не обессудь, но я по своей профессиональной привычке держу всё под контролем. И имеются у меня в связи с этим удивительные записи, в любое время могу предоставить в твоё распоряжение.

Игорь Степанович не торопясь поднялся, отряхнул брюки, пригладил волосы и ушёл к окну, дождевые капли поползли перед его носом. Сквозь весеннюю пелену были видны тоненькие ножки пешеходов с большими зонтами вместо голов. Будто грибы бродили по городу.

– И что интересного в собранном тобою урожае грибов? Тьфу. Компромата, – сказал через плечо.

– А это ты у своего сына спроси.

Игорь Степанович обернулся, смерил взглядом Копылова, вздохнул и вернулся к дождю.

– Что молчишь, а? Или рыльце в пушку?

– Ближе к делу, Копылов.

– Предложение. Ты уступаешь мне свой бизнес, уходишь на пенсию, а я уничтожаю компромат и не даю ход делу.

– Да это не предложение, это шантаж. Вымогательство. Суть дела-то в чём?

– Неужели ещё не дошло? Шерше ля фам. Усёк?

– Нет.

– К смерти Валентины имеет отношение твой сын. Ты, думаю, осведомлён был, что…

– Нет. Не осведомлён. У нас тут кроме тебя других осведомителей вроде нет. Давай на этом и завершим. Я всегда подозревал, что в тебе сидит параноик. Или, в лучшем случае, подлец. Впрочем, извини, я и сам далеко не святой.

– Ага. Это хорошо, что у тебя сохранилась самокритика. Так слушай. Ты же помнишь, как…

– Я ничего не помню, Копылов. И не верю тебе.

– Прослушаешь записи – поверишь.

– С сегодняшним уровнем технологий можно любую лажу состряпать. В своём сыне я уверен, как в самом себе, и даже более. И вообще он на голову выше меня и в прямом, и в переносном. Я ещё должен бы поучиться у него мужеству и порядочности.

– Да остановись ты. Ишь понесло. Ты не то подумал.

– Да я вообще ничего не подумал, Копылов. Я просто не хочу никаких прослушек…

– Не заводись. Тут, вообще-то, дело пустяковое. Можно и не паниковать, поверь. Успокойся. Два года назад у неё был обнаружен рак. А тут рядом сын крупного бизнесмена,  твой, то бишь, отпрыск, известный врач с хорошей репутацией, учёный. В газетах о вашей семье пишут. Она пришла в его клинику, и он взялся лечить её. И предложил свой метод, о котором пока мало что известно науке. Но что-то пошло не так. То ли передозировка, то ли недозировка…. Ну, тут уже научные тонкости. В любом случае, неординарное лечение, к сожалению, привело к обратным результатам и лишь ускорило приближение кончины пациентки. Между прочим, лечил её он неофициально, документации не вёл. Валентина для него была таким, знаешь ли, подопытным кроликом. С неё не взял денег, и это было для неё главным стимулом, взамен попросил никому не рассказывать о её участии в этом, как говорил твой сын, научном эксперименте. И доказать теперь его причастность к её смерти никто не сможет. Если, конечно, в ход не пойдут накопленные мною вещдоки. Ты, словом, понял.

– Нет.

– А что было дальше, ты знаешь. Он сбежал в монастырь. Но Валентина по благородству души не стала подавать заявление в полицию.

Угрюмин отхлёбывал коньяк из бутылки, потом стучал по столу пальцами, разглядывал посвежевшее без бороды лицо Копылова.

– Знаешь. Иногда мне кажется, что я не живу, а сижу в кинотеатре и смотрю фильм со своим участием. И фильм этот, скажу тебе, Копылов, и без твоих стараний просто дерьмо, – Угрюмин  стукнул кулаком по столу, на колени свалился смартфон.

А почему бы не позвонить Валентине, подумал он. «Как там у вас, на том свете, погода?» – спросит он. «Солнечная», – ответит она. «А у нас дожди». Он ткнул в её имя на дисплее. Абонент был недоступен.

– Я тебе предлагаю убить двух зайцев. Во-первых, никто никогда ничего не узнает. Во-вторых, твой сын останется на свободе. Покойницу уже не вернуть. А ему зачем жизнь ломать.

Угрюмин посмотрел сквозь Копылова и подумал, а что лучше – съездить по морде этому типу или съездить домой к Валентине? Пожалуй, последний вариант более позитивный, если, конечно, можно назвать позитивом визит к покойнику. Вслух сказал:

– Я подумаю.

– Но думай не больше трёх дней. Итак, до понедельника.

Копылов похлопал Угрюмина по плечу и ушёл.

«Коля. Всё тайное становится явным. Хочешь ты того или нет, но тебе нужно вернуться в Москву и ради торжества справедливости понести заслуженное наказание».

Он перечитал. Не понравилось. Напыщенно. Вырезал «ради торжества справедливости». Крутил по столу мышку, гонял по экрану монитора стрелочку, но так и не решился сфокусировать курсор на «отправить». Он представлял, как Николай прочтёт отцовское послание… Что будет на его лице? С каким сердцем встретит эту новость? «Завтра буду дома», – напишет в ответ. «Матери ни слова. Скажешь, дали отпуск», – отзовётся Игорь Степанович…

Он листал в смартфоне фотографии. Открытое, доброе лицо. Мой дорогой мальчик. Он всегда был его гордостью. Ему казалось, ни у кого из его знакомых нет всей полноты тех достоинств, какими обладал его сын. Трудолюбивый, скромный, совестливый, честный… Может, потому и с невестами не склеилось. Он рассердился и вместо «отправить» «выстрелил» по крестику. Электронный ящик исчез, уступив место новостному сайту. Всё. Точка. Никаких писем на эту тему, никаких звонков. Это безумие – верить в нелепицу. Он поддался на провокацию. Что-то здесь не так.

Положил ноги на стол, устроившись поудобнее в кресле, и задремал.

Разбудил голос Инны Николаевны, пожилой, с сильно накрашенными бровями и глазами, бухгалтерши.

– Игорь Степанович, извините, что не вовремя.

Она виновато смотрела через дверную щёлочку, не решаясь войти.

– Слушаю вас, Инна Николаевна, – он закупорил бутылку, прошёлся по комнате, разминая пальцами шею, прислушиваясь, как при повороте головы угрожающе хрустит в затылке. Того и гляди, голова треснет пополам, как перезрелый арбуз. «Вот так, наверное, трещат-скрипят-хрустят шаги самой смерти», – подумал он и сказал:

– Инна Николаевна, у вас в затылке хрустит?

Кивком указал на стул:

– Да вы присаживайтесь. Или не хрустит?

– Хрустит.

– Видите. У всех всё одинаково. Как люди похожи друг на друга. И чего, спрашивается, грызутся, ведь всё равно умрут и будут в одной и той же земле. А, нет, грызутся… Строят козни…

– Кто грызётся? Какие козни?

– Человечество. И мы с вами в том числе. Видите, и шеи наши с вами одинаково хрустят. Сама смерть напоминает на каждом шагу о своём приближении. Подкрадывается… А мы безмятежны, всё хи-хи. А она хрустит, а она крадётся… А потом – раз, и всё. И уже не голова, а арбуз прокисший, и не шумят сады, и не спеют ягоды. И уже ни-че-го. А мы и пикнуть не успеем. Ну, вот как наша Валентина. Был человек – сильный, крепкий, кошек кормил. Планы на будущее строил. И даже в шее, поди, ещё и хрустеть не начинало. Да вы присаживайтесь, говорю.

Он покосился на её липнущее к ногам короткое наэлектризованное платье, глубокое декольте, открывавшее морщинистую кожу. В присутствии этой стареющей дамы ему обычно хотелось сказать резкость по поводу её откровенных нарядов. Он вспомнил о сыне, о смерти Валентины и нехотя сказал:

– Коньячка? Кофе?

Она согласилась на коньяк, а после выпитого шумно раздувала ноздри.

– Товарищ Угрюмин, – сказала ласковым голосом.

У бухгалтерши с советских времён осталась партийная привычка называть всех товарищами.

– Вы, Инна Николаевна, не называли бы меня товарищем. У меня аллергия на советское. Не понимаю, куда смотрит уборщица? Пауки, мухи…

Он в раздражении ударил по мухе, зудящей в паутине над дверью.

Бухгалтерша его нервировала.

Она понимающе закивала и продолжила:

– Товарищ Угрюмин. Ой. Не товарищ. Извините. Я вот почему пришла. Рассказываю. Если бы она не умерла, я бы, поверьте, самостоятельно, с глазу на глаз, постаралась лично с ней обмозговать. Вы не подумайте, что я использую. Это вынужденно. Фарс мажор.

– Фарс или форс, вот в чём вопрос, – сказал Угрюмин, заглянул в окно, засмотрелся на волнуемое дождём низкое чёрное небо, оно ему напомнило морской шторм.

Всплыли воспоминания, как они всей семьёй прятались от бури в палатке на берегу Азовского моря, пели хором детские песенки, и мальчишка-сын звонко хохотал. А когда дождь утих, а прояснившееся небо ещё сыпало последними крохами, все побежали купаться. И его Зоя, молодая, очень красивая, белозубая, загорелая, плескала на него водой и смеялась, и они смотрели друг другу в глаза и любили друг друга. И он, жизнерадостный, не думающий тогда о смысле жизни, был счастлив. И все были счастливы. А спустя три дня он случайно изменил жене. С той симпатичной полуголой туристкой, чья палатка стояла недалеко от них. Это произошло как-то само собой. Пока её муж отдыхал после обеда, она, так и не накинув на себя платья, в купальнике и в крыластой соломенной шляпе, ушла в село за продуктами. Они увидели друг друга в магазине, обрадовались, как старые знакомые, хотя до этого там, у моря, не общались. И на обратном пути, посреди выгоревшей, пустынной степи, под обжигающим солнцем, потянулись друг к другу. А когда всё произошло, обнаружили, что купленное у местных молоко вылилось на землю из опрокинутых во время их схватки бутылей. И они с этой молодой женщиной с жадностью пили из бутылей остатки деревенского молока, и смотрели друг на друга, и смеялись, и вспоминали, как только что они оба, как два зверя, были не похожи на самих себя. И Игорю эта незнакомка в ту минуту казалось родной и приятной, и он был в такой же мере счастлив, как и в минуты близости со своей женой. В оставшиеся дни отпуска он с сыном по-прежнему ловил на рассвете с камней-валунов бычков на закидушку, а Зоя на походном примусе жарила добычу. И потом собирались за самодельным столиком и ели, обжигаясь, нежное белое мясо толстых рыбёшек. А та семейная пара уехала. И он не думал и не вспоминал о том, случившемся по дороге из магазина, случайном счастье. Потому что вокруг было много другого счастья. И это счастье лилось через край, из месяца в месяц, из года в год, оно казалось естественным и бесконечным, как солнце в небе.

И смерти тогда ни для кого не существовало…

Этого уже никогда не будет, подумал он.

Ему подумалось о том, что для человека естественно грустить по ушедшей молодости. И, пожалуй, когда-то в той, другой, жизни, он бы желал возвращения назад, туда, где переживал животную радость жизни счастливого животного. Но сейчас эти воспоминания не вызвали в нём ничего, кроме сожаления о том диком человеке, каким он видел себя в прошедшей жизни.

Он сказал, не оборачиваясь, продолжая глядеть в окно:

– Так на чём мы остановились?

– Я сказала, фарс мажор, а вы…

– А. Да. Именно фарс. И вчера, и всегда, вечный фарс. Вот что такое наша жизнь. Только скорее минор, чем мажор.

Где-то близко за окнами загремело, стёкла отозвались, загудели под усилившимися дождевыми потоками. В кабинете потемнело. Он включил свет.

Она поудобнее расположила отёкшие, с выпирающими венами, ноги, и в её коленях скрипнуло. Притронулась платочком к напудренному носу и продолжила с придыханием свою, начатую ранее, мысль:

– Ох-хо, земля ей пухом. Были с её стороны финансовые растраты. В том числе и междугородние разговоры за счёт организации. И покупки за казённый счёт, и в долг брала из общей кассы. Теперь придётся голову ломать, как быть.

– Как быть, как быть… – повторил Игорь Степанович и с сочувствием посмотрел на её, замаскированную паутиной крашеных волос, плешь. Вот так маскируется в человеке сама смерть, подумал он.

Он был уверен, что бухгалтерша лжёт, и испытывал от этого неловкость, будто подглядывал в замочную скважину.

– Никак не быть. Впереди, Инна Николаевна, суббота и воскресенье, целых два дня. А там видно будет.

– Так, может, списать, и дело с концом? – она посмотрела заискивающими глазами на отвернувшегося от неё начальника.

Угрюмин скрестил на груди руки. Она поняла, что ей не поверили. Кусала губы, и слои помады таяли под её жёлтыми зубами.

– Чуяла душа моя, случится что-то, – она сделала страшные глаза. – В её кабинете три дня назад так в углу грохнуло!

– Ну и что с того?

– Стук в углу – это к покойнику.

– А по-моему, к слесарю.

Она снова сделала страшные глаза и ушла.

«Всё ложь. Весь мир во лжи. Не надо слов не нужных. Ведь всё равно всё ложь». Он понял, что сочинил стихотворение. Вероятно, в критические периоды жизни в человеке пробуждаются некие запасные резервы, подумал он. Так можно прожить жизнь, и в конце её узнать, что потерял где-то далеко в юности не найденного в себе гения. Гений ждал, что его разбудят. Но разбудил не будильник, а погребальный колокол.

Дверь распахнулась. Так, без стука, без вызова, войти мог в этом здании один человек. Курьер Федя Буценко. Холостяк неопределённого возраста, иногда не в меру разговорчивый, иногда мрачный и подверженный меланхолии. К начальнику заглядывал, чтобы прочесть новое, написанное ночью, стихотворение о любви.

– Как я любил её, – сказал с порога и, не обращая внимания на Игоря Степановича, повалился на стул, схватил бутылку с коньяком, глотнул, а потом стал рассказывать о своей любви. Как в свободное от вызовов клиентов время томился в своём кабинете от желания увидеть её, прислушивался в ожидании её шагов, спешил в коридор на её голос, покрывался краской при взгляде на неё, и говорил осипшим голосом «привет», и делал вид, что спешит, уходил из здания, дышал на крыльце, а потом возвращался на рабочее место, и снова прислушивался в ожидании её голоса… В этом ежедневном однообразии и заключалась вся история его любви. Угрюмин цокал с наигранным сочувствием языком, поддакивал, похлопывал в знак поддержки Федю по руке.

– А почему вы не спросите, о ком речь? – Федя посмотрел на Игоря Степановича.

– Но как-то неловко… Может, это твоя тайна…

– Уже не тайна. После её смерти…

– А-а, вот оно что. Надо же.

– О Боже, как я любил её. Как тяжело, как пусто, как ужасно всё стало…

– Но почему ты не сделал ей предложение?

– Трус. Вот почему.

– Но она догадывалась о твоей любви? Какие-то знаки ты подавал ей?

– Нет.

– Почему?

– Боялся, что покажусь ей глупым, не тем, не таким… Я боялся отказа. Я бы не перенёс этого. И теперь, когда она мертва, мне… Скажу прямо. Мне стало легче. Наступил конец моим мучениям. Но вместе с тем… Какая жуткая пустота в сердце. Я будто умер вместе с ней. Я больше не могу писать стихи. А сколько их было за это время создано. И все они посвящены ей.

– Мда… Не знаю, что и сказать. Знаешь, я думаю, ты преувеличиваешь. Извини. Ещё день-два дури, а потом тебе надоест эта канитель. Так что, брат, давай до понедельника, хорошо?

– Но вы не знаете самого главного, Игорь Степанович, – вдруг сказал Федя заговорщически, сгорбился, приложил палец к губам, подозрительно огляделся по сторонам, придвинулся со стулом.

– Ну что ещё? – сказал Угрюмин с раздражением, он уже не мог скрыть недовольства тем, что беседа затягивается.

– Валентина умерла не своей смертью. И мне известно имя убийцы.

– Интересно…

– Я даже могу вам сообщить это имя. Но, простите, не безвозмездно. Нет-нет, я не торгуюсь. В другое время я бы и так, без гонорара, как говорится, с вами поделился. Но именно на данный час у меня совсем нет денег. А до зарплаты ещё жить и жить.

Угрюмин достал из бумажника тысячерублёвую купюру.

– Возьми.

– Благодарю. Я всегда знал, что вы человек благородный. Очень рад, что… Но может ещё добавите, всё же я раздобыл для вас такую важную информацию.

– Послушай, Федя, я тебе даю деньги просто так. На, возьми ещё. Да иди. Меня не интересует тема убийц.

– Как вы можете быть равнодушны, когда рядом с вами трудится тот, кто убил эту девочку.

– Ну хорошо. Говори. Кто?

– Инна Николаевна!

– Правда? Ну надо же… Ха-ха!

– Вы поймите, Игорь Степанович, что наша бухгалтерша не просто женщина, она…

Федя понизил голос, оглянулся на дверь:

– …ведьма! И это не фигура речи. Она истинная бесовка! Колдунья!

– Ну, хорошо-хорошо. Пусть ведьма. А дальше-то что?

– Она Валентине сделала на смерть.

– Ну, надо же. И из-за чего?

– Она узнала, кому посвящены мои стихи. Я проговорился. И стала меня дико ревновать.

– Она тебе в матери годится. Какая ещё ревность. Или… Ну-ка, ну-ка… Колись.

– Только не надо этих ехидных улыбочек. Вы считаете меня последним человеком. Ну и пусть. Так вот. Повторяю. Она навела на Валентину порчу.

Федя привстал и, схватившись за плечо Угрюмина, зашептал над его ухом скороговоркой:

– Подбрасывание за порог кабинета Валентины земли с кладбища. Свечи и записки в церкви за упокой живой Валентины. Это всё чёрная магия. Да бухгалтерша просто ас в своём деле. Удивляться не приходится, почему я очутился в её сетях: приворот!

– А с чего ты взял, что она носила в офис землю с кладбища?

– Да она сама сегодня утром, узнав о смерти Валентины, рассказала мне об этом. Вы бы слышали эту торжествующую интонацию.

– Но, допустим, это так. Допустим, чёрная магия. Ну, а мне-то что до этого? Зачем мне всё это знать?

– Как зачем?! Неужели вы будете и дальше терпеть у себя на работе ведьму?! Её надо срочно увольнять! Она носитель потенциальной опасности для общества!

– Ты же под её покровительством, ха-ха. Извини. У тебя лично нет причин для паники. Ха-ха. Ох, не могу. Ты поднял мне настроение.

– Ноги моей больше у неё не будет. Я тысячу раз пожалел, что связался с ней. Я действительно последний человек. Каждая моя с ней встреча была для меня казнью. Я её возненавидел. Написал только что,  слушайте: «Я жаждой мести весь горю, душа изнемогает в боли. И в сердце – будто нож, в огню, и от тебя того не скрою…». Дальше, досада, не придумывается, без Валентины нет вдохновения.

– Не «в огню», а – в огне.

– В поэзии свои законы… С вашего позволения ещё пару глотков… Уф. Хорош коньячок. К вам всегда приятно заглянуть. Да, так я что хотел ещё сказать. Я ваш разговор с Инночкой подслушал. Не верьте вы ей. Врёт. Ничего Валентина не брала из кассы. Бухгалтерша свои долги и растраты хочет на покойницу списать.

– Что. С ней на пару кассу потрошили?

– Ещё глоточек… Нет, стоп. Ни глотка. Ни слова. Я становлюсь болтлив. Наговорил лишнего. Но сегодня простительно: особый день. Я был обязан вскрыть этот гнойник. А что делать, когда такой беспредел! Нельзя позволить ведьмам пятнать репутацию честного человека, к тому же усопшего!

Федя пятился на цыпочках к двери, чмокал, бормотал, прикладывал палец к губам, подмигнул Угрюмину и, наконец, исчез.

Угрюмин положил в урну для бумаг пустую коньячную бутылку.

Уныние снова закопошилось в его душе. Зачем я жил, подумал он. Ему стало душно. Думать, зачем жил, зачем продолжает жить, было тяжело и неприятно. Потому что, он это чувствовал, ответ может быть один: он прожил жизнь пустую и бесцельную. Набивание желудка пищей и карманов деньгами нельзя назвать целью, подумал он вдруг с отвращением.

Он вспомнил, как однажды на банкете, устроенном в ресторане в честь очередного его дня рождения, ему было вот так же душно, как сейчас, как раздражали его кривляния прыгающих оркестрантов, гоготанья чавкающего народа, пьяные шутки, пошлые тосты, звяканье посуды. Ему казалось, что у всех выпучены глаза, вытянуты носы, у мужчин танцуют челюсти, а у женщин пульсируют бюсты. И всё это копошится, вибрирует, вздыхает, стонет, будто умирает каждую секунду. Он озирался недоуменно, не понимал, зачем оказался в этом месте, в этот час, когда жизнь вот-вот закончится. Ну, десять, ну, двадцать лет ещё, ведь это очень быстро. Это то же самое, что десять-двадцать минут, и всё. И его не станет. А он так мало успел, так мало сделал. Да, собственно, он ничего не сделал. Ничего. А что он должен сделать? Что?! Эта мысль его будто ударила. Он вышел на террасу с танцующими фонтанами, смотрел на звёздное небо, и слёзы ползли по щекам, и это было очень неприятное состояние. Он не мог понять себя. Ведь всё было хорошо. Жена любит, сын подаёт надежды, дом, дача, машина. Бизнес. Когда-то начинал Игорь Степанович с того, что было в его интернет-магазине два человека: он и жена. Теперь это уже был интернет-супермаркет. Многопрофильный ассортимент. Не просто заключали договора со складами, но и имели уже два собственных стационарных склада. Под офис выкупили часть здания в престижном районе города. Появилась возможность держать целую команду. Бухгалтер, юрист, курьеры, администратор. Специалисты по раскрутке сайта. В поисковиках «Яндекса» их магазин в топе.

Тревога за сына, вдруг бросившего работу врача и карьеру перспективного учёного, ради непонятных целей, ради призраков и даже, как думал Угрюмин, глупостей и блажи, нарушила эту обычную безмятежность. Он ругал и осуждал сына. И всё чаще это тяжёлое состояние духа… Всё чаще ему его собственная жизнь казалась пустой. Он говорил себе, что так у всех. И снова как бы забывал. И вот теперь смерть Валентины и шантаж Копылова…

Игорь Степанович больше не мог находиться ни в этом кабинете, ни в этом здании. Надо было куда-то идти, что-то делать. Но что, что…

Вот и улица, сырость тёплая, воздух сочный, весенний ветер скользнул по лицу, хлестнул дождём, встал в горле комом. Улицы закрутились, побежали, поволокли за собой вперёд, подтолкнули в спину гудками машин, ударили в грудь городскими звонами, шумом, стуком, голосами… Игорь Степанович переступал через лужи, смотрел и ничего не хотел видеть, и ничего не хотел помнить, но оно и виделось, и помнилось, и вся жизнь прошедшая, все эти длинные и, оказывается, столь быстро мелькнувшие и ухнувшие в никуда прожитые десятилетия, – всё стояло в сознании ясным, чётким зрелищем, и было в этом всеобъемлющем видении ушедшей жизни столько сора, столько ненужного, глупого, ошибочного, и даже мерзкого…

«Ты, папа, из советского поколения. Ты вырос в стране, где был железный занавес в первую очередь от Бога, а потом уже от иностранного влияния, – сказал ему как-то Коля, это было незадолго до его ухода в монастырь. – Но ведь это не означает, что надо всю оставшуюся жизнь ползти по накатанной дороге неверия. Твоё неверие и жизнь без Бога – это пустота. Это путь в никуда».

Он обычно отмахивался от Коли, его вразумления ему казались излишними. Он был слишком занят по работе, чтобы отвлекаться на абстрактного Бога. Но разлука с сыном помимо горечи принесла добрые воспоминания о прошлом, в котором присутствовала дружба. Ему представлялось, как он едет с ним на рыбалку, как они отдыхают на море. И голос Коли. Его размышления о спасении души, о царстве небесном, в которое,  как он объяснял, «надо идти узкими вратами». Эти «религиозные сентенции», как прежде называл сыновни увещевания, подсмеиваясь, Угрюмин, стали теперь для него в первую очередь напоминанием о том, что в этом мире где-то живёт его сын с его мыслями о Боге, и эти самые «сентенции» стали будить в нём, Угрюмине, ностальгические воздыхания по ушедшему, где присутствовал сын, и печаль по будущему, и какую-то неясную тревогу, и боль о настоящем… Ему хотелось соприкасаться с тем, что волновало сына. А волновало его, как он знал, не земное, а небесное. И когда Угрюмин размышлял об этом «небесном», то втайне начинал надеяться, что оно существует, оно живое, реальное, и там, в небесном, есть некая отрада, некий покой, к которому так стремилась душа Угрюмина и не могла обрести, и искала, и оттого ещё больше металась.

Когда Игорь Степанович вошёл в Скорбященскую церковь на Большой Ордынке, поднялся по ступенькам к святыне, поднял глаза на икону Божьей Матери, изображённой в окружении хромых, слепых, убогих, страждущих, то почувствовал себя, богатого, пресыщенного жизнью, одним из этих калек. И он действительно ощущал себя калекой, без будущего, без настоящего. Он бродил, как слепой, по храму, тыкался от одной иконы к другой, лобызал лик Спасителя, и не мог найти себе место, ему казалось, что отовсюду его гнали строгие взгляды святых. В этой своей неприкаянности, в этом своём, как он думал, всенародном позоре он не знал, куда спрятаться. Ему казалось, что он перед всеми ходит голый, выставил свою страшную душу на всеобщее обозрение, и все видят позор его ушедшей жизни, мерзость мыслей и тьму грехов, ему чудилось, что над ним смеются, со всех сторон в него тыкают пальцем. Он думал, что ему будет стыдно находиться среди людей в таком нелепом положении, как стояние на коленях. Но он всё равно встал на колени. И стыдно не было. Он кричал что-то своё, звериное, горькое, Богу, он бил лбом об пол перед Царицей Небесной, и больше не думал о том, что его крик неуместен, или кому-то режет слух, или кого-то отвлекает от собственного крика. Никто не обращал на Игоря Степановича внимание. Все были заняты своими страданиями, своими криками. Ему стало казаться, что он влился в единую вселенскую реку боли. Ему стало казаться, что он ощутил, как нечто сильное, мощное уносит душу в распростёртые объятия Божественного Страдальца. И Всецарица покрывает своим Омофором устремлённый к Её заступничеству людской поток. И Её Божественный Сын плачет вместе с теми, кто оплакивает свою жизнь. И Игорь Степанович подумал, что сейчас неважно, какие именно житейские обстоятельства привели каждого из этих людей сюда, главным было то, что эти люди в этот момент находятся здесь, и у них всех есть нечто общее, одинаковое, это общая на всех боль, общий на всех грех, и общий на всех Отец, и одна на всех Мать.

Поздно вечером, когда Угрюмин засыпал под чтение вслух женой детектива, позвонил Федя. Ему, как он сказал, «пришла в голову гениальная мысль».

– Валентине нужно поставить гранитный памятник. И этим делом я готов заняться. Только выпишите денег. Святое дело. Сами понимаете. Эпитафию уже составил: «Здесь спит она, душа и радость, мечта любви, и сон богов, здесь рай и боль, и ад, и сладость, здесь то, что будет и с тобой».

– Федя. Давай так. Потерпим с тобой до понедельника. Ты проспишься. И уже тогда будут тебе и ад, и сладость, и какао с чаем.

В понедельник Угрюмин проснулся в хорошем настроении. Он принял решение, и это решение его радовало и успокаивало. Он ещё никому не сказал об этом своём решении, это была его личная тайна. Это было то, что помогало ему последние несколько часов чувствовать себя сильным человеком.

Угрюмин уже очень много лет считал себя плохим человеком. Он знал свои мысли, и эти мысли ему не нравились. Он видел свои желания, и от этих желаний ему было неприятно наедине с самим собой. Он понимал, что может быть другим, но когда пытался стать другим, понимал своё бессилие. Это доводило порою его до отчаяния. Знать себя таким, какой он есть, и не уметь с собой совладать! Когда он пытался объяснить свои терзания жене в редкие минуты душевной близости, то видел, что жена тревожится за его состояние, но раздражало, что она его не понимает. Его выводили из себя её советы пить валерьянку. Его бесила манера жены переходить в такие минуты на шёпот и употреблять ласкательные слова.

И вот теперь, удивительно, но смерть Валентины открыла перед ним дверь в новую жизнь. Он думал о том, что как сегодня умерла Валентина, так завтра может умереть и он. Валентина была ровесницей его сына. И она умерла. А он живёт. И живёт его сын. Но её смерть должна их всех встряхнуть, думал он, это приглашение к тому, что пора очнуться. Да, надо очнуться, говорил себе Угрюмин на протяжении субботы и воскресенья. Но, допустим, очнётся. А потом? Он догадывался, что разгадка где-то рядом, ему хотелось что-то услышать, понять, узнать, но привычный туман опускался на мысли.

Он вспомнил, что так и не съездил домой к Валентине, пообещал себе сделать это в понедельник. Его клонило после обеда в сон. Он лёг на диван,  и водрузил на голову пирамиду из двух подушек. Сквозь подушки слышал шум воды, звон тарелок, но дверь на кухню закрывать не стал. Ему не хотелось сейчас чувствовать себя в одиночестве. Он ждал, когда Зоя закончит мыть посуду. Потом она, наконец, пришла и утопила в диване своё грузное тело, и Игорь уткнулся в её плечо, и лежал в умиротворении от того, что рядом его Зоя, тёплая, вкусная, родная. И они спали до самого вечера. И им было уютно, хорошо. Потом включили телевизор, слушали и смотрели всё подряд, переключали каналы. Новости, концерты, фильмы. Потом жена разогревала ужин, под приглушённые звуки телевизора снова кушали, обсуждали только что увиденное и услышанное в телепередачах, и вновь шли к дивану, возвращались к этим телепередачам, дремали под стрельбу, взрывы, ругань и музыку из телевизора. Очнувшись, шли по очереди в ванную. Напоследок было по традиции чтение вслух очередной главы нового детектива Донцовой. И, наконец, уснули, как оба думали, уже до утра. Но в середине ночи Угрюмин проснулся и сказал жене:

– Зоя. А ведь Валюша умерла.

Жена включила ночник, села на постели и сказала:

– Правда, что ли? Она же молодая. Или это ты со сна?

Угрюмин вздохнул и сказал:

– Со сна, но про неё не со сна. А ведь это к лучшему. Прямо гора с плеч.

– Ты о чём?

– Да так. Ни о чём. Спи.

Она погасила свет и сказала:

– Наконец, я перестану тебя ревновать.

– Чего ещё? – сказал он без удивления.

– Да ревновала я тебя к ней, Игорь, – пояснила жена.

– И правильно делала, Зоя, – сказал он, и удивился, как это у него вырвалась.

– Почему? – спросила Зоя.

– Да так… – сказал он.

Ему хотелось выговориться. И он страшился этого.

Но изнутри подступало что-то, толкало рассказать, открыть душу. Это желание открыться было очень сильным. И он понял, что терпеть больше нет сил. Он заговорил и обрадовался, так стало легко на душе. И ужасался тому, что он такое делает! Он рассказал Зое, что первые два года после принятия Валентины на работу был увлечён ею, встречался с ней. Но только первые два года, из пяти, подчеркнул он.

– И ты до сих пор её любишь? – спросила Зоя.

– Любовь приходит и уходит, зато жена всегда одна. Экспромт. Кажется, во мне умер поэт, так и не родившись. Однако, как бездарно мы транжирим жизнь, не видя в ней самих себя… О какой любви ты говоришь. Как можно любить покойника, – он поцеловал жену в щёку, втянул ноздрями знакомый родной запах её кожи, и уснул.

На работу Угрюмин приехал с опозданием из-за истерики жены за завтраком. Зоя обещала подать на развод. Он сердился, говорил, что ночью спал и ничего не помнит. А если что-то и ляпнул, то это было во сне.

– Зоя. Я в детстве был лунатиком. И, видно, сегодня ночью случился рецидив.

Она с оскорблённым лицом кинула тарелку из-под яичницы в раковину, тарелка разбилась. Он убрал осколки и поцеловал её в лоб. На их тайном языке это означало особую нежность. Она снова разрыдалась, и они помирились. «Разве можно ссориться из-за покойницы?» – думали оба и удивлялись случившемуся недоразумению. После ухода мужа она изучала в зеркале своё увядшее лицо и радовалась, что Валентина умерла.

В офисе Игоря Степановича ожидала в приёмной Валентина. Она хотела извиниться за пятничный прогул. Увидев Игоря Степановича, она обрадовалась и по своей привычке стала говорить очень быстро, много, подробно, желая рассказать сразу всё, что её беспокоило и из-за чего она переживала. Вероятно, думал Угрюмин, ей не понравилось в гробу. Он укорял себя за такие мысли. «Это нервы», – говорил он себе. Ему хотелось засмеяться. Он представил себе посмертное состояние Валентины, как ей было эти три дня тревожно на душе из-за того, что не отпросилась с работы. И тогда она отпросилась с того на этот свет, чтобы объяснить ему, Угрюмину, почему без разрешения прогуляла рабочий день.

Валентина в разговоре волновалась, прижимала ладони к щекам, говорила мягким, грудным голосом, в котором звучало раскаяние.

– Игорь Степанович, вы извините, у моих родственников, где я живу, Валюша умерла, ну то есть кошка, общая наша любимица. Ей бы на природу, с котиком гулять, вот и была бы здоровенькой. А в четырёх стенах, да своих котят не иметь, это для животных никуда не годится. Вот и мучаются, ну прямо, как люди. Меня попросили Валюшу похоронить. А тут папа позвонил, у мамы микроинсульт. Надо срочно ехать. Я Валюшу – в пакет, да забрала с собой, на огороде у родителей и закопала. А вас не смогла предупредить. На телефоне деньги закончились. А не со своего звонить совестно как-то, за чужой счёт. Но вам Натуся, это дочка моих родичей, должна была по электронке письмецо сбросить. Уж не знаю, справилась ли девчонка с моим заданием. Я с вокзала прямо к вам.

Угрюмин смотрел на знакомое лицо. Он уже несколько лет не вспоминал об их тайных, когда-то его развлекавших, отношениях. Её вздёрнутый носик, родинка возле уха, собранные на затылке в пучок светлые волосы, всё это когда-то его умиляло. Потом он удивлялся этому увлечению и ощущал неловкость перед Валентиной. Ему всегда казалось, что он виноват перед ней: он обнадёжил, увлёк, а потом, как это бывает всегда и у всех, остыл к ней. Может быть, она надеялась, ждала, плакала, а он перешёл на официальный тон и ничего ей не сказал на прощанье. Сейчас, глядя в её доверчивые глаза, он вдруг подумал, что сломал жизнь этому доброму, хорошему человечку. И хотя Валентина жива, и стоит перед ним, это ничего не меняет в отношении его собственной вины.

А может, я преувеличиваю, и не стоит себя грызть, сказал он себе. Ему хотелось разобраться с этим вопросом, найти себе оправдание, чтобы перестать раз и навсегда беспокоиться. Ему приходили на ум пафосные слова об убийце, который выбросил жертву на помойку. Но ведь он, Угрюмин, никакой и не убийца. И Валентина жива. И он её не выгонял, не выбрасывал, у неё есть работа. И, кажется, она всем довольна. И тут же он подумал, что Валентина всё-таки не жива. И она не может быть живой. Потому что он, Угрюмин, её давно убил. Так же как гораздо раньше убил и самого себя.

– Мухи зудят в паутине, но жизни в них уже нет, – сказал он вслух.

– Вы о чём, Игорь Степанович? – спросила Валентина.

– Мухи вслух. Тьфу. Мысли вслух. Поэта в себе обнаружил на днях. К чему бы это. Может, к смерти? Говорят, гении рано умирают. Значит, в гении я уже опоздал. Уборщица у нас мух с пауками развела. Кстати, хочешь по совместительству место уборщицы?

– Ой, нет-нет. Не хочу, чтобы из-за меня другого человека лишали работы.

– Да? Ну и правильно. А насчёт прогула в пятницу не беспокойся. Получили мы письмо твоей родственницы. Справилась девчонка на пять баллов.

Он говорил весёлым голосом, и этот свой приподнятый тон разговора ему не нравился. Ему казалось нелепым говорить о чём-то постороннем, а не о смерти той, которая стоит сейчас перед ним.

Ему хотелось сказать что-то важное, серьёзное, но он продолжал говорить весело и с улыбкой на лице.

– На, вот, шоколадку Натусе от меня передай. Ну, а тебе денежная премия. Бери. И счёт телефона пополнишь, и домой к родителям поедешь.

– Ка-ак?!

– Ну, вот так. Отпуск тебе даю. Мама болеет – надо побыть рядом. Иди. Да по пути загляни к Буценко с Марчулиной. Скажи, срочно к шефу на ковёр.

– Да тут мы, – недовольно сказали за дверью.

В кабинет вошла бухгалтерша в парике и в обтягивающем брючном костюме. На её белом от пудры лице застыла маска презрения. Она без приглашения тут же уселась на стул, закинула ногу на ногу и стала разглядывать свои лакированные туфли. За ней шёл Федя, он засмеялся и сказал:

– Как всегда, подслушивали.

«Загляни ко мне», – напечатал Угрюмин в скайпе и отправил Копылову.

– Странно, однако, выглядишь, – сказал, разглядывая вошедшего, вновь бородатого, Копылова.

– А в чём дело?

– В бороде.

– Ха-ха, понял. Каюсь. Не был я в пятницу на работе. Вместо себя Мишку оставил. В гости прилетел. Из Владивостока. Три года не виделись. Тоже, кстати, бывший чекист. Да вы знакомы. Я с ним был на твоём именинном банкете. Он, помнишь, тебя так забавно разыграл? Ты удивлялся, как нас отличить друг от друга. Я же именно после того случая бороду стал отращивать. Надоели братишкины подставы. Иметь брата-близнеца это дело ответственное. Всю жизнь розыгрыши. Он тебе там, случайно, ничего не наплёл? Мишка – он безобидный, хохмач просто. Да вот он, за дверью. Мишка, иди сюда.

«Он многословен. Суетится. Он себе на уме», – подумал Угрюмин.

Брат Копылова заглянул в кабинет, обвёл всех смеющимися глазами и направился к Угрюмину, обнял, сказал со смехом:

– Уж такой я, не могу без приколов. Хохмач – моё призвание.

– Да, я это заметил. Хохмач ещё тот. Тебе не чекистом, а писателем надо быть с такой фантазией.

Угрюмин удивился, что ему удаётся сохранять приветливость. Он не поверил в искренность братьев, и от своей подозрительности стал себе неприятен. «Вот такой человек, как Валентина, наверняка поверила бы Копыловым. Она вообще всем верит. Как когда-то поверила моим обещаниям на ней жениться. В доверчивости есть своя прелесть», – думал он и разглядывал безбородого близнеца. «Они сговорились. Они думали, что меня удастся надуть. Воскресшая Валентина сломала их планы. Но, впрочем, какая разница. Это их проблемы. У каждого свои проблемы».

Угрюмин подумал, что если бы он научился хорошо относиться к людям, даже к таким, как братья Копыловы, то стал бы счастливым человеком.

«А вдруг они сказали правду, и это действительно был экспромт-розыгрыш, пусть жестокий, пусть бесчеловечный, но всё же розыгрыш, а не шантаж», – подумал он снова о том же. Он обвинял себя, думая о том, что стыдно и гадко жить с такой, тщательно скрытой в душе, нелюбовью к другим людям, и с такой любовью к себе.

За что он любит себя?, спрашивал он. Вот за эту мерзость, которая сидит внутри? Получается, он любит в себе всё, в том числе и то низменное, что, несомненно, есть. В таком случае, почему он не любит такое же, низменное, в других людях, и презирает их за это? Вот хотя бы взять бухгалтершу, лживую, похотливую, нечистую на руку старуху. Ведь он её презирает? Презирает. Да не просто презирает, а терпеть её не может. Или Федя. Осудил ведь его за связь со старухой? Да. Осудил. Но и сам он, Угрюмин, недалеко от них ушёл. Боже мой, подумал он, в каком дерьме мы все живём! Мы все – дерьмо. И что, что дальше будет с нами?

Ему стало холодно.

Он набрал в скайпе приглашение для остальных сотрудников, кто сейчас находится в офисе, зайти к начальнику, и когда в кабинет вошло ещё несколько человек, сказал:

– Я ухожу, господа-товарищи. А бизнес переходит во владение моего зама, господина Копылова. Сегодня всем отгул. Или, если хотите, отходняк. А юридические формальности уже с завтрашнего дня.

Угрюмин проговорил заготовленные накануне фразы спокойно, обыденно, так, будто для него это не означало никакого жизненного перелома. На его лице не было волнения. Он не хотел никому из этих людей показывать своих чувств. Он знал, что если сейчас разрешит себе сомнение или жалость об утраченном, то поставит крест на том сильном человеке, образ которого он вдруг стал видеть внутри себя за последние два дня. Он боролся с самим собой эти два минувших дня. Он говорил себе словами сына Николая, в монашестве получившего имя Нестора, о евангельской заповеди идти ради ближнего, если принуждает, вместо одного – два поприща.

«Не важно, прав или неправ, виноват или невиноват ближний, он стоит в своей правоте или неправоте вовсе не передо мной, а стоит перед Богом. И это Ему он говорит правду, или говорит ложь. И это Его он просит. А потом эту просьбу моего ближнего Бог передаёт мне. И если я откажу Копылову в его просьбе уступить ему свой бизнес, потому что у него внуки, и ему надо кормить своё обширное потомство, то, значит, я откажу Христу».

Такую философию выстроил перед собой за минувшие двое суток Игорь Степанович Угрюмин. И эта философия ему казалась наивной, смешной, он смеялся над самим собой и называл свои умопостроения блажью. Но при этом он думал, что чем глупее будут ему казаться собственные поступки, тем лучше, ибо его, Угрюмина, ум, которым он всю жизнь кичился, на самом деле – ничто, пустой звук. Если бы его человеческий ум что-то значил высокое и важное, то он, Угрюмин, жил бы по-другому, и не превращал себя в животное, каким в итоге стал. А потому та глупость, которую он презирает, ему больше под стать, и именно глупостью он и должен себя изменить. И не цепляться за свой дебелый, окаменелый ум. И если он совершит эти глупые поступки, которые задумал, ради ближнего, он сможет приблизиться к тому, другому, новому Угрюмину, в котором нет низменности, нет каменности души, нет дебелости духа. И тогда обязательно что-то должно измениться в его жизни. И было уже всё равно, какие именно события предшествовали этому, принятому им, решению. Будь то шантаж, розыгрыш или чья-то несостоявшаяся смерть. Самое главное уже для Угрюмина было не в прошлом, а в будущем.

На крыльце офиса ему попалась под ноги бездомная кошка. Она прижилась здесь благодаря сердобольной Валентине. Вот и сейчас грызла насыпанный Валентиной дешёвый корм из зоомагазина.

Он закурил, огляделся. Весна набирала силу. Офисный дворик, до сих пор почему-то не лишённый деревьев и травы, казался деревенским чудом рядом с многоэтажками, асфальтом и космическим гулом столичной жизни. Солнце вытеснило с неба плохое настроение дождей. И теперь вокруг всё пело, цвело, благоухало, сияло.

Он дождался, пока кошка закончит свой завтрак, и взял её с собой в машину. По дороге позвонил жене:

– Валюша воскресла. Принимай гостей. Едем.

Когда он припарковывал во дворе свой мерседес и вслух хвалил кошку за хорошее поведение, позвонила Валентина.

– Я виновата перед вами, – сказала она.

Было слышно, что она стала плакать.

Угрюмин хотел рассердиться, но случайно засмеялся, и этот собственный смех его действительно развеселил и он уже стал смеяться искренне и громко. Он собрался сказать Валентине что-нибудь простое, шутливое, но она, шмыгая, стала говорить сама, быстро, нервно, не давая ему вставить слово:

– Вы ничего не знаете, вы не подозреваете, вы чистый человек. Вот вы сейчас смеётесь так добродушно, и, наверное, по вашей доброте хотите меня успокоить. Но вы не знаете, какие подлые люди вас окружают. И среди этих подлых людей я – первая. Я ведь хотела отомстить вам. Вся эта история с моей смертью была задумана Копыловыми. Они уговорили меня на всё то, что вам уже известно о моей мнимой смерти. Обстоятельства для этого были благоприятны в том плане, что мои родственники уехали в отпуск, и если бы кто-то с работы захотел посетить наше жилище и удостовериться в моей смерти, то никого бы не нашёл. На случай же провала решили списать всё на розыгрыш. В качестве отступления была придумана легенда об умершей кошке, о шутке брата-близнеца. Письмо по электронке о своей кончине отправляла я сама. Но тут позвонил папа с известием о мамином микроинсульте. Мамину болезнь я восприняла как кару Божью за моё поведение. Мне снилось, что я лежу в гробу, и вы стоите рядом и смеётесь. Я должна была по договоренности с Копыловыми просидеть дома у родителей весь месяц, за это время близнецы планировали запугать вас и отобрать у вас фирму. Но я нарушила их планы и объявилась сегодня на работе. Вы не уходите, не отдавайте им ничего. А увольте всех нас, возьмите других людей, и у вас всё будет хорошо. А я решила уехать домой. Хочется убежать от самой себя. Вы вернётесь же, правда?

– Нет. Не вернусь. Это хорошо, что ты рассказала мне всё это… Не для меня, а для тебя хорошо. А я далеко не тот, каким ты меня представляешь. Но почему ты сразу мне там, в офисе, полчаса назад, не изложила всё это, а стала нести околесицу про похороны дохлых кошек?

– Ваш кабинет прослушивается. У Копылова офис под колпаком. Я не хотела, чтобы он узнал, что я его сдала. Да и, честно скажу, я не собиралась вам это открывать. Это было слишком стыдно и ужасно – открыть вам всю эту мерзость с моим участием. Но только что позвонил Копылов. Я думала, он будет меня ругать за то, что испортила его сценарий, а он, наоборот, похвалил. И рассказал о вашем решении передать ему магазин. И вот тогда мне стало уже действительно невмоготу, я опомнилась, мне казалось, что я убила вас, растоптала человека. Я не находила себе места.

– А на что вы с Копыловыми рассчитывали, ведь рано или поздно, но я узнал бы тайну твоей мнимой смерти?

– Копыловы считали, что к тому времени фирма была бы уже в их руках, и вы бы ничего вернуть себе не смогли.

– Видишь, как им повезло. И фирмой завладели, и от меня избавились, и ты жива осталась. Я за всех вас рад.

– Нет, не говорите так! Всё очень плохо, мы гадкие людишки!

Она плакала.

Ему хотелось рассказать ей, как ему стало хорошо на душе после своего решения уступить бизнес в пользу многочисленного семейства Копыловых, но вместо этого сказал:

– А ты работай себе дальше, живи спокойно. А каяться лучше не перед такими, как я, а сама знаешь, перед кем и где. Как говорит мой сын, монах Нестор, все дороги ведут к Богу – для одних, или к чёрту – для других.

– Не могу я больше быть там. Рядом с Копыловым. Опротивел он мне. И я сама себе опротивела. Когда вы меня тогда бросили, я с ним сошлась… Назло вам. Я хотела заглушить эту тоску, и я глушила её вот таким средством. Да, я грязная, мерзкая. И Копыловы грязные. А вы хотите бизнес оставить таким людям. Да никто не оценит вашего благородства, никто.

«Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах», – вспомнил он. Эту евангельскую строку ему любил повторять Коля во время их философских бесед о жизни.

Она всё плакала и плакала. Ему хотелось её утешить, но – зачем, подумал он, ведь она сама себя утешила.

К машине уже шла заплаканная жена, он стал ей рассказывать про кошку, жена засмеялась. Он обнял её.


Страдания Альбины


1. В западне

Под диванными валиками, поднятыми мамиными руками, сидели клопы. Их было великое множество. Обширная колония плотно прилепленных друг к другу клопов напоминала ряды потемневших от времени канцелярских кнопок. «И там я спала!» Альбину передёргивает. Подзабытое воспоминание детства вдруг теперь, к шестидесяти годам, наполнилось неким духовно-символическим подтекстом. «В житиях святых рассказывается о прекрасных небесных знамениях в раннем возрасте будущим подвижникам. Описатели житий истолковывают это как прообразы грядущей особо благочестивой жизни, – размышляет Альбина, поправляет отставленным мизинцем дужку библиотекарских, видавших виды, круглых очков, и, как в ребячестве, уткнувшись носом в чашку с остывшим кофе, задумчиво рассматривает некое подобие своего отражения, сложенного из ряби, бликов, теней, перемежающихся с солнечными зайчиками. – А для таких, как я, разве что клопы с тараканами – уровень знамений»… Она подняла голову, кинула взгляд на энергично лавирующего между столиками раскрасневшегося официанта. Он улыбается, пишет в блокнот заказы, вдохновенно устремляется к новым клиентам… Чем-то напомнил одного из сыновей. Может, радостно-открытым выражением юного лица…

Ожидание затягивалось. Верка есть Верка. Что с неё взять. Всю жизнь опаздывает. И на работу, и на поезд, и на свидания. «Главное, не опоздать в рай, остальное – пустяки», – Веркина присказка.

Традиционный, можно сказать, классический перечень грехов занимает в церковных памятках для кающихся обычно полторы-две страницы. Но такой развёрнутой инструкции Альбине не доводилось видеть. Тридцатистраничная брошюра, случайно купленная утром в церковной лавке, состоит из подробного исследования всех возможных видов, подвидов и разновидностей грехов и прегрешений рода человеческого. «Вот она, книга моей жизни!» На обложке – фотография стоящего на коленях человека перед Распятием. Руки сложены на груди, голова опущена. Его фигура – воплощение скорби и смирения. Альбина задерживает взгляд на фотографии и углубляется в чтение.

Душа, как представляется, это такая беззащитная кроха, которой всегда было не по себе от контакта с хроническими, как насморк, страстями Альбины – гордостью, злословием, чревоугодием, тщеславием, лицемерием, завистью…  Альбина читает список пороков. В приступе самоуничижения ей кажется, что ни один церковный психолог не сможет пересказать в полном объёме тех бесчисленных тайных тягот, из которых соткана изнанка её бытия. Чем она пресыщалась без тормозов и сомнений. Чем была (впрочем, почему в прошедшем времени?) забита её голова. И чем она отравляла душу. Холодно и даже зло смотрит на себя со стороны. Закрывает глаза. В них нет слёз. Хочется найти хоть какое-то оправдание, нащупать какую-то надежду на то, что не всё так ужасно в ней.

– Ты знаешь, я точно помню, в кармане пальто у меня лежали двадцать копеек, – доносится из прошлого папин голос. Мама что-то отвечает. Семилетняя Альбина затаилась в зале за дверью, подслушивает. Её зовут на кухню. На вопрос об исчезнувшей монете она делает круглые глаза. В детстве она обнаружила: ложь может превратиться в правду, если в эту ложь так же искренне верить, как и в правду. И когда она лгала, то изо всех сил верила в то, что говорит. И тогда глаза широко открывались. «Когда Потоскуева смотрит на меня своими невинными глазами, у меня отпадает всякая охота на неё орать, разве можно сердиться на ангелов», – подслушала Альбина однажды в школе разговор учителей о себе.

В магазине, в толкучке, дяденька в очках, с бородкой, вытряхнул детскую ручонку из своего кармана, как мусор. Пойманная было монета выскользнула из детских пальцев. Альбине стало страшно. Дяденька продолжал крепко держать её за руку. Наклонился. В толстых стёклах очков, будто в аквариуме, плавали перед Альбиной два неестественно увеличенных глаза. Они пронизывали насквозь, они леденили кровь. «Зачем ей, шмакодявке, мои деньги?» – читался вопрос в зрачках взрослого. «Коплю на подарок маме к 8 марта», – отвечали глаза девочки. Она зажмурилась. Вместо ожидаемой грубости услышала: «Бедолажка. Спаси тебя Бог…».

«Бог? Опять Он… Почему Он должен меня спасти?» – подумала Альбина.

О Боге ей в круглосуточной группе детского сада однажды ночью рассказала новенькая девочка Вера с соседней кровати. «Бог всё видит. Мы будем стоять перед Ним на небе, и Он будет судить нас. И нас с тобой накажут за то, что вчера в кустах снимали перед мальчишками трусы. Нас бросят в огонь, и там мы будем гореть вечно». От кошмарной новости представление о мире расширилось в детском сознании до таких понятий, как стыд-расплата-неизбежность, но со временем информация о Боге померкла. Да и мама на расспросы ответила, что всё это выдумки глупцов, и нет ни Бога, ни рая, ни ада. А есть Советский союз и партия-комсомол-пионерия. «Правда, в партию лучше не вступать», – добавила мама. И посмотрев на шестилетнюю дочь, приложила палец к губам. Закрыла форточку и вполголоса продолжила, помешивая на плите манную кашу: «В партии денежные поборы, партсобрания с партийными нагрузками, болтовня, лицемерие, карьеризм, лизоблюдство…  Мы себе на кусок хлеба и без коммунистов как-нибудь заработаем. Пусть они там едят друг друга без нас».

«Вера, я в партию не буду вступать, – шёпотом сказала Альбина своей новой подружке, когда воспитательница погасила свет и вышла из спальни. – В партии лизаблюдца». «А Лиза Блюдцева – это кто?» – спросила Вера. Альбина пояснила: «Коммунисты все лизаблюдца. Едят друг друга и блюдца вылизывают». «Значит, их Бог накажет», – вспомнила Вера своего Бога. Но Альбина уже знала, что в таких случаях надо говорить: «А Бога твоего нет. Ни на небе, ни на земле. Потому что Бог – это выдумки дураков».

Но вот снова Бог всплыл перед Альбиной – из уст дяденьки в очках… Тот положил ей на ладошку бумажный рубль. Она отдёрнула руку и побежала к выходу, а у дверей не выдержала и оглянулась. Никто за ней не гнался. Мужчина помахал ей рублём и улыбнулся. Альбина смутилась, почему ей его жалко? Кто знает, может, это были предвестники раскаяния, которое к старости дало о себе знать наряду с радикулитом.

Пачка красочных открыток выглядывала из-за стекла в окошке кассы. Когда кассир отвернулась, детская рука вытащила их. Но открытки оказались исписанными. Чужие поздравления родственникам не разошлёшь. Альбина растерялась, не успев спрятаться в толпе. Взрослые обступили девочку. Кто-то схватил её за ухо. Что говорили – в памяти не отложилось. Запомнилось чувство стыда. Может быть, это было первое за восьмилетний период жизни осознание, что такое стыд. Значит, вот что она будет чувствовать там, когда явится её душа Веркиному Богу на суд.

А что такое искры из глаз? Это когда тебя бьют головой об стенку. Так поступила с ней соседка с нижнего этажа. «Попалась, засранка!» «София Альбертовна, что это значит?» – строго спросила мама Альбины у соседки и показала пальцем на вспухший лоб девятилетней дочери. «Вы поймите. Я пришла с работы, вечер, устала, а тут такое…» – интеллигентно объясняла мама. Но Сонька-Золотая ручка (так её называли между собой родители Альбины) не нуждалась в этикете. Её речь была щедро наперчена нелитературными выражениями. Выяснение отношений на том и закончилось. «Ваня, Альбина напихала Соньке-Золотой ручке в замочную скважину гороха! А виноваты в этом, между прочим, мы с тобой!.... Тс-с, подожди…» В детскую приоткрыли дверь, в полоске электрического света из прихожей появилась мамина голова. Альбина лежала неподвижно, только дрожащие ресницы выдавали, что она не спит. Но маме издалека её ресницы были не видны. В комнату вернулись темнота и мерцание снежных искр на оконных стёклах. За дверью зашлёпали удаляющиеся шаги. «Спит, – донёсся мамин голос. – Мы с тобой виноваты в этом скандале. Кто в присутствии Альбины перемывал косточки воровковатой Золотой ручке? Лучше бы ты не приклеивал ей это прозвище». – «Футбол начинается», – буркнул папа. В квартиру прорвался нервный голос спортивного комментатора.

«Молодец, Золотая ручка, что дала мне тогда по мозгам», – через пятьдесят лет делает вывод Альбина. И то, что случилось давно, по-прежнему живое. Оно существует, дышит, движется. Его можно прокручивать в голове бесконечно, и каждый раз это живая картинка реальных событий. И получается, что нет его, времени. Зато есть всё то, чем набита голова. Чем заполнена память. И любой паскудный поступок вновь и вновь становится реальностью. Увы, вот в этом и приходится вариться. Внутри воспоминаний жарко и тесно, как в бане, где нет тайн и каждый прыщ на виду. Семейные походы в баню в отрочестве для Альбины были пыткой. У неё не укладывалось в голове, как можно выставлять перед другими людьми свою наготу. И оказавшись с мамой между раздетыми женскими формами, Альбина буквально заболевала от стыда, не могла поднять глаз. На старости лет тот, девический стыд, вспоминается с грустью, ах, почему не сумела пронести его через всю свою жизнь в первозданном виде.

В картинной галерее увидела полотно «Страшный Суд». Грандиозное таинственное зрелище произвело сильное впечатление. Такое забыть было невозможно. И чаще всего вспоминалось о Страшном Суде, когда оказывалась Альбина в бане…  Скопище тел плавится в клубах пара… Облезлый потолок в мокрых вздутых пупырышках ещё чуть-чуть, и растает… Откроется небо. Сгорит под ногами земля. И обнажённая толпа с мочалками и вениками вдруг очнётся, возденет руки, возопит о пощаде… Нет среди намыленных тел ни царей, ни героев, ни рабов, ни хозяев… Все голые равны. Баня приговаривает к чистоте, но с мыльной водой не уносится ни один из грехов, ни одна из страстей, что ворочаются в душах человеческих, тянут гирями в иное, гораздо более мощное чистилище…

Мама трёт Альбине голову куском мыла, драит мочалкой детское тело, дубасит веником, но так и не достаёт до тех духовных глубин, где свернулась калачиком крохотная, не ухоженная, отверженная видимым миром, душа, которую когда-то нескоро, но понесут-таки по разлучении с телом ангелы на суд Божий…

А жизнь бежала вместе с Альбиной вприпрыжку, навстречу приключениям.

Набрать пригоршню липкой грязи из-под ног, подкрасться к одному из освещённых окошек с открытой форточкой… И вот комок грязи летит туда, где незнакомые люди за столом, они жуют, голоса прорываются на улицу вместе с запахом жареной картошки… Плюх! Грязь из вечерней темноты ворвалась туда, внутрь светлого квадрата. Восьмилетние Альбина Потоскуева и Вера Слепцова переглядываются и дают стрекоча.

Как жутко и как весело, не чуя ног, удирать от разоблачения, удирать от наказания, удирать от расплаты. И Альбина удирала, год за годом…

В пионерском лагере тайком залезли с детьми на кухню, нахватали свежеиспечённых к близящемуся ужину пирожков и с гиканьем помчались прочь, роняя стулья и оставляя позади звон рассыпавшихся ложек. Дух захватывало от угрозы возможной погони старших пионервожатых. Но те были далеко, зато нечто другое, гораздо более опасное и даже, можно сказать, всесильное, было близко, о чём Альбина ещё не подозревала, и это было то, что люди называют в обиходе совестью, вот она-то была очень близко. И она гналась за Альбиной, наступала на пятки, и с каждым годом была всё ближе к цели. А Альбина хохотала, летела над житьем-бытьем, напихивала на ходу рот украденными пирожками, и жизнь представлялась такой же беспечной, как этот смех.

Вот так же беззаботно спустя несколько лет она смеялась вместе с молодым мужем и его друзьями, когда вскоре после свадьбы поехали гулять в воскресный день по Южнобережью, и после романтического ужина в одном из придорожных ресторанчиков сбежали, не заплатив. И потом неслись с хохотом сломя голову по узким улочкам, петляли между налепленными по горным склонам домиками с мансардами, то вверх, то вниз по серпантину, пока не очутились рядом с морем. Ринулись с пьяными воплями в воду.  Смеялась Альбина и тогда, когда с годовалым Митей в охапку они с мужем, не оплатив проезд, сбежали от таксиста, пока тот, воспользовавшись автомобильной пробкой, бегал за сигаретами.

Вместе с Альбиной смеялись и дети. Смех становился всё громче. Это был такой прелестный, радостный смех узнавшего жизнь махонького червячка. И дух Альбины вместе с ним закручивает в воронку. Всё быстрее её затягивает по спирали куда-то в черноту, в космос, и всюду настигает детский смех. От него закладывает уши и болит голова. «Он смеялся!» – сказала Альбина, выйдя на воздух после аборта, и сотряслась от рвоты. «Наркоз выходит!» – прокомментировала Верка и потащила за руку в дальний угол больничного двора к кипарисовой аллее, где можно укрыться от любопытных глаз. «Я слышала его смех! Он заливался смехом!» – говорила между приступами рвоты Альбина и пряталась за стволы деревьев. Это не было ни сном, ни бредом. Это был реальный, настоящий заливистый смех её, уничтожаемого медицинскими инструментами, малыша. Ха-ха! Ха-ха! Маленький мальчик прыгает по мелодичным клавишам-ступенькам в высь, и уже всё небо наполнено его звонким «ха-ха». Его душечка устремилась обратно к Истоку, откуда ещё совсем недавно пыталась было прорваться в этот мир, в материнскую утробу, такую удобную, тёплую, родную люльку. Там было уютно, там было так хорошо. Но мама не захотела качать дитя в люльке, не захотела дать ему жизнь, не разрешила ему познакомиться с ней, мамой, и назвать её мамой… Она больше не была мамой. Она была монстром, раздирающим на части своих детей. Первого, второго, третьего, четвёртого, и, наконец, этого, пятого, который так смеялся, который так хотел жить и насыщаться материнским молоком, и играть в «гули-гули, полетели, на головку сели», и слушать, как мама перед сном поёт колыбельную… «Да не могла я их оставить, не могла! – доказывает кому-то невидимому Альбина. – Тем более трое из пяти – результат случайных связей. Ну как можно таких оставлять, куда?».

Совесть вооружилась на неё укорениями и обличениями. С ней наедине оставаться так же неприятно, как и смотреть на себя в зеркало, где нет больше задорной, кокетливой блондинки. Нет ни красивых зубов, ни очаровательной улыбки, ни гладкой кожи, ни длинных густых волос. Вместо этого то, что называется старость, уныние и осознание неотвратимо близящегося конца.

«Кто здесь?» – настиг её старушечий голос. Альбина отдёрнула руку от хозяйских голубцов, которыми доверху заполнен чугунный казанок на газовой плите. Покосилась в глубину полутёмной кухни. Подслеповатая баба Зоя, мать хозяйки квартиры, восседала за столом перед кружкой чая, внутри кружки плавали сухарики. Серая мгла предрассветного утра бросала скупое освещение на кухонную утварь и две неподвижные человеческие фигуры поодаль друг от друга. Из открытой форточки доносилось редкое цоканье дождевых капель, срывающихся с листьев каштанов. «Услышала-таки мои шаги!» – подосадовала Альбина и, вытащив из чужого казанка истекающий аппетитным мясным соком голубец, на цыпочках прокралась в туалет, где и проглотила добычу. И, довольная, так же на цыпочках, прошествовала мимо кухни с бабой Зоей в комнату к спящему мужу. Ну, баба Зоя ведь почти слепая, не должна была, по идее, на таком расстоянии заметить, да и провалы памяти у старушки к тому же, успокоила себя Альбина. Да что там. Видела или не видела, не важно. Всё равно ничего никому не докажет, да и кто ей поверит. А вот совесть глазастая, как курица, снесла протухшее яйцо в закуток памяти двадцатилетней Альбины Потоскуевой, и будет теперь с ним носиться по её жизни, поклёвывать. Несколько лет назад Альбине довелось побывать с коллективом библиотечных работников на экскурсии в Киево-Печерской Лавре. Её, как и остальных туристов, поразили многочисленные подземные ходы, заполненные гробами с мощами святых. «Жили люди под землёй, не видели света дневного, но выстраивали молитвенную дорогу на Небо, через которую к ним проникал другой свет, духовный. Для нас они умерли, а для Бога они родились в ту, иную, жизнь. Потому что всю земную жизнь только и делали, что шли к Богу. А мы, живые, уже как мёртвые», – думала Альбина. «Подземелье для праведников стало небом. А для таких, как я, и небо – подземелье. И память моя скрюченная, сморщенная, сплошь в норах да подземных ходах. Только у святых норки были рукотворные и наполнены молитвами. А у меня страстями как крысами прогрызены и внутри них нет ничего, кроме смрада».

…Под пальцами захрустело. Альбина оглянулась по сторонам, не смотрит ли кто. Почтальонши хмуро сортировали почту, каждая у своего стола, никто ни на кого не смотрел. За маленькими зарешечёнными оконцами полуподвального помещения темно. Солнце ещё не взошло, тут не уснуть бы на ходу. Встала спиной ко всем, приподняла конверт на уровне глаз: в свете электрической, засиженной мухами, лампочки просвечивала пятирублёвая купюра. Спрятала в карман джинсовой куртки. Дома над паром из носика чайника распотрошит конверт, извлечёт находку, заново заклеит и отнесёт освобождённое от нелегальной денежной «посылки» письмо в почтовый ящик адресату. Повезло!

– Подработку для студентов можем предложить, можем, – задумчиво пропела заведующая детским садом, изучая сидящую перед ней ярко накрашенную, щуплую студентку в джинсах. – Только вряд ли ты выдержишь. Детей много, спать ночью особо не дадут. На горшки высаживать, одеяла поправлять, баловаться не позволять… А ты бы лучше на почту пошла, ночью выспишься, а утром за пару часов разбросаешь по ящикам, и готово.

– Да, нет… Я уже… Я там была…

– Так что же? Вон, около нас отделение, им как раз почтальоны требуются.

– … Я лучше к вам… – Альбина краснеет.

Нет, никто её с поличным не застукал на почте. Сама ушла. Трудным оказалось под дождём, в холод, в слякоть, в снег, бегать по тёмным подворотням, спотыкаться в сумрачных подъездах, шарахаться от цепных собак. Но ещё тяжелее оказалось другое: выуженные из вскрытых писем деньги вдруг словно обрели право голоса. Ей стало казаться, что кто-то плачет в чужом городе, так и не получив обещанную денежную поддержку от родственников, а, может, от друзей, а может, это любящий внук послал бабушке на день рождения сэкономленные на школьных завтраках средства. Облизал пропитанную клеем полоску, придавил кулачком, и пошёл, радостный, бросил письмецо в почтовый ящик. Вот будет бабулечке сюрприз! И вскрыла-то Альбина три конверта, а кажется – триста три.

Высадила в полночь малышей на горшки, прошлась между кроватками. Сопят, ворочаются. Кому одеяло поправить, кому подушку. Кому ласковое слово шепнуть, чтобы не хныкал. Дождалась, когда в спальне восстановятся тишина и сон. Высунула голову за дверь. Коридор ясельной группы пуст. Заколотилось от волнения сердце: Альбина потянула за железное колечко дверцу служебного шкафчика. От скрипа вздрогнула. Рука застыла в воздухе. Из окна в столовую падает свет уличного фонаря. По полу мечутся корявые тени. Ветер наклоняет деревья, постукивает ветками по стёклам. Плюшевые мишки и пластмассовые куклы смотрят на новую няню. «Мы видим тебя», – слышится Альбине. Она трусливо озирается, замирает, снова и снова прислушивается. «Кап-кап», – вода из крана в туалетной комнате. Тихо. Перевела дыхание. Вот они. Схватила одну, засунула за щеку. Вкусно. Надо поставить на этом точку. Нет, ещё хочется. За спиной послышалось отдалённое детское бормотание. Оглянулась. Снова тихо. Значит, во сне. Съела ещё одну. Из пяти куриных тефтелей (тех, что спрятала днём воспитательница, как недоеденное детьми) осталось три. А ну-ка ещё одну. Две штуки пусть дожидаются утра. Авось, не обратят внимания.  «Дети, умываться! Дети, на зарядку! Мы весёлые зайчата, мы лесные медвежата, раз-два, раз-два!!!» Альбина искоса наблюдала за выражением лица пожилой коллеги.  Ей было боязно, как нашкодившему дитя: а вдруг кто из старших заругается, или отшлёпает, или в угол поставит? Похожие чувства владели обычно ею в обществе взрослых людей. Наверное, в этом виновата нечистая совесть, понимала, но исправить ситуацию как-то и не пыталась, всё на авось, всё по течению, как-нибудь да выплывет когда-нибудь на берег, обретёт твёрдую почву под ногами. И ей действительно удавалось выплыть, но, правда, во сне. И в эти сны она верила, записывала в специальную тетрадь, и всё ждала их исполнения.

Днём в кабинет заведующей детским садом вызвали новенькую нянечку Потоскуеву. Она испытала знакомый страх. «Неужели про тефтели догадались? Но ведь вокруг полно детей. Мог любой из них залезть в шкафчик…». Заведующая снова внимательно смотрела в глаза студентки. На этот раз голос звучал уклончиво: «Ты знаешь, деточка, не можем мы тебя у нас оставить. Возникли некоторые причины…»

Уф. Спустя почти сорок лет Альбине Ивановне Потоскуевой всё ясно. Случись сейчас такое с ней – от позора, наверное, умерла бы на месте. Тогда же она плюнула и выкинула инцидент из головы, и побежала вприпрыжку домой, сбивая на ходу листья с детсадовской акации во дворе. Не пойман – не вор. Стыдно, это когда за руку да за ухо, как тогда, в магазине. А тут – чего стыдиться-то?

…Дома перед зеркалом давай прыгать, кривляться, танцевать, любоваться собой… Я хороша и обаятельна, я умна и весела, я – это лучшее, что есть в мире, который вращается вокруг меня, как здорово, что я есть!… И украдкой выглянуть в окно, кто там, на улице? Все ли слышат, какая шикарная музыка у Альбины гремит, все ли разделяют с ней это буйство чувств, все ли сорадуются с ней на этом пиру жизни? И надеть с утра пораньше прозрачное обольстительное платье, чтобы показать, какая она обворожительная, и пройтись не только по центральным улицам, но сразу по всей жизни, до самого конца, избороздить, измять, и постучать по мужским сердцам шпильками, и набросать песка в глаза завистникам…

Тук-тук, я живу, эй, вы, всё ещё спите, как можно спать, если я живу тут, на земле, моё я, оно такое громкое, сильное, звонкое, я – это нечто особое, ни на что не похожее! И я могу так смеяться, что деревья начинают качаться, тучи разбегаются, дождь исчезает, время останавливается, потому что я смеюсь! Я смеюсь над жизнью, ведь жизнь чертовски смешная штука! Смехом наполнен каждый миг, смехом искрятся мои озорные глаза. Я шалунья, и не важно, сколько лет мне, потому что я хохотушка, кокетка, егоза, со мной жуть как интересно! Ха-ха-ха! Альбина смеётся дерзко, звонко, вместе с ней смеются детство, юность, молодость, потом вторая, третья молодость…


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Страдания Альбины. Сборник рассказов

Подняться наверх