Читать книгу Снег к добру - Галина Щербакова - Страница 1
***
ОглавлениеК Майским праздникам в город вернулся Федя Марчик. Бородатый, с розовой проплешиной, в модной курточке, он собирал вокруг себя народ и вещал:
– Столица, братцы, не для белого человека. Снес я в крематорий двух мужиков на четвертом десятке и понял: надо смываться. Трусцой, рысцой, чем можешь. У тех мужиков было все – степени, спецбуфеты, заграничные визы. А легли – и не встали. Столица – это, родные мои, мясорубка. Входишь цельным куском – выходишь фаршем. И это при том счастливом обстоятельстве, если тебя не обмотает вокруг винта… А я хочу ходить на работу пешочком, не торопясь, хочу дышать носом и смотреть на девочек. Хочу патриархальности!.. Я человек полный, темп не для меня. Он разрушает мой образ. И вообще… Свои семьдесят я желаю прожить полностью… Меньше мне не нравится. Семьдесят полноценных, обеспеченных здоровьем годочков.
Среди Фединых слушателей были верующие и неверующие. Первые кивали и похлопывали Федю по круглому мягкому замшевому плечу.
– Правильно, старик! – говорили они.– У нас и снабжение в норме, и хороший телевизор две программы из Москвы запросто берет. И тихо, лесом пахнет…
Неверующие в свою очередь делились на злорадных и сочувствующих. Злорадные полагали, что Федю турнули из столицы за недостаток ума. Вот он и приспосабливает к себе старую, придуманную неудачниками истину, что, мол, лучше быть первым в деревне… А вообще так ему и надо… Высоко взлетал, да на то же место сел… Сочувствующие тоже не верили Феде, но соболезновали – как ему, должно быть, бедному, горько там, в глубине души. Себя представляли в его замшевой шкуре и ежились. Не по себе рубить дерево – ох какое это вредное для здоровья занятие…
Ася наскочила на Федю, неся полную предпраздничную авоську. Тот не спеша шествовал из пединститута, где получил место на кафедре, в «доме возле леса, где по утрам такой густой настой хвои, что обалдеть можно»…
Он поцеловал Асю в щеку, и она долго потом ощущала прикосновение мягких Фединых губ, пахнущих заграничной жвачкой.
– Старуха! – сказал Федя, воздевая руки.– Слушай меня! Ходить надо медленно, пережевывать пищу тщательно, тяжестей не носить и улыбаться, улыбаться, улыбаться… Идти, так сказать, от внешнего к внутреннему.
Асе уже передавали этот его монолог слово в слово. Она слушала и про себя отмечала – все точно. Нашел-таки формулу для оправдания своих неудач. Федя-пустыня, а туда же… Федей-пустыней его прозвали, когда он, волею каких-то дурацких обстоятельств еще в институтские времена, возглавил в обкоме комсомола лекторскую группу и стал поучать биологов, физиков и славистов, поправляя всех их с «точки зрения марксизма», пока его энергично не остановили. Вот тогда и пошло это точное – Федя-пустыня.
– Перестань, Федя! – не выдержала Ася.– Я это все уже знаю, мне рассказали.
Федя не обиделся. Он благодушно улыбнулся и, наклонившись к Асиному уху, спросил:
– Все не можешь простить? Неужели на всю жизнь затаила обиду? Не гуманно, Аська!
Дело в том, что пять лет назад в Академию общественных наук было представлено две кандидатуры – Федина и ее. Ася спала и видела возможность поехать учиться. В работе был кризисный период, когда кажется – все исчерпано, все написано, когда стало муторно от однообразия рубрик и тем: застрельщики соревнования, письмо позвало в дорогу, с любовью к природе, педагогические раздумья… Казалось – тупик!.. И вдруг такая возможность – учеба, Москва. Даже разлука с семьей казалась не страшной. Но в академию послали Федю, а ей сказали так:
– Есть у тебя один недостаток. Женщина! Тебя даже рассматривать не стали. Федя, конечно, менее подготовлен, он навсегда останется «рядовым» мальчиком в хоре, но зато – мужчина…
Говорил так хороший знакомый, ответственный товарищ. Ради этого душевного разговора он даже вышел из-за стола, и они стояли у окна его кабинета, у шелковой лимонной шторы. Нельзя было ни обижаться, ни возмущаться, потому что всякий разговор у шторы – он и есть разговор у шторы, тет-а-тетный, так сказать. Тем более, если слово «женщина» произносится с нежнейшей мужской лаской и легким прикосновением к плечу.
Тут, у окна, и Феде можно было дать объективную оценку – мальчик в хоре,– и это не имело никакого отношения к тому, что отточенные в положительных формулировках характеристики на него уже были подписаны. Эти тонкие сложности или сложные тонкости выдвижений – как хочешь их назови – Ася уже давно постигла.
В общем, Федя поехал, а Ася осталась. Понемногу пережила кризис, успокоилась. А теперь Федя вернулся. Борода, степень, курточка, плешь, трубка, жевательная резинка, слово «шокинг»…
– Тебя бы Москва расплющила,– сказал он в ту встречу.– Поверь мне на слово.
– Ладно,– ответила Ася.– Расплющила так расплющила.
– И знаешь, давай дружить,– предложил Федя.– Я могу стать твоим внештатным автором. Про что бы тебе накропать?
…На Майском празднике они оказались в одной компании. Федина жена Валя и Ася мыли на кухне тарелки. На Вале был франтовской брючный костюм и длинноволосый, пепельно-сиреневого цвета парик.
– Хочешь, продам? – сказала Валя о парике.– Мне он надоел.
– Я не решусь напялить такой,– ответила Ася.– Еще не доросла до понимания.
– Чего там понимать? – удивилась Валя.– Мода не требует понимания. Москва вся в париках. А тут иду по улице – оборачиваются. Темнота!
– Тебе не жалко было уезжать из Москвы? – спросила Ася.
– Знаешь, когда в любой момент можешь вернуться, не жалко…
– То есть как это – в любой момент? – удивилась
Ася.
– Я же не выписалась,– пояснила Валя.– Квартира за нами. Сдали одному аспиранту, он жену с собой привез… Такая любовь!..
– Разве так можно? – удивилась Ася.
– Не можно – нужно,– ответила Валя.– Нужно. Сын подрастет, поедет учиться, а у него – нате вам! – прописка.
– Не понимаю,– сказала Ася.– Значит, вы сюда не насовсем?
– Почему? Я в Москве жить не хочу, но прописку не отдам. В случае каких осложнений, мы с Федей договорились,– разводимся. Фиктивно, конечно…
– Треплешься? – В дверях стоял Федя, неодобрительно глядя на Валю.
– Аська своя! – махнула рукой Валя.– Своим можно. И что мы с тобой, первые?
– Загонишь ты меня в гроб своим языком,– сказал Федя и приобнял Асю.– Не слушай ее. Никуда теперь я из родных краев не тронусь.
Ася рассказала все Аркадию. Он не удивился, не возмутился. «Ну и что?» – «А ты бы мог иметь две квартиры? И там, и тут? Смог бы?» —спросила она. «Не дадут,– засмеялся Аркадий,– а то бы смог…» – «Не выдумывай! – оборвала его Ася.– Никто бы из наших не смог».
«Наши» – и сердце затопляла нежность. «Я становлюсь сентиментальной,– думалось Асе.– И пусть. Наших всегда буду любить».
…И почему ее так разволновал приезд Феди? Неужели сидит в ней старая обида? Ведь она тогда еще себя убедила: в логике «нужен мужчина» есть какой-то резон. Взять ту же любимую подругу Маришу. Два-три года от силы потребовалось, чтобы уяснить и ей, и всем вокруг, что любая работа, если она грозит «вечно женственному», для нее – катастрофа. А какая работа не грозит? Разве есть такая? Взять хотя бы это умиление в очерках о замечательных женщинах по поводу того, что они – это же надо! – со вкусом одеваются, красиво причесываются, следят за ногтями… Потому что всем ясно – времени на это не хватит. Самой талантливой женщине надо втрое больше усилий, чтобы чего-то добиться, чем самому завалященькому мужичонке. Нет, на Федю нечего было обижаться, и Ася не обижалась. А вот теперь он вернулся, и выяснилось, что обида – даже не обида, а что-то там все-таки шевелится. И это «что-то» не может простить Феде глупой болтливости, запаха жвачки, снисходительной манеры всех поучать. Не может простить разговора о «родных краях», показного, наивного простодушия. В общем, весь он, Федя, со своей Валей в сиреневом парике – ее, Асин, неприятель. И не только Асин. Мысли снова вернулись к «нашим». Когда учились в университете, называли себя «шестидесятниками». Слово это первым произнес Володя Царев, отличник и лидер всех студенческих движений. «Мы выходим в жизнь во времена славные шестидесятые…» Он был такой. В полемическом задоре мог создать любую неожиданную теорию. Из ничего. Из слова. Из дыхания. Трепач был вдохновенный. Но историки спустили на него собак. Неточно, неверно насчет во все времена славных; ври, ври, да не завирайся. Но Володя был как лев. И всех увлек этим определением. Стали называть себя «шестидесятниками». В самом слове была какая-то магия. Самоотверженность, бессребреничество, великодушие, нетерпимость к подлости, идейность, духовность. Вот в чем был смысл этого слова. Однажды она рассказала обо всем этом Олегу Воробьеву, когда они засиделись на кухне с его материалом. В голову не могло Асе прийти, что Олега это взбесит. «Болтовня! – возмутился он.– Чванство высшим образованием!» Ася не стала спорить. У Олега было девять классов и был талант. Он страдал от незнания каких-то вещей и, страдая, нападал на всех, проявляющих «осведомленность». Как вот сейчас. Она тогда увела разговор в другое. Это неважно, что Олег ругался. Он, по сути, тоже был «нашим», «шестидесятником». Живет Олег сейчас в Москве, в крохотной квартирке с двумя детьми, восемь месяцев в году – в дальних командировках. Шлет к праздникам открытки: «Скучаю по твоей кухне, по твоему чаю». Но разве приедет? Когда ему?
Будь ты неладен, Федя! Разворошил душу своим возвращением. Жвачный кандидат. Такие возможности – и такой результат. Ася даже застонала от обиды. И все-таки… Разве Федя безобиден, как кажется?. Разве он не генерирует подлую философию? Глядишь, и уже какой-нибудь мальчишка семнадцати лет пишет в редакцию, что наше время – время допусков. Допуск фальши, допуск приспособленчества, допуск расчетца, допуск бесчестия, допуск предательства. И катишь к нему за тридевять земель доказывать, обращать его и его друзей в свою веру. А он ссылается на какого-нибудь своего Федю, а то и на десяток Федь сразу. Допуск, допуск… Как это у дочери на школьных уроках кройки и шитья? Допуск (или припуск?) на фигуру облегания. Требуется, чтоб фигуре было удобно. А «нашим» всегда будет неудобно! Всегда! И на Федю надо наплевать и забыть.
Но Федя – человек слова! – принес-таки статью. Прямо редактору. И ее сразу же тиснули. Актуальная тема – техническая революция, связь искусства и науки в этот период и что-то там еще в связи с моралью. Они оказались в номере рядом – два «кирпича», Федин и Асин. Ася в своей статье рассказывала о трудностях работы сельского отдела культуры. Два года ездила, сравнивала, считала, пересчитывала, прогнозировала. Кто-то на летучке сказал: эти два материала оттеняют, подчеркивают друг друга, а на другой день Федя пришел с коньяком, и редактор вызвал в кабинет Асю, чтоб выпить за нового автора. Федя снова подарил Асе дружеский поцелуй и сказал, что ее материал сделал бы честь любой центральной газете.
– Немного растянуто,– ворчал редактор.– Не умеем писать коротко. Антимонии разводим.
– Ни, ни, ни! – замахал Федя.– Сделал бы честь!
И, неожиданно для Аси, он оказался прав: материал был перепечатан в центральной газете, потом в сборнике. А через некоторое время Асе позвонили из Москвы и спросили: как она смотрит на то, чтобы взять в свои руки отдел в той газете? Или она кругом повязана семьей и бытом?
– Я не повязана! – ответила Ася. Сказала и испугалась. Манжетики для Ленки, свисток мусоровоза, очередь за сосисками. Что это? Быт или не быт? Повязка или не повязка? Сердце виновато колотилось, а язык уже на все вопросы ответил, как того ждали. Прости, Аркашенька, прости, Ленка! Я с соседкой договорюсь, она за пятьдесят рублей давно согласна была пришивать манжетики и доставать сосиски. Но когда она, Ася, сама дома, отдать пятьдесят – преступление. Вот когда ее не будет, сумма в самый раз. Ну, правда! В самый раз! Аркаша, дешевле это не стоит!
Удивило, поцарапало одно: редактор, «шестидесятник» Володя Царев, сам с ней так и не поговорил. Переговоры велись по его поручению. Неужели же так и не было у него минутки свободной?
А с другой стороны, посмотришь на здешнего редактора – загнанная лошадь и та выглядит посвободней. Володе во сколько раз труднее! Не имеет она права начинать с обиды. Короче, дала согласие приехать.
***
Будильник был поставлен на шесть часов, а в четыре Олег придавил пуговичку: все равно не спит, все равно уже не заснет. Вдруг выяснилось, что в его замотанной, подчиненной графику выпуска газеты жизни жили и здравствовали воспоминания, о которых он и не подозревал. И вот теперь, когда поезд, везущий Асю Михайлову в Москву, только проскакивает Рязань, его воспоминания уже приехали и расположились в сонной комнате, расселись где положено и не положено, а ему ничего не остается, как каждому оказать гостеприимство.
…В ту пору он ходил в армейских сапогах и гимнастерке. И у него было раз в пять больше волос. Причем совсем другого цвета.
Они жили с Асей в одном доме. Олег один в совершенно пустой квартире, потому что жена Тася ждала сына и жила у матери в деревне. Он любил возиться с Асиной Ленкой, ей тогда был год… Ася была худая, от этого еще более длинная, о ней на работе говорили: «Аська из тех, кто тянет воз…» Определение ей подходило. Даже лямки на плечах виделись. Но тогда для него имело значение совсем другое – она подтягивала его. Он в те времена говорил «лабалатория», «фундамент» и «буржуазия», потому что были у него за плечами девять вечерних классов сельской школы, три года армии и два года районки. И еще у него была убежденность, что он может научится писать… Оставалось только убедить в этом остальных, всех, кроме Аси. Она не то что верила в него, она просто все в нем видела. Она видела каждую из битую фразу, каждую коряво обрубленную мысль. И это его потрясало. Действительно, тут он прервался на слове, потому что казалось – дальше его личное и будет никому не интересно. А она извлекала из него это личное, и получалось то, что надо! Он был замечен и оценен. Самое главное, что тогда он и не подозревал, как она на него влияет. Потому что, заподозри он это, не пришел бы к ней больше. Никогда. Был Олег в те времена человеком упрямым и гордым и ничьего влияния на свою личность и свои писания не допускал. Надо было, чтобы прошли годы и многое увиделось и оценилось по-новому.
«…Старая компания, встретившаяся через десять лет, уже новая компания. Егgо…» Фраза броско и крупнокегельно лежит на талере, а маленький армянин-верстальщик, размахивая шилом прямо на уровне Олегова живота, шумит:
– Армянский ты не знаешь? Не знаешь! И черт с тобой! Но почему ты воображаешь, что знаешь латынь? Зачем тебе это самое ergo? С чем его едят? И может, ты думаешь, что у меня в кармане специально для тебя, умника, лежит узкая египетская латынь? Да? Ты так думаешь?
И он шел на Олега, выставив вперед шило, готовый пронзить каждого, кто…
Сон это или воспоминание? И в нем все, как было на самом деле. Кроме фразы. Тогда, десять лет тому, он ее еще не знал, не мог знать. Сегодня совсем по другому случаю сказала эти слова их корректорша: «Ах, Олег Николаевич! Десять лет – такой срок! Когда живешь с человеком вместе – не замечаешь. И то, поверьте, иногда подумаешь: во что это мой милый или моя милая выросли?.. А когда не видишь? Бойтесь встреч со старыми знакомыми. Бойтесь разочарований… Вы хотите мне сказать, что у вас не так. У вас ведь все не так. Хорошо, я молчу!.. Но десять лет! Боже мой!.. Это пойти в школу и кончить. Это быть молодой и постареть… Это умереть и быть забытой. Это что угодно. Тем более в молодые годы».
Олег поцеловал ей руку. Это был принятый всеми мужчинами редакции прием заткнуть корректорше рот. Она тут же радостно умолкала. О чем бы она ни говорила – о дороговизне, о безнравственности молодежи, о многосерийном фильме, о собаке Альме, заболевшей плевритом, стоило ей поцеловать руку, и она растроганно замолкала. «Мерси»,– говорила она тоненько.
Верстальщик и корректорша никогда не знали друг друга. Они из двух половинок Олеговой жизни. Как теперь говорят: «до того и после того…» Верстальщик Валек Манукян уже умер. Очередной гнев против газетчиков, которые понятия не имеют, что такое верстка, шмутцы, «воздух», а торчат у него возле талера, кончился инфарктом. Упал, сжимая в руках шило и чьи-то отлитые строчки.
«Та-а-алант? А что это такое? – шумел он.– Такого слова нету в моем наборе. И я тебе скажу: всякого умника можно сокращать с любой стороны, а с середины еще лучше. Я могу взять весь твой материал на шпоны… Думаешь, кто-нибудь это заметит?»
…От свертка на шкафу падала на стену геометрическая тень. В свертке были шесть высоких фужеров, вроде как бы хрустальных. Тасина идея – принести их на Маришино новоселье. Олег не спорил, хоть и считал, что нужно что-то другое, попроще, без затей. И без подделки. Даже эмалированная кастрюля была бы лучше. Она не под что-то, она сама по себе.
В той старой жизни он любил Маришу. Любил так, что мог бы бросить беременную Тасю, новую квартиру, работу, единственные сапоги и босиком пойти за ней, куда она скажет. Она не сказала, она уехала. На ее проводах много пили, много ели, много пели. В какой-то момент Ася с мужем взяли его за руки и увели к себе домой. И уложили на диванчике напротив маленькой Ленки. И Ася дала какую-то таблетку. Он уснул и проспал поезд, на котором уезжала Мариша. Пришел в редакцию, когда все провожавшие уже вернулись с вокзала.
На этом история и кончилась.
А сегодня у Мариши московское новоселье. Они понесут ей с Тасей фужеры. Но это – вечером. А рано утром он встретит Асю…
И будет их в Москве трое из общей их молодости…
Ася кричала в трубку: «Ты советуешь, да? Ты советуешь?» Он советовал. А теперь вот не спит. Пойдет встречать, посмотрит на нее и скажет то, что не сказал по телефону.
«Мать,– скажет он.– У тебя есть силы? Элементарные, физические? Ты спишь ночами? Какой у тебя гемоглобин?»
Чушь! Ничего такого он у нее не спросит. Если гемоглобин считать, надо уезжать, а не приезжать. Уезжать в глухомань, чтоб от узловой станции не на машине – на лошадке добираться до места. Чтоб вода – так из колодца, баня – так по-черному… Зачем он врет? Кто во имя гемоглобина будет теперь так жить? Вот недавно уехал из Москвы Федя Марчик. Собирал знакомых мужиков выпить с ним «стременную». Компания собралась вся из бывших провинциалов. И естественно, сцепились на старую тему: стоило или нет рваться в Москву. Взвешивали плюсы и минусы. Здесь большая информированность, ближе к пульсу, самой Москвой заданная высота. Зато там ты – ферзь. Выпили, крякнули и пошли по детям. Тут единодушия не было. Музыкальные школы, фигурное катание, уже в детстве московский уровень взглядов и отношений. Но с другой стороны – здесь они в машинах разбираются, а березу от осины не отличают. Московские эрудиты, умники, помешанные на любви к собакам и кошкам, а… злые, злые. Нет, в деревню бы всех детей, чтоб «здравствуйте» говорили всем взрослым, чтоб в школу в валеночках, пешочком, по тропочке меж сугробов.
Федя в дискуссии был мячиком: то – Федя дурак, что уезжает, то – Федя молодец.
Олег тогда тоже высказывался на эту волнующую тему, а потом приехал домой, выпил крепкого чаю и всю ночь думал: а где ему лучше? У него были все этапы продвижения по лестнице (вниз? вверх?). Была и баня по-черному, и колодезная вода. Было общежитие строителей, где ему дали коечку, когда взяли в областную газету. Потом была выстраданная в разных приемных комнатка в коммуналке, с уборной посреди двора. И он нес туда по утрам зеленый эмалированный горшок, потому что Тася в конце беременности сильно отекла и ей прописали мочегонное. Было стыдно идти через весь двор. Казалось, в каждом окошке по десять пар глаз. Он ненавидел тогда Тасю. Негоже в этом признаваться, но что поделаешь, если тогда все было сразу: любовь к Марише, и расплывшаяся Тася, комок в горле оттого, что Мариша уехала, и горшок… Периодец! Хлебал трагедию и фарс деревянной ложкой.
Потом были гостиницы в Москве. И манную кашу варили сыну тайком, под кроватью. И однажды загорелся матрац. Чтоб его потушить, он бросил его на пол и лег сверху, прямо на черное, посверкивающее искрами вонючее пятно. А Тася, распахнув окно, принялась выгонять полотенцами дым. Теперь у него квартира из двух маленьких комнат, на пятом этаже. Но без лифта. И уже тесно, неудобно, а ничего впереди лучшего. Но черт возьми! Разве в этом суть? Все-таки это мелочь – и ночные горшки, и теснота. Главное – возможность реализации. Это не его выражение. Это определение одного социолога, который занимается проблемами миграции и, в частности, вечно живым в русской интеллигенции зовом – в Москву! Ведь если честно, то они с Тасей за шесть лет были в театре один раз, и то на общественном просмотре, куда его пригласили как специалиста по сельской теме. Но что делать, если он человек не светский и гармонического сочетания того, другого и третьего у него не получается?
Получается одно – заметки, которые он до сих пор пишет с таким трудом. Это внутренняя кухня каждого – как писать. Одному тишина нужна, другому окно, чтоб из него дуло, третьему побольше дыма и ору вокруг, а ему – чтоб заломило в душе. Чтоб пришло ощущение, что это с тобой случилось, что сквозь тебя, навылет прошла история, и другого пути, как написать об этом,– нет. И тут его ценят за это. Тут уважают его состояние, когда он болен темой. И ничего ему другого в жизни не надо!
Но разве все это в пьяной Фединой компании скажешь? Приезды, отъезды… Это целый роман, который он никогда не напишет. Роман на вечную тему: что человеку надо?
…Скоро поезд привезет Асю. Хорошая она, честная, добрая, работящая… Она-то приезжает дело делать. «Шестидесятница»! Федя – туда, она – оттуда. Жизнь не такая дура, если разобралась, кого куда.
Ей надо будет помочь. В трудное время она приезжает. Вовочка Царев подминает под себя своего первого зама Крупеню. Два медведя в берлоге. Царев страстно, целеустремленно, умело выживает Крупеню. И это невозможно понять. Потому что Крупеня – главный кирпич в основании газеты; вытолкни его – и все рухнет к чертовой матери. К нему все нити, от него все связи. Кто-то сказал: Крупеня скрепляет вчерашний день с сегодняшним, а сегодняшний с завтрашним. Он сразу и традиция, и перспектива. Так Крупеню и изобразили в дружеском шарже к его пятидесятилетию. Большая голова с острым носом и ростками вверх и вниз. К нему идут все. Стажеры по поводу выпестованной гениальной фразы и старые корректорши с жалобами на радикулит и непонимание. А Вовочка уже наложил ему на хребет свою челюсть, осталось только сомкнуть. А почему бы им не быть вместе?.. Но идет битва до крови. С бо-ольшими потерями… И не только для них самих. Начался мерзопакостный процесс ориентации. В царевском предбанничке без дела толпится разнообразный редакционный люд – прямиком в кабинет не идут, Вовочка выше лизоблюдства и подхалимажа. Оставляет люд о себе, так сказать, зрительное воспоминание: я, мол, тут стоял, когда еще ничего не было решено… И предстоит партийное собрание, на котором Олегу надо будет изложить свою точку зрения. Он знает, что скажет. Он скажет Цареву и Крупене: «Мужики! Вы в борьбе теряете две вещи – один здоровье, другой совесть. Кому вы без этих компонентов нужны?» «Мужики», «компоненты»… Идиотский стиль, соответствующий идиотской ситуации. Кстати, Аську надо научить жить и работать в этой сваре. Нужнейшая, надо сказать, наука.
И тут, конечно, желательно высокое количество гемоглобина. Да еще с примесью самоуверенности. Вот этого никогда в ней не было. А может, с годами приобрела?
Сколько сейчас сил у Аси, чтобы начать сначала? Сколько? Мариша за эти годы ушла из журналистики. «Журналистом хорошо быть в молодости… Седая дама, берущая интервью, смешна… Похожа на просящую подаяния…»– «Я тебе дам подаяние!» —закричала тогда на нее Ченчикова, их Великая Священная Корова.
Сегодня вечером соберется старая компания. И не надо каркать. Все должно быть хорошо. Мы сделаем, чтоб все было хорошо. Как сказал бы маленький верстальщик Валек Манукян: «Неважно, сколько строк. Важно, чтоб от этого кому-то стало лучше!.. Или хуже! Важен – результат!..»
***
Конечно, если стоишь целый день в коридоре вагона у окна, обязательно кто-то начнет тебя кадрить. Ася удивилась, когда всплыло именно это слово. Она не любила современный молодежный слэнг. Но тут вроде точнее не скажешь. Какое есть слово для обозначения этой нахально-трусливой манеры задевать ее локтем, извиняться и спрашивать, что она такое интересное увидела за окном. Или, может, она задумалась? Очень тонкое и глубокое наблюдение! «Двинуть бы тебя разок»,– беззлобно подумала Ася, глядя вслед синему тренировочному костюму. Сейчас он будет идти назад, от мусорного бака, и спросит, не заболели ли у нее ноги от долгого стояния.
– У девушки ноги устали, а она все стоит и стоит,– сказал тренировочный костюм.– А в ногах правды нет… Если бы я был вашим мужем…
«Ну а если все-таки двинуть?» – вернулась Ася к симпатичной мысли.
– …Я бы такую жену одну никуда не отпускал. Тем более такую грустную… Стоит и смотрит, и смотрит, а за окном ведь однообразие… Столбы и поле… Поле и столбы…
Из соседнего купе вышла дама в брюках и цветастой нейлоновой кофте навыпуск и, загородив дверь, встала спиной к коридору.
– Я ни в чем не нуждаюсь,– сказала она, продолжая разговор с кем-то в купе.– И поесть, и одеть хватает. И техника вся есть – и бытовая, и развлекательная. И на книжке на всякий непредвиденный случай. А работу я и после пенсии не бросаю. Не представляю себе жизнь вне коллектива…
– А вы не любите коллектив,– сказал костюм, заглядывая Асе в глаза.– Вы любите одиночество.
– Слушайте,– Ася вдруг разозлилась,– идите-ка вы подальше. Какое вам дело, что я люблю, что не люблю… Перестаньте меня нечаянно толкать… Я ведь тоже умею толкаться.
Скандала она не ожидала. Но оказывается, все не так просто. Тип объединился с дамой – и пошел. И что они ей годятся в родители. И что образование, может быть, у нее высшее, а воспитания, культуры нет… И что не положено стоять в коридоре. Если есть билет, садись на свое место. И не мешай проходу. Людям в туалет надо, может, кто стесняется, а она торчит здесь торчком. А если стоишь, то уважай других, отвечай, когда спрашивают.
– Я ведь что у нее спросил? – горячился тренировочный костюм.– Спросил, любит ли она коллектив или предпочитает одиночество. А она грубит!
Ася закрылась в купе.
– Чего там шумят? – спросила ее соседка. Она снимала на ночь серьги, брошки, кольца и складывала все в полиэтиленовый мешочек. На ней было великое множество украшений. Ася не очень в этом разбиралась, но даже по приблизительному подсчету это должно было стоить много денег. Профессиональное журналистское любопытство толкало к разговору, чтобы выяснить, кто она, эта владелица дамских елочных игрушек, а просто Асе на все это было наплевать.
– Это они обо мне. Я стояла и мешала людям ходить в туалет. И не люблю коллектив…
Соседка подняла на Асю большие перламутровые глаза и покачала головой.
– Я не поняла,– сказала она.– Я многого сейчас не понимаю. У меня сын в десятом классе. Вы знаете, я почти не понимаю, что он говорит.
– Почему? – удивилась Ася.
– Потому что все не так, как говорили мы. Вы знаете такое слово – «кадрить»? Ася засмеялась. Это ж надо!
– Знаю. Хорошее слово. Точное.
– Хорошее? – Соседка откалывала от блузки овальную янтарную брошь.– Я его не понимаю, что это?
– Ну, закидывать крючок… Заигрывать…
– Это понятно. Но какой там корень? Кадр?
– Пусть говорят, как хотят. Ничего ведь в этом нет плохого. Язык – организм живой.
– Организм… Язык – организм,– прошептала соседка.– Тоже не понимаю.
– Бросьте,– мягко сказала Ася,– дело ведь не в словах…
– В словах! В словах! – Соседка затрясла перед Асиным лицом полиэтиленовым мешочком.– Я вот вас спросила, что за шум в коридоре. Могли вы мне просто сказать, кто поскандалил или что разносят чай, а вы мне что говорите? Что не любите коллектив. Или это они вам сказали?
Ася видела, как большие глаза соседки наполняются слезами. И вдруг вся ее дорога, и этот тип в коридоре, и дама из соседнего купе, у которой есть вся техника, и эта соседка с мешочком и с набухшими от слез глазами, и она сама, вся неприбранная, уставшая,– все это показалось ей неправильной случайностью. Зачем она едет в Москву? Чем ей было плохо дома? Ведь было хорошо. У нее тоже все было. И даже в смысле техники. А она рванула по шву такую добротно сшитую жизнь. Она вспомнила, как провожали ее на вокзале. Шумно, бестолково, говорили, что она счастливая, что ей повезло, а Аркадий всех уверял, что не хочет в Москву. Его обнимали, утешали, но формально: никто не хотел верить, что ему действительно жалко бросать работу и что в Москве ему может быть хуже. Только Ася знала, что дело не в работе, а в том, что Аркашка не любит никаких перемен. Такой уж характер. Он любит темные рубашки, потому что они дольше носятся. Смешно, но когда даешь ему все чистое и наглаженное, он все как следует изомнет, а потом только наденет. Пьет всегда из одной чашки, ходит только одной и той же улицей, выписывает уже тринадцать лет одни и те же издания. Человек – привычка. И не было у них большего противника переезда, чем он. И ведь как она была красноречива! Он все выслушал и сказал, что она неэкономно тратит эмоции и слова, что она наговорила минимум «на три подвала» о пользе перемен. Но, увы, ни в чем его не убедила. У него тоже есть свои «три подвала» на противоположную тему, но если родина, то есть родная жена, скажет, что надо, он готов ехать куда угодно, хотя убежден, что счастье – понятие оседлое. «Когда говорят – счастье дорог,– сказал тогда Аркадий,– это надо воспринимать как пропагандистский трюк… Ведь те, кому приходится много ездить, не должны чувствовать себя обделенными».
– Ты это серьезно? – возмутилась Ася.– Журналисты, геологи, монтажники, моряки, по-твоему, ненормальные?
– Я деликатен,– сказал Аркадий.– Но если совсем честно, то у них не все дома… Ты не обижайся, я тебя все равно люблю… Ненормальные, они чем хороши? С ними не соскучишься.
И он произнес свои «три подвала». Мужчина второй половины двадцатого века, не охотник, не добытчик, не воин – мыслитель, философ, лентяй.
– Я тебя возненавижу,– сказала Ася.
– Нет,– сказал он.– Это пройдет… Ты меня оценишь потом.
– А если не оценю?
– Ну почему ты мне не веришь? – оскорбился он.– Я же самый умный в нашем роду.
Они расстались на три месяца. За этот срок ей обещали, если все будет о'кэй, квартиру. «Дом на выходе»,– сказали ей по телефону. Знакомые ребята посоветовали поехать посмотреть постройку, покалякать с рабочими, они, мол, знают, как на самом деле, и точно скажут, сколько дней в этих трех месяцах. Скорей всего, не девяносто. Может, сто восемьдесят, и, вообще, есть ли там фундамент? Договорились до того, что она, дура, обольщена редактором (у того опыт работы со слаборазвитыми странами). Поэтому пусть захватит с собой гвоздей – дом построить, с ними в столице напряженно, хотя, конечно, глупо везти их так далеко, лучше и надежней наворовать на любой стройке. Тут же стали решать, кто будет на стреме, а кто пить со сторожем и в каких сумках гвозди лучше таскать. Пришли к выводу, что дипломатические чемоданчики, вошедшие теперь в моду, очень для этого пригодятся.
Все испортил Федя. Прослышав об Асином отъезде, он прибежал и стал давать советы.
– Прежде всего, – поучал он,– определи расстановку сил. Кто над кем и кто под кем. Реально, а не по штату… Темы выбирай осмотрительно. Они все ушлые, подсунут тебе что-нибудь гиблое – сорвешься. Нужен верняк…
– Федя, я как-нибудь сама, – оборвала его Ася. – Своими слабыми силами…
– Квартиру требуй хорошую. Ссылайся, что, мол, у тебя тут…
– Никудышная, – засмеялась Ася.
– А кто тебя будет проверять? Дороже, дороже себя продавай!
– Надо, чтоб у меня еще хоть что-нибудь получилось.
– Идиотка! – закричал Федя. – Ты же въезжаешь на белом коне! О чем ты говоришь!
Потом он сообщил, в каких лучше жить гостиницах. В «Центральной» есть одноместные дешевенькие номера (но без санузла), а в «Юности» очень шумно, несмотря на близость Новодевичьего кладбища; гостиницы ВДНХ – это у черта на рогах, и никакого приличного сервиса, и вообще если б он знал, то, конечно, не впустил бы в свою квартиру аспиранта, пусть бы жила она, все-таки она ему ближе. И снова полез Целоваться, ну прямо отец родной… А Ленка принялась составлять список, что ей купить и выслать. Писала и спрашивала, как пишется «фломастер». «Напиши как-нибудь,– сказала Ася.– Я разберу».– «При чем тут ты? – оскорбилась Ленка.– Я должна знать точно. Так как же?» – «Посмотри в словаре!» – крикнула из кухни Ася. «Ты сказала много лишних слов вместо одного – не знаю. Если человек честно признается, что он ничего не знает, это гораздо лучше, чем прикидываться, что знаешь…»
Могла ли я, подумала тогда Ася, в двенадцать лет ответить так матери? Даже теперь, когда мать приезжает, Ася ловит себя на мысли, что теряется в ее присутствии, что вдруг начинает давать двусмысленные ответы, как-то робеет… Видно, это все приходит вместе с матерью из детства, которое было достаточно бедным и достаточно неласковым и довольно несправедливым в распределении любви между детьми. Мать любила младшего сына, к Асе относилась сурово, считала ее неудачницей уже потому, что к тридцати годам у Аси было не больше платьев, чем в двадцать. «Не в платьях счастье,– сурово вещала мать,– но все-таки. Ты же дама, а не свиристелка какая… У тебя и простыни все те же, что я тебе в замуж дала». Бывало, что, зная о приезде матери, она мчалась в магазин и покупала первое попавшееся, наносила рваную рану в бюджете и сама себя за это презирала. Вообще с деньгами и вещами у Аси отношения были сложные. Она не умела с ними обращаться, а они с ней обращались дурно. Деньги тут же уплывали, вещи мгновенно изнашивались, всегда стояла проблема то пальто, то сапог, то шапки. Это злило. И тогда она шла и покупала то, что продавалось без очереди по причине уродливости и дурного качества. Когда-то, в студенчестве, она научилась приспосабливать к новой жизни старье и иногда выглядела недурно в перешитых, перекроенных платьях и шляпах. Но сейчас было другое время, и переделанная шляпа выглядела переделанной шляпой, а не чем-то оригинальным. И платье местной швейной фабрики даже с роскошным галстуком (совсем из другой оперы) выглядело платьем местной швейной фабрики и галстуком из другой оперы. Никто теперь не говорил: «Аська, какая ты придумщица!» А говорили так: «Галстук привезенный? Сразу видно…» Это значило, что платье везли не издалека…
…Соседка по купе смотрела в окно. В ее больших неподвижных глазах плясали огни переездов, незнакомых поселков, и от этих огней глаза ее казались особенно большими и особенно потухшими.
– Я думаю о сыне,– вздохнула она.– Вы знаете, он мне отвечает только тогда, когда ему хочется. На некоторые вопросы я получаю ответ через месяц. Я как-то у него спросила, нравится ли ему дочь моей приятельницы. Он посмотрел на меня и ничего не сказал. А ровно через месяц за обедом говорит: «Ты спрашиваешь меня, нравится ли мне Оля. Так вот. Она дрянь».
– Ну, тут все понятно,– засмеялась Ася.
– Что? Что вам понятно? – заторопилась соседка.– Что Оля ему нравилась, а потом разонравилась, так, да?
– Ну конечно!
– Разве я об этом? Почему он мне сказал об этом через месяц? Ведь в конце концов я могла и забыть, что спрашивала.
– Не забыли ведь…
– Могла забыть,– рассердилась соседка.– У меня не только Олей занята голова. У меня таких, как она, сто двадцать человек. Я ведь веду занятия с хором в музыкальной школе.
– Вы музыкантша? – почему-то обрадовалась Ася.
– Я педагог,– сказала соседка.– Музыкантом я не стала. Не спрашивайте меня почему.
– Я не спрашиваю.
– Давайте ложиться спать. В Москве будем рано. Вас будут встречать?
– Нет,– ответила Ася.
– А меня будет встречать муж. Я вас предупреждаю сразу, он у меня старый… Но это не имеет никакого значения. У каждого – свои обстоятельства.
***
Старый муж оказался человеком лет шестидесяти с профессорской внешностью. Он довольно лихо подхватил чемодан и сумку и бочком, молча засеменил к выходу.
– Счастливо вам,– сказала соседка.– Так к нам никого и не подсадили. Очень удобно вдвоем с женщиной. Я на ночь совсем раздевалась.
– До свидания,– ответила Ася. Ей хотелось сказать, чтоб соседка взяла у мужа хотя бы сумку, но тут увидела в окно Олега. Он махал ей рукой и показывал, что, мол, выходят и ему поэтому никак не зайти в вагон. «А профессор вошел»,– подумала Ася, и тут он как раз прошел мимо окна с сумкой и чемоданом, а за ним, сверкая бриллиантами в ушах, прошествовала соседка. «Как все просто,– подумала Ася.– Сколько же это между ними? Десять? Двадцать? И сын, который отвечает на вопросы с месячным опозданием».
Олег протиснулся в купе.
– Ты лентяйка,– сказал он.– Не могла заранее выйти в тамбур. Было бы гарантированное такси.
Поехали метро, и хорошо сделали, потому что именно там Ася вдруг почувствовала себя неожиданно счастливой. Вот она в Москве, все у нее славно и будет славно, все получится, это даже хорошо, что первое время она будет одна, не будет отвлекаться заботами о Ленке и Аркашке, будет вкалывать как зверь и докажет, что пригласили ее не зря. Олег такой молодец, что встретил, ему ведь через всю Москву пришлось ехать. Хоть они и дружили когда-то, но она его на вокзале не ждала и не обиделась бы, если б он не пришел.
– Как твои? – спросила она его.
– Нормально.
– Соскучилась по Таське. Когда я ее увижу? Мы соберемся?
– И даже очень скоро…
– То есть?
– У Мариши сегодня новоселье. Она уже договорилась с Царевым, что сегодня ты на работу не выйдешь. Ей некому тереть яблоки, у нее руки будут луковые.
Ася прислонилась к колонне и расхохоталась. Она смеялась долго, и люди, которые их обтекали, все шли и оглядывались, потому что думали – она плачет. Ничего другого и нельзя было подумать, глядя на печальное лицо Олега и на то, как он задумчиво и с пониманием тряс головой, мол, поплачь, поплачь, полегчает. Ася представила, как они выглядят со стороны, и совсем зашлась. Это ж надо! Мариша звонит и говорит главному. «Вовочка! Ты меня любишь? Хотя, смешной вопрос, я это и так знаю. Так вот у меня руки луковые, а ты как раз сегодня ждешь новую сотрудницу. Отдай мне ее на день. У меня яблоки некому тереть. Отдай, отдай, не будь феодалом. В конце концов, она после поезда и ни на какую умственную работу не способна. Спасибо, Вовочка, ты молодец, и я тобой горжусь… Чмок, чмок… Это я тебя поцеловала…»
– Ну, хватит,– сказал Олег.– Идем, мать… Я так и не понял, чего тебя разобрало?
Ася закивала. Ну куда ему это понять? Приехал через всю Москву, она думала: вот молодец, а оказывается, Марише нужен салат из яблок.
– Ты думаешь, я из-за нее пришел тебя встречать,– хмуро сказал Олег.– Мы с Тасей давно решили, что я тебя встречу. Таська убеждала меня привезти тебя сразу к нам, но я думаю, чего таскаться с вещами. Надо устраиваться капитально… Ты ведь насовсем… Не в командировку…
Ах, Мариша, Мариша! Аркадий про нее говорит – «существо». «Что ты в это вкладываешь?» – спрашивала Ася. «Ничего,– отвечал Аркадий.– Ничего конкретного. Мне само слово нравится, когда оно на нее надето».
Два года после университета они работали в одной газете. Мариша была кумиром, центром, царицей, в общем – всем. Они вокруг нее крутились, как мотыльки возле лампочки. Все, без исключения. Старенький редактор, сердечник и капельку алкоголик, лекарство принимал только из ее рук. Свирепейшая баба, что была у них завхозом, Агния Крячко, приносила ей с рынка мясо, яички, и все знали, что для этого она встает в семь утра, потому что живет за городом. Ответственный секретарь, грубый парень, презирающий всех и Удовлетворяющий свое презрение тем, что из каждого повода извлекал тему для издевательства, ставил Маришины опусы в номер без правки и закорючку на «собачке» выводил бережно, не прикасаясь к листу. Олег… Он тогда только пришел к ним, то ли из районной газеты, то ли из армии, солдафон солдафоном: «есть», «слушаюсь», «будет сделано», сапоги сорок четвертого не помещались под только входящим в моду модерновым столиком… Кстати, это Мариша ездила с редактором на мебельную фабрику выбирать для редакции столы. Нечто легкое, абсолютно раскрытое для обозрения со всех сторон, с одним-единственным запирающимся ящичком, в котором могла поместиться разве что пудреница. Из старых, прожженных, заляпанных, затасканных столов все вывалили прямо на пол. Так и лежали несколько дней непотребные кучи, с которыми не знали, что делать: выбросишь, а вдруг там что ценное? И опять Мариша пришла однажды с пионерами, и они все унесли. «А вдруг тут что-то ценное? – спросил ответственный секретарь.—Надо бы перебрать». Мариша посмотрела на него так, что тот сразу вышел и наорал на Асю за то, что она до сих пор не может сделать подпись под клише. Уж не нужен ли ей для этого творческий день? Вот тогда Олег и влюбился в Маришу без памяти. Тася ждала ребенка, жила у родителей в деревне и, слава богу, ничего не знала. А тут Мариша засобиралась на Украину. Теперь понимаешь, что никакая это была не драма, просто всем было по двадцать с хвостиком, любовь была рабочим состоянием, но это сейчас легко говорить, а тогда… Олег метался по редакции, совсем было решил ехать с Маришей на Украину. Но остался. Мариша уехала одна. Что-то между ними произошло, никто не знал что… Не любила Олега? Но ведь чувства Мариши не обсуждались. Не в этом дело. Олег-то любил и не поехал… Все ведь ждали, что он поедет. Готовы были к проявлению всяческой жалости к Тасе. А он не поехал.
Мариша потом писала, что вышла замуж, прислала несколько посылок с фруктами. Угостили ими нового редактора (старый ушел на пенсию), угощали и наперебой рассказывали, какая была удивительная их Мариша.
– Но ведь она, братцы мои, не такое уж светило? – удивился он.– Я смотрел подшивку, обычная разлюли-малина…
Ответственный секретарь покраснел.
– Она все делала вовремя, – сурово сказал он.– А тут ждешь иногда подтекстовку в сорок строк целый день…
Ася посмотрела на него в упор. «Ну что за личность!»
– Мариша – это душа,– сказала Агния.
А Олег перебрасывал пинг-понговый шарик с левой ладони на правую, с правой на левую. И конечно же молчал, и Ася подумала: увидятся ли они с Маришей когда-нибудь опять?
И вот сегодня увидятся. Сколько воды утекло! Олег уже семь лет москвич, журналист союзного значения. Так о нем говорит Агния. Она всех новеньких в редакции вводит в курс дел настоящих, прошедших, и если нужно, то и будущих. «У нас есть крепкие перья,– сообщает она всем.– Например, Ася. Очень несимпатичная женщина, но я человек справедливый. Олег еще недавно сидел вот за этим столом. Ходил вот в таких сапогах.– Она разводила руками на всю ширину плеч.– И иногда, я извиняюсь, шел от них запах. 6н ведь простой деревенский парень».
И вот сегодня первый день Асиной новой московской жизни. И она будет тереть яблоки для Мариши.
– Господи! Как же это ей удалось с Украины переехать в Москву?
– А я все думаю, почему ты ведешь себя не по-женски и ничего не спрашиваешь, так сказать, по существу…
– По существу существа,– засмеялась Ася.– Просто я обалдела от самого факта… Ну так как же?
– Просто. Модный фиктивный брак. Союз двух заинтересованных лиц. Это чтоб ты не задавала лишних вопросов. Бестактных.
– Я такая? – удивилась Ася.
– Я оказался такой,– сказал Олег.– Вот и не повторяй моих ошибок.
– Какая она сейчас?
– Необыкновенная,– печально сказал Олег.– Необыкновенная она. Как всегда…
***
Молоденькая девчушка в номере гостиницы, куда они вошли, подняла с подушки голову в громадных
бигуди.
– Я выйду,– сказал Олег.– Ты располагайся.– А глаза приклеились к бигуди.
Девчушка засмущалась и попробовала прикрыть их крохотными ладонями.
– Ничего, ничего,– сказал Олег.– Просто вы как космический гость.– И вышел.
Ася толкнула чемодан под кровать и остановилась, не зная, что делать дальше.
– В шифоньере плечики,– сказала девчушка.– Вы надолго?
Ася посмотрела на нее и замялась. Что ей сказать? Приехала насовсем? Или на неделю?.. И вообще откуда она взялась, эта кроха, и почему она в гостинице, если ей надо быть в школе?
– А я на семинаре,– сказала девушка.– Я старшая пионервожатая. Меня зовут Зоя. В честь Зои Космодемьянской.
– Ну какая же ты Зоя? – усмехнулась Ася.– Сколько тебе лет?
– Столько же,– возмутилась девушка.
– А я думала – четырнадцать. Ты извини. Но сейчас все такие большие, рослые, а ты маленькая.
– Я? – удивилась кроха и рывком встала на кровати, и Ася увидела, что не так уж она мала и ноги у нее торчат из-под короткой ночной рубашки, полные, женские, с круглыми шершавыми коленями. Она шагнула прямо с постели на пол, и Ася подивилась – как можно было так ошибиться? Только лицо у девушки было детское, маленькое, а может, таким оно казалось от бигуди?
– Пусть заходит,– сказала Зоя.– Я пойду умываться. Чего там? Надо понимать. Ко мне тоже будут приходить знакомые.– И она скрылась в ванной.
Ася взяла сумочку и вышла в коридор. Олег стоял у окна.
– Пошли попьем кофе,– сказал он.– Ты заметила, какое смешное лицо у девчоночки? Совсем детский сад.
– Я тоже так думала. Решила – ребенок. А у нее бабьи ноги. Она пионервожатая и дала мне понять, что к ней будут гости ходить. Вот так-то, старичок. Ни черта мы в них, в нынешних, не понимаем. Терра инкогнита.
– Хочешь получить первый совет? Не драматизируй и не усложняй. Больше присматривайся.
– Я разберусь,– перебила его Ася.– До таких советов я сама могла додуматься.
– Я тебе сокращаю путь познания.
_ Не надо,– сказала Ася,– не надо. Ты мне лучше скажи, как дети?
_ Смотри,– сказал Олег.– Твоя соседка.
Зоя шла, покачивая бедрами. Было видно, что походку она себе придумала специально к брючному костюму.
Рядом с ней шла другая девушка. Олег тихонько присвистнул. Ася поняла: посмотри, мол, и сравни. Зоя воплощала собой провинциальный модерн – кримпленовые брюки, на плече галантерейный набор из листочков и ягод, волосы – аккуратными трубочками, грубо раскрашенные глаза. Другая была полной противоположностью. Румяная, здоровая, с вызывающе деревенской косой, с этакими просто глазами, 6 этаким большим телом, которое исхитрилось оставаться независимым от надетых на него тряпок.
Ася кивнула – поняла! И, когда те ушли, Олег спросил:
– Какова? Надо бы сходить на этот семинар! Посмотреть, что они там делают, эти полпреды пионерского детства? Сомнения у меня относительно их надежности агромадные… Слишком уж они высокие, здоровые, сильные. А я тоскую по туберкулезному типу. Такой я паразит.
– Ты скажи это Тасе,– посоветовала Ася.– Она тебе мозги вправит.
– Вправляла,– сказал Олег.– Знаешь, что она утверждает? Что они с виду здоровые, а внутри такие хворые, такие хворые.– Олег глазами и губами показал, как это могла сказать Тася. Вышло смешно.– Смеешься? – удивился Олег.– У тебя разве не возникает страха, что мы выкармливаем породу, не представляя себе четко ее назначения?
– Дай им вырасти. Они сами найдут свое назначение.
– Сами? – взметнулся Олег.– Сами? Чего ты ждешь на непосеянном поле?
– А ты вроде пенсионера: «Вот мы в наше время»…
– Слушай, Аська,– сказал Олег.– Я согласен быть ретроградом, мракобесом. Кем хочешь… Я выдвинул идею и жажду, чтоб ее опровергли. Тем более что я лицо заинтересованное, у меня у самого двое хлопцев.
***
– Боже мой! – Мариша притиснула Асю к своему розовому стеганому халатику.– Еще выросла? Или это я уже оседаю?
Ася разревелась. Вот уж этого она от себя никак не ожидала. Слезы полились, полились, и на душе стало печально и сладко, и хотелось плакать долго, долго, промокая щеки на розовой пушистой Маришиной груди.
– Все! Все! – сказала Мариша.– Ты дурочка. Я совсем забыла, что ты у нас ревушка-коровушка.
– Да нет,– сказала Ася.– Уже давно нет… Это я так… Случайно… От недосыпа.
– Ты у меня отдохнешь. Я с Вовочкой договорилась, ты можешь сегодня на работу не ходить. Ася покачала головой.
– Вот это ты зря. Я обязательно пойду. Если нужно, давай, я сейчас что-нибудь сделаю, а потом обязательно в редакцию.
– Но я же тебе объясняю,– Мариша взяла Асины руки в свои и стала их раскачивать,– объясняю тебе, дурочка. Хочешь, я позвоню ему еще раз?..
– Да нет же! – рассердилась Ася.– Я должна идти, должна.
– Ну хорошо,– сказала Мариша.– Должна так должна. Я хотела как лучше.
– А сейчас я тебе помогу.
– Глупости,– ответила Мариша,– не в этом дело. У меня сейчас Полина. Я просто по тебе соскучилась. Я ведь знаю – завертишься в колесе, тогда тебя и не вытащишь. А сегодняшний твой день был вроде ничей, вот я и решила его захватить.
– Ты не сердись,– мягко сказала Ася.– Но мне не хотелось бы начинать с того, что мы с Вовочкой из одного инкубатора и нам ничего не стоит вот так взять и договориться…
– Все не так! – воскликнула Мариша.– Все не так и наоборот. Ты должна помнить, что всегда можешь рассчитывать на старую дружбу.
– Не знаю,– Ася упрямо покачала головой.– Отношения должны складываться заново. Тогда мы пели в одном хоре, а сейчас, говорят, у него уже есть опыт работы со слаборазвитыми странами. Кое-где повращался!
Обе засмеялись, и Ася почувствовала, что с Маришей ей будет легко, что у нее всегда можно будет найти понимание, а ей, Асе, это нужно потому, что она последнее время ловит себя на мысли, что ей легче поссориться, чем найти общий язык, легче отказаться от каких бы то ни было отношений, чем их наладить, гораздо легче терять, чем находить… Она казнила себя за это, мучилась, но, будучи человеком искренним, не могла не видеть, что именно так – с неизбежными этими потерями – она скорее остается сама собой. И она с такой нескрываемой нежностью посмотрела на Маришу, что та, замахала на нее руками.
– Не верю, не верю,– сказала она.– Не подлизывайся.
– Давай мне работу,– заторопилась Ася.– У меня для тебя всего час. Что нужно сделать?
– Начистить ведро картошки. У меня сегодня будет студенческий стол – картошка, винегрет, селедка и чайная колбаса за рубль семьдесят. Зато чай у меня будет по высшему классу. Даже с икрой.
– Кабачковой? – спросила Ася.
– Не опущусь,– возмутилась Мариша.
– Балда! Для этого надо подняться. Ты что, до сих пор не знаешь, где верх, а где низ?
Мариша внимательно посмотрела на Асю.
– Вот то, что ты сейчас сказала, была шутка или ты действительно так считаешь?
– Да ну тебя! Конечно, шучу!
– Я почему спрашиваю. Я ведь зачем приехала в Москву? Чувствую: развивается во мне этот червяк – комплекс неполноценности. Все наши, ну те, кто чего-то стоил, все здесь. И так мне стало муторно. Что же это за жизнь? Люди вверх и вверх, а я? Вообще украинский вариант был у меня неудачным. Ты, конечно, слышала?– Ася кивнула.– Когда я выходила замуж, мне и в голову не могло прийти, что меня подстерегает такая заурядная участь – муж пьяница. Что угодно, только не это…
– Он раньше не пил?
– Оказывается, он пил все время. Лет с семнадцати. Но так интеллигентно, так тихо, что это удавалось
долго скрывать. Я ведь о нем судила по его отцу. Святейшее семейство, а сын алкоголик.
– Ты его любила?
– Пошла бы я за него иначе! Что, мне не за кого было, что ли? Конечно, любила. Только вот в легенду неумирающей любви я теперь не верю. Так не бывает, особенно с пьяницей. Ведь ты пойми, человека, которого любишь, все равно уже нет. Есть пьющее человекообразное…
– Бедная ты моя! – печально сказала Ася.
– Хорошо еще, что у меня был вариант улучшенный – прекрасные родители. Как увидели, что жизни нет, они его забрали, все оставили нам с дочкой и до сих пор одевают Настю с ног до головы. И переезд взяли на себя. Ты знаешь, пришлось оформить для этого замужество с одним мальчиком? Иначе я бы не разменялась. И должна тебе сказать, что, как только я решила переехать, у меня все пошло как по маслу. Клянусь. С работой все устроилось в два счета. Редактирую в качестве литературного редактора научный вестник, вокруг спокойные люди, счастливы, что я избавляю статьи от тавтологии, исправляю синтаксис. Чего лучше! И мне теперь не надо обогащать статьи мыслями. Они есть и без моего вмешательства. Я до сих пор с ужасом вспоминаю эту необходимость – обогащать. Я не дура и не жадная, охотно поделюсь, но ты помнишь, как мы втискивали в чужие статьи высказывания мудрых, чтобы скрыть авторскую безграмотность. Бр-р-р… У тебя против этого нет идиосинкразии?
– Безграмотность я уже давно не обогащаю… Просто выбрасываю к чертовой матери… И ничего… Никто не умер… Так бы сразу надо было.
– С работой у меня окэй. Потом мне нашли мальчика, который согласился помочь. И я получила прописку. А дальше возникает еще один мальчик и устраивает мне обмен. И оба почти не берут с меня денег. Просто феноменально!
– Сплошные от тебя народу убытки,– засмеялась Ася.
– Ну? Не я эти способы придумала,– продолжала Мариша.– Существует такса – за обмен, за прописку. И я была согласна платить. Ведь за все надо платить. Разве нет? Вот ты платишь разлукой с семьей, неудобством гостиничной жизни, гастритом от сухомятки. Это разве дешевле денег?.. Ну а я – деньгами. Но я не стояла в этой толпе около бюро обмена квартир, меня не разглядывали, как кобылу на аукционе… Хочешь, я тебя познакомлю с этими мальчиками?
– Лучше не надо,– сказала Ася.– И, слушай, почему мы говорим черт те о чем?
– Все правильно,– засмеялась Мариша.– Мы пока подкрадываемся друг к другу. Все-таки столько лет…
В толпе, валом валившей по Сретенке, поглядев вправо и влево и убедившись, что до перехода далеко, Полина нагнулась и уже через секунду была за этой красной проклятой трубой, что тянулась вдоль всей улицы. «Ладно,– сказала она себе,– если что – уплачу, а обходить – так куда ж это я приду? Мне вот сюда – напротив». Так она собиралась убеждать милиционера, если он вдруг появится. Но никто не появился, и машины шуршали прямо возле ее потертых ботиков спокойно и мирно. «Проедут – и перебегу»,– прикидывала Полина, ища глазами место, где легче будет нырнуть под железку. Но тут машины стали притормаживать, и одна, черная, чисто вымытая, осела на тормозах прямо возле Полины. Шофер повернулся к ней и укоризненно покачал головой. «Да ладно тебе,– махнула рукой Полина.– Не задавил же!» И, ища поддержки, она повернула голову чуть влево, к пассажиру, что сидел сзади. Повернула и обмерла. Это был Василий. Он не смотрел на нее, смотрел прямо, сидел неподвижно, и глаза у него не мигали, из чего Полина заключила, что он ее видел и тоже одеревенел от неожиданности. Он был так близко, что можно было протянуть руку и пальчиком постучать ему в окошко. Искушение было велико, но мешал сверток, где были покупки девчатам, и, пока она перекладывала сверток в другую руку, машина чуть дернулась и проплыла прямо возле полосатого платка, за которым Полина стояла„ ТРИ часа в ГУМе и который нахально ярко торчал сейчас из бумажного пакета. Проплыло мимо и тяяяжер так и не повернувшееся к ней Васильево лицо. Сейчас моргнет,– подумала Полина,– отъедет и моргнет». И она потерла глаза, вдруг почувствовав тяжесть напрягшихся чужих век, а когда отняла пальцы, увидела, что они мокрые. «Тю, дура! – сказала она себе.– Чего это я?» И побежала через улицу, и нырнула под трубу, но в магазин не вошла, а завернула за угол и села на лавочку. «Связать надо все как следует,– говорила она себе и все заталкивала внутрь пакета яркий радостный кончик платка.– Как же они его называли, этот платок, девчата в очереди? Попона, что ли? Нет, попона – это ведь по-нашему, а то было чужое слово, на «ч»… Старый стал,– думалось Полине.– Сколько ж это ему до пенсии? Ну, мне пятьдесят пять – значит, ему пятьдесят девять. Так ведь моему Петру семьдесят, а он лучше смотрится… Сейчас все питаются хорошо, а этот, видать, без движения – все ездит. Вон и шофер у него приставленный, аккуратный парень, и машина чистая…» Необязательные мысли закружились в голове у Полины: в магазин все-таки надо зайти и в аптеку – лекарство взять для сватьи. И не забыли ли дети купить в поезде нижнюю полку? С них станется, и не посмотрят билет. Ах, о чем только можно думать, чтобы не думать о том, о чем хочется… И Полина, никогда не умевшая справляться сама с собой, вся отдалась воспоминанию. Потому что проехал прямо мимо ее ботиков по улице Сретенка не просто какой-нибудь начальник на собственной машине, для других – просто индюк с набрякшими глазами, а ее первый муж. И не захотел он ее узнать правильно, справедливо, потому что… Полина тихо засмеялась, туже завязывая платок и вся превращаясь в ту, молодую, бедовую девчонку, которая давным-давно взяла вот этого самого Васю за руку и отвела в загс. …В тридцать шестом мать привезла ее из деревни, где она жила у бабушки. «Чтоб училась,– сказала мать.– Хочу, чтоб была служащая». Было восемнадцать лет дуре, и пошла она в седьмой класс. Очень это было глупо, потому что Полина среди мелкого городского народа в седьмом классе была даже не то что | старшая сестра – мамаша. И что удивительного? Она в деревне повкалывала будь здоров, а все это молодому организму полезно. Разносолов никаких не было, но молоко, картошка, овощи были… Бабка Полины купила ей для города шифоновое платье, и вот в нем она и пришла в школу вместе с зеленолицыми от шахтной пыли девчонками. Полина стыдилась и своих щек, и рук, и больше всего почему-то шифонового платья. Скинула его как-то и больше не надела, осталась дома в розовой сатиновой рубашке, стучала дверцами гардероба, все хотела найти что-то и не нашла. «Ото не морочь голову,– говорила ей мать,– пока тепло, ходи в этом, спасибо бабушке, а потом чего-нибудь сообразим». Но Полина только головой трясла. Тогда вот она и сшила себе из старых отцовских штанов юбку, смешную такую – перед из материи вдоль, а зад поперечный. Кто там замечал? А сверху приспособила материну баядерку, так тогда почему-то называли кофты. В таком виде стала Полина совсем взрослой, так и эдак на себя посмотрела и не пошла больше в школу, а пошла работать в шахтную контору. Носилась с какими-то бумажками, аж трещала сшитая сикось-накось юбка да растягивалась на плечах баядерка. Бежала на работу мимо школы, подскакивали к ней зелененькие девочки. Грызли кривоватые червивые яблоки, рассказывали о новостях в школе, «зря ты ушла» и «счастливая, что освободилась», а больше всего о том, кто с кем. Полина слушала и потрясалась.
Ей очень хотелось, чтоб и у нее что-то было. Но пока ничего не было, а если бы и было, не стала бы она тянуть время, а вышла замуж сразу. «Как полюблю, так сразу замуж»,– думалось ей всегда. Она, конечно, знала, что бывает любовь без взаимности, а может случиться и вообще кошмар – женатый человек! Но как-то для себя она и тот, и другой вариант не брала в расчет. Она-то полюбит кого надо, и все у нее будет в порядке. Вот, наверно, тогда у нее и появился этот насмешливо-самоуверенный взгляд, который так пугал всегда Василия. С перепугу все и началось.
Он приехал в их городок в тридцать восьмом. На зимние каникулы. Был студентом в Москве, а папаша его копал в их городке новые шахты. Противный мужик, с синими немигающими глазами. И ведь синие глаза – это же очень красиво. А вот поди ты… Полина часто думала, что если б она могла выбирать себе внешность, то она бы выбрала себе синие глаза, белые волосы и родинку на левой щеке. И ростик маленький, и ножку тридцать четвертого размера. Но когда увидела Васиного папашу – он строился рядом с их домом, – навсегда отказалась от синих глаз. Они ей вообще никогда не попадались в жизни, все больше в описаниях, а тут как увидела!.. Кому ж они нужны – такие синие? Он часто был выпивши, и тогда глаза у него плавали, как у сиамской кошки… К зиме дом при помощи снятых с производства рабочих был выстроен. И тут приехал на каникулы Вася. Сколько о нем до того было разговору! «Наш умница сын», «Наш красавец сын», «Наше чадо» – это его мать. Полина не знала тогда, что такое чадо… И вообще соседи ей не нравились. Не нравилось, что строили они дом не сами, но мать сказала, что человек, который копает шахты, для их города сейчас все. Старые, царские, уже истощаются. «А то я не знаю! – возмутилась Полина.– Где я работаю, по-твоему?»
– Ну вот и понимай тогда,– сказала мать.
– Зачем рабочих снимает с поверхности? Подземных небось боится…
– Жить же ему где-то надо. Семья…
В общем, это был бесполезный разговор. Мать ходила мыть им окна, потому что Васина мать для простой работы приспособлена не была. Была она маленького росточку, и нога у нее была тридцать четвертого размера, так что пришлось Полине в своей мечте отказаться и от маленькой ножки. Это же надо: столько негодящегося в одной семье. А тут приехал «наш умница», «наш красавец», «наше чадо». Стрельнула на него Полина своим насмешливо-самоуверенным глазом и увидела, как он растерялся. Потом она узнала, что он пугался, терялся от всякой чужой решительности. Он ее не понимал. А Полина – ну что с нее, необразованной, возьмешь? – еще и подмигнула ему, мало того, затопала прямо по снегу к их новому дому и объявила: «Здравствуйте, наш красавец, здравствуйте, наше чадо…»
…Вспоминая об этом сейчас, Полина ладонью прикрыла глаза и почувствовала, что краснеет. Ну что ее понесло тогда через снег? Валенки были коротенькие, набрала в них тут же, а ведь ей бежать на работу. С мокрыми ногами мотаться с бумажками целый день. Она ведь и это непонятное «чадо» произнесла так, как это делала его мать, с каким-то твердым, негнущимся «ч». Что ей сегодня эта буква не дает покоя? А, вспомнила! «Пончо»! Вот как называется то, за чем она стояла в ГУМе. Пончо, а не попона… Не забыть бы, когда будет дома рассказывать. Пончо…
…Василий тогда растерялся, перестал мигать, а она, ухватившись за его руку, стала вытряхивать из валенок снег. Чувствовала, как затвердела его рука, как он замер, и нарочно надавила сильнее – как в землю врос. Мать грозила ей из окна пальцем и показывала на «ходики»: бежать, мол, надо, а Полина, вытряхнув снег, неохотно отпустила руку Васину, заглянула в немигающие его глаза и задушевно спросила:
– Вы к нам надолго?
– На две недели,– прохрипел Василий.– На каникулы.
– Очень приятно… Поля,– ответила она и протянула ему руку.
– Василий,– прохрипел он еще раз.
– Я на работу бегу, а вечером дома. Заходите. Соседи ведь…
И ушла. А «наш умница», «наш красавец», «наше чадо» так и остался стоять столбом. И бежала она, испытывая блаженнейшее чувство власти над другим человеком. «Я б ему снег из валенок на голову бы сыпала, он и то стоял бы…» Вечером он пришел как загипнотизированный. Положил шапку на колено и сидел в пальто, а она не предложила ему раздеться, потому что приглашение снять пальто было для нее, по тогдашним понятиям, новым этапом в отношениях, а не просто вежливостью. И торопиться она не хотела. Так он и сидел, молча, а Полина чирикала ему про всякое разное. Он приходил каждый вечер, и уже через несколько дней Полина знала, как он относится к любви, к женщинам вообще и к женитьбе в частности. Этих вопросов она ему, конечно, не задавала, но задавала другие, на которые он отвечал обстоятельно и толково. И, слушая его, Полина делала свои выводы – как переснимала рисунок для вышивки. Куда как просто. Прикладываешь рисунок на стекло, сверху кальку и рисуй. Все видней видного. Вот она и подкладывала под собственную кальку слова Василия.
Я за строгость,– говорил он.– Наш строй самый
справедливый, и если он кому не нравится, то не может быть двух мнений…
– Кому ж он не нравится? – удивилась Полина. А сама быстренько обводила: он верный, никогда жене изменять не будет.
– Я, к сожалению, еще не воевал, но я бы никогда
в плен не сдался.
– А если берут? В плен? Ты один, а их много?
– Один выход всегда остается,– твердо говорил Василий, и Полина вся замирала от силы его убеждений.
Конечно, что она могла ему сказать? Все-таки он на втором курсе юридического, а у нее, как говорится, шесть и седьмой коридор. Но разве в этом дело? Она любила биографии великих людей и знала – почти у всех жены были домохозяйки. И рожали детей. Она никому об этом не говорила, потому что время сейчас другое, работать надо по совести, всем вместе строить социализм, но когда-нибудь женщины будут только рожать детей, как Наталья Гончарова, то есть Пушкина. Или мать Владимира Ильича Ленина.
Трудно вспомнить, когда она решила выйти за него замуж. Надо думать, перед самым его отъездом. Его мамаша, едва видная за забором, говорила Полининой маме слова с негнущимися буквами. Такие полуобидные слова:
– Ваша Поля нашего Васю приворожить решила.
Решительная…
«Мол, хочется ей приворожить, аж взмокла вся от решимости, но где уж ей там…»
Так ее поняла Полина. И обиделась. Смеются над ней в этом доме, выстроенном в рекордно короткий срок. Слова бросают через забор, как камушки.
…Полина постучала друг об друга носочками ботиков. Все-таки не та погода, чтоб сидеть на лавочке, но встать не могла, надо было нанизать на нитку те дни – день за днем, потому что судила сейчас она себя строго за то, что вышла тогда за Василия замуж. И он, видать, тоже строго ее судил. Проехал – не посмотрел.
Какая началась паника, когда они с Василием все решили! Она ему первая предложила, а он от радости сказать ничего не может… Поплыли у него глаза, как у папаши. Как у сиамской кошки. Но верно поняла Полина, если уж он решился, то сводить его в загс,
где работала Полинина подружка, было уже пустяком.
Он бы сам ее поволок туда, если б в чем разбирался. А Полина побежала, пошептала, сунула подружке духи «Красная Москва», та аж задохнулась от такого роскошного подарка, и обо всем договорились. Расписали их в полчаса. Пока папаша из шахты вылез, пока мамаша разводила антимонии про то, что Полина не пара «нашему чаду», они уже топали домой со свидетельством.
– Слушай, Вася, а кто такой этот чадо? – задала она наконец волновавший ее вопрос.– Это птица, что ли?
– Чадо? – ответил молодой муж.– А какое предложение в целом?
– «Ты наше чадо»! – прошептала смущенно Полина.– Тебя так твоя мама называет.
– А! – сообразил Василий.– Это значит ребенок. Прежде так говорили,– и помрачнел, зная, что дома его ждут неприятности, но Полина как раз в этот момент повисла у него на руке всей своей драгоценной тяжестью, так что все неприятное тут же забылось.
Отдергивались на окнах занавески, кое-кто выскакивал прямо на крыльцо, чтоб посмотреть им вслед. «Полька-то, Полька! – клубилось в воздухе.– Что провернула! В какую семью вошла! Это уж кому какое счастье…»
***
– Вот такие нахальные деревенские тетки и доводят нас до инфаркта, – говорил в это время шофер Василию Акимовичу. – Видели вы, где она переходить решила? Приехала за барахлом, и сам черт ей не брат. Им бы быстрее к прилавку!
Василий Акимович молчал. Видел перед собой крепкие пальцы, обхватившие веревочку свертка. И широкое дутое кольцо на одном из них. Все теперь имеют кольца, холодильники, телевизоры. Стиральные машины уже не берут – у всех есть. Это материальное равенство всегда почему-то казалось ему несправедливым. И прихоти у всех одинаковы. Потому что деньги завелись… и ведут в очередях всякие разговорчики. Разве языки остановишь?! Он давно вывел такую закономерность: чем больше люди имеют, тем они недовольней. Вольница! И никаких авторитетов. А уж о страхе и уважении и говорить нечего. Полина всегда была такая: что хочу – делаю, как решу – так и будет. Отвела его тогда в загс. Прибежала и спрашивает: «Паспорт при тебе?» И вся история. Он пошел, он ведь ее любил, он ведь и подумать не успел, что это, в сущности, неприлично девушке самой делать предложение. Даже был ей, дурак, благодарен, что она все на себя взяла. Если б знал… Они шли тогда улицей, и все выскакивали посмотреть им вслед. Такая там манера. И все говорили одно: повезло Полине, не ему, а ей в первую очередь… Даже мать ее так сказала. Его же родители на что были против, а повели себя достойно. «Черт с тобой,– сказал отец.– Может, оно и лучше, что она остается у нас на глазах. Будем приглядывать…» Мать, конечно, упирала на то, что Полина не учится, что она говорит неправильно, но та затараторила, что пойдет с осени в вечернюю, что кончит семилетку и будет поступать в техникум, а в крайнем случае на какие-нибудь курсы. И обошлось. Взяли ему в поликлинике справку, что вроде неделю болел, и все было как у людей. Уезжать было трудно, хотелось и вправду заболеть. Полина так обнимала его на станции, что у него до самой Москвы от ее рук шею сводило. Зато какая сладкая это была боль. Ему даже не хотелось, чтоб она проходила… Но прошла. Все проходит. Все…
Он ее уже не вспоминал сто лет. Если б не эта встреча… Нет… неправда… Он часто ее вспоминает. И не потому, что любовь, сердце болит или что-то в этом роде, просто он ничего с собой поделать не может. Все, что ему не нравится, все у него как-то связано с ней. На всю жизнь она его отравила. Это ведь от таких, как она, пошла порода (глупо, конечно, так думать, а думается) этих не верящих ни в щатъ, ни в отца… Битлы, патлы… Сегодня брюки как пипетка, а завтра как цыганский шатер… И она такая… А он не понял… Думал – чувство… Глупости… Юбку не успела износить,– между прочим, мини,– а это когда было! – и дала ему отставку, до сих пор не понятно, за что… Не стала даже объяснять… Он было хотел другим способом выяснить все про этого человека, может, и стоило кой-куда сходить, но отец остановил. И правильно сделал. Вскоре война началась, не до личной жизни стало. Правда, мечтал: войти в их городок освободителем после оккупации. Не вышло – был на другом фронте. И вообще больше никогда там не был. Родители после войны остались в Кузбассе, куда были эвакуированы, может, и из-за него, чтоб подальше от этого проклятого места. И ведь если разобраться – все к счастью. Жена у него – кандидат химических наук, работает в оборонной промышленности, да и он тоже человек не маленький, в Министерстве юстиции, а вот как вспомнишь, так и шаришь по карманам валидол. Обидно, потому что несправедливо. Вот сейчас он мимо нее на машине проехал, а она с покупками суетилась посреди улицы, а чувствует он себя так, вроде она мимо него проехала… Вот болтают про породу. Если разобраться (это потом и сделают), что-то здесь есть стоящее. Коней же выводят. Или свиней. А чем человек хуже?.. Для будущего очень важно, кто родители и кто вырастет. Вот таким, как Полина, детей иметь надо запрещать. Что может произойти от безответственного, безнравственного человека? Но тут Василий Акимович вспомнил своего сына и положил под язык еще одну таблетку. Конечно, его родила не Полина, а кандидат химических наук, но когда нет настоящего отбора, то уже все равно, кто родил. Потом-то все в куче. Сын ушел тоже без объяснений. Выстроил себе однокомнатную квартиру на отцовские деньги и был таков… Не кончится добром эта вольница. Он сердцем это чувствует.
Олегу опять не писалось. Его не торопили, но и не напиши он быстро, его не поняли бы. Факты требовали оперативности, они же диктовали и жанр. Маленькая подтема сверху, на виду, а все остальное между строк, для умных. Минимум слов, но зато самых главных. А пока никаких не было. Стоял перед глазами нагловатый мужик – председатель колхоза, весь такой законченный и ясный в своем рвачестве, грубости и жестокости, но неуязвимый, потому что двоюродный брат исполкомовского зампредседателя. Он так и сказал Олегу: «Ты меня лучше не трожь. Я не пугаю. Я тебе правду говорю… Руки я распустил зря, свой поступок не одобряю, но на этом поставим точку… Человек на двух ногах… Может и споткнуться. А если за каждую ошибку в газете тянуть человека, страниц не хватит… Это я тебе говорю по-дружески, говорю, как сыну. Не гори синим светом, остынь». А когда Олег вернулся в редакцию, на него уже пришла «телега»: пил в станционном буфете с колхозниками, запанибрата они его хлопали по плечу, а он им обещал «вывести всех на чистую воду». «Телега» вопрошала: кого всех? На что намекал товарищ корреспондент? И звонок из исполкома тоже был. Другого рода. В этом колхозе невиданный урожай свеклы. Опыт выносят на выставку достижений, ну и, естественно, душа победы – председатель. Звонил, конечно, не брат председателя колхоза, другой человек, Олег его знал. Он еще тогда сказал Олегу: «Придётся звонить твоему главному редактору». Так все интеллигентно, никаких неожиданных хуков слева. «Дай им по зубам как следует»,– сказал Крупеня, прочтя «телегу». Очень дельный совет, а главное – своевременный. Дай, и вся недолга. Что ты, неграмотный, что ли? Валяй, пиши! А у него немота сейчас, не-мо-та…
Олег вспомнил своего дядьку. Добрейший человек, жена его курицу зарезать идет к соседу. Дядька не может. Он даже мух не бьет, а выгоняет из избы. И этот же дядька каждый раз при встрече с Олегом рубит ладонью воздух и кричит:
– Стрелять! Других средствов навести порядок нету! Напился на работе – к стенке! Украл – руби руки. Схалтурил, споганил доверенное дело – на Соловки.
Олег понимал: в дядьке воплощалась социальная воинствующая наивность целого поколения. Всю свою жизнь он не покладая рук строил идеальное общество. В семнадцатом году политкомиссар пообещал ему коммунизм непременно в течение его личной жизни, вот он и нервничает. Почему – воровство? А спекуляция? А взятки? Это же получается как у Ленина – шаг вперед, два шага назад!
– Я тебе вот что скажу,– возражал Олег.– У каждого времени – свои болячки. У каждого возраста – своя корь.
– А зачем я жил? – спрашивает дядька.– Зачем я пуп рвал? Чтоб вырастить корь?
– Да ты в окошко выгляни! – предлагал Олег.– Ну посмотри, как народ живет!
– Мне на барахло и жратву плевать! – продолжал неистовствовать дядька.– Плевать! А в окошко мне вот что видно: видишь, кто идет? Володя Цыбин, не уважаемый мною председатель сельсовета. Как он идет? Зигзагом. Он с начальством обмывал сегодня новую машину «Ладу», которой колхоз премировали. За что премировали? За то, что мы ловко набрехали в показателях. Куда он идет? Он идет в клуб. А в кармане у него поллитра, нет, ошибаюсь, две поллитры в каждом кармане.
Олег хохочет, и это совсем выводит дядьку из себя.
– Я когда-нибудь сам возьму ружье,– тихим, страшным голосом говорит он,– и покончу с Цыбиным.
Потом это стало навязчивой идеей – «сам все решу». Олег с теткой закопали ружье в огороде. Аккуратненько схоронили в большом полиэтиленовом мешке. Три шага от груши в направлении курятника…
Мысли о дядьке своим ходом притопали к двум девочкам-вожатым, которых они сегодня видели с Асей в гостинице. Начало и исход?
По возрасту они дядькины внучки. Своих у него ни детей, ни внуков не было. В молодости они с женой обвиняли в этом друг друга. «Да я какой мужик был! – кричал дядька.– Меня колом убить нельзя было! Меня пуля не брала…» – «А мне врач справку предлагал, что гожая,– плакала тетка.– Чтоб тебя удостоверить».– «Да я тебе сто справок, каких хочешь, принесу». Полаются, полаются, бывало, да и помирятся, а теперь уже и не вспоминают об этом.
Олег подумал: а росла бы у них такая внучка…
" представил ту, с косой, с очами… Что бы она деду своему сказала на его «сам все решу»? Или когда есть в жизни живое продолжение тебя, все рассматриваешь иначе? И свою собственную точку зрения, точку зрения бывшего красного конника, уже нельзя рассматривать вне точки зрения другого поколения – второго, третьего, сыновей, внуков, и ты обязан с этим считаться, потому что твои дети – это ты сам, продолженный во времени.
Но вот что мерзко получается. Этот чертов председатель из командировки – ровесник дядьки. И у него пятеро детей. Все, между прочим, с высшим образованием. И внуки. Ну и что? Ни-че-го! Кроме того, что во времени продолжился из двух – худший. Мысли походили, походили и вернулись к чистому листу бумаги. «Ну что, стыдливые, не нашли концов? – со злостью подумал Олег.– Не там бродите… При чем тут дядька и пионерская вожатая с натуральной косой?.. Тоже мне ассоциации! Лишь бы делом не заниматься».
Но ни нужных слов, ни толковых мыслей не было. Вялые строки катились по листу бумаги, чернили ее, они даже делали вид, что что-то значат, но, по сути, были пустотой. И Олег злился. Неужели это оттого, что он лично оскорблен «телегой», неужели он до сих пор не застраховал себя от таких нападений, ведь не в первый и не в последний раз? И все-таки гнев поднимался к горлу. Внезапно Олег подумал о том, что начать материал надо с того, что у председателя массивное кольцо с печаткой. Оно, видимо, мало ему, но снять его трудно, и председатель все время вертит кольцо на пальце,– то ли пробует снять его, то ли привычка такая,– и каждый раз повторяет одни и те же слова: «Вот чертова мода. Кто это их придумал носить? Скоро нос дырявить начнем…» Но Олег тут же отказался от этого начала. Это годилось в рассказ, если когда-нибудь на него останется время, а так кольцо это приобретало смысл только в своем денежном выражении. Ведь стоило оно недешево, и купил его председатель у попа. Поп любил старину, золотишко, меха, но это была уже другая тема, никак она с председателем не пересекалась. Вот разве только… Но кольцо председатель носит на левой руке, а Костю Пришвина он ударил правой.
– Тебя к телефону! – крикнули из комнаты. Стараясь не смотреть на исписанные страницы – все не то! не то! – Олег, не садясь за стол, а стараясь оттянуть трубку до предела, раздраженно отозвался.
– Это я,– услышал он голос Аси.– Приветствую тебя со своего рабочего места.
– А яблоки? – удивился Олег.
_ Не помрешь,– засмеялась Ася.– Я начистила ведро картошки. Обойдешься.– И добавила другим тоном: – Неловко иначе.
– Понял. Ну как тебя встретили?
– Без оваций. Я ведь человек со стороны. Модная формулировка…
– Не тушуйся. Дамы тебя еще по гороскопу не проверяли, кто ты и что от тебя можно ожидать?
– А что, будут?
– Нашу женскую половину сейчас ничего не стоит переделать в академию оккультных наук. Машинистки не успевают перепечатывать разнообразные материалы с того света… Скоро сама все увидишь…
– Забавно…
– Главное, выясни, кто ты из зодиаков – телец или стрелец. От этого и танцуй по правилам.
– А ты кто?
– Забыл. Но что-то безобразное. К Марише поедем вместе?
– Я поэтому и звоню. Зайди за мной около семи.
– Ладно, зайду.
Олег положил трубку, собрал исписанные листы и бросил в корзину. «Начнем сначала,– сказал он про себя.– Пойдем по новой».
– Не идет? – спросил Валерий Осипов, коллега по отделу.– Может, плюнешь сегодня? Хочешь, я тебе для настроения пару шикарных писем подброшу?
– Сгинь! – тихо сказал Олег.
– Понял, старик! – И Осипов уткнулся в письма.
«Хороший парень,– подумал Олег.– И Аська хорошая девка. И Мариша приехала. Хорошо, что мы тут все вместе. Надо начать встречаться. А то мы, как рыбы, в редакционном аквариуме сдохнем. Ну, сволочь с печаткой, иди-ка сюда… Ну расскажи мне, Расскажи, какой ты и как ты дошел до жизни такой?»
И кудреватые буквы побежали по чистой странице.
***
– Где же ты пропадала? – кричала матери Мариша, когда Полина наконец добралась до дверей ее новой квартиры.
– Я же тебе говорила, что Сене надо купить шерстяную рубашку, он после плеврита слабый… Вот я и пошла искать. А там давали – посмотри, Маша,– вот эти пончи… Я же чуяла, что Светке такое хотелось…
– Красивая расцветка. Как раз для Светки. Раздевайся и попей чаю. Или кофе? У меня растворимый.
– Я тебе такое, Мариша, скажу,– певучим своим говорком протянула Полина, снимая ботики,– ни за что не поверишь. Я б сама, если б мне такое предсказали, в очи бы плюнула. А тут – на тебе. Я свого первого чоловика бачила.
Когда Полина взволнована, она всегда переходит на смесь украинского с русским. Мариша знала это с детства. И сейчас она с любопытством посмотрела на мать.
– Вин биля мене проихав… На машини… Такый надутый, як индюк… Я йому хотила в виконце постукать, та подумала: на биса ты мэни сдався?
– А он тебя видел? – Мариша помешала сахар в чашке кофе.
– Морду не повернув… Если не слепой, значит, бачив. Я же рядом стояла… Ноги биля колеса…
– Пей,– сказала Мариша.– И успокойся…
– А чего мне успокаиваться? – Полина засмеялась.– Я просто удивляюсь, что так получилось… Это ж сколько я его не видела? Больше тридцати лет. Не знала, живой он или нет, На фронте ведь могли убить…
Полина не сказала, что единственная мысль, которая всю жизнь тревожила ее, была связана с войной, с фронтом. Ей казалось, что брошенный ею Василий мог во время войны с горя не поберечься и погибнуть по глупости из-за нее, из-за Полины. Никому никогда она не говорила об этом, потому что разве об этом скажешь? Начнешь говорить, и получится, что ты о себе очень много воображаешь. Поэтому сейчас она испытала глубокое внутреннее облегчение, установив, что Василий жив и что живет он, судя по машине и каракулевому пирожку, хорошо. Значит, тогда, до войны, ничего плохого не случилось. И она с нежностью посмотрела на Маришу. Вон какая умная и красивая выросла дочка. Это ничего, что она так всю жизнь и называет ее Полей, и брат ее родной Сеня так же, она их не заставляла, а относятся они к ней – лучше не бывает.
– Ты, Поля, у нас загадочная,– сказала Мариша.– Я чем старше становлюсь, тем больше тебе удивляюсь.
– Вот еще новости,– засмеялась Полина.– Поудивлялась бы чему другому.
– Ты ведь отца не любила, когда к нам пришла?
– Что ты понимаешь? Вин з вамы залышився, ридных никого…
– А тебе двадцать лет, ты молодая, красивая, только что по своей воле замуж вышла… Твой поступок, Поля, прекрасен и непонятен… Поверь мне…
– Тю на тебя! – засмущалась Полина.– Скажешь же! Я и не раздумывала…
– В том-то все и дело… Я хорошо помню, как это было. Ты ж к нам пришла, а Сенька бросал в тебя кубики. Ты лицо закрываешь и идешь, идешь…
***
… Полина зажмурилась. Сенька, дурачок, целился тогда прямо в глаза. А Петр стоял молчал. И правильно. Ведь она сама все решила. Господи, ну почему она сама всегда за мужиков все решает!.. Когда у Петра жена погибла, попав под машину, Полину из конторы послали к нему домой, чтоб помочь. Ну она и пошла.
И помнит все, как сейчас. На улице была «мыгычка». Дождь не дождь, а так, мелким-мелким ситом просеянный мокрый колючий ветер. И болталось это серое сито над поселком уже который день, придавив к расхлюпанной земле черную шахтную пыль. А «мыгычкой», может, потому называли такую погоду, что в эти дни и рта на улице не откроешь, мыгыкаешь только, если о чем-нибудь спросят. Вот ее и спрашивали тогда: куда это она идет, если ее дом совсем в другой стороне? И она мыгыкала и кивала на итээровские дома, туда, мол, иду. Она поднялась по приступочкам и постучала в грубо окрашенную дверь. И сразу открыли. Она потом все переживала, как же это так дите ее не спросило, кто стучит? Открыл хлопчик, а сам стал в сторонку – заходи, мол, и бери что хочешь. Полина ничего мальчику не сказала, чего его пугать, лучше с отцом поговорить, вошла и тут же во все влюбилась. Мариша говорит: ты ведь отца не любила. Что она понимает, дурочка, хоть и у самой уже дочка? Вроде любовь знает одну дорогу и только по ней может прийти. Глупости! Никогда не знаешь, где это тебя подстережет. Вот она ведь была уже опытная женщина – муж-то у нее был ведь, что еще нужно бабе знать,– и сюда шла за детьми присмотреть, кой-чего сготовить, а оказалось – пришла за судьбой? За долей, как говорила ее бабуся.
Книжки здесь стояли по стенкам. Как в библиотеке. Полина аж ахнула. Читать она любила больше всего на свете, читала все подряд. Когда приходила в шахтную библиотеку, у нее в горле ком стоял от предчувствия чего-то необыкновенного. Ей хотелось плакать, когда она смотрела на портрет Пушкина. Такой он красивый, такой умный, гордый. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Это ей, Полине, здравствуй, а дальше так грустно, с такой жалью: «Не я увижу твой могучий поздний возраст…» Всегда у Полины навертывались на глаза слезы, когда она читала эти слова на библиотечном плакате. Не он увидит… Почему это хорошие люди так мало живут? И в доме инженера тоже был портрет, только не Пушкина – Чехова. Полина узнала. «В человеке должно быть все прекрасно…» Это тоже висело в библиотеке. Она пошла прямо к книгам. Наклонив голову к плечу, стала читать корешки. Радовалась, когда узнавала знакомые фамилии: Мопассан «Милый друг». Три месяца стояла в библиотеке в очереди, пока дождалась, но книга ей не понравилась. Как-то неподробно, галопом написано. Столько всего не сказано по одному случаю, а уж читай про другое. Петр уже потом очень смеялся: «Что же ты хотела еще узнать?» – «А вот это!» И Полина начинала рассказывать. «Вот видишь,– говорил Петр,– ты сама все знаешь».– «Но это же я предполагаю! – сердилась Полина.– Этого ж не написано! А я люблю, чтоб и как ели, и как были одеты, и о чем думали сначала и что думали потом…» Такая она была дурная в тот день, когда, наклонив голову, как птица, читала корешки инженеровых книг, а на нее внимательно смотрели две пары глаз – мальчишечка, тот, что дверь открыл и не спросил кому, и девчоночка, годочков двух, толстощекая да румяная. А потом глазом наткнулась на фотографию в черненьком беретике, надвинутом на левую бровь.
– Это мама,– сказала девочка.
– Да, да,– растерялась Полина.– Чего же это я стою? – И, подхватив девочку на руки, помчалась на кухню.– Я ж за делом пришла, за делом.– Она громыхала кастрюлями, что-то мыла, что-то чистила и вдруг подумала: вот так бы здесь и жить. Возле этих детей, возле книг. Петра она знала плохо, только то, что слышала о нем в конторе. Из Москвы, прислан на понижение, вроде в ссылку. Участок ему дали плохой, но он там что-то помудрил, и сейчас у него все время перевыполнение. И не матерится. Это удивительно, потому что кто же в шахте не матерится? Полинин дядька Кузьма, старый забойщик, объяснял ей, что эти черные слова, тем более если уметь их произнести, здорово очищают горло от пыли. Он так и говорил: «Тут, Поля, дело такое: не матюгнешься – задохнешься. А так – ё-моё – и вся грязнота из бронхей уходит. Ты бронхеи на картинке видела? Зря, зря… Посмотри… Они все равно как дерево… И надо его встряхивать, чтоб не пылилось… Вот рабочий человек и делает это посредством мата… Может, потом что и придумают для чистки бронхей, но это потом, опосля строительства базы социализма…»
Начальник участка Петр Алексеевич Климов не матерился; может, именно поэтому все время сухо и отрывисто откашливается? Тот же дядька Кузьма говорил: «Ты, Поля, потянулась за культурностью. Это тебя мать испортила. Посадила тебя в контору, к чернилу ближе… Ты, конечно, как хочешь… У нас всякая работа почетна, только я тебе скажу – для здоровья это хуже. Я понимаю так. Когда человек работает мозгой, он все соки организма на это тратит. Он и у сердца забирает силы, и у легкого, и у печенки-селезенки. Мозг, злодей, крепчает, а все остальное, как говорится, корова языком слизывает. У нас большая была семья. Кроме меня и твоей матери еще девятеро детей. И только один чахоткой заболел, и кто он был, по-твоему? Учитель! Старший наш братан. Помер. В двадцать три годочка. И твой инженер тоже кашляет. Очень сумнительно кашляет. Я так понимаю, бронхеи у него от пыли задубелые. Ты его пои горячим молоком с медом и столетником. И скажи ему по-свойски – пускай матюкается. Ты ему все объясни, а то ведь в книжках про это не пишут, это только народ знает… А народ, Поля,– не думай! – не дурак. Он и без образования кумекает кое-что».
Кузьмы уже нет. Умер старик, когда провожали девчат и хлопцев на целинные земли. Очень ему не нравилась вся эта затея. «Да Украина весь земной шар хлебом накормит, если не трепаться, а работать по-шахтерски… На кой ляд нам целина?.. Це-ли-на. Слово чего обозначает? Ни-че-го… Все равно что пус-ты-ня…» Кузьма был стар. И не его ума это было дело. Зато говорили о нем потом красиво: «Умер Кузьма на нервной почве». Но это было потом, потом…
А сначала… Сначала она натушила капусты с салом и сварила гарбузную кашу с рисом. Все поставила в духовку и пошла вытирать пыль. Мариша за ней хвостиком. Нет, не Мариша, Маша. Полина сразу не разобрала, она вся была тогда не в себе, все голову к плечу опускала, книжки разглядывала. Вот ей и послышалось не Маша, а Мариша. Девочка вставляла между слогами лишние звуки. Она и стала ее так называть.
«Так ты Ма-и-ша, Ма-и-ша! Мариша, что ли? Ну идем, Мариша, пыль снимем. А то книжки пыль не любят… Они тоже дышать хотят…»
– Я знаю,– важно сказал Сеня.– Как люди.
– Правильно,– обрадовалась Полина и полезла вытирать полки.
Ах ты, господи, да сколько же здесь было сокровищ! И тут в первый раз в жизни она пожалела, что бросила школу. Выучилась бы на библиотекаршу и жила бы до самой смерти при книгах. И ничего не надо. Ничего? Ой, врунья ты, Полина! Врунья! Вот тогда и вспомнился Вася, но было это воспоминание стыдным. «Чего ж я стыжусь? – удивилась Полина.– Он мне муж». А стыд не проходил, она даже вспотела от сковывающей ее неловкости и тихонечко застонала – чего это с ней? Ведь все по закону? У них раньше времени ничего не было, все по правилам. А стыд не проходил…
«Да что я? Своровала у кого что? – не понимала себя Полина.– Все же как положено».
А как оно в жизни положено? И кем это «положено»? Вот и неизвестно. Потому что пришел с работы Петр Алексеевич, удивился Полине и пятнадцать раз (а может, больше?) сказал спасибо.
– Вы не спасибайте,– смущалась Полина,– а садитесь с детями есть.
– И вы с нами,– сказал Петр Алексеевич.– Разделите ужин…
– А что его делить? – затараторила Полина.– Я много наготовила. Чтоб и на завтра.
– Откушайте с нами…– Вежливый он был такой, что просто невозможно отказать. И она села за их стол и вдруг почувствовала себя счастливой оттого, что дети с аппетитом едят, да и он тоже, только ему, видать, вроде неудобно есть левой рукой. И Полина, чтоб проверить, тоже переложила вилку в левую. Медленно, от непривычки подносила ко рту желтые кусочки сала. «Как в кино,– представилось ей.– И хорошо-то как».
Другая бы долго думала. И ведь было над чем. А она уже через неделю, ничтоже сумняшеся, сказала Петру Алексеевичу:
– Нет мне покоя. Я у вас буду жить. А так я ночи не сплю, все думаю, не угорели ли? Вы ж городские, печку топить не можете.
Сказал он ей что-нибудь на это, она теперь не помнит. Или нет? Наверное, нет. Но все равно она бы его слушать не стала. А когда пришла с вещами, Сеня, дурачок, стал кидать в нее кубики. Пока просто ходила – ничего, а пришла с сундучком – обиделся за мать. И ведь пришла домработницей, ни про что другое не думала, а хлопец не поверил. А вскоре побежала в загс к подружке. «Я тебе тогда «Красную Москву» Дарила, а сейчас вот тебе пудреница (из ракушек, крымская, а на стеклышке дерево-стрелочка, кипарис называется, три волнистых линии – море, и белое пятнышко– парус), разведи ты меня». И послала Васе бумажку. Писала и письмо, но порвала. Хотела выразить вот что: извини, Вася, я ошиблась, мне сейчас чужих детей надо ставить на ноги, а главное – мне о тебе вспоминать почему-то стыдно. Сама не пойму: тогда на меня помрачение нашло или сейчас? Вот из-за этого стыда и не послала. Жалко было Васю. Он-то не виноват.
Как уехала из дому к Петру Алексеевичу, то и своих бывших свекров почти не видела. Мать говорила – пошумели. Но так, больше от оскорбления, чем от потери. Ведь это от матери Васи Полина узнала музыкальное такое слово «мезальянс». Говорила та это слово, когда Полина приходила к ним ранней весной мыть окна. Значит, что разошлись, это хорошо? Так нет же, плохо! Вот если б образованный Вася бросил Полину, было бы, по их разумению, правильно. А то, что Полина сама строила, сама и ломала, было и возмутительно, и по-хамски, и черт знает еще как! Свекор разыскал ее в конторе и дрянно обозвал. («Бронхеи очистил»,– как сказал бы Кузьма.) Полина тогда взяла папку – и со всего маху ударила его по щеке. И на следующий день ее уволили. Петр Алексеевич возмутился тогда, хотел идти к начальнику шахты, Полина
отговорила.
– Не надо! Не ходите! Детям лучше будет, если я
буду дома?
– Детям? При чем тут дети! Поля, я вас убедительно прошу не ломать свою жизнь из-за моих детей. 5-не могу принять такой жертвы. Считаю ее бессмысленной. Вам надо работать, учиться…
– Я буду! Буду! – успокаивала его Полина. Та вот все и было тогда…
– Дай бог, дочка, тебе такого мужа, как твой отец! Дай бог! Я ведь счастливая, Мариша, самая счастливая.
– Сейчас таких нет. Папа у нас не от мира се: Знаешь, с такими сейчас счастья не найдешь. Я просто на минуточку себе представила: кого-то из моих знакомых усылают из Москвы… в глушь, от театров, от музеев, от магазинов московских…
– Ну и что?
– Ужас! Я уже не говорю о том, что моя незна! мая родная мама бросает Консерваторию, едет за ни!« По нынешнему времени – это чудо, небывальщина. А потом возникаешь ты. Папино счастье…
– И он мое, Мариша, и он мое счастье…
– Вам надо было нарожать кучу детей, Поля…
– Дурочка! А война? А голод после войны? Он знаешь какой с фронта пришел? Весь дергался.
– Помню…
– Ну вот…
– На Светке это не отразилось.
– Господь с тобой!
– Светка у нас, Поля, не из костей и мяса, она у нас из твердых сплавов.
– Характер такой, Мариша. Папка и хотел, чтоб она была сильная. И правильно. Хорошо ведь, когда человек знает, что ему надо… Вот ты, например…
– Полечка, золотко! Меня ты не трогай. Я тоже знаю, чего хочу, только это трудно заметить. Мои цели маленькие, простенькие… Вот я перебралась в Москву. Потом я, наверное, выйду замуж…
– Обязательно выйдешь!
– А потом… Потом, Поля, что будет потом, ты не знаешь?
– А ты роди…
– Может, рожу, может, не рожу… Но у меня нет далеких перспектив. У меня только ближние. Сегодня, например, я хочу, чтоб было всем весело. Я вообще хочу, чтобы у меня в доме всегда были люди. Чтоб с вокзала, откуда бы ни приезжали, шли ко мне. Знаешь, за что я ненавижу москвичей? За этот их постоянный стон: надоели приезжие!
– Ой, Мариша, их же понять можно. Ты ж посмотри, сколько народу в магазинах. И все периферия. Ее же где-то положить спать надо!
– Пускай спят у меня. Я буду рада. Ведь может же быть, Поля, так, что у человека нет другого таланта, как только бездомным постель стелить?
– Это у тебя-то нет таланта? Ты такая у нас умная!
– Кто это распространяет про меня нелепые слухи?
– Ой, Мариша, ты меня пугаешь!
– Учись у своей младшей дочери никогда ничего не бояться.
– Слава богу, ей не было еще в ее жизни чего бояться… в сорок девятом году рожденная.
– А я?
– Вы с Сеней слабые, Войну пережили детками…
– Сенька меня осуждает?
– Та за что?
– Это ж его любимая тема… Ложные престижные ценности… Москву наводнили бездарности, обладающие пробивной силой. Интеллигенция потеряла свои устои. Он у нас злой, наш Семен.
– Да ты что, Мариша… Он добрый. И тебя он любит. И знаешь, как будет рад, если ты тут счастье свое найдешь.
– Найду, найду, Поля! У меня тут все получается. Наверное, я из тех, у кого она есть, эта самая пробивная сила…
– И чего на себя человек наговаривает!
– Полечка! Я же себя хвалю. Пробивная сила – это прекрасно. Нынче люди-танки в моде. Прутся такие на широких гусеницах, земля трещит.
– Во все времена, Мариша, такие были… Вот мой
бывший свекор… Рабочих с поверхности снимал, чтоб
дом ему выложили. И стоит себе, смотрит на них, как чурка с глазами. Не стыдно! |
– Поля! В порядке бреда. Осталась бы ты со своим Василием, ездила б сейчас в машине. Была бы жена ответственного.
Полина ничего не ответила. Пошла к раковине мыть посуду.
– Молчишь? – Мариша прижалась к ее спине.
–Ты права, Поля. Человеку только человек нужен. И музеями, театрами да теплым сортиром его не заменишь. И даже машиной. А наш папка лучше всех. И ты тоже.
– Ну вот и похвалились,– сказала Полина, ставя в сушилку кофейную чашечку.– Ты скажи, что тебе сделать? Хочешь, накручу домашних котлет? Я у тебя видела и перчик, и чесночок… А лук я теперь в фарш пережариваю, гораздо лучше получается, котлеты нежнее.
«Шестидесятник» Вовочка, ныне редактор газет! Владимир Царев, сел в машину, по обыкновению не поздоровавшись с шофером. Узкий восточный глаз
Умара полоснул по нему из смотрового зеркальца. Царев про себя улыбнулся. Не любит его Умар, все время сравнивает с предшественником («Во хозяин! Во хозяин! Золото – не человек! Алмаз!»). Сравнивает и распаляется от сравнения. Царев знал кратчайшее расстояние к сердцу Умара и, в сущности, мог его преодолеть. В любой момент мог, но не хотел. Отношение к шоферу было звеном в строго продуманной цепи его отношений к людям вообще, и измени он одно, придется менять другое и третье. А зачем? То, как он относится к людям, выверено, продумано, из теории перешло в практику, никогда пока не подводило, так что не дождется Умар, чтоб Царев сел не сзади, а рядом и. первым делом спросил, как здоровье казанской столетней Умаровой бабушки. И предшественника Царева, надо полагать, бабушка не волновала. Но тот играл в демократа. Это был его стиль – быть любимцем народа. Неконструктивный стиль, если не сказать больше. Быть любимцем накладно и для дела, и для самого себя. И бить на это может человек или слабый, или не очень умный. Он, Царев, и сильный, и умный. И если еще раз Умар в сердцах так вот затормозит, надо будет его заменить человеком менее эмоциональным и менее любящим своих престарелых родственников. От резкой остановки Царев чуть не уронил неуклюжий сверток, который держал на коленях. Это был подарок Марише. Грузинская чеканка, авторская штука, красивая и дорогая. Он полагается на вкус Ирины, он у нее безошибочный. Теплое чувство к жене приятно заполнило сердце. Уже скоро двадцать лет, как он гордится женой. Как она искала эту чеканку, как упаковывала ее, как сама отказалась ехать на новоселье, как подставила ему для поцелуя гладкий висок – все было и просто, и умно. Удивительно, как он угадал ее двадцать лет назад как жену. И не ошибся. Злые языки говорили, Что он женился на дочери министра. Забыли небось, что министр через полтора года стал пенсионером, да еще и без особых привилегий: неудачником был этот самый, по расчету выбранный родственник. А они с Ириной продолжали удивляться совершенству своего союза, даже когда многое было не так, как хотелось. У Ирины практически нет недостатков. Даже в ее некрасивости есть обаяние. На нее обращают внимание и теперь, когда ей уже сорок с хвостиком. Тут все дело в индивидуальности человека. Она или есть, или ее нет. Это больше, чем красота. Даже такая, как Маришина. Давно, давно, когда он еще был пятикурсником, он высмотрел среди вновь поступивших глазастую эту казачку. На нее ходили смотреть как на достопримечательность. Потрясающая девочка была. Для первой обложки иллюстрированного журнала. И без этой присущей всем красоткам стервозности. Не ломалась, не кривлялась, носила свое личико скромненько и была любима не только мужской половиной факультета, что естественно, а и женской, что, как правило, редкость. Был момент, ему одному известный, когда подумалось о том, как приятно иметь вот такую обаятельную «первополосную» жену. И он стал заглядывать к ней в общежитие со смутно осознанной целью. Она жила в комнате со второкурсницей Асей, которую он хорошо запомнил по хору, в котором они оба тогда пели. Она в концертах стояла впереди него, и однажды, когда они выступали на каком-то ответственном вечере, а он не знал слов кантаты, пришлось листок со словами пришпиливать к Асиному затылку. Это было не просто, потому что волосы у Аси прямые и тонкие, и заколка скользила, пока кто-то не одолжил ему значок перворазрядника по боксу. При помощи этих двух механизмов листок удалось закрепить. Об этом они вспоминали тогда в общежитии, когда он прикатил к Марише проверять свою неожиданно возникшую мысль. Мысль так и не проверил, а потом появилась Ирина, и все прояснилось. Осталось только странное ощущение благодарности Марише за то, что она в этом неизвестном ей поединке с неизвестной ей женщиной не была ни агрессивной, ни настойчивой. Ведь ей, с ее внешностью, стоило только чуть-чуть… Он-то это знал! Сознавал! В общем, как теперь говорят, победила дружба. Все время, сколько училась Мариша, у них сохранялись добрые отношения. И Ирина к ней относилась хорошо, правда – и в этом опять же проявлялся ее такт – предпочитала не часто встречаться. А он продолжал бывать у них в общежитии, уже работая. И однажды даже брал интервью по случаю запуска первого спутника у мачехи Мариши. Нужно было срочно в номер беседу с рядовой советской
женщиной, а Полина как раз гостила у падчерицы. Вот он ее и спрашивал, что она думает по поводу этого выдающегося события. «Лишь бы войны не было»,– сказала она, и они все очень смеялись. «Чего вы смеетесь, дурачки! – не обиделась Полина.– Я под Стокгольмским воззванием три раза подписалась. И считаю, что правильно».
Потом он узнал, как она ушла от молодого мужа к вдовцу с двумя детьми и как дети поначалу не принимали ее, а потом полюбили как родную. Он тогда рассказал эту историю знакомому киносценаристу. Тот скривился. «Ну и где тут кино? Нет, старик, конфликта, драмы… Вот если бы в результате ее так называемого благородного порыва выросли тем не менее дети-сволочи. Чувствуешь бомбу? А так… Кубики… А потом все хорошо? Благолепие?» Царев говорил: «Нет, тут что-то есть. Ну, посмотри хотя бы покинутого молодого мужа…» – «Ничего не вижу,– сказал сценарист.– Ни-че-го. Он разозлился и женился снова. Элементарно. У тебя, Владимир, нет киновидения. Кино – это бомба… Кровь, трупы… Самый киношный автор – Шекспир. Самый неподдающийся – Чехов… Разговоры, проходы туда-сюда. Это не смотрится». Кстати, потом Царев видел его фильмы. Пресные, тягучие, тоскливые. Никто даже кубиками не кидался. Что ж, люди меняются, а может, и не меняются, просто со временем проявляются такими, какими они и должны быть. Соответственно заложенным генам. Вот он, Царев, всегда знал, чего хочет. И принципы не менял. Надо было поработать мальчиком на побегушках в посольстве – поработал. Великолепная языковая практика плюс материалы оттуда, написанные наблюдательным человеком. Во всяком случае, вернулся в редакцию уже с именем. Бывший его зав Леша Крупеня похлопал по плечу и сказал: «Перо держишь… Слов много знаешь…» – «Английских и испанских»,– засмеялся Царев. «ц русских. Но ты их экономь. Будет лучше». Понял. Принял к сведению. Сейчас посмотреть – в тех его Репортажах действительно никакой акварели, никаких полутонов.
Потом Крупеня вообще этот его заграничный опыт и в грош не поставит. «Я,– скажет,– отдам двадцать загранкорреспондентов за одного районного газетчика, который торчит в поле как проклятый и наживает гипертонию в изнурительной борьбе за какую-нибудь паршивую силосную яму». Они будут спорить. Царев ему: заграница тем и хороша, что дает необходимый кругозор. «Конечно, силосную яму не видно, но зато видно что-то другое…» – «Расстояние оно и есть расстояние,– бубнил Крупеня.– Это картину «Явление Христа» хорошо смотреть издали, а у нас работа тонкая, ювелирная… Нам бы еще очки, да посильнее, и – носом, носом…»
Наверное, тогда и началось их расхождение. Причем Царев тысячу раз объяснял Крупене, что ничего не имеет против того, чтобы «носом, носом», но тот гнул свое: на словах-то ты согласен, но поехал-то за границу, а не в районку…
Царев вздохнул. Надо будет устроить Крупене проводы по самому высшему классу. Это справедливо. Крепкий он, надежный мужик, а что темноватый, так не вина это, а беда. Время учебы у таких, как он, забрали бои, а потом пришлось догонять на бегу. Рано или поздно это должно было сказаться. Крупеня умница, он это понимает, хотя лежит сейчас промеж ними что-то… Будь это простая нормальная зависть к тому, что Царев его обогнал, можно было бы понять, но ведь нет же… Крупеня не простой завистник, но он мешает сейчас Цареву своим потаенным, невыраженным протестом в серьезных делах, хотя прав он, Царев. И это не его субъективная оценка, это несоответствие времени, дню, новым веяниям… Вот где тебе, Леша, не хватает кругозорчика…
Умар громко и гневно сопит. Думает небось: едем на самый край Москвы, а начальник – ни одного слова. Пусть даже не о казанской бабушке, а просто хотя бы: «Как твой, Умар, холецистит?» Нет. Не будет этого вопроса, Умар, не будет. А возить меня будешь именно ты, потому что, несмотря на нрав, ты классный шофер. А с Крупеней придется расстаться, потому что хоть он и хороший мужик, но работник по сегодняшнему счету плохой. Мы все проверяемся в деле. Другой лакмусовой бумажки не было, нет и не будет. Если б кто знал, сколько прежних приятелей вламывалось к нему в кабинет с тех пор, как он стал главным. С тем когда-то ел из одного котелка, с тем когда-то пил, у того – ночевал… Ни одного он не пригрел на этом основании. Входили гоголем, уходили общипанные, и плевать, что потом о нем говорили. Он соберет в своей газете самых исполнительных, самых пробивных ребят, он их научит делать газету так, как он это понимает. Сегодняшнее торжество – это уже совсем другая история, но ему будет приятно увидеть старых друзей и ту же Асю. Накануне Мариша уговорила его отдать Асю ей: столько лет, столько зим и так далее… Он согласился, хотя ему этого не хотелось, он не любил поблажек во имя каких-то личных отношений. Но Ася вышла на работу. Он ее узнал сразу по прямым ниспадающим волосам, на которых по-прежнему не держатся заколки. Он записал ей мысленно плюс в активе не только за приход, но и за то, что не полезла целоваться, а вела себя так, будто встретились в первый раз. Правильно! В нынешнем качестве – в первый. И давайте пение в хоре и кантату со словами на затылке не считать. Ася не считала, и он был ей за это благодарен. Вот сейчас они встретятся у Мариши, и тогда другое дело, тут можно вспомнить все, что было… Кто там еще будет? Ну, Олег. Да, еще Ченчикова. Вот тоже женщина с норовом. Умнющая баба, лет на пять раньше его кончила институт. Цены ей нет как работнику. Вот и приходится терпеть ее фокусы. Да, будет еще Полина, трижды подписавшая Стокгольмское воззвание, будет Маришина сестра, которую он никогда не видел. Да, еще старый профессор Цейтлин,– через его литературоведческий кружок они прошли все в разное время. Царев уже тогда знал, что ему никогда в жизни не пригодится знание особенностей онегинской строфы, но в кружок ходил. Это было признаком хорошего тона…
Напрасно, конечно, Мариша собирает у себя сегодня Разный люд, имевший отношение к ее переезду, прописке. Приехала ведь она в Москву на эдаком фальшивом рыдване – тут и фиктивный брак, и какой-то сложный обмен, и какая-то непонятная работа. Все ненастоящее, кроме нее самой. А она – королева на этом металлоломе, мягко говоря, разнохарактерных обстоятельств.
Машина остановилась. Умар сидит напыжившись. Окна у Мариши празднично освещены. Ирина сказала, чтобы он сам повесил чеканку, при нынешних стенках это проблема, женщине не справиться. Даже положила в портфель электрическую дрель. Предстоящее сверление стены почему-то приятно взволновало Царева. И умерило раздражение, какое вызывал в нем колючий, обиженный Умаровый взгляд.
Когда все ушли из комнаты, в которой Ася провела свой первый московский рабочий день, она подставила маленькое зеркальце к телефонному справочнику и достала из сумочки косметику. Очень жалко выглядели эти ее причиндалы. Когда уходили отдельские девицы, она обратила внимание на то, чем и как они себя преображали. «Надо будет научиться»,– подумалось ей. Раз-раз – и очи загадочные, губы зовущие, щеки свежие и волосы струятся душистым холеным потоком. Ася изо всех сил сдавила копеечную металлическую пудреницу – это было необходимо: пудреница раскрывалась только после сильного сжатия, и – задумалась. День у нее получился длинный-предлинный. Сейчас бы не в гости, а домой, принять душ, полежать, а потом – посидеть с блокнотом. Но вот-вот зайдет Олег, и они пойдут к Марише есть ту самую картошку, которую она утром начистила. И будут они ее есть вместе с Вовочкой Царевым. В общем, надо признаться, что в этом длинном, перегруженном новыми людьми дне встреча с главным редактором в коридоре была самой потрясающей. Они шли навстречу друг другу, и Ася до сих благословляет свою интуицию, которая заставила ее притормозить шаг и не броситься навстречу Вовочке. «Наверное, издали,– подумала Ася,– я была похожа на нетерпеливую лошадь, которая сучит копытами, готовая фыркнуть и припасть к груди…» Образ этой припадающей к груди лошади даже развеселил ее. «Надо будет рассказать Марише». И она продолжала размышлять об этой встрече, о том, как она не побежала, а подошла спокойно и ровненько, как еще раз ее благословенная интуиция сомкнула ей губы, готовые расплыться в улыбке и произнести что-нибудь вроде: «Вовочка, золотце, это я!» Вместо этого улыбка была сформирована вполне светская и произнесено было вежливое «здравствуйте», в ответ на которое она прочитала в глазах Царева явное одобрение. Она даже видела, как истаяло в нем то напряжение, которое далеко, еще в самом конце коридора, возникло, чтобы противодействовать намерению старой знакомой повиснуть на нем, лепеча нечто из их студенческого давнего прошлого. Поздоровавшись, они прошли каждый в свою сторону, и Ася поставила себе «пять» за поведение. Глупая Мариша, что она понимает? Не желает брать в расчет время, которое лепит людей сообразно с их природой. Сожаления не было. Вовочка не был другом, чтоб глотать слезы по поводу утраты в их отношениях теплоты. Здесь был не тот случай. Царева следовало принимать таким, каким она увидела его сегодня. Несколько удивило Асю другое – не было сказано ни слова по поводу ее будущей работы. Правда, с ней наспех поговорил об этом ответственный секретарь, но приглашал-то ведь ее все-таки Царев. Секретарь же был сух и требователен:
– В отделе завал писем. Придет ревизия – будет большой шмон. Разгребайте скорее, иначе сгорите синим пламенем. Всем на все наплевать, все теперь умники… Все хочут быть художниками слова, никто не пишет информаций в десять строк. Если у вас такие же величественные планы – я вам враг… Меня тошнит от непризнанных дарований… Мне нужны просто газетчики… Ваш материал про бардак в сельских отделах культуры – стоящий… Но мелковат… Хотелось бы отстегать за безобразия кого-нибудь покрупнее. Очень хотелось бы… Накидаете план – покажите. Посоветуйтесь с Меликянцем. Совершеннейший бездельник и плут, но здорово фантазирует по части прожектов… Поговорите с ним раз… Два уже не надо. Заговорит и запутает… А главное – будет потом мешать работать. Да! Старайтесь приходить на работу вовремя. Извините, больше у меня ни минуты… Вживайтесь в образ… Помните Брехта? «Выжили сильные, а слабых кусают собаки». Как вы к нему относитесь? Я его ставлю выше всех на три головы… Недоумение на лице прощаю для первого знакомства… Все!
Потом Ася вытирала стол старыми газетами, выбрасывала из ящиков мусор. Полезла в глубину тумбы и нашла вчетверо согнутый конверт. На всякий случай посмотрела, что в нем. Развернула бумажку и прочла: «Ну и чего ты тут ищешь? Истину? Так она тебе не нужна». Какой-то редакционный шутник. Показала своим соседкам по комнате Кале и Оле. Они взяли бумажку и пошли по редакции выяснять, чей это почерк. Принесли информацию. Обретался в газете давным-давно, то ли пять, то ли десять лет назад, некий попивающий журналист, он же борец за повсеместную справедливость. Это его рука и его стиль. Любил подсовывать людям в столы, в карманы, в машины выраженное в лапидарной письменной форме свое отношение к ним. Его уволили, когда тогдашний редактор обнаружил в пакете с чистым бельем – редактор регулярно посещал Сандуны – бумагу со знакомым почерком: «Считаешь себя отмытым добела? Чушь! Вернись и утопись в бассейне». Горе было в том, что при чтении послания были свидетели…
Ася подумала: кому предназначалась записка, которую нашла она? Кто был тот некто, которому не нужна истина? И что имел в виду автор записки? Жалел ли своего адресата, клеймил ли, побуждал ли к чему-то? И уж коли нашла записку она, пусть будет она побуждением. Для хорошей работы, хороших мыслей, побуждением к тому, чтоб истина была всегда с ней. Ася вздохнула и закрыла глаза. Длинный, длинный день… Девочка в гостинице в бигуди и та красавица, которая, проплыв мимо, почему-то разозлила Олега… Почти ведро начищенной картошки… Царев, оценивший ее сдержанность. Любите ли вы Брехта? Записка изгнанного алкоголика. Каля и Оля и запах их нежнейших духов…
Пудреница наконец раскрылась. Она всегда раскрывается после добросовестного усилия. Надо напудриться. И хорошо бы что-то сделать с глазами. У нее ведь есть синий карандаш для век.
– Мать! Сохраняй индивидуальность. На черта тебе синие веки? – это было первое, что сказал
Олег.
– Плохо? – Ася смущенно принялась вытирать глаза.– Я просто почувствовала себя деревенщиной рядом с девицами, которые сидят со мной.
– А ты не гонись за ними. Я Таське категорически запретил издеваться над физиономией.
– Она послушалась?
– Ей некуда деваться. У нее же в школе первоклашки. Их пугать не гуманно.
– Будто они своих матерей не видят.
– Не видят. У нее дети с Трехгорки. Почти все в продленке, пока мамы ткут полотнишко… Ну, как у тебя прошел первый день?
Олег сел напротив за Олин стол и приготовился слушать. Мелькнула нехорошая мысль: от души этот вопрос или чисто формально? Ася посмотрела прямо в лицо Олегу, в его добрые, сочувствующие и рассеянные глаза. Вопрос был искренним, но если она не все скажет, все-таки будет правильно: Олегу не до нее. Достала записку правдоискателя.
– Боря Ищенко – человек мелкой правды,– сказал Олег.– Сто лет пройдет, а следы его потомки будут находить.
– Поясни,– попросила Ася,– чтоб мне знать, как относиться к этому предзнаменованию. Историю с редактором уже знаю.
– Был талантливый парень из военных газетчиков. Пришел в мирскую печать и ничего не понял. Пишет, пишет, громит, кромсает всех и вся, а жизнь идет своим путем… Ну кого-то там сняли, кому-то дали выговор, но в целом мир не пошевелился из-за Бориных опусов. Что естественно и нормально. Боря затосковал, запил, а потом решил, что надо начинать с малого, с частного, стал мелочиться, стал занудой. Там ворота скрипят, здесь гвоздь торчит. Тот не с той женщиной спит, а эта слишком откровенно бюст показывает. И все верно. Он хорошо все подмечал, все видел будто и правильно. Но надоел… А потом эта вздорная идея – морально очистить собственный коллектив. Ват и пошли записки – каждому личное разоблачение. Эта, твоя, видимо, предназначалась Меликянцу…
– Вот как! – воскликнула Ася.– Мне с ним рекомендовано поговорить.
– Не моги! – закричал Олег.– Ни в коем разе Боря и он ненавидели друг друга, считали себя противоположностями, а в сущности, оба превратились в бездельников. Только Меликянц хамства по отношению к начальству никогда не допускал и не допустит потому, что весьма дорожит своим благополучием. Отчего и здравствует. Но тебе он не нужен. Начнет с того, что расскажет о своем прадеде, который один на всем Кавказе правильно варит мамалыгу. Спросит, знаешь ли ты своих предков. Если не знаешь, он оскорбится. Услышишь монолог об утрате корней и стыдливое признание, что он пишет на эту тему статью, Не пишет, говорю сразу. Он давно разучился писать. Потом будут восточные тосты, здравицы, Монтень. Он спросит твое отношение к «Опытам», а у тебя отношения нет, и тебе станет стыдно. Григол покачает головой и начнет врать, что читает Монтеня в подлиннике и с карандашом. Потом покажет тебе притчу, написанную будто бы только что после последней планерки. Притче десять лет, и он ее время от времени освежает и перепечатывает. В ней столько же мудрости, сколько в твоей пудренице, поэтому закрой ее, и пошли. Не хочу больше ни слова про Григола Меликянца. Он долгожитель, а у нас с тобой времени мало.
– Что купим? Водку или шампанское? – спросила Ася, когда они вошли в магазин.
– Ты второе, я первое, а Таська принесет соленых грибов и рыбы…
– Прелесть! Ты знаешь, Мариша первую часть делает а-ля трудные времена – винегрет, черный хлеб, брынза. А чай у нее будет с «Наполеоном».
– «Наполеон» я люблю. Единственные пирожные, которые…
– Глупый! «Наполеон» – это французский коньяк.
– Она что – сдурела? Такие деньги…
– Ничего подобного. Это подарок от маклера, который был счастлив устроить ей квартирный обмен!
– Слушай, а может, и мы купим коньяк? А то будем выглядеть бедными родственниками?
– Нет! Мы купим водку и не будем так выглядеть, потому что мы с тобой не маклеры и не гордимся, что нас пригласили… Мы просто идем к старому друг Марише с чем бог послал… Остановись, голубушка! И слушай… Я счастлив, совершенно так же, как тот маклер, которого пригласили. Я счастлив, Ася, и не знаю, чем это кончится. Но с тех пор как она здесь, у меня все валится из рук. Я так и не написал сегодня ни строчки.
– Я думала, это давно кончилось, еще тогда…
– Ничего не кончилось, Аська.
– Плохо, Олег. Сейчас это еще хуже, чем прежде.
– Еще хуже… Но, черт возьми, что я могу с собой поделать, если я счастлив от одного сознания, что могу ее встретить на улице, в метро, что стоит мне взять трубку – и я ее услышу?..
– Что же будет? – тихо спросила Ася.
– Жить будем, жить! И радоваться, что жизнь еще способна преподносить нам подарки…
– Ничего себе подарочек…
– А ты думала! Это такой подарок, такой… Я ведь даже не подозревал, серый я лапоть, что так у меня еще может быть. Мне кричать иногда хочется! Эге-гей!
Какая-то тетка на них покосилась.
– Ты потише! Все смотрят на меня и удивляются твоему выбору.
– Я тебя тоже люблю,– сказал Олег.– Ты, Ася, хороший парень…
– Негодяй! Я тоже ничего себе дамочка, меня в поезде знаешь как один кадрил…
– А ты ему дала по морде…
– Ты считаешь, что следовало?
– Сам не знаю… Хотя ты ведь не могла поступить иначе… Ты у нас правильная девочка!
– Правильная в смысле мировая – это комплимент, в смысле порядочная – жуткое оскорбление.
– Слушай, как здорово, что ты приехала!
– Ты уже говорил.
– Хочешь сказать, что я тебе много сказал?
– Сам ведь все знаешь, чего спрашиваешь?
– Таське не проговорись…
– Я для этого приехала. Раскрыть ей на тебя глаза.
– Извини, мать.
– Бог тебя простит, бог… Слушай, Олег, а может, тебе не надо ходить к Марише?
– Если ты приехала меня учить, возвращайся за хребет. Уезжай!
– А если все-таки не ходить?
– Пустой разговор. Я уже иду.
***
Полинины котлеты прошли на «ура». Правда, «трудные времена» из-за них не получились, но после мяса и первых рюмок все стали добрее, шумнее – ну совсем студенческая компания. Ася вначале волновалась из-за Олега, а тут успокоилась. Олегова Тася влюбленно смотрела на Маришу, сам Олег сцепился с Вовочкой по поводу каких-то редакционных дел, а в общем, не стоило обращать внимания на его бред. Это был всего лишь рецидив молодости, и ничего страшного произойти не может. Мариша этого не позволит. Вот сестра ее, Светлана,– форменный бес. Как это она учудила? Пили за дружбу. Полезли друг к другу целоваться. Кто-то потянулся к ней.
– Ради бога! – сказала Светка.– Ради бога! Я не с вами, я против вас.
– За что? – завопили.– За что нас не любит молодежь?
– А за что вас любить? Вас никто не любит, вы самоудовлетворяющиеся. Те, кому шестьдесят, считают, что вы им чужие. А я считаю, что вы и с нами не родственники.
– Почему? – возмутился Олег.– Потому что ради вас разгребаем дерьмо?
– Дерьмо-то ваше,– спокойно сказала Светка.– Так что нечего… И вообще пейте и целуйтесь. Хорошее занятие после саночистки.– И она ушла, неся на вытянутой руке грязные тарелки, и мазнула по лицу Священной Коровы длинными волосами. Священной Коровой называли Анжелику Ченчикову, ветерана редакции, которую, как священных коров в Индии, никто давно не смел трогать. Она пересидела стольких редакторов, она налетала и наездила миллионы километров, а если же взять все написанное ею за двадцать пять лет работы, то, может, и правда можно было перекрыть расстояние до Луны, как шутили (или язвили?) на редакционном капустнике. Нет, все-таки шутили язвить было опасно – Корова лягалась. Но тут, когда Светка произнесла свой монолог, она промолчала. Плеснула в рюмку водочки и выпила сама с собой. Увидела, что Ася смотрит на нее, и сказала:
– Девица с жалом. Если Мариша, по идее, пчелиная матка, то это пчела-воин, запрограммированная убивать.
– Мы тоже кусались в свое время.
– Мы и сейчас кусаемся. Жала нет. Вот в чем горе. Кусаемся вставными челюстями.
– Это ты не про себя, конечно? – засмеялась Ася.
– Что я, идиотка, говорить про себя? О себе я мнения высокого, ты это заруби на носу, поскольку мы теперь в одном стаде. А я, как ты знаешь в нем Корова Священная. Да, да, да… Я знаю. Меня так зовут уж десять лет. И я горжусь этим. Ты еще попотеешь, пока заработаешь такое название… А может, и не заработаешь? Кто тебя знает? Вас, уральцев, тут много. А Священная только я. – Ты от скромности не умрешь…
– Я знаю, как я умру. После какой-нибудь дружеской попойки у меня лопнет к чертовой матери какой-нибудь сосуд. Похриплю дня три – и в дым…
– А ты не пей.
– Разве я пью? Наливаю по капле, да и то редко. Меня разволновала эта змея. Что она понимает в дерьме? Вся беда в том, что по нему не видно, кто его оставил. «Дерьмо-то ваше!» А сама после себя тарелки не вымоет…
Между тем Светка мыла на кухне тарелки. И радовалась горячей воде. Они е мужем жили у его родных в старом московском доме, который стоял в глубине двора, окруженный новостройками, и сносить его пока не собирались. В общем, место – лучше не придумаешь, но горячей воды там не было. И сейчас она с удовольствием мыла посуду, думая о своем. Свое – это был ее Игорь. Он не смог сегодня прийти, потому что у него уроки в вечерней школе. Надо уехать от Мариши так, чтобы к его приезду с работы она была уже дома. Иначе он разволнуется и помчится сюда. Во-первых, это поздно, во-вторых, приезжать в компанию, которая уже подвыпила, противно. Он будет вести себя интеллигентно, и это будет глупо выглядеть. Надо уезжать. А мать пусть остается. Ей интересно, она уши развесила, слушает все эти идиотские разговоры. В общем, может, они и не идиотские, просто у этих газетчиков две мании – величия и преследования. С одной стороны, мы – чернорабочие чернорабочих, а с другой – короли в изгнании. Это интересная тема, если взять биопсихологический аспект. Они умирают раньше, чем представители других профессий. Это от раздвоенности, в которой они не признаются. Чернорабочие – короли. Надо это запомнить. Не удивительно, если кто-то из них там сейчас плачет из-за ее отповеди, оскорбившись за весь свой клан. Они ведь и плачущие. Нервные, переполненные скорбью люди. Но это определение хуже… Чернорабочие – короли… Это точнее… Отец бы сказал: «Как ты можешь? Препарировать там, где нужно проявить участие?» Ему не докажешь, что препарирование – это тоже участие. Только более эффективное, более нужное человеку, чем разные там «Сюсю», «тилитили». Потому что препарирование дает знание. А знание – это благо, в отличие от незнания, которое всегда «жалкая вина». И это не противоречит, папочка, доброте, знание – это оружие доброты. Не пугайся, не пугайся слова «оружие». Вот добро с кулаками – это действительно страшно, потому что примитивно. Примитивность – бич нашего сознания. Все-таки надо пойти и посмотреть, кто там сейчас плачет. Плакать ведь должен кто-то обязательно.
Плакала Олегова Тася. Она сидела, поджав ноги на софе, и слезы падали на голубую, съежившуюся от сырости кофточку. Полина, сидя рядом, гладила ее широкую, в желтых, мозольных пятнах от стирки ладонь.
– Я не могу, тетя Поля, не могу. Такие они бледные, такие они по утрам невыспавшиеся, что нету сил… Ну была б моя воля, я б сказала: спите! Я и говорю иногда: «А сейчас все головки на парту, глазки закрыли», а сама, поверите, тихонько пою: «Придет серенький волчок…» Мне уже был за это выговор. А мне их жалко. И то ведь… После школы они домой не идут, а в продленку. Целый день во всей этой амуниции. А им же всего по семь… Ну что делать? Я Олегу говорю – напиши про это. Отмените продленку. Сама говорю, а сама знаю: куда им деваться, если мать на работе?.. У них сейчас уже нервов никаких… Это я про детей… Матерей мне уже и не жалко. Честное слово, тетя Поля. Они привыкли – садик, школа… Я Олегу говорю – напиши про это. Он на меня сердится. У меня, говорит, начальников – во! – но они все вместе столько мне заданий не придумывают, как ты… Я говорю, дети у них есть? Если наши дети вырастут нервными, больными, есть нам оправдание? Ну скажите мне, тетя Поля, есть?
– Никогда не думала, Тася, что плакать будете Бы;– Светка подошла и села рядом.
– Жалеет она своих учеников,– сказала Полина.– Мне сдается, что на периферии дети крепче. Тут же шум. Ведь посмотреть – все есть. Одетые, как куколки. Никто на дитя денег не жалеет. И питание. Все-таки не сравнить…
– С чем ты хочешь сравнить, мама? – спросила Светка.
– С довойной и послевойной,– тихо почему-то и виновато ответила Полина.– Разве я не то говорю, Светочка?
– Я знаю только одно. Когда рожают не думая – плохо. Безнравственно. Когда начинают думать – не рожают. Я думаю и не рожаю. И, наверное, не рожу.
– Ну как можно! – забеспокоилась Полина.– Какая ж это семья без детей?
Тася согласно закивала головой.
– Ладно, ладно,– сказала Светка.– У меня есть еще время и передумать.
– Конечно, передумаешь! – это Полина. Светка не может вынести этот ее умоляющий материнский взгляд.
– Не смотри, не смотри, муся! Мне уже стыдно. Давай лучше тихонько попрощаемся, и я исчезну. Хочу приехать раньше Игоря. Я уйду по-английски…
– Это без до свиданья? Ну хоть Марише скажи.
– Конечно! Всего доброго, Тася. И не ревите. Жалко кофточку. Так выглядит, будто вы шли навстречу дождю…
– Вот уж чего мне никогда не жалко,– сказала Тася.
– Вы милая, но несовременная женщина.
– Да что ты, Света! Представляю, на кого я сейчас похожа.
***
Но уйти по-английски не удалось. Светлана натягивала в передней свои блестящие сапоги-чулки, когда в дверь позвонили. Мариша сделала круглые удивленные глаза и пошла открывать. Светка прижалась к вешалке: неловко как-то уходить, когда люди только приходят. В прихожую вошел старенький поникший человек с громадным, завернутым в бумагу букетом. Букет угадывался, потому что с виду сверток напоминал завернутый веник. Или балалайку, занесенную для удара.
– Учитель! – радостно закричала Мариша.
– Перед именем твоим,– прошелестела из-под вешалки Светка. И он услышал. Этого никак нельзя было от него ожидать. В его возрасте уже полагалось не видеть, не слышать, а он даже приносил букеты в форме сражающейся балалайки.
– Это моя сестра,– сказала Мариша.– Выйди и поклонись профессору Цейтлину, мартышка.
Цейтлин раздвинул сухие губы и улыбнулся доброй улыбкой. А в прихожую уже набивался народ.
– Арон Моисеевич! – Вовочка вытянул руки, будто хотел пересадить профессора вместе с куском паркета в новые условия.
– Цейтлин! – кричала Священная Корова.– Вы еще живы? Это прекрасно и удивительно! Профессора увели.
– Уходишь? – спросила Ася.
– Если не поймаю такси, то уже опоздала. Кто этот Цейтлин?
– Известный филолог. Мы все ходили к нему в кружок, а Мариша была его любимицей.
– Я рванула, Ася. Ты останешься ночевать у Мариши?
– Да нет. Я в гостинице.
– Ну, пока. Увидимся.
– Надеюсь.– Ася защелкнула за Светкой замок и вдруг почувствовала, что очень устала. Лечь бы сейчас где-нибудь в уголке и уснуть. Или просто полежать, стянув с себя туфли, пояс, чулки. «Пойду лягу в маленькой комнатке. Вместе с Настей». Она пробиралась за спинами сидящих за столом, боясь, что ее сейчас остановят, усадят и она не сможет лечь и, ни о чем не думая, смотреть в потолок. Но ее не задержали. И она нырнула в темную спальню, где громко сопела, раскинувшись на широкой материной кровати, девятилетняя. Настя. Ася легла у нее в ногах, поперек, положив ноги; на кресло. Настя шевельнулась во сне и по-хозяйски, взгромоздила на Асю ногу. «Все они такие, – с нежностью подумала Ася. – И Ленка моя…» Прикинула, что на Урале уже глубокая ночь, Аркаша тоже небось спит поперек на их двуспальной кровати – недавнем приобретении. Еле установили тогда это сооружение. От маленькой комнаты ничего не осталось. Так, узенькие проходики слева и справа. Приятели разглядывали кровать, стоя в дверях, издали, и клеймили Асю и Аркадия за их высокие требования к бытовом условиям. («Вся интеллигенция на диванах-кроватях, а вам бы все пороскошней… Может, вам и две спальни хочется?..») И еще острили по адресу архитектора, придумавшего комнаты для одной двуспальной кровати. Кто он? Какие у него взгляды на жизнь? «На двуспальную кровать», – уточнила Ася. «Он не знает, что это такое, – смеялся Аркадий. – Он просто их никогда не видел». Договорились, что в архитекторы пролез маленький переодетый японец («Два татами – и хватит»). Ася улыбнулась. На маленького переодетого японца был похож Цейтлин. Когда Ася пробиралась за спинами, Полина ставила перед профессором чистую тарелку и маленькую хрустальную рюмочку.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу