Читать книгу Сгоревший маскарад - Георгий Константинович Hastons - Страница 1

Оглавление

«Итак, ты видишь, слепой иудей, турок и язычник, что в Божестве три лица, ты не можешь этого отрицать, ибо ты живёшь и существуешь в трёх лицах и жизнь свою имеешь в них и от них; и в силу этих трёх лиц в Последний день ты воскреснешь из мёртвых и будешь жить вечно».

Якоб Бёме. «Die Morgenröte im Aufgang»1 (1612 г.)


Часы пробили 21:00. Снова режим пошёл под откос… Верно говорят, что ни одно, даже самое жёсткое установление, в отношении как к телу, так и к разуму, не способно уберечь от недуга, особенно такого, который предписан нам самим провидением. Ну да об этом ещё успеется подумать. Сперва стоит разобраться с куда более интригующим. Время проведать мои внутренние горизонты.

Как я и думал, тишина, спокойствие и умиротворяющая гармония. И до чего же отвратно наблюдать такую идиллию! Ах, где же тот былой распорядок мысли? Только посмотрите, стеллажи хоть и содержат в себе те же знания, но что-то с ними не так. А я скажу, что с ними «не так», поредели они! Раньше то тут, то там, да по разным углам, всюду были разбросаны десятки источников знаний, каждый был раскрыт на определённой страннице и мне не составляло труда застать ту или иную мысль в необходимый момент. А что же теперь… Всё прибрано, упорядоченно. Этот порядок ощущается как куда больший хаос, недели то, что предшествовало «генеральной уборке». Обведя взглядом весь этот срам, я решил развеяться. Сейчас чтение только больше погрузило бы в этот универсум порядка, а мне требовалась лёгкость, хотелось почувствовать хаотичность свободной мысли. Вдобавок ко всему, чтиво навряд ли бы подсказало, какова причина очередной вспышки, а понять смысл такого происшествия в данный момент, немного-немало, я готов был приравнять к основной задаче моего существования.

Укутавшись шарфом и накинув плащ, я вступил в предночную стужу. Вечерняя промозглость пронизывала кости до дрожи, дыхание выходило клубами плотного пара, но как-бы не подвергалось моё тело внешним факторам, я всё равно ощущал мир каким-то эфемерным. Окружение нельзя было назвать чем-то действительным. Кружащее вокруг пространство только и было таковым лишь в малых кругах света под фонарными столбами. Относительно всего остального, то взгляд неумолимо впивался в непроглядную тьму – в тень мироздания. Ни закоулки, ни подвалы, ни самый удалённый уголок мира не казался мне столь затемнённым, как город «Ч» в этих промозглых сумерках.

Я знал, что меня поджидают: в переулке, за углом или даже на центральной площади – везде была вероятность встретить собственную тень. Так оно и оказалось. Позади я заметил фигуру в чёрном облачении. Силуэт семенил от одного круга света к следующему, постепенно сокращая до меня дистанцию; вот его шаг становится размеренней, походка выражает горделивость и статность; движение тела кажется до того плавным, что казалось, будто незнакомец не просто не от мира-сего, а словно с приходом в эту бренную реальность, он принёс с собой неведомую потусторонность. Теперь он шагал со мной вровень. Располагаясь по правую руку, мне удалось разглядеть основные контуры таинственного образа: фетровая шляпа, то ли пальто, то ли тот же плащ, что на мне и остроконечные туфли из шерсти пони. Всё одеяние пронизывал не тот чёрный оттенок, что привычно представляется восприятию, а его какая-то модификация, словно бы цвет, прямиком вышедший из бездны, ещё не успевший смешаться со всем тем хроматическим спектром нашего, якобы, красочного мира. Это вновь прибавляло облику незнакомца некую нереальность, но я этому совершенно не удивлялся и его вопрос был также уже слышан мною не раз.

Сомкнув руки в замок, рядом тянущаяся тень подалась вперёд, хорошенько размяла кисти и вместо того, чтобы, как я мог судить, занести на меня руку, процедила всего одну фразу через едва раскрытые губы:

– Готов или снова дать время на реабилитацию?

В любой другой ситуации, встретив такого индивидуума, можно было бы сразу записать его в список сумасбродных личностей, от которых то и дело, что остаётся бежать, лишь бы сохранить свой рассудок. Я же встретил этот вопрос как неотвратимую данность, как рок, как то, что предвосхищалось мною уже за несколько дней. В отличии от большинства, у меня нет той «любой другой ситуации». Моё существование всегда складывалось из таких вот видений, поэтому, что для одного отклонение и опасность, для меня есть само собой разумеющееся.

– Как всегда. День, может два, в зависимости от того, каковы последствия от прошлого греха.

Лица моего спутника я не видел. А требовалось ли? Я и так знал, что увижу. Когда-то я и горел желанием развеять эту излишнюю скрытость. Хоть тогда я встречался с другими образами, но прикрываемый ими лик всегда был один и единожды поймав взгляд от потустороннего вестника, я охладел к затее всякий раз выискивать различия между наваждающими меня призраками, так как суть всегда оставалась одной и той же. Взору представало не лицо, а маска. Так и сейчас, я был уверен, что если бы каким-то чудесным образом лучик света упал в пространство под полями шляпы, на «лице» собеседника не дрожала бы не одна мышца, потому как маска – это отражение не жизни, а очередной смерти, какой-то роковой определённости.

Пожав плечами и взяв крен на сорок пять градусов в сторону, неизвестность верно зашагала от меня прочь, проронив напоследок одновременно как успокаивающее, так пуще разжигающее чувство озлобленности:

– В следующий раз уже приду с реквизитами, костюмом и прочей бутафорией. Ох, и чуть не забыл. Чтобы ты сильно не расстраивался, поверь, в этот раз режиссёр не такой строгий. Говорят, будет дозволено делать многое из того, на чём при былом правлении, было табу.

Обронив сих строки, так и не обернувшись, таинственная персона исчезла также тихо, как и появилась. И чтобы объяснить, кто, а вернее, что это было, мне не нужно много слов, достаточно всего одного, да и того, которое уже мною проронено. Ночной визит был ничем иным как посещением меня персоной и столь хладное отношение между нами возникло не потому, что во мне преобладает бесстрашие или отвага, а в связи с тем, что это уже не в первой и по опыту прошлого, я знал, чего ещё стоит ожидать. Два дня… Не шибко то много для разбирательства во внутреннем укладе, но хотя бы что-то.

Поставленный между выбором: провести эти двое суток в занимании себя разного рода мелочами или попробовать исповедаться в текстовой форме, я остановился на втором варианте. И не потому, что доля моего греха казалась мне неизмеримо огромной, а потому, что доселе я подобным ещё не промышлял. Так и рождается этот текст, буква за буквой, с целью развеять туманы прошлого и подготовить меня к приближающемуся настоящему.


ДРУГОЙ

Стоило бы сперва представиться, да толку? Для вас – я ещё один актёр в этой постановке, смело именующейся мною как «Эксперимент». Начало этому театру жесткости было положено более трёх лет назад и вот он всё не может закончиться. Я стал его узником, его яркой звездой, универсальным суфлёром, который мастерски перевоплощается из одного образа в другой. Кто бы захотел расстаться с таким талантливым игроком? Да ни один постановщик! Так и со мной, некая сила всё не хочет расставаться, держит меня подле себя, как собачку на привязи. А что же я? Рвусь ли я с поводка, стараюсь ли разорвать оковы судьбы? Тут тоже всё двойственно. С одной стороны, я не прочь наконец ощутить себя свободным, стать похожим на те сотни проходимцев, не ведающих ни об ограничениях, ни о лишениях; просто берущих то, что им дают, даже не задумываясь при этом, нужно ли им это или нет. По другой причине, ведь с какой-то же целью я всё ещё не разлучаю себя с моим нынешним состоянием, что-то ведь во мне поддерживает связь с театральным действом. Будто бы какая-то неосознаваемая часть меня твердит о правильности всего совершённого и только совершаемого, а для меня это значит куда больше, нежели наблюдение за простодушным людом.

Когда-то я решил поиграть с миром как раз по причине отвращения ко всему реальному. Люди казались до невозможности мелочными, окружающие предметы чрезмерно огромными и несущими в себе столько всего, чего человеку вовсе и не надо, а сам себе я виделся до того изъеденным всем этим, что больше напоминал не человека, а живой труп, без понимания того, зачем его приютили в этом мирке. Со временем, такое критическое отношение подстыло, воспринимать я стал всё проще, но направленность воли осталась та же. Прихоти переводились по тем же траекториям и устремлялись не в мир, а в то, что за ним. Если и стал я более непринуждённо смотреть на окружающих и их быт, то связано это с тем, что даже в самой мелочи, взгляд старался уловить нечто не от мира-сего, какую-то скрытую суть, питающую меня изнутри и заставляющую продолжать ставить театральный эксперимент.

Взвесив всё это, долго обдумывать не пришлось. Выбор был предопределён с самого начала, ещё до момента, когда я решил сесть за письменный стол и записать эти строки. Нужно продолжать нести то, что самолично возвёл. Разве не таково желание многих – обрести собственную судьбу? Что ж, обзавестись то может и не составит труда, а вот принять и исполнить – вопрос уже более сложный. Эта самая судьба явилась ко мне прошлым вечером. Тот таинственный незнакомец – это ещё одна маска, которую мне предстоит одеть. Он – персона, только кажущийся отдельным актёром. На самом деле, его миссия состоит в том, что слиться со мною. Я должен стать им, а он мною и когда произойдёт это соитие сущности с человеком, будет продекламирован новый акт, кулисы вновь разойдутся и взору зрителя предстанет новый игрок.

Встав из-за стола и немного размявшись, меня посетило желание помедитировать. Уж что-что, но духовные упражнения можно по праву назвать самым стойким среди моих порядков. Многое уходило, многое приходило, но медитативные практики всегда оставались. И действительно, если они дарят спокойствие и оживляют мысль, то почему-бы не пригубить десятком минут ради столь лёгкой в своей получении услады?

Проделав несколько асан, настала пора стойки на голове. Вознеся тело над головой, первые ощущения, как всегда, были слегка покалывающими, немного пугающими, но вот, кровь начинает приливать к голове с той интенсивностью, к которой мои сосуды за долгое время уже успели адаптироваться и стали спокойно переносить эту позу. В следующий же миг, я падаю как громом поражённый. Попытавшись не навредить как телу, так и окружающей обстановке, я постарался компактно сгруппироваться, однако высокий рост и довольно малые размеры моей комнатушки не позволили мне соприкоснуться с полом без последствий. Ноги ударились о стол, что тот чуть не развалился, а руки схватились за рядом висящую тюль и сорвав её, я словно укутался в тонко сотканный саркофаг. Падение погрузило меня в ступор, тело не шевелилось, я лежал в позе эмбриона, не двигая ни одной конечностью, ни одним мускулом. Мне было страшно, страшно снова потревожить то, из-за чего и настала вся эта череда событий. Меня не испугала неизвестность произошедшего, напротив, я точно осознавал происходящее, страх же вызывало другое. Я не мог уразуметь саму причину того, почему телу столь внезапно скомандовали подчиниться гравитации, почему ему нарекли обмякнуть и сделаться столь ослабленным; в конце концов, с какой такой стати оно решило прилечь без согласования своего вольнодумства со мной? Если что и могло лучше всего описать приключившееся, то это сделала сорванная тюль. Она окутала меня с ног до головы, словно саван и это не игра слов или красивая аллегория; этот парадный костюм мертвеца подошёл мне, как и всякому другому поселенцу морга и то было неспроста. Солнечный безветренный день, полдень, а в комнатушку одного студента затёрлась самая что ни на есть смерть, которая может и не решила всецело раскрыть свою амплуа, но напомнить о себе вступительной увертюрой ей всё же удалось. Память об этом событии ещё долго будет отзываться в моих думах и не только из-за фиаско с медитацией, но так же по причине внезапного свидания левой лодыжки с краешком ясеневого авгура моих рукописей – его высочеством – письменным столом.

Кажется, я уже упоминал о некоторой вспышке перед вчерашней прогулкой. Так пора же сказать об этом чуточку больше. На протяжении всей жизни меня преследуют парасомнические приступы истерии. Парасомния – это расстройство сна, пока я бодрствую, никакой истерии и в помине быть не должно, однако, чем старше я становился, тем чаще эти приступы начинали преследовать меня наяву. Преследование сводилось к переживанию тех же пугающих ощущений, что и ночью, в момент настоящей парасомнии. Это-то и случилось со мной в медитативном трансе. Особенно важен факт, что это расстройство пошло дальше своих полномочий, когда я начал заниматься экспериментированием. Расслоение своего «Я», постоянные лишения и самостоятельно вызываемое угнетение только сильнее расшатывали мою психику; в определённый момент, я настолько ослаб, что более не мог сдерживать внутренние образы и они вышли на свет в качестве отдельных персон. Каждая маска ожидала своего выхода и сигнал о появлении нового сценического актёра давал парасомнический хорал. Когда я переживал эти приступы, меня охватывало безумие, ужас и трепет. Я чувствовал слабость перед той силой, что рвёт и мечет внутри меня, но противостоять ей или хотя бы как-то сдерживать ту никак не удавалось. Это была не персона, с которой ещё можно было-бы вступить в худо-бедно какой-то разговор или же конфликт; говоря о Нечто, стоящем за всеми масками, я говорю о том, Кто или Что по-настоящему руководит театральным набором. Балом правят не декорации, не актёры и не мнения зрителей; всем управляет смерть, как возможность к перевоплощению. Нет здесь и множества игроков, а только один, способный сменять одну личину на другую, что есть умирание одного образа и рождение следующего. Эксперимент не был бы экспериментом, не будь в нём погрешности на провал и в моей жизни, крушение одной персоны за другой стало путеводной звездой, верной ниточкой, вальяжно мотающей передо мною своей координаторским хвостиком.

Я привык делить приступы на указывающие и ключевые. Произошедшее мгновением ранее несёт указательный посыл. Указание на переосмысление чего-то, замечание какой-то ускользающей сути. Кто знает, может я упустил нечто важное… Совсем иначе всё обстоит с ключевыми приступами. Их-то я и называю вспышками. Если первое есть заболевание и поражение какого-то одного органа, то второе охватывает собою всю кровеносную систему, от чего не заражается не сегмент, а весь организм разом. Первое сравнимо с заражением одной деревушки, второе же сопоставимо с гнётом всего королевства. Параллель с средневековым примером позволяет представить парасомнию как чуму. Заражённый орган или конечность ещё можно ампутировать и по возможности заменить, но когда зараза проникает в кровь и разносится по всему телу, не остаётся ничего другого, кроме как с высоко поднятой головой встретить своего экзекутор. Чумная напасть – как и случай, когда нас сбивает машина; мы не успеваем переодеться в церемониальный мундир, нам не оставляют времени причесаться и надушиться, всё происходит мгновенно и сиюсекундно. Таков главный мандат смерти: она берёт своё тогда, когда ей это удобно, а не нам. Так и с чумной вспышкой, случившейся на днях. Я не мог её предвидеть, но настала она именно потому, что я задержался в роли старой персоны. Слишком сильно я слился с прошлым аватаром, чрезмерно крепкими сделались связи с былыми установками и разорвать эти нити усилием воли уже оказывалось невозможным; разум же ясно сознавал, что без постороннего вмешательства уже не обойтись. Новая маска не может вытеснить старую, ей всегда необходимо свободное пространство, место где развернуться, а этим-то я, увы, и не располагал; всё было забито знаниями о тех или иных вещах; различные представления и фантазмы витали по моей внутренней библиотеке, а я, как царь, сидел в центре всех этих идей и отыгрывал роль старца, которому уже давно пора-бы было отправиться заждавшуюся его опочивальню.

Поэтому-то и вызвало у меня омерзение то видение порядка; все наработки выгорели, надо было это только принять и идти дальше. Но чуть продвинувшись и уже подготовившись к принятию новой маски, что-то пошло не так… Неспроста такая малая вспышка застала меня средь ясного дня. Это требовало раздумий, но голова словно бы наполнилась металлом. До того движения стали скованными, а тело увесистым, что после неудачной практики, я тут же упал на кровать и очутился в объятиях забытья, на единение с которым столь благоволительно напутствовал парасомнический импульс.


*                  *                  *

Звёзды переливаются одна в другую, небо вращается, вертится и лихо кружится, а покоящимся под небесными сводами дольним просторам совсем чуть-чуть, да удаётся забрезжить слабым контактом с распростёртой сверху обителью, тем самым напоминая о единстве вещей в непрерывности мирового круговорота. Колёса несущегося экспресса прокручиваются вперёд с точно таким же эффектом, когда смотришь на течение реки. Непрерывность обоих утешает и будоражит, ослабевает и бодрит, можно сказать даже подстёгивает на свершение какой-то пакости и в то же время праведного поступка. Вся эта неопределённость берётся от бессилия быть похожим на мировой закон – извечный круговорот космоса. Люди издавна мечтали стать бессмертными, что бы смерть приносила новую жизнь, подобно болезни, обновляющей желание жить. Но факт постепенного старения и кончины тела не давал повода радоваться метемпсихическим грёзам, посему и стали мы утишаться соблазном бессмертности души. Но время – штука, не терпящая застоев на чём-то одном; история всегда продолжает идти по принципу того же круговорота, от чего и мечты о реинкарнации постоянно преображались. В нашу эпоху – эпоху игр и сценических разыгровок – духовные перевоплощения вылились ранее упомянутой многоликостью актёра, его талантом сменять одну маску на другую и таким вот способом, живущего вечностью. Однако это не изменяет того, что переживание смерти болезненно сказывается на всём нашем естестве, какую-бы форму та не приняла. Так может ли что-то остановить этот природный поток вечности, угодно ли даже самой лучшей нашей амплуа обольстить неподкупного судью и обойти хитроумную ловушку смерти?..

Скупо веря в шаманизм и всякий анимизм, мне показалось мой железнодорожный шаттл услыхал моё вопрошание и протрубил о торможении. Происходит резкая остановка поезда. Сквозь окно виден лишь туман, а попытки достучаться до машиниста оказываются тщетными: из рации исходил один слабо шипящий гул. Это, правда, не было неожиданностью; нежданным стало бы как раз обратное, если со мной кто-то изволил побеседовать, вот тогда-то я насторожился, а так, казалось, всё протекает своим плавным чередом: одна остановка, одно игровое поле и один единственный игрок, никаких излишеств, только я и туманная дымка неизвестности. Сойдя с рейса, я осторожно побрёл дальше по рельсам. Видеть я мог лишь шесть метров вокруг себя, всё остальное окутывала какая-то мглистая субстанция, а когда дымка окончательно скрыла поезд, через меня диким порывом пронёсся поток горячего воздуха. Затем снова и снова, словно бы по часам, согревающий ветер обдувал меня, придавая сил двигаться дальше. Когда туман расступился, передо мной оказалось то, что я меньше всего предполагал увидеть. Каждое дуновение оказалось не ветренным бризом, а дыханием огромного быка. Чёрные крапинки взирали на меня без интереса, всё его тело было два метра в высоту и примерно столько же длину, но больше всего меня привлекла его расцветка: чёрно-белый окрас был того же насыщенного оттенка, каковой запомнился на одежде моей новой персоны. Связь и вправду прослеживалась, так как вокруг быка владычествовал тот же ореол чего-то потустороннего и трудно выразимого.

Я сбавил шаг и начал осторожно подступаться к дикому зверю. В этот миг я переживал не из-за того, что бык ускользнёт в небытие; страх был мой только от одного – от тревоги упустить из виду само сновидение, так как и оно по своей природе выходило за рамки обычных снов. Каждое, даже едва уловимое телодвижение считывалось сознанием; ни одна мышца не реагировала сама по себе, ни один вдох не смел наскоро промчаться мимо моей воли, не предоставив при этом документы и не получив разрешение управляющего, то бишь моего «Я». Короче говоря, это был тот редкий случай, когда мне выпал шанс стать не сторонним наблюдателем, а действующим актёром – оказаться очевидцем, соучастником и самим зачинщиком самого настоящего осознанного сна. За этот шанс стоит отдать должное маскам, так как смена персон научила меня отыгрывать роли даже там, где человеку свойственно чувствовать себя подконтрольным. Сон – это одно из таких состояний, когда человек с лёгкостью отдаётся под управление своими видениями, но в моём случае, общение с океаном грёз складывалось так, что я ощущал себя если и не как рыба в воде, то по крайней мере как человек умеющий плавать.

Правда, не долго мне удавалось подчинять мои мысли. Подойдя к быку чуть ли не вплотную, пелена неосознанности захлестнула меня и отмела моё зрение прочь от тела. Теперь я был наблюдателем и увиденное поразило меня. Окружение было не открытым пространством, а бойней, огромным комбинатом по переработке мяса. Машины простаивали в бездействии, даже от остановившегося позади поезда более не доносилось гула. Ожидаемый рокот уступал место тишине и в этом умиротворённом затишье, стоило мне чуть утратить контроль над своим фантазмом, я тут же погряз по колено в крови. Не было смрада или невыносимого зловонья, наоборот, в воздухе витал приятный сладостный привкус. Всё сильнее нарастало чувство борьбы, но не со страхом, а с желанием как-бы не приумножить объём этого кровяного бассейна. Ох, до чего же это было невыносимое желание! Кровь представлялась мне чем-то большим, нежели сочетание белых и красных телец; это была сама жизнь, то настоящее существование, когда ты – человек, а не очередной актёр. За всё сновидение, я впервые стал задыхаться, громоздкость моего существа ощущалось до того ригидным, что малейшее телодвижение норовило обернуться падением в омут алых потоков. И, чтобы то ни было, интуиция или простейшая цепь рассуждений, я знал: погрузившись в багровые воды – назад мне уже не вернуться, сон прервётся, и я останусь без ответов. Нет! Нужно понять, что всё это значит. Бойни, бык и этот совращающий порыв к жизни: если и был ответ, то он в том, кто преисполнен этими жизненными силами и речь здесь не обо мне, – куда тут мне, страждущей душонке! – а о той звериной диковинке, прельщённой животной силой и всё не отводящей взора с моего крохотного тельца.

Даже будучи отстранённым от действия, усилием воли мне удавалось сподвигать тело на один-два сантиметра вперёд. Это трудно описываемое состояние, когда твой взгляд смотрит как-бы в двух перспективах; твоё тело пробивает на судороги, но в то же время, ты не ощущаешь всё телесное как своё собственное; веление на поднятие руки обуревает сотни сомнений, она не знает, кому из голосов подчиниться, но словно бы, ещё не утратив связь с истинным хозяином, каждое сухожилие, пальцы и кисть повинуются моим слабым мольбам, просящих только об одном: «Дотянись, прошу тебя, всего одно прикосновение, но оно обязано всё решить!» И вот она – кульминация. До чего же я гордо себя чувствовал, когда рука достигла своей цели.

На миг, и без того спокойная атмосфера наполнилась каким-то дополнительным умиротворением. Это напоминало момент, когда кажется, что лучше и быть уже не может, а как оказывается, ещё как может. Такое же чувство полнило меня в соприкосновении с бычьим образом. Но сон подобен природе и если образуется тишь, нужно всегда помнить, что это предвестник бури. Возможность смотреть раздвоено исчезает; теперь я снова видел только одним воплощением, тем, которое пребывает в качестве зрителя. Присмотревшись к происходящему снизу, мне так и захотелось крикнуть: «Дурак, разве тебе мало того, что ты и так по колено в крови?! Откуда эта ненасытность, откуда это невежественное желание большего?», но что-то меня остановило. В глубине души я понимал, что мне это коим-то образом, но нужно, не сама кровь, а тот ритуал, произведённый моим телом без сознания. В кисти у меня был перст хирурга, а рука, с определёнными интервалами, вновь и вновь заносилась над несчастным зверем, разрывая его плоть, измельчая его внутренности, увеличивая в размерах всеобъемлющую кровяную клоаку. Теперь уже не по колено, а, буквально, с ног до головы, я был разрисован кровавым раскрасом. Заодно и стало понятно, то, почему я потерял видимость в одной из перспектив, что даже к лучшему; навряд ли кому-то захотелось смотреть на всё через призму алого оттенка, особенно зная природу его происхождения. И каким-бы замутнённым не был мой взор, одну деталь я всё же сумел уловить. Среди вываленных наружу кишок и требухи сиятельным переливом виднелось какое-то тавро. Постаравшись чётче разглядеть метку, усилия мои благополучно провалились, так как попавшая на глаза кровь не просто застыла румяной коркой, а создала эффект, будто я смотрю через неустанно льющийся водопад.

Насилие над диким зверем не было чем-то кощунственным, напротив, в совершённом акте было что-то сакральное. Происходящее походило на нечто вроде ритуала, принесения жертвы чему-то абсолютному, дабы это нечто божественное наконец вняло моим просьбам. Но если кровожадное убийство – это единственный путь достучаться до небес, то на кой чёрт идти на такие изуверства? Если и была суть в кровавой жертве, то разве мало тех рек, что простирались здесь ещё до моего прихода? Разве недостаточно персон я сменил, разве не заслужил я обретение мира?..

И вот наступает антракт… Сон готовится сменится действительностью, нити со сновиденческой реальностью начинают истончаться. Кровавый омут превращается в водоворот и затягивает в себя всех персонажей: и горе-хирурга, и его расхваливаемую осознанность и, главное, проклятие живодёра в том числе, как-бы там не отрицаемое им самим, – увы, – всё же присущее всякому мяснику.


*                  *                  *

Придя в себя, я неподвижно сидел на кровати, раздумывая о запечатлённых полотнах. Недолго думая, я решил пойти тем же путём, каковым привык пользоваться при встрече с неизвестностью. Когда есть предмет изучения, но нет каких-то догадок, лучшим помощником оказывается тот ворох исследований, что уже насаждает мир и простаивает без дела. Читая о символических толкованиях, знак быка полнился рядом схожим интерпретаций; почти у всех народов он ассоциировался с чем-то домировым, доосновным и предшествующим всему существующему. В Северной Америке бытовало сказание о божественном быке Дхарме (Вселенной, как совокупности всех существующих форм). Другие народы проводили параллель с сочетанием в быке как мужского, так и женского. Такая неопределённость рождалась из мнения, что бык есть начало примитивной и животной энергии, а с другой стороны, это знак покорения звериного начала. Бык может быть как волом, – чем-то пассивным, – так и живым воплощением потенции. Бык – это дающее всему и вся начало, это потенциальный разворот новой вселенной, это шумерский Мардук и индийский Шива, восседающий на Нанди.

Куда интереснее обстояло дело с тавро. Клеймо на животном определяет его принадлежность к какому-то стаду или региону. Человек с такой же меткой должен обладать идентичными свойствами. Обозначение, указательность, какое-то пристанище… Пазл складывался таким образом, что понимание сновидения перерастало в мысли о чём-то только подразумевающемся, но ещё не явленном – чистой потенции. По всем сделанным выпискам я постепенно уверился, что бык олицетворял собой какое спрятанное в недрах меня бытие, вот-вот готовое разразиться тысячей эманаций и истечь наружу, но облегчение, как и исход так и не наступали. Что-то сдерживало освобождённую внутри силу; кровь замарала меня, окрасила в багровый окрас, но ни одна капля не достигла поверхности алых вод. Нечто воспрепятствовало соитию бычьей крови с другими жертвенными подношениями. Что же это могло быть? Немного помыслив, меня всё-таки осенило.

Память исторгнула далёкие воспоминания, когда я только начинал заниматься экспериментированием над собой. Каждая выдаваемая мне роль сопровождалась рождением какой-то идеи для письма. Я ведь про это ещё не упоминал. Волей случая или по предписанию фатума, я взгромоздил на себя писательские тяготы. Как правило, мой писательский манер складывался из мыслей, увлекавших меня именно в момент настоящего. Мне трудно давалось воспроизводить записи, сделанные пару месяцев назад. Как-бы те не были отшлифованы, переписывая их на чистовой вариант, они казались мне чем-то мёртвым, лишённым искорки жизни, которую я всегда так страстно старался уловить в собственном существовании. Отыгрывая определённую роль, я определял за собой приверженность какой-то идее и продолжая увлечённо следовать ей на протяжении того или иного отыгрыша, рано или поздно, питающая меня мысль обещала иссякнуть и ей на смену должна была прийти следующая. И в этом был мой главный грех. Мне всегда было в тягость отказаться от размышлений над чем-то одним; между мною и идеями строились слишком близкие отношения, разрыв которых казался равнозначным разлуке с родственной душой, а такие расставания всегда переносятся весьма трепетно, само собой, если кровные узы действительно являлись таковыми. Но в нужный момент нужно было заставить себя отрешиться от старой отыгровки и переходить к следующей; если же я продолжал цепляться за старые мысли, то и новую роль также не удавалось примерить. Такая зацикленность вызывала ранее описываемые парасомнические приступы – те вспышки, призванные насильственным путём расторгнуть прошлый контакт и подчинив меня своей воле, они скрытно подписывали договор с новым игроком жестокого театра. С одной стороны, всё выглядело довольно мирно: молодой человек просто пришёл сделать расписку, проставить пару печатей и дело с концом, но с другой, где-то в потёмках внутреннего мира мракобесная инквизиция жгла и умерщвляла прошлое, дабы прах предыдущей маски мог стать нивой для новой. Старый актёр мужественно переносит жар пламени и сгорает с предвосхищением своего нового облика, а идея… Ах, как же горестно она завывает… В какой агонии бьётся и мечется! Мне куда больнее расставаться с идеями, нежели с вещами и людьми; разлука второго рода никогда не одаряла теми же переживаниями, как при общении с книгами, мыслями или сновидениями. Таковы были мои привязанности, определившие мой пацифистский характер и нежелание приносить очередную жертву. Жертвенное подношение – это разрез не столь быка, как философского яйца моего внутреннего мироздания; стоит сделать маленький надрез и потоки неизвестности заполняют собой каждый уголок реальности, при чём, как наружной, так и внутренней. И раз уж я так не воинственен и консервативен, вроде-бы миролюбив и отвращаем от всякой жестокости: тогда какого дьявола меня вновь ластило желание схватиться за лезвие? Что же двигало мною в том кровавом и хирургическом буйстве?

Ответ на это давало то самое тавро. Единственным ключом к разгадке была кольцевидная форма. Здесь я отстранился от дополнительных сведений и доверился методу свободных ассоциаций. Будь, что будь, главное, чтобы полёт фантазии не увлёк меня в череду ложных интерпретаций.

«Окольцованность всегда была чем-то враждебным; вражда, она же борение с самим собой; борение со своим я и что же в таком случае это «Я»? Индивид – уже пройденное; тогда быть может личность? А разве меня интересуют социальные положения и прочий бред общественности? То же промах. Тогда «Я» – это просто я. Единичность, обладающая собственной судьбой. Выходит, борьба с собой есть противление судьбе, но не своей, а навязанной; остаётся выяснить, какую такую навязанность пропагандирует религия и общество? Миряне говорят о таком милом явлении как «День сурка», а, якобы, святые молвят о проклятии сансары. Эта замкнутость судьбы, пребывание в одном и том же цикле, где приплетается нечто звериное, что-то животное, что-то…»

Радость вновь захлестнула меня. Ассоциативный штурм сделал своё дело: метка как проклятие циклической замкнутости в совокупности с животным началом; только один символ чего-то подобного был мне известен. Это знак уробороса, змеи, пожиравшей свой собственный хвост. Оставаясь наедине с собой, единственным источником знаний могло послужить лишь моё прошлое. Нужно было вспомнить момент, когда я решил самолично обеспечить себя судьбой; это событие и точка на временном отрезке жизни, несущие в себе юношеский нигилизм и низвержение родительских ценностей. Вспомнить подобное оказалось и трудно, и до невероятного просто. Простота состояла в том, что всё сознательное существование как раз и пронизывала тенденция к отвержению навязанных мне в детском возрасте порядков. Образ моей мысли не столь связан с нигилизмом, как скорее тождественен ему, посему вычленить какое-то конкретное событие в веретене всего произошедшего и до сих происходящего составляет главную трудность. Это всё равно, что постараться вспомнить какой-то конкретный день в череде обыденных суток, а когда вся твоя жизнь есть одна повседневная однородность, без малейших признаков на появление чего-то неординарного, то затея о поисках истины верно сходит на нет. И не знаю, снизошло ли милосердие со стороны памяти или же из-за страха вновь столкнуться с парасомническим приступом, но во мне какой-то скрытый резерв энергии соблаговолил вручить мне откровение.

Первые образы – образ старика, крест и то же водное пространство, только уже не из кровавых ошмётков, а полнящееся кристально чистыми водами. Триада представлений стала единым целым, и я вспомнил поистине архаическое видение: кажется мне тогда и недели не было, а память о том, как меня крестили всё же пробилась через толщу двадцатилетних наслоений. Старик – это отец моего отца; лицо, ответственное за моё крещение и это ли не первая метка, которую мне привязали; не было ли это тем же прижигаемым тавро христианства? Уже тогда закладывалась основа моего отрицания ко всем родовым традициям, ко всей той спеси пресловутых условностей, оставленных нашими потомками. Разница между моими родителями-дидаскалами и воспитавшим их поколением в том, что вторые имели больше осознанности при исполнении долга традиций. Проблема родителей и их детей почти полностью коренится в постепенном утрачивании первоначальных смыслов. Поколение, основавшее первые установления, ясно отдавало себе отчёт: какие цели преследуются и для чего необходимо существовать по предписываемому закону. Но время беспощадно, старики уходят, приходят молодые и смысл родовых ценностей изменяется, модернизируется и в конечном счёте, доходит до извращённой формы. Извращение есть забытье и последующая перестройка, которая прививается нам как необходимая данность, зиждещаяся на голой вере. Не объясняется почему, а просто предписывается, словно догмат, следовать которому означает пребывать в благости; будешь же противиться – станешь козлом отпущения.

При рассуждении об этом меня не пронизывала ни гордыня, ни тщеславие, а только благоговейное чувство какой-то самодостаточности. Вредная же эта привычка, когда постоянно надеешься, что твои трудности разрешит что-то или кто-то другой. По поводу «кого-то» вариант может быть далеко не мой, но с «чем-то» всё обстояло уже ближе; никаких лишних книг, никаких философских трактатов и психологических пособий. Словом – сам себе дешифратор и интерпретатор. Ни посредников, ни книжных подпорок и именно к этому подталкивал дневная вспышка. Я настойчиво верил, что домыслы, взятые из своего собственного черепного саквояжика куда дороже, нежели те полчища совращающих талмудов. Таким образом мысль бралась не на пустом месте, а достигалась кропотливой работой сознания и от этого, ни одному сорняку сомнений так и не удавалось пробиться на свет.

Всё же тягостно преодолевать нынешние пределы только ментально. Нужно было «преодолеть» список дел, простаивающий в действительности. На полках не осталось и крошки, а всё, что можно было раздобыть из питья – это какая-то едкая жидкость от горла и перекись водорода. От ещё одной капли первого скорее выворотит, а что до второго, то рано мне было клониться к вечному сну, тем более, когда открывались такие затейливые перспективы.

Накинув первый попавшийся под руку балахон, я не раздумывая отправился в ближайшую лавку. Я сторонился больших универмагов. В продуктах такого рода магазинов не чувствовался вкус. Производимая и собираемая машинами пища напоминала не еду, а скорее безвкусную землю; да даже почва, и та казалась приятнее, так как хоть и имея отвратительный вкус, она им по крайней мере обладала, а это уже много стоит. Кажется, что человек стал неразборчив не только во вкусе к тому, что потребляет, но и к вещам эстетического происхождения. Кажется даже самые прихотливые гурманы искусства, хоть и озирают каждое полотно с дотошной скрупулёзностью, но к сожалению, не видят его; пробуют и стараются переварить каждый мазок кисти мастера, но желудок их начисто отказывается переваривать этот «пустой» порцион. Я не отрицаю, что такая же развращающая тенденция распространяется и на меня, но стоит заметить – даже в такой малости, как выбор пищи, ко мне приходят подобные выводы, а если через столь мелочные мысли пробивается такая фундаментальная проблема, не говорит ли это хотя бы о чуть-чуть, но лучше развитом вкусе? Может быть себе, может кому другому, – чёрт его разберёт, – но хочется доказать, что метафизическое мышление в любой момент времени – вот он, показатель уважительного отношения к вещам. Ах, до чего обидно принимать столь ранящий факт! От чего ж человек постоянно стремится приурочить свои рассуждения к какой-то ситуации? Не попади мы в галерею – ещё пол жизни не думали бы о живописи; не набреди случайно на уличный оркестр – не задумались бы о музыке вплоть до самой кончины, а ведь сколько великого скрывают эти размышления! Я плох в драматургии, но, если кому-то покажется, что всё выходит слишком уж натянутым и наигранным, прошу вас: разве человек в отстранении от человечества перестаёт думать о других? Эгоизм – штука опасная, но ни одна из его форм не способна безвозвратно выкинуть папку «Другие люди» в корзину; нельзя сказать, что вы нелюдь только из-за своей отстранённости. Человек есть человек и не важно, на дне вы Тихого океана или среди облаков – никому и в голову не взбредёт считать вас очеловеченным лишь в окружении себе подобных. Так и с искусство, подобно младенцу, если и захочет ласки и тепла, то не стоит откладывать заветное лобзание в дальний ящик; пусть предначертанное вершиться тогда, когда, – скажу не без церемониальности – пробил судный час.

Параллельно с этими раздумьями, я заскочил в булочную. Идеи о вкусе мотивировались запахом пряностей и свежей выпечки. Ароматы корицы, тёртого мускатного ореха и только что поджаренного фундука сопровождали меня, позволяя действовать внешне словно на автомате, не отвлекаясь на мелочи, вроде выбора хлебобулочного шедевра и его оплаты. Покинув пробудившую во мне голод пекарню, я отправился обратно в свой маленький альков. По возвращении, полёт мысли ослаб, но надежда, что приобретённая гата2 сможет придать силы продолжить логический штурм, позволила мне на время из мудреца превратиться в повара, может не слишком хорошего, но по крайней мере, умеющего подходить к кулинарному ремеслу с той же строгостью, будто бы я готовлю не для себя, а оформляю блюдо в каком-то ресторане. Что сказать, как мы относимся к себе, так же относимся и к вещам, а как уже можно было заметить, к первому я относился весьма чутко.

День подходил к завершению. Греческая стрепня расслабляла и вводила в лёгкую истому. Кажется, аскеты и монахи только за тем и отстраняли от себя такую плотскую прихоть как потребление пищи, лишь бы не утрачивать связь с Всевышним; в моём же случае, роль Бога пока всецело заменялась образом быка. Сконцентрироваться всё не удавалось и словно охотник, я стал выжидать. Ожидание продлилось не долго, благо, дар пекарных мастеров быстро усвоился и уже через час мысли-непоседы вновь роились в моей черепушке.

Вот, что эти бесята мне предлагали: бык как нераскрытое бытие и тавро, олицетворял мою собственную судьбу. Существование всегда означает существование чего-то созданного, но осознанное существование – это когда договор жизни не вручают во все готовности с банальной формальностью «Будьте любезны, проставьте вашу подпись под галочкой», а ты сам удосуживаешься заполнить всю документацию с нуля; осознанность – это когда не тебе строят, а ты сам выбираешь стройматериал и план, по которому будет возводиться внутренний храм, при чём отбору подлежат и те, кто будут его населять. Честно сказать, за судьбу и самосозидание приходилось переживать куда меньше, нежели за проблему номер один. Что-то мешало дать свободу новой роли, какая-то сила не позволяла одеть новый лик. Ответы скрывались в воспоминаниях; пример с крещением – единичный и весьма редкий случай, так как я не привык надеяться на определённость чего-то одного; стоит возникнуть отголоску прошлого, я тут же устремляю взгляд меж строк, стараюсь прочитывать то или иное событие не как что-то конкретное, а как отношение; мой приоритет – не конечная цель, а переправа. Таким вот подходом и следовало продолжать. Я помнил начала всех предыдущих ролей – этих ранних форм бытия: это были и идеи о психических расстройствах, и розмыслы об античности, вперемешку со средневековьем; философский трансцендентализм и панлогизм, иррационализм. Вполне уместно спросить: «Как набор текста или книжный довод может представляться отдельной личиной?», а ответ прост – дело в особенности моего мышления. Сколько себя помню, всегда любил персонифицировать то, на что накладывалось моё внимание: шелест листвы старых тополей и неторопливое покачивание ветвей рисует во мне образ мирно созерцающего старца; категорический императив Канта воображается строгим судьёй, словно учитель в начальной школе, постоянно грозящим излупить тебя линейкой, если не поступишь так, как он того требует; иррационализм виделся страстным революционером, а картезианский дуализм так и вовсе, – иногда меня и самого это пугало, – казался каким-то андрогинным существом о двух концах – настоящая бестия! Всё это и подпитывало каждую из моих старых «обёрток».

Наложив на новое расследование уже проверенный в прошлом шаблон, я немедля принялся действовать. Следующие два дня я проводил в глубоком одиночестве, хотя сам ощущал себя в столь оживлённом месте, что навряд ли, возникавшие во мне тогда чувства можно было бы сравнить с теми же, как если бы я очутился в центре самого густонаселённого мегаполиса. Оживлённость исходила не от людей, а от оставленных ими трудов: мифы Гомера превращали потолок моей коморки в созвездия древних героев; рационализм Декарта разделял пространство вокруг меня на материальное и духовное; только трансценденталии Канта подсказывали, что всегда остаётся нечто до конца не постигаемое, что-то априорное и глубинное, не желалшее выходить на свет и предпочитавшее скрываться в тени.

Какой-бы заточенной волей я не обладал, как-бы крепка ни была моя вера, но надежда на присказку о Магомеде3 всё меньше начинала распылять мой интерес. Проштудировав философско-психологический лексикон, во мне так ни разу и не проскочил признак близости к цели моих поисков: не было ни внутренних вибраций, ни экзальтированной напряжённости, ничего из того, что раньше давало уверенность о приближении к истине. Даже углубление в теософско-религиозную сферу не привнесло свои плодов. Ортодоксальность и догматизм церкви местами порой так усыпляли, что едва удавалось продолжать чтение; слишком конформное отношение к прописным истинам вступало через чур уж в буйный конфликт с моим свободомыслящим нравом.

Отринув все наброски и записи, я буквально распластался на кровати. Тело было бездвижно, почти что мертво. Исследования вытянули многое, слишком многое и продолжать было бы верным самоистязанием. Хоть и казалось всё это привычным, – заниматься превозмоганием своих возможностей, – сейчас от подобного было не больше проку, как если бы я тотчас решил совершить десятикилометровый кросс. Пробежать-то я может и пробежал бы, а смысл совершённого так и останется неясным. Нельзя позволять себе поступать необдуманно! Нужно всегда сохранять осмысленность действий. Многие по-разному поддерживают строгость к себе, зачастую, это зависит от вещей, к которым направлено строгое отношение. Одни строги к поведению, другие к страстным желаниям, а что до меня, то я весьма серьёзен относительно осмысленного во всём и вся. Ни в коем разе не потерплю какой-бы то ни было неосознанности. Мне и так с лихвой хватило первых семнадцати лет «жизни в аквариуме» – довольно!

Перевернувшись на спину, я озирался по сторонам с таким видом, будто бы впервые смотрел на мир. Меня вдруг заполонили непривычные ощущения: как так, взирать на реальные объекты, без привязки их к какой-то философской категории; неужели люди и вправду готовы всегда смотреть на реальность под таким скучным углом? Предметы как предметы, а не феноменологические изваяния; человек как человек, а не «тело без органов»4; в конце концов, сам мир есть просто мир, а не макрокосм. Раз посмотреть под таким фокусом может и стоит, всяко какое-то разнообразие, но если постоянно оглядывать каждое явление с подобной профанностью, то меня скорее вывернет наизнанку, чем я признаю за столь поверхностным мировоззрением какую-то опору. Не будь заточенного на идеацию взгляда, я даже не уверен, что дошёл бы до нынешнего состояния. А к чему же я в итоге пришёл? Право же, словно одержимый рудокоп, я стараюсь не пропускать не одной залежи, но к чему мне такая скрупулёзность, для чего такая одержимость, если всякий раз я задаю себе один и тот же вопрос: «Какого чёрта я продолжаю всем этим заниматься?!»

Не смотря на довольно яркий закат, стены комнатки помрачнели, из-под половиц стала развеваться какая-то тёмная дымка, а окна словно бы затягивала пелена мрака. Я резко поднялся и встал в центре разбросанных рукописей. Кажется, кто-то опять решил прийти без приглашения… Хотя, если и вспомнить, был ли такой случай, когда кто-то из «Них» соизволял заранее известить, мол «В двенадцатом часу пополудни – ожидайте-с…», то увы, припомнить такого диковинного фрагмента никак не удавалось. Произошло же самое поразительное – звонок в дверь. Выйдя в предбанник, не заглядывая в глазок, – будто бы это требовалось, – я отворил дверь уже ожидаемой мною фигуре. Как и предвещалось, чёрный плащ, чёрная шляпа и отблеск потусторонней черноты. Пол недели – ни духу, ни звуку и вот, пожалуйста! Без церемоний, барабанов и шаманских тамбуринов – только молчаливое шествие моей теневой природы… Гость прошёл в мою комнатку. Каждый его шаг отзывался по половицам с таким звоном, будто бы шагал он не по дереву, а по чему-то более жёсткому, напоминающего смесь железа и асфальта. Разместившись на стуле в углу, он закинул одну ногу на колено другой и единственное, до чего величество соблаговолило опуститься, так это до снятия своих перчаток с «отрезанными пальцами». Главный же элемент, – шляпа, – остался торжественно скрывать макушку и лик таинственного пришельца. Больше всего меня интересовали его слова и в этот раз, интуиция меня не подвела. Не только словеса незнакомца оказались более понятными, но также ощущалось, что он и сам заинтересован в развязке того клубка мыслей. И немудрено, ведь он – это я. Может быть я излишне нахальствовал, но после такового вторжения, можно ли было не задать один простой вопрос: «По какому же такому важному поводу этот скот не спешил, когда он так нужен?!». Неужели желание помочь как мне, так одновременно и себе стои́т ниже каких-то более глубинных мотивов? Набравшись терпения и ожидая получить ответы на это и многое другое, я стал внимать каждой его фразе.

– Смешлив ты мальчишка, – звонко отозвалась Неизвестность, – всё пробуешь старыми тропками выйти к истине, а она снова от тебя ускользает. Смешон ты и смеюсь здесь не я, смеются те, кто уже канули в лету и теперь просто наблюдают из твоих недр за тем, как их горе-наследник извивается, лишь бы не стать прижатым следующим приступом.

– Тошно мне слышать от тебя такое, – с той же надменностью парировал я игривость впитываемой речи, – ибо и осознание этого, и понимание тщетности моих усилий мне хорошо известны. Остаётся тайным только одно, почему вершимые действа не дают того же, что доселе всегда помогало?

Только начав диалог, я понял, что мой внутренний стержень утратил былую устойчивость. Мои повадки и моя речь видоизменились практически за секунду; тот, кто пребывал в реальности ещё минуту назад уже не тот, кто вёл разговор со своим внутренним «Я»; это был человек архаичной природы, далёкий от всего настоящего и незнакомый с мирскими порядками.

– Ах, до чего же неизбывная проблема; такие разговоры между тобой и мной овевает дух профетизма. Мы оба отлично знаем реплики друг друга, оба спокойно можем заменить диалог монологом, но не забывайся в этой горделивости. Помни, ты может и отлично предчувствуешь мою мысль, но не свои.

Его руки сложились в замок на закинутой ноге, а всё тело подалось вперёд. Улавливать язык его жестов было куда как значимее, так как в них таилась указательность на то, на что действительно стоило обратить внимание и изменение позы с наклоном вперёд хорошо подготавливало к потенциальному откровению.

– В тебе есть редкий дар, – продолжал мой тёмный оппонент, – ты способен чувствовать неживое куда лучше, нежели людей; идеи, мысли, книжные фантазмы – все они воспринимаются тобой куда щепетильнее, чем всё остальное, но знай – этого мало для продолжения актёрской карьеры. Жестокость нашей постановки начинает брать сверх меры. Старые методы уже не работают, а знаешь почему?

У меня уже закрадывались подобные мысли. Действительно, когда-то ведение говора с самим собой было словно испытанием, я кропотливо подбирал каждую фразу, опасаясь, как-бы не вызвать насмешку от создаваемых моими фонемами изваяний. Но теперь, разговор шёл так плавно и без единой запинки, что казалось, будто бы внешнее общение окончательно перекочевало на внутренний план. Пропал некоторый вызов, сама трудность, всегда разогревавшая интерес к продолжению внутреннего роста. Оставалось только признать, что страстную пылкость в прошлом окончательно заменила хладность, размеренность и лёгкость средоточия мысли.

– Потому что нет более сложности, одна лишь лёгкость и проистекающая из неё праздность. Но что же за парадокс присущ ходу моих мыслей, – вопрошал я, – неужели отточенность мышления выходит скорее препоной, нежели ключом?

– Как и сейчас, – резюмировала тень, – ты транслируешь только то, что я хочу от тебя услышать, а я же стараюсь играть роль паиньки-отражателя, но позволь мне задать один вопрос: разве ты не чувствуешь подвоха?

После этих слов, мозаика наконец-то собралась в единое целое. Если хорошенечко вникнуть в связь меня и не-меня, то выходило, что каждый проговаривает речевые заготовки друг друга, но свои собственные – никогда. Отсутствие ожидаемой чёткости фраз моего собеседника ничто иное как абсолютно такая же невозможность с его стороны прочитать и меня. Он не видит во мне то, что я сам хочу усмотреть, но по определённым причинам, боюсь. Я не вижу собственной тени…

Из-под полей шляпы сверкнул тонкий, но пронизывающий до дрожи взгляд. Это знак не укора, не издёвки, а той ненавистной всем сердцем насмешки. Казалось, моя обратная сторона и впрямь хохотала, только смех её был беззвучным, а лицо всё таким же неподвижным. Спустя паузу насмехательства, взгляд вновь был обращён в моём направлении. После осознания страха перед своей тенью, речь моего «зеркальца» стала меньше отдавать саспенсом и больше начала брать конкретностью.

– Это хорошо, очень хорошо, что ты пробуешь дать мне имя. Тень – звучит неплохо, а главное отлично показывает то, чего ты боишься. Боятся собственной тени – это не ребячество или расстройство психики; такой страх свойственен каждому из людей, беда лишь в том, что многие не понимают, какого рода темноты они боятся. Ты не можешь принять меня, а я не могу слиться с тобой; вспомни предыдущие роли, разве они сильно отличались от меня как-то внешне? Те же скрывающие тело одёжи, те же пронзительные взгляды и бездвижные лики, нет особых различий между мной, тобой и ранее преодолённым, проще даже сказать об отсутствии разницы между Мной и только кажущемся не-Мной. Но ты же не будешь противиться, если я намекну на маленькое, но всё-таки несоответствие?

На последних окончаниях, голова начала идти кругом. Во лбу и висках начинали бить спазмы, такое уже случалось, когда я слишком сильно углублялся в мысль. Это был знак, что пора бы закругляться и вновь становится комплектом «2 в 1». Время и без того короткого разговора подходило к концу. В этот раз, я решил предоставить право голоса интуиции. Мои изречения не были более пропитаны духом автоматизма, но в них чувствовалось отсутствие меня. Теперь я точно был уверен, что говорю не то, что сам хотел бы услышать, а то, чего от меня требовала истина – та тьма, прикрывающаяся широкополой шляпой в конце угла.

– Чем больше масок, тем больше воспоминаний от каждой из персон…

– … тем больше тёмных пятен, оставленных «на потом», которые ты совершенно вытеснил и оставил на периферии, – закончила за меня тень. – Лакуны, мой мальчик, не затягиваются самостоятельно.

– Ты говоришь о содержании? – в моих словах вроде бы и слышалась твёрдость, но, в сущности, отдавало некоторой робостью, я боялся соскользнуть с верного курса…

– Нет, – всё с той же насмешливой хладностью продолжал собеседник, – принцип пустоты тот же, что и у тени. Боясь признать тень как нечто равное себе, на самом деле, мы боимся какой-то частицы в нас самих, какого-то содержания, изначально помещённого внутрь и лишь ожидающего заветного исхода. Сколько бы времени не прошло, но ты, мой юный невежда, всегда останешься заполненным до краёв, проблема твоя как раз в другом. Ты боишься не искать, а страшишься…

– …находить. – последняя фраза принадлежала и не мне, и не беседовавшему со мною фантому. Хоть и изошла она из моих уст, в момент самого проговаривания, от содрогания моего голоса, дрогнул и окружающий меня мир; космический порядок словно бы сошёлся в одной точке – в одной единственной фразе и плоде, что наконец кажется созрел и теперь был пригоден для сбора, оставалось только аккуратно «подцепить» спелое чудо и впитать его соки.

Окружение вновь преобразилось. Сначала я и не понял, что всё вернулось на круги своя, так как освещение за окном почти никак не изменилось. Общение с потусторонностью начиналось в предзакатных лучах солнца, а теперь, улицы снова были окрашены в ахроматические тона. Точность времени казалась ни к чёрту; даже неожиданно наступившему вечеру не было предначертано удивить меня с той же силой, с каковой я пережил случившийся разговор. Вынесенное из общения с теневой персоной ясно дало понять причину, по которой мне так и не удавалось найти обиталище для моих идей. Переживания такого рода могут показаться странными, но для меня же, само состояние, когда нельзя, так сказать, «встроиться» в мир сравнимо с смыслом существования заводского рабочего. Вот представьте себе работящего мужа, он трудится, старается, вкалывает на двенадцати часовой смене, чтобы прокормить потомство, жену и своё бренное естество; таков его шаблон существования, а главное, такое существование его полностью удовлетворяет, ибо наш просторабочий тратит ровно столько сил, сколько дают ему пища и сон. А что же будет, если энергия всё остаётся, а место её применения уже недоступно? Мы тут же превращаемся в ищеек; рыщем, где-бы и куда приложиться, лишь бы избавиться от этого зудящего переизбытка. Благо, если такая закономерность блюдётся только моим разумом, а то, если уж подобный закон и впрямь существует, то просто соотнесите управление станком или обработку какой-то заготовки с шлифовкой идей – разницы здесь нет и по затратам энергии, что одно, что другое, оба ремесла требуют достаточного количества сил. Поэтому-то я как умалишённый и метался в поисках какого-то покровительства, не важно: окажется это слабенькой прозой или увесистой философией; моя готовность вникнуть куда-то казалось согласна на любой продукт, даже самый низкосортный. Однако заключение из разговора с тенью говорило об одном – не чужие мысли и книги нужно было осмыслять, а свою собственную жизнь!

Память, ах, моя всё больше истончающаяся память! Доверять ей было столь глупым предприятием, что означало бы вновь ступить в ловушку сансары, снова стать пленником Майи и её привратников – тех насущных образов, уже представлявшихся мне когда-то граблями. И вот, моя нога вновь заносилась над столь опасным инструментом… Снова я норовил очутиться узником какого-то одного из воплощений, снова зрела вероятность зациклиться на чём-то одном и этого как раз и требовалось избегать. В своё время, я поймал себя на том, что, рассуждая над той или иной темой, я впадал в дурную цикличность. Идеи всегда поднимались одни и те же, просто иногда они чуть-чуть меняли форму, а мне казалось, будто мысль пробивается дальше. Впервые осознав этот хитрый механизм, я до того возненавидел себя за слепость, что поклялся более на сниматься в такой унылой киноленте, где один кадр почти ничем не отличался от другого. С тех пор я стал вести дневники, дабы более не начинать топтаться на одном месте с иллюзией движения. Эти рукописи ещё живы, там, в дальнем ящичке, покрытом пылью и паутиной, они дожидаются, когда же их создатель снова примется копошить своё прошлое. На их радость – ждать им оставалось недолго, ибо именно им и предстояло стать тем источником, который станет средоточием всех дум. С моей стороны нужно одно – верно прочувствовать былые воспоминания, а сделать нечто подобное не то же самое, что и хорошенько вчитаться в книгу. Познать прошлое, значит познать все свои прошлые воплощения. Я мало верю в реинкарнацию души после физической смерти, но беспрекословно остаюсь преданным идее о возможности перевоплощения прямо здесь и сейчас. Убеждённость в последнем произрастает из самого достоверного, что только может быть – моего собственного опыта игры в персоны. Вот моя задача – проникнуться эмпатией не к чистому воспоминанию, не к чистой идее, а к…

– Право, а кому же, если наше воссоединение оттягивается таким обескураживающим образом?!

Я не надеялся услышать ответ, но в силу непредвиденной проблемы с воспоминаниями. Как говорила старая японская мудрость: яттэ-минай, то вакаранай5. Хотелось попробовать добиться чуточку большей отзывчивости от своих внутренних попечителей, но единственным моим вознаграждением стала тишина. Видимо, не требовалась мне дополнительная помощь, всё уже и так было дано сполна, оставалось только…

Также мимолётно, почти незаметно, но шкаф, стены, рукописные принадлежности, всё окружение в миг озарились яркой вспышкой, обернувшей каждый предмет не светом, а тем тёмным саваном, которому ранее удавалась скрывать течение времени за оком. Даже не сказать, что включение одной реальности в другую заняло какой-то промежуток времени; всё произошло мгновенно, будто бы кому-то просто захотелось побаловаться с переключателем, сменяющим одну ипостась мироздания на другую. В разрезе двух реалий, ветра потустороннего бриза донесли до моих ушей одно единственное:

– Другой.

Я закинул голову кверху и, не удержавшись, пригубил лёгким смешком. Что за милость, какая же благодать! Я не помнил случаев, подобные этому. Мне казалось, что с тенью… Нет, Другим, – так его до́лжно именовать, – мы идём плечо к плечо, ступаем нога в ногу, в конце концов – превозмогаем одно и то же и встречаем те же незавершённые дела моих старых масок. Цели наши никогда не разнились, они всегда были как-бы одна в другой. Ему нужен был я, а я – ему. Между мною в реальности и тем, кто представлял ипостась духовности устоялось нечто такое, что мне до сих пор никогда не удавалось прочувствовать; за карточный стол подсел ещё один игрок и партия пошла оживлённее. Зрителям нравится, когда сцена полнится актёрами, это даёт если и не закрепление фокуса на чём-то одном и главном, то хотя бы составляет иллюзию некоей кипучести, а в случае с предстоящим погружением в себя, проникновением в мириады маскообразных фантомов, об одиночной игре и подавно следовало забыть. Связанная бечёвкой стопка рукописей насчитывала в себе около пяти дневников, плюс отдельные листки с зарисовками сновидений, а также исписанные рулоны туалетной бумаги и салфетки из столовых. Глядя на последнее, губы вновь невольно искривились в слабой улыбке. Сегодняшний вечер до боли щедр; он так и одаряет меня каким-то приподнятым настроем. Но я знал, что дело было не в самом вечере, а в Другом. Теперь можно отмести те десятки нарицательных имён, так щепетильно мною отбираемых. Лучшим выражением и впрямь оказывается индивидуализация «другого». Так пусть же таковым и остаётся, это и мне, и Тебе даст возможность не отвлекаться на мысли о том, о ком я на самом деле пишу или кого разумею.

Я не новатор-новеллист, стремящийся построить какое-то красивое повествование, использовав при этом разламывание «четвёртой стены». Я не пишу с целью представить и так известное мне в каком-то ином свете. Задача здесь одна – вспомнить. Куда труднее, разглядеть в веренице сонм древности затоптанного и всеми забытого старика, свалившегося наземь и которому никто так и не удосуживается протянуть руку помощи. Я уверен, что, усмотрев этого несчастного старца и оказав ему поддержку, я стану чуточку ближе к своей цели; всеми забытый, а вместе с этим, и забитый, он готов будет поведать мне то, что происходило с памятными воплощениями в моё отсутствие. Я верю, что получу разъяснение о давно выгоревшем и безвозвратно утерянном, мне нужно будет это принять. Уверен, что многое из застигнутого уже не удастся восстановить, но в этой обречённости и состоит моё устремление к внутренней реалии, нужно обновить видение не только всего сохранившегося, но и провести «перепись населения», так сказать, подсчитать число уцелевших пережитков. Человек лишь тогда и может спокойно двигаться вперёд, когда имеет ясное представление не только о настоящем, но и находится в ладу с прошлым. В этом же нуждался и я.

Всё прочитанное до этой самой строчки – преамбула основного действа. Зрители ещё не собрались, освещение пока не готово, а актёр, – единственный в этом театре мальчишка, – снова и снова репетирует, да обхаживает свою роль со всевозможных сторон. И дело не в том, что юноша чувствует себя неуверенным. Начало пьесы оттягивалось по причине расстройства не актёрского состава, а декораций: освещение – оно же светоч сознания, – пока не могло уловить место, требовавшее своего озарения; перед управляющим прожекторами стояла непростая задача: ему нужно было определить предмет, нуждающийся в освещении, но вся трудность состояла ещё и в том, что сцена полнилась разнообразием вещей и угадать, какой из них предстояло первой дать слово оказывалась тем же испытанием, что и попытка отыскать иголку в стоге сена. Уж больно много путей раскрывалось и по многим можно было с лёгкостью ступить, но если надо было окончательно поставить крест на своём прошлом, следовало начинать с самого дальнего и забытого фрагмента, столь отдалённого и простаивающего на задворках, чтобы уж наверняка не оставить хвоста и после уже не пускаться по второму кругу; это единичный забег и дважды участвовать в этом кроссе я не собирался.

Всё, что только удалось собрать тогда из памятных явлений теперь размещалось передо мной на вымышленной сцене. Дело оставалось за малым, медитативным сосредоточием воображения нужно было персонифицировать каждый предмет. Свалка вещей была теми же окостеневшими воспоминаниями, застывшими по причине атрофирования; сколь бы давно я не посещал своего прошлого, я не припоминал, чтобы раньше всё простаивало в до того плачевном состоянии. Было необходимо представить вещь как человека, декорацию как старое воплощение. Проще говоря, мне нужно было одеть самую первую маску и понять, по кой такой причине я запустил этот чёртов принцип лицемерства.


МАСКА АНДРОГИНА

Пробуждение. Даймонис-Андрогин

История мальчишки, бросившего вызов всему общепризнанному и прописным истинам, берёт своё начало с торжества его пятнадцатилетия. Перед нами некто из не столь богатой, но и не сказать, что прямо-таки бедной семьи. Родители юноши были среднего класса и заработок позволял жить если уж не в роскоши, то по крайней мере без знания острой нужды. К этим самым нуждам относились всего-то: поддержание элегантного вида, обязательное общение со сверстниками и почтительное отношения к своим попечителям, что в данном случае, приравнивалось к уважению родителей. Суть преклонения перед старшими зиждилась исключительно на материальных основаниях, ни о каком духовном почтении нельзя было и зарекаться. Грубо говоря, господствовало правило: кто кормит – перед тем и преклоняйся. Окружение состояло сплошь из тех, кто доказывал себя делом и объективной активностью; про субъективный фактор и менее поверхностные отношения народ не знал и знать не желал.

В таких вот условиях рос протагонист затевающейся истории. Повсеместная заурядность не могла не отразиться на облике и самого юноши. Чем больше вокруг было людей того же толка, что и вышеописанные «активисты», тем злокачественнее это сказывалось на разуме – самом образе мысли. Куда бы наш герой не направлялся, его всюду преследовала эта навязчивая материальность: в магазинах люди концентрировались на том, как-бы побольше продать и тем самым, увеличить свой карман; коллектив знакомых и друзей погрязал в физических тренировках, общении о том, кому кто сколько должен и т. п; даже дни в своей скоротечности и какой-то неостановимой спешке, казалось, смеялись над всей этой земной суетностью. Сутки действительно сменялись как перчатки, без каких-то изменений и новшеств, подобно череде монотонных и ничем не примечательных событий. Столь миловидный «день сурка» действовал как антидепрессант; к этому выражению любили прибегать, когда кто-то из потока спешащих на работу вдруг останавливался и начинал заниматься тем, что несвойственно человеку толпы; остановившийся начинал думать и в своей задумчивости, он обнаруживал тленность существования, что всё идёт не так, как оно должно быть на самом деле, но вот, к нему уже спешит не на шутку встревожившийся «друг» и в страхе потерять немыслящую на пустом месте версию товарища, подбадривает его фразой ala «день сурка», как-бы подчёркивая абсурдность пробуждённых домыслов. Каким-бы парадоксальным не был этот феномен, но он действительно остепенял сознание своей жертвы, и та снова одевала на себя шоры, вновь соглашалась стать арестантом под куполом обыденности. Такими вот психологическими приёмами пользовались те, кто боялись утратить материальную опору и выбиться из колеи привычных распорядков. Почему же люди боялись покинуть выверенные пределы? Да потому что страшились встречи с неизвестностью. Направленность этих сужающих кругозор фокусов была одна – это противостояние угнетённости. Ведь именно с мысли и только с неё как раз и начиналось прозрение, а духовный рост – всегда был нечто болезненным, так как душу начинают сковывать трепет перед чем-то неизвестным.

Так уж завелось, что человек всегда боялся столкнуться с неведомым. Издавна, философы стали говорить об истинном страхе, как страхе самого страха, то есть, когда человек начинает бояться не какой-то конкретной вещи или ситуации, а того, чего не может предать описанию. В этом заключалась проблема всей современности; она с торжественным видом была готова испытывать трепет перед трудностями объективного характера и отмаливалась нежеланием страшиться чего-то более духовного по причине нелепости такого рода тревог. Но в сущности, несуразица страха неизведанного была ничем иным как прикрытием, щитом труса, боявшегося пережить настоящий ужас при столкновении с чем-то новым; обывательский ум не был подготовлен сойтись в битве с врагом такого уровня, ибо знал и очень хорошо чувствовал, что стоило ему только посмотреть в бездну, как она тут же поглотит мелочную личность без всякого остатка.

1

«Аврора, или Утренняя заря в восхождении» (нем.).

2

Гата – распространённое закавказское национальное кондитерское изделие, представляющее собой слоёные пирожки, с добавлением орехов и сухофруктов.

3

«Если гора не идёт к Магомеду, то Магомед сам проявит инициативу».

4

Имеется в виду одна из идей работы Жиля Делёза и Феликса Гваттари «».

5

«Не попытаешься – не поймёшь» (яп.).

Сгоревший маскарад

Подняться наверх