Читать книгу История одного Человека - Георгий Константинович Ячменев - Страница 1
ОглавлениеВступление
Безмолвие, тишина и абсолютная неподвижность. Ни времени. Ни пространства. Таким был мир до рождения первой жизни. Мир до людей, до животных до самой природы и её форм. Хотя, кое-что природное всё-таки смогло взрасти средь всей этой эфемерности. Это был вздымающийся от плотно вплетённых в туманность кореньев ствол огромного древа с двумя контрастно расходящимися в разные стороны ветвями. Одна ветвь отливала внутри себя брожением какой-то тёмной субстанции. Чёрная желчь бурлила и, как-бы противоестественно это не было, излучало тёмное сияние. С другой стороны ствола была близнец сестрица мрачной ветви – настоящий светочь, заряженный блаженной ослепительностью. Питавшие алебастровое ветвление белые соки циркулировали с точно такой же динамикой, как и чернильные собратья. Вся эта система скрывалась где-то в стволе и по древесным капиллярам, разливалась до самой макушки могучего саженца.
На челе древесного великана не пестрили зелёные локоны, с его разрозненно глядящих побегов не свисали молодые лозы, а возможностью дарить плоды или какие-то лесные дарования тот и вовсе был лишён. Вместо этого, тёмно-светлый титан мучался от проклятия скверны – он неустанно, от вечности к вечности (напомню, что о времени в те смутные вехи ещё не знали, потому что и знать-то это было даже некому) загнивал. По древковым артериям струилась раскалённая гнилость, выкрашивавшая, возможно когда-то всё же бывшие зелёными, побеги в осенние тона и омрачающая всякого, кто соизволял поглядеть на это осквернённое мракобесие.
В один момент, пролежень деревянного массива разделила свою отравленную судьбу с единственным, кто мог не просто созерцать эти гнилостные красоты, но и уничтожать сковывающее древесного мастодонта одиночество, так как сам был одинок в своём вечном бытии. Он не имел имени, у него не было воспоминаний, потому что и прошлого-то не было. Будущее тоже отсутствовало и всё, за что хоть как-то можно было ухватиться было сосредоточено в том смутном понимании, что же есть настоящее. Безымянную сущность не удовлетворял такой мир. По каким-то неизвестным ему причинам, хотелось привнести в пустынные просторы что-то ещё, как-то дополнить имеющийся план парой-тройкой новшеств.
Поначалу нашей безымянной сущности удавалось сдерживаться, не поддаваться совращением пространства и времени, но чем дальше заходило борение со своим естеством, тем напористее становился этот звенящий в каждом микроне зов разрушения вечности. В конечном счёте, первыми попытками разнообразить своё житие, таинственное нечто решило создать первую форму и, пока ещё страшась нарушить хрупкий баланс устоявшегося мироздания, строительный материал для этого был взят из самого себя – той ирреальной оболочки, очерчивавшей образ призрачной массы. Этим материалом оказалось Слово – возможность называть вещи и поскольку вещей, кроме гниющего древа, вокруг не наблюдалось, первым под нож пошёл сам наименователь и окрестил он себя Великим.
После прихода первого из имён, жажда творчества только усилилась и теперь полностью опьянила Великого. Ему требовалось что-то, чему точно также можно будет придать какой-то смысл, выделить это что-то из сотен других что-то. Но главная трудность, разделявшая эти мечтания и явь стало отсутствие где-то. Самого пространства, как такового не было. С отчаянием и нахлынувшей на Него меланхолией, Великий не находил себе места, Он не верил в тупиковость своих усилий. Поэтому, всё чаще Его взгляд косился на увядающее деревце.
Как-то подойдя к заскорузлому стволу, Великого осенило каким-то странным, —откуда Он только мог вспомнить нечто подобное? – не то воспоминанием, не то его собственным раздумьем, правда, так и веющего какой-то чужбинностью. Мандат о том, что Ему предначертано следить за древом и оберегать его никто не выписывал. Представь Великий кого-то выше Себя самого, тогда бы он ещё опешил, призадумался и не стал впопыхах претворять Свой план. Однако, не было могущества, более бонтонного и августейшего, чем содержавшегося в Великом. И с этим осознанием, Он приступил к вершению задуманного. Он раскроил древо на тысячу щепей, а его листья раздул в самые отдалённые закоулки туманной вечности. Белые и чёрные потоки перестали вздыматься по оспяному чурбаку и высвободились двумя качествами. Лепестки, росшие близ чёрной ветви были более пресыщены гнильцой, от них больше смердело тоской и безнадёжностью; ростки же, что делили соседство с белой субстанцией так же не были лишены гнилостного недуга, но тот был выражен слабее. Смотря на дериваты белизны, созерцатель мог воодушевиться от того, насколько стойко и мужественно зеленоватость старается удерживать свои позиции и не поддаётся приступам жёлто-бурых наступлений.
Каждый лепесток вобрал в себя одно из двух качеств и с вымпелом своего избранника, распростёрся в вечности до тех пределов, до которых мог дотянуться взгляд Великого. Так вечность получила ограниченность. В созданных пределах, каждый листик развернулся отдельной реальностью – параллелью. Таких параллелей было создано великое множество и ориентируясь по качеству созданного: одни, произведённые от тёмной ветви, представляли околицу нового мироздания, а другие, менее заражённые скверной – центр новообразованной вселенной. Параллели дозволяли говорить о галактиках, планетах и звёздах; в их власти были мысли о формах и предметах, потому что именно благодаря этим тысячным мирам, наконец-то можно было заняться тем, к чему так рьяно тянулся Великий – выстроить универсум по Своему подобию и теплящимся внутри образам. Правда с последним обстояла маленькая проблема. Потребность обозначать и создавать никуда не исчезла, но вот то, что именно создавать, Великий не ведал. Истратив много сил на разметку пространства, Создатель погрузился в сон, чтобы восполнить ушедшие силы и в явившемся сне Ему явилось откровение и решение его невзгод.
В сновидении были те, кто могли быть не просто созданными болванчиками, способными лишь статично заполнять собою мировой пласт; нет, увиденные существа обладали самостоятельностью, ничуть не уступавшей власти самого Великого. Пока сон не покидал грезящего этими видениями, облик неизвестных существ ясно и отчётливо представал перед Ним, но стоило кончиться дремотному наваждению, память об увиденном тут же изрезалась на десятки никак не сшиваемых лоскутов. Не помня во всех деталях своих сновиденных вдохновителей, Великий поставил себе зарок обязательно населить свои земли этими персонажами, потому что в их похожести с Ним, крылась слабая надежда избавиться от всё более гнетущего Его Величественность одиночества.
Решив стать отцом первым формам жизни, Великий постарался воссоздать упомненные представления. В этом Он зарекомендовал себя никем иным как экспериментатором. Суть Его эксперимента была проста и состояла в проверке, сможет ли частица стать равным тому целому, от которого она отщепилась. И чтобы расправиться с одиноким томлением, Великий был готов пожертвовать тремя полнившими Его бытие чадами:
памятью,
мышлением и восприятием.
За счёт своей интуиции и творческого гения, Великий приступил к первой фазе эксперимента. Первым, что интуитивное наитие подсказало Творцу было крещение. Окрестить означало дать имя создаваемым тварям и поскольку таких же великих, как Он сам, больше не смело быть, самостоятельные прообразы получили прозвище Древнейших, как первых, кому было уготовано вступить в новую реалию и истребить первобытную, нетронутую древность. Дальше внутренний голос Великого направил созидательные силы на останки мирового древа. Из древесной скорлупы дрекольев, из туманных недр величаво возвысился огромных размеров столп. Поверхность колонны при этом устилал не только древесный элемент, но и сплетение того с пемзой, обсидиановыми вкраплениями и инкрустированными самоцветами, оттенков малахита, лазури, рубина и всех прочих горных пород, которые только могли быть сысканы в совсем ещё молодой вселенной. Так породистый на минералы и редкие каменья столбчатый массив вобрал в себя цепкость памяти своего Создателя, тем самым опустошив Великого на одну треть и воплотив в себе Его воспоминания о Древнейших.
Прекратив расти, в основании столпа заклокотало слабое звучание, будто кто-то или что-то пыталось выбраться на поверхность. Уж было готовясь разойтись на радости, в ожидании поднимающихся сущностей Великий смиренно затаил дыхание и принялся выжидать, подобно птице, досиживающей на своих скорлупных детёнышах последние секунды их подноготного существования. Но стоило детищам изойти из туманной обители, надежды узреть могучих наследников тут же рассеялись. Вместо непробиваемых панцирей, на кости была натянута просвечивающая кожица; взамен острых когтей и всё рвущих клыков скромных размеров ноготки и ровные, как в штабель выставленные тридцать два изабелловых жеребца, зубы; а в противовес массивной амплуа, образ родившихся был до жалкого мал, тощ и болезнен. Представьте, какого матери, давшей жизнь уроду; каково это, когда ожидаешь воспарение лебедя, а получаешь гадкого утёнка? Такую же раздосадованность испивал Великий, ведь не помня во всех подробностях раз увиденные облики Древнейших, Он действительно надеялся воссоздать явившиеся во сне идеалы просто доверившись в этом деле своему творчеству, но самонадеянность не сыграла Ему на руку. Больше опрометчивых шагов Великий не дозволял Себе совершать и хорошенько всмотревшись в Свои творения, наконец понял, в чём заключалась их ничтожность. Вялость и малая подвижность были связаны с туманным флёром, так и застилавшего взор серой пеленой и оставлявшего мышление под поволокой заторможенности.
Так пришла пора второй экспериментальной жертвы – мышления. Туманникам, – именно так стал обозначать своих созданий Великий, – своим неуверенным променадом следовало пройти дальше тех малых окрестностей, в которых они принялись ютиться. Поселившись близ столпа памяти, туманники запечатлели в давшему им жизнь монументе летопись первых дней существования, как своего, так и вселенной. Память Великого была передана туманному народу, а тот в свою очередь, разместил врученное сокровище их Господина по всей поверхности вздымающейся опоры.
Община туманников практически не отходила от фундамента столпа памяти и не знала, что существуют иные параллели. Взяв частичку мозга своих костей, затем объединив ту с нейронными пульсарами своего черепного короба, Великий ударил по туманной тверди и от самого ядра до самых высших слоёв атмосферы поднялся второй столп.
Словно неописуемых габаритов ветродуй, величавая констукция разогнала сонмы дымчатых туч, заодно подарив туманникам их новый титул. Всё ещё неудовлетворённый произведёнными модификациями, Великий всё же стал более сносно оценивать своих отпрысков и одарил тех званием искомцев. Связана эта перемена была не только с ново подоспевшим этапом эволюции, – переселением народов или же фазой кочевничества, – но и с зажёгшейся в глазах ясностью. Оторвав от Себя крупицу мышления, мыслить стали и туманники, после чего, называть их подобным образом казалось неправильным; такое отношение было сродни тому, как если бы вышедшую из водных глубин фауну по-прежнему именовали бы чем-то гидробионтным, а не пресмыкающимися.
Кроме мыслей, могучая пилястра впитала в себя и чувства. Великий не скаредничал со Своим творческим замыслом и вдобавок к костям и нервным связям, Он расплатился сердцем. Кровяные жилы обагрили столп карбунколовым покроем. Чуть погодя, алыми рельефами стал простираться результат мыслей и чувств, отданных Великими на попечение Его дочерям и сыновьям. Выразились же новые письмена гимнами Его величию и власти, отражённые сотнями самых разных божеств. Выдолбленные у второго столпа фигуры были персонифицированными образами, все как один, отпевавших псалмы в честь их Единственного и Единородного.
Расселившись по новым территориям, искомцы стали всюду возводить культуру пенат. Обретя мысли, все позабыли о пассивном существовании и принялись культивировать традиции, обряды и собственный стиль жизни. Осёдлость большинству пришлась по душе и с этим новоиспечённым пристрастием, земледелие вместе со скотоводческими навыками стали главными постулатами тех первых паров развития, когда мировоззренческая картина туманников заменялась подошедшей перспективой братии искомцев.
И снова образованная форма существования не была достойна того должного уровня, на который Великий всё продолжал натаскать плоды Своих трудов. Если уж не полная автономность, как у Его Величества, то хотя бы независимость от идолов и излишней ритуальности. Кругозор его последователей был узок и ютился лишь в кромке божественного пантеона второго столпа. Дабы пошире раскрыть веки несчастных неофитов, Величавая сущность отделила от Своего уже довольно-таки сильно истерзанного естества правую глазницу и распылила ту по всем параллелям. Разлетевшиеся адаманты мерцали тем же норовом, каким наделялось и зрение их носителя. Великий заклал третью подать – остатки Своего восприятия и с этим, вывел искомцев на третий эволюционный виток. Уже не туманники, без всякой приставки искомости, а люди – вот как теперь смели называться жители этого ещё слабо освоенного универсума.
Человек, в отличии от туманников и искомцев, мог видеть, но видеть не внешнее, а внутреннее. Насытившись манерой восприятия отцовских очей, человечество смогло мыслить не конкретно, а абстрактно; не предметно, а образно; вместо самого явления виделась сущность случившегося, а объективно-наглядные представления сменились чистой метафизикой.
Тремя экспериментами старался Великий воспроизвести приснившихся Ему Древнейших и трижды постигла Его неудача. Вместо равных Себе, получились наследники и продолжатели отцовского дела. Вроде-бы и хорошо, прогресс не затормозиться, люди продолжат нести на себе миссию Великого, но не этого Его Превосходительство хотело, не каявшихся жаждал Он взрастить, а стоящих с Ним на одном уровне. Окончательно разочаровавшись в своих попытках, Всесоздатель стал замечать в Себе и другие неполадки: то неожиданно нахлынывала мигрень, то нападали извечные боли. Сам Великий уже не мог толком отследить, в чём причина проявляющихся недугов, так как опустошив Себя и многим пожертвовав, Его Преосвященство незаметно осенило себя той же заразой, от каковой страдало послужившее нивой для всех параллелей древо, а именно – скверной.
Какое семя, такое и древо.
Семя, посаженное гнилым, предстанет в будущем кривым.
Поскольку скверность залегала во всякой параллели, это означало, что и вселенная была омрачена этим роком, а пространство – это нечто, предопределяющее то, что его наполняет. С того самого момента, как вечность упорхнула, а окружение получило материальную выразимость, уже тогда, Великий, не смотря на всю Свою великость, стал подвергаться келейному воздействию той дряни, априори содержащейся в лепестках изначального древа. Первый столп одарил своего Творца беспамятством, второй – слабомыслием и бесчувственностью, а третий закрепил результативы своих пращуров и довершил все махинации, став тем самым словно вишенкой на торте – слепостью и неусыпными сомнениями.
Насколько лоно Великого предстало кеномой, в той же мере человечество развернулось плеромой. Троекратное исхождение из Великого одновременно высекалось тремя успешными заходами, по покорению человечеством природы: будучи туманниками, люди покоряли материю; став искомцами, они прильнули к сатрапии области мыслей и чувств, религиозный дух возобладал над людом, но оставил их под гнётом неосознанности; кульминацией развития стало подаренное восприятие, как раз и осенившее остаточное дикарство долей осмысленности. Не все осваивали три дара с одинаковой скоростью. Кто-то приходил к мудрости раньше, кто-то позже и суть последней инстанции была в том, что человеку открывалось то же, некогда виденное самим Великим – мир до его, так сказать, официального рождения. Люди прознали про великое древо и это знание прокляло их, ибо заразило тем же тлением, каковое ныне претерпевал Великий – пакостью скверны.
В совокупности с клеймом скверноты на каждой из параллелей, знание о древе не могло не отразиться и на всём роде человеческом; ему была уготована та же судьба, что и маразматически обуревала Создателя. Но пока до этого никто не догадался, а очевидных признаков для опасений всё не проступало, Великий, успев отлично так прогнить в Своих сомнениях, понял, что не может уже ясно и точно регулировать мировой закон. Понял Он и то, что посаженные Им добродетели скоро также придадутся загрязнению и ни о какой справедливости, добре и честности тогда уже нельзя будет говорить. Спасительным шагом оставалось избрать из человечества Двенадцать правителей, которые смогут регулировать мировой баланс и поддерживать во всём гармонию.
Бортище избранников разделило между собой гегемонические наказы и каждый из королей державил, не ведая, от чего они в самом деле защищаются; Великий утаил от людей правду и напустил на выдачу регалий вымысел о достоинствах, избранности и прочей лестной мишуры, на которую так падки малодушные людишки. А после трёх провальных экспериментов, как могло быть иначе как не без разочарованности в роде людском? Когда образ Древнейших так и не смог трижды покинуть памятных чертогов их Видавшего, раздосадованный сновидец скрытно стал оплетать созданных тварей простаками, филистерами и неудавшимся опытом. Таков был скверный дурман, такова была его цель: обезобразить, испортить и огорчить душу всякого, будь то даже душа Первейшего.
От распавшегося единства и гармонии в Великом, та же разруха стала приживаться и в сердцах людей.
Подобное за подобным,
таков был мандат природы и воспротивиться ему не было в силах даже самое независимое существо. Опустошающий фатум, что постиг Великого перенёсся на человека и тот стал мерно утрачивать приобретённые им качества, ведь заполученные особенности – память, мышление, восприятие – были эманациями из отдельных частей тела Давшего их, а из-за опустошаемости последнего, как целого, осколки также подчинились правилу подобия и повторяли незавидную судьбу своей родины.
Сквернящее отмирание сперва решило взяться за последнее приобретение, как раз и удостоившее искомцев сана людей – восприятие. Выдалось элиминационное воздействие тем, что человек стал утрачивать то сокровенное, определяющее его сущность – саму человечность. А что испокон веков было неотъемлемым качеством человечности? Этим высшим атрибутом всегда почиталась осознанность, осмысленность, видение во всём неразрывного единства и, как на зло, подобное умение выступило первой мздой в дань главному врагу цивилизованности – пустоте.
Подбив умосозерцательную видимость, отдалённые мудрствования вновь стали перебираться в нишу религиозности. Цельность и вера в Единого и Неповторимого Бога опять претворялась языческими толками. Праздные осанны в честь новоотстроенных капищ радели в поиске образа, который станет олицетворением новой направленности всех детищ Великого. В период существования только двух столпов, храмы содрогались от виршей почитания одних богов; какая-бы ксения не покидала уст телета, ораторный хорал всегда служил пресветлой Гелио – матери света, лучезарности и, главное, осознанности, но повторная притягательность языческих пеан хотела воспевать иную королеву и имя ей было Калиго. Говоря о направленности тех, кто беспамятно служили этим божествам, выделяли две исторические линии: одна была гелиотропной, то есть, придерживающейся сознания, а другая – калиготропной, отчисляющей секвенции владычице тёмной бессознательности. Новые пантеоны и иерархии малых божков привлекались к тем же установкам, что и могущественная Калиго – им предписывалось выражать пустоту, как абсолютную ценность.
Состроив себе новые культы и религию, человечество всё меньше походило на что-то человеческое. Нет, у люди не стали мутировать в дикую живность, чудовищных бестий или отвратительных кикимор. Скорее они вернулись на некогда пройденный этап эволюции – на стадию искомцев и благодарить за это нужно было бурлящую внутри скверну. Теперь сбрасывая флёр нагнетающего повествования, без лишних мистерий, можно сказать, что скверна, говоря научным языком, это чистого рода гипоморфизм. Профанируя эту трудно перевариваемую формулировку, скверна есть то же, что возвращение назад, когда приходит понимание, что дальше двигаться уже не получается, потому что впереди – тупик. Но это только один атрибут дьявольской нечистотности, вторым фактом этого гнусавого явления была зацикленность, доходящая чуть-ли не до одержимости. В случае калиготропной обрядности, человек стал зацикливаться на культуре новой богини мрачности, забыв при этом о том, что некогда возвышал образ единого бога – Великого, который ко времени правления Калиго уже воспринимался всего на всего как символ власти, но никак не верховным управителем небес.
НОВАЯ НАДЕЖДА
Постепенно погрязая в невежественности, но продолжая при этом думать, что всяк поступок чист, а природа его благодетельна, никто и представить не мог о посторонней помощи. Настолько жёстко завет независимости стеснял мысли, что даже помыслить о чужой поддержке высказалось бы самым кощунственным отношением, при чём, не только к себе, но и к Великому, так как именно по Его изначальному замыслу, человек, со своей автономностью, должен был стать равным Ему, а вместо этого, подпал под узничество язычества и идолопоклонства. Однако подмога явилась и принять или отринуть её – такой вопрос даже не рассматривался, потому что пришедшее спасительство не ждало разрешения для своего рождения и не терпело возражений с полюса осквернённого народа.
В один из неприметных, как и всех прочих, никогда и ничего не предвещающих дней, три великие столпа, что грандиозным монументом высились на площади Столицы подверглись карательному расколу. На небе в тот день гарцевали в одежах грифельного тона тучевые скороходы. Увлекшись же своим угрюмым хороводом, они очертили на тучном небосводе охальную улыбку, но не с целью высмеять увядший в религиозной скаредности народ, а дабы показать, что со всем, ещё способным мыслить, видеть, ощущать, готова говорить сама природа – целый мир и все его сельчане. Гиацинты стремглав тянулись доложить какую-то весть; мимозы настропаливались, словно так и ожидая, что к ним вот-вот, да подойдёт потустороннее касание; гроздья сирени, хоть сезон их только начинался, цвели и благоухали, будто бы крича, – нет, моля! – чтобы окружающие наконец вняли их откровенной исповеди. Эта же живительная разговорчивость пронизывала и снопы собранных колосьев, и колышущиеся стебельки полыни, всё природное хотело разрядиться в славном диалекте и не заметить этого мог только настоящий слепец, каковым, к сожалению, к тому времени представал человек. И чтобы ослеплённый мелочностью люд не упустил шанса снискать освобождение от скверного стяжания, мировая душа умертвила трекратную колоннаду, стёрла ту с лица земли невиданным доселе землетрясением, тем самым похоронив экспериментальное наследие Великого и обратив захоронённый кладезь в эпатажно разросшегося короля, всецело доказывающего вложенное в него царское господство своей разлатой царственной кроной. Вместо трёх высот, центр мироздания оккупировал ветвистый голиаф, своими гибкими лозами он обвивал близлежащие строения, погружая их в томные сновидения; сухостойные коренья с треском выкорчёвывали мраморные плиты, а неизвестно куда тянущиеся мшистые лапища оторачивали площадь новым, уже не лазуритовым, а цветущим зеленью куполом. На местах некогда филигранных барельефов теперь красовались коряные узоры, стёршие всю ту историчность, которую столь скрупулёзно выводило человечество.
Рождение древесного великана стало сигналом о том, что и память, и мышление постигнет та же участь, приключившаяся с восприятием, но дошло ли это восклицание до зрительного зала – судить было пока рано. Матерь-природа никогда не говорит напрямую. Ей любо оставаться таинственным секретом и ящиком Пандоры. Так и людям, вместо прямой указки, она, хитро съехидничав, дала такую вот загадку:
Познает меня лишь тот, кто видит не глазом, не умом, а словом.
Сколько бы аристократов, паломников, да и просто праздно шатающихся не пыталось прикоснуться к древу, всех, как одного, не подпускало все отталкивающее невидимое поле. Тогда собрались Двенадцать королей и тоже попробовали заглянуть за занавес скрытого барьера, но и с их правами этого сделать не удалось. Расшумевшуюся ватагу наблюдателей тут же смирил приход Великого. Все было уж понадеялись, что вот Он – сокрушитель тысячи преград, но и величию Первейшего воспрепятствовалось пройти дальше невидимой заставы. Удивлению тому не было пределов. Дивились не только наблюдавшие слабость Всезнающего, но и Он сам был обескуражен. «Что за наглость! Кто посмел посеять это пакостное семя?! Кто взрастил сей плод запретный?!» взмаливался Великий, но ответ, как и разрешение пройти дальше определённого предела были немы к его рёву.
При тщательном осмотре, короли заметили, что на древе был вымощен знак королевской родовитости. Это была вычурная геометрическая символика и несколько учёных смогли идентифицировать заядло вычерченную фигуру. Ею оказался додекаэдр1 – зеркало бортища избранных Великим сатрапов. Все в миг поняли, что искать следовало не жалкого плута, который по случайности мог бы оказаться великим спасителем, а исполненного знатной крови. Двенадцать семейств королевской крови было не дюжиной разношёрстных древ, а единой родословной. Где-то по материнской, где-то по отцовской, кто-то по двоюродному дяде или тётке, а кто-то вовсе по какому-то неизвестному родственнику из первого поколения, ещё знавшегося туманником. Словом, чужих в этой станице знати не было, но метод сплошного перебора был отклонён Великим. До того праздновала в Нём скверность, что в Своём тщеславии, гордыне и могуществе, Он стал полагать, что только Его сыновьям и дочерям, только тем, кто преобразился в человека через его столповые монументы (теперь сонливо покоящихся в аграманте из кореньев) в период рассвета, а не той закатной эпохи, ныне накатившей на всякого, будь то родовитый муж или обычный крестьянин. Хоть никто и не знал, когда точно начался прилив грязнящих душу нечистот, если кто-то вообще осознавал подобное, но все чувствовали, что рождённые после отпечатывались какой-то болезненностью, нечто вроде недоразвитостью.
Приняв совет Великого, королевские коронеры отправились искать нужную им персону. Так совпало, что все члены этого обширного семейства были разбросаны по многим параллелям и собрать их вместе было делом не просто продолжительным, но и не лёгким, так как до кого-то доходили вести о случившемся в Столице, до кого-то новости также добирались, но с большим запозданием, а для кого-то, зачастую это касалось отдалённых районов, всё оставалось таким же, как и всегда – неизменным, привычным и размеренным, ибо ни о каких весточках, письмах и просьбах о приезде никто и не слыхивал.
Каждому архонту было предписано привести от себя по одному однокровнику и чем ближе тот окажется, тем на более влиятельную помощь можно было бы рассчитывать. Одному из королей указали посетить близлежащую параллелей на северо-западе и наведаться в располагавшиеся там барские покои. Вызванным на это дело оказался Девятый король – Валенс. Это был особенный избранник, так как в отличии от одиннадцати своих коллег, он был самым молодым, отроду лишь пятнадцати лет, однако ни умом, ни силой никому не уступал. Тело его уже было не подростковым, ростом он выходил под метр и восемьдесят сантиметров, а сама физиология организма опережала его физический возраст на десяток лет, от чего никаких эмоциональных терзаний, периодов созревания и прочих, свойственных отрочеству парадоксов, было попросту не обнаружить.
И подобно одиннадцати собратьям, его, уже в таких-то младых годах, также не обошёл сквернотный недуг. В своём развитии, как и у всех, восприятие обернулось вспять и лишила пятнадцатилетнего мужа умственной лёгкости. Мысли его становились всё менее мудрыми, а помыслы более примитивными. Если и оставался кое-какой нюанс его младовитости, то это только его пристрастие к женским прелестям. Так обольстила его одна краса – приспешника великой Калиго – и медленно подтачивала как боевую, так и ментальную выправку королевской амплуа. Догадывался ли о своей греховности Валенс, намеренно ли действовала его постельная блудница – эти вопросы оставались для будущего. И с этой порочной связи и начинается основное действие истории, главному персонажу которой ещё только предстояло появиться.
I. Те, кто зовутся принцами
История старшего принца
В некоторых местах, по небу неторопливо текли облачные странники. Погожая безветренность и полная луна отливали в своём сплетении лучащиеся потоки лазуритового оттенка. Свет ниспадал на один из дворцовых парапетов, у малахитовой балюстрады которого возвышалась обнажённая фигура. Чёрные локоны ниспадали до плеч и неторопливо покачивались в такт ветренным позывам, голубые глазницы зорко всматривались в горизонт, а строгая очерченность лица придавала всему внешнему виду образ вкрадчиво мыслящего стратега. То был не то муж, не то юноша, не то отрок, словом, грудь его вздымалась от неопределённости, а скатывающиеся по голому торсу капельки пота были полны саспенса. Но эта возрастная несуразица не мешала юноше пресыщаться мирским благам, в том числе и теми, которые вновь подзывали его на очередной скачок в мир экстаза и эйфорической услады.
* * *
– Повелитель, – звучал протяжный женский голосок, – не до́лжно вам издеваться над и так страждущей услады жертвой; если уж решились, извольте довершить начатые пытки, – всё тем же мурлыкающим тоном закончила лежащая в покоях красавица.
Перси её вздымаются в такт с моим дыханием, а в чреслах и кистях бьёт судорожная дрожь, отдающая почёт экстатическому давлению. До чего же сильно́ чувство, что Канис – таково было имя царской совратительницы – это не кто-то посторонний, а я сам, моя давным-давно потерянная частичка, без которой я всю свою жизнь чувствовал себя опустошённым. А теперь…
– Вале-е-е-нс, – протянул голос из спальни.
Ах, этот ненасытный зверь! И откуда у неё столь дикий голод? Ни одной из моих партнёрш доселе ещё не удавалось удовлетворять меня так блаженно. Те как-будто просто были не в состоянии напитать мою жизнь столь колдовским трепетом, как это делает Канис. Я чувствую… Нет, проникаю в её мысли, а она в мои. Наше соитие происходит не только физически, но и ментально. Это ли любовь, аль действие какого-то приворота… В пекло! Коль приятен момент – возьму от него всё без остатка, а что дальше, там уж и посмотрим.
Мужская персона перепархнула через балконные перила и вернулась в ложе к своей леди. Глаза её блистали глубоким серым отпечатком, губы по краям свивались в ехидно приподнятую улыбку, а густые пряди серебристого отблеска уже раскинулись на подушке и то поднимались, то вновь опадали под забившую свой гомон, рапсодию ночного совокупления.
Наутро, кожа её казалось стала глаже, а личико ещё милее. Мне льстила её внешность, как будто каждый её жест, даже крохотное движение были отлиты в форму, которая видится мне не просто идеальной, но богоподобной. Никогда ещё я не встречал такой девы, которая была бы словно выкроена только для меня одного и никого другого. Испытание ли это, пытается ли Великий проверить мою веру? Нет, уж слишком оплошно Ему заниматься такими мелочными проверками, особенно когда у нас такая неразбериха с этим деревцем. И кстати о нём… Пора бы уж в путь отправляться, да весточку в Альбедо2 доставить.
– Значит покидать свою леди при первых лучах солнца – это прерогатива всех королей или только тебя одного? – проворковала дремавшая в своём лоне краса. – Может быть задержишься ещё ненадолго, ведь не убудет же у твоих царских собратьев, если ты побудешь со мной ещё немного? – всё зазывала на свой сладострастный одр сексуальная сирена, но потянув вожделенного партнёра за кисть, приглашая разделить с ней полноту услады, вместо эйфорического всплеска она получает самую что ни на есть королевскую пощёчину.
– Да будем же и меру знать, блудница непокорная! – звучным гласом выместил из своей широкой груди юноша и был таков, что сразу же отправился в умывальню.
И вот, снова это оно, – умывая покрасневшее от гнева лицо и стоя перед зеркалом, Валенс всматривается в отражение. Он пытается усмотреть в нём былую хладность, но, к сожалению, королевское выражение так и продолжает пылать разбушевавшимися чувствами. – Несдержанность, импульсивность, да… Проклятие, разве не жил я последние три дня только ради мига, когда возлягу вместе с Канис?… Не хорошо, очень нехорошо. Выдержка слабеет, все остальные события, кроме соития с этой чертовкой не сто́ят и гроша, а сама мысль – ах, моё мышление – едва ли действует тогда, когда мне это действительно нужно. Весь мой психический мир расшатан, ходит увальнем и стал столь неуклюжим, что управлять им всё равно, что постараться сравниться в своём могуществе с богами. А нужно ли мне такое равенство? Само собой и задумываться об этом не стоит, но вот… Что же всё-таки до внутреннего разлада – чёрт его знает, не отвечу. Нравятся мне эти рассуждения. Они помогают, смиряют, успокаивают. Отличные порой советы вылетают из уст Септимо3. Если мои лишние возбуждения и впрямь возможно урезонить этими солилоквиями, то пока не буду ими пренебрегать, стану гогочущим что-то про себя говоруном, может и верну былую ясность осознания.
* * *
– Прошу вас помнить, чтобы вы не ошибались в выборе своей судьбы и не отправлялись туда, куда вам не следует. Помните, Великий защищает нас от греха только здесь, в центре мироздания – Рубедо4, а те, кто поодаль от верховного града, они, по словам телетов премудрой Гелио, становятся всё более дикими и менее человечными, поэтому мы вас всячески предостерегаем от посещения каких-бы то ни было удалённых уголков, так как в случае вашей пропажи, мы не ручаемся за организацию вашего поиска, ибо вы ослушались Великого, а ослушание есть грех, который уже не терпит пересмотра. Будучи заклеймёнными ослушниками, вас немедленно высылают из центральной части и переправляют туда, откуда не возвращаются. Благодарим вас за внимание, – закончил свою поучительную браваду оратор на балконе и поток вокзальных билетников продолжил струиться каждый к своей станции. Под вывеской Рубедо – Альбедо начиналась посадка и на нём же, в вагоне, отведённом королевским чинам расположился Валенс – Девятый из королей и самый юный из приближённых к Великому. На его плечи выпало задание, собрать королевских родичей из самых близких к центру районов, так называемых, поселений Альбедо. И так совпало, что прочёсывать северо-западную границу Альбедо приказали ещё и Четвёртому из Двенадцати царевичей – Квату.
– Будь спокоен, все мы через это проходим. Хоть я на дюжину лет и постарше буду, всё же помню, как и меня будоражила юношеская плоть, – наставлял своим сладким баритоном Кват. Это был дородного склада и небольшого роста настропаленный пэр. Он обладал непротиворечивым характером и не скрывал своей королевской родословной, тем самым беря посредством своих регалий абсолютно все блага, какими его осыпало подчиняющееся ему общество. Самонадеянности ему также было не занимать, так как из-за своей – как ему это представлялось – обожествлённости, он возомнил, что стои́т выше даже тех, кто покрывают его возрастом и опытом блистают куда понасыщеннее. Но было ли Четвёртому до всего этого дела – нет. И от своей праздности, Кват всё продолжал опутывать Валенса своими воспитательными вокабулами. – В одно время я даже был готов растерзать себя, специально нанести себе какую-то рану, чтобы потом, посматривая на кровоточащую ссадину напоминать, что всем необходимым я уже обладаю и незачем рваться к каким-то желаниям, навеянным развратом молодой крови. С одной стороны, так и хотелось пропеть:
«Чтобы не страдать, пока есть силы в теле,
Чашу поднимай и чокайся с луной»5,
а с другой – научиться воздержанию от этой станицы лишних страстей, ведь столь пылкий возраст отлично подходит для закалки воли, не находишь?
– На язык ты как всегда меток, да колок, но не спрашивал бы я твоего совета, если не видел во всём этом какой-то иной природы. Будто не столь естественным я одержим, как чем-то искусственно вплетённым. Будто в станок затянуло нить, которая уж слишком контрастирует со всеми прочими. Нет в ней правильности, нет в ней… – глаза Валенса, подёргиваясь в один ритм с проносящимися за окном лесными декорациями, осветились правильно подобранным заключением, которое с самого утра всё реяло в его мыслях, да места себе не находило. – Движения вперёд! Будто не только человек, – произнеся последнее слово, Валенса от пят до макушки пронзила дрожь. Пробег составил едва ли секунду, но он заставил задуматься: «Можно ли ещё себя называть столь величественным словом, как человек?» – но и сама эволюция в последнее время противится своей направленности на великое, передовое и что-то прогрессивное.
– Может быть всё дело как раз-таки в первом, – перейдя на негромкий шёпот и параллельно закрывая дверь вагона продолжал Кват. – Только между нами, разве ты не заметил какую-то… Скажем так, горчинку в образе нашего сладостно почитаемого Великого? Нынче, слушая его глас, я нередко прочитываю нотки тревоги, а то и выраженного страха. Может и не моего ума дела, сквернить величественный образ, но мы – его плоть, кровь и мысли. Не будь жертвы Всеблагого, не было бы и нас, а посему…
– Хочешь сказать, то, что чувствует Великий, в равной степени ощущаем и мы? – аддитивно воздал Валенс. – И как же это связано с моей вульгарной чувственностью, если по твоим еретическим заверениям, Великий скорее пребывает в апатии, нежели в животрепещущем возбуждении?
– Не был бы я столь критичен в своих домыслах, если бы твои опасения не взрастали и во мне. Как и ты Валенс, я одержим бесом, но не озорства и молодых велений, не от возбуждения все страдания мои, а скорее от чувства какой-то покинутости. Всё кажется поникшим, день лишён своих ярких красок и ни табак, ни алкоголь, ни пресыщение плотью милой девы не способны уберечь меня от этой прокля́той, следующей за мной по всем пятам опустошённости. Завидую тебе, что хоть в похоти своей, да не преследует тебя мой рок. Одолевает он меня, примерно, с тех же пор, когда у тебя начались проблемы с самоконтролем. Вспомни же нашу заповедь – какое семя, такое и древо. Не сочти меня ты вестником бесстыжим, но если и искать корень наших невзгод, то капнуть стоит именно там, где меньше всего это хочется сделать – на гряде дум, касаемо Его Величества. Может нам пора что-то пересмотреть в своём служении столь высшему органу как Великому?
– Не уж то ты меня подзываешь на свершение революции? Опомнись Кват, ведь если хочется революционности, то осуществи должный переворот сначала внутри себя, а уже после, раздумывай о каких-то вершениях вовне, – без какого-то скрытничества, бонтонно вещал Валенс. – Но я рад, что не у меня одного возникли душевные терзания. Значит скорее всего и у других коронованных что-то, да всё-таки должно быть неладно.
– Если не у всего человечества… – тут Квата точно также, как и Валенса минутой ранее, прошиб слабенький озноб, но стоило ему больше не упоминать атрибутику, связанную со словом «человек», никакая продроглость больше не возникала. – То в нашем столичном народе уж точно на какую-то долю, но повысилось что-то вроде неврозности, это – поверь мне – наверняка. Дети всё чаще начинают беспричинно проливать слёзы, женщины становятся кусачее чем в те дни, когда их женственная природа даёт о себе знать, а мужчины… Что и говорить, думаю наших примеров уже достаточно для подтверждения. Была у меня одна гипотеза, но от её огласки самому тошно становится. Валенс, мы будто бы начали, как-бы это помягче выразиться… Тебе не кажется, что мы чуть-чуть, да подгниваем?
Подгниваем? Как всегда, язык Квата колок до всякой неадекватности. Но пёс с ним. Отвернусь, остальное уж додумает, что разговору конец; не быть же королём, а вместе с этим ещё и дураком. Но как-бы не мутили словеса Четвёртого величие нашего Зодчего, есть всё же что-то истинное в них. В самом деле, может ли быть такое, что от чего-то одного, опасности подвергается целый род? Надеюсь, что это просто затейливой воображение решило отыграться на мне, так как если и всерьёз призадуматься, не о свержении ли власти я раздумываю, не о революционных ли чаяниях? Ох, лучше пока и вовсе перестать мыслить, а то мало ли ещё к чему выйду. И опять-таки «перестать мыслить»… В последнее время, не думать о чём-то так просто, хотя раньше я себе такой разуздалости не позволял. А сейчас – ко всему так и слыну неприлежанием, а почитанием культа Гелио так и вовсе, пренебрегаю. К каждой вещи я всё менее подхожу со всей вкрадчивостью, будто бы выполняя что-то одно, мысленно уже выполняется следующее и из-за этой несвоевременности, душу мою так и рвёт на части!
* * *
– Прошу вас помнить, чтобы… – только стоило зардеться мегафонному гулу, Валенс уже покидал вокзальную площадь и подоспевал к ожидающему его экипажу. Их дороги с Кватом расходятся; Девятому нужно посетить восточную границу Альбедо и разыскать там семейство Панкрайтов.
Итак *разворачивая вложенные к заданию досье*, муж, жена, двое миленьких дочурок и рослый мальчуган. Прямо-таки аристократическая идиллия. Хотя, стойте, погодите же! – с приподнятым настроем, заговорил про себя Валенс, так и желая изойти в своём монологе на саркастичность. – Вот, в глазах его блестит крысиный приворот, а через всю родословную так и сквозит нижайшая скаредность. Ах, сэр, до чего же вы… *Валенс сгибает руки в локтях и трижды хлопает в ладоши перед грудью, стараясь тем самым охладить горячность воображения* Так, поутихни суетливый ты скоморох. То ли из-за округи, то ли из-за нестоличного воздуха, но напряжения внутри становятся всё сильнее. Люди? А что с людьми? Ходят себе потаёнными улочками, вторят друг другу рутинные вещи и… И передают нечто такое, о чём пока сами не ведают, но что перманентно действует на каждого из нас. Становится понятным, почему мне так худо, потому что и люд в этих краях немного инаковый, по мыслям он не столь пуст, как полон, а вот чем именно исполнен – вопрос уже следующий. Надеюсь, что кроме передачи пригласительной, меня ещё удостоят объяснением, чувствуют ли Панкрайты то же давление, что и я. Ведь я, носитель королевской крови, и эта аристократия произошли из одного и того же периода сотворения – в третью югу6; в нас обоих заложено восприятие мира таким, каким его видел в своих планах Великий. Помнится, один учитель-перипатетик говаривал: «С чем более могущественной функцией рождается дитя, тем ближе оно к королевской ангелоподобности, но если народ более примитивен в своих желаниях, к примеру, желает не созерцать, не мыслить окружающую реальность, а только помнить всё уже известное – это ли не отступник от заповеди Per Aspera Ad Astra?!7» Думаю, единое родство по восприятию обусловит наш статус высших каст и заодно напомнит их истинную ценность, что только обладающие одинаковым уровнем развития способны отлично понимать друг друга.
* * *
– Извольте ожидать, господин Девятый, барон Луиджи подойдёт с минуты на минуту, – осведомил Валенса придворный, тотчас сразу же куда-то умчавшийся. Каблуки пожилого слуги то звонко цокали по алебастровым плитам, то приглушённо отбивали своё тремоло по бархатно-красным коврам. От его стремительной походки, пламя в керосиновых лампадах лихо заигрывало с тенями, тем самым перенося свою театральную игру на огромных размеров оконные рамы, за которыми уже виднелось ярко-оранжевое заклание солнечного агнца. Но не успел ещё огненный чертёнок закончить со своим паясничеством, из широких, дубовой обработки, дверей выскочила полноватая фигура, принаряженная из дорогих покроев кафтаном и обутая в отделанные кожей гадюки мокасины. Казалось, появившийся так и хотел завладеть посетителем при помощи своего эпатажного вида, но в случае с королём, такие попытки не просто тщетны, но до того смешны, что Валенса это сразу же развеселило и он понял, что небольшую разгрузку всё же можно сыскать в этом столь далёком крае Альбедо.
– Будет вам так наряжаться Панкрайт. Щеголять своей чинностью можете перед кем угодно, но не перед теми, кто напрямую общаются с Великим и исполняют Его волю, – смирил Валенс своей привилегированностью барона. – Я же к вам по поручению, а не состязаться в возвышенности санов, – рука короля протянула главе семейства пригласительное письмо, с просьбой пройти идентификацию на выявление каких-то новых характеристик в своей человеческой природе (зазывали же в Столицу именно соблазном переоткрытия в себе таинственных сил. Ведь если изменится какая-то из отданных Великим функций, то значит, изменится и положение в обществе, а каста низшего порядка сменится более высшей).
– И в мыслях не было как-то вас оскорблять или задеть ваше королевское величие. Всё же, прошу простить, если это угодно Девятому из Двенадцати, последнему из рода Дивайнов, – Луи Панкрайт склонился чуть ли не до пояса перед королевским посланником и глянув на почитаемого им, понял, что пусты все его махинации, нет в них и капли важности. Более значимым оказался заведённый королевским речением диалог.
* * *
– Ба, вот так новости! – охотно смачивая горло настоявшимся портвейном, продолжал Луиджи. – Значит королевская родословная продолжится! А вот уж не знаю почему, но у вас, королей, в семействах то и дело возникают проблемы с деторождением. Не сочтите уж за грубость, но в народе это стало не просто слухом, а почти что вездесущей истиной, – всё также учтиво продолжал барон. Баронесса сидела по правую руку от мужа, рядом с парой дочерних ангелов, все в белом, со свисающими по спине шиньонами, а по левую – одиноко восседал маленький крепыш, всем своим видом демонстрировавший самостоятельность и автономность от родителей, хоть и был младше своих сестёр. – И всё же рад я, несказанно рад! И как же окрестили вашего брата?
– Успокойтесь барон, до этого ещё не дошло. Не буду таить – обретение с кем-то братского родства действительно чего-то стоит. До поры, я замечал свою потерянность, некую половинчатость, которую пытался восстановить… *тут Валенс вспомнил о присутствии детей и решил целомудренно умолчать о своих, так сказать, «методах», вроде ночных «гуляний» с Канис* разными способами. Знаете, это как будто ты уже принадлежишь к какой-то истории, но не можешь ею насытиться, тебе как-бы недостаёт в ней ещё пары-троек разветвлений, идеально довершающих общее повествование. Но рождение у моей – нет! Теперь уже нашей – матери её второго сына одновременно подсоединило меня к чему-то большему, нежели только к одной избитой судьбе. Я чувствую его душу, его дух, само дыхание его жизни. Может ли такая братская связь быть правдивой, не играет ли со мной моё воображение? – спрашивал Валенс, совершенно серьёзно ожидая получить достойный ответ от повидавшего жизнь аристократа, но тот, услышав столь метафизические речи, стал тревожно перекидываться взглядом со своей женой, как-бы говоря: «Чего он от нас хочет? Возвышенный слог, духовные беседы – чужды ведь аристократам такого рода толки; нам куда прелестнее вычитывать фельетоны, да памфлетами баловатья, нежели занимать себя глаголением на космические темы». Прочитав такое умонастроение в глазах своих слушателей, Валенс раздосадовался, поняв, что говорит он с Панкрайтами на разных языках.
И как это возможно?! Мы же одного поля ягоды, оба изошли от эпохи восприятия, так почему же умозрение этих людей столь скупо́, нет, почему оно вовсе отсутствует? Может ли… – и тут Валенс пустился расспрашивать, не было ли в последнее время у кого-нибудь чувства смутной тревожности, равнодушия или инфантильной мечтательности. Все члены, как по команде, отрицательно завращали головами, только сын барона, как будто позабывший свою роль и вместе с этим выданный ему текст с игрой его персонажа, без ясности происходящего, тупо уставился на родителей. Было видно, как аристократам неприятен этот наглый допрос Девятого короля, но в силу своей коронованности, на расспросы Валенса всё же слетались какие-то своры пичуг и вот, рассевшись на умственном древе его величества, каждая из пойманных мыслей стала расшифровываться усилиями их новоприобретённого хозяина.
* * *
И во сколько же сегодня? *стрелка на часах показывает пятнадцать минут четвёртого* Ого, сегодня-таки прогресс – не в два, так хотя бы в три. Бессонница всё больше даёт о себе знать, а нервы от этого только ещё больше расшатываются. Вдобавок и эта семейка тут! Почему же они смотрели на меня, как на одержимого, как на какого-то язычника? Будто бы за мной грядёт слава ложных божеств, а не Того, Кого действительно стоит удостаивать псалмами? Говорил же я не с родом искомцев и не с – упаси меня Великий – обществом туманников, а с равным мне, таким же восприимчивым к тонкостям мирового устройства просветлённым, а между нами – точно бездна – разверзлось столь страшное недопонимание. Теперь то и остаётся, что призадуматься – всем ли от династии, одарённой восприятием, стоит так открыто излагать высшие законы, когда те их слушают не просто с шутливой недоверчивостью, но с какой-то опаской заразиться бредовым истечением? Тьфу! Стыд за людей такого рода, стыд и за свой род, что в нём пригреты столь змеиные ехидства!
Перевалившись на другой бок, Валенс постарался уснуть, но через какое-то время, его разбудили доносящиеся снизу звуки, никак не сочетающиеся с блаженной тишью предрассветной поры. Было в них что-то зловещее и противоречащее всему естеству короля, от чего рефлексы, военная подготовка, а главное, ещё пока горящая внутри сила восприятия помогли заподозрить в творящемся внизу явно что-то неладное.
Если не способности, подаренные мне Великим, то только паранойя. Могу ли я себя уличить в последнем и остаться при этом королём? Да никогда! Остаётся лишь первый вариант и сомнений нет: какими-бы невинными не казались мне Панкрайты, какое-бы гостеприимство они не оказали, всё это они преподнесли Валенсу и он им благодарен за это. Но сейчас, мои хорошие, проснулся не Валенс, а инструмент Его высочества, которому которому плевать, сколь бы деликатными вы не были. Я поднят Его волей и что-то эта воля хочет мне показать. Уж не хочет ли она сорвать тот флёр, которым вы ублажили моё внимание? Сабля, револьвер, сапоги… Это лишнее. Так, теперь как нас учили: сознание засыпает, а Великий ведёт; веди же меня тогда, та сила, данная мне свыше.
* * *
– О-о-о, могущественнейшая из всех богинь, – доносились ксении из подвала поместья Панкрайтов. Катакомбы, в которых происходило тайное служение и по которым теперь брёл Валенс трудно было назвать чем-то подвальным. А голос иерофанта всё продолжал, – ты нам сопутствовала и в грехах, и в радостях, и в отчаянии, и в счастье. Ты – пресвятая Гелио уже не раз спасала душу нашего брата. Ты та, кто очищает нас перед встречей с Великим; та, кто защищает нас на великом суде…
Не уж то инстинкты подняли меня ради сборища сектантов? Не королевских обязательств задача предо мною. Сообщить и усмирить – не больше. *Даже не испытывая какого-то интереса к скрывающемуся дальше по тоннелю, Валенс отдавал верность только кодексу правил, как хорошо вышлифованный ученик из высших гимназий. Единственным, что смогло его заставить обернуться и продолжить своё расследование была верность Великому и заложенному в Девятого короля восприятию. У всех королей, память, мышление и восприятие развиты более остро; собственно, это и был один из критериев, по которым Великий избирал своих служителей. Так имея сверхвыраженное восприятие, оно имело свойство автономии от хозяйского рассудка и могло жить собственной жизнью. Такая выраженность божественной чуткости как раз и не отпускала мысли короля вплоть до самого выхода из подземелья. Решив оставаться близким не только своду принципов, но и интуиции, Валенс разворачивается* Эти руины, настенные орнаменты и иероглифы… Я, конечно, мало сведущ в делах наших столичных знахарей, но по тому, что мне вторили на теологии, здесь всё же есть какая-то смута. Недобрым веет от этих голосов, смрадом отдают эти доносящиеся камлания. Не уж то ты, настороженность, данная мне ради творения всякого блага, всё же чуешь во всём этом какой-то дьявольский подтекст? Ах, будь по-твоему, доверюсь, да не воспротивлюсь.
* * *
– И не гневайся, не слепи и не сжигай нас своей лучезарностью, ибо не отступников караешь, как скорее благодетелей. Во всём есть смысл, какими-бы мы действами не выступали против, знай, нам ведомо, что в каждом, даже самом низком пороке, зарыты семена для пользы миру, а не для его гниения. Потому, – жреческий оратор перевёл дух и с яростно выдыхаемым потоком воздуха, он гортанным напевом изрёк, – да прославим же великую Калиго8 – истинную богиню всех начал!
Калиго?! Так вот чем были питаемы мои подозрения… Досточтимый Примус9 на последнем собрании доносил, что в обществе снова начало разрастаться язычество, что люди снова опускаются до служения идолам и жалким вымыслам. А язычник – куда хуже еретика. Клеврет-еретик лишь слегка отклоняется от верного направления, когда как язычник – это уже не просто идеолог, который может спокойно себе жить, даже со своим собственным разумением насчёт Великого; это заразная бацилла, что, чем скорее исчезнет из этого и так расшатанного мира, тем лучше станет остальным, ещё не совращённым соблазнами новой религии. И если происходящее со мной как-то сочленено со всем остальным населением, то подпасть под язычество окажется даже легче, чем это думалось Примусу.
– Прими же жертву и пойми, что слуги твои готовы на всё. Всё, а главное – отведать опустошения, той сладостной амврозии, которой ты убаюкиваешь свет во мраке, которой вскармливаешь черноту и бездну мироздания. Прими же этот дар, прими его в знак почитания твоего величия! – десять человек – все в подрясниках, с накинутыми поверх капюшонами – расступились в стороны и пропускали вперёд три таинственные персоны. Перед горящим алтарём их накидки спали и в их наготе, Валенс узнал знакомые лица. По бокам от центральной фигуры стояли две дочери старшего Панкрайта, а в центре – баронесса, держащая на руках не то пяти, не то шести лет маленькое тельце. Это был единственный наследник барона, единственный брат этих, казалось-бы, благочестивых крох, и то, как матерь взирала на своего единственного сына уничтожало своим хладнокровием ни одной семейной ценности. Узы Панкрайтов больше не были семейными, теперь они подчинялись культу и его ритуалам. И за поступки этих религиозных отщепенцев отвечала она – Калиго, владычица опустошения. Так по её немому зову, матерь юного мальчика разомкнула свои руки над огненной геенной и маленькое тельце утонуло в языках алтарного пламени. Благо то, что несчастного загипнотизировали, не дали ему испытать весь тот ужас, боль и разочарование за своё семейство, за их предательство, за обречение себя на вечную разлуку с ними. По подземелью разошёлся запах пригорелого человеческого мяса и только пророк услышал «дивно пахнущее» амбре, он тут же закатился смехом помешанного и испел. – Вот оно, истинное боготворение, а не то, к чему нас неосознанно приучали сызмальства! Молитва Великому – это ли не бессознательно вдолбленная ложь, когда как созерцанию правды человек научается лишь осмысленным служением. Вот наш выбор всевышняя Калиго, мы сознаём, мы видим! Видим…
– Свой неотвратимый конец, – отозвался из-за спин эпоптов Девятый король. Глаза его не щурились, были полно открыты, но открытость в них и подавно не читалась. Душа, сокрытая за взором, была морознее самой хладной стужи и в своей ледниковости, даже иссушенный взгляд баронессы, не проронившей ни слезинки после содеянного, не мог тягаться с королевским хладнокровием. В одной руке Валенс сжимал остро наточенную саблю, подаренную ему на последней охоте с восьмым королём – Ноном; в другой же, родовое достояние Дивайнов – револьвер, с рукоятками из чёрной осоки10, уже смотрящий мушкой на нерадивую семейку. И не смотря на выраженный трепет в очах каждого культиста, рука Валенса крепко сжимала тополиную осоку, готовящуюся не просто порезать, но расчленить каждого, кто посмеет ещё хотя-бы что-то выкинуть в честь своего неприкрытого кощунства.
– Стойте, ваше превосходительство, не совершайте непоправимый грех! – поспешно завопил мессия-иерофант.
– Это мне ли ты смеешь брешить о грехе? – тут курок револьвера дрогнул и первый из шести барабанных экзекуторов пробил черепную пластину баронессы. Жена Панкрайта, от давления выпущенной пули, по наклонной отправилась вслед за сыном, чем Валенс ей оценил невероятную услугу, преждевременно пресеча муки, которые ей следовало бы испытать и которые она всяко бы испытала на костре со своей никчёмной, как выражался её муж, «осознанностью». Разбирательство с еретиками было уже делом не только королевского покроя, но и от части личного, так как после передачи письма от Великого, Панкрайты в какой-то степени встали под попечительство короля и как ответственный за них, он решает нести эту ответственность до конца.
– Праведные боги, да послушайте же! – высоким тембром всё не переставал гоготать только что ставший вдовцом аристократ. – Не видите ли вы, что он жив, мой мальчик цел, румянен и лучше, чем когда бы то ни было ещё! Ведь он теперь Загрей11! Услышьте же хвалу мою вам боги праведные и ты особенно, Калиго всевышняя, благодарю вас за ниспосланное нам девственное божество, – повернув пару рычагов, за стенами задвигались поршни и сверху над алтарём раскрылся люк; из него вылилось где-то триста унций12 смоляной жижи. Это была густая, но прозрачная жидкость, воздев руки через которую, отцовские длани выхватили обуглившееся тело сына и подняли его перед забившимися в угол сектантами. – Смотрите же вы, те кто смели сомневаться в верности избранного нами пути. Калиго смогла замолвить за нас словечко перед высшими мира сего и те спустили нам Загрея, вкусить сердце которого – значит обожествиться, стать равным самому Всевыш… – не успел договорить о своих намерениях мистер Панкрайт, как от его головы тот час осталась треть, если не четвертинка плоти, справленная едкостью порохового аромата. Но осевший внутри дочерей испуг не поверг их в бегство, он не поставил их на колени для преткновения мольбам. Как раз напротив: словно демонические фурии, они устремились к убийце их радетелей. Вытянутые впереди наманикюренные ноготки в миг разлетелись вместе с облагороженными дорогими духа́ми пальчиками и все эти остатки детских удов вместе с двумя простреленными молодыми леди полетели на пол, повсюду залитый смолистой жидкостью. После этой королевской инквизиции, анналы истории не будут содержать в себе что-либо о таком семействе, как Панкрайты; об этом побеспокоятся как писчие в храмах, верные только Ему одному, так и сам Великий. И сейчас, в лице Девятого короля, Великий как раз и вершил свой суд над злодеяниями прислужников Калиго. Его восприятие, вложенное в Валенса обеспечило королевский взгляд не только отличной прозорливостью, но и защитой от нежеланных прихотей, каковой из которых, матерь Калиго и решила заволочить ясную зоркость, предоставляемую её ненаглядной сестрицей – Гелио.
– А теперь, джентльмены, я бы попросил вас не толпиться в уголке и не пытаться выбраться отсюда. Все выходы перекрыты и бежать вам уже некуда, – на последних нотах, голос короля стал отдавать лёгкими йотами маниакальности. В этот самый момент, перед перепуганными неофитами стоял не столь Валенс, как воплощение его инстинктивной природы, которая всё слушала…
– Ты не бог, но ведь и не раб. Чего же ты страшишься, не уж то боишься самого себя? – подобно змею, короля обвивал усыпляющий сопрано матери Калиго. – Люди же свободны, у всех есть своя воля. Так почему же ты, тот, кто минуту назад, по инстинкту, по чистой интуиции, вычеркнул из истории одно из аристократических древ боишься выпустить остатки своей истинной сущности? Предайся этому наследию, дай ему свободу, оно жаждет раздолья, оно хочет полакомиться твоей филигранной исполнительностью. Поддайся, мой дорогой, поддайся!
– Прочь, лицемерное отродье, прочь я тебе говорю! – прогонял Валенс наваждающую его одурь, всё не прекращая протирать глаза в застывшем силуэте каявшегося. Ему это далось не без труда и с возвращением себе сознательного контроля, он слегка запоздал, так как руки его сочились от крови, а сабля отсвечивала алыми узорами. Вот перед королём стояли десять трясущихся щенков Калиго, а теперь – всего один, и то, с порезом на правом плече, да корчащийся в нестерпимых муках. Вся же остальная группа из девяти участников виднелась то здесь, то там в самых вычурных положениях: кисти, сухожилия, пальцы, рёбра и все мелкие детали человеческого тела устилали собой практически весь пол; уды покрупнее, вроде цельных рук и ног, а в придачу ко всему ещё и органы, валялись то на ритуальных жертвенниках, то на исповедальной кафедре. Тут мутность снова оцепила зрение Валенса и он вновь стал впадать в забытье.
– Верно, докончи начатое, выпусти свою настоящую природу, позволь ей вытеснить осенение ложным духом, – продолжала завораживать Калиго, но тут ей помешал сам Великий.
– Услышь Меня, Девятый из Двенадцати! Если же ты верен Мне и не боишься продолжить оставаться тем, кем доподлинно являешься, тогда подай Мне свою руку, – перед Валенсом раскрылась невероятных размеров чистая и белоснежная ладонь. – Но коли изберёшь ты путь животный и захочешь стать таким же, как и устранённый тобою род – упрекать Я тебя в этом не стану; по воле всё же равные мы, от чего каждый поступает истинно даже тогда, когда наши поступки кажутся аморальными. Ты всё же Человек и Человеком останешься; не позволю Я Моим титулованным пасть до уровня искомых пращуров! – ни секунды не думая, Валенс протягивает свою длань Великому и с тягучим криком, покидает свои видения, возвращаясь тем самым к реальности.
Поделом тебе чертовка. Долой, прочь! Не искомец я, не только лишь во мне мышление, не стяжаем я умственным отупением; гордо держится во мне атрибут моей сущности. Не сломить какому-то жалкому культу моё восприятие. Прочь!
* * *
– Что же ты всё дрожишь? Не бойся королевского вестника *по крайней мере до тех пор, пока это пустотное божество снова не решится смутить мой разум*, вставай и поклянись мне, что во всех своих согрешениях ты исповедуешься перед жреческим сообществом, не опуская из рассказа ничего, что ты видел, где участвовал и с кем сходился.
– Д-д-д, – заикаясь, еретик старался что-то выдать из себя своими надтреснутыми от криков связками, – д-даже то, что вы сделали с моими братья и с-с-с почтен-н-ным господином аристок-к-к-ратом? – призадумавшись на пару секунд, Валенс кивком дал ему согласие. Скрывать что-либо было бесполезно, потому как если и разбираться в этом деле, то только если иметь перед лицом абсолютно все факты. Какая же несуразица для короля, стать рабом столь низменных инстинктов! Валенс отпёр ставни, доставил всё ещё перепуганного ведомого к ожидавшему отправки эскорту, а сам, ещё раз обросив взглядом уже опечатанное властями имение некогда живущих там Панкрайтов задумался: «Если быть королём означает ставить свою человечность выше человечности всех остальных, нет ли в этой хладнокровности, нет ли в этой сверхсдержанности куда большего греха, чем тот, в который впали аристократы Альбедо? Что те одержимы, что я – кажется одно и то же. Может никаких отличий и вовсе нет, ибо в своей одержимости, я тоже служу божественному; так есть ли смысл постоянно придерживаться высшей планки, если все мы так легко свергаемы искушающей нас порочностью?»
* * *
– Найдётся ли у тебя время обговорить кое-что? – дружелюбно спросил у медитирующего Валенса Первый из королей – Примус.
– Само собой, ваше верховенство, – поднимаясь с колен, не по своему чину затараторил Девятый король. Видя торопливость своего собеседника, Примус развёл руками в стороны, как-бы отметая в сторону отношения младшего к старшему и всякую субординацию.
– Брось эти стигмы, позабудь нашу пресловутую иерархию, – перипатетическим шагом и с лёгкой походкой, Первый из приближённых к Великому отправился вдоль расписных колонн столичного сада. – Статусы, кастовые системы и чины уместны лишь на официальных приёмах и советах, но не в таких, как-ты мог почувствовать, весьма дружески настроенных разговорах, – слегка разрядив обстановку, Первый продолжал. – Ты самый юный из всех королей. Отбирали нас, как ты помнишь, очень строго; испытания огнём и водой, жаром и холодом, голоданием и бичеванием. Пройти всё это будучи тринадцатилетним подростком многого стоит.
– Благодарю вас Примус, – без смущённости или какого-то детского покраснения ответил не по годам развитый юноша. – Но не для одной только похвалы же вы меня вызвали? Посмею предположить, что отчёт о случившемся в Альбедо до вас уже дошёл и успел стать хорошо изученным, а суд над отступником едва ли только что закончился и вы прямо оттуда.
– И впрямь, не по годам… Действительно так, мой дорогой Девятый, всё так и раз в своей дедукции ты столь преуспел, не догадаешься ли ещё, о чём я конкретно хотел бы поговорить с тобой?
– Там, в подземелье аристократов, – с неохотой начал Валенс, – культ Калиго изуверски надругался над разумом людей, склонил их вернуться на предыдущую стадию развития, отринул тех от ясности взора и восприятия Великого. Мне показалось, что, предавая небытию супружескую пару Панкрайтов, убивая их детей, меня всё не покидало ощущение какой-то чуждости в их крови. Как будто не человек тогда стоял передо мною, а…
– Искомцы… – низким голосом подчеркнул, а вместе с тем, закончил за Девятого Первый. – Наверное, ты и в себе успел заметить некоторые изменения? Мысли путаются, желания ото дня ко дню всё непредсказуемее. А как у тебя со сном Валенс? Если и страдаешь от бессонницы, – это в нашем ремесле не новость, – какого она характера?
– Засыпаю я с лёгкостью, но вот продолжительность сна оставляет желать лучшего, – нисколько не удивляясь словам Примуса ответил Валенс. – Значит и вы успели заметить?
– Нынешняя эпоха положила на нас фатум неизгладимого оттиска. Бремя нашего времени – неостановимая деградация всего человеческого уклада. Человек перестаёт быть человеком, он слепнет, черствеет, тупеет и в итоге, приготавливает себя к отступанию в самое что ни на есть примитивное в нём – к фазе, когда мы ещё были неразумными туманниками.
– И единственная зацепка, которой мы обладаем – это оно, – остановившись у окна, внимание Валенса приковал сияющий малахитовыми переливами девятиметровый древень Столицы. – «Познает меня лишь тот, кто видит не глазом, не умом, а словом». Будто-бы имеется в виду некто или нечто, кто забрался выше человека, выше ума и восприятия. Будто-бы должен прийти тот, кто не лишён четвёртого дара от Великого.
– Это как те же размышления о четвёртом измерении. Мы, конечно, можем мыслить его отвлечённо, представлять отдельным миром, но, в сущности, с ним обстоит всё также, как с тремя предыдущими. Все они, как матрёшка, складываются в одной плоскости, посему…
– Слово уже заведомо находится в каждом из нас, – сам дивясь своей находчивости, закончил Валенс. – И как же нам развить эту способность? Что значит, овладеть словом?
– А вот на это, мой юный коллега, я тебе не отвечу, неведом мне ответ, – только и пожал плечами Примус. – Но всему своё время. Если человеческая раса вырождается в искомцев, то не оплачиваем ли мы таким образом рождение какого-то нового народа? Возможно, обладающего и словом, и тем противоядием, которое остановит этот мировой атавизм, – прогуливающиеся уже подходили к выходу из сада, поэтому Примус стал сводить разговор до обыденных вещей, как-бы превращая важную политическую беседу в непредвзятое общение. Было ли это вызвано недоверием или предосторожностью (у выхода стояли двое стражников, могущих подслушать и передать сведения), Валенс не знал, но чувствовал, что Первый перестраховывает как себя, так и самого Девятого, дабы кто лишний не узнал, какие толки ведутся между ними. – А как ваша, как-бы это выразиться, монологическая практика? Уже приносит свои плоды?
– Не сочтите грубым за столь забавное сравнение, но узнавать такую интимную информацию я больше ожидал от Квата, нежели от Первого из королей, – вот уж и с впрямь удивлённым лицом, провёл свою параллель Девятый. – Полагаю, в этом целительстве заложен тот же принцип, что и во всей известной нам медицине – всему своё время. Так и здесь, если и разродятся мои солилоквии каким-то результатом, то хотелось бы почувствовать от них какое-никакое, но успокоение, а коли всё окажется бестолковым, то не высечь ли этого, – с большим затруднением выговорил король последние слова, – доктора как следует.
– Вот так-так, от чего же в твоём голосе проступает столь подчёркнутая злоба на этого несчастного? Ведь в прошлом, вы всегда с ним ладили и советами его ты никогда не пренебрегал, – здесь Примус имеет в виду отношения между королём и пристроенным к нему столичным синедрионом ведуна-целителя. Каждому из королей отводили по личному жрецу, играющего роль что-то вроде участкового врача, где на проживающем «участке» содержится только одна семья – семья самого короля.
– Примус, – практически покинув сад, но с распылившейся серьёзностью решил закончить Валенс, – вы знаете, что есть вещи, от узнавания которых мы поневоле строим ассоциацию между новостью и тем, кто нам её высказал. Так и сейчас, уста моего телета покинуло нечто такое, о чём мне печально сейчас мыслить, да горестно вспоминать…
Подобное за подобным. Такова заповедь Великого и если мир начал повторять деградацию его Создателя, то человек стал подражать своему окружению, таким образом запустив превращение всего человеческого в искомое. Проклятие искомцев – это сродни узкозоркости и филистерству, недоразвитости мысли встать на один уровень с почитанием всеблагого единства, а не языческой множественности. Искомцы – это суетной народец, который не может вести речи на возвышенные темы и те будут восприниматься ими с таким же невежеством, как и некогда существующие Панкрайты, во время выслушивания розмыслов Валенса. Это деградационный рок затрагивает не только ныне живущих, но и ещё пока не рождённых. В семени мужчин всё равно развивается искомый геном и на пока что, деторождаемость больше начисляет человеческих детин, нежели дефектно урождённых, но это только пока.
К превеликому сожалению, род Дивайнов обошла удача и их постигло несчастье. Когда Валенс только возвратился из Альбедо, он сразу же отправился в родовое поместье. Прошло уже несколько дней после рождения его брата и в сумеречной тиши вот-вот должно было свершиться крещение. Это особый ритуал, когда новорождённому предписывается имя, а к именам в столичных землях относились очень строго, считая, что от сакрального смысла наименования зависит вся последующая судьба. Но не успела начаться крещенская инициация, тот самый жрец – родовой служитель Девятого короля – выявил один, скажем так, дефект в духе ребёнка. Обступив аналитика, все стали вымогать у того, что же он такого заметил, а тот, понурив нос и распушив густые брови, хмуро произнёс: «Да простит меня Великий и пусть видит Он, не моё это чадо и нет здесь моей вины, но пускай будет известна греховность малыша – искомой крови он, а не человечьей». Матерь Валенса разошлась слезами, отец свесился над полом в коленопреклонённой позе, а Валенс, позабыв про всякие советы внутренней разговорчивости, медитациях и упражнениях сдержанности, чуть было не испепелил семейного врачевателя своим юношеским пылом: вспыльчивостью, вкупе с никак не оттираемым разочарованием. О рукоприкладстве говорить и нет смысла, так как королевская выправка всё же давала о себе знать; внешне, Валенс не проливал слёз, не казался подавленным или озлобленным, но вокруг него так и парило невидимое облако, входя в пределы которого, тотчас становилось худо, словно бы посетитель ощущал всю напряжённость короля, сосредоточенную в одной единственной точке – в его сердце, которое он скрепил сотнями цепями и не позволял им ослаблять хватку даже в самой ужасной горести.
Только одной актрисе во всём этом павильоне было в сласть наблюдать за происходящим. Там, поодаль за всеми кафедральными трибунами ехидно улыбалась старая женщина. Это была повитуха, принимавшая тремя днями ранее малыша Дивайнов. Она-то как раз и подстроила семейную напасть. В момент появления на свет, малыш был чист, а лик его светился столь глубинной умудрённостью, что казалось, будто все тайны вселенной уже известны ему. Но завидев это целомудренное личико, старая карга совершила свой дьявольский приворот и превратила универсального ребёнка в гипертрофированное чудо. Восприятие, положенное в младенческий корень повивальная бабка не могла удалить, но она имела право его обменять, что она, собственно и сделала, заменив удостоенность воспринимать космические таинства возможностью видеть дальше и чётче, но только касающееся внешнего мира, а не внутреннего. Но все члены семьи, услышав приговор своего жреческого ментора переложили этот грех на историю, на ту чуму рода искомцев, что невидимо стала парить над всеми параллелями: от Нигредо13 до самой Столицы.
Таинство крещения не отменили и брату Девятого короля всё же дали причитающееся. Хоть и принимаемый теперь искомцем, никто не смел оставаться безымянным, даже в обществах туманников не брезгают давать друг другу клички. Посему имя явившегося дитя стало Дивайд – последний из наследников клана Дивайнов, которому предначертано разгадать послание великого древа и стать спасением для этого затухающего мира.
* * *
Внутреннее сосредоточение, внутреннее сосредоточение… Ах, едва ли одна из этих мантр способна меня сейчас унять! Уж не пойти ли в инквизицию или в полк устрашения? Нет, нет, всё это приходит из-за горячности. Нужно успокоиться. Итак, что же мы имеем? – Валенс принялся вышагивать посреди комнаты, глубоко погружаясь в мысли, столь глубоко, не замечая при этом лёгкого движения в тени примыкающего к дому сада. – Что бы не было повинно в распространении искомской заразы, найти и искоренить её источник отныне будет моей самой значимой целью. И если я провалюсь, то не смогу смотреть своему брату в глаза. Как король, я несу ответственность не только за людей мне чуждых, однако же призванных служить Ему, но и за своих родных; нет ли осознания хуже, чем понимание, что девственный мой братец, невинной чистоты малец, уже с рождения проклят быть недоразвитым?! – дав лёгкую слабину эмоциям, Валенс пространно стал смотреть на изрезанный кратерами лунный диск. Серебристое сияние искрилось на увлажнённых веках короля, сдержанность которого поддерживало лишь мышление – спасительный нектар для всякого хладного сердцем, но горячего духом. – Ох, знай же Дивайд, не дам я этой болезни в здравии почивать, заставлю её саму опробовать свой напиток, дай мне только время, и я верну тебе то, что должно быть твоим по праву, – потерявшись в ходе времени, Валенс вернул себе концентрацию на настоящем. Приникнув взором к внешней реальности, ему сперва показалось, что в саду он видит какую-то пожилую женщину, укрытую шёлковой паутинкой и цинично посмеивающуюся, словно бы слышавшей весь внутренний монолог короля, от чего она так и норовила вот-вот разойтись на хохот. Но видение уносится и у выхода в палисадник оказается старая знакомая, всё ожидавшая возвращение своего постельного партнёра.
– Умеешь же ты скрытно подбираться Канис, – молвил Валенс, протирая глаза от привидевшегося. – Дел нынче невпроворот, поэтому и не успе… – обнажённая, с попеременно исторгающимся из неё жарким дыханием, она пальцем останавливает движение губ Валенса, обхватывает его шею и уволакивает тревожного короля в грёзы экстатической неги.
Эта ночь поубавила пыл Валенса в отношении радикальных действий по поводу искомцев. Сам он эта связал с Канис и их ночным довольством, что вовремя оказанная помощь смогла урезонить его суетность. А о почудившейся старой женщине он и вовсе позабыл, хотя в ней-то как раз и таились все разгадки. Дело в том, что старуха, принявшая плод Дивайнов и увиденная в саду – одна и та же, а сексуальная гесперида Канис всего одно из её воплощений. Миссия её – притупить как мысли, так и взор своего поклонника, в данном случае – Валенса. Силы, пославшие её и есть те виновники, несущие ответственность за весь тот раздор, охвативший царствие Великого. Но о них пока рано говорить, так как влияние их ещё не окрепло и во всей своей полноте, ему уготовано разразиться только через двадцать лет, в день, когда был рождён тот, в честь кого названа эта история. Двадцатилетний Дивайд – это точка невозврата, когда конец света станут понимать не аллегорически, а вполне допустимым и очень даже предрешённым.
История младшего принца
Королевская знать была особенной. Их род был выведен ещё при гелиотропной направленности к свету и осознанности, с ещё не угасшим восприятием и умосозерцательными силами. Все, кто рождались после, уже в утробе обрекались нести в себе какой-то дефект, какую-то слабинку, не позволяющую подняться в развитии выше планки искомца. В этих мутантных дебрях даже искать не приходилось тех, кто мог бы подойти пророчеству. Но в этом как раз и была страшная ошибка, потому как именно в дефектном, слабом на мудрёность, мыслительную гибкость и разговорную открытость ребёнке и был ключ к спасению не только вселенского равновесия, но и чего-то большего, чего-то такого, о чём не знал даже всея прародитель – Великий. Его Величество тоже старалось отыскать избранного героя, но поисковый кругозор замыкался на детищах только Своих экспериментальных взысканий, а не природных. Однако, в обращении к трудам последних и крылась разгадка коварного ребуса. Дети Великого – это все, кто когда-то обладали умственным восприятием, но по своей осквернённости, утратили его. Дети природы – это родившиеся без воспринимающих сил Великого. И на зло ли несчастным сыщикам, но именно считавшемуся пасынком Великого и была уготована роль мессии, имя которого было Дивайд. Происхождение нашего героя обусловливали врождённой искомостью, но никак не человечностью, не восприятием, а одним лишь мышлением. Однако так ли всё обстояло в действительности? Что ж, об этом лучше спросите у той повитухи, что принимала маленького принца, так как далее повествуемая история была бы совершенно другой, ежели старая ведунья не нахимичила с геномом новорождённого. Была бы иная история лучше или хуже – тут уж грех судить, поэтому каким-бы жестоким, а иногда нетерпимым не казалось всё истолковываемое, знайте, рассказчик здесь неповинен.
* * *
Мои ровесники во всём мне проигрывали: на ноги я встал раньше их, говорить и выполнять какую-то работу тоже научился с опережением. Словно бы во всех своих достижениях я шёл с упреждением на ветер, всегда удивительным образом подстраивался под всё неблагоприятное и обращал ситуацию прекрасной Фортуной14; она вела меня прохожими тропками, уводила из терний и всегда приводила к просторным полям. На них-то я и резвился до беспамятства, гулко радуясь своему семейному положению, не ведая ни горестей, ни печалей. Но о такой же весёлости я не мог сказать об отношении моих родных. Когда обо мне заходила речь, особенно в моментах, где я просился отправиться куда-то с соседскими детьми, родительские сердца оковывал какой-то стыд, а братский взгляд увертливо сбегал параболическим уклоном, то ли тоже из-за какой-то пристыженности, то ли из чувства глубокого греха передо мною. Короче говоря, понять их скованность при затрагивании темы общения со сверстниками мне никак не удавалось, и в этом деле я решил полностью отдаться времени; пусть себе вершится история, а я пока потерплю, да очереди своей выжду.
Что же до моей семьи, то сразу отмечу, что родился я в королевской семье и знатном роде. Семейство Дивайнов, включая меня, представлялось четырьмя лицами, которых в силу своего детского воображения и длительных наблюдений, я обозначал следующим образом. Семейного паша я видел создателем иллюзии; матушку представлял «Королевой Англии»; братца определял настоящим тружеником, а себя – распоясанным скоморохом. Такую вот затейливую классификацию я воздвиг в своих детских летах. И не стоит здесь глумиться или как-то ей перечить. Все четыре категории так и останутся актуальными до тех самых дней, из которых сейчас льётся моё повествование, так что, не смотря на их гротескность, они как никак лучше отражали всё семейное устройство.
Считать отца «творцом иллюзий» было весьма заслуженно. Он работал негоциантом, постоянно пребывал в разъездах. Забирался то в далёкие параллели Альбедо, то иногда забирал заказы из самого Нигредо. Можно сказать, он был этаким коммивояжёром между Столицей и всем остальным миром. Звучит очень даже неплохо, но не смотря на всю только кажущуюся значимость, предпринимательские навыки отца были совершенно бестолковы. Для него, всё это торговое ремесло было лишь некоторой встряской, что-то вроде той же бессмысленной занятостью, как и для ушедшего доживать свои последние годы, желающего сделать какую-то работёнку, только бы не проседать без дела. Скорее всего этим же чувством и был движим мой «иллюзионист» – он создавал видимость, что без него, в семье начнётся хаос и разруха, нагрянет бедность и голод, когда как на самом деле, каждое слово было наглым блефом.
Свою матерь я провозгласил более патетично – «Королевой Англии». Как-то прочитывая книгу одного редкого экземпляра, в параллели, из которой она попала в Столицу, говорилось о могущественной державе, очень похожей на столичную, но политическое устройство которой всё же кое-где разнилось. Во главе всей иерархии у них также стояло властное лицо; у нас этим ликом выражена сущность Великого, но в отличии от активности, которую Вездесущий без всякой экономии растрачивал на нас, глава государства иной параллели пребывал в пассивности, выступая нечто вроде знаком, правительственным символом, но никак не настоящим управленцем. Избирались же на пост псевдо-владык исключительно женщины и после коронации, их благородно окликали не иначе как английскими королевами. Всю исполнительную деятельность за них вершили парламенты, государственные поручители и распространители законности.
Этим самым «поручителем» или «распространителем законности» можно назвать моего брата – Валенса. Он был Девятым из Двенадцати королей, символом чистоты и равенства в мире, провозвестником закона и высшей благодетели. И в его тени, отец и мать как раз и облачались в балахоны «иллюзиониста» и «англичанки», делаясь в своей деятельности столь бесполезными, что в сравнении с королевским трудом, никакая, даже самая сложная выполненная ими работа не могла соперничать с деяниями Валенса. Мой брат был всему головой: он не распределял семейный капитал (за деньги никогда не приходилось переживать), не составлял здоровые меню, чтобы его домочадцы питались продуктами высшего сорта; любой бытовой вопрос вызывал у Валенса чуть ли не припадок, иногда оборачивающийся гневливостью, а иногда уходом в полную апатичность. Его больше интересовали темы духовные или, как минимум, хотя бы незаурядные. Всегда казалось, будто он всю свою жизнь следует за какой-то мечтой, но о которой так не разу и не промолвился. Чуть позже я обрисую один наш с ним разговор, из которого я наконец осознал всю важность бытия королём, но до этого ещё далеко; этой беседе предшествовали десять лет жизни, достойные избалованного до всяких благ принца.
Вот пятилетний сорванец, не дожидаясь утренних петухов уже пробегается по полям, полно засеянных полынью; его чёрные волосы растрёпывает утреннее поветрие, маленькие сапожки вместе с чёрными кальсонами смачивает прохладительная роса, а прямой нос в сочетании с тонкой формой губ и бровей выражает неподдельную улыбку, от чего мордочка юного паяса отражала собою несравнимую ни с чем радость за всходящий рассвет. Когда он пробегался по окраинам, ему часто приходилось видеть своего брата, уже на коне, с оголённым торсом и отрабатывающим как меткость стрельбы из своих чёрных револьверов, так и разные техники с охотничьим клинком. После прогулки, отец и матерь встречались с беглецом в столовой; радетели юного принца больше были совами, нежели жаворонками, им было трудно адаптироваться к изменению жизненного строя, посему, когда квёл их сын – они бодрствуют, а когда ребёнку требуется внимание или добрый совет, от родственников не то что отклика, но даже взгляда было не выпытать. Другое дело было с Валенсом, который в любое время, в любом месте и в любом состоянии всегда был готов выслушать и помочь.
Я не зря описываю себя каким-то избалованным. Когда я замечал своё оттеснение от других ребят, во мне выкристаллизовывалось чувство особенности, некоторой избранности. Я не стал пренебрегать этими надуманными правами и всячески применял их, когда удавалось с кем-то выйти на контакт. Сюжет всегда был одним и тем же: сначала все невинно играются, дразнят друг друга и гоняются один за другим как бесноватые фавны, но стоило прийти матерям и отцам моих приятелей, веселье тут же спускалось по накатанной до самых глубоких уровней моей души, где я скрывал свою обиду, горечь и недопонимание. Уводя своих отпрысков, чужие глаза смотрели на меня не как на разбойника, – ох, лучше бы как на бандита или преступного главаря; так мне было бы куда спокойнее и я хотя бы осознал причину страха передо мною, – а как на демона, настоящего беса в людском обличии. Да что и говорить, многие меня и за человека даже не принимали.
– Отойди от этого зверёныша! – как-то вскричала одна из матерей моего очередного «друга-пока-нас-не-застукают-его-родители». – Разве я не рассказывала тебе о тайне сынов Дивайнов?
И до чего же было бы славно, если бы сын боязливой за своё чадо матери тупо уставился на неё, рассмеялся над её предостережениями и позабыв про всё, снова принялся бы играть со мною. Ах, детские грёзы! Услышав материнское упоминание о проклятии Дивайнов, он резко побледнел, вытаращил на меня широко распахнутые глаза и заикающееся проблеял:
– Так тебя зовут Дивайд? – словно не веря выбежавшим из его уст словам, осведомлялся своим продрогшим голоском мой дружище-на-минуту. Стоило мне кивнуть – наступал конец. Мой компаньон включал полный назад и под крылом своей преподобной матери, отправлялся играть с другими детьми.
Так моя избранность повернулась ко мне не самой лицеприятной стороной и однажды, меня это так разозлило, что я решил обо всём узнать у своего брата. И чтобы определить степень важности скрываемой мистерии, я решил разыграть одну историю, просто ради эксперимента. Но когда невинная шутка чуть не обернулась кровавой резнёй, до меня дошло, что касающееся меня не какой-то миф, а нечто вполне реальное и способное навредить окружающим.
– Валенс! – постанывал я, имитируя при этом выкатывающиеся из глаз слёзы и потрескавшийся от долго плача голос. Что ж, актёрского мастерства мне и впрямь было не занимать! – Снова оно, снова это омрачение, снова насмехательства!
Девятый король учтиво склонился перед разбитым горем братом и спрашивал:
– Кто же посеял обиду в твоей душе? – совершенно спокойным и не вызывающим никаких подозрений на бушующую внутри ярость голосом прояснял Валенс.
Когда я ему рассказал о том-то ребёнке и о той-то женщине (выдуманных), действия моего брата испугали меня, но в тот же момент доказали, что ради своего родича, король мог пойти на самые ужасные деяния.
Совсем не изменившись ни в лице, ни в повадках, Валенс, с наброшенной поверх доброжелательностью, отправился в сторону, где меня, по рассказанному вымыслу, унизили у всех на виду. Каким-бы миролюбивым он тогда не казался, его всегда выдавало одно особенное свойство. Как только он менялся внутренне, вокруг него, словно незримый дух, уплотнялось какое-то поле, хоть и невидимое для глаза, но весьма чётко ощущаемое душой. Я всегда чуял неладное, когда рядом с братом начинала плескаться эта его энергетика, словно бы те силы были и его, и в тот же момент, кого-то другого, уже не столь радушного и известного всем милого добряка. Как-будто доверяясь своим инстинктам, Валенс утрачивал своё сознание и становился инструментом в руках бессознательного. Не страшен ли тот, кто, довершившись своим истинным побуждениям, превращается в что-то бесчеловечное? Когда кто-то вот так доверяется своей внутренней природе, всем нам заведомо хочется думать совершенно иное. Вот вроде бы сто́ит прислушаться к своему настоящему «Я», человеку тут же должно открыться всевышнее миролюбие. Но, к сожалению, могу сказать только одно – как-бы не так! Валенс – это наглядный пример лжесловия всех тех моралистов, щебечущих о великом только в теории, когда как практически, сами боятся даже кончиком пальца тронуть свои усмотрения.
Тем временем, Валенс не сбавлял ход. Самая простая мысль на весь этот счёт – брат одного обиженного ребёнка хочет поговорить о воспитании обидевшего его. Эх, если в наших семьях всё было проще… Семьях, где перед разговорами приготавливают хладные клинки и обтачивают их лезвия сыромятными ремешками. Мне тогда стало жутко, но не за потенциальных жертв моей фантазии, а за себя самого. Что если бы стало известно, что вся история – сплошная выдумка, а я лишь решил подурачиться со своей княжеской шаловливостью? Само собой, вообразив самое ужасное, до чего король может дойти в своей «праведности», я набросился на подрагивающую у ножен руку Валенса и стал в слезах умолять его ничего не делать, будто бы братские наставления уже успели начать воплощаться в реальности, а сам процесс давно был в самом разгаре: «Брось это братец, пустое оно, пустое!»
В вечер того дня у нас с братом состоялся откровенный разговор. В семилетнем возрасте, скрывать мою чужбинность удавалось уже не так легко, посему, просветительскую деятельность Валенс тогда взвалил на себя. Пока всех распределяли между гимназиями, лицеями и дорогими пансионами, ко мне приставляли личных педагогов. Репетиторский коллектив был столь непосредственным, что его нельзя было и вровень ставить с какими-то, даже самыми высокородными педагогами из высших заведений. Такое внимание к домашнему обучению опустило щиты и защищаться от моих открытых расспросов стало невозможным. Тогда-то я и обрёл себя именно тем, кем остаюсь по сей день. Я обрёл фатум, которым меня наградил мир. После узнанного, мне стало под силу играть со своим роком, поворачивать его то так, то эдак и как-бы не нравились мне все те махинации со своим особым общественным статусом, избавиться от нависшего надо мною провидения всегда оставалось недозволительным.
– Тебе же известна история вознесения одних каст над другими? – начал издалека Валенс. – Весь наш род был призван служить Великому и чем сложнее становились Его поручения, тем больше нам требовалось развивать и себя. Без Его ведома, в мире ничего не происходит, от чего все наши поползновения всячески обрывались. Увидев проявление воли своих чад, Великий отечески пролил на нас милостыню, подарив тем самым своё зрение. Искомец стал человеком – тем, кто видит не поверхность, а глубину. После чего, сама по себе человечность стала мыслиться как способность видеть в одной вещи все остальные; в человеке усматривать человечество; из атома разворачивать всю вселенную, – набирая гнёт и напряжение, повествование приближалось к последней инстанции. – Мой дорогой Дивайд, именно этим созерцательным величием природа и обделила тебя.
Все, с кем я не пытался подружиться, между нами заведомо пролегала колдобина; в желании построить через неё мостик взаимопонимания мне также всячески отказывалось, потому что любой родитель видел меня может и не зверем, как в ранее приведённом мною примере, но по крайней мере кем-то бесчеловечным, искомым и недоразвитым. Кому захочется отдавать своего сынишку на растерзание примитивному аборигену? «Может над ним там эксперименты ставят или в цепи заковывают, да как с рабом потешаются? Что?! Он их сын! Вот так напасть… Ну, в семье не без урода; отщепенец для человечества и друг всех искомцев – вот так неперспективное у мальца будущее!» – вот приблизительно то, что я ожидал услышать от всякого встречного после того просветительного разговора с братом. Меня стала одолевать паранойя и вскорости, попытки обрести друга окончательно выцвели, не позабыв захватить с собой и идеи самооправдания, на которые мне стало равнодушно наплевать.
Взвесив все факты, мне не оставалось ничего другого, кроме как принять судьбу искомца и самосовершенствоваться, лелея грёзы рано или поздно всё-таки обрести человечность и получить право называться человеком.
Пока меня натаскивали теорией, ко мне в руки попала ещё одна заграничная книга. Сперва я читал её просто чтобы убить время, но странница за странницей и вот, во мне уже уютно размещалось мнение, будто это чтиво из параллели явно каких-то духовных небожителей, далёких от всякой мирской приземлённости. Рассказывалось о каких-то качествах, которыми должен обладать каждый ученик; его учителя именуют гуру и в его обязанности входит развить больше не физическое здоровье, а психическое; подтяни второе, а первое не заставит себя долго ждать – такова была мудрость того трактата. С лихвой проглотив каждый тезис, в памяти отложилось одно особенное качество, свойства которого как раз и помогали мне в обучении. В книге оно звучало как винито. В переводе с иноземного наречия, оно означало скромность. Функция этого придатка проста – не сравнивай. Вот и всё. Не сравнивай себя с кем бы то ни было; не сравнивай свой труд с чужими результатами; не ограничивай своё «Я» чьими-то иными рамками, даже если другой образ тебя животрепещуще вдохновляет. Всё это не стоит и выеденного яйца; когда не с кем провести параллель, нам не взбредёт в голову набирать или сбавлять ход, мы будем двигаться в своём определённом ритме и в этом довлеем преуспеть куда больше, нежели бы постоянно гнались за абсурдной состязательностью. Начав обучение с изначальным установлением о своей недоразвитости, мне всегда казалось, что во всех, даже самых простых задачах, я нещадно уступаю тем, в ком пригрет задаток человечности. Меня не поощряли и характер мой всегда держали в узде, но один случай всё же показал, что и в искомой крови есть свои плюсы.
В один из летних дней было организовано что-то вроде рыцарского турника для несовершеннолетних. Хоть в наших параллелях совершеннолетие – понятие весьма расплывчатое, на официальных мероприятиях им не пренебрегали, от чего, в категорию участников входили все, кто ещё только обучались и по какой-то причине желали проверить изученные навыки на деле. В список кандидатов на выступление удалось затесаться и мне. Огласка моего имени заинтересовала, а вместе с этим, насторожила одного из судий – оторванного от своих королевских обязанностей Валенса. Так моего брата поставили судить стрельбу из луков и огнестрельных орудий. Револьверы – трофейная ценность каждого семейства – выдавались лишь по исполнению восемнадцати лет, а на момент участия в турнире мне было только четырнадцать, поэтому с призывающим гонгом: «Занять огнестрельные позиции!», мою спину не оплетали кобуры с патронташами, а их место скромно занимал небольшой колчан с парой-тройкой стрел.
Моя особенность в непроводимости аналогий между своими умениями и какими-то чужими не оставляет меня до сих пор; человеческий ли это только порок – постоянно искать предмет для сравнения – или отродясь присущее мне качество – неизвестно, но даже в этом незнании, едва ли стоит расстраиваться, так как плод, растущий на почве невежества слаще любых лакомств, выросших на тех же землях, вдобавок ещё и облагороженные всезнанием. Многие были искусны в теории, многие в стратегическом планировании, кто-то в несении литургии, а некто даже в делах королевских, но все практическом ремесле все поголовно уступали тому, кого считали малопригодным хотя-бы к чему-то. Всё дожидаясь своей очереди, мне ни разу не захотелось посмотреть на результаты других соучастников, не было и стремления прыгнуть выше кого бы то ни было; единственно занимавшая меня мысль была: «Не оплошать перед братом, ради всего, хоть бы те лета, проведённые на стрельбище наконец-то дали о себе знать». И они дали, ох, да не поскупились в своём даровании. Результаты были ошеломительными, как для публики и других стрелков, так и для самих судий. Все стрелы, будь то десяти или тридцатиметровая дистанция всегда поражали центр мишени. И тут кто-то воскликнул:
– Дайте юноше огнестрел. Лучник он великолепный, но так ли полно́ его великолепие с железом в руках, а не с древом?!
Слегка растерявшись и не понимая из-за чего весь сыр-бор, галдёжная толпа расступилась и пропустила ко мне Валенса, уже вынимающего свою легендарную осоку. Вложив в свою руку револьвер с рукоятью из чёрного тополя, я приготовился «срезать» поставленную перед собой цель с расстояния тридцати пяти метров. Как и всегда, вот моё дыхание останавливается, мир становится замедленнее и тягучее, а фиксируемая цель приближается, будто бы под увеличением толстенных линз. И то чувство – ох, Великий, до чего же оно блаженно! – до сих пор не позабыто мною; это ощущение не всесилия или могущества, а настоящий экстаз единения с чем-то высшим, нежели только со своей участью. Чёрные револьверы стали продолжением руки, а моя душа, в самый момент выстрела, соединялась с целой вселенной; как осока разрезает плоть, так и я вырубил перед собой новый путь. До четырнадцатилетия меня содержали инкубационно, никуда не выпуская и ни с кем не сводя, но турнирная самодеятельность развернула моё положение на сто восемьдесят градусов, от чего грязнокровного отпрыска Дивайнов стали чтить наравне с людьми, мысля в нём гипотетическое очеловечивание.
На следующий день после стрелковых упражнений я встал спозаранку. Меня разбудили уже знакомые раскаты. То звучала «осока» Валенса и не терпя ни минуты, я зашпорил самого резвого скакуна и отправился на источник звука. Брат встретил меня с привычной открытостью, снова поздравил меня с прошлодневными достижениями и согласился не прочь вернутся вместе со мной обратно в поместье. Но перед уходом с тренировочного плаца, он сказал:
– Дивайд, понимаешь ли ты какое открытие ты вчера совершил?
– Мне казалось, – недоумевающе уточнял я, – моя практическая сноровка была вполне предсказуема. Ты не хуже меня знаешь, насколько я плох в теории, – и оно действительно было так: на лекциях по теологии я то и дело, что клевал носом, а с метафизикой и подавно не справлялся. Единственной отдушиной для меня была реализация знаний на практике и репрезентацией всего, хотя бы как-то усвоенного служила моя объективная деятельность, а не умосозерцательная. В этом разрыве и была заметна моя бесчеловечность, сама невозможность отводить мышление дальше материальности, проникать в глубинную фабулу мироздания и прочих умствований. Но как раз это привлекало моего брата.
– Эх, невежда ты этакий, – по братски взъерошив мне волосы продолжал Валенс. – Не пойми меня грубо, но все считают искомца ниже человека именно из-за ограниченности мысли и её недопустимости выйти за установленные при рождении пределы. Но когда ты вчера потрясал народ, видел бы ты, как трибуны, все с отвисшими челюстями, взирали на тебя, того, в ком течёт дурная кровь и при этом, превосходящего их в мастерстве стрельбы. С самого твоего рождения я исследую геном искомого народа, стараюсь найти пути исцеления от этой чумы и твоё вчерашнее представление приблизило к правде одну мою гипотезу, что не важно, искомец ты или человек – вероятность перейти из одной стадии в другую есть всегда.
– И ты пришёл к этому только глядя на мою меткость? Не слишком ли завышено ты смотришь на всё, не гиперболизуешь ли очевидные факты, что давно всем известны? И не подумай, не раскритиковать я тебя пытаюсь, а только лишь предостеречь. Ведь простирающееся дальше мысли всё же закрыто мне, я всё также не могу эманировать столь высшей речью, как человек…
– И всё же, хоть ты этого и не замечаешь так ясно как человек, говор твой тоже изменяется, – ободряюще подбадривал Валенс. Правда это или нет я не знал, но предположение моего брата посеяло во мне надежду стать человеком, главное не сворачивать с намеченного пути. – Как тебе известно, наш мир всё больше прогнивает, человек уступает своему примитивизму и всходит на путь искомцев. Но ты, мой юный стрелок, отличаешься от всех тех искомцев, с которыми я имел дело за четырнадцать лет исследований. То это были сторонники языческих культов, то настоящие нелюди, неотличимые от самой низшей родословной – туманников; во всех них в той или иной концентрации, но было нечто сквернотное. Человек становился змеем и своим ядом начинал отравлять ещё не согрешивших, не покинувших границы рая человечности. В тебе же нет этой отравы, и я ни разу не замечал даже подспудности перейти на сторону скверны. Для меня – ты человек ничуть не меньше, чем все те, кто наделены этим правом по рождению, потому что за все те четырнадцать лет топтания на месте и невозможности сдвинуться с мёртвой точки, твой внутренний прогресс и духовная работа над собой, по сути, являются единственным достижением всех моих изучений. Одним только собой ты уже доказываешь, что наше бытие не предопределено первичными функциями. Ни память, ни мышление, ни восприятие не способны окончательно регламентировать нас, а на этих основаниях, не теряется и надежда отыскать нужную в столь непростой час панацею от недуга искомости.
Уходя с полигона, краем глаза, но я всё же успел осмотреть приговорённые Валенсом мишени. Всего пара отверстий зияла ровно в центре, тогда как остальные то на пару сантиметров влево, то несколько миллиметров вправо. Словом, если уж для короля «попасть в яблочко» оказывается задачей весьма непростой, то что говорить о мирянах, тех, кто так и норовят изойти желчью на того, кто, по их мнению, дурен, при чём как кровью, так и душой. Видимо Валенс тогда проникся почитанием моих талантов лишь в сравнении собой. Для меня же способность к сравниванию оставалась и по сей день остаётся строгим табу; возможно оно действительно так, что исключая это греховное умение, становится куда проще стать тем, кем ты являешься по своей сущности, а не показательным образцом морали, образования и прочих институций.
* * *
Продолжая пестовать свои навыки, я добрёл до восемнадцатилетнего возраста. В пропущенном промежутке не было каких-то великих изменений; всё, чем была занята моя голова посвящалось оружейному ремеслу, физической и умственной подготовке, а также чуть-чуть теоретическому кладезю, который в силу своей теоретичности (или усыпляющему свойству) мне было весьма сложно назвать чем-то драгоценным. Усердием и невероятной терпимостью к ученической лени, мои наставники всё же вдолбили мне заповеди народного порядка. Они были легки на запоминание, их нельзя было назвать чем-то сложно усваиваемым и моё отторжение от них обосновывалось лишь одним фактом. Я чувствовал, что призван служить миру не в общественной идиллии, а где-то вдалеке, там, где округа больше походит на фронт, а единственно воспеваемая религия – язычество, разрастание которого требуется немедленно пресечь. Где же ещё будут плодовиты мои боевые таланты, как не в каких-то точках кипения, да в конфликтных местах?
Так я и шёл с этим знаменем веры, что меня вот-вот должны куда-то отправить. Надеется на королевское слово моего брата мне было противно, хотелось самому пробиться к своей цели и поэтому я решил сдружиться с командиром столичной стражи Ванием. В силу сложившегося мнения о такого рода должности, стоит развеять парочку мифов. Ваний не был тугодумом и завсегдатаем своего роскошного кабинета в центре Столицы; как раз напротив, его то и дело никогда не удавалось застать на причитающемся для него месте. Его кабинет только из приличия периодически очищали от пыли и паутины, в то время как он постоянно пребывал в разъездах. Думаю не стоит говорить, в каких именно командировках он бывал; его пост говорит здесь сам за себя: частые визиты он наносил очагам военного и религиозного бунта, а также удостаивал вниманием малых бандитских шаек. Воля Вания простиралась от Столицы до Нигредо и где-бы не появился этот рослого склада воин, там всегда наступало затишье. Сам по себе Ваний имел каштановые волосы, уже начавшие редеть; глаза его были разведены широко, но из-за частого смотрения в мушки своих револьверов, взгляд его сделался прищученным (по крайней мере, такую легенду я возвёл об его узкозоркости). Нос был с небольшой горбинкой, а над губами красовались барские усы, нет, что там, усищи. Ниспадая до подбородка, они заменяли собой и бороду, и бакенбарды, вдобавок ещё и компенсировали лобную алопецию15. То, как Ваний ухаживал за своими «кудрями» не могло равняться с мастерством ни одного стилиста; до того филигранно вычёсывался каждый волосок, что казалось, сгниёт тело, кости превратятся в прах, но его усы останутся в добром здравии и переживут не только всех нас, но и саму вселенную. Вот какой трепет бессмертности вселяли эти два волосистых змея. Тело столичного атамана дышало невиданной энергетикой, но многие походы не могли не оставить некоторых напоминаний, поэтому всё тело было усыпано самыми разнообразными шрамами, от крохотных порезов до отпечатка почти в упор выпущенной шрапнели. Самым роковым приветом из прошлого всё же оставалась хромота на правую ногу. Не скажи кому этого, так он и не заметит, что Ваний прихрамывает, но стоило солнцу спрятаться за тучи и хлынуть дождевому поливу, старые раны начинали жутко ныть. От этой диковинной закономерности, Ваний всегда сверялся с прогнозом погоды, подолгу допрашивая каждого жреца. Когда мнения большинства сходились на одном и том же, удовлетворённый или же не слишком (в зависимости от полученных прогнозирований) пытатель добавлял в свой график определённые коррективы. Сам я не решался у него спрашивать, отправился ли он в ту или иную зону, если бы там, к примеру, разразился страшный ливень, но думаю, ни гроза, ни смерч, ни даже торнадо не смогли бы унять верного своему долгу командира.
Как-то поймав его в столичных округах, мне выпал редкий шанс завязать разговор:
– Ещё три дня и наконец-то всё ученичество пойдёт в пекло! Больше никаких: «Господин Дивайд, я вас ожидаю в своём кабинете. Пора продолжить изучать историю, географию и прочую дребедень, от которой – уж от меня-то вы этого не скроете – у вас так и раскалывается голова».
– Значит посвящение через три дня говоришь, – сквозь свои по-ковалерски пышные усы говорил Ваний. – Жаль, что не смогу присутствовать на инициации, снова очередные вспышки на границе меж Альбедо и Нигредо, – ложно прикрытой усталостью выдавалось радостное оправдание.
– Хоть от меня-то не скрывай свой восторг от отсутствия на столь сонном мероприятии. От ожидаемой официозности меня и самого воротит…
– Становление рыцарем – дело не шуточное, а почитаемое всеми народами если и не полным обожествлением, – в конце концов, не королём же становишься, – то хотя-бы обожествлением наполовину. Тебя начнут мыслить потенциальным героем даже тогда, когда ты ещё ничего не сделал. Кажется, это настоящая утопия для молодых сорванцов, нюхавших порох только на стрельбище и не выходивших дальше университетских палат, – тут Ваний брезгливо сплюнул в сторону. – Вот от таких кадров действительно тошнит. Но в тебе у меня нет сомнений и думаю, стоит мне только предложить…
– Так ты всё-таки согласишься взять меня в следующую вылазку?! – резко перебив и полный неземного восторга, я смотрел на Вания как на билет спасительного Цитринитаса16, уходящего хоть к чёрту на рога, но подальше от Столицы, стяжавшей меня все минувшие восемнадцать лет.
– Да-да, только утихомирь свой пыл, – словно отнекиваясь, говаривал Ваний. – Всё же нельзя видеть себя в чём-то одном. Человек – это универсальное существо и в его распоряж… – тут мой друг запнулся и вспомнил, что речь идёт не о человеке, а об искомце. Предположив о моей, так сказать, «узкоспециализированности», он решил более не научать меня своим жизненным опытом. Всё же пёс его знает, как тот приживётся в черепных чертогах искомца, если он вообще сможет найти себе место, поэтому какое-то время мы оба пребывали в молчании, пока не добрались до площади с тем проклятым нечто, что было повинно в инволюционном грехе.
Древо всё также благоухало, его корни цепко переплетались с мраморным фундаментом и уже успели стать нераздельным целым. Единственное изменение произошедшее со столичной достопримечательностью крылось в его окрасе: теперь не зелёным колером возвышалась крона, а золотисто-охряным и всё чаще стали замечать, как листья медленно, но опадают с главы природного сына. В чём же заключался посыл его матери природы до сих пор остаётся тайной, но все как один чувствовали: упади с кроны последний листочек, случится нечто непоправимое, поэтому чем-бы не занимались короли, учёные и жрецы, главная задача каждого одна и та же – это разгадать послание потусторонних сил: «Познает меня лишь тот, кто видит не глазом, не умом, а словом». Но что мне, тугодуму, было думать обо всём этом; расположение я сыскивал лишь в деле, а не в мысли, посему меня тогда больше привлекло не созерцание осенней поры лиственного голиафа, а творившееся перед его природным высочеством, прямо у кафедральной стойки.
– Да как ты смеешь столь неуважительно относится к епископу! – избивая розгами и всё не останавливаясь поносить случайно выбежавшего на дорогу мальчика продолжал грузного телосложения клирик. Закончив с воспитательной работой, он бросил мальчишку перед чреслами епископа и заставлял его молить о прощении за свой содеянный поступок. Ведь каков же грех – перебежать дорогу церковной процессии, ужас-то какой! Но кровоточащее тельце столь ослабло, что виновник потерял сознание и был с лёгкостью выброшен в толпу зевак. А сам клирик-палач, после всего им совершённого не предался скорби за содеянное, а просто потёр ладоши, как будто отлично исполнив какую-то работу.
– Ты, быстро, ко мне! – командным голосом приказал всё тот же клирик. К нему подбежал страж рыцарской гвардии, внимание, служащий самим королям, а не каким-то там епископам, но не смотря на свою должность, он смиренно стал выполнять приказы церковного служителя. – Убери-ка здесь, да разгони эту ватагу, нечего здесь смотреть.
– «Хочу быть рыцарем, отправиться в далёкие странствия», – пародийно имитировал мои желания Ваний, – а на деле, поставят вот так истуканом на площади, да ещё и в придачу заставят подтирать задницу всякому храмовнику.
– Да где это видано, чтобы королевскую стражу, самих рыцарей так нагло притесняли?
– Думаю не секрет, что угрожающие Великому всполохи всегда имели религиозный характер, – присев на обвитую лозами скамью и закурив из своей бриаровой трубки, Ваний продолжал провожать взглядом всё отдаляющийся от нас епископский паланкин, а вместе с этим, стал вольтижировать чуть-ли не революционными домыслами. – Храмовник заменяет рыцаря, дьяконы и пресвитеры институтских учителей, а епископы с иерофантами королей, но главное, как-бы наш столичный синедрион случайно не забылся и не попустился на пост Великого. Тогда-то точно наступит хаос, ещё до смерти нашего миленького деревца, – выдохнув после глубокой затяжки закончил мой приятель-центурион.
– Вот так обстоятельства… И в тебе значит греется эта революционная закваска, – угрюмо продекламировал тогда я, сам пока ещё не зная, сколь важные вещи мы тогда обговаривали, сколь значимыми те окажутся спустя два года, но об этом, как и многом другом, пока было не время. Время разрешало лишь умствовать, теоретизировать, но не выходить на практический план. – Не уж то каждый в королевстве всё больше сомневается в Его власти, неужели всякому действительно кажется теократическое беспутство?
– Ах, недалёкий ты мой Дивайд! – прохохотав, объявлял развеселённый табаком Ваний. – Что же это, кровь искомцев окончательно взяла верх и теперь ты не способен связать пару простых фактов? Брось ты эту школярную апологетику; вдолбили нам невесть что, а мы это слепо почитаем, сами даже не зная, кому причитаются наши псалмы. Великому ли? Ха! Да будет тебе!
Ваний тогда не на шутку повышал голос, всё больше плетя клевету на высших мира сего. Завершая со своим филигранным линчеванием, он посоветовал мне хорошенько осмотреться. В течении всего разговора, да и после, когда он указал, чтобы я открыто посмотрел на окружающих, мне этого ой как не хотелось, так как казалось, будто мы привлекаем слишком большое внимание и стража вот-вот подойдёт и, как она это умеет, разрешит проблему с иноверцами, даже если один из нарушителей сам командир королевской стражи. Но поднятому взору открылась не сонма революционеров, восхваляющих дерзкость слов Вания, не ропщущие полицеймейстеры, а всё тот же, протекающий на задворках внимания фон из мало чем привлечённых граждан. В тот миг я как-бы прозрел, потому что – уверенность в этом была выше всяких сомнений – лица каждого отражали не наплевательское отношение к сказанному моим усатым другом, а скорее чуть-ли не полное согласие, ибо ни в одном прошедшем мимо нас человеке не чувствовалось какое-то противоречие, только мнимое согласие со всем сказанным. Это открытие помогло понять и другую вещь – и исследования Валенса, и ораторство Вания и подобная же согласованность с общественной мыслью говорила об одном: в Столице что-то готовится и час, когда начнётся новая глава не за горами.
В конце нашей встречи, Ваний рассказал мне о своём последнем посещении Великого. Вот как он это описал: «И вот, выходит это совершенное амплуа! Короли, все преклонённые, застыли в первом ряду. Во втором, с горящими благовоньями и в своей покорной литургии молились служители храмов. А в третьем, уютно расположился я со своими верными подопечными. По отношению к первым двум, наш коленопреклонный слой представлялся регуляторами социальной жизни. Оббежав нас Своим взглядом, Он каждому стал выдавать то или иное поручение. И пока длились все разъяснения, я не мог отвести взора от бьющегося за Его светящейся ризой сердца. Видел ли ещё кто-то замеченное мною, мне тогда духу не хватило спросить. Дойти почти до самого что ни на есть линчевания Великого прямо под Его носом – это, друг мой, опасная игра, но даже ни с кем не сверившись, мировое положение уже само выходило мне самым лучшим доказанием моей правды, ужасной, но не менее от этого истинной. В нашем – уже не столь кажущимся мне «чистейшем» – Правителе я увидал ту же дуальность, что пленяет и всех нас, от самой Столицы до Нигредо. Скверна… Вот, что я тогда углядел. Артерии и вены Его просвечивали чёрной желчью, а единственный глаз, то и дело сновавший меж нами, всё не находил себе места и постоянно был до безумия суетен. Вокруг адамантово сиявших зрачков, словно корневище, разбредалась система зеленовато-жёлтых капилляров. Чёрт бы побрал тогда моё зрение, ибо даже чувством близости с Его Величеством, я уже ощущал нечто неблагоприятное. И если правду говорят, не брешат, то, мы – сыновья и дочери Его, не зависим ли напрямую от отцовской сущности. Ведь не зря же меж стариков всё ещё ходит старая присказка «Подобное за подобным». Стало быть, если не революция и разрыв с папочкиным наследством, то что ещё может остановить эту дьявольски надвигающуюся пустоту внутри?»
Прозорливости Вания позавидовал бы даже самый талантливый сыщик, потому как переворот власти и впрямь подготавливался, но не сословием доблестного рыцарства, не полицейским департаментом, а духовной, казалось-бы такой невинной и столь целомудренной религиозной сферой. Но именно епископы ополчились против высшего правления и подавление народа было только предзнаменованием готовящегося мятежа.
II. Тот, кто провозглашён Рыцарем
«Ничего не страшись!»
Вот и пробил долгожданный час. Инициация, через которую проходит каждый, кто закончил весь курс обучения и успешно сдал все экзамены. Конечно, успешно пройти именно через все испытания у Дивайда не было и шанса. В практическом ремесле ему может и не было равных, но вот относительно теоретических знаний… Тут уж не обошлось без влияния родства с Девятым королём и искусности в стрельбе. Зная эти нюансы, экзаменаторы смилостивились над горе-учеником и дали «добро» на вступление в мир рыцарства, с его никогда незабываемым кредо: «Nil timendum est»17.
Не нужно думать, что только аристократии дозволялось стать рыцарями. Это не так. Такая ложная картина могла возникнуть лишь из того, как если бы менее благородный люд всячески отказывался бы стать образованнее. Кажется, что за глупость; чтобы в Столице, центре мироздания, горожан начала отуплять леность? «Да никогда!» – ответил бы любой, хорошо знающий работу кузнецов с телами как у Аполлона и умом как у Гефеста, ткачей, что без продыху шьют самые изысканные балахоны и пекарей, испекающих настолько дивно пахнущие хлеба, что те могли быть сравнимы лишь с амврозией самого Великого. Но калиготропия – не щадит никого; у этой болезни нет любимчиков и хозяев, эти силы неуправляемы и увидеть их не в состоянии ни один мудрец. Воздействие матери Калиго чисто энергийные и эти самые энергии как раз и отравляют всё королевство, поселяя внутри человека всё большее чувство опустошённости.
Опустошающими потоками мог заразиться любой, кто покоил внутри себя семя восприятия. После заражения, восприятие притуплялось, широта взгляда исчезала и человек превращался в искомца. Искомцы, как и Дивайд, славятся своей физической подготовкой, когда как родившиеся уже при Третьем Столпе – ныне низложенном у корней столичного древа – больше были заточены под умственную работу. Можно сказать, сквернотное поветрие Калиго иссекало человека до существа, принадлежность которого ни к одному из известных родов определить попросту не удавалось. Получался не то искомец, не то какой-то странного вида гибрид, несущий в себе как человеческое, так и что-то от рода туманниеов. Но так ли всё ужасно для тех, кто по своей природе искомец с самого что ни на есть рождения? На них-то, магия богини Калиго как раз и не распространялась, точно, как и на совсем уж древний род – туманников.
* * *
Но вернёмся к событию, что своей грандиозностью и апофеозностью бьёт все другие празднества Столицы. Посвящение в рыцарский чин испокон веков почиталось как нечто величественное. Эта инициация уступала лишь коронациям и получениям каких-то духовных санов. Становление рыцарем являлось нечто вроде переходом, стадией созреваний, когда инициировавшийся, путём разных испытаний со временем определялся – занять ему какую-то высшую должность в духовенстве или стать одной из десниц королей. Последнее было самым привилегированным положением, от чего всякий приближённый короля мог спокойно перечить даже самым аристократичным рода́м, не перенимая от этого никаких последствий.
Дивайд уже предвидел, что скорее всего его пристроят в ряды десниц его брата, но не высказывал своих мыслей вслух. Внешне он играл с окружающими своей выдуманной недальнозоркостью, чтобы в один момент, если он решит отказаться от тёплого местечка под крылом брата, журящие его не стали ссылаться, будто Дивайд попросту не хочет злоупотреблять семейными связями. Семья-то, особенно сам Валенс, поняли бы позицию Дивайда и приняли его таким, каким он сам возжелал быть, но если домыслы принца Дивайнов ещё как-то уживались в семейном кругу, то вот с духовной сферой, все схождения всегда оборачивались ярым негодованием, при чём со стороны именно последних. Кому же захочется держать на воле столь опасную машину убийств? Ведь духовенству и в голову не приходило не представлять Дивайда каким-то страшным бесом. Они считали, что не сведи его активность к минимуму, в королевстве может пойти всё немного не так… Не так, как это задумывала религиозная община.
После омовения, покаявшись перед посвящавшим Дивайда святым, юный принц заметил во взгляде его преосвященства искру недоброжелательности. Это было мимолётное мгновение, но в памяти Дивайда оно отпечаталось ярким оттиском. Сначала он подумал, что не тот ли это самый экзаменатор, принимавший у него теорию, от чего и сейчас, он походил на скрытно сетовавшего учителя? Но нет, эти догадки тотчас рухнули, так как благо, молодая память не давала воспоминаниям окостенеть. Этот святой был выше образовательных институтов, скорее всего он занимал досточтимое место в храме Гелио. Но от чего же в нём так и пульсирует отвращение к новому рыцарю, Дивайд всё не допонимал.
Духовенство идёт на абордаж
Когда посвящение закончилось, а новоиспечённые рыцари хором провозгласили «Nil timendum est», у Дивайда ещё долго оставалось некая оскомина от увиденного в глазах посвящавшего его. Смущало во всём этом только одно, то неизгладимое и всегда отчётливо запоминаемое ощущение, когда мы приходим куда-то туда, где нам не место, и сотни глаз так и начинают просверливать нас своими усмиряющими взглядами; от этого всякому станет не по себе, ровно как не по себе было и Дивайду. Может не сам священник, но кто-то выше него всяко был в этом замешан. Скорее всего именно из его уст был отдан приказ помешать юному принцу своевольничать, а бедному исполнительному лицу то и дело, что на протяжении всего дня приходилось идти в разрез с исполняемым велением; вместо убирания рыцарского стража с окоёма ещё только запланированных событий, проведённый святым отцом ритуал только упрочил Дивайда в его желаниях, с чем одновременно создал для своих собратьев очередную препону.
Предвещаемое событие должно было оповестить всех об изменении религиозных традиций: на место монотеистического и монархического уклада Великого готовилось прийти языческое многобожие. Через два дня после завершившихся инициаций, на центральной площади, под кроной золотой листвы странного древа, за кафедрой столпились высшие представители религиозной касты. Группу проповедников, по периметру площади охраняли храмовники, одетые в доспехи, что не могла пробить ни одна револьверная пуля, а удар меча довлел проскользить по поверхности кирасы, словно если бы выпад был нанесён не клинком, а булавкой, которой пытались повредить адамантовый сплав. Роптавшими на духовников был как раз подоспевший в центр рыцарский кортеж. Заняв боевую позицию, многие из рыцарей то и дело, что оглядывались на столпившуюся массовку, но вместо поддержки, глаза наблюдателей отражали вялость и возможность легко стать подконтрольными. Никто из рыцарей так и не мог понять, почему же народ, что двумя днями ранее, так и заливался сладостным аллегро в честь новопосвящённых, теперь, чуть ли не своей рукой, сам вершил задуманный религиозной общиной переворот.
– Жители Столицы! – вещал голос командира только что подоспевшего полка. – Все, кто ещё остаются верными Великому, Его возвышенности и добродетелям, пусть покинут… – и тут декламации главнокомандующего прервал звонко отрикошетивший от его шлема булыжник. Явившихся «спасителей» восприняли еретиками, настоящими раскольниками истины, когда как духовные менторы из храма Гелио, что своим сладкоголосием опьянили народную ватагу, принимались распространителями настоящего знания, а не того лжебожественного провидения, которым всех пичкали ещё сызмальства.
Сама проповедь была таковой:
– Мои дорогие, несчастные, пребывающие в великом отчаянии души! Не задумывались ли вы, почему вы так устаёте, почему многое вам разонравилось и стало казаться бессмысленным? А я отвечу, да выскажусь так, как того велит моё сердце, а не та пресловутая мораль, обвившая наш разум столь долгое время! Дело в том, что слишком уж долго мы верили в то, к чему уже давным-давно не испытываем веры; слишком щепетильно относились к вещам, которые перестали преисполнять нас смыслом к существованию – к самой что ни на есть жизни! Культ Великого, рыцарства и всех прочих состроенных нам нашим Владыкой данностей более не способны удовлетворить наши духовные нужды. И раз всё это столь долго поддерживаемое устроение изжило себя, не пора бы смести его прочь и возглавить новый жизненный источник? Здесь и сейчас, раскрывая перед вами истину и не страшась за последствия её огласки, я призываю каждого отречься от своих старых ценностей, отречься от стародавней веры и с полным согласием принять нас, как спасителей, несущих вам долгожданное освобождение. Мы, служители Гелио, говорим, да что уж там, умоляем каждого стать частью новой истории, нового мира, в котором будет править не Тот, кто более не способен помочь нам, а те силы, что действительно имеют право занять пост Великого и облагородить нас своим божественным нисхождением. Долго восседал на своём троне лжеправитель и свергнуть его апатичное отношение к нам могут никто иные как восхваляемые нами боги. Гелио с её тысячью ипостасями – вот кому уготована роль новой царицы. Долой монархизм и тот бестолковый монотеизм! Да здравствует хвала язычеству – новому миру, новому духу и, в конце концов, новой жизни!
Слушая все эти хорошо отрепитированные рулады, столпившийся люд подкрепил сказанное глашатаем звучным возгласом. В небо устремлялись сотни, сжатых в кулаки, рук. Аплодисменты и многозвучное рукоплескание заволакивало пространство площади душераздирающей какофонией. Каждый язычник слышал в этом потоке звуков гармоничную серенаду, когда как обескураженный всем происходящим рыцарский состав улавливал один сплошной диссонирующий гомон. Бедные защитники Столицы ловили на себе десятки враждебных взглядов, испытывали невероятное чувство своей неуместности в данной ситуации. Но не смотря на ощущение своей чуждости, вера их оставалась непоколебимой; они продолжали стоять на своём, на почетании Великого и старых обычаев; их было не совратить языческими дарами распоясавшейся Гелио.
Тут к группе стражей подоспел только что завершивший своё посвящение в рыцарский сан Дивайд. Обведя обстановку своим хладнокровным и аналитическим взором, вдобавок, тоже подключившись к заслушиванию проповеди, в нём, как и в его товарищах, вера в что-то отличное от Великого не посмела даже ёкнуть. И надо отметить, что если некоторые из рыцарского круга словно бы боролись с желанием не поддаться охмеляющему гимну язычеству, то вот Дивайд в своих мыслях был непоколебим. Столь выдающийся самоконтроль подметил тот самый жрец, что двумя днями ранее крестил этого непреклонного юнца и своё суждение на этот счёт решил приберечь для высших из святилища Гелио.
Вскоре мессионерская процессия была свёрнута, храмовые паломники возвратились в свои кельи, а горожане… Что ж, эти-то продолжали бодрствовать, пытаясь всё больше расшатать ныне действующие порядки. Лодка социальных норм Великого хоть и казалась непотопляемым фрегатом, она всё же не была застрахована от раскачки, особенно если ту повлекут не пара-тройка мятежных матросов, а весь кубрик. Многие сограждане Столицы рвались раскачать действующие законы, пытались потопить те заповеди, которые их так долго и бережно несли над водными пучинами. С посаженным семенем неверия в старый миропорядок, некогда преданный экипаж решил, так сказать, искупаться, да в придачу, утянуть за собой целое судно. В ночь после жреческих горлотаний, уличные граждане так и продолжали бесноваться. Не было такого дома, в котором не горел бы свет тусклых лампадок, не было таких переулков, близ которых не смолкали бы завывания еретиков. В человеке кипела кровь и страсть, всех била скрытая в их недрах животность. Никто не старался сдерживаться, так как только в этом состоянии одержимости, все наконец-то чувствовали долгожданную разрядку. Одурманенное некоторого рода амоком, население Столицы считало, что вот он, прилив крови людской, давно переставшей циркулировать в телах безутешных, но в этом крылось их страшное заблуждение. Кровь-то может и приливала многофутовыми валами, но человеческая ли она была – не решался ответить никто, потому что вся та разбуженная демоничность подпитывалась не из достоинств человека, а из рудиментов искомца.
Искомое – оно же древнее и более архаичное, когда не было ещё никакой веры в единство, а существовали лишь множественность и частности. Никто не мог увидеть в отдельном многое, а в малом – великое. Зря наводняя себя сотнями мелочей, все считали, что так они справятся с сжирающей их опустошённостью, но то было жалкой надуманностью. Об этом мало размышляли, а если кто и догадывался, пропускал свои домыслы мимо сознания, продолжая беспамятно праздновать новый завет столичного убранства.
Наутро, ещё день назад ухоженные лавки, опрятные скверы и вычищенные до блеска проспекты теперь казались пережитком ночной оккупации: практически все каретные экипажи были разбиты, рыночные лотки развеяны в пух и прах, стены размалёваны символикой сыновей Гелио, а здание рыцарского департамента обнесено десятками оскорбительных надписей. В домах, где всё ещё поддерживалась старая власть, окна и двери заставляли ставни, а жители в них были настолько притихшими, что пролетавшая мимо подъездов муха словно бы вещала своё жужжание через рупор, тем самым вливаясь в общий гул заливистых песнопений язычников. Всего за несколько ночных часов, город пережил настоящую революцию, но выглядел при этом так, будто бы претерпел девятисотдневную блокаду.
К заре, в обиталище новых законодателей, по подземным туннелям покоев Гелио суетились сонмы дьяконов, распивавшие ритуальную амврозию и тщедушно посмеивавшиеся над доверчивым народцем. Жители Столицы-то думали, что все и впрямь настроены на служение матери Гелио, её солнечному абрису и лучезарной красоте, но вот сами зачинщики этой веры были иного мнения. Подземелья главного храма отдавались во владычествование сестры-близнеца Гелио – Калиго, той самой богини, олицетворявшей собой пожирателя всякого бытия и смысла – саму пустоту. В эти же подземные копи спустился и тот самый креститель Дивайда. Молниеносно протискиваясь меж празднующих иереев, он прямиком направился к епископу:
– Ваше преосвященство, эта рыцарская каста и упоминания о себе не заслуживает. Жалкое сборище инфантильных глупцов! В самом деле, неужели им приятно оставаться в столь подавленном и никчёмном состоянии духа?
– Мой дорогой игумен, для последователей того, кого мы когда-то славили как «Великого», уход в неизвестность равносилен предательству. Но не вершителя своих судеб они боятся предать, а самих себя, тот дар, что отдан им на хранение. Эта сторожевая псарня – хуже зависимого от самых крепких курений. Вцепившись в человечность – они до боли – до немыслимого ужаса! – страшатся идти к чему-то нечеловеческому – настоящей цели всей эволюции. Ведь вспомни, мой молодой церковник, что когда-то и мы были такими же: сперва туманниками, затем искомцами, сейчас людьми и на каждом возрастном витке точно также беспокоились за сохранность полученных от «Великого» данностей. Я хочу сказать, а вместе с тем и успокоить твои хоть и малые, но всё-таки сомнения, что удержание себя за чем-то человеческим равнозначно той же ситуации, некогда присущей нам на двух предыдущих эволюционных ступеньках. Абсолютно схоже мы хватались за свою туманность в нежелании стать искомцами; после отказывались отпускать искомость в угоду человечности. Прогресс требует жертв, мой хороший, и, если вовремя не прозреть на столь очевидные вещи, мы просто на всего зачахнем, подобно розе в пустыне, так и не успевшей распуститься во всей своей красе.
Слушал же патриарха каявшийся святой с неприкрытым обожанием. Епитрахиль отливал золотой узорчатостью расписанных на нём символов, омофор завораживал искусно описанным на нём образами, а святая плащаница пленяла сознание слушателя своей простотой и выдержанным минимализмом. С ног до головы, епископское амплуа представляло собой воплощение гипнотических сил; стоило кому заговорить с его сиятельством, он тут же терял свои былые намерения и оставался ведом только волей гипнотизёра. И как-бы не ослепляла вся эта святая образцовость, переживания слушателя всё никак не утихали.
– Ох, верю, верю каждому вашему слову батюшка! Не смею перечить, не смею идти против Вас и Ваших напутствий. Но всё же… – тут докладчик слегка замешкал, но всё же сумел собраться с духом и изложить самое опасное предположение. – Боюсь, обойдётся не без трудностей. Некоторые из рыцарей не просто гордо отстаивают свои убеждения, но и с защищаемыми ими склонностями кажется готовы пойти против нас, даже если и останутся совсем одни.
– Не без этого, – с усталостью выдохнул епископ. – Раз ты с таким трепетом излагаешь мне нечто подобное, видимо, тебе уже известны потенциальные изуверы?
– Да, ваше благосиятельство. Мой крестник, двумя днями ранее прошедший инициацию и только-только взявшийся за рыцарское ремесло. Его имя…
– Дивайд из рода Дивайнов, – не дал закончить извещение своего встревоженного гостя сам слушатель – Наслышан об этой полукровке. Помесь, греховная сизигия, которую ещё при зачатии нужно было искоренить из чрева. Теперь же, придётся действовать более аккуратно. Можешь не переживать мой испуганный друг, думаю, с этим мы кое-как, но справимся. Ведь оглядись – за кем, по-твоему, стоит мир: за нами или за теми боязливыми рыцарями?
Вопрос был риторический и не требовал от доносчика даже кивка; всё было ясно без слов. Тревога и гнёт от мыслей о Дивайде тут же улетучились, подарив будущему викарию успокоение. Но по неписанному закону равновесия, стоит устаканиться чему-то одному, где-то обязательно должно взбушеваться что-то другое. Теперь взволнение захлестнуло душу самого епископа, так как строя из себя святого и поклонника Гелио, ему на самом деле было известно куда больше, нежели праздно шуршащим вокруг него дьяконам. Разбуженную искомость нельзя было подчинить, ей можно было лишь сдаться, пойти на её зов и отрезать от себя всякий возврат к человечности. Этим-то и воспользовалась вовремя встрепенувшаяся храмовня, успевшая подхватить потерянный народец и направить вскипевшую в них кровь пращуров под свои нужды. Но от последнего отпрыска Дивайнов намечалась явная опасность. Будучи искомцем по рождению, за свои восемнадцать лет, Дивайд не просто выучился контролировать в себе кровь искомца, но также и приноровился управлять ею, чем и заслужил звание самого меткого стрелка. Ни соблазны Гелио, ни подстрекательства Калиго не покоряли его, так как то, чем они собственно и завладевали народным сознанием, говоря иначе, их духом искомцев, было в Дивайде не чем-то инородным, а самым что ни на есть естественным и давно прижившимся. Эти раздумья нагоняли волнение на епископа. Вдруг так случится, что именно с поддержкой своего братца Валенса, юному стрелку удастся поднять рыцарское ополчение и пустить все козни духовенства коту под хвост; что если именно этот неприметный камушек спровоцирует грозный камнепад? Ох, до чего же эти мысли изгладывали епископский разум! С этим предполагаемым прогнозом, овеянный мраком духовник решил разобраться в первую же очередь, как только наступит час его коронации – коронации на престол нового владыки и префекта Столицы.
На следующий день, храмовый коллектив ворвался в покои Великого. Рыцари с лёгкостью могли перебить каждого предателя, если бы те явились без своего живого щита. Народная масса кружила вокруг подходящих, прикрывая своих просветителей словно-бы неуязвимой бронёй. Само собой, ни о какой пальбе не могло быть и речи. Рыцарской касте оставалось лишь беспомощно таращиться на проходивших мимо завоевателей, без возможности даже притронуться к револьверам, так как мятежники тот час восприняли бы такое поведение, как агрессию по отношению к себе, а в подобном настроении, только и осталось бы взять, да начать кровавую распрю. Ни одна из сторон не желала зачинать бойню, по сему, вскоре все пришедшие уже стояли перед палатой Великого и призывали Его выйти для справедливого суда.
– И вам ли речить о справедливости! – доносился из-за дверей усыпальницы громогласный распев. – Вам ли, заговорщикам и изменникам! Я подарил вам самое лучшее, что было во Мне, но вы, проклятые инволюционисты, взяли и извратили это дарование. Вы погубили собственную чистоту и по своей воле впали в страшнейший из грехов – вы стали бесчеловечными!
– Умолкни лжецарь, – выступил против Великого епископ. – Если кто и повинен в нашей, как ты выразился, «греховности», то только ты и никто другой! Мы признаём наше сыновсво и дочернечество к тебе, мы знаем, что в нас отражается то же, что есть в тебе самом и не открыто ли ты лжёшь нам, когда говариваешь о грехе? Если мы ринулись по новым путям, не значит ли, что и в тебе зреет тот же умысел? А коли так, то мы делаем это в открытую и без стеснения, когда как ты закрылся в своей келье и стараешься противиться естественному кличу собственной души!
Между обеими сторонами наступило затишье. Почивальня Великого осталась под замком, в оцепении затворов и храмовников. Надежды рыцарей-воинов о контрвыпаде на дерзость духовенства окончательно выгорели; многие попустились своими устоями и слились с коллективным разумом безумствующего народа. Многие, но не все… В числе оставшихся и всё гнущих своё были самые преданные Великому, его действиям, воле и сердцу. Среди них был и Дивайд, смиренно принявший сложившуюся несуразицу. Он точно также, как и все остальные рыцари, был вызван на перераспределение, где в сравнении со всеми прочими призванными, ему приготавливали самое сложное из всевозможных заданий.
К полудню, тронный атриум заполнили все те, кто имели какую-то управляющую должность: от амтманов небольших районов города до самих королей. Первые часы собрания представляли собою венчание на престол нового владыки – его епископейшество обращалось во вседержащего митрополита. Скромная фелонь заменялась на сиятельную митру; неприглядная орарь прикрывалась вычурно расписанной ризой, а вместо крохотного скипетра, новому главе вручили позолоченный жезл. Так из епископа и управителя храма, революционный гений официально превратился в митрополита и теперь мог без зазрений совести руководить Столицей так, как ему заблагорассудится. Первым же своим мандатом он обратился к Дивайду:
– Я понимаю, какое непростое время нам приходится претерпевать. Но прошу вас, вспомните, что у нас ещё предостаточно невзгод и за пределами столичного рая. Даже в язычестве есть те, кто отступились от общепринятых догм; это те тёмные личности, что творят свои сектантские обряды на задворках Альбедо и в глубинах районов Нигредо. О последнем, я и хотел бы излить вам ужасные вести. До нас дошли слухи, что некоторые из нашей церковной братии позабыли истинный мотив революции и запеленали себя исчадиями Калиго. Они бессовестно пропагандируют тот самый кошмар, против могущества которого мы и низвергли бездарного монарха, – на слове «бездарного», у всех двенадцати королей по рукам пробежала дрожь, так и заставлявшая выхватить кого меч, кого револьвер, чтобы заткнуть – уж простите – пасть столь вопиюще глаголющего пса церкви. – Против пустоты нет других средств, кроме веры во что-то действительно чистое и безгрешное. Калиго же – корень мрака, с которым призван бороться каждый из нас. Но отправить все силы на расправу с этой бестией мы не можем, поэтому в запретные земли будет направлен наиболее выдающийся муж, заслуживающий звание поистине храброго и опытного героя.
Тут митрополит склонился над потенциальной для отправки в Нигредо жертвой и в тот же момент, Валенс подсознательно почуял неладное. Словно бы уловив взгляд приказчика, рыцари расступились по краям, тем самым выстроив невидимый коридор, в конце которого располагался никто иной как предполагаемый исполнитель только что зачтённого приказа. Им оказался Дивайд. Сперва за своего брата спохватился сам Девятый:
– Да как ты смеешь так невежественно пресыщаться своей нагло завоёванной властью! Тебе неведомы тонкости рыцарского мастерства, как неизвестны и особенности тех, против кого мы направляем наши таланты! Хватит юлить и скрывать очевидную правду! Говоря о Нигредо и о том, что там нынче творится, ты пытаешься утаить один очевидный факт – отправившемуся на это задание предстоит справляться не с еретичеством искомцев, а с древним культом туманников. С последними, даже самый искусный из рыцарей довлеет потерпеть поражение, а ты приговариваешь послать на эту миссию ещё совсем юного принца?! Сумасбродство, ей богу!
Ярым негодованием взорвался и главнокомандующий рыцарями Ваний:
– То-то и оно Валенс! – сфамильярничал командир, однако столь грубая поддержка короля не по сану, а по имени никем даже не была замечена, так как складывающаяся обстановка выдавалась для внимания каждого куда более приоритетней, нежели формальные тонкости при разговоре. – Где это видано, чтобы совсем зелёного, вот только прошедшего инициацию рыцаря отправляли в столь опасную вылазку?! Я и слышать не желаю о том, чтобы отсылать Дивайда в тот иссушенный ад!
Но столичный префект был не уговариваем, ибо знал, что не избавься он от отребья Дивайнов, все его теократические мечты можно будет смело завернуть и бросить в мусорный бак. С этим внутренним положением он продолжил противиться идти на попятную с Девятым королём и Ванием:
– Таков удел этого мужа и это не обсуждается! Боги неспроста наделили его тем, чего лишены столь многие. Дивайд, сын рода Дивайнов, ты лучше всех обучился обуздывать то, что пускает многих на тёмные тропы Калиго. И вы, слушающие, не смеете отрицать, что такого рода сопротивляемость, как у юного принца, нужна нам в нынешнюю эпоху ничуть не меньше. Но я спрошу вас: многие ли из нас смогли достичь в овладении собой тех высот, как молодой Дивайд? То-то и оно братья мои, что в ближайшее время, лучшей кандидатуры для столь опасного похода нам не сыскать. В крайнем случае, каждому потребовалось бы прожидать те же восемнадцать лет, чтобы научиться верно использовать вскипевшую в нас искомость. Поэтому грех растрачивать столь специфическую особенность Дивайда на мирские занятия в Столице и в прилегаемых к ней областях. А ежели он не найдёт должного применения своим навыкам, не будет ли с нашей стороны страшнейшим невежеством, держать в загоне так и рвущегося на волю жеребца?
Тут уж не вытерпел и сам подсудимый. Перекрикивания о предназначении его судьбы, решении отправить или оставить под крылышком столичной обители – в один момент, всё это накипело до той критической точки, когда терпеть эту игру в перетягивание каната стало уже невмоготу и Дивайд сам принялся разворачивать ситуацию, как ему того хотелось:
– Имею ли и я право высказаться на сей счёт? Благодарю! Я… – тут Ваний, Валенс и ряд товарищей, что близки к Дивайду по духу, затаили дыхание, ожидая, что наконец таки, все их споры будут окончены и последнее слово самого обрекаемого должно будет расставить все точки, однако, вышедшее из уст принца оказалось далеко не тем, чего от него ожидали его приближённые, – с радостью приму ваш приказ, досточтимый!
Глаза у всех стражников повылезали из орбит, дюжина королей вся насупилась, а Ваний… Ах, бедный и несчастный Ваний! Он до того раскраснелся, что не только лицо, но казалось всё его тело покрылось багровой плёнкой возмущения и подобно вулкану, сдерживающему в себе магму на протяжении тысячелетий, он разошёлся пылким фейерверком:
– ТЫ СДУРЕЛ?! Мальчишка, ты хоть знаешь на какое дело тебя отсылают? Это не journey, мой хороший, а самый настоящий trip!18 Делай, что хочешь, но я тебя туда ни за что не отпущу.
– Не вам это решать! – оскорблённо противился Дивайд. – Эту миссию отводят мне, а значит, только я в праве решать… Нет, имею честь лишь принять, не смея даже отказываться. Не в этом ли выпавший рыцарству жребий, что каким-бы трудным не было поручаемое воину задание, он обязуется принять то без сомнений и с воодушевлением пойти громить недругов Столицы? Вы, дорогие мне брат и друг, питаемы сейчас личными мотивами, когда как я кажется единственный, кто не позабыл нашего кредо: «Nil timendum est!»
– «NIL TIMENDUM EST!» – хорально взревели присутствующие.
На том вроде-бы и порешили, что Дивайду из рода Дивайнов было присуждено со дня на день отправиться в своё первое рыцарское странствие. Однако, обошлось не без эксцессов. Главнокомандующий Ваний, поймав на себе молящие глаза Валенса сообразил, чего от него ожидал Девятый. Откликнулся он, собственно, даже не по прошению Валенса, а уже по своему желанию – самолично проследить за юным сибаритом, чтобы тот не натворил глупостей. Как говорится, от всякой глупости и смерть не далека. Поэтому подстраховка неопытности Дивайда скорее превращались в защиту от ранней кончины, воплощением которой вызвался стать Ваний.
– Тогда на том и рассудим, – продолжил вещать префект, – Ваний и Дивайд – вам предстоит наведаться в округ Нигредо с целью искоренить там любые проявления калиготропных культов. Посадка на Цитринитас состоится в шесть утра. Перед выездом, вы можете заручиться абсолютно всем необходимым, чем только и способно располагать наше духовное сообщество.
– Что же это, помолиться разрешаете? Вот уж спасибо, но свою душу я пока не собираюсь отпевать за покой, – ворчливо прохрипел Ваний. – Вместо этого, я бы лучше набрал пару толковых парней, которые отлично знают Нигредо и часто там бывали. Их картографические навыки окажутся нам весьма полезными.
– Хорошо, но не более трёх человек. Сейчас и так клевретов Калиго не сосчитать, поэтому для нас каждый отправной – на вес золота, – проговорил архиепископ. Он не хотел прибавлять к этому, как он сам считал, безнадёжному делу дополнительные силы, в виде большого числа рыцарей. Каждый из этих отбитых сорвиголов, как он про себя думал о них – это потенциальные приспешники его собственной доктрины – культа Калиго, прикрытого поволокой служения Гелио. Терять Вания было конечно же грустно, так как рыцаря лучше было попросту не сыскать, однако, именно из-за его превосходства над всеми остальными, он способен был ничуть не в меньшей степени, что и Дивайд, помешать ходу реформации. Качество качеством, но количество тоже имело место быть, поэтому при данном раскладе, существенней был набор, а не селекция наиболее компетентных личностей.
Спустя ещё час, все остаточные задания были окончательно распределены и совет был завершён. По выходу из атриумной залы, Дивайд спохватил от своего визави хороший пендель. В одном этом ударе, Ваний как-бы составил сводку о всём часом ранее случившемся:
– Юный и безбашенный идиот!
Тут же по только что набитой шишке пришёлся следующий удар, но уже не кулаком, а столь любо украшенными рукоятками из дерева чёрного тополя. Самим ударяющим, как не трудно догадаться, был братец Валенс, что в своих выражениях мало чем отличался от Вания; можно сказать, он позволил себе даже более грубую форму обращения, само собой, в силу их семейного родства:
– До невероятного тупой кретин – вот ты кто! Но могу тебя обрадовать: кретин не беспозвоночный, а с хребтом, который ещё хрен чем переломишь! О чём ты думал Дивайд?! Ты ведь прекрасно наслышан о зонах Нигредо. За всю мою жизнь, мне всего раз довелось отправиться туда и если вспомнишь, в один из банных дней ты спросил: «Откуда у тебя шрам вдоль всего туловища?» Я тогда тебе ответил, что это «подарок» из Нигредо и вскользь упомянул о схватке с отуманенной человечностью. То был не зверь и не берсерк, а совсем исхудалый, казалось, едва держащийся на ногах ходячий труп, но стоило мне чуть притупить бдительность, этот просвечиваемый до самых костей призрак с такой горячностью набросился на меня, что пришлось разбираться с ним несколько долгих, сравнимых с чувством времени, когда ты будто бы восходишь на Эверест, минут. Хоть я и вышел тогда победителем, дивный шрам он мне всё же оставил. С тех пор я более не наведывался в Нигредо, потому что в том регионе, Человек – это ходячая тайна. Ты не знаешь, туманник перед тобой, искомец или всё ещё человек, что уже изрядно прогнил и вот-вот готовился сложить своё чело пред служением искомой крови.
– Я помню, дорогой брат, помню, – почёсывая набитую ссадину и не переставая улыбаться молвил Дивайд.
– Что же ты улыбаешься, дурень? – всё продолжал сетовать Валенс.
– А разве не очевидно? Я так долго мечтал выбраться за стены Столицы, что мне абсолютно не важно, куда и зачем меня вышлют, пусть хоть на край света – всё равно! Главное не оставаться в этом опротивевшем мне комфорте и достаточности. Пусть меня захватит дух странствий и неожиданностей; пусть он пресытится невзгодами и лишениями, дабы душа преобразила их в радость и счастье.
– Как там в той присказке про дурака? – прищипывая переносицу, обращался Валенс к Ванию.
– «Дурак – это тот, кто верит в то, во что хочет верить», – словно на вынесении приговора пропостулировал напарник Дивайда.
– То-то и оно. Дивайд – ты дурак. Как был дураком, так им и останешься! – тут Валенс обнял своего брата, крепко обхватив его спину. Дивайд сразу же почувствовал неладное, так как Валенс редко отдавался таким милостям без какой-то значимой на то причины. Так и оказалось. Расцепив объятия, на Дивайде уже красовались перекинутые через плечи патронташи, а у бёдер тяжело покачивались две осоковые рукоятки.
– Нет, ты что! Я… Я не могу это взять. Это ведь фамильная реликвия, это…
– Это залог, что ты обязательно вернёшься. Коли чтишь ценность этих револьверов, то не посмеешь подохнуть где-то на краю мира. Будь здоров, прохиндей ты этакий, да не пропадай!
На этом Валенс дал разворот в пол оборота и тут же ретировался, дабы скрыть ото всех выступившие на глазах слёзы. Ваний же помнил тот взволнованный взгляд короля, который пал на него после вымещенного приговора. В том угадывался посыл. И посыл весьма очевидный – это не позволить Дивайду встретить свою погибель при первом же исполнении долга.
К первым лучам солнца следующих суток, мастер и его ученик, то бишь Ваний и Дивайд, были готовы отправляться. С ними был сопровождающий эскорт, в лицах двух близнецов-ищеек – Номоса и Логоса и одного никудышного стрелка, но зато весьма филигранного мечника – Пайдея. Так этот квинтет самоубийц воссел на Цитринитас и отправился к сеням особняка Калиго.
Добро пожаловать в Нигредо
Маршрут занял около трёх суток. На протяжении каждого дня, а то и ночи, Ваний вдалбливал в черепушку своего друга подробности о Нигредо и то, что следовало-бы ожидать от обитавших там существ. Спросив в начале своих уроков, что же самому Дивайду известно обо всём их ожидающем, он ответил:
– Ну… Деревья там не самые красивые, да и пахнет чем-то забродившим: то ли спиртом, то ли какой-то заплесневелостью, если уж не гнилостью.
И как легко догадаться по всё ещё пульсирующему желваку горе-ученика, ему в очередной раз прилетел очередной щелбан.
– Дурачьё! Не на деревца засматривайся, а на душу людей, живущих там. С некоторыми нам уже довелось повстречаться на паре станций.
– В самом деле? – неприкрыто удивился Дивайд.
– Да, – тихо подтвердил Ваний. – Они напоминали тех торгашей, что в подворотнях раскрывают себя, точно свиток, давая обозреть пришитые к внутренней прокладке плаща самые диковинные ценности. Только вот, не заморские диковинки тебе будут предлагать, а скорее смерть, да в придачу ещё на блюдце с голубой каёмочкой.
Дивайд вопросительно наклонил голову, недоумевая, что же значит «с голубой каёмочкой».
– Эх… – протяжно выдохнул Ваний. – Это значит, что тебя скорее всего оглушили бы, отнесли в какое-то особое место и принесли бы там в жертву, тем самым совершив ещё один из ритуалов богини пустот. Благо, ты хоть что-то видишь, вроде изменения листвы. Тебе должно быть непривычно видеть что-то не вечно зелёное, не так ли?
Тут стоит пояснить, что на территории Столицы и до рубежа Альбедо, деревья никогда не увядают. Они ежегодно простаивают с зеленоватыми зачёсами и с хлорофиллового оттенка бородами. Чуть поодаль, уже за Альбедо, но не достигая Нигредо, листва утрачивает своё бессмертие и начинает мерцать золотистостью. В само́м же Нигредо, если где и оставались лепестки, они были бурого оттенка с множеством чёрных вкраплений, словно бубонные язвы на умирающем от чумы теле. А если кто протиснется через кислотные переулки малодушного Нигредо и выйдет в домировую Пустошь, то он обнаружит полностью голые, врощенные в сухой глянец не то деревца, не то минималистические произведения искусства, так как стволы тех древ по толщине соразмерны ветвям, а цветовой покрой коры словно бы измазан в саже. Такими вот природными различиями, мир делился на четыре основные области: Рубедо, Альбедо, Нигредо и Пустошь. И только в центре Столицы было древо, что обладало динамикой; оно не статично пребывало в каком-то одном одеянии, а предрасполагало к обновлению своих головных уборов. Сейчас листва на том дереве золотилась и мерно опадала, вскоре она полностью исчезнет и оставит после себя голые сучья, а затем… Затем никто не знал, что же может наступить. Будет ли весенняя пора с очередным распусканием зеленоватых почек – подтвердить это не удосуживался ни один ботаник. Единственные, кто могли составить относительно верный прогноз были волхвы и кудесники, видящие в древе на площади не деревце природной конституции, а энергетический столп мироздания, отражавший собой состояние всех живущих на этом свете. Последний отпадающий листик будет обозначать не наступление зимнего сезона, а приход той же хладности в сердцах человеческого рода. Уж не будет ли это знаком, что к периоду безлиственной поры, человек перестанет быть человеком, а в мире останутся одни лишь искомцы? Колдуны боялись таких предположений, от чего всячески скрывали их от массовой огласки, но в своих эзотерических братьях, они неусыпно обсуждали такой расклад и всё пытались создать средство, которое смогло бы остановить или хотя бы замедлить старение древесного вестника опустошённости. Но какие-бы тексты не зачитывались, каким-бы письменам не удостаивался почёт стать использованными в качестве антипроклятия, все магические старания не могли подарить всё чахнущему древу необходимое бессмертие.
Однажды, один из академиков столичного университета задумался, а действительно ли древесному соглядатаю и впрямь так нужно это пресловутое бессмертие? Ведь появился-то этот древень сам; никто его не призывал, а соответственно, и процессы в нём также проходят естественно. Всё, что пытаются свить народные целители – не более чем искусственный вариант повернуть время вспять. Не этими отвлечёнными мыслями нужно тешить себя; требуется взяться за это практически. Не сидеть с многотомниками в обнимку, а искать, раскапывать, что же такое мы упустили и какой такой символ всё никак не можем расшифровать.
Вот каковы были мысли Эбенхарта – доктора19 с археологического факультета. Столичные архивариусы поставляли ему все последние сведения, так или иначе связанные с деятельностью, закручивающейся вокруг дерева на площади. Из множества газетных статей, журналистских заметок и информаторских намёток, Эбенхарт был в курсе активности эзотерических общин. Ему также было известно, как в алхимических кузнях уже не первый месяц всё не стихает стук молота и не охлаждаются избитые со всех сторон наковальни. Для кузнечных старателей, свист труб всегда раскалённых до бела печей успел стать столь же привычным звуком, как пение скворцов по утрам. Алхимики – это как те же еретики-отступники культа Калиго, с той только поправкой, что алхимическое еретичество противостоит не обрядностям Гелио, а официально академическим устоям. Всякий алхимик – это вольнодумец и самобытный учёный. Эбенхарт относился к ним не отрицательно, но с изрядной долей насмешливости, потому что видел в их попытках сотворить lapis philosophorum20 не более чем детскую шаловливость. Будто бы эти отступники от научной доктрины действовали по принципу: «А почему-бы и не попробовать, вдруг выйдет». Казалось, что если бы они и добились своего, – создали бы самый настоящий философский камень, – применили ли они его тогда по назначению, разве не захотелось бы им самим напоить себя обожествляющей амврозией? Но то было только одно подозрение. Второе же лишь ещё живее рисовало в образах алхимических оккультистов их инфантильную веру. Rebis – это просто символ и только. Другими словами, сколь много не бури скважину, воды ты там всё равно не сыщешь, потому что искать-то надо было совсем в другом месте. А откуда могла затесаться эта ложная метка? Только из неправильной интерпретации тех знаний, доставшихся нам от древних. Крест не всегда означает клад, а rebis – далеко не бессмертие. Ко всему здесь требовалось подойти куда серьёзней, нежели как всё понимали те невежественные алхимики, что в своих кузницах не успели ещё начисто прогореть, зря перепробовав сотни самых разных рецептов по сотворению вожделенного камушка.
Осененный духом исследований, Эбенхарт собрал все имеющиеся у него рукописи по алхимическим трансмутациям, набрал трёхдневный запас провианта и с лёгкой поступью, запрыгнул на ближайший рейс Цитринитаса. Там он и пересёкся с известной нам пятёркой рыцарей, однако, прямой контакт меж ними так и не занялся. Он слышал поучительные рассказы пышноусового рыцаря, видел его «воспитательный» подход к нерадивому ученику, видать совсем ещё юному и неопытному. Подметил у трёх других воинов отпечатанную на их лицах закалённую в боях бывалость, а когда поезд приближался к последней станции, Эбенхарт понял, что порученное этим несчастным задание было не героической миссией, а скорее смертным приговором. Сам археолог вознамеривался прошмыгнуть через Нигредо незамеченным и утайкой прокрасться за кордон – в опустелые земли, давно покинувшие список тех территорий, за которыми Великий ещё продолжал присматривать своим всевидящим оком.
Приходилось «красться» и проворачивать всё это предприятие «утайкой» по той причине, что для выхода за периметр требовался допуск, коего у нашего университетского эмигранта само собой не было. Но изучив хранящиеся в архивах планировки кордонных сооружений, он отыскал в них пару лазеек, по коим и сумел беспрепятственно выйти на покинутые земли древности.
* * *
Близилась последняя инстанция. Купе всех вагонов Цитринитаса давно опустели. В несущимся по рельсам левиафане числилось всего шесть персон: Дивайд, Ваний, Эбенхарт, Пайдей, Номос и Логос. Тишина, что мертвецкой хваткой сжимала слух каждого, была и у кабины машиниста. Будто, когда подступал черёд высадки на самой последней из остановок, управление рельсовой змеёй передавалось на попечение призракам, а сам машинист при этом, с превеликим облегчением сходил где-нибудь в начале Нигредо. Призракам – вот уж кому точно не будет горестно что-то потерять, так как они и так уже успели растратить всё, что у них некогда было, включая и самое ценное – это саму жизнь. Дивайду же с четырьмя сотоварищами ещё только предстояло побороться за последнее и к полуночи, рыцарская пятёрка заступила в затерянный мир, где не было места ни святости, ни доблести, ни, тем более, правдивости. Каждый житель этого тёмного края хотел обмануть, убить или принести кого-то в жертву. Зачастую, какая-бы махинация не задумывалась, всё всегда сводилось к последнему – к воздаянию жертвенности.
У рыцарского ансамбля были данные о пропащих без вести жителях, рыцарях и паломниках; о местах, где их видели в последний раз и где те предположительно могли сгинуть. На взятой с собой карте, отметки, сделанные по кругу, сходились в одной точке – невзрачном трактирчике на окраине одного села. Туда-то и пустились наши пятеро героев.
Местность покрывали снопы полынных сборов, на полях располагались курты с засеянными на них, известными лишь огородникам Нигредо, плодами, трава же виделась совсем пожухлой, как перед наступлением морозной зимы, однако, такое представление было обманчиво. В сущности, если тра́вы, деревья и растения, представали в столь неприятном виде, то состояние их, как и в других регионах, было постоянным. Как в Столице всё всегда зелёное и благоухающее, так и в Нигредо, вожжи правления отданы серо-бурым и тусклым тонам. Идя по размытой от частых дождей дороге, путники подбирались к таверне, укрывшейся под кроной чёрноствольной ветлы, что по природе своей, должна была наоборот, сиять, а не простаивать в омрачении. Такая противоречивость обнаруживалась не только в ивовой коре. Вся округа так и пестрила сплошными диссонансами. То, что привычно жителю Нигредо, приезжим всегда видится интереснейшей диковинкой; куда не глянь, всюду результаты грязного соития матери-земли с её небесным мужем. Даже нигредские дожди были тяжелее и переносились с куда больше требуемым для этого волевым усилием, нежели какая-нибудь слабая изморось Рубедо. Но у всех этих, так уютно живших плечо к плечу, противоречий была и положительная сторона: они до невероятно обостряли восприятие, особенно это замечалось у визитёров, так как заморскость когорты необычных явлений мало кого оставляла равнодушным. Равнодушным не оказался и следопыт Пайдей. Обострившиеся ощущения подсказали ему, что дорога неспроста так изрезана десятком рытвин. Куда не всмотрись, оставленные в почве колеи имели одну и ту же толщину. Эти факты указывали не только на то, что к корчме частят гости на подводе, но и на то, что повозка эта всегда одна и та же. Рассуждать о поставщиках еды и питья было глупо, так как вокруг тускло освещённого трактирчика то и дело, простирались жнивья, окученные штабеля картошки и прополотые от сорняков грядки с чем-то вроде редиски. Словом, что-то, да уже не укладывалось в мирную картину неприметной гостиницы.
Зайдя в неказистое строение, странников встретил плотный запах табачного дыма, забродившего пива и свежего сала. Терпкое сочетание столь различных запахов вновь напомнило о специфичности Нигредо и его coincidentia oppositorum21. Вся эта специфика нарочито гнала всяких пришельцев в шею, как бы не желая быть втянутой ноздрями чужестранцев. Общество в этом заведении было далеко не приветливым. Тёмные, исхудавшие, большинство длинноволосые и неотёсанные, на многих лицах шрамы и ожоги, у кого-то приличествуют опознающие метки, проставляемые на заключённых в тюрьмах, лицевые черты у всех заострённые, выражающие не то извечную скорбь, не то апатию. Словом, встреть вы таких проходимцев, вам навряд ли бы захотелось заводить с ними милую беседу. Скорее вы урвали бы за тридевять земель, лишь бы с ними больше никогда не пересекаться. Но как раз противоположного и хотела добиться пятёрка провокаторов. Ваний жестом указал троим подопечным, мол, действуем как обычно. Немного науськанный перед выходом в Нигредо Дивайд тоже стал различать едва заметные знаки друга, поэтому действовал в точности, как и его товарищи. Усевшись в самом центре задымлённого зала, из-за барной стойки к ним направилась хозяйка. Выглядела она не лучше всех остальных посетителей: такая же исхудалая, с легко прощупываемыми по всему телу костями, волосы на её голове уже стали выпадать, что говорило не только о преждевременной алопеции, но и о нехватке в организме витаминов. Авитаминоз – это привычное для нигредцев, ровно, как и ничем не несводимый болезненный внешний вид.
– Извините, но на сегодня у нас запланирована ревизия, так что, прошу вас подыскать себе какой-то другой кров, – не без скрежета в голосе, заявила барменша.
Закурив бриаровую трубку и тщательно осмотревшись, Ваний ответил:
– Не сказать, моя милая, что у вас проблемы с продовольствием, – продуктов и выпивки и впрямь было в достатке, от чего намечалась первая несостыковочка. – Да и других ты почему-то не уведомляешь, чтобы они тоже пошли прочь.
В трактире наступила пора, которую Ваний обожал больше всего – это время затишья перед бурей. За столиком в уголке какой-то седой старичок всё не прекращал ёрзать на своём стуле, точно пёс, что вот-вот сорвётся с цепи; двое джентльменов у окна погрузили руки в неизвестно, что скрывающие дождевики, а один забулдыга, явно только притворявшийся пьяным, как-то не естественно напрягся, словно бы приготовился к совершению какого-то пируэта. Но никто не начинал действовать, все ожидали какого-то знака, какого-то сигнала. По опыту, Ваний знал, что в такие судьбоносные моменты, что-то, да всегда приходит, нужно было лишь выжидать и не торопить события.
– Господа, – снова потянула своё трактирщица, – я дважды повторять не буду. Муж мой и так в скверном настроении и мне не хотелось бы ко всему прочему упрашивать ещё и его, чтобы он задал вам трёпку и выпроводил вон. Будьте столь любезны, не соблаговолите ли сами убраться?
На что всё попыхивающий Ваний отвечал:
– Чу, моя хорошая, слышишь? Полагаю твой муженёк с гостинцами едет, – слух у Вания, как и у всех рыцарей, был заострён до невозможного, поэтому то, что окружающие не могли различить от дуновение ветра, Дивайд и остальная троица спокойно могли уловить в том же ветерке гремящие раскаты от колёс всё приближающейся повозки. Но старый вопрос оставался в силе – с продовольствием ли в карете? – Что уж нам теперь спешить. Пусть приходит, да сам с нами поговорит об уходе. Не гоже же вам отсылать в столь хладильную ночь пятерых кочевников, не имеющих ни пристани родной, ни знания этой местности. Заблудимся и всё – поделом нам.
Развернувшись и направившись обратно к стойке с напитками, у хозяйки слегка подёрнулись уши – характерный признак того, что теперь и она уловила шум приближающейся телеги. Эти отзвуки посеяли нетерпение и во всех остальных гостях столь прекрасного кабачка. Особенно прекрасным он стал тогда, когда все перестали играть в бал-маскарад и открыли свои подлинные личины.
Пара у окна только потянулась вытащить что-то из своих дождевых плащей, как головы обоих тут же разлетелись на мириады черепно-мозговых пазлов. Дивайд был молниеноснее остальных, однако, выправка Вания хоть и уступала в скорости всего на долю секунд, выкинутый им из ножен кинжал смог не менее запоздало впиться в горло седовласого старичка. Мимикрия охмелевшего сони закончилась в тот самый момент, когда поднятую им резко голову встретили два дула близнецов Номоса и Логоса, тотчас превратив ещё пока сносную на вид физиономию в кучу требухи из волос, зубов и осколков черепа. В это же время, Пайдей сбил с ног схватившую со стола нож жену трактирщика и сам устремился к последнему. Стремглав выскочив за порог, он нацелил свой револьвер на остановившегося во дворике маленького, грузного и весьма дородного джентльмена. Тот поднял руки вверх, как-бы капитулируя и отдаваясь на волю милостыни Пайдея. Из всех пятерых, душа следопыта была мягче чем у остальных. Этим и был обусловлен его, так сказать, манер действовать без кровопролития и с минимальным количеством жертв. Однако эта его добросердечность ещё сыграет с ним злую шутку, а пока что, коротышка с экипажа проследовал в шалман к своей непутёвой жёнушке и тут же начался допрос: