Читать книгу Василеостровский чемодан - Георгий Тимофеевич Саликов - Страница 1
ОглавлениеОбычное происшествие в Санкт-Петербурге
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Троллейбусы всё не шли.
– Надое-ло, – негромко, но утвердительно, вместе с тем, приглушая последний слог, прокричал несостоявшийся пассажир. И, зевнув, настроился на пешеходную работу. Он оценочно уставился на свою слегка запыленную обувку, объемлющую натруженные стопы, и пошевелил в ней начинающими коченеть пальцами. Впрочем, вопль «надоело» никаких оттенков раздражения не имел, да и в сердце ничего подобного не ощущалось. Отсутствовала даже искорка сердитости. Более того: в его опустошённое нутро вкрадывалось какое-то странное, скажем так, издевательское наслаждение от уясненной невезучести. Причём оно отдавало отдалённого рода изяществом. Началом утончённости. Будущий пешеход медленно и будто продуманно покивал головой в знак полученного удовлетворения. И причмокнул губами. А сладкое издевательство уже обёртывалось серенькой обыденностью и по-хозяйски укладывалось в усталом сознании человека, тесня в нём ещё прежде упакованные свидетельства подобных «подарков жизни». Их не одно-два, а целый склад. И сознание человека уже мысленно поругивало повседневное, но почти милое невезение, как это делается обычно по отношению к старым приятелям или детишкам. Оно почти безотчетно поносило завсегдашнюю и приевшуюся с младенчества неудачливость, ему ниспосланную (или дарованную) родительскими генами, то есть повторяло одно и то же бранное словосочетание, но с художественными вариациями. Однако ж, производя эти заклинания или проклинания, не заметил человек слишком недопустимого увлечения вредным наслаждением. Оно привело его к порогу открытия ещё одного «подарка жизни». Тот оказался весьма существенным, если не сказать, исключительно значимым, аж до изумления. Человек широко раскрыл глаза, и в тот же час, – острым чутьём, присущим затравленному существу, иначе говоря, трепетным ощущением собственной будущности какой-такой, – увидел предстающую пешую ходьбу свою – пожизненной, что ли?.. Поначалу, осторожно-осторожно он её представил. За порогом открытия. Неожиданно для себя. Эвристически. А затем, уже наступив на порог, увидел это в упор. И принялся он испытывать представленное видение непосредственно, остро, даже драматично, и не только чутким сердцем, но вообще всей глубиной заметно исхудавшего туловища. И незамедлительно ощутил там густой жар, готовящийся растечься по всем капиллярам, до каждого из кончиков застоявшегося тела, принявшегося было зябнуть. Спящее ли отчаяние внезапно пробудилось в богатых недрах того же сердца? Или кто-то неизвестный просто так взял, да закинул чужую тревогу, случайно прилетевшую из непознанного внешнего пространства, что простирается на миллиарды световых лет вокруг нашего героя? Не знаем. Вот, будто нарочно приговорённый каким-то упавшим с неба скоропалительным судом – пережил он ясно увиденное будущее.
К пожизненной.
А что такого? Не каторга же.
«Пожизненное», – это слово проговорилось усвоено, то есть, глубоко внутри мыслей и с непонятным для самой мысли аппетитом. И, по мере произнесения слова, каждый слог у него последовательно замедлялся. По-жиз… нен… но… е. Наш герой будто пробовал внимательно вслушаться в то, что выговаривал. Не знаю, разве можно обнаружить слухом то, что не звучит вслух? Однако попробуйте. Скажите про себя (мысленно) первое влетевшее в голову слово. Только давайте особо не задумываться. Произнесите любое случайное слово – из пары или из пятнадцати слогов, неважно. Произнесли? Теперь прислушайтесь. Получится вроде бы эхо вашего слова и отдельных слогов. Мысленное эхо. Оно бывает частым и многократно подпрыгивающим, как под куполом архитектурного сооружения, а то и единичным, но растянутым, как в горах. И если такое делать долго, то постепенно вы начнёте производить уже не вслушивание, а скорее, вглядывание в это мысленно запечатлённое слово. И вот когда замена полностью произойдёт, смысл того, во что вы вглядываетесь, начинает обретать пространственные формы. Слово уже не течёт во времени, оно простирается и застывает в пространстве, заимев эдакую причудливую конструкцию.
«Пожизненное» обратилось в ощутимые внутренним зрением просторы, забитые прошлым, где все события, когда-то переживаемые, вдруг стали видны одновременно. И будущим оно тоже прочитывалось. Пока – бессобытийным, но столь же впечатляющим. Таковая прошло-будущая картинка уже переросла себя и обратилась панорамой: разглядываемое наше слово развернуло себя и очертило что-то вроде горизонта. Правда, нельзя утвердительно сказать, что именно нарисовала панорама, а если и вышел у неё настоящий горизонт – природа сего явления не представляется ясной. Извечная линия слияния неба и земли, – всегда она далека от нас. И от произнесённого в мысли слова – тоже. И от самой мысли, что в голове, не близка она. А, впрочем, тот горизонт, по-видимому, отдалён и от головы, от той головы, что без отблеска надежды отсылает взор помигивающих очей на вполне конкретное городское пространство, вернее, на тот его краешек, за которым столь же мысленно застыл троллейбус, уткнувшись в провода блестящими сквозь копоть глазками на палочках. Прирос к ним. Навсегда.
– В болото, – сказала голова, решаясь на подвиг пешего перехода сквозь городское обиталище, складываемое из всякого рода вздорных представлений, сложно смешанных между собой. Оно было, с одной стороны, в известной мере видимым, откровенно материальным, а другой частью – совершенно скрытным, невидимым: ни материально и никак. В городе ведь всегда немало препятствий для проникновения взгляда: чего-то вроде домов, грузовиков, а иногда и троллейбусов. Но эти противоречивые дроби пространства постоянно обмениваются свойствами восприятия: видимое пропадает и становится невидимым, а невидимое, наоборот, проявляется. «Всё течёт, всё меняется». Пешеход сам, благодаря передвижению, превращает разные доли окружения в сущие противоположности (с точки зрения видимости). Он волевым движением смешивает их на палитре восприятия вещей. Такой вот он хозяин и творец полноты окружающего пространства. Хотя заметим, что в данный момент, – и потенциально видимая часть его хозяйства порой становилась настолько начинённой крупными каплями дождя и густыми лепёшками снега, достигая чрезвычайной плотности, что в нём создавалось одно сплошное препятствие, а за ним и кроме него – ничего иного и видеть совершенно невозможно.
Однако ноги, – не испытывая особой охоты выслуживаться перед решениями головы, шевелиться не торопились, одновременно притормаживая сам ход мысли о подвиге. Оказывается, они, которые суть вообще конечности, – могут воздействовать на мысль. Наверное, да, способны, и это мы уже видим в действительности. В ответ на такое нежелание завсегда подчинённых членов работать, голова задумалась и, как бы шутя над собой, вспомнила поговорку «дурная голова ногам покоя не даёт». На что, в общем-то, отзывчивые ноги, положительно оценив своевременное наблюдение и отреагировав на беззлобную, но точную самокритичность, помялись-помялись, помельтешили секунду-другую, да понесли-таки голову на подвиг.
Насыщенное кружево ограды Соловьёвского сада, сопровождающее героя, навело на него ещё одного рода тоску. Ну, во-первых, кто разрешал ничтожному чугунному рисунку двигаться и сопровождать? А вот, оказывается, бывает. Сама ограда, конечно же, не ходит, она даже слишком тяжела для того, да и что мы говорим, ей вовсе нет в том ни нужды, ни повинности. Но узор, узор, – тот как раз умеет сопутствовать внешнему движению, сопровождать назойливой повторяемостью звеньев, будто перескакивая одно к другому на обозримом протяжении пространства. Такая способность металлического вещества и составила у нашего героя предмет неуместной и вряд ли желанной тоски. Ну, что же это, понимаете ли, – неподвижное тело оказалось приравненным в некотором смысле к телу подвижному: оно чуть ли не конвоирует пешехода. Несправедливость такого явления сама собой порождала вполне обоснованный протест. А если к нему присовокупить неудобство от уже налаженного кручения чужой тревоги, перемешенной с родным отчаянием, то в подобной ситуации недалеко и от вполне праведного возмущения. Ведь не так давно герой наш, придя на троллейбусную остановку, ближайшее будущее законно представлял как раз совершенно наоборот: именно сам намерен был оставаться в состоянии покоя внутри машины, но вместе с тем и двигаться в качестве пассажира. А тут бездушное чугунное кружево, которому и впрямь ничего не нужно, тем более, оно и чувств никаких не имеет, отняло у него естественную роль: оставаться самому в покое, но перемещаться за счёт чужого движения. Узор стал пассажиром пешехода. Кто же такого потерпит?
Герой наш остановился и замерил укоризненным взглядом уходящую в перспективу ограду, но та, впрочем, не успевая особо сократиться в ней, вскоре затуманивалась осадками до невидимости, выказывая длину свою вообще будто бесконечной.
«Вот ведь ещё на мою голову», – мысленно произнёс он без намерения вслушиваться в сказанное, и затем перешёл на другую сторону улицы.
Будем снисходительны. Когда человек обретается в озабоченности и непроизвольно испытывает эдакий плечепожимающий неуют от её колючего окружения, то этого человека легко обидеть любым пустяком. Но можно и напротив, совершенно внезапно успокоить. Так и произошло у нас тут, вскоре после того, когда пешеход свернул за угол, оставив обидчицу-решётку сзади: и в пространстве, и во времени. А сам направился вдоль набережной Большой Невы.
Широкое пространство державной реки тут же будто бы раздвинуло в стихийную бескрайность каждую дождинку и снежинку друг от дружки. Воздух стал почти прозрачным. И сквозь эту будто бы хрустальную мглу, образованную разреженными осадками, виднелся противоположный берег с привычным силуэтом. А осадкам, впрочем, теперь негустым и совсем непохожим на те, что были возле бесконечной ограды, а так, подобным ночному северному сиянию, сквозь которое отчётливо различаются звёзды, – вроде бы не слишком оседалось. У них только название такое – осадки. В действительности же они всё кружили каплями и хлопьями в воздухе и имели одну единственную цель – залепить нашему герою лицо или, по крайней мере, пощекотать. Герой ладонью отёр эту ничем не защищённую поверхность, и, помаргивая, вглядывался в силуэт.
Сквозь почти прозрачную белёсую мглу, на том берегу державного водного пространства точнёхонько над крышами домов парил Александринский ангел, и тоже начал сопровождать пешехода, сам-то, мы знаем, оставаясь на месте. Отдалённым от нас предметам свойственно так поступать. Но в его сопровождении заключалось ещё одно замечательное, доброе качество. Будучи далеко впереди нашего героя, Ангел, перемещался одновременно с ним, но с явно замедленным видимым движением, а задумчивым взглядом показывал, будто поджидает человека, потворствует сравняться им обоим, и на короткое время стать почти попутчиками. Даже, думается нам, добрыми попутчиками. А потом он мог бы приотстать, неспешно продолжая провожать пожизненного пешехода и благословлять его на дальнейший путь в загадочных, непредсказуемых, а порой и опасных городских пространствах.
«Исаакиевский собор старик Август Августович, конечно же, запорол, – в голове пешехода пронеслась лёгкая уверенность, когда лицо чуть развернулось вправо, давая глазам обнаружить не столь, на их взгляд, пропорционально выверенное сооружение, – но Столп с Ангелом он придумал гениально, здорово придумал», – голова снова сдвинулась в прежнее положение. И в неё пришло успокоение.
В такую погоду неудивительно было подумать о звёздах, об этих внеземных гигантах в миллиардных счислениях, то есть, не в меньших количествах, чем здешние дождевые капли и снежинки, мечущиеся в ближнем околоземном пространстве. Миллиарды звёзд светят на землю. И что из того, если они далеко, а наше зрение фокусным способом превращает гиганты в точки. Мы же знаем: не слишком уж они – точки. Очень смешно, правда, когда такое огромное количество энергии не находит себе применения? Если звёзды работают безудержно и производят невообразимые потоки тепла, света и ещё много чего, сколь полезного, столь и пагубного, значит, всё, ими произведённое, где-то и в чём-то накапливается! Когда кто-то вещи отдаёт, следовательно, кто-то забирает! Ведь не пропадать же зря этой щедрости, в силу даже элементарного второго закона термодинамики! Но где оно “в чём-то”? Что собирает всемирное богатство, и на что похожи щупальца того всепоглощающего монстра? Существуют ли, скажем, звёзды-богачи, пренебрегающие вообще всеми законами термодинамики? Не они ли, подобно иному универсально жаждущему веществу во вселенной, гребут всё что ни попадя, от ненасытности своей надуваются до неприличия и затем взрываются, обращаясь в тёмные облака и туманности, никогда не собираемые в какую-либо отчётливую форму для оправдания сомнительного существования? Есть ещё, говорят, квазары, как будто бы звёзды, а на самом деле, не понять что. А если проверить и их поведение? Не воры ли они, да слишком увёртливые средь всяческих всемирных законов? Нахватав и зажулив себе чужую световую собственность, не убегают ли за края вселенной, надеясь на недосягаемость для проворных правовых структур мироздания, повсюду накидывающих всякую законность? Конечно. А ещё из щедрот, испускаемых звёздами, постоянно производится межзвёздная пыль, прах небесный, предвестник всеобщей тепловой смерти в объятьях вездесущих тёмных богачей. (Ну, если хорошенько подумать, не столь уж небесный этот прах, а посюсторонний, по сути, тот же земной). Прах. Он всюду. Его настолько преизбыточно, что даже замечательный наш Млечный Путь заметается им пургой нескончаемою. Да столь усердно заметается, что самое сердце его, пышущее ярким и огромным жаром, полностью завалено толстенным сугробом, да так, чтобы решительно стало невидимым для одинокого человечества на земельке своей. Всякого рода темнота и подделка под звёзды, – копится, копится и копится по амбарам вселенной. Зачем? Какая сила повелевает ею? Разве только чтобы всё остальное, сверкающее вещество накрыть бы собой, в конце концов, да преуспеть в вечной славе пред свои же замкнутые очи? Хм. Лучше бы всё это пожелало собраться в комки, скататься до шариков, да весело попутешествовать среди тёмных пространств, имея цель подобраться до ближайшей и ещё горящей светом звезде, погреться, а заодно стать её освещёнными планетами, где и яблони бы зацвели когда-нибудь… Но то, – лишь мечта, несбыточная, и неизвестно чья…
Человек, о сём размышляющий, вознамерился вообразить себя в роли случайного накопителя звёздного света, бесцельно растраченного в пространствах космического бытия. Только вот звездой-богачом ли, вороватой ли подделкой под звезду, или, всё-таки, прахом? Вообще, если подумать честно, легко убедиться, что результатом любого энергетического воздействия в нашем мире становится прах. Угу. Ну, тогда не знаю, стоит ли столько светить, чтобы порождать это вещество, которое и вещью-то назвать никак невозможно? Таков уж звёздный свет во всей красе. А стоит ли источать столько совершенных по форме дождинок и снежинок, чтобы породить лужи? Таков уж здешний климат. И стоит ли столько говорить глубоко осмысленными словами, чтобы породить чепуху? Таков наш ум.
Но всё, перед тем здесь пропечатанное, пешеход говорил исключительно про себя, не проронив ни единого звука вслух, и поэтому никто не мог ни услышать, ни оценить этих оригинальных мыслей, кроме нашего героя.
А скуповатые сведения о личности открытого нами персонажа всё-таки просочились к нам на строчки и, наверное, из-за внезапных слухов. Слухи. Молва. Это какие-то мелкие божки очень и очень древнего происхождения. А, подобно всему чрезвычайно древнему, они же и весьма замысловатые, тонкие, будто ювелирные изделия, отточенные умением потомственных мастеров, наработанным в веках и тысячелетиях. Потому нам, грубым людям европейского мышления конца двадцатого века, совершенно непостижимо: отчего слухи могут распространяться быстрее звука и опережать свет? И вообще, благодаря какому средству они приходят к нам ещё задолго до появления самих событий, о которых уверенно распространяются. Они вроде грибов: вылезают из-под земли, выталкиваемые неведомой грибницей, и готово. Хочешь – корзину подставляй, хочешь – ногами сшибай, а хочешь – стороной обходи. Верь, не верь, но если говорят, то зря не скажут. Потом и запоздало появляется достоверность, истинное знание. А сначала – обязательно слухи.
И вот мы, по вылупленной из ниоткуда молве, ухватываем информацию: герой наш не какой-нибудь там учёный-химик или шахматист, а скорее такой, понимаете ли, среднего типа горожанин. И профессия у него, чего бы из себя не коробила, оказалась чистой случайностью и никак не отражалась на его внутреннем и внешнем поведении. Потому-то и средний. Прямо и не знаю, что у него за фамилия. Ну, какая бывает фамилия у среднего горожанина? Тоже средняя? Нет. Наверное, любая. И мне так кажется – совершенно любая. Я даже думаю, что его фамилия настолько любая, то и звучит вот так вот независимо ни от чего, ну, полностью по-любому. Поэтому я могу быть твёрдо уверенным, что его фамилия Босикомшин. «Как, как»? – спросите вы. Босикомшин. Это и есть фамилия точно та, которая любая. Ну, скажите, может ли человек с такой фамилией обладать определённой профессией? Такая фамилия и к деревне маловато годится, нет там такого повода. Она, что ни на есть, городская, поскольку в городе есть повод к чему угодно, любой повод. Да. И на том, пожалуй, сговоримся, дабы, излишне увлекаясь спором об истинной фамилии среднего горожанина, не упустить из виду его лично. А он уже вона где – до моста Дворцового в пяти шагах.
Итак, пожизненный пешеход Босикомшин приблизился к Дворцовому мосту и слегка забуксовал пляской по наклонной плоскости гранита, смазанного чистой гололедицей.
«Странно, – подумал пешеход, слегка расстроив чувства, – а почему бы им и мосты не развести, коли всё равно, троллейбусы не ходят. Уж и впрямь развели бы, и всё прекрасненько, всё хорошо, никому никуда не надо». Но далее ему уже не думалось. Что-то помешало. Мысль у него тоже забуксовала, по-видимому, из-за солидарности с ногами.
Затороченный лёд в Неве тоже не двигался, хотя более половины ширины реки, совершенно свободной ото льда, заметно текла заключённою в себе водой, создавая буруны на исходе из-за быков моста и закручиваясь в мелких воронках, но далее мягко и уверенно устремляясь в давно уготованное будущее.
Босикомшин мог бы снова огорчиться. Мало ли: скользко, мост почему-то не развели, вода нагло уверена в успешно занятом месте на круглой земле… Но печалиться не стал. Наоборот, громко хихикнул, нарочно демонстрируя пренебрежение ко всему, способному огорчить, расстроить или напрямую оскорбить средне-любого человека.
– Не свалиться бы в грязь, – вслед за шумным смехом произнёс он совершенно негромко, но с интонацией облегчения.
Что так снова успокоило пожизненного пешехода, иначе говоря, профессионала-горожанина, даже не дав ходу ему раздосадоваться, мы не знаем. Может быть, воронки и буруны в воде, производящие тоже отдалённое подобие буксовки? Они, таким образом, не оставляли его одиноким в неприятности, будто ему сочувствуя. А ещё, – довольно и внезапного порыва ветра, подтолкнувшего в спину. Пожалуй, он-то и составил вспомоществование на предмет выхода из пляскоподобного топтания на ледяной плёнке, прилипшей ко граниту. Надо отметить, что имеют место и многообразные иные события, подбрасываемые человеку ради успокоения. Меж них бывают совершенно очевидные для нашего героя, а для другого кого, они вовсе неощутимые, поскольку другой, как и мы – лишь сторонний наблюдатель. И есть, конечно, тайные помощники. Такие тайные, что сокрыты и от описываемого нами гражданина, подвергнутого изменению настроения. Есть, знаете ли, в природе вещей, – до чрезвычайности много чего всякого, для нас непременно подсобного, и как раз в нужную минуту, – ан завсегда неведомого нами.
Избрав коньковый приём лыжного гонщика, Босикомшин, подпираемый устойчивым порывом ветра в спину, и ещё чем-то, ловко преодолел препятствие, и так же мягко, уверенно, подобно вольной реке, устремился в собственное уготованное будущее на том конце моста.
ГЛАВА 2
Там, у Адмиралтейства, на спуске к воде, что охраняется львами с шарами, уже другой человек раскрыл настежь пустой чемодан и положил его на нижнюю ступеньку, то и дело накрываемую волной. Потом вынул из карманов двух кукол. Обычных, девчачьих. Одну посадил на днище, другую на внутреннюю сторону крышки. Тут подоспевшая очередная волна, поздоровее предыдущих, приподняла чемоданный катамаран с кукольными пассажирами, а общее течение реки сдвинуло его вдоль ступеньки. Человек едва успел отпрыгнуть назад, повыше, куда не добегает волна, и, создав изящную стройность до того неказистой фигуре, застыл в ожидании, напутственно подняв правую руку. Спущенное им на воду судно, развернулось и, тоже постояв без движения, вроде бы отвечая вниманием на доброе напутствие, сначала медленно и робко, а потом, неожиданно ускоряя прочь направленный ход, отошло наискосок от берега и, несколькими секундами позже, оказалось на стремнине реки. Человек быстро выскочил на мост, устремляясь в сторону Васильевского острова. Там он сразу же столкнулся с Босикомшиным.
Тот, как мы знаем, тоже шёл по мосту. И с любопытством бездельника наблюдал за ритуалом отдания путёвки в жизнь чемодану с куклами, удерживаясь за перила попеременно обеими руками, чтоб вдруг, если придётся поскользнуться, то не отвлечься бы на такую внезапную неловкость да не упустить интересной детали в разглядывании священного действия. Так, дойдя до конца моста и провожая взглядом чемодан, перспективой уже сокращённый до малой точки далеко от берега и вдали от моста, он всё-таки поскользнулся, наконец, и ноги оттянули остальное туловище вбок от перил под углом, градусов в тридцать к давно не чинёной панели. К счастью, ноги упёрлись в широкую трещину, а обе руки инстинктивно вцепились в перила. Тело, соответственно создав данный угол, перегородило значительную часть пешеходного створа моста. Об этот угол и натолкнулся волхв, завершив импровизированный ритуал и торопясь по делу на Васильевский остров.
После того как, благодаря удару, Босикомшин крутанулся, подобно фигуристу на показательном выступлении в ледяном дворце, и почти выпрямился, вырастая из панели моста, ещё с минуту оба пешехода пробовали выбраться из никак не прерываемого состояния столкновения, делая короткие и редкие движения телом целиком, а также и отдельными частями. Такое взаимодействие, возможно, продолжалось бы и дольше, если бы не другие пешеходы, редкие на мосту в не слишком приятную погоду, не помогли им, наконец, разойтись. А чемодан, по истечении того же времени, успел незаметно вовсе скрыться из виду обоих участников дорожно-мостового происшествия, что привело их в законное неудовольствие.
Профессор (вид того человека был явно профессорский), не обнаружив на себе ни тени укоризны по отношению к Босикомшину, раскланялся с ним, пару раз кашлянул и, уже не спеша, двинулся заранее задуманной дорогой. А наш предыдущий герой остался в одиночестве на конце моста, не имея волевого движения и определённой дороги. Он глядел на льва. И снова оскорбился.
– Ну что ты щеришься?! – крикнул он льву, у которого действительно рот застыл в полуоткрытом состоянии, – что ты тут лыбишься?!
Но давайте пока оставим нашего первого героя перед бронзовым хищником вместе, как говорится, с отрицательными эмоциями, то есть, попросту говоря, в дурном настроении, и переметнёмся на второго.
ГЛАВА 3
Профессор гладко передвигался, будучи в благодушном расположении, хотя и в полном безразличии к окружению. Кстати, и дождь, и снег – прекратились. Небо местами поголубело, и если бы наш второй герой в этот момент… В какой момент? А в тот лучший момент, когда одно из проступивших голубизной мест неба оказалось почти впритирку занятым желтоватым солнцем зимы. И если бы в эту минуточку наш второй герой обернулся назад, то увидел бы ясное солнце точно за ангелом, будто бы изображая из себя нимб. Но профессор шёл, не оборачиваясь. Однако в его уме произвольно произошло-таки подобное наложение предметов.
Он думал:
«Вестник Божий и проводник света. Есть ли между ними смысловая параллель»?
Напомним, что профессорами обычно и становятся пытливые умы, проводящие всякие параллели.
«Хм, – продолжил думать профессор, – похоже, есть».
Дальше мысль углубилась в потёмки внутренних соображений и не выдавала заметных признаков словесной адекватности. Так и шёл, время от времени освещаемый солнцем в спину и улыбкой на лице. И, хотя на общей поверхности тела оба разных света не пересекались между собой, что-то неуловимое объединяло и охватывало их вокруг профессора, вместе создавая общее сияние в его слегка подпрыгивающей фигуре.
А вот уже и дом его. Здесь он живёт.
Испытатель самоходного чемодана легко вбежал к себе на четвёртый этаж. (Лифт иногда работал, но наш второй герой уже привык бегать по лестнице). Профессор вбежал до последней площадки и стал подле двери своей квартиры. В то время, когда он начал сверять ключ со скважиной в замке, хлопнула железная дверь лифта, и на площадку взошёл человек, направляясь к соседней квартире. В руке он держал пустое ведро из-под мусора, которое слегка покачивалось на душке. Одежда на нём нисколько не выдавала нынешнего времени года. Всё только домашнее: тельняшка наподобие майки, галифе с тесёмочками и тапочки. Это был командир танка в запасе. Одной ногой он наступил на распущенную тесёмочку и оттого, при входе на лестничную площадку, чуть не обронил себя.
– Что-то, Егорыч, ты и знаться перестал; я тебя на первом этаже в лифте поджидал, а ты и внимания не обращаешь, – сказал он с незлобивой укоризной, спешно восстанавливая вертикальное положение.
У Егорыча ключ со скважиной не сходился.
– Давай, помогу, – сказал сосед уже отеческим тоном, но с остаточной горчинкой.
Егорыч потыкал, потыкал ключиком в прорезь, а потом покорно передал этот потёртый матово-золотистый предмет, подозрительно похожий на востребованный в сей час, отставному командиру танка. Тот внимательно оглядел вещь, потом также пытливо всмотрелся в прорезь. Далее глаза у него побегали несколько раз от прорези к ключу и обратно.
– Ключ не тот, – было его резюме.
– А замок? – спросил профессор.
– И замок не тот.
– Почему же тогда не совмещаются они, если и тот, и тот – оба вместе не те?
– А потому-то и нет совпадения, что, и тот, и тот – не те, что надо.
– Хи-хи, а вы, наверное, большой любитель пофилософствовать, – профессор ещё пошарил по карманам, из которых давеча вытаскивал куклы, – угу, этот непонятно что отпирает, а тот, что надо, выпал на спуске.
– Диковинные у тебя выражения, Егорыч: «выпал на спуске, спустился на выпаде».
– Как-как? спустился на выпаде? это замечательно, очень глубокомысленое выражение; вы действительно большой любитель пофилософствовать; однако мне этот выпад совершенно некстати, и придётся спускаться обратно, но не выпадать… ага, лифт работает… ну да ладно, я и так, пешочком.
И профессор медленно пошёл по лестнице вниз, вынося то одну, то другую ногу далеко вперёд, будто к чему-то примериваясь или выражая таким образом вновь приобретённое задумчивое состояние. Затем, выйдя на улицу и спиной затворив дверь парадной, также не спеша, побрёл он к мосту, чтобы преодолеть широкую воду и оказаться на площадке, где лежит потерянный ключ, охраняемый свирепыми львами, порой насмехающимися над настоящими горожанами.
А в голове у профессора или, точнее выразиться, вокруг неё стали зарождаться звуки. Будто исходили из невидимых стереонаушников, надетых на эту голову. В действительности же они пробивались из несуществующего в природе вместилища, прямо скажем, из небытия, и жадно вырастали, становясь, по мере роста, всё более и более независимыми, создавая некий пространственно-звуковой купол. Оттого-то и напросилась аллегория со стереонаушниками. Сначала один – тонкий-тонкий, но похожий на что-то металлическое. Затем второй, тоже тонкий, но совершенно воздушный. А потом разом возник мощный ворох звуков, будто древесная крона шумит под порывами ветра, накатами сменяющих друг друга. И параллельно вышло что-то, подобное натуженному шёпоту плотно стиснутой груды народа подле узкого выхода на свет Божий. И некий позывной гуд начался как бы исподтишка, но уверенно. Он пошёл, нарастая и нарастая, порой коварно припадая, но затем обнимая собой всё, словно пожар. А внутри этих представших сложно сочетаемых звуков, сперва несмело, а потом утвердительно послышался перезвон, похожий на звук молодого ручья. За ним – одинокий человеческий голос. Он очутился в точке центра головы. Этот живой голос возникал многосложными волнами. То ярко и сочно прорывался он изнутри, перекрывая описанную нами звуковую громаду целиком, то прятался в укрытии: либо в кроне дерева, либо в гуще толпы. Или тонул в ручейке. Или сгорал в пожаре. Всё действо обретало образ пока ещё не пойманного свойства, но зато обзаводилось характерной звуковой личностью. Потом, незаметно для профессора, произвелись метаморфозы. Тонкий металлический звук яснее и яснее стал походить на постоянно вибрирующую тарелку, вернее многих разновеликих тарелок, обслуживаемых усердным ударником, а сквозь них на предельной высоте прорывались корнет-а-пистоны. Тонкий воздушный звук уподобился дыханию флейт, кларнетов и гобоев. Шепчущая древесная крона обернулась десятками скрипок, виолончелей и альтов, а стиснутый народ – контрабасами с фаготами и геликоном. Гул пожара исходил, оказывается, из лабиринта валторн и ёмкостей литавр. Чистый ручей катился по фортепьянным клавишам. И всё, всё, всё постепенно укладывалось в гармонию. А с ней пытался спорить, порой до откровенного диссонанса, обычный человеческий голос, обладающий завидным диапазоном от колоратуры до баритона. И едва всё уложилось окончательно и гармонично в конкретную форму, профессор покачал головой, сказал про себя: «опять не получилось», и быстрее зашагал на поиски ключа.
На мосту профессор снова столкнулся с Босикомшиным.
А пока расскажем подробнее, кто таков, наш профессор.
По тому, как у него в голове и вокруг неё зарождаются иногда (а то и всегда) звуки всякие и укладываются без его воли в гармонию, можно догадаться, что наш профессор – не простых естественных наук или медицин, а музыки. Он – профессор музыки. Раньше он ходил Благовещенским мостом, таков путь короче, если идти на работу в консерваторию. Но то, действительно раньше, когда он занимал должность завкафедры. А почему вдруг вкралось прошедшее время? Он никогда не переставал числиться в профессорско-преподавательском составе. Числится и сегодня, но редко ходит. И ключик, оказавшийся не тем, был у него запасным от постоянно приписанного ему класса, где он преподавал уроки фортепьяно и гармонии. Но уже давно не пользовался. Работа в консерватории стала для него второстепенной. И Благовещенский мост – тоже. Таковая перемена произошла в ту пору, как однажды, в ночной тишине, размышляя о музыке оркестровой и музыке чисел, профессор заснул, и в безразмерном пространстве сна он совершенно естественно разговорился с древним греком Пифагором о числовой музыке сфер…
Музыка чисел, между прочим, не оставляла его мыслей ещё с юности. Тогда, недобрав одного балла при поступлении в университет на математический факультет (а размещался он в те времена в двух шагах от его дома на Десятой линии), будущий профессор сразу же перекинулся на другой берег и всё прекрасно сдал в консерваторию, даже с запасом проходных баллов. Правда, она более удалена от места жительства, и туда надо ездить на трамвае, но – сдал, так сдал. И, подобно тому, когда восходишь на какую-нибудь горку, взор становится широким, да уводит в дальние дали, – жизнь повела юношу по вполне определённому сектору бытия. Зигзагообразно…
Профессор и раньше делал попытки распознать пифагоров контекст, где живут числа, а теперь, к нечаянной радости, сам учитель ясно и доходчиво ему ту науку рассказал «от и до». Древнегреческий гений поведал профессору о настоящих музыках настоящих сфер. Оказывается, наши знания о Пифагоре и его философии, в том числе и о теории чисел, не являются правдивыми. Оставленное богатство мысли замечательного грека беспардонно переврано всякими неграмотными последователями и поздними заносчивыми толкователями. А сон профессора расставил по местам всех: и ранних ревностных апологетов, и поздних упёртых пифагороведов. Выдал оригинальный текст из первых уст.
А дальше, подобно и отмеченным историей другим профессорам, удачно подглядывающим во снах знаменитые открытия, наш герой поутру, когда проснулся, то сразу же и положил на бумагу доподлинно всё, что видел и слышал во сне. Так он стал обладателем сферной теории колебательных сигналов. Но опубликовать новейшие открытия пока не торопился. То ли приоритетами не баловался, а то и уверенностью наполнялся. Уверенность же его состояла в том, что не предполагала даже и малого места для помышления о Пифагоре как о первом сплетнике, подряд рассказывающим кому попало по ночам то же, что и нашему профессору. Впрочем, даже если бы и рассказывал, то опять же какой смысл трезвонить на весь мир об известных всем, но не освоенных никем делах? Осмеют, и баста. Попал, мол, пальцем в небо. Хи. А оно ведь так и оказалось. Пальцем в небо. Только не одним, а всеми десятью пальцами попал он точнёхонько на небесную клавиатуру, ожидающую изучения себя и одоления.
Да, а что же у нас на мосту?
Босикомшин и профессор стояли без движения лицом к лицу. У них обоих, горожан, обогащённых опытом сталкивания со встречными прохожими на людных тротуарах, не возникало желания двигаться, с целью разойтись. Им же известно: встречный сразу сдвинется точно туда, куда и первый, а потом оба метнутся в противоположную сторону и так далее, будто два мастера цирковой клоунады.
Профессор улыбнулся. Босикомшин вдруг бурно расхохотался. Потом они обняли друг друга по-братски и стали поворачиваться в вальсе, чётко так, в три шага: один широкий и два поуже. Разворот проделал чисто геометрическую фигуру, напоминающую прямоугольный треугольник, квадраты сторон которого равны квадрату гипотенузы. Так, повернув оба тела на сто восемьдесят градусов и, сняв объятия, каждый из них, уже солируя, завершил по инерции собственный оборот до трёхсот шестидесяти градусов и, обратив голову назад, гася улыбку и хохот, помахал в воздухе рукой. Однако Пифагор с треугольниками и сферными теориями был, конечно же, ни при чём, тем более что Босикомшину он и не снился.
На спуске у воды ключ не хотел отыскиваться. Что это? Разве он может вообще хотеть? И может ли он даже мочь? Ерунда какая-то. Надо бы сказать следующее: ключ возможностями и желаниями не обладает. Но так мы думаем. А профессор воспринимал происходящее с ним на спуске проще. Именно так и думал, теми словами, нами высказанными в начале: «не хочет найтись, треклятость этакая, не желает попасться на глаза, негодник, не может просто оказаться ну, пусть на этой ступеньке, шалун этакий». Одновременно он вроде бы повторно, памятью ощутил на спине прикосновение руки Босикомшина там, на мосту, и то прикосновение было чем-то металлическим, оно даже причинило ему едва заметную боль в ту секунду братского объятия. Тогда странному прикосновению не придалось весомого значения – подумаешь, лёгкое надавливание. Не произошло ведь никаких травматических последствий, обнаруживающих себя в ощущениях значительной боли, жжения или любого другого дискомфорта. Но теперь, забытое прикосновение повторилось, и не в области части спины, а в области части сознания. Начало будоражить подозрение: «а что если?..» Но остальной рассудок (благо, он у нас привычно вступает сам с собой в диалог), то есть, остальные частицы разума без промедления укорили профессора: «ну, брат, плохо, плохо; ты потерял не только ключ, но и более ценный инструмент – простодушие». Мысленно перекрестившись, также мысленно стряхнув с себя чуждый налёт мнительности, он пошёл в сторону Капеллы, потому что внезапно вспомнил об утреннем концерте бывшего ученика. Вообще-то он уже давно остыл в чувствах к обычной музыке, но к воспоминаниям… к воспоминаниям продолжал испытывать тепло.
А желанием ключ действительно не беспокоился. Он, мокренький, и потому став слегка блестящим, совершенно безвольно поддавался теплу руки Босикомшина и аккумулировал в себе хаотическое движение молекул. Ага! Значит, кое-какое желание в нём всё-таки существует, если он способен к накоплению в себе хотя бы тепла. То-то и оно, желание есть вообще во всём существовании вещей. Полная вселенная, действием космического волшебника, попущенного рукой Создателя, – заворожена желанием. Ведь благодаря ему, любые тела постоянно друг к дружке взаимно притягиваются. Или не взаимно, а лишь некоторые избранные тела односторонне затягивает собой другие, никудышные. Точно нам не ведомо, кто кого, однако притяжение – налицо. Но какого рода оно у Босикомшина? Зачем ему вдруг захотелось подобрать и прикарманить обычный чужой ключ, совсем не нужную ему вещь, сущую железку? Ведь не знает он, где находится замок, им открываемый. И неизвестно, родившимся ли желанием личным подталкивался тот поступок или чужая внешняя сила влечёт? Он искренне о том не знал. Так же, как не представлял ничего и о сферной теории колебательных сигналов. Даже не чувствовал, почему пошёл опять на Васильевский остров, что его туда дёрнуло, и что придавало движения ногам. И когда Босикомшин дошёл до Кунсткамеры, его остановила всегда присутствующая сопротивленческая мысль. Он понял причину тяги, поскольку сила движения переросла в силу торможения. «Надо стоять и ждать, пока появится маг, а потом и выследить его, – подумал наш первый герой, сильно сжимая в руке металлическую находку, пропитанную теплом и снова ставшей матовой, – дождаться, выследить, а потом проникнуть в нужную квартиру и узнать всё о чемодане». Таковой была та первая мысль. А что последовало потом? «Зачем мне ключ, если я не знаю к нему замка? Зачем выслеживать, не проще ли вернуться и отдать эту вещицу законному хозяину»? «Отдать-то отдать, – проступила его третья мысль, – но с условием будущего посвящения в тайну чемодана». Но возникла и четвёртая мысль: «А какого рожна мне думать о нелепом чемодане»?
Солнце продолжало вспыхивать и гаснуть, то ослепительно появляясь в чистой дыре облачного покрова, то совершенно пропадая за основательной толщей тёмной тучи, то высветляло тонкую пелену меж тучами. И босикомшевые мысли также заменялись яркой на тёмную, тёмной на блёклую, вовсе пропадали и вновь пробуждались. Пока не вступили в действие ноги. Они озябли и стали притоптывать, обращая на себя внимание центральной нервной системы. Тут прошёл троллейбус, но Босикомшина, то есть его чувств не задел, только загородил собой на чуток державное пространство от взора, и всё. Потом разгородил. Для пожизненного пешехода троллейбус только и способен быть одной из помех, как в направлении глаз, так и на пути ног. Кстати, о ногах. Они уже не просто притоптывали, а, помогая глазам скорее освободить взор от движущейся ширмы, играющей роль общественного транспорта, пошагали в противоположную ей сторону и обогнули сзади, удачно решив спор босикомшевых мыслей без излишнего умствования. Ступив снова на гранит набережной, Босикомшин теперь уже бегом (то ли от уверенности, то ли от холода) помчался опять к мосту, перегнав троллейбус и оставив его дожидаться зелёного света у поворота на мост. Несмотря на то, что ещё с мгновенья нового старта, глаза отметили однозначную одинокость львов на том берегу, не утрачивалось у пешехода стремление добежать до заветной площадки у воды. Босикомшин бежал, временами цепляясь за перила, бежал и глядел на приближающуюся площадку, охраняемую львами. Он глядел и осознавал там чистую безлюдность, осознавал, но бежал, желая непременно увидеть человека, по странному обыкновению отправляющего кукол в плаванье, торопился, норовя будто случайно встретиться с ним на пятачке спуска к воде и, будто ненароком, спросить: «не эту ли вещицу вы ищете, господин хороший»? Вообще-то уже к середине моста он почувствовал горение в верхней части груди, жжение такое шероховатое в нижней области горла. Но оно образовалось не от пожизненности пешеходного труда, а от чего-то, похожего на изжогу. Бег не слишком был привычен для его не натренированного тела. Частое дыхание повышало кислотность в крови, и оттого появился пожар в области основания лёгких. Бег замедлился и превратился в шаг. А потом Босикомшин и вовсе повернул обратно, совершенно ничем себе того не объясняя. Повернул и пошёл. Но это бестолковое движение вскоре также необъяснимо прервалось. Прекращению способствовало отчасти давешнее столкновение с профессором. Такое случается. Столкнёшься с кем-нибудь и подумаешь: а туда ли я иду?.. К тому же и асфальт, освещённый теперь стойко уверенным жёлтым солнцем, ослепительно и чётко очерчивал продолговатый контур босикомшевой тени на мосту. Возникшая перед глазами, по правде сказать, чужая, но чисто природная уверенность, возможно, и развернула опять Босикомшина к другому берегу. А природная непредвзятость, знаете ли, вдохновляет иногда нашу ленивую мысль. Что-то в мысли самовольно оттачивается без нашего вмешательства. И начинает собою поблескивать, а то и, вопреки родительским генам невезучести, гордо подбоченившись, припускается прямиком к уже уготовленному успеху за праздничным столом. Бежит это что-то к замещению будто бы нарочно оставленного свободного места в собрании выдающихся мыслей признанных авторитетов и знаменитостей. И уже, будто балуясь всеобщим вниманием человечества, приобщается к ряду немеркнущих светил мирового и местного значения… хм. Что это за паразит в мысли? Точно не знаем, но, по-видимому, крепкий и волевой. Именно такого рода, пусть ничем не оправданная, но обнадёживающая и вдохновенная оболочка мысли развернула телесную оболочку Босикомшина и одномоментно подняла его взор к высотам неба.
Чистый цвет позеленелой бирюзы небесного купола редко пересекался лиловато-коричневатыми дорожками, выстроенными из узких, но кудлатых облаков, а подальше, за ними, несмотря на яркий свет неба, и совершенно незаметно глазу, сияли бесчисленные звёзды. Не просто они там себе блистали. Знаете, что наиболее интересное в них? Каждая звезда, имеет ведь принадлежность к одному из семи спектральных классов, известных под именами, данными им Морганом-Кинаном (O, B, A, F, G, K, M). И наш герой, в подтверждение нашему замечанию, между прочим, пробурчал в полголоса: «Один Бритый Англичанин Финики Жевал Как Морковь», припоминая эти конкретные буквенные обозначения спектральных классов, наподобие названий спектра солнечного света, вроде «Каждый Охотник»… ну и так далее, вы это и без нас помните. Итак, находясь на неодинаковом расстоянии от нашего наблюдателя и величину имея разную, всякое небесное светило источало будто бы определённый световой звук. Иначе говоря, на небосводе присутствует звуковой ряд из семи конкретных нот различной длительности и силы, со своими диезами и бемолями, поскольку есть у классов ещё и подклассы. И вышло то интересное, о чём рассчитывали мы вам поведать, и наш герой тому поспособствовал… Хм. Снова непонятность: каким устройством спектральный класс преобразовывается в звуковой ряд? Как сверхбыстрые частоты видимого света вдруг замедляются до слышимого звука? Но на сей раз я не советую пробовать разгадать такую загадку немедленно. Уже давно, и многие учёные мужи старались проделать подобное превращение, правда, больше наоборот – звук превратить в свет, вернее, в цвет. «Каждый Охотник…» ну и так далее. Но особых результатов мы пока не видим. Однако у нас иное представление, и мы не будем сковывать наше воображение. Здесь, над нами, звёздный коллектив оркестрантов Моргана-Кинана торжественно испускал грандиозное световое созвучие. Тем же временем иные светила заходили за горизонт, иные восходили. Шла мелодия. Земля, вращаясь вокруг нематериальной оси и вокруг жаркого солнца, напичканного протуберанцами, а также вокруг центральной области галактики, разбрасывающей рукава щедрым жестом спирального рисунка, она являлась естественным проигрывателем никем никогда не слышанной мелодии из несть числа голосов. Если при этом и горизонт чист, и на небе ни облачка. А когда идёшь по городу, и дома то загораживают, то освобождают разные куски неба, полные пучков звёзд, получается местная городская музыка. А тут ещё и переменная облачность всякая, то и дело, засурдинивает отдельные группы инструментов, привнося туда различные по тонкости оттенки. А планеты, кометы, ближние и дальние, спутники других солнц, а метеориты, астероиды и прочие бесчисленные камешки безграничного концертного зала, – они вместе, подобно эху отражают свет, создавая этакой реверберацией великолепно слаженную акустику! Ну и красота! Волшебная! Босикомшин остановился, потрясённый вдруг ему одному во всём свете явленной небесной симфонией в фантастическом исполнении оркестра космического масштаба. Чудо! Но интересно, подумал он, а если бы и замечательный наш Млечный Путь не был слишком заслонён вездесущим космическим прахом, каково оказалось бы звучание? С ума сойти!
А неведомым стечением обстоятельств получилось так, что наш герой снова остановился, но уже точно в том же месте, где прежде поскользнулся и сделал угол, а потом передразнивал львов. На сей раз те же бронзовые хищники, приоткрыв рты и слегка закатив глаза вверх, тоже внимали музыке невидимого света.
– Да, – сказал Босикомшин львам, – и вы, значит, балдеете.
Потом счастливец сунул руку в карман и коснулся уже похолодевшего металла ключа. Мысль о звёздных звуках съехала с бороздки ума, заменяясь предшествующей заботой, хотя и совершенно неясной. Чужой ключ, неизвестно от чего, оттягивал карман, и тревога, чужеватая какая-то и тоже ему неизвестная, подобно той, атакующей его на троллейбусной остановке, оттягивала сердце. Вернуть бы золотистую железку, позабыть бы о заботах…
Хозяина ключа на спуске всё так же не виднелось. Площадка между львами по-прежнему зияла пустотой, и шёл от неё дух непреодолимого одиночества.
«Но не напрасно же я шёл, – подумал пешеход, сжимая и разжимая ключ на донышке накладного кармана пальто, – я ведь что-то слушал на ходу, такое слушал, чего раньше никогда не было ни в городе, ни на природе». Он ещё раз с силой сжал железный предмет, ощупывая невидимые на нём замысловатые бороздки и зубчики, и мысль продолжилась: «Не при помощи ли этой вещицы маг с чемоданом обделал всё слышимое мной? Не волшебный ли этот узор, вырезанный на нём? Да вдобавок ещё и передвигался маг по мосту мистической шаманской походкой да со странным на себе свечением! Не он ли устроил тут совершенно ненормальную музыку? Не этот ли ключ открывает незримый клад в небесах»? Летучая мысль его приостановилась и затухла. Взамен пришла другая: «с другой стороны, – подумал он, – в общем-то, нелепо ходить одной и той же дорогой взад-вперёд». Конечно. Сколько можно метаться и мыслью, и ногами? Теперь бы пройти до корня моста. Прошёл. Впереди светофор красный. Тогда – свернуть направо, ничего не дожидаясь. Пойти направо по левому берегу.
«Хм, нате вам, снова крылатый тип», – Босикомшина привлекло скульптурное изображение другого крылатого существа далеко наискосок – задунайского орла на обелиске «Румянцова победамъ», что в Соловьёвском саду. Тот медленно, почти незаметно парил над деревьями параллельно пешеходу, делая вид, будто дожидается, когда они окажутся вровень. И Босикомшин бодренько засеменил ногами вдоль берега реки вниз по течению, выразительно поводя плечами, намекая, будто поднимает за ними огромные невидимые крылья.
ГЛАВА 4
Профессора не пустили в амфитеатр, где находилось его излюбленное место в первом ряду у правой боковой стены. Не пустили, потому что зал оказался недостаточно заполненным и внизу. Вынужденно пришлось разместиться здесь, на диванах во втором ряду, но всё-таки у боковой стены. Левой. Партера профессор не любил.
Пока публичное пространство зала затягивало сообщество слушателей, на эстраду вокруг рояля выставляли скульптуры неясного художественного содержания на специальных подставках с проводами. Среди скульптур появилось ещё и кресло с живой девушкой в темно-зеленом бархате. Нашедшие места слушатели робко зааплодировали и быстро смолкли. Профессор вдумчиво разглядывал скульптуры, пытаясь разгадать их смысл. Но тому занятию помешала внезапно вышедшая постоянная ведущая Капеллы, и неизменно упругой интонацией, такой же, что и десятки лет назад, объявила о начале концерта сердцевинной музыки. Свет над местами слушателей не пригасили, так что эстрада особо и не проявлялась. Поэтому публика не заметила, когда на ней среди изваяний оказался автор. И сразу же началась заявленная сердцевинная музыка. Она возникла из лёгкого шума электродвигателей, подключённых к скульптурным произведениям искусства. Автор поднял руку, изваяния зашевелились, девушка в тёмно-зелёном произнесла поэтическое слово:
«Средь каменных трещин
дрожит родничок.
Водица трепещет
в кругах над ключом…»
Автор подходит к роялю, ногой нажимает педаль и, вытянуто наклоняя тело, обеими руками начинает теребить струны под крышкой. Освещённость зала последовательно изменяется, перекрёстно возникая от первых рядов к последним и от правых мест к левым, одновременно создавая несколько легкомысленные волны из световых всплесков вверх и прогибаемых затемнённостей вниз. Тут только профессор заметил, что свет в зале и с самого начала источался не из люстр, а от нарочно расставленных светильников по всему залу. Пока публика следила за волновыми перемещениями света, автор незаметно переместился к нормальному сидению пианиста и нормально заиграл, используя великолепно отлаженную механику рояля, в том числе и клавиатуру. Девушка, свет и скульптуры застыли, предвещая никем не ожидаемое событие. И действительно: музыка нарождалась в виде воображаемой огромной спирали и будто бы издалека. Затем она уже завивалась туже и туже, постепенно приближаясь и сужаясь, и дошла до единственного звука – пронзительного тремоло на ля первой октавы, будто давая точный звук для настройки невидимого оркестра. Четыреста сорок герц и семь ударов в секунду заполнили собой весь зал до отказа, в течение как бы затяжного вздоха, и – внезапно звук оборвался, медленно падая в абсолютную тишину подобно планирующему последнему листу с одинокого дерева поздней осенью. Публика начала было аплодировать отдельными хлопками в разных частях зала, но у всех на глазах опять зашевелились диковинные изваяния, и сызнова покатился свет. Автор поднялся и пальцами подёргал некоторые струны под крышкой рояля. Хлопки прекратились, а девушка продолжила представлять недоумённой публике тёмно-зелёные стихи.
«…И в звуковом Мальстреме
все пущенные стрелы
уносятся и попадают точно в цель…»
Профессору как-то не слушалось. Звуковой Мальстрем не затягивал внимание в точечную сердцевину. Похоже, и остальные слушатели цепко удерживались на креслах и диванах, соответствующих купленным билетам. Даже те из них, кто сидели в серёдке зала, тоже никуда не проваливались. Впрочем, нельзя ручаться за всех. Тем более что поимённо мы никого из публики не знаем, кроме нашего профессора. Кстати, а его-то у нас как зовут? А, ну да, Егорыч, так ведь, кажется, обращался к нему сосед по лестнице. Но, то отчество, к тому же явно искажённое. По-соседски: небрежно и ласково, почти по-родственному. Имея давнюю привычку к устному творчеству, обычно придумываются местные имена, для внутреннего пользования. И успешно применяются, не боясь обидеть. А те и не обижаются. Иногда, бывает, сделают кислое лицо, но не озлобляются. Терпят. Официально же профессору давным-давно установлены и зафиксированы (сначала в «метрике», а потом и в паспорте) фамилия, имя и отчество, которые он имеет по сию пору: Предтеченский Клод Георгиевич. Отец его, в общем, к французам не имеющий ни племенного, ни прочего генетического отношения, по-видимому, получил сильное впечатление от рождения сына. И то несравнимое впечатление сразу же, без промедления отпечаталось на новорожденном. Отец, очевидно, сразу разгадал в наследнике что-то импрессионистское: быть ему или художником, или композитором. (Подобно Мане или Дебюсси). Ну вот. А остальные люди, без выражения собственной личности сидящие в зале Капеллы, мы не знаем, кто они. Также не знаем, в какой мере энтузиазма и терпения принимается их нутром диковинный концерт сердцевинной музыки.
А что же автор и его сотрудники? Не случилось ли на плоскости эстрады новое, никем не предвиденное событие, пока мы отвлеклись на мысль о происхождении имени нашего героя? Оказывается, автор терзает под крышкой рояля неведому зверушку, в ответ издающую хриплые звуки, девушка укутывается в тёмно-зелёное, статуи колеблются различным манером. И продолжилось чтение художественного слова.
«…Густой фальцет,
далёкий гром,
набат колоколов и блеянье овечье…
…Кольцо в кольце,
одно в другом.
Число их зримое велико, но конечно…»
Возникло подозрение на непредусмотренное затягивание концерта, отнимающее от аудитории необходимую автору внимательность. Автор, поняв такую неприятность, негромко совещается с девушкой. Та быстро перекладывает бумаги на коленях, пропуская лишние. Вновь звучит рояль. Идёт очередная попытка создать и, то ли объединить, то ли противопоставить, – не стыкующиеся музыкальные образы: и родника рядом с воронкой, и сердцевины-полноты вокруг сердцевины-пустоты, и трепета созидания внутри восторга засасывания. Одновременно многозначительное движение скульптур и затейливое порхание света, – посильно помогают звукам преломить вселенский опыт видимого и невидимого мира, чтобы вырастить необычайное художественное полотно.
«…Тот беззащитный трепетный родник —
разве он – не наше сердце?
А та воронка, где всё тонет вмиг —
разве не наше это сердце?..»
Пошли многоэтажные аккорды на клавиатуре и пассажи руками по голым рояльным струнам. Затем – пауза. И в конце (профессор понял, что пошли на коду) – протяжённое тремоло на ля четвёртой октавы в сопровождении щипков ля субконтроктавы. С началом тишины в зале вспыхнули все огни: от временных светильников и постоянных люстр. На две-три секунды. Потом неожиданно то плотное зарево исчезло. Публика не успевала речами реагировать на контрастность концовки сердцевинной музыки, поэтому свет и тьма пребыли в невозмутимой тишине. И когда зал вновь осветился, но уже обычным, всем привычным манером, аудитория уверенно зааплодировала. Отдельная часть слушателей в рассеянных местах зала создавала хлопки отчаянно активно, другая более скученная, – холодно и сдержано. Профессор же просто улыбался и просто хлопал в ладоши, пробираясь к выходу.
ГЛАВА 5
А тем временем наш пожизненный пешеход, нарочно оставленный на Адмиралтейской набережной, давно перестал поводить плечами и делать вид, будто поднимает никому не видимые крылья. Руки его оказались занятыми парой досок, которые он подобрал по пути, следуя вдоль межмостового пространства Невы. Проехал грузовик, и эти доски выпали из него. Пройдя с ними Благовещенским мостом к Васильевскому острову и далее вниз по течению, Босикомшин уже перепрыгивал с палубы на палубу разнотипных останков кораблей, образовавших неожиданно для василеостровцев кладбище железа напротив подворья Оптиной Пустыни. Наш герой любил здесь иногда пожить. Им придерживалась на этом кладбище собственная каюта с замком и печкой. Доски как раз и предназначались для последней. И от замка у него хранился особый ключ отдельно от иных, в том числе и от вновь найденного. Тот лежал в другом кармане другой одежды, оттого никакой путаницы с ключами не произошло, когда хозяин, допрыгнув до временно полюбившегося ему жилища и, обхватив доски, вроде ходулей, стоял у ржавой двери каюты и открывал навесной замок в виде гирьки. Ключ точно совпал со скважиной и со всеми внутренними собачками. Но что это? Босикомшин застыл. Будто кто послал ему тайный сигнал из-за спины. Прислонив аккуратно доски к ржавой обшивке судна, Босикомшин обернулся и, отступив на шаг от двери, перегнулся через фальшборт, оглядывая поверхность воды. Там, прямо по отвесу, тыкался о наклонённую трубу лежащего бочком корабля-соседа – всем нам знакомый чемодан с двумя куклами. Тот, что часами двумя раньше отчалил от спуска со львами у Адмиралтейства и пустился в свободное плаванье. Сейчас, вблизи, чемодан оказался не совсем будто чемоданом, а просто чем-то, похожим на чемодан. Но, кроме явного с ним сходства, имел вполне самостоятельный облик, для которого нет слова ни в каком словаре: ни в энциклопедическом, ни в орфографическом, ни ещё в каком другом, а тем более, в словаре нашего первого героя. А, впрочем, почему бы ни быть ему чемоданом? Пусть будет. Его внутренние полости по периметру засажены пучками ровненьких трубочек, плотно и слегка веерообразно составленных между собой. Поточнее заметить, каждый из пучков представлял выровненную сферическую направленность, наподобие художественно обработанного ежа, принявшего оборонительную позицию. Трубочки имели разный диаметр и немного разную высоту, а сделаны были из чего-то вроде металлического. В средоточиях обеих створок «чемодана» сидели небольшие старинные куклы. Отдалённо всё сооруженьеце могло бы напоминать какой-нибудь сдвоенный игрушечный органчик с игрушечными органистками в нём.
«Эта штука, должно быть, волшебная, коли создана магом», – подумал Босикомшин, параллельно с возникшей задней мыслью завладеть чемоданом. Но мысли конструктивной, то есть догадки о том, как вытащить чемодан, у него в мозгу не прорисовывалось. Поэтому именно мысль задняя зависала и становилась вроде бы мечтой, могущей перерасти единственно лишь в воображаемое овладение таинственным предметом. Мнимое обладание желаемой вещью накладывалось на её действенную недосягаемость. Образ чемодана двоился в сознании, и Босикомшин чуточку вспотел. Повлажнело в области подмышек. Он чувствовал, как что-то слипается. Прижмёшь руки к туловищу, отожмёшь, а там что-то слипнется и отлипнет. Не зная, чего бы такого предпринять, он подёргал фалдами пальтишка, да, возможно, слишком резковато, что произошло из-за волнения или даже от нервности. Ключ выпал. Тот, заветный, и не зря что чужой. Должно быть, не очень уютно лежалось ему в постороннем кармане. Он легко так вытряхнулся и, задев борт босикомшего судна, отскочил рикошетом прямёхонько в чемодан. После того образы в голове нашего героя ещё раздвоились, создав нечто, подобное цепной реакции. С одной стороны, что же здесь такого, если одна чужая и ненужная вещь свалилась на другую, тоже чужую, но не понять, нужную или ненужную, а если не понять, то и думать о них особо ни к чему; ладно, упала, пропала, пусть её, не жалко. С другой стороны, им постоянно владело чувство привязанности к вещам разного рода. (А людям очень даже идёт крепкая и даже ревностная привязанность к вещам всякого рода, независимо от того, свои они или чужие). Именно эта неотвратимая привязанность не отпускала изумлённого взгляда Босикомшина от чемодана с трубочками, отдалённо напоминающего миниатюрный орган, и от ключа, застрявшего в волосах одной из кукол-органисток. Раздвоение образов продолжалось дальше, сопровождаясь разделением любопытства от жадности, страсти от логики, великодушия от долга и много чего ещё одного от другого, заполняющего чудное устройство человека. Продолжалось оно, в общем-то, будто бы, не выказывая особого истощения, и выкатывалось наружу, причём одновременно, эдак одно подле другого, но, соблюдая дистанцию. Сложная ситуация.
«Досками не поднять», – подвинулось у Босикомшина в голове. Оглядев вокруг себя, он не увидел ничего такого, что могло бы составить орудие или просто удобство для вылавливания чемодана и поднятия на борт. Лишь образы, вышедшие из него, оседали вниз и растворялись по сторонам. Наш герой, ощущая тяжесть досады, но и осознавая освобождение от цепной реакции противопоставленных образов и ассоциаций, подошёл обратно к облюбованной каюте, до конца открыл замок, распахнул дверь, втиснулся внутрь вместе с досками и заперся изнутри.
А внутри было уютно, хотя и зябко. «Ух, а дровишек-то у меня – ещё с давешнего раза вон сколько», – Босикомшин попутно с новой радостной мыслью, поставил новые дрова к печной трубе, любовно оглядывая охапку сухих дощечек, заготовленных ещё на прошлой неделе. Мешкать не стал. Поскольку с него бесследно спал почти никчёмный каскад недавних переживаний, он деловито отщипнул несколько лучинок и сунул их вместе с бесплатной газетёнкой в печку. Затем доложил туда пять штук дощечек. Почему именно пять, а не больше и не меньше? Наш герой объясняет принятое решение особой гармоничностью данного числа применительно к огню. Он считает, будто пламя в них завязывается наиболее правильно.
Теперь обитатель собственной каюты всё тщательно уложенное поджёг. Любовно поджёг. Его влюблённый взгляд, до того падающий на стопку сухих дощечек, перешёл на пламя, окутывающее те дощечки в печи. Так, сидя на корточках возле огня, человек, не задумываясь о предмете безразборчивой любви, брал из стопки всё новую и новую любимую дощечку да совал друг за дружкой на пламя, где они, сгорая, создавали новое и более горячее пламя, столь же любимое этим человеком. «А что такого? – вопросом на никем вслух не заданный вопрос ответил он, – люблю дровишки, поскольку они сухонькие, миленькие, аккуратненкие; а ещё люблю я, когда дровишки трещат в пламени; они сгорают, а мне тепло; я люблю дровишки и я люблю их жечь – нормальная любовь».