Читать книгу Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа - Глеб Андреевич Васильев - Страница 1

Оглавление

Предупреждение!

Все события, описанные в этой книге, произошли в реальности, после чего были выдуманы заново. Персонажи также абсолютно реальны, выдуманы и частично переименованы.


1


«Он будет такой же, как ты. Только, пожалуйста, давай назовем его как-нибудь по-другому» – сказала моя мама моему папе, узнав, что беременна, и ожидается появление мальчика. Не то чтобы у папы было экзотическое имя – как раз наоборот. Просто мама боялась, что с таким же именем я могу получить судьбу, похожую на отцовскую, а именно – стать творческим человеком.

В понимании мамы, более ранимого и безответного существа, чем творческий человек, не существовало. Она была уверена, что повода для страданий художнику не требуется – и так вся жизнь один оголенный нерв, да на фоне нищеты. Потому как продаться истинный талант если и может в принципе, то только сильно после собственной смерти. Истории прижизненного успеха множества творцов никак не влияли на ее мнение, по той причине, что каждый день перед глазами у нее был свой собственный художник – мой отец. Тот действительно страдал. Он считал свой талант и мастерство достаточно значимыми, чтобы быть жемчужиной, ради которой ценители должны сами нырять на какую угодно глубину не снимая ни сапог, ни ватников. Ценители же такие не отыскивались, а выставлять свой жемчуг на продажу самостоятельно отец считал если и не преступлением против искусства, то чем-то пошлым и недостойным художника.

Тем не менее, мама была не чужда любимой игрушки человечества – противоречий. Когда я стряпал какие-то мелкие поделки из дерева, глины или рисовал каляки-маляки, частенько получал от нее нагоняй. Дескать, нормальным детям полагается мяч по двору гонять, а не глаза ломать, сидя дома. В то же время, когда я записался в музыкальную школу, она не возражала, живо представив мою музыкальную карьеру. В ее мечтах я непременно становился дирижером военного оркестра. Военного – потому что как отмазать меня от службы в армии она не знала, а военный музыкант – это вроде бы и не совсем военный. В том смысле, что не бушевавший в ту пору кровавый Афганистан и не вечный гибельный стройбат музыкантам в погонах, по ее мнению, не грозил. На тот случай, если дирижером мне все же стать не удастся, мама предусмотрела запасной вариант – отправила меня на курсы английского языка. Чтобы у меня появилась возможность стать военным переводчиком, разумеется.

Занятия музыкой, как и уроки английского, давались мне с одинаковым успехом, впрочем, довольно посредственным. В детстве меня совершенно не волновало, какую профессию выбрать. Словно была у меня какая-то неосознанная уверенность, что все сложится само собой. Как говорила моя учительница по классу фортепьяно, не человек выбирает инструмент, а инструмент человека. Нельзя от простого блямканья по клавишам рояля дойти хоть до какого-то приличного уровня исполнительства, если рояль не хочет брать на себя заботу управлять тобой. И я представлял себе такую картину: человек стоит на голове, выставив вперед руки с растопыренными пальцами, а над ним нависает перевернутый рояль, шустро скользя по пальцам частоколом своих черных и белых клавиш, заставляя человека напевать мрачный мотив. Не знаю, почему мотив представлялся мне исключительно мрачным. То ли от того, что человеку, поставленному в такую позу роялем, радоваться не полагалось, то ли потому что детство мое пришлось на последние декады темного века, малорадостного по своей природе.

Можно было бы считать, что единственным результатом десяти лет обучения в музыкальной школе стало стойкое отвращение к классической музыке, если бы не один случай, сильно повлиявший на мою дальнейшую жизнь.


2


На хоровые занятия в одну со мной группу ходила девочка Вика. Внешность она имела довольно странную. Тело Вики было как будто обожжено. Вся кожа, которую позволяла увидеть одежда и жидкие пегие волосы, была воспаленного розового цвета, покрытая трещинками и редкими чешуйками. Под кожей отчетливо просвечивали сине-зеленые ниточки вен, а прозрачные пальцы были лишены ногтей. Поведением Вика не отличалась от других девчонок – такая же болтушка и хохотушка, как и они. Часто приходится слышать о детской жестокости. Не знаю, исключение это или само правило, но никто из девятилетних охламонов группы никаким образом не показывал, что замечает в Викином виде что-то отталкивающее. Никто и никогда не спрашивал, из-за чего она так выглядит, не издевался и не игнорировал.

Одним зимним вечером я пришел в музыкальную школу на собрание хора. В зале, где мы обычно пели, меня и других учеников встретила заплаканная учительница пения. Хлюпая носом, она сказала, что сегодня занятия не будет, потому что Вика умерла.

Возвращаясь домой по темной заснеженной улице, я озирался по сторонам. Мне казалось, что вот-вот я увижу Вику, примостившуюся на крыше табачного киоска, в черной сетке проводов или сидящую верхом на изогнутой шее фонарного столба. Мне казалось, что если мертвые люди и являются живым, то должны при этом выбирать места повыше. Я вглядывался в улицу до тех пор, пока в вихре снежинок не увидел Вику, стоящую на крыше несущейся мимо фуры. Видение было мимолетным, но я успел заметить улыбку мертвой девочки, приветливо машущей мне рукой. Первая моя мысль была о том, что у мертвецов дела не так уж плохи, раз они улыбаются и машут. И сразу за ней пришла следующая – а что же, собственно, такое смерть?

В свои девять лет я прекрасно понимал, что умереть совсем не сложно. Достаточно выпрыгнуть из окна бабушкиной квартиры, находящейся на десятом этаже, броситься под колеса мчащейся машины или поезда, нырнуть в реку и долго-долго не выныривать. Но простое прекращение существования не казалось мне удовлетворительным объяснением смерти. Ведь если смерть – это несуществование, то и ее самой существовать не может. Но каждый знает, что смерть определенно существует. Эта загадка меня заинтриговала настолько, что я решил во что бы то ни стало найти ответ.

Разговор с мамой мало чем мне помог. Она сказала, что смерть это очень плохо, настолько плохо, что ничего хуже и быть не может. Поэтому, пояснила мама, когда кто-то умирает, все его родные и близкие грустят и плачут целую неделю, а может даже и месяц. По ее словам, смерть выходила чем-то вроде болезни, вылечиться от которой было невозможно. Я представил себе человека, который кашлял, кашлял и кашлял, и с каждым кашлем из него выходили частички здоровья, которые в моем воображении больше всего походили на радужные мыльные пузыри. В какой-то момент пузыри, то есть здоровье в теле человека закончилось, и он из живого существа превратился в труп. Получалось, что смерть – это кашель. Или асфальт под окном десятого этажа, о который расшибается выпрыгнувший. А может быть и само окно, в которое он шагает. Немного поразмышляв над этой версией, я пришел к выводу, что при таком подходе смертью может оказаться абсолютно что угодно – от сливы, таящей внутри косточку, способную встать поперек горла, до неведомого метеорита, коварно планирующего разнести Землю на кусочки. Стало быть, и разговаривать с окружающими можно было так: «Привет! Как твоя смерть? Спасибо, моя тоже ничего. Представляешь, вчера гулял со смертью во дворе и встретил Витьку с соседней смерти, он на новой смерти катался, ему на смерть смерти смерть подарила. Он мне показал, до какой смерти она разгоняется – это просто умереть можно!». Но как утверждение, что электроны, к примеру, добрые и находятся повсюду вокруг нас, не годится для объяснения того, что такое электрон, так не годились и слова о плохой вездесущей смерти для понимания ее сути.

Папа сразу сообщил мне, что вопрос о смерти, как и о жизни, – философский.

– Все попытки дать на него окончательный ответ с какой угодно точки зрения, включая научную, только запутывают все еще больше, – сказал он. – И происходит так, потому что окончательную точку смерть ставит сама. Она не спрашивает разрешения и не оправдывается. Вообще ни в какие переговоры не вступает. Именно эта немота неизъяснимости оставляет желающему понять природу смерти единственную лазейку – искусство. Вот, – подытожил папа, – посмотри на картину Босха «Смерть скупца». Может быть, поймешь, что я имею в виду.

Найдя в книге репродукцию картины Босха, я долго вглядывался в нее. Сухонький миниатюрный скупец в забавном гномьем колпачке, восседающий на кровати, выглядел вполне спокойным, несмотря на то, что его спальня кишела чертями и крысообразными монстрами, а в дверь, с порога целясь в него длинной спицей, протискивался скелет внушительных размеров. Возможно, сохранять хладнокровие умирающему помогал миловидный ангел, одной рукой по-дружески обнимающий его за плечо, а второй указывающий на прибитое под потолком распятие. Из центра распятия, как из карманного фонарика, исходил тоненький лучик света.

– Я правильно понял, что смысл смерти в том, чтобы ее не бояться, плевать на чертей и идти на свет? – спросил я у папы.

– Смысл, – ответил папа, – в том, что Босх гениальный художник. Рисовал всякую чертовщину, а в результате стал бессмертным.

Лаконичнее всех свое видение смерти сформулировал мой дед: «Умереть – значит примкнуть к абсолютному большинству». Стоило деду сказать эту фразу, как на него тут же зашипела бабушка: «Что за ужасы ты ребенку рассказываешь!».


3


Мне было пятнадцать лет, когда умерла моя бабушка, а через пару месяцев к ней и абсолютному большинству примкнул и дедушка. Может быть по тому, с каким основательным и окончательным видом они лежали в гробах, мне и в голову не пришло взглядом выискивать их, улыбающихся и машущих с какой-нибудь возвышенности.

К тому моменту я успел ознакомиться с трактовками смерти и посмертного существования, которые предлагали христианство, буддизм, мусульманство и другие религиозные культы. Мне описанные варианты решительно не понравились. Слишком уж они были похожи на сказки, которые рассказывают детям, чтобы те скорее засыпали. Сюжеты оказывались кривоватыми, и логики в них было не больше чем в истории о курочке Рябе, с какого-то рожна взявшей да снесшей золотое яйцо. Единственное отличие, которое мне удалось заметить, заключалось в том, что в сказке о Рябе гибелью яйца все кончалось, а писания сообщали, будто бы все самое интересное после гибели только начинается.

Я уже был готов свыкнуться с самым очевидным и малодушным выводом, что смысла в смерти попросту нет.

– Пора повзрослеть, – говорил я себе. – Ты же не веришь в существование Деда Мороза? Так и про смерть забудь, пока живой.

– Но-но, погоди, – тут же возражал я самому себе. – Если смысла нет у смерти, то не может его быть и у жизни. Разве не так?

– И вот тебе еще одно подтверждение справедливости вывода. Подумай, много ли смысла ты видишь в своей или еще чьей-то жизни? То-то же.

– Мало ли, кто чего не видит. Я вот электромагнитные волны не вижу. Так мне что, утверждать на этом основании, что их не существует? – не сдавался я.

– А тебе очень важно, существуют эти волны или нет? Может, тебя также волнует, живет ли на дне Марианской впадины трехсотметровый кальмар и был ли Пушкин в Голутвине? Наплюй – вот и вся логика. Вместо того чтобы думать о смерти, придумай занятие поприятнее.

– Например, какое?

– Просто удивительно, как ты умудряешься меня огорчать. Тебе пятнадцать лет, парень, а с девчонками ни разу не целовался – расскажешь кому, так засмеют. А там, глядишь, и в жизни смысл какой-нибудь отыщется.

– Девчонки, говоришь? Вот идет мимо симпатичная девчонка, которую и поцеловать не противно. А куда она идет? На верную смерть идет, потому что, куда бы и как бы далеко она ни ушла, к ней и придет. И вот ты предлагаешь мне наплевать на это, признать ее поход за бессмыслицу и развлекаться целованием тела, бредущего к трупному состоянию?

– О, друг, дело дрянь. Ты мало того, что сам с собой разговариваешь, так еще и шизофренический бред несешь. Чтобы не усугублять ситуацию, спорить с тобой больше не буду, только один совет дам. Если уперлась тебе эта смерть, возьми да придумай объяснение сам. Не важно, в яблочко попадешь, или в молоко, главное – успокоишься.

Я снова хотел возразить, но оказалось, что возражать некому. Спорщик исчез так же мгновенно, как и появился. Подумав над его советом, я решил, что стоит к нему прислушаться. Считали же люди в течение множества поколений, что земля плоская, и на качестве их жизни это заблуждение не слишком-то сказывалось. Главное, что понимание было четким и не возникало у людей поводов для метаний и сомнений. Это только в историях о Шерлоке Холмсе любые догадки великого детектива всякий раз оказывались верными, и брюки на коленях у подозреваемого были грязными именно потому, что он рыл в подвале подземный ход, а не из-за неряшливости.

Стало быть, и мне следует сыграть в выдуманного детектива и придумать удовлетворительную развязку сюжета. Но чем старательнее я напрягал фантазию, тем более блеклые и неубедительные варианты она мне подсовывала. Человеческие жертвоприношения древних племен и самоубийственные традиции феодальной Японии казались лишь украшением учебника истории. Рассматривать смерть как высшую меру наказания было противно, да и противоречило логике. Ведь для кого-то уход из жизни долгожданная награда, избавление от мук и страданий. Спартанцы, помнится, были очень недовольны тем, что смерть, этот вечный покой и лучшее обезболивающее, легкодоступна для всех, включая слабаков и трусов. Действительно, если бы заслужить смерть можно было только геройскими подвигами и великими достижениями, было бы не так уж плохо.

Лучшее, до чего я дошел, – это мысль, что смерть нужна человеку, чтобы хоть чем-то отличаться от животных. Ведь какой инстинкт ни возьми, человек недалеко ушел от мыши. Питаться, размножаться и избегать опасности – вот и весь нехитрый набор. Только человек на все сто процентов знает, что хоть и через несколько десятилетий, да умрет, а мышь может об этом не догадываться, даже находясь в лисьей пасти. Для мыши в таком знании прока нет никакого, а человек, помня о своей бренности, будет стараться действовать по олимпийской методике «быстрее, выше, сильнее», чтобы на закате жизни не слишком горько пенять на себя. То есть, смысл смерти в оплате кредита, взятого у жизни и обеспечивающего большие возможности интеллекта.

В эту свою теорию поверить мне никак не удавалось. С одной стороны, слишком уж много людей, несмотря на большие потенциальные возможности, весь свой век проживали по-мышиному. С другой стороны, было совершенно не ясно, в чем смысл мышиной смерти, и зачем человек вообще о ней знает. Раздумья мои были не из приятных, но еще гаже на душе становилось от того, что выделить какие-то явные различия между человеческой смертью и мышиной мне не удавалось. Кощунственную мысль о том, что умершие мыши могу являться своим живым знакомым и махать им лапкой, я старательно гнал из своей головы. Само предположение было предательским по отношению к мертвой девочке Вике.


4


Есть теория, что ум не порождает идеи, а всего лишь служит дверцей для их выхода на свет. В ответ на вопрос, откуда идеи появляются, теория рассказывает что-то на счет информационного поля и работы мозга как приемопередаточного устройства, вылавливающего идейные составляющие из этого поля. C полем и устройством ясности нет, но очевидно, что глупо утверждать, будто бы гараж родил машину, основываясь на том факте, что машина из этого гаража выехала прямо у тебя на глазах. Именно поэтому я не стану говорить, что сам придумал объяснение смысла смерти. Скажу лишь, что это объяснение у меня появилось тогда, когда я ждал этого меньше всего. Хотя, разве не так всегда и случается?

Сумрачным осенним днем я шел по улице, пиная жухлую листву, густо засыпавшую тротуар. Под листьями мелькнуло черно-красное пятно – круглый брелок для ключей, который я тут же подобрал. На одной стороне пластикового кругляша был логотип вокально-инструментального ансамбля Motorhead, а на другой – изображение человеческого черепа анфас. Череп выглядел впечатляюще – он как будто выплывал из черной нефтяной тьмы, а на его скулах играли желто-оранжевые с красным блики невидимого пожара. Было ясно, что этот череп олицетворяет саму смерть.

Понимание обрушилось на меня с такой мощью и скоростью, что я едва устоял на ногах. Череп и был тем ответом, который я искал столько лет. Не конкретно этот череп, а любой человеческий. Лишенная плоти мертвая голова, которая уже столько раз попадалась мне на глаза. Вот он, смысл смерти – выпустить наружу череп, эту сокровенную жемчужину, совершенное произведение человечества.

Хорошо смеется тот, кто смеется последним. А последним всегда смеется череп. И улыбки шире, чем у черепа, не бывает.

Удивительно, что раньше я этого не замечал – лицо какой угодно красоты проигрывает черепу в изящности и выразительности. У черепа не может быть надменного, печального, заискивающего, презрительного, глупого или мудрствующего вида. Его не может испортить некрасивый нос, заячья губа, косоглазие, прыщавая кожа или безвкусная прическа. Череп не нуждается в украшениях и макияже, потому что и так прекрасен. И только смерть способна явить эту красоту миру.

Здесь же открывается разница между смертью человека и любого другого живого существа. Мышиная смерть открывает взору невзрачную мелкую косточку, больше похожую на дырявую яичную скорлупку. Череп собаки или лошади не лучше высушенного кабачка, череп тигра или льва не несет и малой доли величия этих животных, а слоновий напоминает треснувшую вазу далеко не самой изысканной формы. Обезьяньи черепа, взять хоть шимпанзе, хоть гориллу, вульгарны, как неумелый юмористический шарж.

Недаром смерть изображается с человеческим черепом на плечах, а не с головой какого-нибудь хищного зверя, рогатого черта или клыкастого монстра. Название картина Василия Верещагина «Апофеоз войны» с горой человеческих черепов выбрано очень верно, потому как любая война это крестовый поход за новыми черепами.


5


Охваченный эйфорией прозрения, я сам не заметил, как дошел до своего дома. Точнее, до того места где ему полагалось находиться. Вместо облезлой пятиэтажки я обнаружил огромный котлован, на дне которого вокруг бульдозеров и экскаваторов копошились люди в желтых строительных касках. Подумав, что забрел не туда, я огляделся. Детская площадка со скрипучими качелями и покосившимся грибком песочницы была на месте. Соседние дома и зеленый забор поликлиники тоже оказались там, где им и полагалось. Никуда не делась и ржавая «Волга» со спущенными колесами, стоявшая во дворе, сколько я себя помню. Ошибки быть не могло, если, конечно, я каким-то образом не очутился в параллельной вселенной, отличающейся отсутствием в ней одной хрущевки.

«Спокойно, без паники» – сказал я себе.

Где-то совсем рядом заиграла бодрая электронная мелодия. После непродолжительных поисков ее источник я обнаружил в своем кармане. Им оказался мобильный телефон – похожие аппараты, только намного крупнее, я видел в иностранных фильмах. На мерцающем зеленом экранчике высвечивалось «Мама_моб». Я нажал на кнопку с изображением зеленой телефонной трубки и поднес аппарат к уху.

– Степа, я после работы на рынок заеду, домой вернусь к ужину. Купи себе что-нибудь на обед, не сиди голодным. Хорошо? – маминым голосом сказал телефон.

– Мама, нашего дома нет, – ответил я.

– Что? Как нет? Где нет? Что случилось? Степа, ты где?

– Я возле дома… то есть, возле стройки.

– Какая стройка? Ничего не понимаю. Степа, с тобой все в порядке?

– Не знаю, мама, – признался я. – Все остальное на месте, даже соседская «Волга», а дома нет.

– Какая Волга?

– Машина соседская, напротив нашего подъезда стоит. В смысле, стояла. Подъезда-то больше нет…

– А, эта «Волга»… – мама секунду молчала. – Так ты что, на Народного Ополчения что ли?

– Да.

– Так тот наш дом уже полгода как снесли. Степа, ты что, пьяный?

– Не пьяный я, мам. Что значит «тот наш дом»? У нас что, какой-то другой есть?

– Мы же в двухтысячном на проспект Мира переехали. Ты что, не помнишь? Степа, ты себя хорошо чувствуешь?

– Не помню. Нормально, – первый мой ответ был чистой правдой, но на счет нормальности я соврал. Если под «двухтысячным» мама имела в виду год, то по моим подсчетам до него оставалось еще два года с хвостиком. И ни о каких квартирах на проспекте Мира, как и о том, откуда у меня в кармане мобильный телефон, я понятия не имел.


6


Узнав у мамы адрес нашего текущего проживания, через час я оказался перед черной железной дверью, решительно мне незнакомой. Тем не менее, один из ключей со связки, обнаружившейся в моем кармане, подошел, и дверь открылась. Попав внутрь квартиры, я немного успокоился. В незнакомой прихожей висело знакомое зеркало, стояла знакомая галошница и гардероб. Лицо в зеркале тоже было знакомым и определенно принадлежало мне.

Обследование квартиры не заняло много времени. Вся мебель, картины и другой бытовой хлам, который я помнил, – все переехало сюда. Комната с письменным столом, заваленным учебниками и рулонами ватмана, очевидно, принадлежала мне. Порывшись в ящиках стола, я обнаружил брошюру с надписью «зачетная книжка» на обложке. Из книжки я узнал, что меня по-прежнему зовут Степан Черепанов, и что в 1999 году я был зачислен на первый курс Московского Авиационного института, а в настоящий момент, успешно сдав шесть сессий, являюсь студентом четвертого курса.

Идея перемещений во времени никогда не казалась мне привлекательной. Меня одинаково мало интересовало и прошлое, и будущее. Но выходило так, будто бы я помимо своей воли попал во временную дыру и из 1997 года перенесся в 2003. Что полагается делать путешественникам во времени, я не представлял. Стоит ли пытаться вернуться обратно и возможно ли это в принципе? Встречу ли я здесь самого себя, живущего в этом времени, и не приведет ли это к какому-нибудь разрушительному парадоксу? Никакой ясности.

Убрав зачетную книжку обратно в ящик, я перешел в следующую комнату. Там на диване лежал мой папа.

– Привет, – сказала я. Папа бросил на меня мутный взгляд и фыркнул.

– Ты чего не на работе? – спросил я.

– А ты чего не в открытом космосе под куполом цирка без страховки? – папа скрипнул зубами. До меня донесся запах алкогольного перегара.

Я вернулся в «свою» комнату и, не раздеваясь, лег на кровать. Надо было хорошенько обдумать мое положение, но вместо этого мысли постоянно убегали в далекий зимний вечер. Я, шмыгая носом, плетусь из музыкальной школы. С трудом переставляю ноги из-за снега, занесшего тротуар выше щиколоток. Щеки пощипывает мороз, но внутри, под пуховой курткой, двумя свитерами, рубашкой и майкой адское пекло, влажные тропические джунгли и душное малярийное болото. Шею безжалостно грызет шерстяной шарф, а лоб кусает связанная бабушкой шапка. Эта шапка как будто знает, как сильно я ее ненавижу, и всячески демонстрирует взаимность. В руке болтается пакет с нотной тетрадью, которой на хоровых занятиях я никогда не пользуюсь, однако почему-то всякий раз таскаю с собой. Но сегодня я не обращаю внимания ни на пропитавшуюся потом майку, ни на шапку с шарфом, ни на бестолковый пакет. Я смотрю на дорогу. Вот-вот из-за поворота появится огромная фура. Когда она будет проезжать под фонарем, в медовом конусе света, заполненном вьющейся снежной трухой, на ее крыше я увижу…

Бодрая электронная мелодия, вспоровшая тишину, заставила меня вздрогнуть. Я достал из кармана мобильник и снова вздрогнул, увидев высветившееся на дисплее имя звонившего – «Вика». Поколебавшись несколько секунд, я принял вызов.

– Привееет! Ты сейчас где? Не очень занят? – спросил звонкий девичий голос.

– Э… дома. Нет, не очень.

– Может, прогуляемся? Соскучилась по тебе.

– Давай прогуляемся, – согласился я. Голос Вики был совершенно нестрашным и очень даже живым.

– Тогда через полчаса на Новокузнецкой в центре зала?

– Ага.


7


До нужной станции метро я доехал ровно за полчаса. Похоже, мы с Викой встречались там уже не впервые, раз ей было известно точное время в пути. Встав посреди зала, я огляделся – людей, как и я ожидающих здесь свидания, было множество. С мраморной скамейки вспорхнула девушка с вьющимися каштановыми волосами, подбежала ко мне и, подпрыгнув, по-детски повисла на моей шее.

– Ура! Люблю тебя! – девушка чмокнула меня в губы. Не припомню, чтобы в чьих-то глазах я видел больше счастья.

– Ура, Вика, – согласился я и бережно опустил девушку на пол. Вика оказалась трогательно маленькой, головы на полторы ниже меня.

– Пошли гулять! – Вика схватила меня за руку и потащила к эскалатору.

На эскалаторе, встав на ступеньку выше, Вика положила руки на мои плечи и поцеловала. Не просто поцеловала, а сделал это по-настоящему. Поцелуй длился и длился, у меня закружилась голова.

– Ух! – выдохнул я, когда закончился подъем, а вместе с ним и поцелуй.

– Обожаю целоваться, – Вика подмигнула мне. – С тобой.

– Я тоже, – внезапно я сделался совершенно счастливым.

– Может, в кино сходим?

– Давай. А что сейчас идет?

– Да какая разница? – Вика засмеялась. Я тоже засмеялся. Действительно, разницы для меня не было никакой. Когда я думал о том, что когда-нибудь у меня будет девушка, то много раз представлял себе посещение кинотеатра как часть обязательной программы, и ни разу при этом не задумывался, на какой фильм стоит пойти.


8


Пока смуглая девчушка на экране зачем-то пыталась стать крутой футболисткой, Викины поцелуи кружили мне голову. Когда же рука Вики, соскользнув с моего колена, расстегнула молнию и проникла под джинсовую ткань, я чуть не лопнул от счастья.

Мне подумалось, что у большинства людей самые счастливые воспоминания связаны с детством. Но в моем мозгу при слове «детство» включалась кинолента, больше всего похожая на хроники блокадного Ленинграда. Отсутствие неизбывного голода, лютого холода и вездесущей смерти с лихвой компенсировалось тем, что мне довелось отмотать срок в заведении с обманчиво-цветущим названием «детский сад». Тот конкретный загон для человеческого молодняка, с которым я столкнулся, вероятнее всего, звался садом во славу французского дворянина со звучной фамилией де Сад. Молоденькая воспитательница с не менее обманчивым именем Любовь и не предвещавшей беды фамилией Кукушкина демонстрировала садизм искренне и с удовольствием. Остаться дома и избежать издевательств, унижений, а порой и болезненных наказаний, удавалось только заболев…

Не много счастья в таких детских воспоминаниях. Точнее, чуть меньше чем нисколько. Поэтому ну их к черту, такие хроники. Я же ради порции счастья буду воскрешать в памяти этот поход в кино, маленький темный зал, Вику, головокружение и девочку, усердно лупящую по мячу.

– Что будем делать дальше? – спросил я, когда мы вышли из кинотеатра.

– Давай курить и пить водку, как тогда, – предложила Вика. Я согласился, хоть и не знал, что было «тогда», не курил, да и крепче пива ничего не пробовал.

Купив пачку сигарет, бутылку водки, банку маринованных огурцов и пластиковые стаканчики, мы вышли к набережной Яузы и устроились на каменном парапете. Выпили. Закурили. Водка показалась мне на удивление вкусной, а сигаретный дым – приятным. В теле появились тепло и расслабленность. Воздух приобрел такой аромат, как будто в нем растворились крохотные частички волшебства. Я сощурил глаза, и мне показалось, что я вижу их – радужные снежинки, танцующие на ветру. Вот он, воздух свободы. А свобода – это быть взрослым. Целовать девушек, пить, курить и вдыхать волшебство. Вот оно, счастье.

– Ты счастлива? – спросил я Вику.

– Сейчас – да.

– А вообще?

– Вообще, никакого другого времени, кроме сейчас, не существует, – Вика пожала плечами.

– Но ведь «сейчас» бывают разные, – я вспомнил, что совсем недавно мое «сейчас» ускакало сразу на шесть лет вперед.

– Да, разные. Некоторые «сейчас» несчастны и даже очень. Но я не хочу подсчитывать, каких «сейчас» больше – счастливых или нет. Если окажется, что в большинстве несчастливые, то «сейчас», в котором я об этом узнаю, тоже омрачится, – сказала Вика.

– Тогда давай выпьем за счастливое настоящее каждого нашего «сейчас», – предложил я, и мы выпили.

– Моя бабушка говорила, что для счастья женщине нужен мужчина, который бы любил ее больше, чем она его, – сказала Вика и снова закурила.

– А моя бабушка говорила мне «мой руки», «скушай пирожок» и «не забудь пописать на дорожку».

– Бабушки умные. Только я непутевая, – Вика вздохнула. – Всегда не в тех влюбляюсь.

– А я почему «не тот»?

– Сам знаешь, – нахмурилась Вика. – Налей лучше еще водки.

Я налил и мы выпили. Вика молча смотрела на стремительно темнеющую в спускающихся сумерках воду Яузы, а я смотрел на Вику. Красивая она или нет? Люблю ли я ее, и если да, то сильнее ли, чем она любит меня?

– Знаешь, у тебя очень красивый череп, – неожиданно для самого себя сказал я.

– Ого! Вот так комплимент. Спасибо, Степа, ты знаешь, как сделать девушке приятно, – Вика рассмеялась.

– Просто я нашел ответ, в чем смысл… в чем смысл смерти, – мой язык начал заплетаться. Я нащупал в кармане найденный сегодня или шесть лет назад брелок.

– Это очень хорошо, Степа, – Вика притянула меня к себе и поцеловала.

– Хочешь, расскажу? – спросил я.

– Не надо. Хорошо, что ты нашел ответ для самого себя. Но что хорошо для Степы, то для Вики смерть. Тебе еще не пора домой возвращаться?

– Гонишь меня?

– Нет, конечно. Моя мечта, чтобы ты всегда был рядом. Но почему-то сбываются только желания, а мечты – никогда.

– А в чем разница между мечтой и желанием?

– Я же сказала – мечты несбыточны, глупый, – Вика взъерошила волосы на моей голове. – Допиваем, что осталось, и по домам.


9


Едва я переступил порог квартиры, на меня набросилась мама.

– Степа, где тебя носит! Я тебе обзвонилась, а абонент все недоступен и недоступен.

Я достал телефон. Дисплей был мертвенно-серым.

– С девушкой гулял, а телефон я не знаю, что…

– Ну-ка, дыхни. Понятно, опять напился. Хорошо хоть адрес снова не забыл. Ира тебе пять раз звонила.

– Какая Ира? – спросил я.

– Одна из твоих девушек, – мама презрительно поджала губы.

– У меня их много? – удивился я.

– Не знаю. Ты мне ничего не рассказываешь. Если собираешься ужинать, то поторопись, все уже почти остыло, – мама бросила на меня еще один взгляд, выражающий крайнее неодобрение, и ушла на кухню. Я проследовал за ней.

– Мам, а почему папа сегодня днем дома был?

– А где же, по-твоему, он должен был быть?

– На работе.

– Ты издеваешься? На какой еще работе? Четвертый год пошел, как нет у него никакой работы

– Я не издеваюсь. Просто… забыл.

– Конечно, тебе дела нет до того, как мы тут живем. Не сын родной, а квартирант какой-то – пришел, поел, поспал и ушел. Ни со мной не разговариваешь, ни с отцом. Все из тебя клещами вытягивать приходится. Ну да что уж теперь, что выросло – то выросло, – в маминых глазах блеснули слезы. – Сами виноваты, не воспитали тебя как следует. А ведь старались, все для тебя делали, так тебя любили, а ты как будто чужой человек. Мы с папой, когда ты маленький был, летом даже отпуска порознь брали, чтобы ты на каникулах меньше времени один был. А ты теперь про детство ничего хорошего даже вспомнить не можешь. Упустили мы тебя, потеряли. Думали, как повзрослеешь, сам поймешь все, что нужно. Думали, ценить будешь наши – нет, даже не наши, а общечеловеческие ценности. А ты не любишь нас и не уважаешь. Вот помрем мы, захочешь с нами поговорить, да поздно будет.

– Но, мама…

– Все, хватит. Ничего не хочу слышать, – мама поставила на кухонный стол тарелку с вареной картошкой и сарделькой. – Приятного аппетита. Чай сам себе нальешь.

Мама оставила меня наедине с ужином, но не успел я к нему притронуться, как зазвонил телефон.

– Степа, тебя где носит? – повторил мамин вопрос сердитый девичий голосок.

– Гулял я.

– А с мобильником что?

– Не знаю, не работает почему-то, – ответил я, хоть было и неясно, почему я должен отчитываться перед этим голоском.

– Сломался или батарейка села? – спросила девушка, и, не дождавшись ответа, продолжила: – У меня мама в гости к тете с ночевкой уехала. Через полчаса буду у тебя, жди. И купи халвы – я халвы хочу.

Голосок в телефонной трубке сменили короткие гудки.

– Опять целый час на телефоне висишь, – на кухню, глядя на меня исподлобья, вошел взъерошенный папа. – Я тебе говорил, по вечерам телефон не занимать. Я звонок важный жду. По поводу работы.

– Хорошо, но я…

– Ничего хорошего, – папа скрипнул зубами. – В доме пока что я хозяин, а не клопы.

Папа открыл шкаф, достал стеклянную бутыль с бурой жидкостью, сделал щедрый глоток и ушел с кухни. Когда за ним закрылась дверь, я тоже заглянул в шкаф и между пачкой овсяного печенья и бутылью нашел корытце халвы. Впрочем, если бы его там не было, в магазин я бы все равно едва ли пошел.


10


О девушке, которая, как и обещала, пришла через полчаса после звонка, мне было известно лишь то, что она хочет халвы, и зовут ее, вероятнее всего, Ирой. Зато она была неплохо осведомлена о моей жизни.

– Привет, Степа. Как дела? Мать опять бесится, а отец бухает и бесится? – стаскивая сапоги в прихожей, спросила Ира. – Халвы купил? Тахинной? А поесть у тебя есть чего? Ты, кстати, совсем расслабился – забыла уже, когда ты мне последний раз цветы дарил. Сегодня полдня угробила, чтобы записаться к гинекологу, да так и не дозвонилась. Представляешь?

Я не произнес ни слова, но Иру это, похоже, вполне устраивало.

На кухне Ира сама взяла из шкафа тарелку, положила на нее сардельку и картошку со сковородки, налила чай и принялась за ужин, не умолкая ни на секунду.

– Жду не дождусь, когда мы с тобой наконец будем жить вдвоем. Мать достала, бабка достала, твои достали – вечно у них вид такой, как будто от меня говном воняет. На хромой козе к ним не подъедешь, а сами от бомжей только наличием квартиры отличаются. В институте меня препод по экономике достал – две пары подряд мне глазки строил, козел старый. И Машка достала, дура. Представляешь? Она собралась замуж за этого урода Сашку. Ладно бы, если бы он просто уродом был, так он еще и тупой, как валенок. А Машка мне все уши прожужжала, какой он классный и как умопомрачительно трахается. Меня бы вырвало, если бы ко мне такой не то, что трахаться, – целоваться полез бы. И свадьбу они собрались играть на теплоходе. Ну не дебилы ли? Оба нищие, родители у них нищие, а туда же – теплоход им подавай. А деньги на свадьбу они знаешь, где раздобыть собрались? В кредит взять! Ну разве не придурки? Посмотрела я в интернете цены на свадебные платья – есть ооочень красивые. Но на них и цены кусаются. Танька с дачи рассказывала, что свое свадебное платье за сто тысяч брала. Видела я его на фотографиях – не платье, а торт со взбитыми сливками. Просто удивительно, насколько у некоторых может быть ущербное чувство вкуса.

– Халву будешь? – спросил я, когда Ира расправилась с сарделькой и картошкой.

– Халву? – Ира поморщилась и икнула. – Не, что-то не хочется. И вообще, пошли к тебе.

– Мы, вроде бы, и так у меня.

– В твою комнату, глупый.

Оказавшись в моей комнате, Ира закрыла дверь и повернула ключ, торчащий из замочной скважины.

– Мне на сапоги набойки какие-то дурацкие поставили, – снимая юбку, сказала она. – Раньше эти сапоги удобные были, а теперь натирать стали.

– Тьфу ты, забыла антистатиком побрызгать, – Ира стащила с себя кофточку и осталась в нижнем белье.

– Ты мне подаришь какое-нибудь красивое белье? Юльке ее парень такой кружевной комплект подарил, что когда я ее в нем увидела, мне самой ее захотелось, – Ира буднично сняла лифчик и трусики и бросила их на пол поверх валявшихся там кофты и юбки. Я смотрел на ее голое тело и не мог оторвать глаз. Быть взрослым мне определенно нравилось.

– Бррр, ну и холодина у тебя, – Ира поежилась, ее кожа покрылась мурашками. – Ну что ты смотришь, Степа? Глазки сломаешь. Давай, скорее, под одеяло.

Под одеялом произошло то, что я тут же бережно отправил в архив счастливых воспоминаний. Непонятно как, но мне удалось сделать все правильно, как будто моими движениями руководил кто-то знающий и умелый. Впрочем, с Викой я целовался тоже неплохо, хоть и не делал этого никогда раньше. Похоже, инстинкты достаточно сильны для того, чтобы опыт не имел решающего значения.

– Странное дело, – перебив ход моих мыслей, сказала Ира. – Первый год мне с тобой трахаться вообще не нравилось, а потом все как-то по нарастающей пошло. Сейчас вот вообще супер было.

– А мы с тобой, получается, уже… – я замолчал, как будто пытался припомнить.

– Четвертый год, – напомнила Ира.

– И я тебе не надоел?

– Нет, конечно. Тебя я люблю, – Ира прижалась щекой к моей груди. – А ты меня?

– По всей видимости, да, – ответил я.

– Расскажи, как прошел твой день, – попросила Ира. – А то я все о себе болтаю, да болтаю.

– Сегодня… – события дня чередой ярких вспышек пронеслись у меня в голове, от чего она закружилась, как от Викиных поцелуев. – Сегодня я разгадал смысл смерти.

– Умничка, – Ира поцеловала меня в щеку. – Давай спать, мне завтра в институт к первой паре.

Я послушно выключил свет и вернулся под одеяло. Слушая тихое Ирино посапывание, я долго пялился в темноту. Казалось, что один сегодняшний день дал мне больше, чем все предыдущие годы жизни. Счастье волнами разливалось по телу. Я попытался мысленно разглядеть источник этого счастья, но это мне никак не удавалось.

– Дело не в тебе, балда, – неожиданно сказал я самому себе, – а в том, что тебя любят.

– О, смотрите, кто заговорил, – ответил я. – Мама говорит, что меня всегда все любили.

– Ты, наверное, не согласишься, но у любви может быть разное качество и количество.

– Почему это я не соглашусь? – спросил я.

– Да потому что ты со мной никогда не соглашаешься.

– Можешь считать это первым случаем, – сказал я. – И, кстати, раз уж ты такой умный, подскажи, что ты думаешь по поводу всего, что сегодня со мной произошло?

– Думаю, что дело тут нечисто. Тот ты, который живет в этом времени, так и не появился.

– Может быть, произошел обмен, и он отправился в собственное прошлое.

– Как бы то ни было, тебе лучше не расслабляться. Мало ли какие проблемы могут у тебя оказаться в этом времени. Сам видел, что с родителями творится – они ведь раньше совсем другими были. Да и две девушки для одного тебя – не многовато ли любви?

– Я подумаю об этом завтра.


11


Утром меня растолкала Ира.

– Я зарядила твой мобильник. Будь на связи, а мне пора бежать в институт, – она ушла, а я снова провалился в обволакивающую мутную дремоту. Из неведомой темноты мне в лицо летели снежинки, а где-то на периферии зрения раскачивались фонари, несущиеся вдоль заснеженной дороги следом за черным пятном. Почему-то я был уверен, что это пятно – огромный грузовик. Но как бы я ни поворачивал голову, дорога, фонари и машина оказывались где-то сбоку, так что сфокусировать на них взгляд никак не получалось. После множества неудачных попыток, я решительно отвернулся от дороги и тут же чуть не ослеп от света фар мчащегося прямо на меня грузовика, затмевающего собой все обозримое пространство. Я понял, что через миг машина сомнет меня, сокрушит, раздавит, и избежать этого нет ни малейшего шанса. Подняв глаза, сквозь слепящий свет я посмотрел на крышу грузовика и…

–…и возводим получившуюся сумму в квадрат! – громкий голос и последовавший за ним гулкий стук вырвали меня из сонного оцепенения. В нескольких метрах передо мной стоял седовласый человек и с завидной прытью, громко стуча мелом по черной доске, выводил какую-то формулу. Я и представить себе не мог, что возводить сумму в квадрат можно настолько яростно и неумолимо.

– Вот оно! Вот оно – кориолисово ускорение! – мужчина истово ликовал. Оглядевшись, я обнаружил, что сижу на длинной скамье в просторном амфитеатре аудитории, заполненной молодыми людьми. Кто-то конспектировал речь лектора, кто-то с отсутствующим видом смотрел в окно, а некоторые спали, опустив головы поверх рук, сложенных на парте. Я догадался, что нахожусь в институте. На парте передо мной лежала открытая тетрадь и ручка, а на коленях оказался рюкзак.

– При расчете запаса прочности кривошипо-шатунного механизма необходимо учитывать…

– Сан Саныч, время, – лектора перебила некрасивая девушка, сидящая в первом ряду.

– А? – мужчина огляделся с удивленным видом, как будто только сейчас заметил, что в аудитории есть кто-то кроме него. Растерянно посмотрел на часы: – Ах да, конечно. Не смею вас более задерживать. Продолжим на следующей неделе.

Убрав тетрадь и ручку в рюкзак, я вместе с другими студентами вышел в коридор. Пока я соображал, что делать дальше, от толпы выходящих студентов отделились два парня и подошли ко мне.

– Что, Степаныч, вчера круто оторвался? – с ухмылкой спросил один из них. – Пришел на автопилоте, всю лекцию храпел так, что стены тряслись.

– Степанидзе, колись, где клубился? – спросил второй.

– Дома, – мой ответ явно обманул ожидания одного парня и развеселил второго.

– Колян, гони полтинник.

– Гад ты, Павлик Морозов, – Колян вздохнул, вытащил из кармана мятую купюру и отдал ее Павлику.

– Вы что, поспорили, где я ночь провел? – меня удивило, что мой досуг был кому-то интересен.

– Ну да, – кивнул Павлик. – Ты вчера так шустро испарился, как будто дело у тебя резко на миллион появилось. Даже пиво не допил.

– Вот я и подумал, что тебя кто-то на тусу вызвонил, – Колян снова вздохнул.

– А кто мог меня вызвонить? – спросил я.

– Черт тебя знает, ты же весь из себя такой загадочный, – Павлик пожал плечами. – Может быть дохлотрахи.

– Это еще кто такие?

– Ну, сумасшедшие из клуба анонимных самоубийц, или как он там называется, – сказал Колян.

– Смертепоклонники, – уточнил Павлик.

– Кстати, мог бы и нас хоть раз на дохлотрахерскую вечеринку пригласить, – Колян заискивающе улыбнулся. – Мы ж друзья, да, Степаныч?

– Не исключено, – ответил я. – А вы что, тоже хотите самоубийцами стать?

– В гробу я видал такое счастье. Только с девками тамошними уж больно хочется познакомиться, – Колян мечтательно закатил глаза. – Ты же сам рассказывал, что никто не трахается лучше повернутых на смерти девок. У них, вроде, каждый раз, как последний – полный отрыв.

– И трахаются они под брутальный сатанинский металл, – добавил Павлик. – Так возьмешь нас?

– Я подумаю, – пообещал я.

– Пошли, пивка дернем, чтобы тебе думалось лучше, – Павлик потряс в воздухе полтинником, выигранным у Коляна. – Я угощаю.

– Золотые слова, – донеслось из-за моей спины. Оглянувшись, я увидел негра ростом не больше полутора метров. О том, что это не ребенок, а совершеннолетний человек говорили кустистые Пушкинские бакенбарды.

– Джентльмены, у меня было предчувствие, что мой сегодняшний поход в этот храм наук не будет напрасным, – сказал негр. – Надеюсь, вы не станете возражать, если я присоединюсь к вам душой и телом.

– О, Радик материализовался, – сказал Колян.

– Николай, вы в силах припомнить хоть единый случай, когда бы кто-нибудь вознамерился выпить, и чтобы при этом не появился Радик? – спросил Павлик.

– Нет, Павел. Смею утверждать, что подобных чудес не происходило, – ответил Колян. – Возможно, если провести всестороннее исследование с числом опытов не менее десяти в третьей степени, то выяснится…

– Хватит болтать, парни. Пошли уже бухать, а то трубы горят, – перебил Радик.


12


Купив в ларьке недалеко от института изрядное количество бутылок с пивом и одну с водкой, Павлик, Колян и Радик целенаправленно углубились во дворы, а я последовал за ними.

– Привал организуем здесь, – Павлик поставил звякнувшую стеклом сумку на скамейку.

– Бывает в жизни так паршиво,

Что даже чай не лезет в глотку.

А лезет в глотку только пиво,

Которым запиваешь водку, – торжественно продекламировал Радик, после чего с хрустом открутил пробку водочной бутылки и сделал большой глоток из горлышка.

– Жизнь хороша, когда пьешь не спеша, – Колян принял бутылку из рук Радика и тоже приложился к ней.

– Жизнь и водка – что роднит эти вещи? – Павлик глотнул из бутылки и поморщился. – Очевидно, что неприятный вкус, пагубность и конечность обеих.

Я выпил молча, задумавшись, конечна ли смерть. В теории череп может существовать сколько угодно долго, время над ним не властно. Но если в результате какого-нибудь катаклизма планета Земля перестанет существовать и все черепа будут уничтожены, превращены в пыль или даже пар, будет ли это означать, что смерти больше нет? Похоже, что так. Если не останется ни тех, кто мог бы умереть, ни тех, кто уже умер, то и для смерти не станет другого выхода, кроме как исчезнуть. Как интересно. Даже для маленькой мертвой девочки, которую уже ничто не должно беспокоить, оказывается важным более-менее благополучное будущее родной планеты. Не в этом ли смысл круговорота жизни?

– Степа, так куда же ты вчера так скоропостижно сбежал? – отвлек меня от размышлений Колян. – Я имею право знать хотя бы потому, что уже расплатился за свое неведение звонкой монетой.

– Мне вчера довелось сделать важное открытие, – я сунул руку в карман и убедился, что брелок все еще там. – Я понял, в чем смысл смерти.

– Вот это дело. Мужик, уважаю, – Радик глотнул еще водки, на этот раз запив ее пивом.

– Поражаюсь я тебе, Степаныч, – сказал Колян, отнимая бутылку у Радика. – И как тебе это удается? Мы тут все ерундой какой-то занимаемся, не живем, а только и думаем, как бы нажраться, да потрахаться. И, что самое обидное, даже когда мы пьем или трахаемся, мы и в эти моменты не живем, потому что во время траха думаем о бухле, а во время бухалова – о трахе. А ты как-то умудряешься через все ступеньки разом перепрыгивать. Бац – и вот тебе уже смысл смерти ясен.

– Да какой там «бац» – я этот смысл много лет искал.

– Вот! – Колян поднял вверх указательный палец. – Об этом я и говорю. К чему я стремился много лет? К кайфу замутненного сознания и сексу. Что у меня есть? Периодически и то, и другое. К чему я стремлюсь теперь? Все к тому же. Ну, может быть, еще к деньгам, но говорить об этом противнее, чем обсуждать качество минета, который за десять рублей делает беззубый бомж с Казанского вокзала. Получается, что у меня есть все, чего я хочу, а поверить в это один черт не получается. Вот и бегаю по этому расколдованному кругу. И вроде бы знаю, что ничего не изменится, разве что шлюх стану снимать дорогих и не водку из горла бухать, а «Хенесси» кокаином занюхивать. Но при этом каждой клеточкой своего существа верю, что все обязательно изменится, и будущее окажется светлым и возвышенным, и я в нем буду сияющим Буддой. Понимаешь, как я тебе завидую? Ты тоже бухаешь и трахаешься, но каким-то образом умудряешься желать и чего-то другого, ставить какие-то цели и что-то делать для их достижения.

– Да, Степка, Колян правильно говорит, – сказал Павлик. – Талант у тебя – хотеть. Вот захотел ты весь сопромат выучить – взял, да выучил. Захотел сессию на пятерки сдать – взял и сдал. Ты не спрашиваешь, за каким лешим тебе этот сопромат и стипендия, повышенная на пару рублей, а исполняешь свои желания. А я вот себя постоянно спрашиваю, зачем мне то, да се. И всякий раз выходит, что ничего кроме получения доступных удовольствий мне не нужно. Да и те нужны только для того, чтобы отвлечься от мысли, что мне по-настоящему не нужно вообще ничего. Вот кто-то марки коллекционирует. Я в детстве тоже пытался. Но стоило возникнуть вопросу «зачем», и марки тут же превратились в жалкие бумажонки с пестрой мазней, не имеющие никакого отношения к тому, чего бы мне действительно хотелось хотеть. И, с одной стороны, сам принцип коллекционирования чего угодно представляется мне занятием пошлейшим. Чем-то сродни катанию навозных шариков, лишь с той разницей, что жук-навозник таким образом корм для себя и своего потомства добывает, а коллекционер просто собирает бесполезное дерьмо. А с другой стороны, как же я завидую искренним коллекционерам, которым находка особенно редкого кусочка дерьма дарит ментальный оргазм чуть ли не вселенских масштабов.

– А я не буду говорить красиво, – сказал Радик. Пока говорили Колян и Павлик, а я их слушал, он успел допить остававшуюся водку. – Я тебя, Степан, просто люблю. Как мужик мужика. За то люблю, что с тобой всегда можно выпить и поговорить. Ты настоящий, а это очень ценное по нынешним временам качество.

Мимо скамейки, служащей нам питейным столом, цокая высокими каблуками, прошла девушка, лицо которой скрывал толстый слой макияжа.

– Ух, хороша сучка! – глядя вслед девушке, Радик шумно всосал воздух сквозь стиснутые зубы. – Ух, кровь моя горячая! Ничего с собой поделать не могу – как вижу красотку, так сразу мне ее подавай, без вариантов. Я отказов не принимаю. Меня если девушка попробует, то ее потом за уши не оттащишь – как за наркотиком приходить будет. Кстати, парни, поделюсь с вами одной хитростью. Если девушка в гостях соглашается надеть тапочки, которые ты ей предложил, то это, считай, зеленый свет. Можно ее хоть прямо в прихожей приходовать. А если от тапочек отказывается, то такую фригидную дуру лучше сразу за дверь выставить.

– Спасибо за совет, Радик. Только скажи, зачем ты крышку от бутылки в рот сунул? – спросил Колян.

– Черт. Я думал, что это конфета, – Радик, сохраняя пьяную невозмутимость, выплюнул пробку. – Бухать, трахаться… Я вот еще конфету хочу. И я ее получу, не будь я Раду Эмануэлевич Андрианумеарисата младший.

Радик схватил со скамейки бутылку пива и побежал.

– Куда это он? – спросил я.

– Видимо, за конфетой, – Павлик пожал плечами

– С ним все будет в порядке?

– Скорее всего, нет, – Колян зевнул и добавил: – Если мы его не спасем.

– А мы его спасем? – спросил я.

– Этого шоколадного алкоголика-недомерка? Конечно, спасем, – ответил Павлик. – Только вот пиво допьем, и сразу на выручку отправимся.


13


– Если Радик спьяну не забыл, что хочет конфету, то искать его надо в магазине, – сказал Колян.

– Логично, – согласился Павлик. – Он убежал вон в ту сторону, поэтому предлагаю такой план: пойдем туда же и будем заходить во все магазины.

– Здравствуйте. К вам маленький черный человеческий окурок не забегал недавно? – спросил Колян у продавщицы в первом попавшемся по дороге магазине.

– Угу. Бутылку свою гадскую разбил, скотина такая, – продавщица угрюмо кивнула на пол, где вокруг бутылочных осколков растекалась пенная лужа.

– Наша Маша громко плачет

Уронила в речку пиво

Тише, Машенька, не плачь

Пить тебе не стоит больше

Если ты уже бутылку

Удержать в руках не можешь, – пропел Колян.

– А он у вас конфеты купил? – поинтересовался Павлик.

– Ага, щас ему, конфет, – фыркнула продавщица. – Он мне магазин засирает, денег, говорит, у него нет, а я ему конфет? Шиш ему с маслом!

– Парни, дело дрянь, – сказал Павлик. – Спасение пьяного рядового Радика без денег, но с желанием получить конфету – это очень опасное приключение. Я обязан спросить, готовы ли вы к такому испытанию?

– Русские своих не бросают, даже если те из Африки, – ответил Колян. – Правильно, Степаныч?

– Правильно, – согласился я. Возможно, таков был эффект алкоголя, но мне очень захотелось принять участие в опасном приключении. У меня даже появилась уверенность, что Радик на самом деле убежал не за конфетой, а именно навстречу этим приключениям.

Расспросы продавцов в следующих пяти магазинах не дали никакого результата.

– Чтобы найти Радика, нужно думать как Радик, – Колян наморщил лоб. – Так. Я миниатюрный пьяный негр с пышными бакенбардами. Мне до зарезу нужна конфета. Куда я за ней отправлюсь, если не в магазин?

– На елку, – выпалил Павлик.

– А чего не на пальму? – усмехнулся Колян.

– Я про новогоднюю елку подумал, которую для детей устраивают, – пояснил Павлик. – Ну, когда сначала какое-нибудь дурацкое представление с Бабой Ягой, снеговиком, Дедом Морозом и прочей чепухой, а потом подарок – мешок конфет.

– Спасибо, Павел, но давайте будем думать с учетом календарных реалий. Сейчас у нас на дворе октябрь. Где в октябре водятся конфеты? Только фабрику «Красный Октябрь» не надо предлагать.

– На праздновании Хэллоуина, – вспомнил я. – Сладость или гадость.

– Занятная мысль, – согласился Колян. – Радику даже костюм карнавальный не нужен – он и так как будто в костюме бабуина. Но известно ли нашему бабуину о традициях Хэллоуина?

– Должно быть известно, – сказал Павлик. – Он мне как-то приносил диск группы Helloween послушать.

– Допустим. И где нам в таком случае его искать?

– В самом страшном месте, – предположил я. – Ведь праздник-то жуткий.

– На кладбище что ли? – спросил Павлик. – На призывном пункте военкомата или в кожно-венерологическом диспансере?

– Павел, ты опять со своей колокольни смотришь, – Колян покачал головой. – Место должно быть страшным не для тебя, а для нашего маленького Пушкина. И такое место в Москве – это…

– …футбольный стадион перед матчем «Спартак-ЦСКА»! – хором воскликнули Павлик и Колян.

– И что, сегодня будет такой матч? – спросил я. Хоть футболом я никогда не интересовался, прекрасно понимал, что с чернокожим парнем могут сделать национально озабоченные болельщики этих двух славных команд.

– Да, на Черкизовском стадионе, – Павлик посмотрел на часы. – Времени в обрез.

– Значит, помчали, – заключил Коля.


14


На платформе станции метро Черкизовская оказалось полно милиционеров и футбольных болельщиков, от красно-белых и сине-красных шарфов которых рябило в глазах. Мы бегом поднялись по эскалатору, выскочили на улицу и, лавируя между неспешно бредущими группами фанатов, помчались к стадиону. Чем ближе мы подбирались ко входу, тем плотнее становилась толпа болельщиков. Когда до ворот оставалось метров пятьдесят, мы окончательно застряли в гуще широкоплечих бритоголовых молодых людей.

– Есть соображения, как в этом стогу отыскать нашу кучерявую иголку? – спросил Колян. Павлик кивнул и, сложив рупор из ладоней, закричал: – Ра-а-ади-и-ик!

– Вот ведь русский лес – заблудливый и беспощадный, – вздохнул Колян и тоже принялся выкрикивать имя потерявшегося товарища. Закричал и я.

Мы кричали и кричали, но Радик не откликался. Тем временем, все желающие попасть на матч успели пройти за ворота стадиона, и улица опустела.

– Хватит орать. Мы либо ошиблись, либо опоздали, – сказал Колян охрипшим от крика голосом.

– Ущипните меня, – прохрипел Павлик. Колян послушно щипнул его за руку.

– Вы это тоже видите? – Павлик показал пальцем куда-то за наши с Колей спины. Обернувшись, мы не увидели ничего необычного – улица как улица, да вестибюль станции метро.

– Смотрите, вон там, на столбе рядом с лужей.

Подняв взгляд, на фонарном столбе под самым плафоном я увидел фигуру.

– О, наш клиент, – обрадовался Колян. – Пошли, будем брать.

Мы подошли к столбу и задрали головы.

– Радик, спускайся, – крикнул Павлик.

– Не могу, – голос Радика, руками и ногами обхватившего жирафью шею столба, был таким тихим, что я его еле различал.

– У тебя что, любовь с этим столбом что ли?

– Нет. Я забыл, как спускаться, – прошелестел Радик.

– Есть два способа, – сказал Колян. – Первый – двигаешь конечностями и постепенно сползаешь вниз, а второй ускоренный – разжимаешь руки-ноги и…

– О-па! Смотрите, парни, бабуин, – гогоча, к нам приблизилась компания из четырех молодых людей. Очевидно, они не интересовались футболом, и матч «Спартак-ЦСК» их волновал гораздо меньше, чем сидящий на столбе Радик. – Ишь, как по пальмам соскучился. Может, его в зоопарк вернуть надо?

– Идите, куда шли. Это наш бабуин, – сурово прохрипел Колян.

– Ты что-то вякнула, плесень? – самый высокий, широкоплечий и пузатый парень из четверки навис над Коляном.

– Мой коллега намекнул, что мы тут без посторонней помощи справимся, – сказал Павлик. – Проваливайте. Не то рискуете нашими бананами подавиться. Они у горилл, вроде вас, обычно поперек глотки становятся.

Молодые люди переглянулись.

– Ну все, падлы, – здоровяк злобно сплюнул. – Сейчас вам…

Колян не стал дослушивать анонс. Вместо этого он подпрыгнул и пнул здоровяка ногой в промежность. То ли Колян промахнулся, то ли пах не был слабым местом парня, но пинок никакого видимого эффекта не произвел.

– Вали их, – рявкнул пузатый и ткнул кулаком в лицо Коляна. В ту же секунду двое набросились на Павлика, а я согнулся пополам, получив удар под дых.

Спустя еще один миг и два удара, наблюдать за происходящим мне стало сложно, так как я оказался на земле и предпочел прикрыть лицо руками. На ребра, спину и затылок градом сыпались пинки и тычки. Я подумал, что удача, пусть и частично, на моей стороне. Благодаря выпитому алкоголю, я почти не чувствовал боли. Я не ощущал ни злости, ни страха. Казалось, что еще немного, и я усну от монотонности происходящего. Эта случайная мысль меня обеспокоила. Может быть, я умираю, и это смерть тяжелыми ботинками выколачивает из моего тела череп? Умирать почему-то совсем не хотелось. Но что заставляет меня цепляться за жизнь? Животный инстинкт самосохранения или простая привычка? Неспособность представить, как можно взять и перестать жить? В памяти всплыл образ несущегося на меня грузовика с ослепляющими фарами, на крыше которого…

– Степа, ты живой? – голос Павлика прервал мои размышления. Ударов больше не было – я даже не заметил, когда они прекратились.

– Живой, – ответил я. Звук собственного голоса пробудил во мне чувство, которого я раньше никогда не испытывал. Мне захотелось петь, смеяться, танцевать, целоваться и кричать от восторга одновременно. Неужели я так радовался тому, что остался жив? Действительно ли я поверил, что моей смертью окажется четверка парней, которым нет до меня никакого дела, как и мне до них?

– Тогда вставай, – надо мной склонился Радик. Прежде чем взяться за его протянутую руку я подобрал валяющуюся рядом со мной коробочку с мятными пастилками, которую, вероятно, обронил один из напавших на нас.

– Радик, ты вспомнил, как со столбов слезать? – Колян улыбнулся разбитыми губами.

– Какое там, – отмахнулся Радик. – Когда эти отморозки начали вас метелить, я и забыл, что на столбе сижу. Спикировал на них, как коршун. Одному нос набок свернул, другому солнечное сплетение пробил, а другие струсили и разбежались. Я же два года боксом занимался. У меня удар на девяносто один процент поставлен.

– Да, парни, а мы все-таки круто по мордам отхватили, – Павлик провел ладонью по лицу, размазывая кровь.

– Круче не бывает, – согласился Колян. – Будут знать, как с нами связываться.

– Радик, может, расскажешь, чего ты на столбе забыл?

– Да я это… – Радик запнулся.

– От футбольных фанатов прятался?

– Ну да, как же, – Радик усмехнулся. – Это им меня бояться надо, а не мне их. А на столб я залез, чтобы оглядеться. Тут толпа такая была – одни шкафы, ничего за спинами не видно.

– И что же ты хотел разглядеть?

– Вот вы пристали со своим «что где когда», – фыркнул Радик. – Не помню я, пьяный был. Вообще не знаю, как здесь оказался.

– Хочешь конфету? – я протянул Радику найденные мятные пастилки.

– Нет, – ответил Радик. – Я бы лучше выпил чего-нибудь.


15


– Боже, что случилось? – ахнула мама, увидев меня.

– А что? – я подошел к зеркалу. Вид у меня был действительно неважный – лицо в грязи и запекшейся крови, с разбитым носом и губами, ставшими пухлыми как у Радика. – Ничего страшного, мам. Я просто в секцию бокса записался.

– Ты меня дурой считаешь. А я и есть дура, если так тебя воспитала, – мама заплакала.

– Правда, ничего страшного. Хулиганы поколотили, с кем не бывает.

– А если бы это наркоманы были? Если бы они тебя убили?

– Ну не убили же, – ответил я. Ответ на вопрос, что было бы, если меня убили, был очевиден – я бы умер. Но мама, похоже, считала иначе. Словно моя смерть стала бы моим же непростительным преступлением против нее.

– Иди, умойся, ужин на столе, – мама, всхлипывая, ушла на кухню.

После умывания и ужина я стал выглядеть немного лучше. Ребра ныли, но вполне терпимо. Мое тело оказалось довольно прочным. Может быть, это ему не хотелось умирать, а не мне? Легко понять, что организм, родившийся живым, не желает менять свой статус в ущерб стабильности какого-никакого существования. Организму, привыкшему делить свои клетки и разрастаться, должно быть трудно представить, каково это – разлагаться и уходить в прах, оставляя вместо себя неприхотливые кости. Но почему для одного организма гибель другого организма может быть настолько труднопереносимой? Ранит ли мышь смерть ее родителей, детей или каких-то других мышей? Пока люди не овладели мышиной речью, едва ли удастся узнать точный ответ на этот вопрос. Но, так или иначе, смерть ближних не приводит мышей к депрессии, потере аппетита или суициду. Так что же не так с людьми? Они вкладывают в других слишком большую часть себя?

В случае с детьми, пожалуй, так и есть. Если умирает ребенок, то такую потерю можно сравнить с убыточным вложением капитала. Хозяйственный человек, чей купленный для откорма поросенок погибает, неизбежно из-за этого огорчается. Хотя само это сравнение должно вызывать омерзение у любого человека, потому что… А, собственно, почему? Потому что дети объясняются словом «любовь», которое по природе своей необъяснимо, а, значит, как и смерть, способно поставить точку в любом споре? Или потому что это сравнение наиболее точно отражает действительность, а человек привык лгать всегда и всем, включая себя? Ведь лицемерие – далеко не последняя вещь, отличающая людей от мышей.

Смерть родителей люди переживают не многим лучше. Они чувствуют потерю защиты, которую обеспечивали родители? Или в дело снова вмешивается нечто невыразимое, прячущееся за словом «любовь»? И не это ли слово прячет вину в мелких грешках, смешанную с детскими воспоминаниями? С привкусом тех времен, когда все было хорошо – родители были молоды и улыбались, они были добрыми, как тот далекий мир вокруг, или гораздо добрее, если мир вдруг оказывался злым и холодным. А, быть может, причиной тому понимание, что кроме родителей, сделавших свое капитальное вложение в тебя, никому ты больше не нужен. Впрочем, как и они, твои основные если не единственные акционеры.

Что заставляет скорбеть об ушедших друзьях и подругах? Невозможность сказать «привет, как дела, а я купил себе новое пальто, как оно тебе, по радио слышал, что на следующей неделе обещают заморозки»? Сказать эти ненужные слова тому, кто их непонятно зачем выслушает, но позволит говорящему не чувствовать себя ненужным. Иметь друзей – это все равно, что знать, что ты не один, что вас много. И если сунется беда, то вместе вы прогоните ее разговорами о погоде. Но ведь совершенно очевидно, что беды разговоров не боятся. Так зачем взрослому самостоятельному человеку нужен друг? Чтобы быть свидетелем… Свидетелем твоей жизни? Очевидцем существования тебя, таким, каким ты был? Не для этого ли предназначены рукопожатия и дружеские объятья? Они доказывают, что ты и твой друг живы. Что можно коснуться друг друга, и видимый образ не призрак, а живое существо.

Но ведь нередко друзья и подруги оказываются вне зоны досягаемости. Причиной этому может быть переезд в другой город, ссора, изменение приоритетов и вообще что угодно. И такие потери человек не оплакивает, хоть разницы между ними и физической смертью друзей нет никакой. Так где же этот механизм, срабатывающий от известия о том, что умер кто-то, с кем уже много лет не было даже «привет, как дела»? Уж не в единственной ли настоящей человеческой вере? В вере в то, что все еще изменится, станет лучше, и, возможно, старые друзья еще вернутся? Но если это так, что мешает взять и позвонить человеку, которого хочешь увидеть? Почему нельзя попросить о встрече или просто поговорить с ним о погоде? Может быть, смысл смерти еще и в том, чтобы люди не только изобрели телеграф, телефон и электронную почту, но и научились ими пользоваться по назначению – звонить и писать живым людям, не дожидаясь, пока те перестанут дышать, сменив лицо на совершенный оскал черепа.

Если бы мне поручили создать совершенный мир, я бы сделал так, чтобы все люди звонили тем, до кого им есть хоть малейшее дело, по крайней мере, раз в месяц. И продолжали бы звонить, даже если весь разговор был бы таким:

«– Привет!

– Привет. Чего звонишь, уже месяц прошел что ли?

– В точку, братишка! Пролетел, как и не было. – Ну и дела, а я и оглянуться не успел. Как мчится время…

– Ладно, давай, береги себя. Через месяц позвоню».

А в случае смерти в совершенном мире у мертвого всегда бы находилась минутка, чтобы позвонить и сказать: «Привет, извини, через месяц позвонить не смогу, умер. Такие дела. Береги себя, братишка».

Вообще, если не брать в расчет рыночные отношения и материальные интересы, эта возможность последнего звонка помогла бы улучшить имидж смерти. А то живым эгоистично кажется, что умерший унес с собой в могилу какую-то тайну либо обиду. Позвони мертвец перед окончательным отключением от сети своим друзьям, родителям или детям и скажи что-нибудь вроде «я умер, и у меня все хорошо», он бы избавил ближних от множества страданий.

Я достал из кармана мобильный телефон и задумался, кому бы позвонить – Вике или Ире. Кого из них я хочу услышать больше? Между девушками не было ничего общего, кроме, видимо, меня. Вика загадочная и немного нездешняя, как будто намекающая своим существованием, что есть другое время и место, кроме «здесь» и «сейчас». Ира практичная и точная в формулировках. Думается, она понимает жизнь лучше, чем я понимаю смерть. Так кому же я хочу сказать «привет, как дела», кого я сделаю свидетелем того, что сегодня я жив и в ближайшее время не собираюсь менять этот свой статус?

Пока я ломал голову, телефон зазвонил, избавив меня от необходимости принимать решение.

– Привет, голубчик! Пойдем гулять? – спросил Викин голос.

– Привет как дела я не купил себе новое пальто и не знаю что там по радио говорили на счет погоды но я очень хочу пойти с тобой гулять, – скороговоркой, будто боясь опоздать, выпалил я.


16


– Ого, ничего себе! Бедный маленький поросенок, кто это тебя так? – Вика кончиками пальцев прикоснулась к моим разбитым губам.

– Не знаю, – ответил я, подумав, что мне отчего-то ни капельки не противно, что Вика обозвала меня поросенком. – Зато знаю, что сейчас я с тобой, и что это хорошо.

– Ты и вправду так думаешь?

– Конечно. Иначе, с какой стати я стал бы так говорить?

– Ты что, действительно не знаешь, зачем люди врут? – удивилась Вика.

– Привычка такая, – я пожал плечами. – Чаще бывает проще соврать, чем объяснять подробности и детали. Например, если бы я ночью призвал Сатану и до утра играл с ним в «крестики-нолики», а потом кто-нибудь спросил бы меня, почему я весь день зеваю, то я бы соврал что-нибудь на счет головной боли, не дававшей уснуть.

– Вот ты снова врешь, – Вика улыбнулась. – Твоя привычка в том, чтобы в начинку одного пельменя упихать что-нибудь несопоставимое, вроде Сатаны и «крестиков-ноликов». Чтобы держать марку тебе приходится врать – придумывать самого себя на ходу. А заодно и тех, кто станет спрашивать, почему ты зеваешь.

– Получается, что я вру, чтобы оставаться самим собой?

– Надеюсь, что только для этого. Иначе я бы в тебе разочаровалась. И это было бы плохо для меня. Потому что моя ложь в том, что я тобою очарована. Я бы стала агентом с проваленной легендой, а для таких только один путь, – Вика провела указательным пальцем поперек своего горла.

– Ты врешь, что веришь в мою ложь, но говоришь мне, что я вру? – я понял, что запутался.

– Да ты ведь не хуже меня знаешь, что существует только человек, а его личность – выдумка. Чистой воды фикция, – ответила Вика. – Чья-то личность – это фантазии только ее владельца, а бывают и коллективные вымыслы. Например, чтобы выдумать Ивана Грозного или Пушкина потребовались десятки поколений и миллионы людей. А тебя придумываем мы с тобой.

– Это хорошо или плохо?

– Зависит от того, как мы соврем – хорошо или плохо, – Вика поцеловала меня. – Я вот о тебе только хорошее вру, потому что люблю тебя.

– Или любишь меня, потому что врешь обо мне складно? Точнее, врешь, что любишь.

– Голубчик, ты же понимаешь, что ни мне, ни тебе не узнать, существуешь ли ты где-то кроме моей головы, – Вика воздохнула. – Но мы оба знаем, что в ней ты определенно существуешь. И раз уж голова по праву принадлежит мне, то в ней я могу делать с тобой все, что вздумается. А мне вздумалось тебя любить. Такая вот ложь.

– Но все что ты говоришь по поводу меня в твоей голове справедливо и для тебя в моей, – возразил я.

– Приятно это слышать, – улыбнулась Вика. – Значит, у нас полная гармония и взаимность.

– Но если все это ложь, то правдой должна быть полная противоположность. То есть, в действительности мы ненавидим друг друга?

– Глупенький. Противоположностью является то, что ты не живешь в моей голове, а я – в твоей. Потому что голов у нас нет, как нет и нас самих. И никто никого не выдумывает, потому что выдумывать некому.

– И это правда? – я окончательно запутался.

– Конечно, нет, – Вика рассмеялась. – Ведь я произнесла это вслух, а любое сказанное слово – ложь.

– Меня зовут Степан Черепанов. Это тоже ложь?

– Да. Ведь я зову тебя голубчиком, голубчик. На счет чего еще соврешь?

– Ты совершенно удивительная, – я обнял Вику. Вдыхая аромат ее волос, я снова почувствовал себя счастливым.

– Люблю, когда ты так врешь. Совру, но скажу, что мечтаю, чтобы так ты врал только мне и никому больше.

– Скажи, а ты бы расстроилась, если бы я умер? – спросил я.

– Я бы тогда тоже умерла, – серьезно ответила Вика. – Пусть и не вся целиком, но самая моя любимая я – та, которую я придумала для тебя, и которую ты придумывал вместе со мной.

– Как ты думаешь, моя мама меня тоже выдумывает?

– Еще бы. Кроме этого она с тобой больше и сделать-то ничего не может.

– Тогда зачем она выдумывает, что я ее не люблю, что-то от нее скрываю? Почему ее выдуманный я сделан таким, чтобы ее огорчать?

– Мне кажется, что она выдумывает сразу несколько вариантов тебя. Один – военный музыкант, другой – переводчик, третий – успешный банкир, четвертый – смертельно больной, пятый – алкоголик или наркоман, шестой – непризнанный художник, седьмой – покойник, и так далее. Самые сильные всплески эмоций у нее вызывают негативные образы, поэтому о них твоя мама и говорит вслух.

– И как мне с этим быть? – спросил я.

– Ты не помогаешь ей выдумывать тебя, – Вика закурила. – Если бы помогал, возможно, ей было бы легче. А еще ты можешь выдумывать ее такой, какой бы она сама не огорчала тебя.

– Неужели все так просто?

– На словах – да. Кто ни соврет, тот не дорого возьмет. А на деле… Я мечтаю развыдумать того тебя, который меня ранит и заставляет плакать ночи напролет. Развыдумать тебя, у которого есть кто-то кроме меня. И ничего-то у меня не получается, голубчик.

– Мне кажется, что я уже ничего не понимаю, – признался я.

– Именно так все и происходит, когда забываешь придумать для себя следующий шаг, – Вика выпустила облачко табачного дыма. – Соберись, будь самим собой и продолжай врать – другого не дано.

– А если бы я умер, ты бы хотела, чтобы я позвонил и сообщил тебе об этом?

– Нет, потому что я не хочу, чтобы ты умирал. И да, потому что ты мне слишком редко звонишь.


17


Придя домой с прогулки, я застал папу сидящим на кухне с бутылью в руке.

– Телефон не занимай, я жду звонка, – проворчал папа и приложился к бутыли.

– Хочешь, я подожду вместе с тобой?

– Чего это? – папа подозрительно нахмурился.

– Э… выпьем вместе.

– Ну, давай выпьем, – папа налил бурой жидкости из бутыли в кружку и протянул ее мне. Мы молча выпили.

– Ты не слишком много пьешь? – спросил я.

– Нет, – папа брезгливо поморщился. – Я могу остановиться когда угодно. Потому что выпивка может закончиться в любой момент.

– А если не закончится?

– Тогда остановлюсь из-за того, что закончусь я сам.

– Ты этого хочешь – посмотреть, кто из вас закончится раньше? – спросил я.

– Хочу… – папа задумался. – Какое тебе дело до того, чего я хочу?

– Но это же просто – привет, как дела, погода сегодня очень даже ничего, хотя по радио обещали, наверняка, что-то другое.

– Как дела, говоришь, – папа глотнул из бутыли. – Плохи дела. У меня ничего не осталось.

– А что у тебя было? – спросил я.

– Ничего не осталось, – словно не слыша меня, повторил папа.

– А как же я, мама, твои картины, эта кухня с телефоном, звонка которого ты ждешь?

– У меня нет будущего, – прошептал папа. – Я смотрю вперед и не вижу ничего. Пока что я живой, но уже гораздо мертвее того же Босха.

– Папа, зачем ты придумываешь себя таким… мертвым? – к моему горлу подкатил комок. Сглотнув, я затараторил: – Давай придумаем тебя счастливым, твои картины будут выставляться на вернисажах и продаваться на аукционах за сумасшедшие деньги, у тебя не будет отбоя от заказов, книги с твоими иллюстрациями разойдутся миллионными тиражами. Если захочешь, твои фрески украсят Сикстинскую капеллу, ты разрисуешь Арбат, Таймс Сквер и весь Монмартр, ты первым напишешь портрет нового пророка задолго до его рождения. Это ведь так просто – быть счастливым, ну, давай же!

– Степа, – папа устало вздохнул. – Давай-ка еще выпьем. Да расскажи мне, как твои дела, а то ты все молчишь, как будто с тобой и не происходит ничего. А со мной тут такая история случилась. Пошел я в магазин, а на улице ко мне девушка подбегает. Глаза у нее прямо-таки горят от восхищения. Она меня с таким придыханием спрашивает: «Скажите, это действительно Вы?». «Да», – говорю. – «Я – это действительно я». Девушка совсем расцвела. Говорит: «Я так и знала, что это Вы!». Я ей даже автограф дал – так и написал на сигаретной пачке, которую она протянула, – «От Черепанова на добрую память. PS. Бросай курить, дурочка». Интересно, за кого она меня приняла. Наверное, с каким-нибудь актером спутала. У меня друг был, Марик Гриншпун. Так его всегда за актера Старыгина принимали, который в «Трех мушкетерах» Арамиса играл. Мы этим часто пользовались, чтобы во всякие элитные тусовки просачиваться и на закрытые кинопоказы пролезать. А однажды на Марика набросилась девушка с молотком и проломила ему голову. Потом выяснилось, что она ненавидела Старыгина. Уж и не знаю, чем он ей так не угодил. Я как-то раз со Старыгиным выпивал, так он вполне нормальный мужик. Я даже его портрет на салфетке нарисовал и ему подарил, а он обещал меня в театр на какой-то свой спектакль провести… Да только мы больше не встречались. Правда я однажды для этого театра декорации разрисовывал – халтура такая была… а теперь… ничего не… не… не осталось…

Папа закрыл глаза, уронил голову на грудь и захрапел. Его пальцы разжались, и пустая бутыль с глухим стуком упала на пол.

– Ничего, папа, я придумаю тебя счастливым, обязательно придумаю, – я погладил папу по седой косматой голове.


18


Забравшись под одеяло с головой, я позвонил Ире.

– Привет, как дела, сегодня была какая-то погода, и я был более-менее подходяще одет, – сказал я. – А еще я сегодня видел, как яростно возводят в квадрат, потом пил водку и пиво с Радиком, Коляном и Павликом, нас побили, затем я узнал, что все врут и выдумывают, а мой папа выдумывает себя очень несчастным. А ты меня каким выдумываешь?

– Побили? – сонно переспросила Ира. – Как это?

– Руками и ногами, по голове, туловищу и конечностям, но это пустяки. Расскажи, каким ты меня видишь?

– Сейчас я тебя не вижу, только слышу. И твой голос говорит, что тебя избили, Степа. Представлять это мне очень не хочется, но я уже представила, и, надеюсь, воображение меня обманывает.

– Конечно, обманывает! – подхватил я. – Оно только этим и занимается. Может быть, я только вообразил, что меня избили, потому что мне в какой-то момент захотелось приключений… Ты помнишь, как мы познакомились?

– Я гуляла по ботаническому саду, увидела тебя и предложила прогуляться вместе, – ответила Ира.

– Просто так взяла и предложила?

– Как будто ты сам не помнишь. Я сказала: «Эй, парень, не хочешь погулять?», ты согласился. Мне было тогда очень скучно.

– И что, я тебя развеселил?

– Не совсем. Скорее, ты меня напугал. Ты рассказывал какие-то совершенно дикие вещи. Мне запомнилось, как ты показал на фонарный столб и спросил, уверена ли я, что тот действительно существует.

– А он существовал?

– Если верить тебе, то нет ни малейшей возможности узнать это. То, что мы видим, может оказаться галлюцинацией. Как ты сказал, если бы на месте столба стоял розовый крылатый слон, вероятность того, что это обман зрения, была бы более высокой. А образы привычных предметов принимаются нами по умолчанию и не требуют доказательства своего физического существования. Я тогда подошла и дотронулась до столба – на ощупь он был таким же реальным, как и с виду. Но ты возразил, что тактильные ощущения – это всего лишь электрические импульсы, которые через нервную систему попадают в мозг. И все бы ничего, если бы эти импульсы нельзя было бы генерировать искусственным образом и передавать извне. То есть, выходило, что человек с повязкой на глазах, находящийся в пустоте, если подключить к его мозгу генератор тока определенной частоты, вполне мог бы увидеть и потрогать несуществующий столб.

– Да, не очень приятная теория, – согласился я. – Но если я напугал тебя, почему ты продолжила со мной общаться?

– Когда мы расстались после той первой прогулки, я почувствовала себя бесконечно одинокой. Мне представилось, что вокруг нет ничего, и этот человек в пустоте – я. Что в мои глаза, уши, нос и рот рвутся потоки электрических сигналов, симулируя изображения, звуки, запахи и вкусы. Наверное, я была бы на грани самоубийства, если бы не засомневалась в том, что действительно живу. Но тут меня посетила странная мысль. Если ты рассказал мне об этой пустоте, если ты знаешь о ней так много, значит, ты и сам находишься в ней. Стало быть, я не одна в этой бездне, нас как минимум двое. Типичная женская логика, да. Но она меня успокоила. К счастью, перед расставанием ты записал номер моего телефона.

– И я тебе позвонил?

– Ты все забыл? Степа, скажи честно, тебе сегодня в драке по голове сильно досталось? – спросила Ира.

– Нет, не забыл и не сильно. Просто… мне нравится, как ты рассказываешь эту историю.

– Ты позвонил на следующий же день. Мы просто болтали ни о чем…

– О погоде и том, что в моде?

– Да, – Ира секунду молчала. – Но из этого разговора ты узнал, что я мечтаю покататься на лошади и теплоходе. И что я ни разу в жизни не была в кино. Даже не помню, что говорила об этом, но при нашей следующей встрече ты засыпал меня сюрпризами. Не говоря, куда и зачем мы идем, ты привел меня в парк. Там за детской площадкой оказалась полянка, а на полянке – лошадь. После того, как я прокатилась на ней, ты отвел меня к реке – как раз вовремя, чтобы успеть запрыгнуть на речной трамвай. Потом мы пошли в кино и посмотрели фильм – ты еще все время шипел, что сценаристам нужно руки из задниц повырывать. Вечером ты проводил меня до дома, а перед этим купил возле метро красную розу и подарил мне. Тогда ты еще не знал, что я люблю не розы, а белые лилии.

– Получается, что за один день сбылось сразу три твоих мечты? – удивился я. Вика говорила, что сбываются только желания. Так что же, я волшебник что ли? Мечты Иры были простенькими. Похоже, их исполнение не составило для меня большого труда. Но в этом все равно чувствовалось какое-то волшебство. Как будто Ира придумала меня, как золотую рыбку из сказки. Интересно, каким тогда придумывал себя я? Похоже, что таким, которому очень понравилась эта девушка, и чуть ли не всемогущим.

– Да, это действительно были мечты, а не желания, – словно прочитав мои мысли, сказала Ира. – Будь то желаниями, я бы сама уже к тому моменту их все выполнила по десять раз.

– Больше я не пугал тебя странными разговорами?

– Нет. Или просто я быстро к этому привыкла. Мы с тобой много разговаривали. Мне тогда еще было не о чем рассказывать, кроме своей скуки и одиночества, а ты выдавал историю за историей – иногда глупые и смешные, но чаще интересные. Песенки напевал, а порой целые стихотворения декламировал. Я от тебя узнала, за счет чего самолетам удается подниматься в воздух, почему светятся светлячки, и что едят муми-тролли перед тем, как впасть в зимнюю спячку.

– И что же они едят? – мне показалось, что Ира говорит о ком-то другом, а не обо мне. Не мог я быть таким болтуном, весельчаком и всезнайкой. Или мог? Я попытался припомнить хоть какую-то песенку или стихотворение, но из этого ничего не вышло. Забавные истории? Единственная история, которая всплыла в памяти, оказалась о снежном зимнем вечере, мальчике в дурацкой ненавистной шапке и мертвой девочке.

– Муми-тролли набивают желудок хвоей, – ответила Ира. – Ты рассказывал, как в детстве, узнав об этом, ощипывал те ветки новогодней елки, до которых доставал, и жевал иголки.

– Точно-точно, – пробормотал я. Меня накрыла волна воспоминаний. Я и папа сидим на диване, вокруг уютная мягкая полумгла, только на тумбочке около дивана горит маленькая лампочка с пестрым абажуром, да мишура и игрушки поблескивают на темном силуэте стоящей в глубине комнаты елки. В руках у папы книга, на обложке которой изображено забавное похожее на бегемотика существо в шляпе-цилиндре, разглядывающее свое отражение в зеркале. Это и есть Муми-тролль. Шляпа на его голове не простая, а волшебная – все, что в нее попадает, изменяется самым непредсказуемым образом. Я знаю об этом, потому что папа как раз читает мне вслух сказку «Шляпа волшебника» – сам я пока читать не умею. Эта шляпа принесла Муми-троллю и его друзьям немало хлопот. Но я, как любой ребенок, все бы отдал, чтобы заполучить такую вещицу. Потому что это настоящая магия, прикоснуться к ней хочется, даже если велик шанс обжечься. Представляю, что бы я положил в цилиндр в первую очередь. Конечно, любимую игрушку, чтобы она ожила. Точнее, чтобы она всегда была живой, а не только тогда, когда я сплю и не наблюдаю за ней. Потом можно было бы засунуть в шляпу словарь иностранных слов, как было в этом рассказе, чтобы своими глазами посмотреть, какими смешными они станут, ожив. С иностранными словами я буду играть, заботиться и кормить их. Что едят иностранные слова? Я не раз слышал, как о ком-то говорят, будто бы он проглатывает слова, а других называют буквоедами. Но вот чтобы слова сами что-то глотали, а буквы самостоятельно ели – такое мне не встречалось. Ладно, с этим вопросом можно разобраться и после того, как обзаведусь волшебной шляпой…

Мне стало ясно, почему я тогда принялся поедать елочную хвою. Конечно, я придумывал себя в образе Муми-тролля. Этому бегемотику невозможно было не позавидовать. У него было все: куча веселых, добрых, отважных, трогательно трусливых и даже забавно ворчливых друзей, головокружительные приключения, походы, потопы, кометы и магия, самый уютный в мире дом и лучшая семья, в которой никто и никогда не ругался. Понятно, что между обычным пятилетним ребенком из московской хрущевки и сказочным скандинавским троллем точек соприкосновения маловато. Мне удалось найти лишь одну такую точку – доступность елочных иголок. Чуть кисловатый смолистый вкус хвои оказался довольно приятным. Я ел ее, аккуратно кладя на язык по одной иголочке и медленно двигая челюстями, чтобы не уколоть небо или десны, и представлял, как омумитролливаюсь.

– Алло, Степа! Ты чего молчишь? Заснул что ли? – Ирин голос заставил меня вынырнуть из затягивающей пучины воспоминаний.

– Не сплю, просто задумался, – ответил я. – Ира, как думаешь, я похож на Муми-тролля?

– Хм, в вас есть что-то общее, особенно если смотреть в профиль, – сказала Ира. – Странно, что я не замечала этого, пока ты не спросил.

– Это плохо, что мы похожи?

– Нет. Ты только такое же брюшко как у него не отращивай.

– И хвост, – добавил я. Интересно, был бы я сейчас похож на персонажа детской книжки, если бы в детстве не так усердно воображал себя на его месте.

– Ну, с хвостом у тебя и так все в порядке, – рассмеялась Ира.

– Вот и славно. Давай прощаться? А то спать, наверное, пора.

– Спать была пора часа за два до твоего звонка, но лучше уж поздно, чем никогда. Кстати, ты завтра вечером свободен? Может, сходим куда-нибудь?

– Да, может быть. Созвонимся. Спокойной ночи.

– Сладких снов, любимый, – в трубке раздалось отрывистое чавканье. Я догадался, что так сотовая связь интерпретирует поцелуи. В таком случае, секс по телефону должен быть вещью неисчерпаемой омерзительности.

Закончив разговор, я подумал о другой странности. Вика знает, что допридумывает меня, и этот частично вымышленный образ доставляет ей какие-то неприятности и страдания. Ира далека от теории и практики сознательного выдумывания себя и окружающих, но я в ее интерпретации выхожу гораздо более сказочным персонажем. Прямо каким-то Гудвином, волшебником Изумрудного города. Гудвин тоже был обычным человеком без магических способностей, но мечты Железного Дровосека, Страшилы и Льва исполнил. Строго говоря, ему помогли смекалка и навыки психоанализа, только дела это не меняет. Похоже, волшебство заключается именно в том, что кто-то берет и делает реальностью мечту постороннего человека, не ища для себя выгоды. Пожалуй, это достаточно наивно для того, чтобы быть правдой.


19


Снова зима, ненавистная шапка и пакет с нотной тетрадью. Я стою перед музыкальной школой и бездумно ворошу носком ботинка снег. Такое ощущение, что я здесь уже целую вечность. В голове пустота. Через двери школы изредка заходят и выходят дети, с родителями и поодиночке. Но меня как будто здесь нет. Никто не обращает на меня никакого внимания, словно я бестелесный дух. Но я-то знаю, что это не так. Ничего не происходит ни внутри меня, ни снаружи. Короткая круглая бабка с собранными в пучок огненно-рыжими волосами семенит следом за резво бегущим по заснеженной дороге таким же рыжим мальчиком. Она кричит: «Сема, немедленно вернись и надень шапку! Голову простудишь!». Это не происшествие, а просто пара рыжих точек на периферии моего зрения. Но вот, наконец, случается то, ради чего я здесь околачиваюсь. Увидев девочку, вышедшую из школы, я спешно склоняюсь над ботинком, делая вид, что завязываю некстати развязавшийся шнурок.

– Привет, Степа, – говорит девочка. – Что ты здесь делаешь?

– Привет, Ира. У меня занятия по фортепьяно перенесли на сегодня. Только что освободился, – вру я.

– Понятно.

– Ты домой? – спрашиваю я.

– Да.

– Не против, если я с тобой прогуляюсь? – чувствую себя полным идиотом.

– Прогуляйся, если делать нечего, – Ира пожимает плечами.

Мы молча идем через дворы, я смотрю себе под ноги. Сейчас я ненавижу свою шапку в сто раз сильнее, чем прежде, но не за кусачесть, а потому что выгляжу в ней придурком.

– Скоро каникулы, – неожиданно для себя говорю я. – Чем займешься?

– Мне нужно написать доклад по биологии. Этим и займусь, – отвечает Ира.

– Что, целых две недели будешь доклад писать?

– Да. А что?

– Просто… Просто я уже столько докладов по биологии написал, что знаю теперь о ней все-все. Давай, я тебе помогу?

– Спасибо, Степа. Но я сама справлюсь, – Ира улыбается.

– Да мне не сложно будет тебе помочь, – улыбаюсь я, хотя дышать почему-то очень тяжело. – Ты обращайся, если вдруг помощь понадобится.

– Конечно, – соглашается Ира.

Вот ее дом. Заходим в подъезд. Вместе с ней поднимаемся на лифте до нужного этажа. Она заходит в квартиру, а я остаюсь стоять на лестничной клетке. Нет сил попросить Иру угостить меня чаем, нет сил дышать, смотреть на нее и думать о чем бы то ни было. Ощущение всеобъемлющего вселенского идиотизма, превысившего критическую массу и сконцентрировавшегося во мне. Я даже попрощаться не могу, как не могу сделать шаг назад, чтобы Ира закрыла дверь квартиры.

– Если понадобится помощь с докладом… – говорит кто-то, кого я не знаю. Потому что я сейчас не знаю никого и ничего, даже себя и собственного голоса. Как будто я призрак кого-то, погибшего под колесами грузовика, на крыше которого в вихре снежинок…

– Степа, зачем ты так со мной? – спрашивает Ира и смотрит на меня с невыразимой грустью в больших зеленых глазах. Уже нет ни двери, ни квартиры, лестничной клетки, лифта или дома. Нет света, в лучах которого я мог бы видеть ее печальное лицо, но я его отчетливо вижу.

– Почему ты меня бросил? Мне так плохо без тебя, – говорит Ира. – Я мечтаю об одном – быть с тобой. Неужели ты этого не понимаешь? Каждый день я надеюсь увидеть тебя среди прохожих, каждую ночь я плачу. Умоляю, не мучай меня больше. Останься со мной. Ты ведь тоже этого хочешь, да? Пожалуйста, останься.

Ира обнимает меня, гладит мои плечи, целует запястья. Это так… невозможно.

– Степа, желаю, чтобы у тебя все было, и тебе за это ничего не было! – голоса и громкий смех заставили меня проснуться. Я обнаружил, что сижу за столиком в кафе, а передо мной стоит кружка пива с пышной пенной шапкой. Рядом, держа в руках кружки, сидят Колян, Павлик, Радик и Ира. И это совсем не та девочка из музыкальной школы, которую я так и не отважился пригласить в кино или кафе.

– С днем рождения, чувак! – закончил тост Радик, и все выпили.

– Фу, Радик, – скривилась Ира, сделав глоток. – Тост у тебя какой-то воровской.

– Почему воровской? – удивился Радик.

– Потому что его произносят либо те, кто наворовал и теперь хочет избежать ответственности, либо те, кто наворовать еще только планируют, – ответила Ира.

– Тост универсальный, хоть и подразумевает кармический дисбаланс, – возразил Радик. – Если у тебя что-то воруют, то получается, что всего у тебя уже нет. А из-за того, что оно было, ты как раз и стал жертвой воровства.

– Дурацкий тост, и дисбаланс дурацкий, – вмешался в спор Павлик. – К примеру, если у меня есть деньги, то я вправе рассчитывать, что смогу обменять их, скажем, на пиво. И если за мои же деньги мне ничего не будет, даже пива, то я сочту такое обстоятельство крайне несправедливым.

– Вот-вот, – поддакнул Колян. – Морду за такие тосты и пожелания бить надо. Тогда и кармический баланс мигом восстановится.

– Ну, давай, рискни здорвьицем, скажи хороший тост, – процедил Радик.

– Дорогой Степа, – Колян торжественно поднял кружку. – Хочу выпить за то, чтобы в любой ситуации тебе удавалось избежать двух вещей – ненависти к самому себе и безысходности. Для первого всегда найдется кто-нибудь более ненавистный, вроде Радика. А второе есть ни что иное, как галлюцинация. А если уж и галлюцинировать, то весело и ярко, чтобы потом не было мучительно жаль потраченных денег.

Все выпили.

– А я тебе, Степа, пожелаю всегда быть готовым к худшему, и даже в худшем случае уметь получать удовольствие, – сказал Павлик и, не дожидаясь, пока его об этом попросят, пояснил: – Худшее всегда случается, не сегодня – так завтра, не завтра, так через год. Все мы когда-нибудь останемся одни, больные, нищие и никому не нужные. Или богатые и знаменитые, здоровые и процветающие, но в окружении тех, кто не нужен нам самим. Что бы ты ни делал, наступает день, когда реальность наваливается на тебя всей своей тушей, подминает под себя, втыкает тебе в задницу свою узловатую корягу аж до гланд. Она мнет тебя своими потными лапами и издевательски дышит в твою щеку, а дыхание ее разит гнилью. Но если ты готов к этому, то вместо панических и, как обычно бывает, бесполезных попыток высвободиться, вместо этой унизительной суеты под тушей реальности ты сделаешь глубокий вдох, улыбнешься и скажешь – «Спасибо. Спасибо, что это произошло сегодня, а не вчера».

– И где же здесь удовольствие? – фыркнул Радик. – В безропотном смирении с корягой реальности в собственной заднице?

– Нет, – ответил Павлик. – В умении показать реальности, что все ее гадкие фокусы слишком дешевы и предсказуемы, чтобы лишить тебя самообладания. Оставаясь самим собой даже во власти, казалось бы, невыносимого унижения и нестерпимых мук, ты оставляешь победу за собой. Испуганное, сломленное, бестолково мечущееся существо на это не способно, потому что в нем уже нет того «я», за которым эта победа могла бы остаться.

Все выпили.

– Бррр, – Ира поежилась. – Какое жуткое пожелание.

– Компенсируй, – Павлик пожал плечами. – Пожелай чего-нибудь не жуткого.

– Степа, будь счастлив, – Ира улыбнулась. – Будь счастлив каждый день, который проводишь со мной. Каждую минуту, когда ты заботишься обо мне, каждый миг, когда ты меня холишь и лелеешь. Так как я и есть твое счастье, желаю тебе как можно больше себя во всех проявлениях.

– Ого, ничего себе, – Колян покачал головой. – Вот это заявочки.

– Спасибо, друзья, – я поднял кружку. – Я рад, что мы собрались здесь, и я благодарен вам за ваши пожелания. Потому что… приятно, что вы обо мне думаете.

– Пускай лихой наш «йес!»

Сорвался под «офкос»

На каждый хитрый «уай?»

Найдется свой «бикоз», – сказал Радик, и все выпили.


20


– Я тебе рассказывал, что в детстве мне нравилась девочка с хорового отделения, которую звали Ирой? – спросил я у Иры, когда посиделки в кафе закончились, и я отправился провожать ее.

– Рассказывал, что она с тобой играла, – ответила Ира. – И не прогоняла, и близко не подпускала.

– Странно, я совсем забыл о ней. Только вот сегодня отчего-то вспомнил.

– А как ты в позапрошлом году у нее на деньрожденной вечеринке напился, все обблевал, а потом тебя ее папа домой вез, помнишь?

– Такое что, вправду было? – удивился я.

– Было.

– Странно. Как я оказался на ее вечеринке?

– Вроде бы, ты просто позвонил поздравить ее с днем рождения. Слово за слово, она из разговора узнала, что у тебя теперь имеется девушка, то есть я. Приревновала, или еще что. Может быть, любопытно ей стало, в каком виде пребывает ее упущенная собственность, то есть ты. Вот и пригласила.

– А почему я напился до рвоты?

– Я думаю, потому что ты дурак и пить не умеешь, – Ира поцеловала меня в щеку. – А Ира наверняка решила, что ты свои страдания в вине топишь. Дескать, так тебе невыносимо больно смотреть на нее и понимать, что досталось тебе не такое сокровище, а какая-то друга девка, то есть, опять же, я. Может быть, я ошибаюсь, но своим появлением на празднике и нажиранием до потери пульса ты сделал ей лучший подарок на день рождения, о каком она могла мечтать.

– Странно все это, – пробормотал я. – И еще странно, что Вика не пришла сегодня за день моего рождения выпить.

– Вика? – переспросила Ира. – Кто это?

– Я тебе не рассказывал?

– Нет. Так кто же это?

– Так, никто, – ответил я. – Когда-то у меня была знакомая девочка по имени Вика, но она давно умерла.

– И ты считаешь странным, что она не явилась с того света, чтобы выпить пива по случаю дня твоего рождения? – Ира хмыкнула. – Похоже, Степа, ты опять перебрал. Когда же ты пить научишься?

– Я буду пить. Много-много, каждый день. Пройдет год, а может быть несколько лет или десятилетий, и я научусь, обязательно научусь.

– Дурак, – Ира рассмеялась и поцеловала меня. На этот раз в губы.


21


– Заждалась тебя, голубчик, – я вздрогнул и чуть не выронил ключи. В полутьме лестничной площадки на ступеньках сидела Вика.

– Неужели ты думал, что я оставлю тебя без подарка? – Вика подошла ко мне, и снова моя голова закружилась от ее поцелуя.

– Это лучший подарок на день рождения, о каком я мог мечтать, – сказал я, когда поцелуй закончился.

– Это был поцелуй, а не подарок, голубчик, – Вика протянула мне пакет, перетянутый ленточкой. – Вот это подарок.

Я развязал ленточку и открыл пакет. Из пакета на меня блестящими стеклянными глазами смотрело странное существо, морда которого была испещрена пятнами всех цветов радуги.

– Это лошадь, – пояснила Вика. – Я сама ее связала.

– Догнала и связала по ногам и… ногам?

– Спицами связала, – ответила Вика. – Тебе нравится?

Я достал вязаную лошадь из пакета и покрутил ее в руках, – очень нравится. Но почему лошадь?

– Потому что «Боинг 747» показался мне слишком банальным и предсказуемым, а вязать скелеты динозавров я пока что не научилась. А что, с этой лошадью что-то не так?

– Нет, с ней все так. Это с другими лошадьми, наверное, все не так, раз они не покрыты разноцветными пятнами.

– Просто другие лошади не укуренные, а эта укуренная, – сказала Вика. – Видишь, какими добрыми глазами она на тебя смотрит? Это потому что ты ей нравишься, и потому что ей с тобой хорошо.

– И еще, потому что она укуренная?

– Да, еще и по этому, – согласилась Вика. Она взяла меня за руку и подвела к окну. – Ты что-нибудь там видишь?

– Окно, – ответил я. – И темноту за ним.

– Вот и хорошо, – сказала Вика, садясь на подоконник. – Значит, у тебя будет выбор, на что смотреть, пока мы будем заниматься этим – на окно и темноту или на меня.

– Этим? – вместо ответа Вика обхватила мои бедра своими ногами. С пряжкой моего ремня и молнией джинсов она справилась мгновенно.

Не знаю, куда я смотрел, пока мы занимались этим, но я точно не видел ни окна, ни тьмы, ни Вики. Передо мной стояла образ счастливой укуренной вязаной лошади, и мне казалось, что мы с ней переживаем одни и те же чувства. Словно это меня Вика из бездушных клубков шерсти равномерными движениями, стежок за стежком, превращает в цельное существо. Нелепо-радужное и совершенно счастливое.

– Сегодня мне показалось, что я тебя придумал, – сказал я, когда мы закончили.

– Так оно и есть.

– Нет, я в том смысле, что ты существуешь только в моем воображении.

– Ну да, где же мне еще существовать? Штат Техас, Останкинская башня и вязаная лошадь существуют ровно там же. Если бы их там не было, ты бы просто не понял о каком таком штате, какой башне или лошади я говорю, – сказала Вика.

– Я имею в виду, что мне показалось, будто бы кроме моей головы тебя больше нигде нет.

– «Нигде» – это очень непростое место, потому что, если разобраться, оно простирается повсеместно. С одной стороны, меня может не быть на Марсе. Но с другой стороны, в твоей голове мы оба можем сейчас находиться на какой угодно планете. Просто мы договорились называть Землей то, что под ногами, хотя ты можешь видеть в этой темноте за окном марсианский пейзаж, а я – венерианский. Если в твоей голове есть я, вполне возможно, в ней есть и другие люди, в чьих головах, по твоему мнению, тоже могу находиться я. Но, так как ты сам находишься в собственной голове…

– Я сейчас говорю не о тонкостях субъективного восприятия, – перебил я Вику. – Давай говорить проще. К примеру, тот секс, который у нас был, – это что? С кем я им занимался? С тобой, или просто мастурбировал на лестничной клетке?

– Это зависит от того, что было в твоей голове в тот момент, – ответила Вика. – Если там была я, то ты занимался сексом со мной. Если там была статуя Свободы, то ты дрочил на нее, используя для этого мое тело.

– Вот! – воскликнул я. – Именно это я и пытаюсь узнать. Твое тело действительно существует, или, считая, что занимаюсь с тобой сексом, я сам дергаю себя за член?

– На этот вопрос тебе никто кроме тебя самого не ответит, – Вика улыбнулась. – Тебе решать, дрочишь ли ты, занимаешься любовью или делаешь и то и другое одновременно.

– Но ты, ты-то хотя бы живой человек? – спросил я, хоть и боялся услышать ответ.

– Надеюсь, что да. Прямых доказательств этому у меня нет – только собственные ощущения. Да вера в то, что если я существую для тебя, то, при условии, что ты существуешь еще где-то помимо моей головы, я действительно живу.

– А ты боишься смерти?

– Я боюсь, что если я умру… точнее, когда я умру, этого никто не заметит. Ты позвонишь мне несколько раз, не услышишь ответа и забудешь. И это в лучшем случае. А в худшем – ты и все, кто живут в моей голове, умрут вместе со мной и из-за своей смерти будут просто не в состоянии заметить моего исчезновения. Признание того, что человек умер, это главное доказательство того, что он жил. Если моя смерть не будет замечена, окажется что и жизни у меня никакой не было.

– Получается, что смысл твоей жизни в… – я запнулся. – В поиске свидетелей твоего существования?

– Такого я не говорила, голубчик, – Вика вздохнула. – Это ты сейчас меня такой выдумал. Я не ищу свидетелей, но меня пугает то, что в нужный момент их может не оказаться рядом.

– Однажды я уже был свидетелем, – я нащупал в кармане круглый пластмассовый брелок и сжал его в кулаке. – Тогда была зима, снег, темнота – вот это все. И конца этому видно не было. Как будто я родился в морозильнике, в уродливой шерстяной шапке и с бесполезным пакетом. А потом… Я тебе рассказывал о девочке Вике? Сегодня я отчего-то подумал, что ты…

– Сейчас весна. Думай о том, что мне хочется целоваться, – Вика потянулась поцеловать меня, но я вырвался.

– Как весна? Какая весна? Сейчас ведь осень!

– Ты совсем измучился, голубчик, – Вика погладила меня по голове. – Сегодня день твоего рождения, а родился ты в апреле. Помнишь?

– Да, – ответил я неуверенно. – Это я помню… то есть, вспомнил.

– Тебе нужно ложиться спать, – Вика заговорила со мной, как с маленьким ребенком. – Был долгий трудный день, пора отправляться в кроватку, смотреть сладкие сны и набираться сил.


22


Весна. Ее ни с чем не спутаешь, нос не позволит. Да что там запахи – даже обыкновенный асфальт весной выглядит иначе. Даже звук от прокатывающихся по нему автомобильных покрышек становится особенным, отчетливым настолько, что слышен хруст каждой песчинки, попавшей между дорогой и жерновом колеса.

Я иду по весне, сквозь кристальный воздух такой свежести, что кажется, будто ею можно захлебнуться. Даже автомобильные выхлопы не портят свежесть. Наоборот, они дополняют ее, концентрируют и делают еще острее.

От весны безотчетно радостно. Не пугают ни грязь выбравшихся из-под снега дворов и газонов, ни порывы все еще холодного ветра. Лишь бы светило солнце, да чирикали воробьи, а все остальное кажется таким незначительным, что о нем и думать не стоит. Ненавистная шапка и кусачий шарф отправлены в шкаф на ближайшие полгода. Куртка пока что все та же, зимняя, но уже дерзко расстегнута на груди.

– Почему ты оставил меня, Степа? Мне так плохо без тебя, – рядом со мной по этой же чумазой городской весне идет девушка с большими печальными глазами, наполненными мольбой. – Пожалуйста, давай будем вместе. Прошу, не покидай меня.

Я пытаюсь объяснить ей, что в этой весне никому не полагается никого ни бросать, ни подбирать. Что все весеннее идет само собой, как движется лед по реке. Но вместо слов я издаю невнятное мычание, нелепо жестикулирую.

– Обещай остаться со мной, – девушка обхватывает руками мое запястье. Я не знаю, хочется ли мне остаться с ней или нет, но запах весны портится, тяжелеет, становится удушливым и сальным. Так пахнет…

– Я жарила картошку с луком, – сказала мама.

– Что? – я растеряно заморгал.

– Ты спросил, чем у нас на кухне пахнет, – ответила мама. – Питаешься черт те как, забыл уже запах настоящей еды.

– Нет, не забыл. Просто задумался.

– О чем?

– Да так, одноклассницу одну вспомнил. Точнее, сон о ней. Ее мама еще с тобой в одном отделе работала.

– Ты про Иру что ли?

– Да, про нее. Она мне с пятого класса нравилась. Однажды на школьной дискотеке я набрался храбрости и пригласил ее на танец. Ира нехотя согласилась. А я так обрадовался, что начал нести какую-то чушь. В итоге она сбежала от меня посреди танца и потом до конца вечера пряталась.

– Ты мне ничего не рассказываешь, – мама обиженно поджала губы и, отвернувшись от меня, принялась ложкой перемешивать картошку в стоящей на плите сковородке.

– Чего не рассказываю? – удивился я.

– Ничего, – повторила мама. – Даже о том, что тебе в школе какие-то девочки нравились, только сейчас от тебя узнаю. Все от меня скрываешь. Что мы с отцом тебе такого сделали, что ты с нами разговаривать перестал?

– Я просто об Ире только сейчас вспомнил…

– Вот! Только девок своих и вспоминаешь, а о нас с отцом никаких у тебя воспоминаний хороших. Все детство с радостью вспоминают, только не ты. А мы тебя так любили! – мама смахнула слезу.

– Мам, я все помню.

– Да? Тогда давай, расскажи, что помнишь! – мама швырнула ложку в раковину.

– Ну… помню, что в детстве не мог выговаривать букву «р». Никакие занятия с логопедом не помогали. Тогда папа велел мне открыть рот и ногтем надавил мне на небо, а потом сказал: «Чувствуешь на небе риску? Поставь на нее кончик языка и скажи «р-р-р». Я сделал, как он учил, и у меня почти сразу получилось раскатистое «р», я смог произнести слова «тигр», «дракон» и «дурак» не картавя.

– И это твое хорошее воспоминание? – мама закатила глаза и всхлипнула.

– Помню, мне было лет пять. Мы с папой пошли за грибами. Лес был за полем. Когда мы шли через поле, папа поймал кузнечика. Я таких огромных никогда не видел – сантиметров десять, наверное. Папа протянул кузнечика мне, а я его как-то неловко взял, и он меня за палец укусил. Я испугался и отдернул руку так резко, что оторвал кузнечику голову. Не помню, заплакал ли тогда от боли или страха, но эта голова, вцепившаяся в мой палец, мне запомнилась очень четко. Почему-то синевато-розоватого цвета. Вообще, мне жаль того кузнечика. Как-то глупо с ним вышло.

– Нет, ты ничего не помнишь, ни-че-го. Ужин на плите. Поешь, если, конечно, у тебя нет более важных и интересных дел, чем есть то, что приготовила двоя дура мать.

– Мама, так напомни мне, пожалуйста, – я аккуратно положил руки на мамины плечи. – И дел у меня никаких нет.

– Степа, прекрати ерничать. Это отвратительно. Уму непостижимо, откуда в тебе столько цинизма, злобы и ненависти. Мы тебя всегда так любили!


23


– Как думаешь, почему у меня с мамой так получается? – спросил я Вику, когда мы с ней прогуливались по Останкинскому парку. – Пытаюсь помочь ей себя выдумывать, но ничего хорошего не выходит. Что ни скажу, она все с ног на голову переворачивает, или вообще не слышит.

– Видимо, ты говоришь не то, что ей хотелось бы слышать, – ответила Вика.

– А ты знаешь, о чем бы она хотела услышать?

– О том, что у тебя лучшая в мире мама. И что у тебя было бесконечно счастливое детство. Ей хочется, чтобы твое детство никогда не заканчивалось. Чтобы ты спрашивал у нее совета, с какой челюсти нужно начинать чистить зубы – с верхней или нижней. Чтобы уточнял, на каком ботинке шнурок в первую очередь завязывать – на левом или на правом.

– Но если бы я в двадцать лет спрашивал совета в таких делах, это бы означало, что у меня синдром Дауна или что-то в этом духе. Неужели ей хотелось бы иметь сына дебила? – удивился я.

– Ей так хочется только потому, что ты не дебил, а самостоятельно мыслящий взрослый человек. Был бы ты умалишенным, твоя мама день и ночь бы плакала, мечтая о том, чтобы ты поумнел и набрался самостоятельности. Но тебе, несомненно, в роли дебила было бы с ней намного проще. Больных, убогих и всячески страдающих любят гораздо больше, и понимание они находят легче. Убил бы ты кого-нибудь в пьяной драке и сел бы за это в тюрьму, ее отношение к тебе сразу бы изменилось. Мама бы придумала для себя миллион оправданий, почему ты так поступил. Обвинила бы в сговоре весь мир, а ты бы стал лучшим, самым умным и добрым сыном на планете, потому что тебе пришлось страдать. Многие люди на уровне подсознания уверены, что плохой человек страдать не может. Минус этой уверенности в том, что ум обращает ее в силлогизм – если человек страдает, то он хороший, а если не страдает, то по определению – злыдень, подлец и негодяй.

– Так мне что, действительно кого-то убить нужно, чтобы наладить отношения с мамой?

– Нет, конечно, – Вика улыбнулась. – Можешь, например, жениться на какой-нибудь стерве, тупой и уродливой, которая будет тебя гнобить. Да, жениться лучше по залету. Чтобы мама была уверена, что та стерва специально все подстроила, чтобы тебя захомутать.

– Но я не хочу становиться страдальцем, – я задумался. – Да и страдающие люди у меня симпатии не вызывают. По-моему, гораздо проще быть несчастным, а вот ради счастья еще попотеть нужно.

– Вот видишь? Большинство людей постоянно терзают смутные сомнения, а тебя, скорее, смущают сомнительные терзания. Ты сам не страдаешь, поэтому страдальцы тебя раздражают, – Вика привстала на цыпочки и взъерошила волосы на моей голове. – А твоя мама страдает. От этого все непонимание.

Я хотел возразить, что моей маме не от чего страдать, но осекся. Нелюбимая работа, пьющий безработный муж – творческая личность, сын – нечуткий и злобный циник. Есть от чего затосковать и принять сердцем безысходность.

– Ты жалеешь свою маму? – заметив мое замешательство, спросила Вика.

– Я жалею кузнечика, которому в детстве случайно оторвал голову, – ответил я. – Сожаления достойны ситуации, в которых ты бессилен что-то изменить. Своей маме я еще могу помочь, как и папе. Для них я могу сделать столько всего, что они перестанут страдать и будут счастливы. В конце концов, если я стану безобразно богат, даже несколько капель моего богатства заставят забыть их о любых страданиях.

– Удачи тебе, голубчик, – Вика улыбнулась, но глаза ее при этом были так печальны, что и мне сделалось грустно.

– Представь себе, какая странность, – я решил сменить тему. – Вот уже два раза мне снились девушки, которым я безответно симпатизировал давным-давно. И во сне каждая из них упрекала меня в отступничестве и умоляла вернуться. К чему бы это?

– К тому, что ты, голубчик, в глубине души веришь, будто бы люди могут понять свои ошибки и измениться. Отвергнуть тебя, но позже задуматься и попытаться отменить свой отказ. Но в жизни такого не бывает. Никто не станет разыскивать другого человека, чтобы просто сказать ему «прости». И если однажды тебе приснюсь я, не верь ни единому слову – это сон твоего разума порождает уебищ.

Я не успел ничего ответить, потому что мое внимание отвлекла собака. Выскочив из кустов, огромный доберман, не издав ни звука, цапнул меня за ногу и скрылся в недрах парка.

– Чья это сука?! – взвыл я. Сквозь прокушенные джинсы проступила кровь.

– Это сука реальности, – рассмеялась Вика. – Ты прогуливаешься, выдумываешь на ходу себя, меня, весь этот парк. Никаких собак в твоем воображении нет. Но вот появляется реальность, кусает тебя за ногу и исчезает. И теперь тебе приходится придумывать себя дальше уже в образе персонажа с укушенной ногой.

– Сейчас я придумаю себя, превратившегося из-за укуса в пса-оборотня. Отыщу хозяина, спустившего с поводка эту чертову реальность, и отгрызу ему задницу до самой глотки, – я злобно сплюнул на землю. Нога болела немилосердно.

– Хороший вариант, – согласилась Вика. – Только смотри, не придумай себе попутно столбняк или бешенство.


24


– Бедный, – Ира погладила укус на моей ноге.

– Да уж, собачий огрызок, – проворчал я, раздраженный неизвестно чем – то ли жалостью Иры ко мне, то ли отсутствием таковой у Вики.

– Тебе еще повезло. Я слышала историю об одном маньяке, который натренировал собаку так, чтобы она подбегала и откусывала прохожим яйца.

– Очаровательная история. А я как-то слышал о падучем дервише. На улицах Самарканда люди видели дервиша, с ног до головы замотанного в черные лохмотья. Стоило кому-нибудь приблизиться к дервишу, как тот падал на землю и начинал биться в припадке. Тот, кто проходил мимо, не пытаясь помочь несчастному, заболевал неведомой хворью, и через несколько дней умирал в муках. Однажды нашелся добрый человек, который поднял трясущегося дервиша на руки, чтобы отнести его к лекарю. Но не успел тот человек сделать и шага, как дервиш схватил его за горло, произнес фразу «за твое добро я подарю тебе быструю смерть» и исчез вместе с добряком.

– К чему этот рассказ? – спросила Ира.

– К тому, что мне еще раз крупно повезло в этой жизни – я никогда не бывал в Самарканде.

– Можешь беситься сколько угодно, – фыркнула Ира. – Но это не отменяет того факта, что нам нужно купить телевизор в твою комнату.

– Какой еще телевизор? Зачем? – удивился я.

– Я в прокате фильм о Фриде Кало взяла. Думала, посмотрим вместе. А твои опять в ящик уперлись. У них там сначала подводная одиссея Кусто, потом сериал про ментов, затем кулинарное шоу, интеллектуальная викторина, еще одно кулинарное шоу, и так далее. Твой отец прямым текстом мне сказал, что пока не кончатся передачи, которые он смотрит, посмотреть фильм нам он не даст. А кончатся эти передачи только с наступлением Армагеддона. Я заплатила за кассету, завтра ее нужно вернуть обратно в прокат. Поэтому нам нужен свой телевизор.

– Ясно, – согласился я. – А у нас есть деньги на покупку телевизора?

– В кредит возьмем, – Ира махнула рукой, будто бы отгоняя невидимую муху.

– А эта Кало того стоит?

– Степа, не говори глупостей. Сегодня Кало, завтра Калигула, послезавтра «Люди в черном» или еще какой-нибудь фильм – не имеет значения. Важно, чтобы у нас была возможность смотреть то, что мы хотим, и делать это тогда, когда мы этого хотим.

– Сейчас я, пожалуй, больше хочу тебя, – сказал я, прислушавшись к своим желаниям. – И телевизор мне для этого не нужен, как и согласие родителей.

– А после меня ты захочешь телевизор? – Ира обхватила руками мою голову.

– Ничего не могу обещать, но давай проверим.


25


Когда я, сгибаясь под тяжестью свежекупленного телевизора, вошел в прихожую, меня встретила мама. На ее лице читались обида, злость и непонимание.

– Что это? – спросила она.

– Телевизор.

– Вижу, что телевизор. Откуда он, зачем?

– Из магазина, чтобы смотреть.

– Прекрати разговаривать со мной, как с умалишенной. Я тебя спрашиваю, ты почему телевизор купил?

– Так получилось, – я не стал пересказывать маме Ирину версию о том, что они с папой будут непрерывно пялиться в экран до судного дня.

– Ты это сделал, чтобы в нас с отцом плюнуть, – мама сжала кулаки. – Чтобы запереться со своей Ирой в комнате и не выходить из нее никогда. Раньше мы все вместе телевизор смотрели, а теперь все кончено, ты нас предал.

– Мама, ну что ты такое говоришь? Какое предательство? Я просто…

– Телевизор – это символ семейного очага. Это как камин, возле которого собираются близкие люди, – перебила меня мама. – А мы с отцом для тебя чужие стали. Ты нас на девку променял. Я всегда знала, что она нас ненавидит, так вот уже и тебе мозги промыла.

– Мама, никто никого не ненавидит и никому ничего не промывает, – я постарался произнести это как можно ласковее, но получилось плохо.

– Неужели похоть тебе совсем глаза застлала? Степа, ты что, не видишь, что Ира из тебя дурака делает? Вместо того чтобы что-то полезное купить, на телевизор деньги выкинул. Это же надо до такого додуматься!

После того, как мама сказала о похоти, в глазах у меня действительно потемнело – от нахлынувшей ярости и горечи несправедливой обиды. Если раньше я не был уверен в том, люблю ли Иру, то теперь существование этой любви стало совершенно очевидным. Как и то, что мама мою любовь втаптывает в грязь.

– А я и купил полезное, – крикнул я. – Камин купил, семейный очаг купил! А ты, вместо того, чтобы за меня порадоваться…

– Порадоваться?! – мама не дала мне договорить. – Тому, что ты за какой-то шлюшкой как осел за морковкой тянешься? Что родителям своим нож в спину воткнул? Хорош повод для радости, ничего не скажешь. А ведь мы с отцом так тебя любили!

– Мама, послушай себя, что ты несешь! Это же бред! Ахинея, чушь собачья! – я окончательно потерял самообладание. Меня трясло как того падучего дервиша из Самарканда.

– Не смей орать на мать, – в коридор, пошатываясь, вышел папа. Он смотрел на меня исподлобья, и в его мутном взгляде не было ничего кроме ненависти.

– За что? – ужаснулся я. – За что вы меня так ненавидите? Что я вам такого сделал?

– Еще раз повысишь на мать голос – убью, – папа скрипнул зубами.

– Иуду вырастили, Павлика Морозова, – не унималась мама. – Не удивлюсь, если…

Выслушивать, чему конкретно мама не удивится, сил у меня не осталось. Чувствуя, что лицо мое полыхает как факел, я бросился прочь из дома, оставив коробку с телевизором на полу прихожей.


26


– Можно я у тебя немного поживу? – аккумулятор в мобильнике разрядился, поэтому я позвонил Ире из таксофонной будки.

– Степа, что с тобой случилось? – спросила Ира.

– Со мной – ничего. Это с мамой случился телевизор.

– Ничего не понимаю. Степа, ты что, напился?

– К сожалению, нет, – меня до сих пор трясло. – Всего лишь ушел из дома. Так можно к тебе приехать? Говори быстрее, а то деньги на карточке заканчиваются.

– Конечно, приезжай, – успела сказать Ира за секунду до того, счетчик остававшихся на карте минут и секунд обнулился.

По дороге к Ире я немного успокоился. Если Вика права, и мама действительно больше любила бы меня зависимым и страдающим, то самостоятельной покупкой телевизора я причинил ей серьезные страдания. Нет смысла злиться на маму. Может быть, для нее я повзрослел слишком быстро, ей нелегко к этому привыкнуть. То был ее ребенок, а потом «бац» – и человек, который принадлежит неизвестно кому. И не ясно, принадлежит ли вообще.

– Для нее, говоришь, ты повзрослел слишком быстро? – спросил я самого себя. – А для самого себя не быстро? Свой прыжок во времени-то помнишь?

– Уф, опять ты вычесался, зануда, – мысленно вздохнул я. – Если хочешь знать, то я не думаю, что какой-то прыжок был.

– Что ты имеешь в виду?

– А то, что я прожил все полагающиеся мне годы, и взрослый ровно настолько, насколько положено быть человеку в моем возрасте.

– И как же ты прожил эти полагающиеся тебе четыре предыдущих года? – я ухмыльнулся. – Рассказывай, не стесняйся. Уж я-то тебя не выдам.

– Как-как, очень просто. Окончил школу, поступил в институт, вместе с родителями переехал из одной квартиры в другую, встретил девушку, которую полюбил, купил телевизор…

– Погоди. Девушку, говоришь? Это которую – Иру или Вику? – я злобно усмехнулся.

– А тебе-то что за дело? – огрызнулся я.

– Хотя бы такое дело, что я – это ты, и наоборот.

– В таком случае, ты и сам все знаешь не хуже моего, – не сдавался я.

– Я ничего не знаю. Ни-че-го. Всего лишь хочу, чтобы и ты в этом признался.

– Зачем? Меня все и так устраивает. Во многом знании, как ты помнишь, ничего хорошего. Или ты заодно с мамой, и желаешь, чтобы я страдал?

– Нет, себе я как раз таки не враг, а, значит, и тебе тоже. Просто я боюсь, что если ты сейчас не задумаешь о том, что происходит, велика вероятность, что потом придется за эту беспечность поплатиться.

– Не усложняй, – я усмехнулся через силу. – Уверен, что все идет своим чередом. Едва ли кто-то мог сдать те же вступительные экзамены вместо меня. А самого процесса сдачи я не запомнил, потому что это было не так уж важно.

– Моменты знакомства с Ирой и Викой, стало быть, для тебя тоже неважны, раз ты их не запомнил?

– Ну, не то, чтобы неважны, – я замялся. – Наверное, я думал тогда о чем-то другом.

– Большую часть времени, в течение которого я тебя знаю, ты искал смысл смерти. И что же, этот дешевый пластиковый брелок с черепушкой оказался важнее?

– Ты точно с мамой в сговоре, – я ощутил новый прилив злости. – Давай, обзови меня злым, циничным, бессердечным, равнодушным, себялюбивым, похотливым. Хочешь? Давай, не стесняйся!

– В этом нет смысла, ты только что сам себя обозвал, – ответил я.

– Как же ты мне надоел, – я мысленно показал себе кулак. – Я еду к любимой девушке, а ты катись куда хочешь, предатель, и больше не показывайся.

– Я сейчас замолчу. Только напомню тебе об одной маленькой мертвой девочке.

– Ну, напомнил, и что дальше? – спросил я, но ответа не последовало.


27


– Только на пару дней, не больше. Ладно? – сказала Ира, поцеловав меня в прихожей. – Иначе маме будет сложно объяснить.

– А два дня моего проживания здесь ты как объяснила?

– Никак. Объяснения понадобятся после двух дней, – Ира выставила передо мной пару смятых тапок. – Говорить, что ты со своими родителями поссорился, нельзя. Мама и без этого твоих больными на всю голову считает.

– Ну и что? – я отдал Ире куртку, снял ботинки и втиснулся в тапки.

– Моя мама думает, что ты такой же, как они. Не стоит усугублять.

– А ты меня тоже психом считаешь?

– Нет, я считаю тебя необычным. Так у тебя найдется, где после меня пожить?

– Конечно, никаких проблем, – на душе снова стало гадко, как после просмотра азиатского порно.

– Эй, чего у тебя такой кислый вид? Я же люблю тебя, Степа.

– А я, по всей видимости, тебя, – я помолчал несколько секунд. – Как думаешь, я похотливый?

– Ты хороший, – Ира улыбнулась. – Пойдем скорее в мою комнату, пока мама с работы не пришла.

Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа

Подняться наверх