Культурология. Дайджест №3 / 2016
Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.
Отрывок из книги
Самарий Израелевич Великовский (1931–1990) – известный российский философ, культурфилософ, литературовед – принадлежит не к той категории людей, которые заставляют идею служить себе, а к тем людям, которые «углубляются в идею и словно растворяются в ней», так, что их самих совсем не видно. И хотя их собственные имена могут говорить нечто существенное не многим, но «их идеи входят в генетическую память общества и бывают в конечном счете связаны с тем, что оказывается более существенным, нежели достижение личной известности»1. Великовский по своему общему психологическому складу и стилю был индивидуалистичен. Его путь – это путь индивидуального духовно-интеллектуального труда, «не имеющего никакого непосредственно зримого выхода в сферу практически-политического успеха, не нацеленного на него, а как бы даже берегущегося такого успеха и заведомо берущего его под подозрение»2. Он был безоговорочно скромен по манере и стилю жизненного поведения, всегда отстаивал сугубую ценность, отвергая чуждое. Как отмечает А. Лебедев, в его скромности было нечто субстанциональное, «то, что составляло внутреннюю идею его жизни, суть его литературной работы и выражало ту мировоззренческую позицию, которая для многих оказалась важным, даже спасительным духовным подспорьем в ситуации принудительного лицемерия “эпохи застоя”, но не оценена в должной мере и по сию пору»3. Он не был «любителем хорового исполнения даже самых прогрессивных напевов». Ему чужда была коллективизация интеллекта, при которой план на мысль и творчество «спускали сверху», наперед задавая таким образом результат, что приводило к отчуждению человека от собственных мыслей. Ему чуждо было кафкианство системы научно-исследовательских организаций, вменяющих человеку в обязанность утвердить план творчества, а затем отчитаться в выполнении этого плана в «листаже», т.е. буквально на вес4.
Друг и исследователь его творчества А. Лебедев отмечает, что Великовский сторонился всяких экзальтаций, ему импонировали «порядочность», а не героизм, добрая воля, а не подвижнический долг, работа, а не самопожертвование. Ему свойственно неприятие любых «крайностей» в суждениях, позициях, оценках, «ибо все эти крайности” тяготеют к некоему взаимозамещению, все они замешаны на одном тесте, отравленном нетерпимостью»5.
.....
Во всех этих переменах, протекавших не как перечеркивание классики, а как включение ее в резко раздвинувшееся пространство культуры ХХ в., Великовский нащупывает единый корень: «повсюду пробивает себе дорогу особое относительно-дополнительное виденье вещей и осваивающей их личности»31. Истина заведомо мыслится разногранной совокупностью, не доступной ни одному из обладателей отдельных истин – частичных ее составляющих. Всякий мыслитель (исследователь, живописец, повествователь) расстается со своей горделивой верой, будто его деятельность в культуре протекает sub specie aeternitatis, числится по ведомству «абсолютного Я». Из разных отсеков культуры ХХ столетия вытесняется прежнее классически «абсолютистское» виденье вещей вместе с соответствующим инструментарием.
Великовский также обращает внимание на то, что ХХ век в западноевропейских странах ознаменован «иссяканием христианства и постепенным упрочением первой на земле насквозь безрелигиозной цивилизации, утрачивающей понятие “священного” в его прямом сакрально-иератическом значении высшей санкции всех прочих духовно-поведенческих ценностей»32. В то время как все культуры прошлого до сих пор всегда соприкасались с вероисповедно-священным как с конечным и высшим оправданием смысла жизни. Отсюда вытекает телеологическая устремленность западных философий – «своего рода обмирщенное инобытие собственно теологического целеполагания, а также – «мысленное самопомещение деятеля культуры, от древнего колдуна через жреца – священнослужителя до ученого XIX в., непосредственно у средоточия истины абсолютного толка, генетически структурно восходящее к откровению божественно-священному»33.
.....