Читать книгу Вечеринка (сборник) - Ирина Муравьева - Страница 1

Вечеринка

Оглавление

В воскресенье, двадцать четвертого мая, Комаров выпал из окна. Природа сияла, и даже стаканы в руках алкашей сияли, как звезды на небе. Комаров выпал из окна случайно. Внизу собирались жарить шашлык. Это было замечательное время. Каждые выходные собирались у Комаровых мужчины и женщины, и начиналось веселье. У всех были машины, ракетки для игры в бадминтон, надувные матрацы. У некоторых даже сумки-холодильники. Многие носили шорты, а женщины перехватывали распущенные волосы пластмассовыми коричневыми обручами. Конец шестидесятых, шашлыки, надувные матрацы, «Три плюс два», Давид Ойстрах, Миронова и Менакер. Июль проводили, как водится, в Пярну, зимой – две недели – на лыжном курорте. В Чечне все спокойно, в горах ледники, цветут эдельвейсы. Повстанцы, бандиты и боевики еще мирно спят в колыбелях, а многие пока даже не родились на земле.

Комаров перегнулся через подоконник. Он хотел, чтобы шашлык сбрызнули водой – сочнее намного, – и вдруг его полное теплое тело сползло, как тяжелое тесто. Сползло и упало, подмяв своей тяжестью цветущую пену лиловых кустов. Оно растеклось по траве и вдруг стало мясистого, красного цвета.

К нему с криками бросились со всех сторон. Он был жив и успел прохрипеть, что все нормально, хотя чувствовал, как голова нетерпеливо, с тянущей болью, отрывается от тела и уходит, спотыкаясь на беззвучных ногах. Он помнил, что баранину нужно сбрызнуть водой, иначе она сгорит, и поэтому попытался подцепить голову ладонью, как новорожденного в корыте, но голова выскользнула. Наступила темнота, в которой оглушительно застрял визг «Скорой помощи» и не успокоился, пока кто-то с неба, услышав его, задул этот крик, как ненужную свечку.

В Институте Склифосовского Марине сказали, что муж ее выпал очень удачно и, наверное, выживет. Но Комаров умер. Ночью, когда на столицу обрушился ливень, в его задремавшее сердце попал сгусток крови.

Без Комарова жизнь почернела и принялась разлагаться. Тошнотворный запах людского равнодушия, безденежья и непроходящей усталости поднимался из ее глубины. Однако нельзя было просто так сдаться. У них были дети. Две тощие девочки: Оля и Лена.

В самом конце августа внезапно выпал снег и не растаял даже к полудню. Тридцать первого, в теплых куртках поверх летних платьев, бледные и серьезные, Марина и девочки купили лохматые красные астры. На астры налипла земля. Смывая ее, она вспомнила, что он сейчас тоже в земле, и заплакала.

Девочки заметили, что за три летних месяца мама плакала так много, что на ее щеках появились длинные морщины, словно слезы размыли кожу, образовав специальные борозды, по которым им было удобнее и быстрее стекать.

Папин костюм, сшитый в ателье по заказу из очень хорошей «английской», как говорила мама, шерсти, купил дядя Игорь, живший в первом подъезде. Папины ботинки ему не подошли. Велики. Когда папа был жив, он возвышался надо всеми кудрявой, лысеющей головой, как дерево, случайно оказавшееся среди молодых неуверенных саженцев. Дядя Игорь, купивший папин костюм, как назло, все время попадался им на глаза именно в нем, и возникало иногда чувство, что это папа садится в машину дяди Игоря и уезжает на работу, даже не взглянув на них.

Мама вдруг стала такой забывчивой, что уже не заглядывала к ним в комнату перед сном и не говорила «Спокойной ночи». Девочки простили ее. Бабушка Зоя, мамина мама, иногда приезжала из Калуги и жила у них по две-три недели. Варя им компот или штопая кофточку, она говорила, что нужно терпеть, тогда все пройдет. Один раз они спросили, что это значит, потому что в глубине души надеялись, что папа воскреснет, и именно это она сейчас скажет. Но бабушка вдруг объяснила, что все станет лучше, когда будут деньги. Про деньги они понимали одно: прекрасно, когда их «хватает». У папы всегда их «хватало». Ведущий фотограф в «Советском экране», он был нарасхват. Его приглашали и брали повсюду, включая Италию и Будапешт. У них была вкусная еда (не очень полезная, правда, но в те времена любили все то, что отнюдь не полезно, зато очень вкусно), и мама подавала к завтраку тоненько нарезанный сервелат, сыр «Виолу» с оскаленной блондинкой на этикетке, красную икру и печенье «Мария». А папа пил кофе, чернее, чем деготь. Иногда у них в доме появлялись известные артистки, вроде Немоляевой и Мордюковой, и мама кормила артисток обедом, хотя они вечно куда-то спешили и ели салат оливье в зимних шапках. От Мордюковой так сильно пахло духами, что часа полтора после ее ухода квартира продолжала благоухать, и запах этот уходил медленно и неохотно, как будто ему хорошо было с ними, он втерся, пригрелся и хочет остаться.

Но папа упал из окна. Папа умер. Соседи шептали, что папа: «погиб». Костюм из английской шерсти носил дядя Игорь, а мама продолжала плакать. Ее зарплаты младшего редактора АПН не хватало на жизнь. На прежнюю жизнь. Все папины вещи: ветровка, дубленка, мохеровый шарф, ушанки, перчатки поплыли из дома, как рыбы. Их переловили друзья и знакомые. Потом кинокамера, магнитофон, часы, зонтик, купленный в Риме на рынке, и даже (смешно сказать!) желтые плавки ушли вслед за всем остальным. Он не торопился покинуть свой дом. Он медлил, как запах духов Мордюковой. Поэтому много осталось в шкафу. Еще можно было продать его шляпу, очки от палящего южного солнца, всю обувь, два свитера, бриджи из замши. Она не притронулась к этим вещам.

В АПН знали, что Марина овдовела. Все знали. Последняя уборщица с потускневшими от пьянства бегающими зрачками теперь не плевала ей вслед, как всегда, заметив еще одну новую курточку, еще одни новые белые брючки, а вежливо кланялась и бормотала: «Ну, дай тебе Бог!» И все потому, что Марина, вдова, вдруг стала: своей. Чужое несчастье всегда вызывает здоровое чувство родства.

Подруги с такой интонацией, будто пытаются быть еще лучше, добрее, вздыхали: «Мариночка, не раскисай!» Но только прошел первый шок похорон, поминок, сочувствия, недоуменья, нырнули обратно к себе, в свои норы, где пахло мужьями, детьми и любовниками, которые все порывались уйти в чужую, где пахнет острее, нору.

Но тут наступила зима. Загудели ветра в проводах, засверкали сосульки. Какие теперь шашлыки? Спасибо, что есть у людей хоть дома, а те, у кого нет домов, есть вокзалы. А те, у кого нет вокзалов, – подъезды. Короче: раз ты человек на земле, ты должен на ней выживать. На то тебе Богом дан разум. А звери? Бежит, вон, собака за легкой поземкой, торопится, словно ее заждались. Но это неправда. Кому ее ждать? Одной шавкой больше, одной шавкой меньше.

Марина чувствовала, что каждый новый день качается под ее ногами, как палуба. Та внезапность, с которой ушел он, притаилась за спиной и ждала только того, чтобы захватить ее врасплох. Просыпаясь по утрам, она не сразу открывала глаза, а несколько минут лежала тихо, со страхом прислушиваясь к знакомым звукам своего дома и убеждаясь, что все по-прежнему.


Валя жила на втором этаже с дочерью Лерой. Летом она носила пестрые косынки, которые завязывала надо лбом большими бантами, зимой набрасывала ажурный вязаный платок поверх меховой шапки. У нее был хищный рот и маленький, нечетко прорисованный профиль. Все знали, что она никогда не была замужем, поэтому, когда Валя принималась фантазировать, что муж ее погиб на неведомых «испытаниях», слушать это было неловко. Марина не только не дружила с этой еле заметной в мире Валей, но чувствовала к ней легкую неприязнь, хотя Валя несколько раз предлагала посидеть с девочками вечером, когда Комаровым нужно было уйти в гости или на очередную премьеру в Дом кино или Дом актера.

– Да я с удовольствием! – хрипловато уговаривала Валя. – По-соседски!

И каждый раз, не желая сближений, Марина говорила, что ничего не нужно. Теперь Валя с непонятно откуда взявшейся развязанностью останавливала Марину то на улице, то в магазине, то просто звонила ей в дверь: поболтать.

– Ох, вдовы мы, вдовы! – Валя крепко хватала Марину за локоть, а глаза ее при этом затуманивались, как будто воспоминания, подобно мелкой ряби на воде, мешали ей смотреть Марине в лицо. – Осталась я с девкой, а ты – с двумя девками. Красивые обе и с образованием, но ведь мужикам-то не этого надо!


В одну из серебряных, очень холодных, пустынных ночей со среды на четверг Марина во сне вдруг увидела Валю. Валя ждала ее на самом краю обрыва, который Марина сразу узнала: когда-то в детстве они снимали дачу неподалеку. Женщина, в которой Марина сразу разглядела Валю, на самом деле нисколько не походила на нее, – она была высокой и черноволосой, но Марина со страхом поняла, что это и есть настоящая Валя, которая скрылась внутри этой женщины, как люди скрываются, скажем, за ширмой.

– Зачем ты ребенка себе завела? – спросила высокая Валя и сдула со лба ярко-черную прядь. – Он целую книгу тебе перепортил. Купила ему акварельные краски, так он тебе все там и разрисовал.

Она показала Марине страницу, замазанную ярко-желтым и красным.

– А это китайская книга, чужая! – сказала ей Валя. – Давай я его унесу. Ну его!

– Куда ты его унесешь?

Они обсуждали ребенка, который испортил китайскую книгу.

– А можно и бритвой, – сказала вдруг Валя. – Ведь он там в пакете. Разрежем, и все.

Валя предлагала открыть верхний ящик комода, потому что ребенок находился именно там и был завернут в пакет.

– Ты можешь поранить его, – усомнилась Марина.

– Да нет, ни за что, – объяснила ей Валя. – Уж скольких я так доставала, подумай!

И вынула лезвие.


Сон был настолько страшен, что, проснувшись, Марина с головой накрылась одеялом и там, в темноте, слушала, как дико и гулко стучит ее сердце. Потом захотелось пить, и, превозмогая себя, она нашарила босыми ногами тапочки, пошла на кухню, где долго пила воду прямо из чайника.

Вечером, возвращаясь домой, Марина увидела в лестничном пролете рядом с почтовыми ящиками Валю, закутанную в пуховый платок.


– А я к тебе, – простуженно сказала Валя. – Завтра гостей собираю. Двое разведенных будет. Неплохие мужики, хотя, конечно, на любителя. Приходи.

Марина начала лихорадочно искать ключ и не ответила.

– Писем ждешь? – усмехнулась Валя. – Напрасно. Придешь завтра?

– Лена у меня болеет, – сказала Марина. – Я вряд ли приду.

– Сейчас все болеют, – ответила Валя. – Я температуру нарочно не меряю. Купи тогда тортик. Не важно, какой. Из нашего дома зову только лыжника. Конечно, с женой. Но она не пойдет.

Марина широко открыла глаза. «Лыжник», тренер олимпийской сборной, жил на пятом этаже. Он был суховатым, спортивным, всегда загорелым. Стремительный шаг и улыбка такая, что можно ослепнуть. Жену свою Машу привез из Белграда, она говорила по-русски с акцентом, хотя прожила в Москве лет восемнадцать.

– Ты знаешь: у Маши отрезали грудь, – сказала Марина. – Ты знаешь, что Маша больна?

– Я знаю, – ответила Валя. – Наверное, он не придет. Я для интереса, попробовать только.

У жены лыжника обнаружили рак груди и недавно сделали операцию. Несмотря на то что приехавшая ей помочь черноглазая мать совсем не говорила по-русски, а лыжник продолжал ослепительно улыбаться, сталкиваясь с соседями, подробности неизлечимого заболевания быстро просочились, и теперь, встречая стройную Машу в длинной югославской дубленке, совершенно спокойную, хотя всем казалось, что за этим покоем ее должен прятаться ужас, жильцы начинали фальшиво шутить, словно не догадываясь, что Машу мучают бесполезной уже химиотерапией, и эти блестящие черные волосы – не волосы вовсе, а финский парик.

– Они не придут, – повторила Марина. – Чего там «попробовать»?

– А я вот не знаю! – и Валя закашляла в теплый платок. – Она не жилица, ты видишь сама. Его все равно кто-нибудь подберет.

– Не стыдно тебе? – задохнулась Марина.

– Я их пригласила обоих! – отрезала Валя и снова закашлялась. – Я, может, помочь им хочу. Пускай хоть развеются.

Марина махнула рукой и, обогнув Валю, начала подниматься по лестнице.

– Ты только святую не строй! – сказала вслед Валя. – А вдруг он возьмет да захочет тебя? Ты что, его выгонишь?

Слова эти были глупы и бесстыдны. Но как вот, бывает, идешь по траве, не чувствуя шага, и вдруг натыкаешься на что-то, что кажется дико горячим, и не понимаешь еще до конца, что ты наступил на осколок бутылки, а это горячее есть твоя кровь, и ты застываешь – нелепо, растерянно, – вот так и Марина вдруг остановилась на мокрой от липкого снега ступеньке. Она уже мысленно приноровилась, что с этим покончено. Есть одиночество, пустая постель и две дочки-сиротки. Промозгло, темно и густой валит снег. Кого она может хотеть и зачем? И кто вдруг захочет ее? Однако, минуя рассудок, из самой ее глубины, изнутри напрягшегося живота, поднялось столь жгучее воспоминание жизни – столь жгучее и столь внезапное, – что, желая убить, уничтожить его, залить, как огонь заливают водою, она обернулась и прямо в лицо бессмысленной Вале сказала:

– Посмотрим, на месте решу.

– Ну, то-то! – и Валя пошла к себе вниз. – Так, значит, к семи. И про торт не забудь.

Девочки лежали на ковре, уставившись в телевизор. Уроки они не сделали, кружевные воротнички и манжеты не выстирали. Они оттопырили локти, подобно тому, как птенцы, не умея летать, боясь высоты, широко раздвигают костлявые крылья, поросшие пухом, и шеи их были такими же хрупкими, как шеи птенцов.


На Валиной вечеринке было шумно, бестолково и накурено, хотя везде открыли форточки, и снежной, ночной синевой неслось в этих форточках небо, принявшее облик чего-то подобного людскому житью и людскому характеру.

– Соседка пришла! – закричала вишневая, потная Валя. – Знакомьтесь, знакомьтесь! Сейчас я гуся принесу!

Упала, в ажурных чулках, на колени, открыла духовку. Марина увидела черную спину зажаренного гуся.

– Ах ты, негодяй! – и Валя всплеснула руками. – Сгорел негодяй!

– Да что там: сгорел! – зашумели вокруг. – Его поскрести, будет даже вкуснее!

Гуся поскребли. Он стал темно-коричневым. И тут в коридоре Марина увидела лыжника. Лицо его было такого же цвета, как кожа гуся. Улыбка сверкала на этом лице. Он был мускулист, разговорчив и весел. Жены рядом не было.

– Марина! – сказал он растерянным басом. – Какими судьбами?

– Такими же, как остальные. Как ты, например.

– Мы разве на «ты»? – просиял он, смеясь. – Ну, так даже лучше!

– Ой, Юра, простите! – сказала она. – Да нет, мы на «вы»!

– А зачем нам на «вы»? Давайте-ка на брудершафт. А, Марина?

Они выпили, и она совсем близко увидела его глаза. Они были мокрыми и беспокойными.

Гуся съели быстро. На блюде осталась кашица из яблок, коричневая с черно-красным, и кости. Мужчины – без галстуков, без пиджаков – темнели подмышками. Марина заметила несколько взглядов в разрезе своей белой кофточки с люрексом.

– Ты торт принесла? – прокричала ей Валя сквозь дым и качнулась. – Где торт-то, Марина?

– Я дома забыла, – сказала Марина. – Сейчас принесу.

– Валентина, постой! – сказал громкий бас за спиной у Марины. – Его ставить некуда, торт. Ставить некуда.

– Нет, я принесу, – повторила Марина. – Ведь я же купила.

– Да мы вам все верим, Мариночка, верим! Такой милой девушке – и не поверить?

Он взял ее под руку. Крепкий, широкий, с бульдожьим лицом и большими зубами.

– Пойдем потанцуем, – шепнул он Марине. – Забудь ты про торт. Все и так нажрались.

Во второй, маленькой, комнате потушили свет. При тусклых вспышках уличных фонарей топталось несколько пар.

– Я— Глеб, – сказал он, обхватив ее талию.

Притиснул к себе и вдавил все лицо ее в короткую и волосатую шею, которая сильно вспотела под галстуком и стала лосниться. Марина отпрянула, но он ее не отпустил. Они и не двигались, просто стояли, и он стал губами искать ее губы.

– Поедем ко мне, а, Марина?

– Отстаньте! Вы что, ненормальный? Отстаньте!

– Поедем! Мне Валька шепнула, что ты овдовела. А я разведенный. Поедем, Маришка!

– Отстань от меня! Убери свои лапы!

– Вот это напрасно! Машину поймаем…

Тогда она вырвалась.

– Марин! Ты куда? – проорала вслед Валя. – Марин, ты за тортом?

– За тортом!

Села на ступеньку. Обхватила себя руками за плечи. На лестнице было холодно. Все эти семь месяцев она помнила, что «овдовела», но когда ей вот так прямо сказали, что теперь можно сразу тащить ее в постель, раз она все равно одна и никому нет никакого дела, с кем и куда она поедет пьяным и снежным вечером, – в душе ее грубо и больно разорвалось что-то. Это была не та острая боль, которую она заглушала ежедневными заботами и страхом за девочек и которая сразу же напоминала о себе, как только она натыкалась на его вещи или вспоминала, как они любили друг друга по ночам, не та боль, которая всякий раз кровоточила заново, когда подходили праздники, и нужно было проводить их без него, но новая боль пустоты и начала какой-то разнузданной жизни, в которую ее попытались втолкнуть так, как будто ей самое место внутри.

Над ее головой послышались шаги. Кто-то спускался, и шаги были знакомыми. Так ходил ее муж: быстро и тяжело, сопровождая каждое движение отрывистым и громким дыханием. Нелепая, жуткая мысль, что это и есть он, ее обожгла, в глазах потемнело. Она обернулась.

Маша, жена лыжника, в длинном халате и валенках, без парика, что – как ни странно – не только не уродовало ее, но делало похожей на обритого новобранца, потому что глянцевая ярко-белая кожа открытого, красиво вылепленного черепа делала намного моложе ее худое и красивое лицо с ярко-черными, без ресниц, глазами. Она спускалась с пятого этажа, тяжело наступая большими разношенными валенками, нелепо смотрящимися вместе с ее бледно-голубым, отделанным кружевами халатом.

– Вы что здесь сидите, Марина?

Голос ее тоже стал моложе и как-то ломался, подобно тому, как ломается мальчишеский голос в четырнадцать лет. Села рядом с Мариной на ступеньку и ухватилась за перила прозрачной, с выступившими жилами, рукой.

– Вас выгнали, что ли, оттуда?

Она засмеялась невесело. Марина не видела ее месяца полтора-два, и сейчас ей стало не по себе от того, насколько сильно изменила болезнь эту уверенную в себе, полную сил женщину.

– Не выгнали. Сама ушла.

– Мой там?

– Юра? Кажется. Позвать его?

Маша пожала острыми под халатом плечами.

– Да я и без вас позову. Я пришла, потому что минут через двадцать начнет так болеть, – она сделала неопределенный жест ладонью от горла до начала живота, – так болеть, что нужно выпить лекарство. А Юра его от меня вечно прячет. Наверное, страхуется. Мало ли что…

Марина не нашлась, что сказать: кровь бросилась в голову от этой простоты, с которой Маша объяснила ей, зачем она спустилась сейчас – в валенках и без парика – со своего пятого этажа на первый, где за обитой дермантином дверью то и дело взрывались пьяным смехом и что-то кричали друг другу здоровые потные люди.

Они помолчали немного.

– Я умираю, – кратко объяснила Маша. – Теперь уже ничего не осталось. Все, что могли, попробовали. Только наркотики. Но их чаще, чем два раза в день, нельзя принимать. Вот он и прячет.

Марина подумала, что, услышь она эти слова семь месяцев назад, когда муж был жив, она бы растерялась, начала утешать, теперь это все ни к чему: смерть стала близка, как сугроб за окном. Дотронешься, и обожжет своим холодом.

– Я его сама погнала к этой дуре, – сказала Маша. – К Вальке. Она к нам пришла в понедельник, меня только из больницы выписали. «Я, может, не вовремя. Вы, Машенька, как?» А я и ответить-то ей не могу: тошнит, еле-еле терплю. Но Юра ведь вежливый! «У нас все в порядке». А я бегу в ванную. И мне тяжело, что он все это видит. Я мамы совсем не стесняюсь, а Юры…

– Вы Юру жалеете? – спросила Марина.

– Я? Юру? – и Маша, как будто услышала страшную глупость, наморщила голые белые складки, где прежде росли ее брови. – Я? Юру? Нет, я не жалею. Он женится. Может, детей заведет. У нас как-то с этим ведь не получилось. Наверное, поплачет… Потом успокоится.

– А вдруг вы не правы? Вдруг не успокоится? Марине нужно было добиться подтверждения, что потерю любимого человека пережить нельзя, и так это быть и должно, так и было, и будет всегда, а Маша напрасно сейчас усмехается… Ее перестало удивлять, что они сидят рядом на ступеньках и обсуждают Машину смерть как что-то обычное, поскольку внимание ее целиком переключилось на то, что, принижая, как это показалось Марине, своего лыжника, Маша принижает и ее, раздавливая в душе самое главное: то горе, с которым за все эти месяцы Марина сроднилась, срослась с ним и им дорожила, как чем-то таким, что принадлежало одной ей по праву и было бесценно и неприкасаемо.

– А я, представляете? – голосом, влажным от сдавленных слез, прошептала она. – Я не успокоилась. И не хочу! И не успокоюсь!

Но тут Маша вдруг полоснула ее своим голым, пылающим глазом.

– Ваше счастье, Марина, что вы ничего не знали.

– Чего я не знала? – спросила Марина.

– Ну, все, началось! – Маша приподнялась. – Сейчас разойдется. Пора пить таблетки.

– Какие таблетки! Чего я не знала? – Марина схватила ее за плечо.

– Марина, вы руку мне так оторвете!

– Скажите, чего я не знала? Чего?

– Да глупости все это! Мне нужен Юра.

– Сейчас позову я вам вашего Юру! Но вы мне скажите, чего я не знала?

Странное выражение сверкнуло на истощенном Машином лице. В нем была и жалость, и пересиливающая все жестокая радость, напоминающая радость обозленного ребенка, который не может удержаться от того, чтобы не ударить животное.

– Прошлой зимой я случайно увидела вашего мужа в ГУМе, в ювелирном отделе. С девушкой. Похожей то ли на киргизку, то ли на узбечку. Они стояли над прилавком, он обнимал ее. Продавщица им что-то показывала.

– Ты врешь, – прошептала Марина. – С узбечкой?

– С узбечкой. А может, с киргизкой. Хорошенькой.

И Маша нажала на кнопку звонка. Выскочила пьяная и растрепанная Валя в наполовину расстегнутой блузке.

– Во, девки пришли! У нас уже танцы вовсю!

За ее спиной вырос лыжник и, не говоря ни слова, перешагнул порог, взял Машу под руку.

– Обопрись на меня, – глухо сказал он. – А я собирался домой. Опять разболелось?

Она вся прижалась к нему и молча кивнула.

– Пойдем потихонечку. Не напрягайся. Сейчас станет легче. Ты примешь лекарство, я чай тебе сделаю с медом, с лимончиком…

Валя растерянно проводила их глазами и хотела было втащить Марину в квартиру, где из-за дыма ничего не было видно, а от людей остались одни расплывчатые и громоздкие силуэты, но Марина оторвала от себя ее пальцы и, толкнув подъездную дверь, выскочила на улицу. Ее обдало волной холодного воздуха вперемежку со снегом, но она не почувствовала холода: тело болезненно горело.

– Ты что, изменял мне? Ты мне изменял? – вскрикивала она и шла вперед, не разбирая дороги, то и дело проваливаясь в снег.

Когда его хоронили, был жаркий и светлый день. На кладбище все цвело, все пахло: листья молоденькой сирени, листья акации, трава, земля. Марина прижимала к себе Олю и Лену, дрожащих и плачущих так сильно, что когда она опоминалась на секунду и слышала, как они плачут, ей становилось страшно. Она не замечала никого вокруг, хотя народу было очень много, и все подходили к ней, заглядывали в ее лицо под черным кружевным шарфом, трясли руку, целовали и обнимали ее. Она прижимала к себе девочек, чувствовала их огненно-горячие голые плечики, их мокрые от слез щеки, их потные волосы, но даже девочек она не видела: перед глазами висела какая-то дымовая завеса. Потом стали подходить прощаться, и дымовая завеса упала, все стало отчетливым: Володя – настолько чужой, непонятный, что, может быть, это был кто-то другой, а он, настоящий, ушел тогда, ночью, когда сгусток крови попал прямо в сердце, цветы, ярко-красное море цветов, знакомые лица. Вот мама, вот брат, а вот знаменитая эта артистка, три родинки наискосок от виска… Не помню фамилию. Да и зачем? Лица опять начали расползаться, как мокрая газетная страница, но одно лицо она напоследок разглядела так отчетливо, как будто оно высунулось из окна быстро набирающего скорость поезда, и его ярко осветило солнцем. Лицо было совсем молодым, воспаленным от слез, с узкими черными глазами. Киргизка, а может, узбечка, рыдала, но звука рыданья Марина не слышала.

Она провалилась в сугроб обеими ногами и сообразила, что добрела до пустыря, за которым была узенькая замерзшая речка. Метель утихла, и на небе показался бледно-золотой полумесяц, который прежде закрывали морщинистые тучи, но, в конце концов, они отступили, и снежная, белая, словно фарфоровая, настала глубокая зимняя ночь. Марина опустилась на корточки в снег и сжалась в комочек. Ни идти, ни даже просто стоять не было сил. Ей хотелось одного: исчезнуть. Причем как можно тише, незаметнее, не оставить после себя даже тела. Исчезнуть, и все.

Пустырь был безлюден. На той стороне узкой речки чернела деревня, по-зимнему мертвая.

Вдруг все осветило машинными фарами. Знакомая серая «Волга» подъехала к сугробу и остановилась.

– Нашел! – сказал голос лыжника. – Вот она. Здесь.

– Марина! – Его перебил голос Маши.

Они вышли из машины, и лыжник сильными руками вытащил Марину из снега. Теперь они стояли втроем, в темноте. Фары почему-то погасли, а золотой полумесяц был слишком слаб, чтобы хоть слегка осветить далекую землю. Марина была мокрой, белой от снега, а у Маши из-под накинутой поверх голубого халата шубы уродливо чернели разношенные валенки, напоминая лапы какого-то фантастического зверя. На лысой ее голове был платок.

– Я вам наврала, – прошептала она. – Я все наврала вам. Придумала все это.

– А как же узбечка? – спросила Марина. – Узбечка была. Я сама ее видела.

– Я тоже. На кладбище. Ну, что с того? Узбечка была. Остальное – вранье.

Лыжник открыл дверь, все трое сели в машину. Марина чувствовала, что ее обманули. Что тогда, на лестнице, Маша сказала чистую правду, но сейчас это уже не имело значения.

Вечеринка (сборник)

Подняться наверх