Читать книгу Книга Чёрного - Извас Фрай - Страница 1

Оглавление

Книга Чёрного


Метамодерный роман

Для ночного чтения

Преследовать бесконечно отступающие горизонты

par Danièl Nuit


Увертюра


Dunkelheit.

Я вздохнул и решился.

Уже никто не сможет меня остановить. Я сделаю это. Я перечеркну всё. Одним движением. Нет человека, который бы мог меня остановить. Как нет и того, кто бы хотел мне препятствовать.

Ты когда-нибудь думал о том, что чувствуют самоубийцы, когда их голова уже в петле? Как он видит свою жизнь, когда его ноги судорожно пытаются вцепиться в землю? Какая мысль пробегает в голове у сбежавшего из тюрьмы заключённого, за миг до того, как всё будет кончено?

Я больше не мог этого терпеть и решил сбежать самым лёгким из известных мне способов. Голову в петлю. Она уже в петле. И ждёт моего последнего решения. Осталось только прыгнуть. И всё закончится. Всего один шаг навстречу смерти. И все земные страхи и страдания останутся в прошлом. О чём-то таком думал Нил Армстронг. Заманчивое предложение, не так ли?

И я сделал этот шаг. Как я уже говорил, остановить меня было уже невозможно.

Петля сжалась у меня на горле и я остался висеть воздухе. О чём-то таком мечтает любой повзрослевший ребёнок: закончить всё. Но не у всех хватает мужества сделать это. Самоубийцы – самые отважные люди. Они преодолели эволюцией заложенный инстинкт. Самосохранение. У них хватило мужества сделать выбор. Право на него священно.

Я висел так от силы четыре секунды. Без возможности дышать и в абсолютной уверенности, что прожил эту жизнь зря. В одиночестве и несчастье. Я думал, что это конец. И как только эта мысль пронеслась у меня в голове, верёвка оборвалась. Я упал на пол. И лежал так весь в поту, и жадно глотая воздух. Как видно, материал, из которого сделана верёвка, просто-напросто не выдержал моего веса.

Перед своим решением, я плотно позавтракал. Видимо, в нашу еду добавляют что-то, чтобы не наедаться и только набирать массу. Хитрый ход. Я съел чуть больше чем обычно. Какие мелочи. Но, возможно, они всё и решили.

Придя в себя, я пытался вспомнить свои ощущения. Возобновить в памяти мысли, которые пронеслись у меня в голове, пока я ещё не знал, что это не конец. Как ни странно, вспомнить ничего я не мог. Всё, что возникало у меня в памяти, когда я пытался возродить тот кураж, была пустота. Только отдалённый блик чёрной хрупкой фигуры, промелькнувшей на мгновение у меня перед глазами. И я, было, уже собирался окунуться в неё. Но в последний момент, какая-то рука схватила меня и вышвырнула вон. Так и не позволив сделать мне того, чего я так хотел.

Она и сейчас смотрит на меня и указывает, что делать. Жизнь принадлежит человеку. С самого рождения он волен распоряжаться ею, как ему вздумается. Никаких грехов не существует. Есть лишь действие и последствие. Нельзя запретить самоубийство – это личное дело каждого. На суицид был наложен запрет в те тёмные времена, когда люди не принадлежали себе, а принадлежали обществу. Руководству было не выгодно, чтобы люди думали, что у них есть право самим принимать решение. И человек в белом запретил им это.

Сейчас, как и тогда, это считалось аморальным. Самоубийство – это вызов жизни и всему живому. Ты можешь быть мне противна. Я не желаю тебя. Ты полна боли и мрака. И зачем всё это? Какой в этом смысл? Тайный замысел?! Нет.

Тем не менее, суицидников два типа: те, у которых больше ничего не осталось и те, которые лишь поддались минутной слабости. Оба вида определяются неудачей. Первые пробуют ещё раз. Вторые решают жить дальше.

Я отношусь к третьим. Тем, кто понял, что такой исходи – слишком лёгкий. Мне говорили: «Что ты сделал со своей жизнью?». Я отвечал им: «Жизнь… знали бы вы, что я о ней думаю». Я – реалист. Однако я больше не буду пытаться со всем покончить. Больше никогда. Потому что заранее знаю, что всё это бессмысленно. Все дальнейшие попытки будут провальными и могут лишь навредить, испортить здоровье. И от этого моя жизнь станет только хуже.

Хрупкая фигура чёрного цвета. Рука, выбросившая меня наружу. Этих предметов достаточно, чтобы понять.

Выхода нет. Однако его ещё можно пробить. И я буду стремиться к тому, чтобы изменить свою жизнь.

И нет. Я не буду подстраиваться под неё. Не буду пичкать голову всякими глупостями, вроде Бога или загадочного «смысла». Я понимаю, что их нет. Нет, я заставлю жизнь подстроиться под себя. Заставить её подчиниться своей воле. И для достижения этой цели я не остановлюсь ни перед чем. Даже если в конце останусь в гордом одиночестве. Один против всего цивилизованного мира. В сущности, так было всегда. Так есть. И так будет. Каждый либо борется против этой жизни. Либо погибает.

Эту точку я считаю началом истории о чёрной книге. Всё то, что было до того, как я умер и воскрес – не имеет смысла.

Что можешь дать ты мне, о мир! Ведь ты так уродлив и несправедлив!

Я встал с пола и вышел из комнаты. Я шёл прямо навстречу к миру, которого чуть не лишился.

Теперь, я объявляю войну всему. Всему светлому и всему тёмному. Новый мир может родиться только из пепла старого.

Это территория хаоса и безумия. Теперь, у тебя есть представление об этой книге. Продолжение доступно не всем. Только для сумасшедших. И если ты считаешь, что достоин читать дальше, я не смогу тебя остановить. Но если хоть на секунду засомневаешься – ты – лишь зря потратишь время и никаких плодов оно не принесёт. Но если решился, тогда оставь свой мир по ту сторону. Здесь ему нет места. Это книга о жизни и о борьбе.

Я тебя предупредил.


Я вышел из спальни в гостиную. Приглушенно играла восьмая симфония Шуберта си минор. На диване, воткнув себе в уши наушники, лежал мой пятнадцатилетний сын. Из наушников доносилось звучание песни ««Anywhere» by Dillon Francis» и сейчас, он был далеко. Вдали от города, ехал прямо навстречу закату. Он всегда был таким. Он и подумать не мог, что могло произойти с его отцом. На колёсах, не смотря ни на что, ехать к судьбе. Его ни что не волновало. Но пришлось спустить его на землю.

– Есть будешь? – спросил я.

– Не, – лениво отозвался он.

Дальнейший разговор был бы бессмысленным. Он всё равно меня никогда не слышал.

На часах было полвосьмого. Скоро мой сын уйдёт в школу. И я вместе с ним. Я школьный учитель. Решил с утра встать пораньше, чтобы покончить с этим свинарником. Чтобы сделать небольшой сюрприз своим ученикам, сыну и директору. Но ничего не вышло. Теперь я, невыспавшийся, должен идти на ненавистную работу. Давно уволился бы. Но больше работы нигде нет. И стало бы ещё хуже. Поэтому, я ежедневно проделываю с собой эту пытку.

Я не смог убить себя – значит, пора пить кофе.

С этой жизненной формулой, человеку-не-предмету бытие даётся куда легче. Я положил две ложки кофе в джезву. Залил водой. Добавил полщепотки соли. Не дав кофе закипеть, я вылил его в чашку. Сделал первый глоток. Это совсем не вкусно. Ну как – не самый вкусный кофе, даже из тех, что я делал сам для себя. Но этот вкус – вкус украденной жизни. Она продолжает идти. Не важно в каких тонах и ладах. Лишь бы шла вперёд. И не останавливалась. Никогда.

Допив кофе, я положил чашку на стол и стал вспоминать мотивы из самой что ни на есть подходящей для моего настроения композиции Луиджи Керубини, которая называется «Marche Funebre» и с таким настроением, собрался покинуть дом.

Я надел пальто и встретил сына на пороге. Тот, не попрощавшись, выбежал из квартиры. Перед тем, как открыть дверь и покинуть квартиру, я посмотрел на копию «Музыки» Шагала. Человек играет на скрипке. Всё ему нипочем. На заднем плане кто-то летает. Дело житейское. А от игры отрываться недопустимо. И весь мир этого бродячего музыканта была его скрипка и его мелодия. Весь остальной мир был скучным и неважным.

Затем посмотрел на висящую почти у самого выхода «Прогулку над Витебском» того же Шагала. Они летят над городом, как будто это рутина и нет здесь ничего необычного. Мы просто вместе. Мы летим всё остальное не важно. Сначала, я порадовался за них. Затем разозлился из-за зависти. В конце концов, просто смирился. Миры Шагала непостижимы.

Мой Керубини подводил меня к апофеозу скорби и гнева.

Вся музыка смолкла. Наступила тишина. Джим уже давно исчез за углом. Его школа находилась чуть ли не за двадцать километров от моей. Мы не так уж и часто встречались на улице.

Я дошел до метро давно протоптанным маршрутом. Как только я сел в него, реактивный поезд поднялся в небо со скоростью девять километров в минуту. И уже через четыре минуты я был недалеко от центрального города.

Здесь всегда шумно и тесно. Можно подслушивать разговоры незнакомцев. Но чаще всего, все молча слушают музыку в наушниках. Но в поезде, ты становишься частью одного организма. И вот сейчас, стоящий рядом со мной потный парень слушает ««Million Years ago» by Adele». Слушая проникновенный голос музы, я чуть не пустился в рыдания. Но я выстоял. И сквозь плечи пассажиров, пробил глазами путь к окну.

Я смотрел туда не в силах оторвать взгляда от исполинских домов. Мне всегда казалась, что внутри этих гигантов живут счастливые люди, у которых интересные жизни. Но с каждым разом, это ощущение всё притуплялось и притуплялось.

Когда Адель подошла к апофеозу, я не выдержал и одна слезинка, все же, потекла у меня по щеке. Сила её священной грусти не знает границ.

У входа в школу меня встретил охранник афроамериканец. Бедняга. Им всегда жилось несладко. Такой же озлобленный на мир, как и я. Только у него на это были веские причины. У меня же не было и их.

Он ненавидел меня даже сильнее, чем начальство. Бывало даже, что он позволял себе издеваться надо мной. Только слегка. Чтобы позлить. Во мне он видел своё отражение. Такое же неблагодарное, что имеет хоть это.

Братья по несчастью. Мы так ненавидим друг друга. Пытаемся сделать вид, что у нас лучше, чем у других. На самом деле, всё далеко не так.

И каждый раз, проходя мимо, я представлял, что бью его в челюсть со всего размаха. Хрясь! Он падает. А я смотрю на него. И вместо головы у него разбитое зеркало. И моё отражение в нём.

Пройдя по бесконечным коридорам с пронумерованными однотонными дверями, я дошел до входа с надписью: «Кабинет Истории». Я вошел в него. Он оказался пуст. Сел за учительское кресло. Вздохнул, нахмурил брови и прошептал: «Пожалуйста, просто продержись до вечера». И почему дети так редко понимают своё счастье?

Один за другим в класс входили ученики и садились за свои парты. Представляю, что за зрелище они видят перед собой: старого учителя с седыми волосами до плеч. Жалкое зрелище.

Когда все собрались, я начал урок:

– И так, твари, кто выполнил домашнее задание?

Молчание. Я съел кусок горького шоколада, который принёс сюда дня три назад. Горечь кое-как привела меня в сознание.

– А кто помнит, что задавали?

Снова молчание. История – чисто формальный предмет. Серьёзно к нему относиться не нужно. Он бесполезен и нужен только для очередной строки в аттестате. Все это знают. Никакой практической пользы.

– Хорошо, – вздохнул я, – тогда повторим то, что было на предыдущем уроке. Санам, ты можешь повторить?

Мальчик встал и заговорил:

– Ну, вы рассказывали о Третьей Мировой войне.

– И что было её причиной?

– Ну, там Азия была и Европа… Кто-то на кого-то напал… Кто-то был недоволен… И там поехало… Потом ещё бомбы скинули… На Америку, да?

– Да-да, на неё, – я начал тщательно пережевывать второй кусок шоколада, главное – успокоиться, – И что было после войны?

– Ну… победила дражба?

– Нет. Победил разум.

Им я этого не говорю, но между нами – никто не победил.

– Они сделали то, что должны были сделать в самом начале – сели за стол и поговорили. Кто знает, сколько невинных погибло, пока выжившие поняли, что пора кончать это безумие?

– Семьсот миллиардов! – радостно воскликнули они.

– Нет, миллионов, – поправил я, – Они собрались и приняли соглашение. Что это было за соглашение?

– Версальский договор №61.

– Именно. В чём он заключался.

Я говорил им это как минимум раз триста. И они, как считалочку, прокричали:

– Был построен город. Самый большой город на Земле. В нём будут жить люди всех наций. Страна будет только одна. Отныне, никаких войн быть не должно. За этим следит Блаженная Федерация со столицей в нашем родном городе, – они затаили дыхание, – Нью-Либерти. Город мира и свободы.

– Когда это произошло?

– Восемьдесят лет назад. В первый год нашей эры.

К концу двадцать первого века не осталось государств. Всё поглотил этот гигант. Никто не помнит, кто начал ту войну. Никто не помнит, у кого хватило сил её закончить. Но все знали, что время начало свой новый отчёт с того дня, когда была объявлена Блаженная Федерация. Она выросла из ниоткуда. И уничтожила всякое сопротивление. Семьсот миллионов. Только половина из них погибло на войне. Остальных искоренила Федерация. И на самом деле, жертв было ещё больше. То, что было процветающей землей, превратилась в руину. А о людях, что жили там когда-то, никто не вспомнит. Никогда. И Нью-Либерти, вместивший в себя половину населения уцелевшей Европы служил памятником многомиллионных убийств. Что были и есть сейчас. Пока этот исполин стоит, стоит и Федерация.

– Кто помнит население Федерации?

– Пять миллиардов.

– Вероисповедание?

– Христианско-исламский буддизм.

Выучили. За три месяца. На самом деле, практически все до последнего атеисты. Но без религии, объединяющей континенты, не обойтись.

Я начал читать им историю двадцать первого века. Какие причины привели к мировой катастрофе. О первых годах молодой страны и её становление всесильной. Я дошел до сорок шестого года и подавления восстания коричневых мундиров в Соединенных провинциях Китая. Даже успел упомянуть, что «коричневые мундиры» – это синские неонацисты. И что они стали «хорошими». Но эти бредни прервал звонок, которому я обрадовался больше, чем весь класс вместе взятый.

Я вышел и направился в учительскую выпить кофе. Там, умостившись на диване, сидел Кернер Ангер, которого я знал ещё подростком. Славные были годы. Тогда, всё казалось не таким фатальным. Казалось, что ещё можно что-то изменить. Гер Ангер – памятник тому, что это было неправдой.

Из его ушей доносилась ««Night & Day» by Jon Allen» и с его оптимистическими мотивами. Я даже улыбнулся. Мне даже не хотелось прерывать его. Настолько была прекрасна его музыка.

В лучшие времена у него была мечта. Стать баскетболистом. Он не любит говорить об этом. Но теперь, он учитель в школе.

– Привет, Кернер, – сказал я ему.

Музыка доиграла до конца. Он посмотрел на меня и, опустив брови, сказал:

– Да-да, привет.

– Что-то не так?

– Всё так.

Он был одним из тех, кто не любит выходить из дому. И делает это только по крайней нужде и чтобы попасть на работу. Он был одним из тех, кто разучился видеть в окружающем мире красоту. И потерял её внутри. И мысль о том, что он был другим, была ещё хуже его немногословности.

– Как дела?

– Нормально.

После этой фразы, разговоры, как привило, заканчиваются. «Нормально» – это как нажать на рычаг гильотины.

Я предложил ему сэндвич. Он поблагодарил и взял его. Я сел рядом. Налили в кружку кофе из автомата и начал рассказывать ему о современной истории, а точнее, о конце времён. Я мог говорить с ним, ничего не опасаясь. Я уже давно уже заметил, что он меня не слушает и лишь изредка кивает, чтобы не догадался. Но я понял это уже с первого раза, когда это произошло. Примерно, десять лет назад. Я сильно постарел с тех времён.

Прозвонил звонок. Кернер попрощался и ушел. И я вышел за ним, не подымая голову и делая последние глотки уже остывшего кофе.

Дальше, всё было по сценарию. Рутина, рутина. Какова бы наполненная и интересна жизнь у человека не была, в реальности, рутина неизбежна. Но и интересную жизнь давно уже никто не живёт. Если жил. Представители старшего поколения, из века в век, только то и умели, что критиковать нынешнее. Так было всегда. Каково бы поколение не было. И я никого стараюсь не критиковать. Но они совсем другие. Они выросли, живя в других реальностях, не выходя из комнаты.

Я сдерживался, чтобы не закричать. Я держался стойко. Но бывали моменты, когда мой голос почти не сорвался в крик. И каждый раз я, подавляя себя, приглушал его. Выпрямлял спину и продолжал спокойно рассказывать. И старался не вникать: слушают меня или нет. Так проходил день за днём. И всегда казалось, что это будет длиться вечно.

После уроков, я прохаживался пешком по одной из пустынных улиц, слушая божественный «Вокализ» Рахманинова и пытался разглядеть красоту в молчании мрачных бетонных башен. Это всегда действовало успокоительно. Эти места пустынны. Так как люди не видят красоту, в которой живут. А я и живу только ради неё. И в этот момент мне на глаза попался ещё один странник. Мой старый знакомый Анри Ленкер, который как-будто только сошел с картины «Танец» Матисса.

– Здравствуй, – сказал я ему, подойдя поближе.

– О, рад, что встретил тебя.

И я, что и говорить, был рад. Ведь с большинством моих старых знакомых у нас разговор короткий.

– Как там ты, сноб?

С виду, это был не очень привлекательной внешности худой парень со славяно-азитским лицом. Нечто среднее.

– Та нормально, – отмахнулся он.

Общение с ним приятным не назовёшь. Он был не богатым, замкнутым, но стремящимся к общественному вниманию мыслителем. Разве что, часто думал и представлял из себя кого-то большего, чем являлся на самом деле. Именно поэтому я называл его снобом. Не люблю людские имена. Клички лучше любого из них.

– Мы как-то давно не виделись.

– Целых две недели.

– Хочешь кофе?

Он скривил губы и пристально посмотрел на меня, размышляя, а стоит ли?

– Ладно, давай.

Мы прошли метров триста до автомата. Шли в тишине. Нам почти нечего было сказать друг другу. Всё, о чём мы могли говорить, было бы больше похоже на монолог одного из нас. Только возле автомата он начал напевать тему из «Car Radio» старинной, как мир, группы «Twenty One Pilots».

Он бросил в автомат две монетки. Машина выпустила из себя протяжной стон и вскоре выдала два стакана наполненных чёрной жидкостью. Самый мерзкий кофе в мире. Но другой мне не по карману. Что-что, а я всегда говорил, что растворимый кофе – это мировое проклятие.

– Спасибо, очень вкусно, – сказал я, – ну, как там твоя работа?

Он усмехнулся.

– Да какая у меня может быть работа.

– Ну, как я помню, ты художник.

– Этим много не заработаешь.

– Такого сноба, как ты, которого я знаю много лет, не интересуют жалкие бумажки. Что с тобой?

– Да… ничего.

– Я же вижу, что что-то случилось.

– Всё в полном порядке, если ты о деньгах. Мне всего хватает.

– Я не только о деньгах… Ты как-то устало выглядишь.

Он грустно засмеялся.

– Да получше, чем ты.

Я определённо смотрелся лучше него. Длинные светлые волосы, круглые очки, острый взгляд. Я казался уверенным в себе. И со стороны даже могло показаться, что я младше него. Но в душе нас обоих что-то терзало. Нечто, о чём мы боимся говорить друг другу. Его и мой характер в данный момент совпадает с песней «The Night» группы Morphine.

Мы оба даже не представляли, с чего начать разговор. Мы были очень близки и запредельно далеки.

– Как там твой сын? – спросил он.

– Тебя разве это интересует?!

– Я просто хочу начать разговор.

– Сейчас, можно и помолчать.

– Помолчать можно и дома. А вот поговорить… поговорить тоже можно дома, но…

– Нам обоим действительно не помешала бы тишина.

Молчание в пустой комнате, наедине с самим собой, когда даже мысли пустые – это совсем не то, что молчание вместе с человеком.

«The Night» так и звучал сейчас в моей голове. Хоть сейчас и был ещё день. Эта была ночь внутри наших сердец.

Мы не успели ничего сказать друг другу. О наших планах, о наших мыслях и страданиях. Мы оба боялись их. И больше всего того, что произнеся их вслух, они набросятся на нас с новой силой.

Ударят в грудь стрелой, разобьют нас вдребезги. Оставят после себя лишь чёрную дыру, которой мы и были всегда. И противостоять им было невозможно – только бежать. Только в этом наше спасенье.

Два мыслящих человека, не доверяющих друг другу, в то время, как проходящие мимо активно вели беседу. Они мелькали мимо с телефонными аппаратами в ушах. Они переписывались на ходу. В этом сортире им нечего бояться.

Мы зашли довольно далеко. В место, которое мисье Ленкер называл домом. Это были одни из глубоких ебеней Нью-Либерти. Место сосредоточения криминала, алкоголизма, наркоторговли, проституции и… уличного искусства. На третьей попавшейся мне на глаза стене была нарисована «Музыка» Матисса и под ней надпись красными буквами: «Voice of the ambient silence». И это было далеко не всё. Здесь из-за угла в небо ныряли киты, коты раскрывали зонтики от воображаемого снега, поэты писали стихи слезами и писатели выводили кровью романы. И художники, выходившие из-под покрова ночи, оставались незамеченными и неузнаваемыми. А из ближайшего окна, забитого досками, просачивалась музыка группы Scattle «Scavenger» и запах марихуаны. Это был явно клуб поклонников старой школы.

Темнело. Небо становилось всё темнее. Через несколько минут, оно совсем станет чёрным. Однако пока что оно фиолетово-голубое. И это лучший цвет. Цвет тени, утонувшего в море неба, солнца.

Это было волшебное место. Опасное. Здесь могли убить. И магии здесь не было никакой. Однако здесь было намного легче представить, что в этом безумном мире ещё есть место для волшебства. И если оно и нашло хоть где-нибудь приют, то укрылось здесь.

А мы оба просто шли молча. Ели уже поговорить не удалось, так хотя бы помолчим. И каждый о своём.

Он жил недалеко. Весь путь занял у нас около получаса. Сейчас мало кто ходит пешком. И то, так, разнообразия ради. Напрашиваться в гости на чашку чая я не стал. Нет места более ужаснее в этом городе. Кроме, разумеется, школы.

– Спасибо, пока, – сказал он.

Анри протянул мне морщинистую руку. Я знаю её ещё с его юношества. Она и тогда, в пятнадцать лет, была похоже на руку восьмидесятилетнего. А теперь, больше напоминала сбежавшую из морга конечность. И всё равно я пожал её сильной хваткой и спросил:

– За что?

Его лицо приняло вид «Автопортрета» Эгона Шале. Он всё услышал. И ничего не ответил.

– Может, захочешь завтра погулять?

– Ну что ж, желаю узнать, хотя бы через пятьдесят лет.

– И я тоже на это надеюсь.

А затем, лишь безмолвно скрылся за дверью. Может, он знал, что я имел в виду. Может и нет. Когда-то, перед ним был выбор: жить материальнообеспеченным. Или заняться тем, чем он всегда хотел заниматься. Быть художником. Он расплачивается за свой выбор до сих пор.

Он редко соглашается выйти погулять. Когда мы идём вместе, я замечал, что он смотрит в землю. А я смотрю на небо. В этом и есть наше различие. И мы никогда не сможем быть теми друзьями, которыми я когда-то нас считал.

Во рту до сих пор бушевало послевкусие кофейной бурды. Я заглушил его очередной долькой горького шоколада. Третья за сегодня. Вот и весь мой рацион, не считая трёх сэндвичей с ветчинной в школе. Каждая порция шоколада – пять грамм. Никогда не превышал нормы в двадцать грамм в день.

Я спустился под землю. К метро. У входа из динамиков доносилась «The Ship» Брайана Ино. Даже не знаю, кому выгодно транслировать такую музыку у подземных станций. Хотя, что и говорить, мелодия была подходящей.

И стоило мне очутиться там, как какой-то прокажённый закричал на всю станцию:

– Наше дело правое, соотечественники. Скажите, ну разве мы мало страдали?! Скажите, разве мы заслужили этого?! Мы достойны большего! И мы это получим! Мы сомнём любую оппозицию. Как наши славные предки, мы победим! Так было всегда! Зиг хайль! Да здравствует победа!

Проходивших мимо зевак, плохо понимающих, о чём речь, подхватили призывной крик. Они были согласны с его словами. Они казались правильными. “Sieg Heil” – да здравствует победа – новомодный сленг.

Разумеется, никто не относился к нацистам в серьёз. Даже сами нацисты. Просто у системы должна быть оппозиция. Иначе – какая демократия?! Нацизм – лишь детская игра. Правда, если эта спичка упадёт в амбар со стогами сена, остановить её будет сложно.

Но это меня не касается. Я прохожу мимо, стараясь не обращать на шум никакого внимания. Сажусь на ближайший поезд и вновь взлетаю.

Мы пролетаем Небесный Город. Двухсотэтажные дома – карлики по сравнению с настоящими гигантами. И над ними сияет око SpaceMaster – тысячиэтажный не дом, а дворец. Между заоблачными домами люди передвигаются на поездах, на очень дорогих машинах, специально предназначенных для этого или по мостикам между каждым пятидесятым этажом. Сложно представить, насколько красивый здесь вид. Нью-Либерти – грязевая яма, с вечно чёрными тучами. Но богачи могут жить выше облаков. Для них сияет солнце. Они – небожители в прямом смысле этого слова. Я смотрю на их огромные квартиры с прозрачными окнами и думаю, что в них живут интересные люди с интересными судьбами.

Это совсем другой мир. Он выше черни, которая живёт и ходит по земле как насекомые. И наш поезд постепенно спускается вниз. Обратно на землю. О нет! Только не это! Я хочу остаться здесь, о эволюция, дай мне крылья, я хочу летать. Но нет. Мы снова в городе. И мы отражаемся в тысячи разбитых зеркалах офисных зданий нижнего мира. Я смотрю на себя: узкие глаза скрывает длинная чёрная чёлка. Я выгляжу не по-европейски. Как много это значит в нашем толерантном мире.

Пара станций и мы дома. Здесь дома были двадцатиэтажными коробками, как из-под станка. Однако все чистые и ухоженные. Почти под линеечку. Для перфекциониста – рай, для меня – издевательство над законами природы. Однако, всё это – мой родной дом. И я люблю свой город. И не смог бы жить ни в каком другом месте. Как бы это ни было странно, он меня вдохновляет. И даже к этому кошмару я привык настолько, что не могу без него.

Я жил на первом этаже с видом на решётки окон первого этажа дома напротив. Кажется, этот мир близится ко сну. Это самое время, чтобы прийти домой, даже если это первый этаж хмурого бокса. Снять проклятую одежду. Сварить кофе и забыть обо всех проблемах. Послушать первый ноктюрн Шопена. И забыться. Хоть на полчаса. Этого достаточно. А потом – можете разорвать меня на части. Мне уже будет всё равно.

Открыв дверь и вернувшись в своё логово, я встретился лицом к лицу со своим злейшим врагом.

Он смотрел на меня с нескрываемым, даже издевательским удивлением. Больше белый, чем мулат, с седыми короткими волосами мужчина. Сразу было видно, что этот старый волк многое поведал в своей жизни. А ошибался даже больше, чем видел. Казалось, я понимаю замыслы своего врага лучше кого бы то ни было. И сколько раз убеждался, что не знаю о нём ничего. Я любил его. Но ненависть была ещё сильнее. Я сочувствовал ему. Но жестокости во мне было больше. Во всех его страданиях и макух виноват только он один и больше никто. Он один. Одиночество, по сути – это неудовлетворённое желание мечты. А он живёт в светлом будущем. Здесь не нашли грёз свой приют.

Над зеркалом висела маленькая открытка с картиной Густава Климта «Поцелуй». Я смотрел на неё минуты три не в силах отвести глаз. Работа ювелира – тонкое искусство. И я понял очень важную вещь.

Казалось, он уже догадался, в каком мире живёт и давно успокоился.

Однако, не смотря на смирение со своей судьбой, в нём был небольшой изъян. В правом глазу был лёгкий огонёк непокорности. Неукротимое желание стереть всё в пыль и станцевать танец победы на руинах старого мира. В этом был весь он.

Этот кусок стекла всё время не даёт мне покоя. Придёт день, я разобью его.

Отвернувшись от зеркала, я снял помятую одежду и почувствовал, что наконец-то дома. Грязная кухня, грязня комната, заваленная бумагами, грязные чашки. Вокруг царил полный хаос. То, что нужно.

– А, вот и ты припёрся, – прорычал Джим из спальни

– Где твои манеры? Помнишь, я же тебя учил…

– Аааатстаньь!

– Как ты говоришь со своим отцом?

– Это всё из-за дезоксинирибонуклеиновой кислоты. ДНК.

– Почему ты вечно несёшь всякую ересь?

– Я сын своего отца. К сожалению.

На этом, наш разговор можно считать завершённым. У меня больше не было желания ни видеть, ни слышать его. Чем, собственно и занимался. Как редко мы видимся. И только ругаемся. Я даже и забыл, сколько лет прошло с тех пор, когда мы говорили без оскорблений и получали от этого удовольствие. А такие времена были. И они не дают мне покоя. Ведь это было тогда, когда Она была с нами. Не было времён лучше, чем те, когда я думал, что Она любит меня и что я люблю Её. Тогда Джим был ещё малышом. Я был так молод. И вставал по утрам с улыбкой. Радовался новому дню. Теперь, они далеко позади. Они скрылись под покровом ночи и навеки канули в пустоту давно сбывшегося.

Мне так хотелось есть. Кроме шоколада и сэндвичей я ничего за сегодня не съел. Я пожарил мелко порезанную луковицу лука на беконе и бросил сверху три яйца. Через десять минут, я открыл крышку и выложил еду на тарелку. Я ел я одиночестве, поглядывая в окно. Ничего разглядеть там было невозможно. Но я упорно делал вид и убеждал себя, что смотрю на море. И иногда, я даже слышал, как волны бьются о тихие берега.

Я доел, сварил чёрный чай и выпил, как всегда, без сахара, но с мускатным орехом. Я выключил свет на кухне. И пил его уже в темноте. Я думал, что смогу раствориться в ней. Стать самой тьмой. Чёрным человеком, каким всегда себя считал. Но чёрный человек так и не сумел этого. Он лишь допил свой чай и поставил его на стол. Затем, он вновь принял мой облик. Я снова стал собой. Вылез из тьмы. Но только для того, чтобы вскоре вновь окунуться в неё.

Я наполнил ванну, зажёг свечу, включил Concerto Grosso Шнитке и кинул в рот мятную жвачку. Лежал в тёмной ванне, при свете свечи полчаса, слушая Шнитке и жуя жвачку, даже когда она совсем лишалась вкуса. По инерции. Это помогло мне забыться и вскоре, я вообще не мог думать. Шнитке для того и нужен. Чтобы навевать беспамятство. Затем оделся и вышел из ванной.

Дошел до кровати и лёг, твёрдо зная, что засну не раньше, чем через час. Это давало мне время подумать: «Если бы ты точно знал, что умрёшь завтра, смог бы ты сегодня сказать себе, что гордишься прожитой жизнью?». Есть ли чем здесь гордиться?!

Мастер находится в медитации ежесекундно, никогда из неё не выходит. Годы практики позволяют спокойствию войти в тело и душу. Всегда говорить: «Сейчас, я могу умереть». И быть готовым принять её. И радоваться жизни. Может, только тому, что ещё дышишь. И это важнейшее мастерство. Но для меня оно слишком сложно. И всё же, я закрываю глаза и пытаюсь успокоиться. Мысли о смерти помогали пережить не одну ночь. Выход есть. Всегда. Я могу покончить с этим в любую секунду. Но никогда не сделаю этого. У меня есть цель. И я достигну её. А пока, сны…


Развитие Первое


Was soll ich sagen?

Сороковая симфония Моцарта навевала мне самые разные мысли. И когда она закончилась, я включил двадцать четвёртый каприс Паганини. Это была моя утренняя музыкальная церемония. Сороковая, чтобы вывести меня из состояния сна. И каприс, чтобы ввести в день. Он звучал так, как они звучат. И обещал то же самое. Смутное, молчаливое обещание. Однако, он всегда исполнял их.

Это было время строить стены и отливать пушки. Если не физически, то морально. А иначе нельзя. Собьют с ног, наступят, сломают. И мокрого места после этого не останется. Но вместе с Великой Китайской Стеной у меня были кое-какие шансы. Мои отважные легионы готовы встретиться с самым жестоким противником, с которого нам когда-либо приходилось видеть.

Только истинная сова понимает боль утреннего просыпанья. И назревает вопрос: гуманно ли вообще являться на работу до десяти утра? Я считаю, что это – преступление против человечности. Каждый должен иметь право на сон. Человек должен высыпаться! Но никто меня не слышал.

Я включаю песню ««Marked for death» by Emma Ruth Rundle» и только с её помощью подымаюсь с кровати. Обожаю эту певицу.

Я слышал, как подымается с кровати Джим. Как всегда, сопровождая эту ежедневную процедуру ругательствами и проклятиями всему жестокому миру.

Я пошел на кухню. На автопилоте налезал остатки ветчины, хлеба и сыра. Прибавил к этому немного луковых колец. Чудом сумел превратить эти куски в более-менее пристойные канапе и отправил их в духовку. За несколько минут, пока они превращались в пристойную еду, я смолол немного кофе. Затем, достал из печки противень с горячими бутербродами. И пока они остывали, я домолол оставшиеся зёрна. Вдохнул запах. Пересыпал в джезву. Поставил на плиту. Сорок секунд дожаривал кофе. И затем залил всё это водой.

Перелил кофе в чашку. Вдохнул запах дешевой, но хорошо приготовленной арабики и ветчины с сыром. Открыл жалюзи на окнах. И посмотрел на этот мир, потягивая кофе.

Где-то в третий раз играл двадцать четвёртый каприс Паганини. Она сменилась третьей симфонией Рахманинова. С первых нот, она разорвала меня на части и разбросала по комнате. Она мне никогда не нравилась. Не знаю почему. Просто не нравилась. И я выключил её. За раз съел целое канапе. Прожевав, залпом допил кофе, проглотив добрую половину гущи.

Очистив рот, я думал, что буду делать дальше. Этот день готовил мне новые подвиги и подготавливал самые разнообразные препятствия. Шучу. На самом деле, это будет самый обыкновенный день. Ничем не отличающийся от остальных. Над раковиной висела миниатюра «Скачет красная конница» Малевича. Совсем маленькая и плохо скопированная. Но композиция была всё одна и та же. Полоса красной гвардии стремится к краю необъятной пустоты. Скачет. И может быть, хоть когда-нибудь доскачет до своего конца. Удивительная картина. Ничего необычного. Однако после себя оставляет незабываемое послевкусие. Прямые линии так действуют на мой культурологический вкус. Иллюзия идеала картины. Браво, маэстро. Как удивить обычным?

Это дикое время. Хотя, все времена, по-своему дикие. Все думающие люди во все времена оказывались под влиянием золота и своих половых органов. Став их рабами, они превращали своё время в цирк. Хотя, так интересно было наблюдать за этими кровавыми представлениями! Правда, пока это не происходит с тобой.

Сто слепых шли через пустыню. Так можно описать исторический путь человечества. Каждый из них был одинок и лишь изредка помогал другому. Они не знали куда шли. Но хотели как можно быстрей попасть туда. Каждый из этой толпы смертельно одинок. Но тысячекратно среди них одинок тот, кто может видеть свет. И в этой толпе, он долго смотрит на солнце. Восторгается его светом. И просит сделать его слепым. Чтобы не чувствовать себя настолько одиноким.

И что говорить, всегда получается.

Одиночество живёт в одиночестве и поодиночке гниёт, и умирает. Только два человека вместе могут знать, что такое настоящая внутренняя пустота. И из неё выхода, увы, нет.

Но, господа, сделаем паузу. К чёрту грустные мысли. Я включаю трек ««Lust For Life» by Lana Del Rey» и на несколько минут забывая обо всём, плавно покачиваясь на освежающих волнах приятного звука изумительной песни. Но я возвращаюсь. Счастье, достигнутое слишком легко, не может длиться долго.

Я каждый день вижу таких же людей как я. Больше всего хочется подойти к ним и познакомиться. Однако в обществе существуют негласные законы. Нарушить их можно. Наказания не существует. Но никто их не нарушает. И я не могу. Из-за этого мои странствия похожи на повадки муравьёв. Они общаются между собой только по необходимости: «Принеси камень», «Королева зовёт», «Ваш хот-дог». Я не хочу жить так. Не хочу, как они. Но ничего поделать не могу. Не могу заводить знакомства с людьми, которых впервые увидел на улице. Не могу спросить: «Здравствуйте, я вас не знаю, а вы меня, но я хочу узнать вас, кстати, о чём вы мечтаете? С чем вы боретесь?». Это просто немыслимо. И я всегда прохожу мимо.

Я всегда хотел выйти из дома по-английски. И никогда не вернуться сюда. Но идти мне было больше не куда. И я возвращался. Всегда.

Я одел чёрную куртку. Она идеально сочеталась с чёрными волосами и чёрными туфлями. Морщинистое лицо старика лет шестидесяти в зеркале хрипло улыбнулось. Затем, быстро бросило взгляд в другую сторону. Я открыл дверь. И ушел.

До работы мне оставалось ещё полтора часа. Было достаточно времени, чтобы прогуляться пол станции. Подышать утренним воздухом. В который раз оглядеть свой родной город. И в который раз убедиться, насколько он огромен. Человек от крайней западной до крайней восточной его границы будет идти две недели, учитывая восьмичасовые перерывы на сон и часовой на еду. А от севера к югу – десять дней. Этот город не идеальный прямоугольник, но приблизительно двести сорок дней пути в квадрате – его размер. И это только х и у. Если брать его высоту, то не хватит и всей жизни, проведённой в пути, чтобы обойти его полностью.

Почти сто двадцать миллионов жителей. Он, казалось, вместил в себя весь существующий мир. Для них – жителей – он и был всем миром. Только один процент его населения был за чертой города хотя бы один раз. Остальные просто не видели в этом никакого смысла. Город поглотил их. Сделал своими гражданами. А по сути – рабами. Здесь были люди всех мастей, всех статусов и мировоззрений. Их объединяло только две вещи: герб города – чёрный круг на белом фоне; и флаг Блаженной Федерации – окружность на белом фоне с чёрным контуром. Стоя вместе, они гипнотизировали толпу своим величием и своей мощью. Как белое и чёрное. Как гармония. И они слепо шли за ними. По своей воле. Так говорили все.

В Федерации были и другие большие города, Нью-Кробюзон, к примеру. Но тот был раза в четыре меньше Нью-Либерти. Хоть всё равно был огромен.

Я прогуливался по улицам своего города. В голове у меня всё ещё играла музыка Паганини. Я начал менять её. Подстраивать под пульс, под гудение машин, под шум поездов, под шум ветра, под молчание домов. Так появлялась совсем иная гармония. Так мог получиться джаз. Синкопированием. Джаз появился, когда один безумец захотел сыграть партии марширующего оркестра на фортепиано. Для этого приходилось затягивать ноты в правой или левой руке, пока другая опережала бы мелодию. Это был регтайм. Это был уже почти джаз. Ведь джаз – это поток души. И в каждом из десятка тысяч кварталов города можно было услышать своё особое звучание. Стоило только прислушаться. И я слушал. И отбивал мелодии ритм, который не знал какой-то одной определённой формы. Если пульс – это ритм жизни. То ритм города – это поток страсти, которая пытается вырваться из оков классического понимания мира. И новая, и новая музыка рождалась у меня в голове. Вокруг меня происходила жизнь. Внутри меня происходила жизнь. Я был полон ею. И отдался ей. Как-будто упал в объятия страстной любовницы. И посвятил всего себя ей. Чтобы высосать из себя весь жизненный сок. Потратить всего себя на полёт. А затем упасть. Вниз, навстречу пропасти. Выжить последние капли из себя.

Затем, в моей голове зазвучала ««Golden Dust» by Heretoir». И это было прекрасно. Эта песня всегда оставляет после себя незабываемое ощущение свежести и света.

Я попал в абсолютно другой мир, который был намного свободнее старого. Здесь дома были двухэтажные и дышали стариной. Они были разукрашены в самые причудливые цвета. Этот район совсем не похож на остальные. И яркий свет счастья играл в моём воображении.

Меня охватила волна мировой надежды. Ведь всё ещё можно исправить. Любое несчастье вынести. Таким образом, совершить подвиг, стать героем. Не для кого-то, а для самого себя. И теперь, все болезни, охватившие тела, души и умы человечества, оказались далеко от меня. Их уже просто не существовало. Мир стремительно менялся в моих глазах. И вскоре, всё стало на свои места. Всё приобретало некий таинственный замысел. Неведомый смысл, которого ему так не хватало.

И всё это освещало солнце надежды. Его лучи сияли чистотой. Они освещали путь заблудившимся во тьме. На это было невозможно повесить ценник и пустить на продажу. Наполняло сердца людей надеждой. И мы двигались вперёд.

«Dum spiro spero» – крылатое латинское выражение, которое переводиться: «пока дышу – надеюсь». Красиво сказано. Однако лучше сказать по-другому: «Dum spero spiro», то есть: «пока надеюсь – дышу». Это более правдиво. Утратив всякую надежду, человек не смог бы дышать.

Такие моменты счастья я ощущаю не часто. Я живу от одного из них до следующего. Отчаянно пытаюсь продлить их. Пытаюсь радоваться жизни и никогда ни на что не жаловаться. Пытаюсь любить людей. Пытаюсь ценить то, что ещё у меня есть. Ведь миллионы людей мечтали бы оказаться на моём месте. Ведь мои проблемы смехотворны.

Я хватаю их. Но они ускользают.

Я снова погружаюсь в омут тоски. Но знаю и всегда утешаю себя мыслью: чем бы это ни было, это не будет длиться вечно. Будь то счастье. Или горе.

Это свет. И если я ещё могу выбирать, то выбираю счастье. Оно не вечно. Но здесь и сейчас, а не когда-то потом. Я счастлив. Знай это.

Я насладился этим. И пошел дальше.

Дойдя до ближайшей станции, я сел на поезд и уехал прочь. Вновь вознёсся в небо. И вновь спустился на землю. Вышел на своей остановке. Я посмотрел на ненавистное мне здание. Окинул взглядом афроевропейского охранника. И направился к нему.

Здесь воспитываются умы. Может быть, отсюда и выйдут умные, и благородные люди. Но их будет не больше одного из ста. А сейчас – это царство разврата и бесстыдства. Одни школьники бегали по коридорам. Другие заперлись в кабинетах и предавались оргиям и разврату. Лучшее, что можно сделать – не замечать этого. Но стоны эроса были слышны отовсюду. Я заткнул уши.

Это дом знаний. Это дом знаний. Не оргий. Знаний.

Не смотря на это, дорога до кабинета была самой обычной. Я проделывал этот путь изо дня в день. Из года в год. Необычным было только моё настроение. На редкость хорошее. На лице у меня застыла джакондова полуулыбка. Я посмотрел на себя в зеркало, пройдя мимо него. Светловолосый мужчина, которому сложно дать больше тридцати. Не длинные и не короткие солнечного цвета волосы. Благородная белизна кожи. Охровая рубашка и новы джинсы. Не могу поверить, что этот незнакомец был мной. Но был без сомнений. Я улыбнулся чуть шире. Сказал этому красавцу: «всё хорошо». Поздоровался с учительницей математики, прошедшей мимо. Она посмотрела на меня и сказала:

– Вы выглядите не как обычно. Как-то светлее. С вами всё в порядке?

– Я просто счастлив. Что у меня может быть не в порядке?!

– В школе?! Вы?! Счастлив?! Вы удивляете меня. Обычно, вы приходите во всём чёрном.

– Я и сегодня думал придти в чёрном. Но передумал.

– Что ж, желаю успехов.

– И вам.

Мы обменялись дружескими улыбками. И разошлись каждый свою сторону.

Войдя в кабинет, я никого так не обнаружил. Я сел и начал кататься на стуле, рассасывая во рту горький шоколад. Я думал, что не смотря на оргии, устраиваемые детьми регулярно – это все равно приведёт к чему-то хорошему. Хотя бы они не будут закомплексованы в этом. Ведь в них участвуют абсолютно все. Они с самого рождения учатся этому. Хотя, даже если это и плохо, мне всё равно. Это меня не качается. Это новый мир, который постепенно, как и всегда, избавляется от мусора времени. Таких как я. И остановить это невозможно. А каким будет мир после меня – совсем не важно. Он будет. И этого достаточно.

Вскоре, класс постепенно начал наполняться учениками. Когда прозвенел звонок, я встал и сказал:

– Сегодня, мы будем говорить о важной сфере изучений нашей страны. Кто-нибудь догадывается, о чём я?

Ученики рассеянно покачали головами.

– Я имею в виду экзекуции. В старом мире, они занимали особую роль в жизни общества. Весь политический контроль основывался на кнуте и прянике. Пряником были регулярные праздники. Кнутом – показательные казни. Хоть сейчас они и не у всех на виду, однако каждый должен знать, что бывает с теми, кто нарушает законы. Наука позволила нам создать новый, ошеломляюще болезненный вид казни. Когда мы смотрим на кого-то, то можем в какой-то степени почувствовать его боль или радость. Это происходит из-за зеркальных нейронов. Мы видим другого человека. И нейроны передают нам в мозг его чувства. Почему же мы тогда не чувствуем прямой боли, когда смотрим на больного? У нас есть барьер, который сообщает нам: «Эй, это происходит не с тобой. Не обязательно чувствовать его боль. Просто расслабься». И максимум, что мы можем, это сострадать. И ведь никто не догадывался, что сострадание – это всего лишь химия. Если есть барьер, то его запросто можно снять. Как? С помощью лучей Гарнельшайта. Благодаря этому ученому, мы можем облучать приговорённых этими лучами. Затем, достаточно показать специально снятый фильм. Документальное кино о самых мучительных казнях. По болевым ощущения, этот вид казни намного выше сгорания заживо и сдирания шкуры. Смерть наступает от болевого шока, который в двести раз превышает нормальный болевой барьер. Разумеется, прогресс не стоит на месте и ежегодно выделяется около миллиарда кредитов на поиски новой, более болезненной экзекуции. Но пока что, безуспешно. Попытайтесь запомнить это. В учебниках дано подробное описание старых и новых методов. На следующий урок, я надеюсь, вы всё это выучите и расскажете. Ведь тема интересная, не так ли.

Они робко закивали.

– Но пока что оставим эту тему на потом. Кто их вас слышал об «орках».

Руку поднял Али.

– Да-да?

– Это чудовища, которые раньше были людьми, но превратились… в это.

– Тебе папа говорил?

– Да.

– Хорошо, а где они обитают?

– Раньше, они были почти везде. Но теперь, после войны, их оттеснили на запад.

– Куда на запад?

– В… Америку?

– Да. Так раньше назывался тот край. А теперь его называют… как?

– Да никак.

– Нет, у него есть название. Запомните, вы дожны знать все федеративные земли. У Америки они называются: «Федеративные Колонии Америки» или ФКА. Раньше, на той земле были десятки государств. Но теперь, все мы – одно целое.

Я не мог поверить, что говорю это, но иначе было просто нельзя. Я говорил и думал: «Надеюсь, это поколение раздробит Федерацию».

Остаток урока, я рассказывал им о трёх оркских войнах. В результате, орки были почти истреблены и заселены в пустыни Северной Америки. Довольно интересно. Но жалко.

Прозвенел звонок. Все мигом выбежали их класса, не дав мне закончить предложение. Я слабо улыбнулся им в след. И вышел в коридор, немного отдохнуть и выгулять засидевшиеся мысли. Не знаю, может написать ещё одну монографию? Прошлую не пропустила цензура. Однако, если быть более учтивым и делать трехзначные намёки… Да, история поможет немного отвлечься от реальности. Этим обязательно нужно заняться. Чуть попозже.

Я подошел к автомату. У него стоял мальчик из моего класса и пил воду. Тихий и умный тип. Всегда уважал его. К нему сзади подошел его друг и легонько пнул его ногой под зад. Они были хорошими друзьями. Просто один был энергичный, а другой – пассивный. Пассивный уронил стаканчик и облил себя водой. Энергичный рассмеялся. Тогда пассивный со всей силы ударил энергичного в нос. Затем, схватив его за голову, ударил каленом по лицу. Свалил на землю и раз семь жестоко ударил по лицу. Без злобы. Спокойно и хладнокровно, как это делают самые опасные люди. Ни капли ярости, ни капли злобы.

Вокруг собралась толпа. Вызвали скорую и полицию. Когда она приехала, полицейский допросил мальчика, но не получив ничего толком, стал названивать его родителям. Тот, опустив голову, с состраданием смотрел на избитого в мясо друга. Я, сел вместе с ним в скорую. Я не мог оставить своего ученика, каким бы плохим учителем я ни был. Вместе со мной в машину сел и пассивный. Я удивился. Но решил не заговаривать с ним. Это проблемы родителей. Я же несу за это лишь очень абстрактную ответственность. Хоть это дело будет висеть нам не ещё долгие месяцы, ничем серьезным это для меня не грозило. И мальчику тоже. И его родителям. И через бюрократию, никакого полноценного наказания не будет. Пару психиатров поговорят с ним и всё. А что будет с покалеченным – покажет время. Но ничего хорошего – это точно.

Пассивный ни разу не взглянул на меня. Я сидел в самом углу. И не существовал. Стал немой декорацией. Предметом мебели, на которую никто никогда не обратит внимания. Пассивный крепко сжал руку друга. По его щеке текла слеза. Он что-то нашептывал в окровавленное ухо товарища. А затем, внезапно, поцеловал его окровавленную щеку. Губы пассивного съехали вниз и смешались с кровавой кашей, которая раньше была губами энергичного. Одна рука продолжала крепко сжимать мёртвую руку друга. Пассивный почти кусал рот друга. Могло показаться, что тот его поедал. Правая рука сжимала посиневшую ладонь. Им было по четырнадцать.

Я смотрел на это, не в силах сказать что либо. Все, что могла мебель, это наблюдать. А что видит декорация – вечная тайна. Кровавый рот стал нашептывать что-то в ухо пострадавшему. Затем, громко но отчётливо, так, что даже я услышал, сказал ему: «Я люблю тебя, чувак!».

Когда мы приехали, тело мальчика было окончательно изуродовано. Пассивный грыз пальцы ног пострадавшего. Я тихо вышел, выблевал несколько раз. И попытался забыть всё это.

Это и правда лучше забыть. Став свидетелем такого, начинаешь понимать, насколько хорошо беспамятство.

Я шел по улице. Картина почти полностью выветрилась из памяти. Если нужно было что-то забыть, то мне хватало просто поднапрячь ум. Все, что оставалось для того, чтобы и не вспоминать об этом, это престать карать себя за то, что посчитал это красивым, некоего рода, эстетичным. Перестал. Вроде, ничего и не было. Только иллюзия. Да, они часто бывают в нашей повседневной жизни.

Я решил запереть этот момент в самый далёкий ящик в моей памяти. Я включил ««By The Wall» by Tomas Dvorak». Этот эмбиэнт немного помог мне. Я успокоился. И чувствовал только легкие касания ветра к своим щекам.

Ничего не было.

По дороге я встретил Кернера Ангера. Он шел с безучастным видом к себе домой. Я не упустил такой возможности пообщаться со старым другом. Подбежал к нему и закричал:

– Привет, Кернер.

Он лениво повернул голову в мою сторону. Этот человек всегда производил впечатление полумёртвого и измученного жизнью несчастного. У него были моменты радости, когда мне удавалось рассмешить его. Но если у него с утра что-то болело, проведя полчаса в его компании, можно было решиться на самоубийство.

Однако с другой стороны, как истинный поклонник и хулитель психоанализа, я не мог не заметить, что ничто не мешает ему быть вполне счастливым. Мне иногда казалось, что он наслаждается своим горем. Упивается несчастьем, как неким экзотическим коктейлем из боли и хандры. Самолюбование – одна из многих причин, почему людям нравится ощущать себя несчастными. Кернера я причислял к числу как раз таких снобов. Но потом, я присматривался к себе.

– Привет, – ответил он.

– Вот видишь, – сказал ему я, – ты говоришь сухо и безразлично. А ведь когда-то всё было совсем по-другому. И мы вместе были чем-то большим. Возможно, тогда были нелёгкие времена. Я всегда говорил себе, что здраво оценить биография человека невозможно, не учитывая социальные и не только факторы. Какой режим, кто был другом человека, какие у него были болезни и так далее. Рождаемся мы все одним и тем же биоматериалом. Нас определяют обстоятельства, с которыми мы сталкиваемся во время онтогенеза или жизненного пути. Если человек апатичен или несчастлив, то он в этом не виноват. Виноваты обстоятельства, которые, увы, изменить было невозможно. Остается принять всё это как нормы. Ты ни в чём не виноват. Всегда виновата среда обитания. И тогда, поняв это, человек воспринимает свою жизнь как норму. А ты вечно ходишь с закрытым лицом. Ты построил себе крепость и не пускаешь туда никого, даже меня. Ты строил её годами из общения с чернью и из взапой прочитанной манги… Пойдём со мной. Мы с тобой не могли нормально поговорить уже пять лет. Я не верю, что у тебя не было на это времени всё это время. Не было желания. Впрочем, ты это и не скрываешь. Однако, дай мне вновь узнать тебя. Вспомни, кем мы были. Пойдём, хоть один раз. Хотя бы один раз кто-то должен написать нашему многострадальному полковнику.

– Зачем?

Я ненадолго замолчал, затем сказал:

– В самом деле, ты прав. В этом нет никакого смысла. А зачем ты дышишь, читаешь, ходишь на работу, а затем домой? Ты можешь этого не делать, но ты не часто хотя бы думаешь об этом. Пока ты не спросил: «зачем?», в этом был какой-то смысл. Любая, даже самая мощная идея не выстоит перед простым вопросом: «а зачем?». Но мы продолжаем следовать идеям и выходить на улицу. Если спросить: «зачем?», то ответом на этот вопрос будет всегда ложь. Не за чем. Пойдя со мной, ты рискуешь потратить время зря. Но если ты точно уверен, что сможешь провести это время лучше или думаешь, что всё, что угодно лучше, то в самом деле – не надо. Вот зачем.

Он вздохнул и уверенным голосом сказал:

– Пошли.

Мы направились в ближайшую кофейню. К счастью, она оказалась моей любимой. Здесь, я мог бы проводить целые дни, если не недели. Но пока это остаётся мечтами, а не реальностью, нет ничего слаще.

Мы зашли в «Мир Кофе». Играла ««A letter to Rina» by Bebopovsky» – музыка созерцания, наполняющая сердца чистотой звучания и величием замысла. Обычно, я сажусь за маленький одинокий столик у окна в самом конце. Чтобы пить кофе и смотреть на людей, которые, подобно фантомом, мелькают за стеклом у меня перед глазами. Они так торопились. А я радовался, что имею возможность спокойно сидеть в кофейне, наслаждаясь жизнью и этой вот чашечкой. И мне не нужно было никуда идти и ни о чём думать. Я просто был. И это было прекрасно.

Но сегодня, мы сели у стены за столик для четырёх. Ангер не любил сидеть у окна. Не любил выставлять себя напоказ незнакомым людям. Одно время я думал, что он стесняется самого себя. Но потом видел его гордое лицо. И оставался в замешательстве.

Подошел официант без лица.

– Что будете заказывать? – спросил безликий.

– Еспрессо, – сказала я.

– Какао, – произнёс мой спутник.

Он записал и удалился.

– Почему у него нет лица? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Не знаю. Не будем об этом. Безликие – не тема для обсуждений.

– Ты разве не помнишь о наших целях? Мы стремились к чему-то… к чему-то, не вспомню к чему. Но у нас была цель. И это делало жизнь более правильной и осмысленной. А сейчас, мой друг, мы живём лишь тенями давно прошедших лет, когда мы вместе хотели покорить этот мир. Ты всё время хотел быть сильнее. Стремился к богатству. Но тебе постоянно мешала твоя лень. Ты до сих пор с ней не справился. И ты помнишь, я хотел быть писателем. Глупо, конечно, кто же спорит. И всё же, я работал над этим. Долгие годы учился этому тонкому ремеслу. Готовил роман, который должен был стать шедевром… Ты ведь помнишь, что тогда произошло?

– Нет.

– И я нет. В один миг, что-то изменилось. Все эти моменты были безвозвратно потеряны во времени. Одни довольствуются малым, другие стремятся завоевать мир. Я всегда причислял себя к последним, пока не понял, что всё это время ошибался и боялся проиграть. Многогодовая работа ушла в небытие. Посмотри на меня. Кем я стал. И на себя. Кем стал ты. Если бы ты знал, что умрёшь завтра, ты бы гордился своей жизнью?

Он помолчал. Безликий принёс поднос с еспрессо и какао. Я сделал первый глоток, осушив половину чашечки.

– Процесс взросления – это понимания темпа жизни. Всего прекрасного и всего отвратительного. И во всём необходимо видеть эстетику. Иначе, дух гниёт, в нём поселяются черви. А как ты относишься к своей жизни.

Он задумался. Музыка переменилась на ««All Night Long» by “The Animals”» – музыка, более подходившая для баров, чем для кофеин – дикая и полная неутоломой страстью.

– Послушав тебя, любой бы сказал, что живёт неправильно и скучно. Однако моя жизнь – самая типичная. Ты хочешь, чтобы каждый жил как гений. Но это невозможно.

– А тебя устраивает твоя жизнь.

Он сделал глоток какао, на поверхности которого аппетитно плавили две подушечки маршмеллоу.

– Мало кого она устраивает. Меня в том числе.

Играла одна из «гносиан» Сати. Кажется, третья. Она повторялась раз за разом. На то она и меблировочная, эта музыка. Подходила под настроение.

– И что ты делаешь, чтобы её изменить?

– Я читаю, занимаюсь спортом, развиваюсь.

– Ты ведь хочешь вырваться из этого круга?

– Ну да, для чего же тогда всё это?!

– Но ведь для этого не нужно читать, заниматься спортом и развиваться.

– В смысле?

– В прямом. Для этого достаточно просто вырваться из этого города. А дальше, не знаю, поселиться где-нибудь в другом месте. Найти новую работу. Новых друзей. Новых врагов и другие занятия в свободное время. Ты и не заметишь, как стаешь другим. Это уже будет совсем не тот ты, который сейчас слушает меня. И все же, сделал бы ты это? Уехал бы отсюда.

Он выпил какао и ответил:

– Нет. Но и ты бы этого не сделал. Иначе бы не сидел здесь.

– Ты прав. Никто из нас не смог бы этого сделать. Этот город связал нас по рукам и ногам невидимыми нитями комфорта и благополучия или наших представлений о комфорте, и благополучии. И ни у кого из нас не хватит сил разорвать их. Казалось бы: это так легко. И невозможно. Ни ты, ни я не смогли бы, допив кофе, вернуться домой, собрать свои вещи в узелок и просто убраться отсюда куда подальше. Заполнить жизнь легко. Но никто не хочет этого достаточно сильно. Мы похожи на погонщика верблюдов.

Он недоумевающее посмотрел на меня.

– На кого?

– Есть такая старая притча, что с неба спустился Владыка, твёрдо решивший передать свою силу и знания первому встречному. Им оказался погонщик верблюдов. Мастер предложил ему свои знания. Но погонщик только посмеялся и спросил, не мог бы Мастер, если он всесильный, дать ему всего несколько верблюдов для его каравана. Владыка сказал: «Я могу дать тебя знания, которые не смог бы постичь ни один суфий и за сто лет, а ты просишь только пару верблюдов, когда весь мир может быть твоим?». Погонщик ответил: «Мне нужны только верблюды. Мир можешь оставить себе». Тогда Мастер надолго замолчал. Затем заговорил и его голос был похож на рёв льва, и смех младенца. Погонщик верблюдов не смотрит в небо на звёзды. Так легко он может потерять свой караван. Все что его волнует: его верблюды. Без них – он не погонщик верблюдов. А если не он, то тогда кто он? Он боится этого больше смерти. Перестать быть погонщиком.

– Ну… что это значит?

– Все мы рождены погонщиками верблюдов. Нам предлагают власть над миром, а мы упорно от неё отказываемся. Нам нужны только наши верблюды. И всё, и больше ничего. Только наш караван, который бесцельно бродит по этой пустыне. Я жил так очень долго. Но однажды, ко мне пришел человек. Он прижал меня к стенке и сказал: «Ты всего лишь жалкий погонщик. Тебе ничего не нужно. И оставаясь таким, ты ничего не сможешь получить».

– Это был ты сам?

– Да.

– И что дальше?

– Я всё ещё погонщик.

Музыка вновь переменилась. На этот раза играла уже моя старая и любимая ««Hustle» by “Tunng”» – музыка, помогающая забыть старую грусть, музыка уюта и простого счастья. Их ничего не беспокоило. По их голосам, можно было подумать, что они никогда не плачут.

Мы посидели ещё немного в тишине. Расплатились. Вышли из кофейни, пожали руки и разошлись в разные стороны. Никто из нас больше не сказал ни слова.

Придя домой, я снова поссорился с сыном из-за… не помню из-за чего. Из-за какой-то ерунды. По другому поводу мы никогда не ссоримся. Моя жизнь – это вообще что-то абстрактное и страшное. Съел вальфдорский салат и запил его крепким чаем без сахара. Прослушал музыку Дебюсси, «Лунный свет» раза три. Привёл себя в порядок, внимательно всматриваясь в своё отражение. Я ли это? Или я просто украл это тело и воспоминания этого человека, а на самом деле, я – блуждающий дух. И все, что произошло со мной – не происходило именно со мной?

Я убил все мысли. И лёг спать.


Уничтожение Первое


Nur Liebesgeschichte.

Нет ничего лучше, чем лежать на кровати в выходной день. А в это время перед твоими глазами мелькают картины ежедневной, обязательной к просмотру (без права не смотреть) рекламы. Какой-то хорошо одетый и выбритый, тщательно отобранный и интелегентного вида мужчина подытоживал результаты соцопроса на тему: «Как вы относитесь к полной геномодификации всех существующих органических пищевых продуктов?», которые, собственно, были уже пять лет как подвержены ей. Но ни тебя, ни нашего брата это не беспокоило.

Я не слушаю диктора и всю ту бесполезную информацию, которой он промывает мне мозги. Я просто жду, пока меня не оставят в покое. Смотрю в потолок, а в голове прокручиваются всякие метафизические и теологические мысли. Но уже через десять секунд, они полностью вытесняются из головы следующей дозой лучшего психоделика – хандрой. Лучший способ сохранить так не хватающего многим здоровье ума.

Реклама заканчивается. Я закрываю глаза. И наслаждаюсь наступившей в комнате тишиной. И кажется, что большего мне от этой жизни и не нужно. Просто лежать. И слушать тишину.

Но, как и любое счастье, полученное лёгким путём, оно очень быстро прошло.

Однако, потом, я никогда не буду сожалеть о его потере. Ведь конец этого кратковременного счастья, будет значить для меня приобретение нового, более яркого и настоящего.

Сосед со второго этажа, который до недавних пор пустовал, заиграл на фортепиано. Скорее всего, это был учитель музыки. Ведь по собственному желанию содержать подобного рода инструменты в наше время необычайно дорогое наслаждение. Для учителей же – совершенно бесплатно. И живая музыка, издаваемая струнами и воздухом, а не электронной коробочкой с магнитами, вызывала у меня ощущение чего-то возвышенного, прочувствованного одновременно головой и животом. Почему-то многие путают это с тошнотой. Хоть это и обратное ей. Я знаю правду. Хоть и слышал фортепиано вживую лишь пару дюжин раз в жизни.

Сосед сверху играл «Фантазию экспромт» Шопена. И, как бы удивительно это ни было, делал это с необычайной виртуозностью и чувствительностью. Он не был любителем, но профессионалом, который знал, как нужно страдать. Музыкант – устаревшая профессия. Как писатели, кондитеры или бедные политики. А узнать, что в твоём доме, да ещё и на верхнем этаже, живёт такой редкий кадр – необычайное везение.

Пока эти мысли бегущей строкой пронеслись у меня в голове, пианист закончил с Шопеном. И начал наигрывать что-то похожее на «рондо а-ля турка», Моцарта, только медленно и в мажоре. Странный вкус. Однако, под состояние аффекта, я не мог упустить данный мне судьбой шанс. Быстро побежал на кухню, где ловким движением руки отправил дольку горького шоколада в рот. Схватил коробку конфет, которую хранил под сиденьем. Не из горького, а молочного шоколада. Кое-как натянул верхнюю одежду и побежал не верхний этаж – знакомиться.

По дороге, я успел трижды усомниться в своём решении и трижды передумать. Я должен был увидеть маэстро. И взяв себя в руки, позвонил в дверь. Послышались лёгкие шаги. Замок щелкнул и дверь распахнулась.

Передо мной стояла девушка в халате и удивлённо взирала на меня, не меньше, чем я на неё. А если она ждёт возлюбленного? Что мне делать? Но обратно дороге уже нет.

– Эм… здравствуйте. Я – ваш сосед снизу, услышал, как вы играет и решил познакомиться. Таких людей мало. Они – последнее, что осталось от старого мира музыки. Я не говорю, что новый плохой. Но он другой. Не такой настоящий… Извините, это вам.

Я протянул ей коробку конфет. Она всё ещё удивленно смотрела на меня, разве что, не раскрывая рот. Она робко взяла чуть ли не в упор протянутую ей коробку. И заговорила:

– Что вы, не стоило…

– Стоило, – выдохнул я, – я бы не смог этого не сделать. Я думал, что таких людей не осталось. И это в городе, где живёт сто двадцать миллионов человек. Прошу, позвольте мне хоть с вами познакомиться. Было бы невыносимо просто так жить рядом с маэстро, даже не зная его имени.

– Маэстро – слишком громко сказано. Я просто люблю музыку. Впрочем, вы не производите впечатление опасного человека. Будь я в другом настроении, я бы вышвырнула вас, уж извините. Но я скажу то, о чём вскоре могу пожалеть. Можете войти.

Я удивился такому внезапному дружелюбию. Но решил не отказываться. И вступил за порог. Издалека квартиры послышалась игра старой записи. Наверное, ещё из двадцать первого века. Красивый мужской голос пел: “In the dark. And I’m right of the middle mark…”. Однако девушка быстро перебежала на ту сторону квартиры и остановила музыку.

– Извините, – снова смущенно вздохнула она, однако скоро снова встала в гордую стойку, – когда я прихожу, мне хочется, чтобы меня встречали вот так. Ко мне не часто кто-либо заходит. Поэтому, я установила такую систему.

– Это случайно не “Dream” by Imagine Dragons?

Она оценивающе посмотрела на меня.

– Откуда вы знаете?

– Я знаю много групп того времени. И не только того.

– Меломан?

– Я – историк. И как любой уважающий себя представитель этой профессии, ухожу в глубины архивов. И все, чтобы в который раз убедиться, что и тогда, и сейчас – одно и то же. Чем древнее – тем больше сходств. А вы меломан?

Она улыбнулась.

Её квартира квартира была свалкой. Можно много описывать характеры каждого отдельно взятого куска плесени на стене, полу, столе, диване и стуле. Поговорить о мыслях банки из-под пива, которая была брошена мимо мусорного ведра, судя по количеству пыли на нём, пять месяцев назад. Подумать: а может, она неоэстет, а это – некий мини-бунт против гегелевских понятиях эстетики прекрасного? Однако это было просто кучей книг, кассет, журналов и алюминиевых банок, которая подымалась по стенам от пола к потолку, постепенно пожирая квартиру. Эта куча, казалось, была здесь задолго до своей хозяйки и, скорее всего, была готовой пережить и её преемницу. Была настолько естесвтенной для этого места, что её можно было не считать за владение девушки. Но помимо ожившего организма из вещей, здесь были только на удивление опрятные кучки одежды, никак не подходившие к месту.

Но горы была только в прихожей. На кухне она не имела власти. И мы скрылись там от истинных хозяев дома. Я сел на тахту, а она поставила джезву с молотым кофе на плиту. Подержала с минуту. И только потом залила водой. Когда он был готов, она убрала со стола грязные тарелки и положила на середину конфетницу с печеньем ручной работы. На удивление, кофе оказался очень вкусным. К печенью я не притронулся, чтобы не испортить впечатление от первого глотка.

– Говорите, вам нравится классическая музыка? – холодно поинтересовалась она, прикурив и сделав большой глоток кофе.

– Нет. Я люблю искусство. А им может считать себя любая мелодия, которая приблизила мир к прекрасному.

– А что такое прекрасное?

– Я не знаю, только отдалённо представляю. Но классическая музыка была близка. Однако, всё равно не достаточно.

– А мне она совсем не нравится.

– Почему?

– В те времена не существовало никаких мало-мальски занимательных развлечений. И вот, некоторые из уличных зевак обнаружили, что умеют писать палочки и точечками. И с тех пор, это делает кто не попадя. Пустое развлечение для богатых лентяев.

– Я с вами не согласен. Эти самые «лентяи» – люди культурные и развитые. Они последователи великого духа.

– И в чем же они высоки? Душой?! Это просто смешно. Это было просто модно – слушать такую музыку. А музыка, настоящая музыка, должна поражать сердца. Вот, к примеру, Чайковский. Из него я могу слушать только «Воспоминания о Флоренции» и «Что день грядущий мне готовит» из «Евгения Онегина». Да, у него очень много хорошо сделанных работ. Он был мастером своего жанра. Но если музыка не вызывает катарсис и не доводит до экстаза, то и писать её не следовало. Чайковский хорош. Но если поискать, то таких можно найти сотни. Всё то же мелководье. Всё это такая скука.

– И всё же, если человек берётся писать музыку, то делает это от переполнявших его эмоций. Он хочет выразить невыразимое. Он на седьмом круге рая или на седьмом круге ада. Он жаждет поделиться опытом.

– Все это правда, но не совсем.

Она наклонилась и с пола подняла голубую кассету с золотой надписью: «FULL VAN BEETHOVEN».

– Хотите послушать?

– Кассету? Этой штуке лет сто пятьдесят!

– Намного больше. У меня бабушка была сдвинута на этом. У неё был даже MP4. Впрочем, неважно. Хотите?

– Впервые в жизни слушаю кассету. Спасибо, – кивнул я.

Она вставила его в антикварный проигрыватель, который всё это время лежал у неё под стулом. Если поискать, то там можно было бы найти доспехи немецких рыцарей.

Заиграла первая симфония Бетховена. Доиграв до конца, она перескочила на пятую. Она дослушала её только до окончания первой части. И выключила пластинку. Затем меланхолично взглянула в окно. Бездомный опрокинул огромный мусорный бак и теперь был полноправным владельцем этого сокровища. После Бетховена это зрелище было особенно отвратительно.

– Посмотрите на это, – она окинула бомжа задумчивым взглядом, который заслуживают, разве что, картины Малевича, – Бетховен, Моцарт, Гайдн – в их время перед ними преклонялись все, кто считался культурными людьми. Быть настоящим композитором – значит быть жирным аристократом. Но вот она – правда. А Бетховен и Моцарт – лишь жалкие врунишки. Хотя, насчёт Бетховена, только вслушайтесь в пятую симфонию. Тут уже слышен бунт против всей этой лжи. Потом, композиторы стали более правдивыми. Но это длилось недолго. Пришла популярная музыка и уничтожила красоту в музыке.

– Красота есть в любой музыке.

– Посмотри на этого бездомного. Он красив? Ты знаешь о егт красоте.

Бомжу к тому времени надоело копошиться в пакетах и он, падая, побрёл прочь.

– Конкретная музыка Кшиштова Пиндерецкого и эмбиэнт Брайана Ино – поиск правдивых звуков. Она спокойна. И позволяет открыть любую эмоцию. Всё остальное – развлечение для людей с плохим вкусом. А ещё более печально, что и в новое время, и в наше время музыку делают не ради личного удовольствия композитора, а совсем по иной причине.

– Какой?

– Заработать денег. Всё, что делает человек, в той или иной степени касается денег и способов их получения.

– Это неправда. Вспомните Шуберта. Он отказался от наследства и ушел из дома, чтобы писать музыку. То есть то, к чему лежал его душа. В этом был смысл его жизни. И в результате, он стал основателем нового поколения композиторов. Он делал это не ради славы. Он горел этим. И просто не мог не писать музыку.

– Сколько было Шуберту, когда он умер? Тридцать три?

– Тридцать два.

– И сколько дней из этого срока он был счастлив? Сколько дней знал, что люди любят и ценят то, что он делал?

– Пять последних дней своей жизни.

– Он умер во славе, но будучи самым несчастным человеком на земле. Он не работал, бедствовал. Хоть и был из знатного рода. Он делал то, что хотел. Ему было всё равно, что он голодный и больной. Да, это достойно уважения. Но все остальные композиторы жили в роскошных дворцах. Они разбирались в правилах этого мира и продавали самих себя богачам, в обмен на состояние. Даже Бетховену приходилось работать, чтобы оплачивать свои счета. В то время, Шуберт почти не работал. Шуберт нарушил закон. И он заплатил за это свою цену. Этот мир устроен так, что если человек решил посвятить себя всего своему предназначению, мир даёт ему то, чего он достигал и лишает всего остального. Самая печальная судьба всегда у гениев. Несчастные люди.

– А как вам музыка Гайдна?

– Попахивает графоманством.

– Почему?

– Её слишком много. И вся она лжива. Слишком весёлая и местами невыносимо скучна. Хотя, вся классическая музыка слишком стара и непонятна нам. Это то же самое, если бы Шуберт слушал поп-музыку пещерного века: «Я бил его своей дубиной! Я был его своей дубиной! Бу-га-га-га-га!». Современная музыка правдива. Она отвратительна. От неё тошнит. А в музыке должна быть отображена эпоха. Какое время, какая страна, такая и музыка.

– Вы говорите, что не любите старую музыку. Но совсем недавно играли Шопена.

– Это Шопен. Он исключение из всех правил. Он лучший из своего века. Он не написал ничего длинного и нудного, кроме одного концерта. В любом правиле должно быть исключение. Иначе, это ложное правило.

– Я, конечно, больше люблю музыку двадцатого века, но к классике отношусь получше, чем вы. Хоть вы и правы – всё это лишь эхо старины. Впрочем, так счиют почти все. А классику, если кто и слушает, так только старики. А их немного осталось.

– Вы не похожи на старика.

– Да? И сколько же мне по-вашему?

– Ну… лет тридцать.

– Иногда, мне кажется, что мне больше ста лет. Хоть это и недалеко от правды. И вы тоже старая. Новое время может разорвать вас.

– Если у меня не хватит сил выстоять перед ним. А если не хватит – то правильно сделает, если разорвёт. Мне кажется, у нас с вами совсем разные мысли, хоть и похожие идеалы. Но нас объединяет одна общая цель – в этом мире сгнивших вкусов, мы хотим сохранить память о красоте спокойствия. Мы хотим сохранить рассудок. В конечном итоге, просто хотим выжить, не потеряв при этом самих себя. Однако всё сложнее бороться. Иногда хочется просто скользить по волнам и не сопротивляться им. Хочется купить чипсы со вкусом лука и вишни. Ведь их так рекламируют.

– А главное, новые чипсы очень вкусные. Я их уже пробовал. Это незабываемо! Есть люди, которые едят только их, позабыв о существовании кастрюль.

– И с каждым днём, становиться всё тяжелее бороться.

– Поэтому у вас такая квартира: «Нестандартная»?

– Нет, не поэтому.

– А почему? Не удивлюсь, что из-за всего этого у вас нет даже кровати.

– А её действительно нет.

– Что? У вас нет кровати?

– У меня есть довольно мягкий матрас. Мне этого достаточно. К примеру вы. Когда пришли ко мне, не взяли свою кровать или вазу?

– Это было бы глупо.

– Вот и я считаю, что накопление вещей – дело глупое и бесполезное. Всё рано ничего не удастся забрать с собой. Они только отягощают. А без них – намного легче.

– Так у вас здесь полно вещей!

– Это не моё. Это было здесь задолго до меня. И если бы я пришла домой, а квартира бы сгорела, я бы и бровью не повела. Эти вещи просто живут рядом со мной своей жизнью. И сами они могут уйти от меня, когда пожелают. И я от них могу избавиться без всякого смятения.

Я улыбнулся. Она нравилась мне больше и больше.

– Гостю, – продолжала она, – в этом мире хорошо. Но и уйти отсюда он может в любое время. Так, человек перестаёт быть погонщиком верблюдов и становится спутником. Спутником себя самого в этом безумном мире, в это тяжелое время моральной слепоты и в этой жизни. Ему не нужен комфорт. Он готов уйти сразу, как только заметит, что стал в тягость хозяину. Но пока этого не произошло, он наслаждается мгновением. Без труда он перемещается по миру и ничто нигде его не держит. И я давно перестала быть погонщиком. А ты, пока что, только осознал, что им являешься.

Откуда она знала о погонщиках я не знал. Вероятно, оттуда же, откуда и я. Да это и не было важным. Для меня уже не существовало реальности. Была лишь она. Сама свобода. Её слова были как пробуждение после долгого сна. Не задумываясь ни о чём, сразу же, как только она умолкла, я наклонился к незнакомке и со старой страстью поцеловал её. Она не отпрянула, как будто давно ждала этого. И в этот миг, для нас обоих, время остановилось.

И это был уже вечер. А дальше лежала ночь. Мало кто способен познать её хрупкую фигуру. Но в ту ночь, я знал, что нахожусь с единственной, кого мог бы полюбить. Я не любил так ни свою жену, ни своих подростковых подруг. Она была светом. Я был тьмой. Мы были созданы друг для друга. Я думал, что это будет длиться вечно. Но счастье слишком скоротечно. Секунда единства возводит в квадрат боль утраты.

Мы ещё долго разговаривали, но не так, как до поцелуя. Не помню уже о чем: о лучшем способе приготовления картофеля или о теории детерминантов Льюиса Кэрролла. Это и неважно. Мы любили друг друга. Не только эросом, но и филосом. Любовью духовной, которая вечна, если она есть. Подробности той ночи я оставлю под её покровом. Никто не должен знать об этих тайнах – даже бумага.

Практически у всех слово «любовь» выступает синонимом слова «секс» или некультурного «траханье». Другие, более умные, говорят, что это ничто иное, как либидо, то есть, тяга к размножению. Однако для тех, кто чувствует, в первую очередь – это знание того, что тебя понимают. Как будто всю мою жизнь шел дождь. И о свете я знал только из детских воспоминаний. Да и было ли оно – детство?.. А потом пришла она. Дождь не прекратился. Но у неё был зонт. И она дала его мне.

Мы вместе стояли под зонтом. Шел проливной дождь и гремел гром. Но у нас есть зонт. Значит, мы переживём этот дождь. И так, мы были вместе.

И всю эту ночь мы любили друг друга. Но потом настало утро.

Я проснулся и понял одну важную вещь: теперь, какие бы тяжелые испытания не выпали на мою несчастную судьбу, эта ночь вознаграждает меня за всё наперёд. Я улыбался и был счастлив как никогда в жизни. Я лежал рядом с ней. Но когда я повернул голову, чтобы увидеть ещё раз её лицо, чтобы разглядеть более внимательно… её там не оказалось. Я оглянулся – её не было. Я начал её искать и несколько раз попытался позвать, но вспомнил, что даже не знаю её имени. Да и зачем оно, ведь я знал о ней вещи, которые намного важнее какого-то там имени.

В квартире её не оказалось. Был только я. Ещё раз убедившись в своём одиночестве, я обнаружил маленькую записку, лежавшую на походной плите. Там было написано всё коротко и ясно:

«На самом деле, зай, я ничего не знаю. Разве что, что мы ещё когда-нибудь обязательно встретимся. Хоть и этого я тоже не знаю».

И всё. И больше ничего.

Я просто стоял и раз десять перечитал маленькую бумажку. И никак не мог разобраться: какая должна быть у меня реакция на всё это? Я должен разозлиться? Или, как девчонка, упасть и залиться слезами? Убить себя? Или просто вернуться в квартиру и продолжить жить дальше. И уверять себя, что её не существовало вовсе и всё это мне просто приснилось?

Тогда я решил, что первым делам, я выброшу эту записку в окно. Что я и сделал. Её подобрал утренний ветер и унёс куда-то далеко. И я точно знал, что она ко мне больше никогда не вернётся. Я вышел из этой проклятой квартиры, громко захлопнув дверь. Потом вспомнил, что забыл сгоряча одеться. Хорошо, что в подъезде никого в это время ещё не было. Только это и была единственная удача за сегодня. Хотя, и это сомнительно. Мне не может быть стыдно перед этими убогими людьми, вместе с которыми я живу в одной коробке. Однако, это я тоже сгоряча. Ведь никого из них я даже не знаю. Они существуют. Но и лица их я даже не видел.

Ключи от квартиры я тоже забыл на верхнем этаже. Поэтому, мне пришлось разбудить спящего сына звонком в дверь.

– Кто? – зло и устало выговорил он, подойдя к двери.

– Я. Открой.

Щелчок. Он с удивлением смотрит на меня. А я вспоминаю, что забыл свою одежду наверху. Передо мной стоит мой пятнадцатилетний сын: длинные чёрные волосы с золотыми корешками, карие глаза матери, в то время как у меня они голубые. Какая-то футболка шиворот-навыворот (или так надо), рваные штаны. Либерализм и равнодушие.

– Чего надо, мужик?

– Я живу здесь, дорогуша.

– К сожалению.

Он освободил мне дорогу, почти не обращая на мой внешний вид внимания. Я вошел внутрь. Сам же я уже знал, что день, который начался так отвратительно, хорошим уже быть не сможет.

– Где ты был? – послышался голос сына с кухни. Он что-то жарил.

– С чего это ты вдруг интересуешься моей жизнью? Раньше такого не было, – искренне удивился я.

– Просто так. Вчерашний день был таким чудесным. С утра не видел твоего лица. Мне, оказывается, так мало нужно для счастья. Я вижу, что ты тоже зря времени не терял. Так кого нужно благодарить за это?

Как я до этого дошел? Неужели это мой сын? Хотелось исчезнуть. Прямо сейчас.

– Да, это был один из самых лучших дней в моей жизни.

– Расскажешь о нём?

Я опустил глаза и задумчиво скрыл нижнюю часть лица за левой рукой.

– Ты когда-нибудь кого-нибудь любил?

– Нет, никогда, если ты имеешь в виду какие-то сопливые чувства. А девушки у меня были.

Он достал портсигар и закурил. Я вдохнул вишнёвый дым, который залил меня волной. Запретить ему я ничего не мог. Это только ухудшило бы ситуацию. Я продолжил:

– В твоём возрасте, дети часто влюбляются.

Он пренебрежительно повернул голову ко мне и, глядя свысока, сказал:

– В самом деле не думал, что ты таких низких взглядов обо мне. Не ожидал от тебя такого.

– Нет, что ты, я просто интересуюсь. Ты же сам знаешь, как редко нам удаётся нормально поговорить.

– Редко?! На моей памяти – это первый раз после смерти матери.

– Она ещё жива и ты сам это знаешь. Просто её сейчас нет рядом с нами.

Он потушил докуренную до половины сигарету об стол. И спросил:

– Скажи, ты бы хотел, чтобы она была мертва.

Я вдохнул просмоленный воздух. Как же он мне надоел. Что он несёт.

– Не надо так говорить.

– Скажи правду.

– Не надо так говорить!

– Вот видишь. Прошло восемь лет. Восемь лет, когда тебе всего пятнадцать, это – половина жизни. И всё это время я жил в твоём обществе. Думаешь, с тобой легко. Ну уж нет. И вот, я решил впервые поговорить с тобой нормально. Захотел что-то изменить. А ты опять за своё. Плюёшь мне в лицо и заставляешь делать то же самое с тобой. А потом идёшь в свою комнату и страдаешь от одиночества. А от этого страдаю я. Думаешь, я не люблю тебя?! Иногда, так оно и есть. Потому что ты уповаешь на своё горе. Получаешь от этого наслаждения. А я страдаю. Сраный ублюдок.

Он говорил это, наклонившись вперёд и дыша мне в лицо никотиновым дыханием. Я слушал его и боялся. Я никогда не думал об этом. И уж тем более не мог поверить, что моему сыну на меня не наплевать и что он хочет что-то исправить. Сам хочет, чтобы его отец уважал его. А что делаю я?! Как всегда всё порчу? Он прав. Но быть того не может, что бы ничего ещё нельзя было исправить.

– Извини. Ты хотел знать правду? Да, очень злился на твою мать, когда она нас бросила. И до сих пор продолжаю злиться. И да, как любому человеку, мне бы хотелось, что бы эта женщина страдала. Но моя честь не позволяет мне говорить и думать так о ней.

– Какая ещё честь? – пропищал он.

– Посмотри на меня, – я расставил руки как в объятиях, давая ему получше меня рассмотреть, – разве осталось у меня хоть что-то, кроме моей чести?!

– Ты ведь сам знаешь, что и её у тебя нет.

Я опустил руки. На миг мне показалось, что я сейчас расплачусь. Но мне показалось. Могу представить, какое лицо было у меня в тот момент. И конечно же, он всё это видел.

– Джеймс, извини. Я знаю, что тебе не очень повезло со мной.

– Тебе не за что извиняться, – он немного помолчал, о чём-то думая, – И, это, моё имя, ты говорил, что назвал меня так в честь какого-то персонажа из игры?

Я грустно улыбнулся и сказал:

– Это из очень старой игры. Её перестали выпускать задолго до рождения моего дедушки. Но в детстве, я любил смотреть, как он в неё играет. Это была дань старому веку. Веку постмодерна. Джеймс Р. – революционер и борец за справедливость, который отчаянно был влюблён в девушку, которая была угрозой человечеству. Он поклялся убить её. Но не смог. Это был мой любимый герой. А это история – самой лучшей из всех, что я когда-либо слышал в детстве. И он смог изменить её. Спас её. Прошло много лет. И когда твоя мать спросила: «Как мы его назовём», я вспомнил его. И не долго думая, ответил: «Джеймс».

Он внимательно слушал каждое моё слово. Казалось, даже немного улыбается. Ему нравилось быть названным в честь такого живого и сильного человека. Как давно было что-то такое? Наверное, никогда. И я знал, что он прекрасно помнил тот момент, когда я рассказал ему, почему назвал его Джеймсом, в то время, когда он ещё был ребёнком. Но он хотел услышать это ещё раз. Спустя много лет и много сор.

Джеймс улыбнулся. Я и забыл, когда в последний раз видел его таким. Я почувствовал себя стариком. Я поднёс руку к голове и коснулся лысины посередине макушки. Согнулся в две погибели и застонал. Джеймс помог мне сесть.

– Спасибо, – сказал мне мой сын и ушел в свою комнату.

Я почувствовал, что мне стало немного лучше.


Интерлюдия Первая


Freundschaft und Einsamkeit.

– Лядь-радь. Лядь-радь. Опа идорас.

У Томаса было редко заболевание. Он не мог говорить всё, что приходило ему в голову. Его словарный запас был очень ограничен.

– Лядь-бать!

Он мог говорить только то, что видит.

– Уйня! Уйня!

Однажды, он попалв аварию и с тех пор, от пережитого шока, мог говорить только последние слова, которые в тот миг пронеслись у него в голове.

– Бучий идорас!

– И я рад видеть тебя, Томас.

– Опа рать!

– Давай сходим куда-нибудь. К примеру, в тот бар.

– Бать! – кивнул он.

– Тогда пойдём. Давно тебя не видел.

– Идорас! – снова кивнул он.

Мы шли молча. Две наши фигуры были незаметны в толпе. Жители этого района предпочитали тёмные воротники, пальто до колен и шляпы. Оказавшись здесь, можно было на время забыть, в каком находишься веке. Здесь был слышен запах натурального табака, столбом дыма, вылетавшим из трубок курильщиков. Это был район юристов и чиновников. Никто здесь подолгу на одном месте не стоял. Все куда-то откровенно бежали. И во всей этой суматохе, напоминавшей здание фондовой биржи, мы с Томасом, шедшие медленно и с чувством, выглядели нелепо.

Томас раньше был профессором на кафедре социологии при университете. Но после аварии вести лекции был просто не в состоянии. И ему пришлось досрочно выйти на пенсию. Мы оба были стариками. И почти полжизни, мы были друзьями и продолжаем оставаться ими. Хоть теперь, говорить могу только я. Что происходит в этой умной голове – внутри Томаса – известно лишь самому Томасу. Никто неспособен понять его чувства. И он сам неспособен выразить их. И единственным его развлечением на старости лет осталось пить кофе и, завернув манжеты на рубашке, играть на тромбоне, благоговейно прикрыв глаза.

Мы зашли в дешёвый бар, который жители района обходили стороной. Не знаю почему, но меня тянуло к этим местам. В них чувствовался романтический дух морального упадка. В них, я чувствовал, что ещё немного, и я буду дома. И там, как бы то ни было, будет намного лучше, чем здесь.

Мы заказали кофе с ромом и сели за столик на двоих в углу, над которым висела одинокая лампочка и сияла жёлтым светом. Мой локоть касался стены с синей, ободранной штукатуркой. Томас достал мятные леденцы и закинул тройку в рот. Затем, протянул мне пару штук и я последовал его примеру. На другой стороне бара веселилось несколько мужиков. Что и говорить – это самое лучшее место для крепких алкогольных напитков. Вскоре, недружелюбный бармен принёс нас две чашки с согревающим горячительным напитком. Я сделал глоток и прислушался к звукам этого места. Из приёмника была слышна камерная музыка без мелодии. Просто гармонически приятные звуки, на которых просто невозможно сосредоточить внимание. На душе сделалось спокойнее. Послышался запах канализационных труб вперемешку с запахом портвейна. Я почувствовал себя на моральном дне. Это чувство вполне оправдывало название заведения: «Последний приют». Самый, что ни на есть, последний. Дальше уже некуда.

Мы в молчании допили по полчашки кофе. Я смотрел на Томаса и видел, что и сейчас, сидя рядом со мной, он думает о тромбоне. Этот инструмент остался с ним в момент его отчаянного одиночества. И Томас отдался ему полностью. И на самом деле, никто так больше не умел играть на тромбоне, кроме него. Казалось, что его дыхание – это один единый поток, который переход из звука в звук, рождая музыку. Он мог стать отличным музыкантом. Но никогда он играл на нём за деньги. Он играл только для себя. Только для того, чтобы показать миру, что всё ещё жив. Чтобы выразить свои эмоции так, как он только может. И тромбон помог ему.

Я решил прервать это тягостное молчание.

– Ты помнишь, как называли эту землю до войны?

– Лять?

– Ну конечно же помнишь. И ты помнишь, что это было за страна.

– Лять, – он кивнул.

– Всю свою историю, – я начал делать лёгкие вращающий движения левой рукой, – она сражалась за свою независимость с большим множеством врагов. Но вначале нового тысячелетия, она никак не могла понять, что последним её врагом, который у неё остался, была она сама. Украина – была сама себе врагом. А её жители, получив независимость, никак не могли справиться сами с собой. И хотя бы стать единой страной, без вражды друг к другу. Между западом и востоком. И теперь посмотри, что осталось от неё. Лишь обрывки воспоминаний. Но ладно, не будем об этом. Как ты живёшь в последнее время?

– Лять, – тяжело вздохнул он.

Иногда, его речь вполне можно было понимать. Когда он говорил со мной, он вспоминал юность, когда мечтал быть артистом. Иногда, я мог понимать его речь. Переводил на человеческий с языка мимики и тона речи.

– Знаешь, Томас, бывают времена, когда чувствуешь себя запертым в металлопластиковую клетку.

– «Да».

– Я оглядываюсь по сторонам и вижу людей, с такими же проблемами, что и у меня. Кажется, что мы способны понять друг друга. Но мы не близки. Если совместное горе сближает людей, то это ощущение лишь отталкивает нас друг от друга. О, Томас! Я знаю столько хороших людей! Помнишь Анри?

– «Припоминаю».

– Это человек, который стремится попасть на вершину горы. А я уже давно стою на ней. Но он не видит меня на вершине. Я кричу ему, а он думает, что звуки доносятся из-за горы. Идут от того меня, которым он меня считает. А это совсем два разных человека.

– «Продолжай».

– Я хотел бы поговорить с ним. Поговорить ос воём опыте. Показать ближайший путь наверх.

– «И что же?».

– Я чувствую, что ему не нужен. Он медленно подымается вверх и делает с тем же цинизмом и самолюбием, что когда-то я пережил на себе. Но не сейчас. Я стою на вершине. Стою и смотрю вниз, думая о падении. А Анри смотрит вверх. Когда он поднимется, возможно, мы сможем понять друг друга. Но он, мой брат по разуму, мне ужен сейчас. И вот, я смотрю вниз уже с гневом. И радуюсь, когда камни летят вниз, задевая Анри.

– «Жестко».

– И это, возможно, одно из худшего, что только может быть между людьми. На самом деле, я стою лишь на мнимой вершине. Мнимой, потому что могу подыматься и дальше. Оторваться от земли. И взлететь. Но этого я никогда не сделаю.

– «Почему?».

– Это Терра Инкогнита. Земля неизведанного. Известно лишь одно – пути назад уже не будет. Там может быть всё, что угодно. Моё спасение. Или моя гибель

– «Ну ты загнул!».

– Мои отношения с Анри, – равнодушие и одиночество, – не единственные в своём роде. Я знаю много хороших людей, сродни Ленкеру. Тебя, к примеру.

– «Я здесь ни при чём».

– Между нами непреодолимый барьер. Казалось бы, в это опасное для разума время, мы, свободные умы, должны держаться вместе. Но вместо того, чтобы объединиться и попытаться найти выход из этого лабиринта разбитых зеркал, мы путаем друг другу пути, чтобы другие не смогли найти выход. И чаще всего не из-за злобы, а из-за равнодушия. Из-за поглощения собственными трудностями и нежелания понять. Чужие страдания от нас далеки. Людей за это винить нельзя, – я и сам такой, – все они имеют свой балласт, который держит их в равновесии. А тех, кто нарушает баланс, ждёт страшное наказание – недопонимание. Лучше держать мысли при себе. Таким образом, его можно избежать.

– «Да».

– Но удерживая их, не давая им разлететься по миру ураганом истины, мы тем самым убиваем великие идеи.

– «Да».

– И это уже фатализм. В обоих случаях – лишь забвение, тоска и одиночество. Это и есть плата за чистый разум. Разум, который сопротивляется мировой мории, мировой глупости.

– «Всё так плохо»?

– На самом деле, всё ещё хуже. Но в любой ситуации, я остаюсь оптимистом. Это и есть мои убеждения – убеждения метамодерниста – колебаться между двумя правильными ответами. Оптимизмом и реализмом. Уверенностью и забвением. И я верю, что мне удастся найти отсюда выход.

Играла музыка Йена Фергюсона «The Sarto Klyn V». Я ненадолго замолчал. Но затем продолжил с новой силой, которую мне придал запах рома и сигарет. Им был пропитан воздух этого бара. И ты либо травишься, либо наслаждаешься.

– Слова – лишь концептуальное отображение реальности. Её тень. Но моя тень – не я. Для выражения великих идей, порой, нахватает слов. Не из-за бедности словарного запаса. А из-за того, что ни в одном языке нет таких слов. Они есть только в музыке. Но её можно не понять. Именно поэтому люди страдают от непонимания.

– «Так и есть».

– Об этом писал Сартр. Это есть мировая бездна. Вечная тошнота и одиночество. Но это, в то же время, предохранительный барьер. Это мир, в котором мужчины и женщины стесняются своих чувств. Тот самый взрослый мир, единственным спасением от которого есть сумасшествие. Или здоровый оптимизм.

– Хкесос, – сказал он, прикрыв глаза и покачав головой.

Это не имело точного перевода. Однако понимать этот жест можно было так: «Мне жаль тебя». Но сказал он только это. Не «Я сострадаю тебе», а «Мне жаль тебя». Что, нередко, совсем разные вещи. Вскоре, одиночество, которое испарилось во время разговора, нахлынуло с новой силой.

Лекарство от этой патологии, от болезни, есть. Иное дело – никто не собирается меня лечить. Ведь здесь нужна добрая воля. А кому нужен одинокий учитель истории, который смотрит на мир сквозь страницы тысяч книг и сквозь розово-серые очки.

Родным? Друзьям? Никому.

Но ничего страшного. Дело житейское. С самого рождения, мы редко кому-то по-настоящему нужны. Это норма. И с этим вполне можно выжить.

Подошел бармен и в своей манере попросил оплатить счёт.

– Где деньги, сука?

– На, сука.

Я протянул ему купюру в двадцать кредитов. Он взял её, пожелав нам «хорошей дороги».

Мы прошли несколько кварталов в обоюдном, естественном молчании. В это время, солнце уже почти скрылось за горизонтом. Я смотрел на оранжевые дома, оранжевые улицы и этот город в тонах и звуках умирающего солнца. Чем не конец света.

Нет.

Разве я единственное за всю историю существо, которое попало действительно в безысходную ситуацию? Всё ещё можно изменить. И я сделаю это.

Мы дошли до перекрёстка. Наши дороги расходились. Мы остановились и посмотрели друг на друга.

– Жопа-ебать, – сказал Томас.

– И тебе, мой милый друг, всего хорошего.

Мы обнялись. Затем разошлись в разные стороны.


Сновиденье Первое


Abenteuer im Fernen.

Я заснул.

Во сне, я шел по предрассветному Нью-Либерти, по незнакомым мне кварталам, в которых я никогда не был, но шел по ним так уверенно, что мне казалось, я прожил здесь всю жизнь. Ещё было темно, но небо уже посинело. Вскоре, свет полностью зальет город. Он снова станет тесным и невыносимым. Ночью его ещё можно было терпеть. Но днём, особенно в центре, он был невыносим. Я должен был спрятаться. Просто знал, что должен. Я постучался в стальную дверь в стене. Почему я выбрал именно её? Мне ответили грубым голосом. А точнее, сквозь щель для глаз, едва слышно прошептали:

– Ars longa…

Я уже знал, что должен ему ответить.

– ….vita brevis.

– Эта жизнь скоротечна…

– Но искусство – вечно, – на распев я голосу.

Дверь распахнулась. За ней стоял бугай с татуировкой дракона и лысым черепом. Он имел два метра ростом минимум.

– Мы ждали тебя, – вежливо сказал он с поклоном, – проходите, месье Нюи.

Как он меня назвал? Но это не моё имя. Почему? И кто он?

Я следовал за ним по лестнице вниз. Оттуда доносилась громкая музыка. Когда мы дошли до края, то там оказался полупустой, залитый неоновым светом бар. Люди сидели большими промежутками по одному или по два человека за столиком. Всего их не могло быть больше дюжины. Все они были одеты в чёрное. Стоило нам только появится, как по команде, он повернули голвы в нашу сторону.

– Месье Нюи, – представил меня(?) он.

Я ожидал чего угодно, но тут же головы повернулись каждая к себе, потеряв ко мне всякий интерес. Бугай тоже оставил меня в покое и растворился на том конце бара. Я подошел к барной стойке и попрос еспрессо. Бармен делал его добрые двадцать минут. Всё это время я слушал кислотную музыку, которая проедала мне мозги и разрывала перепонки. Я наслаждался этой болью. Потом, когда кофе был готов, я выпил его залпом. Я заказ ещё и новая чашка появилась у меня на столе буквально через секунду. Её я пил с упоением, растянув на десять глотков. Как только я закончил, музыка моментально стихла и я снова стал центром внимания. Мне всё это не нравилось. Я стал жалеть о той минуте, когда решил заглянуть за эту дверь в стене. Мне резко захотелось покинуть это место. Но я боялся, что стоит мне встать со стула, как все здесь присутствующие тут же набросятся на меня. Меня охватил панический страх. И не понимая, что я делаю, я резко вскочил и побежал в сторону выхода. Они бросились за мной. Лестница оказалась невероятно длинной и в итоге привела меня в пустой зал, залитый жёлтым светом старых лампочек. За мной всё ещё гнались, но без особой злобы. Казалось, они хотели остановить меня, чтобы я не навредил себе. Зал залила протяжная музыка расстроенных скрипок. Им подыгрывало нечто, больше напоминающее смесь органа и фортепиано. Клавесин. Музыка становилась всё громче. У меня уже не было сил бежать. Я упал на колени, захлопнул уши руками и стал орать, чтобы заглушить адский звук. Я кричал, пока не потерял голос и пока не заметил, что музыка смолкла, и что за мной больше никто не гонится. Я увидел перед собой фигуру. Именно фигуру, силуэт женщины. Той самой, что я полюбил. Но так быстро потерял. Я понял, что только она может помочь мне и спасти от этого кошмара. Она поможет мне поскорее проснуться. Но у неё не было лица. Это была только фигура. И меня охватило отчаяние. Я почувствовал запах гари. Я был заперт в горящей комнате без выхода. Но я не собирался даже пытаться его отыскать. Я потерял всякую надежду и хотел лишь одного: чтобы огонь поскорее взял меня. Но рядом с чёрной фигурой возник белый, уже мужской силуэт. Он смеялся надо мной. И с каждой секундой, становился больше. Он говорил, что мне нечего боятся. Что все мои стрази выдуманы. И что выход прямо передо мной.

– Более того, – говорил он, – я просто не позволю тебе остаться тут. Ты мне ещё нужен.

И он вышвырнул меня прочь. Я слепо повиновался ему. Я оказался на улице. Был рассвет. Чёрная фигура исчезла. Всё пространство занимала белая.

– Уйди, – умоляюще протянул я.

– Нет, теперь мы вместе навсегда.

– Нет.

– Навсегда

– Нет!

Белая фигура отстранилась, оглушающее засмеялась и исчезла. Появилась чёрная и сказала мне:

– Ты ошибся, позволив ему руководить тобой.

– Что мне оставалось делать?! Я даже этого не заметил.

– Ты потерял себя.

– Но где мне найти себя вновь?

– Во тьме. Только там. Ты знаешь, что такое настоящая тьма? Это когда свету, даже самому яркому, просто не от чего отбиться в безграничной пустоте.

Она исчезла.

Я проснулся.


Интермедия Первая


Ewige Trennung von Grenzen.

Я лежу на кровати и ко мне приходит понимание простой, но важной истины. Я всегда был здесь и не вставал. Никого из моих знакомых не существует. Это всё наваждения. Призраки. Их нет – и это хорошо…

Этот день был ужасен. Я проснулся и почувствовал, что лучше, умру, чем встану с кровати. Но смерть – это слишком легко. Школа – вот идеальная пытка для свободного и чистого разума. И в десять раз сложнее там работать, нежели учиться. Был бы шанс – ушел. И открыл бы бутылку самого лучшего портвейна, что лежал в шкафу. Но всё время мучился тем, что человеку в любое время его жизни просто необходимо куда-нибудь ходить. А мне пойти некуда. История никому не нужна. Чёрная работа – и той нет. Физический труд намного важнее умственного. И куда полезнее. К тому же, только учителя могли беспрепятственно попасть в библиотеку. Остальные должны были пройти море инстанций и встретиться с подводным монстром бюрократии. Да и кому это нужно? Купить книги нигде было нельзя. А о том, чтобы получать их бесплатно в виде голограмм или электронных файлов и речи быть не может. Только чернила. Только бумага. Только жизни – или ничего! Несмотря даже на то, что это не стоило тех мучений. И на то, что времени почитать практически никогда не было. Разве что – на ходу или стоя, в ожидании чего-то. Какого-то чуда, которого я жду уже сорок лет – всю жизнь, – а оно не приходит. Хорошо, что хоть сей галлюциноген разбавляет реальность. И трип от него не такой жирный, как от дешёвой химии, что сейчас в обиходе.

Афроевропеей смотрит на меня взглядом, к которому я давно уже привык. Он чернее туч, что висят над окружившими школу жилыми коробками. Дети, как всегда, ангелы. Люцифер – тоже ангел. И тот был более светлым, чем любой другой. Но гормональный всплеск так бьёт в мозги. И думать они могут только об анал-, орал-. Захожу в класс. Дети ставят пьеску «Камасутра» и даже не смотрят в мою сторону. Я же стараюсь ничего не замечать. И история им нужна, чтобы на ухо не визжали, что на историю не ходил. Отмучаться полчаса. И со спокойным сердцем уйти, надеясь, что больше не вернётся сюда ни-ког-да.

Ненавижу сухой дискурс. Но, к сожалению, вся история им и написана. И её необходимо перефразировать. Пожать так, как надо. Как удар раскалённого метала. По башке. Стейк, правильно сделанный, невероятно вкусный. Но никому не нравится сырое мясо. Ну, почти никому.

Я выхожу под Увертюру к «Эгмонту». Свет выключен. Все особенно прелестные дети вышвырнуты за дверь. Музыка должна быть громкой. И, главное, подходящей к моменту. Слова – как пули. А я – снайпер. Всё должно быть по-настоящему. Не инсценировка, а повтор. Если я не чувствую, что на какой-то миг не стал Наполеоном, рассказывая о Наполеоне, то я дал клятву молчать. Но говорю без единой запинки. Потому что я – это он и никто иной. Я в неописуемом восторге от Аустерлицкого триумфа. Я вхожу в горящую Москву. Я чувствую на лице капли дождя, что шел во время битвы при Ватерлоо. Я испускаю дыхание на кровати, покорив мир, император уходит на покой…

Я Мустафа аль-Раки, который ведёт немецко-исламское воинство на завоевание Парижа в Третьей Мировой. Я – властелин мира. Я – либо всё и каждый, либо ничто, и никто.

После этого, я замолкаю. Сказать мне, конечно же, есть что. Но я выбираю молчать. Это не для людских ушей. И перед собой я виду ряды детей с открытыми ртами и вытаращенными глазами. От реальности происходящего у меня самого замирает дыхание. Я вздымаю флаг исламский над Рейхстагом. Германия свободна. Над ней сияет полумесяц. Слава Германии…

На какой-то миг, все они, мои маленькие дети, стали мудрецами. Всем им вскоре предстоит стать отцами своих истин. В тот короткий миг, пока лезвие гильотины медленно падает вниз. Приговорённые к смертной казни через катарсис. Я закрываю учебник, который ни разу не читал. И объявляю, что урок окончен.

Спустя восемь часов этого ада, я прихожу домой. Я уже мёртв. И не чувствую рока дня. Единственное изменение в моем жилище, это отношение моего сына ко мне. Мы решили с ним навсегда закопать топор войны. Но сейчас его нет – он куда-то ушел. Ушел и меня абсолютно не волнует – куда.

Подобно Бродскому, я пишу на ветру:

Почему ты спишь? Скажи – почему? Разве некуда тебе идти? Разве нет ничего лучше, чем стоять на месте и не думать ни о чём? Разве нет ничего, к чему нужно идти?

Подобно Китсу, я пишу на воде:

Почему ты не слышишь крики красоты, что пленяет навсегда? Почему, о почему ты сидишь. Встань, выпрямив спину. Посмотри в глаза мне. И скажи четыре буквы: «Я иду». И жди. Иди, не смотри по сторонам. Может быть, умрёшь ты сегодня. Но почему, но почему ты сидишь?

Почему ты лежишь и смотришь пустыми глазами в потолок? Почему для тебя ничего здесь не осталось, о великий игрок? Взгляни в окно: мир так прекрасен. Но продолжаешь лежать. Ты слышишь меня? Вставай, ведь время идти. Вставай, сей час же! Есть на свете вещи интереснеё потолка. Встань из-под одеяла. Одень и выходи на улицу. Посмотри по сторонам. Ты спросишь: «Для чего я встал». Если буду рядом, скажу: «Ты пришел сюда, чтобы жить». И ничего больше. Дыши. Закрой глаза. И смотри. Но ты не встаёшь с кровати.

Мир – не одна темнота. Это чёрный покров. Будь тем, от чего отбиваться свету.

Почему ты не откроешь глаза. Ведь мир – это не одна пустота. Люди не смогут потревожить тебя. Открой глаза, вдохни и попробуй на вкус свет. И скажи мне. Скажи мне, что ты чувствуешь.

Почему ты молчишь? Тебе всегда есть, что сказать. Но ты прав. Лучше молчать. Но мне ты всё можешь сказать.

Почему ты лежишь? Почему ты заснул? Почему ты живёшь?

Потому что я уже мёртв.

Разве?..

Взглянув на остатки этого дня, который прошел незаметно, бессмысленно, мне кажется, что я что-то упустил. Так всегда бывает с жизнью. Её невозможно поймать. Попытаться сделать так, чтобы она прошла не зря.

Если я уже мёртв, значит, нечего бояться.

И тогда, открылась давно забытая жизнь. Я вспомнил, кем был до того, как стал тем, кто я есть. Я увидел себя. Маленького мальчика. Для него существовало лишь бесконечно длинное будущее. Сейчас же, лишь короткое, длинною в минуту, прошлое. И ничего впереди. У меня тогда была мечта, ради которой я жил. Написать книгу. Этой мечте было более двадцати лет. Как убить что-нибудь невероятно могучее? Перестать думать об этом, лишить его власти. Дать ему время. Оно исчезнет само. И ты не заметишь этого.

Останется лишь вспомнить – и мечта воскреснет. И потом мне самому решать, что сделать с ней. Так было всегда. Все лишь в моих руках. Я решил встать, хоть едва мог стоять. Нельзя оставлять всё, как есть. Я слишком долго это делал. Пора завязывать – вредная привычка.

И наконец, отбросив все «но», я сел за стол. Взял чистый лист бумаги. И написал на нём: «Книга Чёрного».

Это была книга о чёрноё жизни, о чёрных днях. О людях, почерневших внутри. Но чернота – это не только когда нету света. Это ещё и когда даже самому яркому свету не от чего отбиться в безграничной темноте. Но и погаснуть совсем он не может. Он будет гореть вечно. И искать, пока не найдёт. Ему нечего терять. Это самая страшная тьма. Человека, поглощенного этой тьмой, ничем невозможно остановить.

Дальше, я утонул в словах и смыслах. Книги рождаются из жизни. Жизнь растёт; её срывают; её едят; она гниёт; из гнили выходит почва; в неё помещают историю; и она прорастает.

Я пережил три перерождения: когда родился впервые, когда упал на пол из-за непрочности верёвки и сейчас. Я вспомнил историю о маленьком мальчике, который однажды позволил себе жить с разбитым сердцем. С тез пор, он стал непобедим. И о человеке, которому было всё равно, будет ли так, как он того захочет. С тех пор, он стал властелином мира.


Истерика Первая


Dunst im nebligen Morgen

Ненавижу сигареты… Это физическое, моральное разложение, которое бьёт прямо в лицо, связывает и порабощает, заставляет думать, что всё в порядке и жестоко расправляется с теми, кто указывает на твои цепи.

Обезьяна взяла в руки камень и стала человеком. Человек взял в руки сигарету и стал поэтом.

Ненавижу кофе… Он бытовой, невкусный, наркотический напиток. Люди получают от него мнимое удовольствие, мнимую бодрость, мнимую волю к жизни. Потому что они безвластные идиоты, которые не способны сделать всё это без чёрной бурды…

О нет… Пожалуйста, дайте мне сигарету… и огоньку… спасибо… и налейте, пожалуйста, еспрессо… без сахара и покрепче… можно даже ристретто… тройной, да… вы же знаете, как я люблю сигареты с хорошим кофе…

Я смотрю голограмму у себя на стене. Хозяин канала строит из себя благотворца. Он крутит в день по полчаса волонтёрских программ по сбору средств для смертельно больных детей. Пятилетнему мальчику нужно миллион кредитов для лечения. У его родителей только триста тысяч. Ему они нужны через две недели. Иначе, он умрёт.

Он не соберёт деньги. Это невозможно, нереально. Он сто процентов умрёт. И очень скоро. Ему пять лет. А мне чуть ли не на порядок больше. Он скоро умрёт. А я останусь жить. У меня нет никаких болезней, мне не нужны деньги. Весь мир крутится вокруг меня. Я чувствую себя хорошо. Потому что буду жить дальше. А этот мальчик умрёт. Я чувствую себя так не потому, что хочу его смерти. Мне очень жаль его. Я плачу. И плачу оттого, что продолжаю жить. И что только поэтому, я уже лучше миллиардов других, кто не может так. И мне повезло!

Я плачу. Заливаюсь слезами. Прости, я, наверное, стал слишком лиричен. Но, возможно, это даже хорошо. Ведь потом тебя не устрашат такие признания.

У меня много друзей.

Очень редко взрослый человек, живущий в таком неистово большом городе, так может сказать о себе. Избыток друзей принято считать великим счастьем. По крайне мере, у клерков, которых в этом городе миллионы, это – большая удача. И большая редкость. У них – друзей всегда мало. И те, что есть, не так хороши. Их друзья редко связаны одной работой с ними. Это ведь так тяжело – смотреть на такое же убогое существо, что и ты.

Но я не совсем клерк и друзей у меня десятки, если не сотни. Человек, оказавшийся в моём общественном положении, не имеет никакого морального права жаловаться на недостаток общения.

Однако, так оно и есть

– Ложил я хуй на этот ихний ебучий припорат! Остаточно вынес мне мозги, – так говорил мне мой старый знакомый, а я должен внимательно всё это слушать, – довай астановимса. Падзарядитса нада!

Мы остановились возле автомата с порошковым пивом. Я отошел на пятнадцать километров от моего дома. Единственная хорошая новость.

Чтобы не пить эти помои, я сказал, что у меня с собой нет денег – неполная семья, всё таки.

– Для тя ни шо не жалка!

Он протянул мне стакан. На вкус это больше походило на содержимое унитаза. Но я ничего не сказал.

Альфонс выхлебал это за полминуты. Я вылил половину в канаву, когда он отвернулся.

Я просто прогуливался в свободное от работы время, стараясь отойти как можно дальше от своего дома. В это время, на пути у меня встала непреодолимое препятствие – старый знакомый. Шанс встретить его стремился к нулю. Но это всё равно произошло. Что-то обязано произойти. Даже если шансы на это практически нулевые.

Воспоминания об Альфонсе, на удивления, у меня были самые приятные. Но уже через полминуты общения я понял, с кем имею дело. Декаданс берёт своё. Особенно, когда имея высшее техническое, тебе приходится работать на самой окраине города каким-то мелким техническим работником, когда вполне способен строить космические корабли. И теперь, я имею дело не с тем человеком, которого знал, как одного из самых образованных в технических науках моих знакомых. А говорю я… с работником с окраин.

– Ты та и не рассказал, как живёшь.

– А шо тут говорить. Нармально. Жалаватся не на шо. Друзей, вон, у меня куча. Что говорить…

Мы шли довольно долго и моё топографическое восприятие вконец дало сбои. Я понятия не имел, где нахожусь. Довольно неприятное ощущение. Но Альфонс сказал:

– Мы здесь!

– Где – здесь?

– Это нацистский район. Я часто здесь зависаю.

– Ты стал нацистом?

– Да, а шо?

– Да ничего. Как правило, нацисты – люди весьма чистоплотны и порядочны. В быту, разумеется.

– Ну да!

– Может, тогда завернём на Гитлер-плац? Я давно там не был. Лет десять.

– Ну, можно, но зачем?

– Подумал, может и тебе, и мне это будет приятно. Как-никак, отдать честь Гитлеру.

– Я даже не знаю, шо это за хер.

– Ты же нацист.

– И шо?

Вдалеке послышались звуки битвы. Я хотел спросить, что это такое у Альфонса. Но вспомнил, что в нацистском районе нередко фашисты устраивают драки. Точнее, их провоцируют. Фашисты против нацистов. Цирк и маразм.

– Гитлер – основатель национал-социализма, – спокойно говорю я.

– И шо?

– Да так. Просто он начал третью по количеству жертв войну в истории. Весь мир потом долго не мог опомниться. Целые города исчезли с лица Земли. И это в доисторический двадцатый век…

– И шо?

– Погибло около семидесяти миллионов человек.

– Пофиг. В этом городе – и то больше живёт. Это – капля в море. Сколько погибло в третьей?

– Семьсот миллионов.

– И скажи – каму их жаль? Никаму! Даже хорошо, что погибли.

– Ты бы проявил уважение. Не к убитым людям, так хотя бы к погибшим нацистам. Больше ста лет после этого нацизм был под запретом. Когда он возродился, его представляли люди высших слоёв. А теперь, как и тогда – сплошное дерьмо! Но если нацисты двадцатого века были полезны – они заставили направить против себя столько героизма, что человечество вошло в новую еру, преодолев коричневую партию. Они были настоящими злодеями, а значит, незаменимы и полезны. А вы – дерьмо, отбросы. Лишь сборище придурков, которые даже не знают язык, на котором разговаривают. Даже на это не способны! Страна, которая допускает такое, заслуживает быть завоёванной! Надеюсь, Альфонс, я, когда-нибудь, скину тебе и тебе подобным на голову ядерную бомбу, сволочь…

Я ничего такого не хотел сказать, просто пиво было реально противным и меня прорвало. Альфонс, разумеется, понять этого не мог. Поэтому сильно ударил меня в солнечное сплетение. Я почувствовал, как меня насквозь пронзила стрела. Больше я ничего не чувствовал. Я упал и, казалось, уже насовсем. Он стал пинать и бить меня. Но боли я уже не чувствовал…


Встреча Первая


Nicht im Voraus bekannt ist, nie etwas.

Проснулся я, лёжа на земле. Я был весь в крови, но боли больше не было. Во рту у себя, я почувствовал какую-то таблетку. Каждый раз, когда слюна стекала мне в горло, мне становилось всё более легче. И я чувствовал, как здоровею на глазах.

– А чего вы ожидали? – сказал человек в белом.

Я внимательно пригляделся нему. Длинные седые волосы. Костюм, рубашка, галстук, штаны, ремень туфли – всё белое. С первого раза невозможно понять – мужчина это или женщина. Даже голос у него/неё неправильный. Женственный мужской или мужеподобный женский? И то и другое. До сих пор, я никак не могу понять, что оно на самом деле.

– Ничего, – на удивление спокойно ответил я, – просто ляпнул, не подумав. С кем не бывает.

– Предусмотрительный человек никогда не повзоляет себе подобную роскошь, – сказал он (назову его так, хотя, если это – он, то явно не натурал).

Невозможно было сразу сказать, двадцать ему или шестьдесят. Человек ли это вообще или нет. Никого подобного я не видел никогда. И представить себе не мог, что возможно создать такую мощную внешность.

Только сейчас я заметил в его руках карманного варианта книжку с белой обложкой. Её трудно было заметить. Голова его стояла ровно, но глаза смотрели вниз, на текст. Всё это время, он читал и ни разу не взглянул на меня. Как можно и читать, и беседовать одновременно?

Однако, он поднял глаза на меня и засунул книжку в карман пиджака. Чисто чёрные глаза были единственной небелой чертой его внешности. И выглядели совсем лишними в сочетании со всем остальным. Именно поэтому, как ни старайся, они глядели всегда устрашающе.

– Кофе не желаете? – поинтересовался он, – вам бы не помешал еспрессо. Я как раз знаю место, где он самый не отвратительные в радиусе двадцати километров. И это совсем недалеко.

– Да, с радостью.

Перечить ему было невозможно. К тому же, это как раз то, что мне было необходимо. По дороге он достал портсигар соответствующего цвета, закурил и предложил мне. Я отказался.

– Вы не курите? – удивился он.

– Я – бунтарь. А в наше время, чтобы дать в рожу обществу, достаточно не курить, быть вежливым, слушать классику и читать книжки. И быть трезвым по вечерам. Ещё двести лет назад, всё было прямо наоборот.

– Какая интересная мысль, – сказал он и задумчиво посмотрел на свою сигарету, – но я не бунтарь, а вожак общества, – он громко захлопнул портсигар, – но, наверное, пора завязывать. Однако с кофе – никогда.

– Кофе необходим таким людям, как мы.

– Почему?

– Мы – самые больные люди в этом городе. А кофе помогает нам примириться с реальностью.

– Это понятно. Но почему ты назвал меня «человеком»?

Я удивлённо посмотрел на него. Сумасшедший? Нет, скорее всего, такой же, как и я. Даже больше я, чем когда-либо смогу стать сам я.

Мы дошли до кофейного киоска. Большая редкость – зачем платить баристе, когда есть автоматы? Человек в белом заказ латте. Я попросил допио. Пока бариста нажимал на кнопочки своей чудо-машинки, я внимательно обвёл глазами местность, в которой мы находились. Стерильная асфальтная дорога с идеальными белыми линиями и ни одной машины. Со всех сторон на нас смотрели пустые окна бетонных домов-близнецов. Все ровные. Геометрическая гармония. Рай для перфекциониста. И для отшельника. Потому что ни единой души, кроме нас троих, здесь не было. Для кого тогда работает бариста? Почему никто не выходит на улицы? Может, они чего-то боятся? Хотя, жители сорокаэтажных домов, как правило, редко высовываются наружу. Такова их природа. Дома влияют на характер живущих в них. Как – неясно. Но ничего с фактами не поделаешь.

Одинокий странник чувствует себя здесь, как в железобетонной пустыне. Идеальная, как смерть, равнина. И только тёмные монолиты-башни возвышаются над идущим. Восхитительное и пугающее зрелище. В таких местах, согласно статистике, люди сходят с ума в три раза чаще, чем в остальных. Любопытно – почему? Нужно немедленно убраться отсюда.

Немедленно.

Здесь так эстетика на нечеловечески высоком уровне. Необычайно красиво. И сбежать отсюда сложно. Но куда бежать, если весь Нью-Либерти – это одна и та же пустыня. Некуда бежать. Негде спрятаться.

От экзистенциального кошмара меня спас мой спутник, протянув мне допио.

– За мой счёт, – он сделал глоток своего латте, – кем ты работаешь?

– Учителем истории.

– Где?

Я назвал номер. Конечно, знать все улицы в Нью-Либерти невозможно, даже если посвятить этому бесполезному занятию пол своей жизни. И я уже приготовился к позору – учитель не знает адреса школы. Но номера ему оказалась достаточно.

– Тогда, ты знаешь, как устроена система правления в Федерации.

Система правления, а не правительство. Игра смыслов. Очень тонкие трёхсмысленные намёки. Да уж, наверное, люди не часто смеются с его шуток. Если у него есть те, кто, хотя бы, могли их выслушать.

– Ну, – начал я, – люди, живущие в районе, выбирают от себя человека-депутата. Депутаты выбирают себе начальника округа. Всего округов семь. Начальники округов назначают мэра города. Каждый год меняется состав депутатов, окружных начальников и мэров.

– Это Нью-Либерти. А я спросил тебя о строе всей Федерации.

– Ну… обычно люди этим не интересуются.

– Правильно. Много сил было потрачено для этого. И всё же, как ты себе это представляешь?

– Я знаю, что раз в году, правители всех крупных городов встречаются и обговаривают государственные вопросы. Это что-то вроде парламента. На то и Федерацию – здесь управляют государствами в одной большой стране. Если не ошибаюсь, всего есть семнадцать республик и больше пятисот крупных городов. Нью-Либерти относится к Восточноевропейской республике. Но всегда он был сам по себе

– Да, правители городов на самом дел встречаются раз в году. Но они больше встречаются по несколько человек в гостиничных номерах, чем в парламенте. И знаешь, чем они занимаются в этих номерах? Оргиями.

– Что?

– Да-да, именно так. Примерзкое зрелище.

– Откуда вы знаете?

– Я сам и приказал отбирать в правители только… кх, любителей подобного. Ты удивишься, но гомосексуалисты лучшие политики. И больше остальных покорные. Мне они нравятся. Не как партнёры, а как подчинённые. Лучше них не найти. Удивляюсь, как в старое время люди не понимали всей пользы такой системы?!

– Удивительно.

– Они мягкие как глина. Лепи, что хочешь. Но они – лишь мелкие сошки. У Федерации есть свой император. Но его называют немного не так. Ты ведь слышал о «Руководстве»?

– Легенды. Рассказывают, что перед третьей мировой, был человек, который был и лидером джихидов, и президентом США. Что он объявил войну самому себе. И таким образом «играл в солдатики сам с собой». А после войны, он создал Федерацию. Но это всё бред. Такое невозможно.

– Ты уверен? А ты слышал легенду, что это Руководство живёт до сих пор?

– Спустя столько лет?

– Бессмертие.

– Люди не живут столетиями. Самому старому человеку сейчас сто пятьдесят. А Руководству, если он жив, сейчас…

– Больше полутысячи лет. И почти всё это время, он занимался тем, что у него получается больше всего – руководством. 99% населения рождаются и умирают в границах своего города. В самом маленьком городе живёт больше трёх миллионов человек. И почти никто даже не думает о том, чтобы переселится. Миграция – враг порядка – придушена до основания! Ни один человек даже не думает о мире, который существует за границами его муравейника. Сколько раз ты был за чертой города?

– Пару раз в детстве.

– Что там?

– Поля. Бесконечные поля. За ними, должно быть, леса и реки. Так учат в школе. Так я учу…

– Правильно. Почти везде выращивают еду. Там и живёт тот самый злополучный процент населения – крестьяне. Маргиналы, которым не нашлось места в городе. Раньше, больше 95% жителей страны были крестьянами. Это триумф Руководства!

– Но… почему вы рассказываете мне всё это?

– Люди совершают самоубийства, в последнее время, крайне часто. Норма – семнадцать человек из десяти тысяч в год. В Нью-Либерти ежегодно сто семьдесят тысяч человек убивают себя. Невероятно, да? Огромная армия. Собери сто семьдесят тысяч человек на площади и убей. Но они убивают себя по-тихому, в своих кроватях и ванных. И никто даже не замечает их исчезновения. Никому они не нужны. И десятки тысяч человек ежегодно просто исчезают. Но в последнее время на десять тысяч в год убивают себя уже двадцать пять человек. И всё это заставляет задуматься: если люди убивают себя, то есть же что-то, что гораздо страшнее смерти?

– Конечно, есть.

– И что же это?

– Одиночество. Страх, что ты никому не нужен. И что тебя никто не любит.

– Правильно. Но, что всё это значит? Одиночество, как думают многие, – это когда почти не общаешься с другими людьми. Ни с кем не дружишь. Но это бред. Одиночество – это иметь мысли и идеалы, непонятные другим. Можно иметь тысячу друзей и быть невероятно одиноким. Но если ты чрезвычайно умный, у тебя в подчинении сотни миллионов человек – это в миллионы раз хуже. Кто более одинок, чем диктатор в своём дворце в окружении генералов? Я – один из них. Ты бы счёл меня сумасшедшим, если бы не умение убеждать, которое я тренировал десятилетиями. Ты ведь веришь каждому моему слову, не так ли? Я умею это. Посмотри на меня – самый влиятельный человек на Земле. И самый несчастный. И самое страшное, что я создал идеальное общество, которое ни на что не способно без моего согласия.

Он сказал:

– Если бы не этот вкусный кофе, я бы не смог дальше жить.

Он допил кофе и добавил:

– Этот мир оставляет после себя неисчерпаемую тоску. Тоску – и больше ничего.

И сказал ещё только:

– Но этот кофе очень хорош. Я даже не знаю, что делал бы без него. Посмотри – там птичка.

И действительно. Как же долго я не видел птиц. Сорока – не самая красивая в мире птица. Но сейчас, она показалась прекрасной. И кроме необъяснимой грусти, здесь, даже здесь, есть место этому маленькому моменту восхищения прекрасным. Ведь эта птичка – единственная смогла уцелеть в этой пустыне одиночества и страха. И я безумно счастлив за неё.

Самый могущественный человек на Земле продолжил:

– Оно повинуется мне, словно стадо. И продолжает думать, что само собой управляет.

Дом, разрисованный граффити. Желтый, зелёный, синий и красный. Все остальное – серое. Этот дом – последнее пристанище цветов в этом чёрно-белом, хмуром фильме. Чтобы понять, насколько прекрасен свет и цвет, нужно жить в Нью-Либерти. В чёрном мире только цвета способны хоть как-то придать тонуса духу. В темноте лучше виден свет. И я вижу его. И каким бы ни было моё настроение, оно улучшается, когда я вижу разноцветные дома-картины.

– Я смотрю на свой народ и свой город свысока – на Нью-Либерти – и меня переполняет невыносимая тошнота. От их образа жизни, у меня сводит желудок и болит голова. Самое суровое наказание, которое может получить человек – это стать владыкой мира. Платой за неисчислимое количество убитых, стала моя душа. Я получил все, но потерял самого себя. Я – Человек Белого. Господь. Руководство. И что? Ничего.

Я хотел бы увидеть сад. Хотел бы поговорить с кем-нибудь из старых друзей – из своей прошлой жизни. Спросить: как они живут? И получить в ответ слова, а не тишину. Выпить кофе, посмеяться над самими собой. Это так красиво. И вместе, провожать закат. И гулять ночью. До самого рассвета. Кто не гулял с любимым человеком ночью, до восхода солнца – тот не жил и не ясно, почему живёт. Я хотел бы говорить с Ленкером или Кернером. Но для них – меня уже нет. Они умерли. И умерли давно. Я один остался жить. Никто из моих старых друзей-навек меня не ждёт. И не пишет. Судьба всегда забирает самое лучшее себе. И забирает не случаем. Их просто уносит ветром времени. Как Ленкера и Кернера.

– Я решил, что расскажу всё, как оно есть, первому попавшемуся мне встречному. Им оказался ты. Точнее: хорошо побитый ты. Ты понравился мне с первого взгляда. И, как оказалось, с тобой действительно можно поговорить. Ведь, ты умеешь слушать. Теперь, ты тоже оказался под прицелом. Я втянул тебя в самую красивую и опасную игру, в которую и тебе, и мне приходилось играть. Но она того стоит! Я сказал тебе это и ты меня выслушал – и мне стало легче. Забавно, что этого человеку, в сущности, вполне достаточно, чтобы облегчить душу. И потом – уже не чувствуешь себя одиноким. Согласись – легко выслушать. Сложнее понять. Поэтому столько людей страдают. Их некому слушать. Ты думаешь, что презрение к серой массе делает тебя выше неё? Но на самом деле – всё совсем наоборот. Чем больше ты думаешь о своей особенности и индивидуальности, тем более ты зауряден. Это моя идея. В этом городе немереное количество людей, способных быть индивидуальными. Но их поглотил нарциссизм и самомнение. Это – самая лучшая в мире ловушка. Таким образом, мои враги уничтожают сами себя. И редко, когда человек-муравей перестаёт гордиться собой и начинает менять кардинально свою жизнь. И когда это всё же происходит, он натыкается на одиночество и тотальное непонимание, и нежелание понимать его со стороны остальных. Здесь два пути: убить себя или смириться и идти дальше в одиночку, без спутников вообще. Один из десяти миллионов устоит. Остальные падут. Но тех, кто победил меня, я люблю больше всего. Они – мой свет. Мои враги – лучшие из лучших на этой Земле. Доказательство мне самому, что я ещё не остался один. Но их всё меньше и меньше. И вскоре, их не останется вообще. Они просто убьют себя. Система создаёт вирусы. И они сами себя убивают. Весы уравновешены. Ничто не может этому помешать.

– Почему? – не выдержал я.

– Ты смотришь видео в интернете?

– Конечно.

– Там говорят чистую правду. Но столько правды, сколько человек выдержать не может. Столько лишней информации, что важное просто теряет смысл. Всё то, что я тебе сказал, написано в интернете. И это ты знал и без меня. И сотни миллионов тоже знают, кто они и кто Руководство. Я ничего не скрываю. Потому что знаю – они зависят. И они это знают. И ничего делать не будут. «Посмотри, твоя нога прикована к цепи», – говоришь ты им. «Спасибо, я знаю. Я ненавижу эти цепи. И горжусь тем, что ненавижу их. Не будет их – что мне ненавидеть? А теперь, мне пора домой к интернету, где я буду продолжать смешивать полезное с бесполезным и тем самым, и то, и это приравнивать к дерьму», – отвечают они. И сейчас, ты слушаешь меня и получаешь удовольствия от того, что понимаешь, как устроена система. Ты хотел бы всё изменить. Ты говоришь: «Я хотел бы всё изменить. Но делать этого я, конечно же, не буду». Всё, что может человек – это изменить себя. Общество изменить он не в силах. Это бесплодный труд. Но изменить себя – просто невозможно находясь в обществе. Человек боится изменений в себе. Но изменить самого себя – это самый сильный удар, который он может нанести мне.

Он замолчал. Я понемногу переваривал его слова у себя в голове. Мне всё больше казалось, что он сумасшедший. И вовсе не Руководство. Но он умел убеждать. Может он не тот, за кого себя выдаёт – да разве такое возможно? И он говорил правду. И я сейчас беседую ни с кем иным, как с самим владыкой мира. А он говорить со мной.

Исповедь самого Бога.

– Белый – восхитительный цвет, – сказал он, наконец-то избавившись от бумажного стаканчика из-под латте, – он смог вместить в себя семь основных цветов. И какими бы разными они ни были, они – одно целое – белое. Цвет власти, единства, общесвтенности и боли. И только чёрны – исключение из белого. Он противостоит ему в одиночку. Чёрный – приговорён быть одним. Приговорён быть самодостаточным и стойким, чтобы противостоять всем цветам – белому. Но он так же приговорён быть побеждённым.

Он достал плитку белого шоколада в белой обёртки из белого внутреннего кармана своего белого пиджака. Он отломил кусочек. И дал его мне. Я взял. Сладкое было как раз тем, чего не хватало мне сейчас.

– Чёрный – отсутствие цвета. Чёрный – свободен. Он не принадлежит цветам. И белый одинок – потому что достиг той власти, выше которого не подняться. И единственная отрада для белого – вечная борьба с самым близким и самым дальним его цветом, с тем единственным, который может понять белый – с чёрным.

– Человеческий глаз может воспринимать тысяи оттенков кроме чёрного и белого.

– Но остальные цвета вторичны. Чёрный и Белый – основа основ. Две равносильные воли. Их борьба движет миром. Нет правильного или неправильного. Чёрный и Белый – друзья. Они же – кровавые враги.

– Белого без чёрного не бывает. Как и чёрного без белого. Они выражают себя через друг друга.

– Интересно. Это твои мысли?

– Всё, что я могу сказать – было сказано задолго до меня. Я не могу внести что-то новое. Могу лишь заново открыть забытое старое. Всё в этом мире уже было сказано. И этот вывод тоже был сделан задолго до моего рождения.

– Я мало видел людей как ты, чёрный. Ты – всего лишь печальный генерал чужих слов. И хорошо, что ты сам это понимаешь. Я живу много сотен лет. Посмотри на меня – как хорошо я сохранился. И за всё время, мало было людей, с которыми так приятно было бы говорить, чёрный.

– Взаимно, белый.

– Я уверен, что это начало самой лучшей в мире дружбы, – улыбнулся он.

– В этом мире есть и другие, таких же взглядов, как и я.

– Знаешь, чем дольше живёшь, тем меньше в это веришь.

Он развернулся и ушел в другую сторону, таким вот образом, оставив меня. Пройдя несколько шагов, он крикнул мне из-за спины:

– Ещё увидимся.

Так говорило блаженное Руководство. И сомневаться в этом не стоило.

Он ушел. А я даже не заметил, как остался один. Один в невероятно большом мире, в котором я чужой. Небо грозилось упасть мне на голову дождём. И солнце, скрывшееся за небоскрёбами, казалось, вовсе перестало светить. На стерильный бетонный лес упала тьма. Здесь она могла почувствовать себя как дома. Я оглянулся и зашагал прочь. Куда угодно – лишь бы подальше отсюда. Я потерял все ориентиры и теперь просто шел вперёд, надеясь только на удачу. У дайвингистов есть прекрасное правило: «Когда ты нырнул так глубоко, что уже не хватит кислорода вернуться, остаётся только плыть дальше, надеясь, что впереди тебя ждёт спасение». Пришло время и мне воспользоваться этим правилом.

Я шел долго. Когда я остановился, была уже абсолютная тьма. Я осмотрелся вокруг испуганными глазами.

Куда я попал?

Все казалось таким пугающим и таким незнакомым. Но путь назад отрезан. Его и не было никогда. Стоять на месте тоже было нельзя. Оставалось только продолжать погружение. На всё большую глубину. Я порылся в кармане и достал оттуда початую пачку с орешками. Нервно начал есть. Шел я очень быстро. Чуть ли не бежал. От дома к дому. Это было страшное место. Ни в одном из окон не горел свет. С небес лил проливной дождь. Казалось, я в этом мире совсем один. И спасения искать негде.

Геометрически идеальные улицы. Ни одной дивой души. Только фонари освещают дорогу. Но свет дальних был неразличим из-за дождя. Я промок до нитки. Казалось, я брожу по кругу. Перед каждым моим шагом, меня охватывал иррациональный экзистенциальный ужас. Я не знал, чего я боюсь. Шаг за шагом, я преодолевал препятствие. Но какая моя цель?

Нет, нету. Нет никакой цели. Нет, не было и не будет никогда. Nada. Просто ходьба. Я никуда не стремлюсь попасть. У меня нет конечного пункта назначения. Я могу бесконечно говорить и верить самому себе, что иду домой. Но никакого дома у меня нет. Я болен. И теперь мне легко. Нет дома, куда я мог бы пойти. Поэтому, я просто иду. Жду, пока ноги уже не смогут меня нести. Потом упаду и умру так же, как и шел.

Но к своей квартире я пришел. Спустя четыре с лишним часа. Все страхи прошли. Душу охватило небывалое облегчение. Нет более прекрасного места, чем то, что может защитить тебя от гнева этого мира. Только в окне моей квартиры горел свет. Остальные уже спали. Их можно было понять. При таком образе жизни, единственное спасение – долгий и глубокий сон.

Я посмотрел на окно квартиры на втором этаже. Прямо надо мной. Там, я снова почувствовал себя живым. Там, я, наконец-то, после стольких лет, вспомнил, что такое любовь.

Там же, со всем эти и было покончено.

В какой-то мере, я даже этому рад. Посмотрите на маску смерти Данте. Вся грусть на его лице посвящена Беатриче. Посомтрите на моё размытое лицо без очертаний. Вся грусть на нём посвящена ей. Мое скоротечной любви.

Сегодня, я смеюсь над собой.

Я зашел в квартиру через двери, сквозь которые проходил уже десятки тысяч раз. Я почувствовал запах родного места. Из комнаты вышел Джим, который с безразличным взглядом спросил:

– Ну и где ты был?

– Как всегда: в пустоте. А ты?

Он мучительно посмотрел на меня.

– Понятно, – только и сказал он.

Захлопнул дверь и затих. С ним я поговорю потом. Нам с сыном предстоит преодолеть ещё много трудностей. Но всё это потом. А сейчас – спать. Да, мало что есть приятнее в этом мире. Я полежал в ванне. Выпил чашечку кофе с долькой чёрного шоколада. И заснул.


Истерика Вторая


Immer noch Hoffnung bleibt.

– О, ваше убожество, мим!

Анри Ленкер встретился со мной, как и было задумано. За спиной у него, как всегда, висел портфель, с которым он почти никогда не расставался. Художник, направивший свою кисть на себя самого. Его и моя музы – грусть. Та самая несметная грусть, что называется «сейчас». После очередной порции каторги, Анри подобрал меня в трехстах метрах от школы.

– Убожество?!

– А кто ещё? – печально спросил я, – ты занят тем, что имитируешь, строишь из себя, пытаешься что-то кому-то доказать, в частности, себе, сам веришь в эту белиберду – и что? Кто ты после этого такой? Кто ты?

Он со вздохом отвернулся. Его можно понять. Я – не тот человек, с которым легко общаться или иметь близкие отношения. Я всё порчу трёхсмысленными намёками. За такое – нужно сразу давать в рожу. А он молодец – держится ещё. Я не могу сдержать улыбку.

– Анри, как мы до этого дошли?

Он повернул голову ко мне.

– До чего?

– До этой жизни. Где нам обоим приходится быть убогими мимами. А ведь иначе нельзя – тогда лучше сразу станцевать в петле. А я люблю жизнь. Ты разве забыл, как всё начиналось?

Он действительно сделал вид, что пытается что-то вспомнить. Я указал ему на бар с вывеской «Ödland» – пустошь.

– Пойдём туда.

Он не стал возражать. Мы зашли. Бармен налил нам виски. Я сказал ему:

– Ну, давай. Скорее всего, это произошло ещё в школе. Страшно вспомнить, как давно это было. Но кажется, что только вчера. Мы ведь тогда были лучшими друзьями.

Мы осушили стаканы с виски. Играла какая-то совсем неизвестная музыка жанра «Шугейз». Размытый басовый тон. Обои стиля ретро. Сигаретный дым вперемешку с вейпом. Идеально.

– Да-да, я помню, – сказал он.

Сольная партия была потрясающая. Девушка пела на фоне звуковых волн о сне, пустоте и спокойствии.

– Как же мы дошли до этого?

– Ты ведь хотел быть писателем, не так ли?

Я заглянул ему прямо в азиатские глаза.

– Да, – прошептал я, – хотел.

– Я умел рисовать. У нас обоих, вроде, неплохо получалось. А потом, что-то резко переменилось.

– Месье, это – чёртов бред. Что могло произойти?! Только то, что назревало уже давно. Просто так ничего быть не может. Время убила нас всех.

Я наполнил ему, а потом и себе стакан до краёв. Возможно, я уже был пьян. Я не часто пью. Только по особым случаям.

За треснутым оконным стеклом бара виднелось маленькое, больное дерево. Оно уже полностью лишилось листьев. Эту зиму растение не протянет. Она войдёт в него и разрушит изнутри. Оно упадёт. Сгниёт. А после, не останется никаких воспоминаний, что оно когда-то было. Зима близко. Вместе с теплом уходит и наша эйфория. Капля за каплей. Мы с Анри превращаемся в это дерево.

А ведь раньше, мы знали, что это – обязательно кончится. И наступит весна. Всё снова станет таким, каким и должно быть: правильным и осмысленным. Но держа стакан с виски в руках и слушая молчание старого друга, я могу сказать – она никогда не придёт. Эта грусть безгранична. Весна может идти хоть целый год. Зима никогда не покинет эти края. Этот город, своей армией из туч ни за что не пропустит их. Его бетонно-чёрные стены кричат: «всё будет так – исходу нет». Забавно, правда?

Дома, крыши, стены – всё слилось в одну кашу. Их было трудно рассмотреть. Это больше напоминало сон. Анри смотрел в пол. Я смотрел в небо. Я ждал бури. Но её не было. Я смотрел на стены. Заглядывал в окна. Но видел лишь тьму. Эстетика мрака – это грусть этого момента.

На улицах ничего нет. Только константа погоды. Постоянна. Дома – ещё можно скрыться. Там можно заснуть. А на улице – тьма. Пустота, с которой необходимо бороться.

А когда они выходят на улицу, то действуют по заранее продуманному плану. И они строят сами себе ловушки, заманивают себя в клетку. И только для того, чтобы прожить ещё этот день.

– Мы меняемся ежедневно, – говорю, – и сами того не замечаем. И всегда так. Ведь это – решающий момент. Заключительный процесс. А мы его просто упускаем из виду. Казалось: будет длиться вечно. И этой константой стала тоска. Как её можно описать? Да только там, мой дорогой Анри, только так. А светлые воспоминания слепят глаза. И причиняют муку боли, своей искренностью и криком памяти о давно забытом счастье. Думаешь, мы сможем убежать? Сможем. Нам всегда это удавалось. Мы ведь с тобой ещё живы. А наша грусть – наша вечная муза. И мы продолжаем жить.

Анри достал сигарету и чиркнул стальной бензиновой зажигалкой, корпус которой он сам тщательно расписал. Закурил. Выдохнул дым, который был настолько густым, что за ним почти нельзя было разглядеть его лица.

– Когда-то давно, – начал он, положив нога на ногу и зажав между морщинистых пальцев сигарету, – я был, как бы, экстравертом. Тогда у меня было довольно много друзей. Мне и сейчас, как бы, доводится со многими из них общаться. Все они были отвратительными. Каждый оставил во мне, как бы, свой след. Как бы тщательно я не старался, я не смогу оттереть эти пятна, – в его карих глазах промелькнули искры, – каждый из них по-своему изменил меня. И я попробовал нарисовать. Моне говорил: «Я пытался сделать невозможное – нарисовать сам цвет». Я говорю: «Я пытался сделать невозможное – нарисовать само чувство». Я помню, как хотел отправиться в кругосветное путешествие. Увидеть весь мир.

– Мы вместе мечтали об этом. Я строил много планов.

– Да-да.

– И получилось?

– Нет.

Мы допили до дна, расплатились и зашагали прочь, под смешавшиеся воедино звуки шугейза, качающие нас по волнам смыслов, которые были слишком далеки и совершенны, чтобы быть понятыми нами.

Мы прошли это квартал, который, как казалось, поглотил в себя весь город целиком. Дойдя до края, мы оказались в очень странном месте. Как я помнил, его называли «Градом Художников». Пристанище всех отвергнутых унтеров чувств. С одной стороны – возможно, самое опасное место в Нью-Либерти. С другой – самое прекрасное. «Здесь дух свободен, а сердце переполняется приятной яростью» – возможно, будь я Заратустрой, сказал бы так о нём.

Здесь то и дело попадались рисунки, сродни Кандинского, Шагали и Дали. Рисунки переходили один в другой – попробуй прочертить границу. Это – запрещено. Искусство – оно не имеет границ. В него каждый вложил по точечке. Моне, Сезанн, Матисс – только кирпичи этого храма. Здесь каждый это понимал, хоть мало кто смог бы сформулировать это вслух. Многие из них не имели сюжетности, эссенции и осмыслённости. По сути: мазня эксцентричных подростков, с неукротимым желанием выразить свою личностность. Но были так же и шедевры, перед которыми можно было стоять долго, открыв рот от неописуемого впечатления мастерства композиции. От победы формы и цвета над условным, видимым миром.

Местные власти боролись с избытком мазни, которую здесь не выносили и наказывали, если поймают, намного более строго, чем в других районах. Таким образом, местные художники были так же и профессиональными бегунами. А то и вовсе – невидимками. Иначе – выжить нельзя. Не рисовать для них – означает умереть.

Анри был как раз из такой компании. И имел в ней довольно хорошие связи. Однако был более сдержан и осторожен. Арест уничтожил бы его репутацию. И его, и без того, сложно карьере пришел бы конец. Даже штраф за порчу имущества был ему не по карману.

И среди сотен надписей, которыми местные стены были не беднее, чем рисунками, я прочел совсем маленькую, почти незаметную строчку: «ещё осталось надежда».

И стало ясно: действительно – так оно и есть. Надежда. Ещё не всё потеряно.

В этом мире у меня ещё осталось то, ради чего жить. И я продолжаю вдыхать этот просмоленный воздух, ходить по этому асфальту и наслаждаться вкусом кофе. Я делаю вдох. Действие. Жить.

– С чего ты вообще решил, что это началось?

– Что? – не сразу понял я.

– А если, мы и не менялись? Вдруг, мы всегда были такими как сейчас. И наш мечты – всего лишь юношеский максимализм. Который, так или иначе, улетучивается со временем.

– И… нам абсолютно некого винить в своём ничтожестве? Только самих себя? Ты это хочешь сказать, Анри, – засмеялся я.

– Нет. Я думал, что нам нужно попытаться что-нибудь изменить.

– А ты сам – меняешься, Анри?

– В смысле?

– Ты пытаешься стать лучше? Пытаешься сделать что-нибудь с этой сучкой – жизнью.

– В последнее время, я запираюсь в комнате и лежу часами, смотря в потолок, и окно. И думаю.

– О чём?

– О разном. Когда как.

– И какие результаты?

– Я стал более спокойным. К тому же, я – художник. В моей жизни и так есть смысл. А у тебя? Тебе ведь всегда нравилась история. В конечном итоге, мы оба связали жизни со своими интересами. Я беден и печален. Но смысл у меня есть. А ты, училка, у тебя он есть?

– Конечно.

– И какой?

Я задумался. Наклонил голову. Даже асфальт здесь имеет намного больше красок, чем в других местах.

– Это не история, – сказал я, – она помогает мне ощутить близость с великими людьми и событиями. Это успокаивает. Наполняет душу. Но не более того. Школа – это каторга. Но она позволяет мне и моему сыну не знать нужды ни в чём. Учителя хорошо зарабатывают. С прошлой жизнью у меня осталось много счетов и неприятных знакомств. Ты ведь разговариваешь с ними?

– Да.

– Но уважаешь ли?

– Не совсем.

– И почему тогда разговариваешь?

– Я верчусь в таких кругах, что мне довольно часто приходится находиться в обществе. А там нужно говорить, чтобы чего-нибудь добиться. В крайнем случае – не чувствовать себя одиноким.

– А ты не переносишь одиночества?

– Переношу, но, как говориться, самое тяжелое одиночество – одиночество в толпе.

– А ты бы мог разговаривать только с теми, кого уважаешь? А с остальными даже дела не иметь.

– Неверное, да.

– И ты никогда так не сделаешь?

– Я мало кого по-настоящему уважаю.

– А меня?

– Не сильно.

– Если ты почти никого не уважаешь, это ведь не значит, что ты должен находиться в обществе тварей. Кто говорил, что «я привык к голоду, но не привык к плохой пище»?

– Точно не я.

– Не важно. Важен смысл.

– Но ведь нужно с кем-то разговаривать. Если делать так, как говоришь ты, то можно вообще не открывать рот.

– Ты прав. Таким как мы, непросто в толпе. Мы на всех смотрим свысока. Все мы – бодлèровы альбатросы. Легко бороздим высоты, но так неуклюжи на земле. Но нам всё равно приходится общаться с людьми. Одиночество становится сложным испытанием. Но разве остаться совсем одному хуже, чем быть вместе с теми, кто заставляет чувствовать себя одиноким?

– Одному остаться лучше.

– Именно поэтому, я вижу в тебе больше врага, чем друга.

– Почему?

– Очень интересно получилось: мы с тобой очень близки в интеллектуальном плане. Но когда я говорю с тобой, или ты просто стоишь рядом, мне хочется заехать тебе кулаком в рожу, и это при всём моём пацифизме.

– И что? Что это значит? Почему?

– Наверное, это потому, что я слишком хорошо тебя знаю. Срал ты на меня и мои проблемы. Потому, мы оба – несчастливы.

«Dum spiro srero» – так гласит очередная надпись на стене. Пока дышу – надеюсь. Я всегда считал римлян намного более умными, чем я. Но сам сказал бы эту пословицу в обратном порядке. «Dum spero spiro» – пока надеюсь – дышу.

Карнеги умер в одиночестве.

Я проверил – всё ещё дышу. Пока дышу – надеюсь. Надеюсь – значит, пока что ещё можно дышать. Надежда в лучшую жизнь. Надежда на людей. Надежда на то, что всё таки появится человек, которого я бы понимал и который понимал бы меня. Я так хочу понять. Spero. Как это всё печально.

Выглянуло солнце. На какое-то время осень стала весной. Этот миг замер. Я хотел бы схватить его за бороду и держать вечно. Но он всегда ускользал от меня. Я бросался вдогонку. Но как бы быстро не бежал, он всегда оказывался быстрее. Я падал в глубокую яму. И мог лишь верить, что когда-нибудь, он снова вернётся. Он всегда возвращался. Тот самый короткий миг бессмысленного, неописуемого счастья.

На крыше какого-то на редкость низкого дома играла скрипка. Что-то очень весёлое и виртуозное. Возможно, какой-нибудь из каприччо Паганини – я не знаю их всех. О нет, вспомнил. Это песня старого мира «Smells like teen spirit». В своё время, эта песня стала легендой. На пике своей популярности, она заставляла танцевать любого, кто услышал бы её. Но сейчас, даже её почти никто не вспомнит. В аранжировке под скрипку – это имело совсем другие формы звучания. Для привыкшего к оригиналу – это покажется совсем другой музыкой. Но она всё так же была прекрасна. Даже больше, чем в оригинале. Это было прекрасно.

Из соседнего окна доносился запах свежесваренного кофе – как приятно знать, что ещё кто-то умеет его готовить. Этот запах проникал в мои лёгкие и заставлял верить в магию. Чудеса. Разве они возможны? Да.

И это было прекрасно.

И картины. Бесконечное множество картин. Искусство вырывается из пыльных музеев в реальность. Оно должно войти в жизнь. Стать частью жизни. И только тогда, оно станет настоящим искусством. Остальное – обман. В этом месте, я чувствовал присутствие истинного artem. Картины врываются в эту реальность. И делают её похожей на сказку. Делают её более дивной. Более красочной. Более эстетичной. Более впечатлительной.

И это тоже было прекрасно.

С Анри мы долго шли в молчании. Мы не знали о чём говорить. Я смотрел в небо. Анри в землю. Я видел сиреневый и оранжевый свет, пробивавшийся сквозь тёмные тучи. Анри видел только асфальт. Нам хотелось что-нибудь сказать друг другу, поделиться своими чувствами. Но мы молчали. Мы были слишком далеки.

Внезапно, моя нога встретилась с каким-то кирпичом. Я разозлился и пнул его. Но приглядевшись внимательно, я увидел, что это оказалась книга. Я нагнулся над ней. Анри поднял её. На вид ей было никак не меньше сотни лет. Хотя, это могло быть и следствием плохого обращения к ней со стороны её прошлого владельца. Анри передал её мне и я распахнул её. Прочитав первое предложение, я понял, что эта книга написана на мёртвом языке – испанском. На обложке, поблёкшими буквами, было выведено «Gabriel Garcia Màrques. Cien años de Soledat». «Сто лет одиночества» Маркеса – вспомнил я.

Долго уже я не видел и не вспоминал эту книгу. Прочитал я её так давно, что уже не вспомню, когда именно. Но вид книги постепенно оживлял в моей памяти историю рода, приговорённую к ста годам одиночества. И само название было как удар по сознанию. Как правильно оно описывало… Наверное, со стороны, я казался довольно смешным. Маленький человек – не выше полтора метра – с очками-колёсами, лысиной который улыбался, глядя на книгу, по размерам как восьмая часть его самого. Сто лет одиночества. Название впилось мне в сознание как пиявка.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Книга Чёрного

Подняться наверх