Читать книгу АИ СССР Козлова - Желько Максимович - Страница 1

Оглавление

АИ СССР Козлова


Глава 1. Лаборатория призраков

Новосибирск, Академгородок, 14 января 1984 года


Снег падал на бетонные плиты научного городка с упорством, напоминавшим о вечности. Инженер Соловьёв стоял у окна своего кабинета в Институте кибернетики и наблюдал, как белые хлопья погребают под собой следы вчерашней жизни. За его спиной гудели вычислительные машины "Сибирь-4" – последнее детище умирающей Козловской эпохи.


Часы показывали три утра. Соловьёв не спал уже тридцать восемь часов. В его руках дрожала пачка документов, помеченных грифом "Совершенно секретно". Документы, которые не должны были существовать. Документы, способные разрушить всё, во что он верил последние шестнадцать лет.


Он вернулся к столу, где раскинулся архипелаг бумаг, микрофильмов и перфокарт. Запах застарелого табака смешивался с озоном от работающей техники. Соловьёв закурил "Беломор" – седьмую за ночь – и снова погрузился в чтение.


Докладная записка № 447/СС

От: Отдел специальных систем Госплана СССР

Кому: Генеральному секретарю ЦК КПСС товарищу Козлову Ф.Р.

Дата: 23 июля 1969 года


"Товарищ Генсек, докладываем о завершении проекта "Зеркало". Созданная система электронного моделирования позволяет прогнозировать экономические показатели с точностью 94.7%. Однако в ходе калибровки системы были выявлены критические расхождения между официальной статистикой и реальным положением дел…


Система указывает на систематическое завышение показателей производительности труда на 17-23% на уровне областных управлений. Фактический рост ВВП за период 1965-1968 составляет не 78%, как указано в отчётах, а 51%. Качественные характеристики продукции соответствуют заявленным только в 34% случаев на предприятиях категории А…


Прогноз системы: при сохранении текущих трендов к 1985 году разрыв между официальными показателями и реальностью достигнет критического уровня. Рекомендуется корректировка методологии статистического учёта либо пересмотр целевых показателей…"


Соловьёв затушил сигарету в переполненной пепельнице. Его руки покрылись холодным потом. Он был одним из разработчиков "Сибири-4" – машины, которая должна была стать мозгом проекта "Зеркало". Той самой системы, о которой говорилось в докладной.


Но он никогда не знал о её истинном предназначении.


Следующий документ был датирован двумя неделями позже.


Резолюция Генерального секретаря ЦК КПСС Козлова Ф.Р.

На докладной записке № 447/СС


"Товарищи, ваша система ошибается. Показатели верны. Корректировать нужно не статистику, а алгоритмы. Социализм не измеряется буржуазными критериями эффективности. Проект заморозить до особого распоряжения. Ф. Козлов"


Соловьёв откинулся на спинку стула. Металлический каркас скрипнул под его весом. За окном снег превратился в метель. Белая пелена скрывала границу между небом и землёй, между правдой и ложью.


Шестнадцать лет. Шестнадцать лет он верил цифрам в газетах, графикам на партсобраниях, обещаниям генсека. Шестнадцать лет он был винтиком в машине, которая, оказывается, работала на фальсифицированном топливе.


Дверь кабинета открылась без стука. На пороге стоял полковник Кравцов из Особого отдела КГБ при институте. Высокий, седеющий, с лицом, которое видело слишком много и перестало удивляться.


– Работаете, Виктор Петрович? – голос Кравцова был ровным, почти дружелюбным. Почти. – В такой поздний час?


Соловьёв инстинктивно прикрыл бумаги раскрытой папкой. Слишком поздно. Кравцов уже видел гриф секретности.


– Дедлайн по проекту, – соврал Соловьёв. – Министерство требует отчёт к пятнадцатому.


Кравцов прошёл в кабинет, закрыл дверь за собой. Щёлкнул замок. Звук был тихим, но окончательным. Он подошёл к столу, взял верхний документ, бегло просмотрел.


– "Зеркало", – произнёс он задумчиво. – Интересный проект. Жаль, что его закрыли. Могло бы многое изменить.


– Вы знали? – голос Соловьёва прозвучал хрипло.


– Знал, – Кравцов положил документ обратно. – Я был в группе безопасности проекта. Видел, как машины выдавали неудобную правду. Видел, как эту правду хоронили.


Соловьёв почувствовал, как комната начинает сужаться. Стены придвигались ближе. Воздух становился гуще.


– Зачем вы здесь? – спросил он. – Арестовать меня?


Кравцов усмехнулся. Горько, без радости.


– Виктор Петрович, если бы я хотел вас арестовать, вы бы сейчас были в камере на Лубянке. Нет. Я здесь потому, что… – он запнулся, подбирая слова. – Потому что устал молчать.


Он сел на стул напротив, достал из кармана плоскую фляжку, сделал глоток. Протянул Соловьёву. Тот отказался.


– Вы думаете, вы один такой умный? – продолжил Кравцов. – Думаете, только вы нашли эти документы? Виктор Петрович, в КГБ знают всё. Абсолютно всё. Мы знаем о припри исках, о фальсификации статистики, о том, что "экономическое чудо" Козлова – это во многом иллюзия. Красиво оформленная, научно обоснованная, но иллюзия.


– Тогда почему… – начал Соловьёв.


– Почему молчим? – перебил Кравцов. – Потому что система работает. Не так хорошо, как говорят газеты, но работает. Люди живут лучше, чем при Сталине. Магазины полнее, чем при Хрущёве. Это ложь? Да. Но это работающая ложь. А правда… правда разрушит всё.


Метель за окном усилилась. Ветер выл, словно раненое животное. Соловьёв подошёл к окну, прижался лбом к холодному стеклу.


– Шестнадцать лет, – прошептал он. – Шестнадцать лет я строил эту систему. Я верил, что мы создаём что-то настоящее. Что советская кибернетика опередит американскую. Что наши машины изменят мир.


– И изменили, – сказал Кравцов. – Только не так, как вы думали. Ваши машины не открыли правду. Они показали, что правда опасна. Поэтому Козлов и заморозил "Зеркало". Он понял: система, которая видит себя объективно, обречена на саморазрушение.


Соловьёв обернулся. В его глазах полыхал огонь, которого не было последние годы.


– Значит, всё было зря? Все эти ночи, все жертвы, вся вера?


– Не зря, – Кравцов встал, подошёл ближе. – Вы построили инструмент. Опасный, неудобный, но инструмент. Рано или поздно кто-то им воспользуется. Может, не при Козлове. Может, при следующем генсеке. Но "Зеркало" существует. Его нельзя уничтожить полностью. Данные сохранились. Алгоритмы записаны.


Он положил руку на плечо Соловьёва. Жест был неожиданно человечным.


– Виктор Петрович, вы хотите знать правду? Настоящую правду? Козлов умирает. Врачи дают ему недели, максимум месяцы. Следующий генсек – Горбачёв или Романов – столкнётся с системой на излёте. Все эти цифры, вся эта показная эффективность – карточный домик. И ваше "Зеркало" может стать той картой, которая всё обрушит.


Соловьёв отстранился. В его голове складывалась картина. Страшная, ясная картина.


– Вы хотите, чтобы я… что? Передал данные новому руководству?


– Я хочу, чтобы вы сохранили их, – Кравцов вернулся к столу, собрал документы в папку. – Спрячьте. Закопайте. Но не уничтожайте. Настанет день, когда кто-то спросит: "А что же было на самом деле?" И тогда ваши данные дадут ответ.


Он направился к двери, открыл замок. На пороге обернулся.


– Кстати, Виктор Петрович. Эти документы вы нашли случайно? Или кто-то вам помог?


Соловьёв замер. Кравцов усмехнулся.


– Не отвечайте. Я знаю. Архивариус Семёнова из Центрального хранилища. Она тоже устала от лжи. Передайте ей: она в безопасности. Пока.


Дверь закрылась. Соловьёв остался один в гудящем кабинете, наполненном призраками несбывшихся надежд.


-–


Рассвет застал его за составлением списка. Аккуратным инженерным почерком он выводил координаты тайников, где будут спрятаны копии документов проекта "Зеркало". Ленинградский филиал института. Архив библиотеки Московского университета. Частная квартира его бывшего аспиранта в Киеве.


Семёнова позвонила в семь утра. Голос был спокойным, но Соловьёв слышал в нём стальные нотки.


– Виктор Петрович, к вам приходили ночью?


– Приходили.


– И?


– И ничего. Поговорили. Я продолжаю работу.


Пауза. Потом облегчённый выдох.


– Хорошо. Я отправила ещё три комплекта документов. По вашему списку. Теперь "Зеркало" существует в десяти местах одновременно.


– Марина Сергеевна, – сказал Соловьёв тихо. – Зачем вы это делаете? Вы можете потерять всё.


– Я уже потеряла всё, – ответила она. – Мой отец расстреляли в тридцать седьмом как врага народа. Реабилитировали в пятьдесят шестом. Но жизнь не вернули. Козлов обещал, что больше не будет лжи. Он солгал. Я не хочу, чтобы моя дочь жила в мире, где ложь называют правдой, а правду – государственной изменой.


Соловьёв закрыл глаза. В его памяти всплыла фраза из диссидентского самиздата, который он когда-то читал в студенческие годы: "Народ, который не знает своего прошлого, обречён пережить его снова".


– Марина Сергеевна, – сказал он, – нас ждут тяжёлые времена.


– Я знаю, – её голос звучал удивительно спокойно. – Но мы сделали выбор. Теперь нужно жить с этим выбором.


Она повесила трубку. Соловьёв подошёл к окну. Метель закончилась. Академгородок лежал под толстым слоем снега, нетронутого и обманчиво чистого.


Но он знал: под этой белизной скрыто то, что когда-нибудь обязательно проявится.


-–


Из протокола допроса подполковника КГБ Кравцова А.И.

Москва, Лефортово, 12 мая 1991 года


– Скажите, почему вы не арестовали Соловьёва и Семёнову в 1984 году?


– Потому что арест не решил бы проблему. Документы уже существовали. Идеи уже распространились. Можно убить человека, но нельзя убить правду.


– Но вы служили системе! Вы должны были защищать государственную тайну!


– Я защищал. Двадцать семь лет. Но наступает момент, когда понимаешь: ты защищаешь не государство, а ложь. И тогда приходится выбирать.


– И что вы выбрали?


– Я выбрал будущее. Козлов построил систему, которая не могла признать собственные ошибки. Такие системы всегда рушатся. Вопрос только – когда и как дорого это обойдётся. Я надеялся, что "Зеркало" поможет следующему поколению избежать наших ошибок.


– Избежали?


– Посмотрите в окно. Судите сами."


-–


Новосибирск, 3 апреля 1984 года


По радио объявили о смерти Генерального секретаря. Козлов скончался во сне, в своей кремлёвской резиденции, окружённый врачами и графиками экономических показателей. Официальное сообщение говорило о "великом реформаторе, который вывел СССР на новый уровень развития".


Соловьёв слушал траурные речи, стоя в своём кабинете. За окном ярко светило апрельское солнце. Снег таял, обнажая тёмную, промёрзшую землю.


На столе лежала последняя распечатка с "Сибири-4". Машина работала всю ночь, обрабатывая данные проекта "Зеркало". Результаты были безжалостны:


"Прогноз долгосрочной устойчивости системы: КРИТИЧЕСКИЙ. Вероятность структурного коллапса к 1991-1995 годам: 87.3%. Рекомендуемые действия: НЕМЕДЛЕННАЯ КОРРЕКЦИЯ БАЗОВЫХ ПАРАМЕТРОВ."


Но Козлова больше не было. А новый генсек ещё не знал, что система, которую он унаследует, держится на цифрах, выдуманных для красоты отчётов.


Соловьёв сложил распечатку, запечатал в конверт. Надписал: "Вскрыть в случае крайней необходимости". Положил в сейф рядом с документами "Зеркала".


Когда-нибудь кто-то их найдёт. Когда-нибудь кто-то спросит: "Почему мы не видели признаков?" И тогда этот конверт даст ответ.


А пока Соловьёв вернулся к работе. Писал программы для машин, которые должны были построить светлое будущее. Зная теперь, что это будущее – мираж, тщательно просчитанный и красиво упакованный.


Но он продолжал работать. Потому что единственное, что оставалось человеку в системе, основанной на лжи, – это надежда, что правда когда-нибудь выйдет на свет.


И когда солнце село за горизонт, погружая Академгородок в сумерки, в его кабинете продолжали гудеть машины. Считали, обрабатывали, анализировали.


Хранили память о том, чего никогда не было.


И о том, что было на самом деле.


Глава 2. Стенограмма закрытого партсобрания

Ленинград, завод "Электросила", 7 ноября 1965 года


Запах машинного масла и металлической стружки пропитал красный уголок цеха номер три так густо, что казалось – воздух можно было разрезать ножом. Иванов, секретарь парткома, стоял у трибуны, обитой потёртым бордовым бархатом, и смотрел на море лиц перед собой. Триста человек. Рабочие в замасленных робах, инженеры в белых рубашках, мастера с усталыми глазами. Ноябрьский день за окнами умирал рано – в половине пятого уже сгустились сумерки, и электрические лампы под потолком горели тускло, отбрасывая жёлтые пятна на бетонный пол.


– Товарищи, – начал Иванов, и его голос прозвучал металлически в динамиках, установленных по углам помещения. – Нас ждут изменения.


Слово «изменения» повисло в воздухе, как предчувствие грозы. Кто-то в задних рядах кашлянул. Кто-то зашуршал газетой. Иванов выдержал паузу – он знал, что молчание иногда говорит больше, чем слова.


– Генеральный секретарь товарищ Козлов, – продолжил он, делая ударение на каждом слоге фамилии, словно это была священная формула, – лично утвердил новую систему премирования для нашего завода. И не только для нашего. Для всей промышленности Советского Союза.


Зал ожил. Послышался гул голосов, как далёкий рокот прибоя. Премии – это деньги. Деньги – это квартиры, одежда, еда. Всё остальное было абстракцией, но деньги были реальны, как эти грубые руки, державшие гаечные ключи и сварочные горелки.


– Теперь не план определяет вашу зарплату, – Иванов говорил медленно, будто разжёвывал каждое слово. – А качество продукции и экономия ресурсов. Западногерманские стандарты будут внедрены до конца года. Мы будем работать не на вал, товарищи. Мы будем работать на совершенство.


В третьем ряду поднялся человек. Петров. Тридцать два года, токарь пятого разряда, член партии с шестидесятого года. Широкоплечий, с квадратным лицом, на котором недоверие смешивалось с искренним недоумением. Он встал медленно, как медведь, потревоженный в берлоге.


– Секретарь товарищ, – голос Петрова был хриплым от табака и ночных смен. – А как же идеология? Мы что, капитализм строим?


Тишина стала почти физической. Все знали, что Петров – не диссидент. Он был простым рабочим, который верил в то, чему его учили на политзанятиях. Верил искренне, по-крестьянски крепко. И теперь этот фундамент его веры начинал трещать.


Иванов поморщился – лицо его сжалось, как кулак. Он не любил таких вопросов. Они заставляли балансировать на грани между официальной линией и тем, что действительно происходило в стране. Он прочистил горло.


– Идеология, товарищ Петров, – сказал он, и в голосе его прозвучала усталость человека, который повторял одни и те же слова слишком много раз, – это инструмент. Инструмент построения социализма. А инструменты, как вы знаете лучше меня, бывают разные. Молоток хорош для одного, резец – для другого.


Он сделал шаг вперёд, опёршись руками о трибуну, и посмотрел прямо на Петрова.


– Генсек говорит так: социализм должен победить не лозунгами, а холодильниками. Если советский телевизор работает десять лет без ремонта, а западный ломается через три года – вот вам и доказательство превосходства системы. Понимаете?


Петров стоял, не садясь. Что-то в нём сопротивлялось этой логике, холодной и рациональной, как чертёж турбины. Он вспомнил свою квартиру на Васильевском острове, двухкомнатную хрущёвку, где на тумбочке стоял польский телевизор «Беладь». Купил его год назад за двести рублей – советские постоянно ломались, а чинить их было дороже, чем купить новый. Он молчал, потому что понимал: Иванов прав. Прав той правдой, которая не пишется в передовицах «Правды», но существует в каждой советской квартире.


– Теперь, говорят, всё изменится, – пробормотал кто-то слева от Петрова. Голос был полон скептицизма.


Иванов услышал и перехватил эту нить разговора.


– Да, товарищи. Всё изменится. Козлов запустил программу «Качество-67». Каждое предприятие получит западное оборудование. Японские станки, немецкие измерительные приборы. И жёсткий контроль за браком. Очень жёсткий. Если деталь не соответствует стандарту – она не пойдёт в производство. И премии не будет. Ни токарю, ни мастеру, ни директору.


Зал зашумел громче. Это была новость. Раньше брак списывали, закрывали глаза, перевыполняли план за счёт количества, а не качества. Теперь всё менялось. Система, привычная как дыхание, вдруг требовала от них того, к чему они не были готовы – точности, ответственности, перфекционизма.


Петров медленно опустился на своё место. Рядом с ним сидел Семёнов, молодой инженер, который полгода назад вернулся из командировки в Западную Германию. Семёнов наклонился к нему и прошептал:


– Знаешь, Петрович, я там видел, как они работают. У них каждый винтик проверяют трижды. У них брак – это позор. У них мастер теряет работу, если партия деталей не прошла контроль. Может, Козлов и прав? Может, пора нам работать по-настоящему?


Петров не ответил. Он смотрел в окно, где за стеклом, покрытым инеем, шёл снег. Медленный, тяжёлый, ноябрьский. На улице проходила праздничная демонстрация – седьмое ноября, годовщина революции. Колонны рабочих несли транспаранты, но не только с портретами Ленина и Козлова. Нет. Теперь там были графики. Графики роста производительности труда, эффективности затрат, экономии ресурсов. Козловский СССР измерял успех не в тоннах стали, а в цифрах, которые казались холодными и бесчеловечными, как формулы в учебнике по термодинамике.


Но в этих цифрах была правда. Правда о том, что старая система рушилась, как ветхий дом, и на её месте строилась новая. Более рациональная. Более эффективная. Но была ли она более человечной?


– Скажите честно, – Петров не выдержал и снова встал, и голос его прозвучал тихо, почти просительно. – А колбаса в магазинах будет?


Весь зал замер. Это был вопрос, который все задавали, но никто не осмеливался произнести вслух. Колбаса. Не идеология, не пятилетка, не космические корабли. Колбаса. Докторская, по два двадцать за килограмм. Простая, понятная, осязаемая вещь, которая делала жизнь лучше или хуже.


Иванов посмотрел на Петрова, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на понимание. Он криво усмехнулся, и усмешка эта была полна горечи.


– Будет, товарищ, – сказал он. – Генсек обещал. Через пять лет мы будем есть лучше немцев. Но работать придётся как немцы.


Он замолчал, давая словам осесть в сознании слушателей. Потом добавил тише, почти для себя:


– Может, это и есть настоящий социализм. Не мечта о будущем, а холодильник сегодня.


Зал молчал. Каждый думал о своём. О квартирах, о детях, о том, что завтра придётся вставать в шесть утра и снова идти к станку. О том, что система меняется, и они меняются вместе с ней. Хотят они того или нет.


После собрания Петров шёл через заводской двор. Снег падал гуще, слепил глаза. В воротах стояли милиционеры, проверяли пропуска. Над проходной висел огромный транспарант: «Качество – наше оружие в борьбе с капитализмом!» Буквы были красные, как кровь.


Он завернул воротник бушлата и пошёл к трамвайной остановке. В голове крутилась одна мысль: а что, если Козлов действительно прав? Что, если социализм – это не революционная романтика, а просто хорошо организованная работа? Что, если счастье – это не светлое будущее, а тёплая квартира и полный холодильник?


Трамвай пришёл с опозданием. Петров втиснулся в вагон, пахнущий мокрой шерстью и табаком. Рядом стояла женщина с ребёнком на руках. Ребёнок спал, уткнувшись лицом в её плечо. Петров посмотрел на них и вдруг понял: вот она, настоящая идеология. Не в речах Иванова, не в графиках производительности. А в этом спящем ребёнке, в этой усталой женщине, в этом переполненном трамвае, который вёз людей домой после смены.


Козлов обещал колбасу. Но он не обещал свободы. Он не обещал права задавать вопросы. Он обещал только одно: работай хорошо – и будешь жить лучше.


И, может быть, этого было достаточно. Или нет.


Трамвай грохотал по рельсам, снег залеплял окна, и Петров смотрел в белую пустоту за стеклом, думая о том, что завтра снова начнётся смена, и он встанет к своему станку, и будет вытачивать детали по немецким стандартам, и получит премию, если всё сделает правильно.


А ночью, когда жена уснёт, он подойдёт к окну и будет смотреть на огни Ленинграда, и спрашивать себя: это и есть победа социализма? Или это просто ловушка, красивая и удобная, из которой нет выхода?


В кабинете Иванова было тихо. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и пил остывший чай из стакана в подстаканнике. На стене висел портрет Козлова – суровое лицо с прищуренными глазами, взгляд, который будто видел насквозь. Иванов смотрел на портрет и думал: гений или циник? Спаситель или могильщик?


Он вспомнил, как в пятьдесят шестом году верил, что при коммунизме люди будут работать не ради денег, а ради идеи. Теперь эта вера казалась наивной, как детская сказка. Козлов построил систему, где люди работали за деньги, за премии, за возможность купить польский телевизор вместо советского барахла.


И система работала. Чёртова система работала лучше, чем все коммунистические мечты.


Иванов допил чай, поставил стакан на стол и посмотрел в окно. Снег шёл всё гуще, укрывая город белым саваном. Где-то там, в этом городе, Петров возвращался домой, Семёнов чертил новые схемы, женщины стояли в очередях за той самой колбасой, которая должна была появиться через пять лет.


А может, и не появиться. Кто знает?


Иванов выключил свет и вышел из кабинета. Коридор был пуст, только гудели трубы отопления. Он запер дверь на ключ и пошёл к выходу, и с каждым шагом чувствовал: эпоха меняется. Старый мир умирает, рождается новый.


И никто не знал, будет ли этот новый мир лучше. Или просто другим.


Глава 3. Дневник инженера Соловьёва

Новосибирск, Академгородок, 23 февраля 1968 года


Снег падал на Академгородок крупными, медленными хлопьями, словно само время замедлило свой бег, чтобы дать мне возможность осмыслить то, что произошло сегодня утром. Я сидел у окна своего кабинета в Институте автоматики и электрометрии, держа в руках письмо из Госплана, и не мог поверить в реальность напечатанных слов. Бумага была плотной, государственной, с водяными знаками и печатями, которые превращали обычное послание в исторический документ.


Проект «Сибирь-2» одобрен лично Козловым.


Я перечитывал эту строку снова и снова, пока буквы не начали расплываться перед глазами. За окном, сквозь завесу снега, виднелись корпуса научных институтов – эти храмы советской науки, построенные в сибирской тайге как форпосты разума на границе цивилизации и дикой природы. Семь лет назад я приехал сюда молодым специалистом из Москвы, полным энтузиазма и веры в то, что именно здесь, в этом городе учёных, рождается будущее. Но энтузиазм постепенно выветривался, сталкиваясь с бесконечными бюрократическими препонами, идеологическими ограничениями и технологическим отставанием, которое мы все видели, но о котором не смели говорить вслух.


При Хрущёве нас заставили бы делать всё на отечественной элементной базе, которая отставала от западной на пять, а то и семь лет. Я помнил те бесконечные совещания, где партийные функционеры с пеной у рта доказывали превосходство советской науки и техники, не понимая, что идеология не может заменить транзисторов и интегральных схем. Мы работали на оборудовании, которое было устаревшим ещё до того, как сошло с конвейера. Мы строили вычислительные машины, которые были громоздкими, ненадёжными и безнадёжно отсталыми по сравнению с западными образцами.


Но теперь в моих руках было письмо, которое меняло всё.


«Выделяется валютное финансирование на закупку японских транзисторов серии 2SC для проекта "Сибирь-2"», – гласил следующий абзац. Я не мог сдержать улыбки. Японские транзисторы! Это означало качество, надёжность, современные характеристики. Это означало, что мы, наконец, сможем построить машину, которая не будет уступать западным аналогам.


Дверь кабинета открылась без стука, и на пороге появился Виктор Громов, мой коллега по лаборатории квантовой электроники. Его лицо было красным от мороза, на плечах пальто лежал снег, а в глазах горел тот самый огонь, который я видел в зеркале этим утром.


– Ты уже слышал? – выдохнул он, не снимая пальто.


– Держу письмо в руках, – ответил я, поднимая конверт.


Виктор прошёл в кабинет, закрыл дверь и присел на край стола, тяжело дыша.


– Соловьёв, ты понимаешь, что это значит? Это революция. Тихая, незаметная, но революция.


– Козлов понимает, – сказал я медленно, подбирая слова. – Он понимает то, чего не понимали другие. Мы не можем изобрести всё сами. Не в нынешних условиях, не с нашими ресурсами.


Виктор кивнул, его пальцы барабанили по столешнице нервным, прерывистым ритмом.


– Помнишь, что он сказал на последнем пленуме? «Ленин закупал концессии у капиталистов. Мы купим их технологии и превзойдём их на собственной основе». Это не капитуляция, Соловьёв. Это прагматизм.


Я встал и подошёл к окну. Снег усиливался, превращая мир за стеклом в белое, безмолвное пространство. Где-то там, за сотнями километров сибирской тайги, лежала Москва, где Козлов и его технократы перекраивали советскую реальность по лекалам эффективности и расчёта. Они не обещали коммунизма к 1980 году. Они обещали работающие системы, надёжные механизмы и измеримые результаты.


– Социализм – это не изоляция, – произнёс я вслух, повторяя слова из партийных документов, которые ещё месяц назад казались мне пустой риторикой. – Это рациональное использование мировых достижений.


– Именно, – отозвался Виктор, вставая и подходя ко мне. – И знаешь, что самое странное? Я начинаю в это верить.


Мы стояли рядом, два инженера средних лет, одетых в мятые рубашки и потёртые пиджаки, и смотрели на снежную завесу, скрывающую горизонт. В этот момент я почувствовал что-то неуловимое – не восторг, не эйфорию, но странное, тревожное удовлетворение. Мы получили инструменты. Нам дали возможность работать. Но какую цену мы за это заплатили?


Вечером, когда я вернулся домой, Анна встретила меня у порога. Она была в домашнем халате, волосы собраны в небрежный узел, на лице усталость после целого дня в школе, где она преподавала литературу. Запах жареного мяса и варёной картошки наполнял небольшую двухкомнатную квартиру на окраине Академгородка.


– У тебя такое лицо, – сказала она, помогая мне снять пальто. – Что-то случилось?


Я прошёл на кухню, сел за стол и выложил перед ней письмо из Госплана. Анна читала молча, её брови сдвигались всё ближе, пока она добиралась до конца текста.


– Японские транзисторы, – прочитала она вслух. – Валютное финансирование. – Она подняла на меня глаза, в которых мелькнуло что-то похожее на тревогу. – Это хорошо?


– Это отлично, – ответил я, хотя в моём голосе звучала неуверенность. – Мы сможем построить машину, которая действительно работает.


Анна налила мне чай из старого, потемневшего от времени чайника и села напротив.


– А диссиденты? – спросила она тихо, почти шёпотом, словно боялась, что нас могут услышать даже здесь, в собственной квартире. – Говорят, Сахаров написал меморандум о демократизации. Люди обсуждают это на кухнях.


Я отпил чаю, обжигая губы горячей жидкостью. Сахаров. Академик, физик, один из создателей советской водородной бомбы. Человек, который посмел требовать политических свобод в стране, где такие требования были равносильны самоубийству.


– При Козлове демократия не в митингах, – сказал я, повторяя формулу, которую усвоил на партсобраниях. – Демократия – в праве инженера критиковать техническое решение начальника. Политика – дело партии. Наука – дело учёных.


Анна смотрела на меня долгим, изучающим взглядом, и в её глазах я увидел то, чего боялся больше всего – разочарование.


– Ты правда в это веришь, Михаил?


Я не ответил сразу. За окном снег продолжал падать, укрывая Академгородок белым саваном. Где-то в соседней квартире играло радио – передавали концерт симфонической музыки, звуки Чайковского просачивались сквозь тонкие стены, наполняя пространство меланхолией и тоской.


– Может, это и правильно, – сказал я наконец, больше себе, чем ей. – Может, свобода – это не болтовня на кухне, а возможность работать без идиотских ограничений?


– А может, свобода – это право на эту самую болтовню, – тихо возразила Анна. – Право думать вслух. Право сомневаться.


Я посмотрел на жену – эту худощавую женщину с умными, усталыми глазами, которая каждый день учила детей Пушкину и Толстому, прививала им любовь к слову, к мысли, к вопросам, на которые нет простых ответов. И вдруг понял, что мы говорим на разных языках. Я – на языке цифр, схем и технических решений. Она – на языке человеческого достоинства и внутренней свободы.


– Не знаю, – признался я. – Я правда не знаю.


На следующее утро в институте появились западные журналы по кибернетике. Не в спецхране, за решёткой и под замком, где их могли читать только сотрудники с особым допуском. Они лежали на столах в читальном зале, доступные любому научному сотруднику. «IEEE Transactions on Computers», «Communications of the ACM», «Bell System Technical Journal» – эти названия звучали как заклинания, открывающие двери в иной мир.


Я взял первый попавшийся номер – статью о новых алгоритмах параллельных вычислений – и погрузился в чтение. Текст был плотным, насыщенным формулами и диаграммами, но каждая страница открывала передо мной горизонты, о которых я мог только мечтать. Западные учёные работали на другом уровне, с другими ресурсами, с другой степенью свободы. Они могли ставить эксперименты, публиковать результаты, обмениваться идеями без оглядки на идеологию.


– Удивительно, правда? – раздался голос за моей спиной.


Я обернулся и увидел Григория Лапина, старшего научного сотрудника отдела теоретической кибернетики. Ему было за пятьдесят, лицо изборождено морщинами, седые волосы торчали в разные стороны, придавая ему вид рассеянного профессора из старых фильмов. Но за этой внешностью скрывался один из самых острых умов института.


– Козлов сказал на последнем пленуме, – продолжил Лапин, усаживаясь рядом со мной, – «Секретность – враг прогресса. Мы засекретим только то, что действительно опасно. Остальное должно работать на развитие науки».


– Разумный подход, – согласился я.


– Разумный, – повторил Лапин, но в его голосе прозвучала ирония. – Но как определить, что опасно, а что нет? Кто проводит эту границу?


Я отложил журнал и посмотрел на него.


– Партия, – ответил я. – Кто же ещё?


Лапин усмехнулся, морщины у его глаз углубились.


– Именно. Партия. И пока партия считает, что твоя работа служит государству, ты получаешь японские транзисторы и западные журналы. Но стоит тебе задать неудобный вопрос – политический, философский, моральный – и ты снова окажешься за решёткой секретности. Или хуже.


Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и неопровержимые. Вокруг нас читальный зал жил своей обычной жизнью – шелестели страницы, скрипели стулья, кто-то тихо обсуждал формулы у доски. Но между мной и Лапиным образовалась невидимая стена напряжения.


– Вы хотите сказать, что это ловушка? – спросил я тихо.


– Я хочу сказать, что это сделка, – ответил Лапин. – Козлов предлагает нам инструменты для работы в обмен на молчание по всем остальным вопросам. Ты можешь критиковать техническое решение, но не можешь критиковать систему, которая принимает эти решения.


Я молчал, переваривая его слова. За окном читального зала виднелись заснеженные сосны, окружавшие Академгородок кольцом вечнозелёной тайги. Этот город был построен как утопия – место, где наука свободна от политики, где разум правит над идеологией. Но утопии, как я начинал понимать, всегда строятся на компромиссах.


– А вы? – спросил я. – Вы принимаете эту сделку?


Лапин встал, поправил очки и посмотрел на меня сверху вниз.


– Я уже стар, Соловьёв. Я пережил репрессии, войну, оттепель и заморозки. Я видел, как светлые идеи превращаются в кровавые чистки, а кровавые чистки – в серую обыденность. При Козлове мне дали возможность работать, и я работаю. Но иллюзий у меня нет.


Он ушёл, оставив меня наедине с раскрытым журналом и собственными мыслями.


«Сибирь-2» строили всем институтом. Японские транзисторы прибыли через два месяца – аккуратные коробки с иероглифами на этикетках, каждый элемент упакован в антистатический пакет, каждая деталь протестирована и сертифицирована. Мы распаковывали их с благоговением, словно археологи, нашедшие сокровища древней цивилизации.


Работа шла семь дней в неделю, по двенадцать часов в сутки. Козлов требовал результатов, и мы их давали. Схемы разрастались, превращаясь в сложные лабиринты логических элементов. Машина обретала форму – стойки с блоками памяти, процессорные модули, системы ввода-вывода. Каждый день приносил новые проблемы, каждая проблема требовала новых решений.


Виктор Громов возглавлял группу по разработке процессора. Он работал как одержимый, спал прямо в лаборатории на раскладушке, питался бутербродами и крепким чаем. Его глаза покраснели от недосыпа, но в них горел огонь творчества.


– Смотри, Соловьёв, – сказал он однажды ночью, когда мы оба сидели над осциллографом, отлаживая тактовый генератор. – Мы создаём нечто настоящее. Не пропагандистскую фикцию, не показуху для партийных боссов. Настоящую вычислительную машину, которая будет работать.


Я смотрел на зелёную линию синусоиды на экране осциллографа и чувствовал странную смесь гордости и пустоты. Да, мы создавали нечто настоящее. Но ради чего? Ради научного прогресса? Ради благосостояния народа? Или ради того, чтобы доказать превосходство системы, которая давала нам инструменты, но отбирала голос?


– Громов, – сказал я, не отрывая взгляда от экрана. – Ты когда-нибудь думал о том, что будет потом?


– Потом? – переспросил он, поднимая голову. – Потом мы построим «Сибирь-3», «Сибирь-4». Мы создадим вычислительную сеть, которая опутает всю страну. Мы…


– Нет, – перебил я. – Я не об этом. Я о том, что будет с нами. С людьми. Когда система станет настолько эффективной, что человек превратится в её элемент.


Виктор замолчал. Синусоида на экране продолжала пульсировать ровным, безжизненным ритмом.


– Не знаю, – признался он наконец. – Я инженер, Соловьёв. Я создаю машины. Философией пусть занимаются другие.


Но философия не оставляла меня в покое. Я думал о Сахарове, об его меморандуме, о требованиях демократизации и политических свобод. Я думал о Лапине и его словах о сделке. Я думал об Анне и её вопросе: «Ты правда в это веришь?»


В один из вечеров, когда снег наконец прекратился и над Академгородком повисло звёздное небо, я вышел на улицу. Морозный воздух обжигал лёгкие, под ногами скрипел утоптанный снег. Я шёл по пустынным улицам, мимо тёмных корпусов институтов, мимо жилых домов, где за окнами мерцал свет телевизоров.


Козловский СССР покупал лояльность японской электроникой и западными журналами. Он давал нам возможность работать, создавать, реализовывать свой потенциал. Но взамен требовал молчания. Не критикуй систему. Не задавай неудобных вопросов. Работай, и ты будешь вознаграждён.


Может, это и была свобода – свобода от идиотских ограничений, от догматизма, от показухи. Может, право инженера критиковать техническое решение начальника действительно важнее права критиковать политическое решение генсека.


А может, это была ловушка – золотая клетка, где нас кормили, поили и давали игрушки, чтобы мы не задумывались о том, что мы заперты.


Я остановился у памятника Ленину в центре Академгородка. Бронзовый вождь смотрел вдаль, указывая рукой на светлое будущее, которое всё никак не наступало. Снег лежал на его плечах белой мантией, превращая революционера в снежную статую.


«Ленин закупал концессии у капиталистов», – вспомнил я слова Козлова. Прагматизм. Рациональность. Эффективность. Это новые боги Козловского социализма, и мы, инженеры и учёные, были их жрецами.


Но боги требовали жертв. И жертвой была наша способность сомневаться.


«Сибирь-2» запустили через восемь месяцев. Торжественное мероприятие в актовом зале института, партийные чиновники из Москвы, журналисты, фотографы. Машина работала безукоризненно – процессор выполнял операции с частотой два мегагерца, память объёмом 64 килобайта функционировала без сбоев, система ввода-вывода обрабатывала данные со скоростью, недоступной предыдущим советским разработкам.


Нас наградили. Виктор Громов получил орден Трудового Красного Знамени. Я – премию Ленинского комсомола. На банкете после церемонии партийный секретарь произнёс речь о торжестве Козловской модернизации, о том, как советская наука догоняет и перегоняет капиталистический Запад.


Я сидел за столом, держал в руках бокал с шампанским и смотрел на собравшихся людей. Все улыбались, поздравляли друг друга, строили планы на будущее. И только я чувствовал пустоту.


Мы построили «Сибирь-2». Мы создали работающую машину. Но что мы потеряли в процессе?


Вечером, вернувшись домой, я сел за стол и открыл дневник. Анна уже спала, за окном снова начался снегопад. Я взял ручку и написал последние строки этой записи:


«Не знаю. Но "Сибирь-2" мы построили».


И в этом незнании, в этой неуверенности скрывалась правда, которую я боялся признать. Мы построили машину. Но какой ценой?


Может, свобода действительно не в болтовне на кухне. Может, она в возможности работать без идиотских ограничений.


А может, настоящая свобода – в праве на сомнение.


И тогда мы, инженеры Козловского СССР, были несвободны.


Снег за окном продолжал падать, укрывая Академгородок белым саваном забвения. А я сидел в тёплой квартире, с орденом на груди и пустотой в душе, и понимал: история не прощает тех, кто променял вопросы на ответы.


Даже если эти ответы работают.


Глава 4. Запись оперативного совещания КГБ

Москва, Лубянка, 11 марта 1970 года


Полковник Семён Красильников вошёл в зал заседаний ровно в девять вечера, когда мартовские сумерки уже окончательно поглотили Москву. Его туфли с резиновыми набойками скрипнули на паркете – звук, который в этих коридорах означал либо повышение, либо конец карьеры. Иногда и жизни. Но сегодня Красильников нёс папку с цифрами, которые должны были понравиться председателю. Должны были.


Зал на седьмом этаже выглядел обманчиво скромно: длинный стол из карельской берёзы, двенадцать стульев с кожаной обивкой, портрет Дзержинского на стене, чьи глаза словно следили за каждым жестом присутствующих. Запах здесь был особый – смесь табачного дыма, политуры и чего-то неуловимо металлического, что Красильников научился ассоциировать со страхом. Не своим страхом – он давно научился контролировать собственные эмоции. Но страх витал в воздухе этого здания, пропитывал стены, сочился из вентиляционных решёток.


Юрий Владимирович Андропов уже сидел во главе стола, листая какие-то бумаги в красной папке. Председатель КГБ выглядел моложе своих пятидесяти шести лет: подтянутый, с прямой спиной, в безупречном тёмно-сером костюме. Только глаза выдавали бессонницу – усталые, с красными прожилками, глаза человека, который знает слишком много и спит слишком мало.


– Товарищ полковник, – Андропов даже не поднял взгляда от документов. – Надеюсь, у вас есть что-то интересное. Сегодня уже третье совещание, и первые два были пустой тратой времени.


Красильников открыл папку, стараясь не замечать, как вспотели ладони.


– Председатель Андропов, докладываю. В прошлом квартале количество антисоветских проявлений сократилось на тридцать четыре процента. – Он сделал паузу, ожидая реакции, но Андропов лишь поднял одну бровь, приглашая продолжать. – Причина – рост уровня жизни и усиление технократической пропаганды.


Теперь председатель отложил бумаги и посмотрел прямо на Красильникова. В этом взгляде не было ни одобрения, ни неодобрения. Только холодный интерес учёного, изучающего результаты эксперимента.


– Тридцать четыре процента, – повторил Андропов, словно пробуя слова на вкус. – Значит, товарищ Козлов был прав. Холодильник эффективнее пулемёта.


В зале воцарилась тишина. Красильников не знал, как реагировать на эту фразу. Это была шутка? Или проверка на лояльность? В этом здании слова имели вес свинцовых пуль.


– Генсек утвердил концепцию советского прагматизма, – продолжил Красильников, чувствуя, как сухость во рту мешает говорить. – Партия не обещает коммунизм к тысяча девятьсот восьмидесятому году, но гарантирует ежегодный рост благосостояния на пять-семь процентов. Население реагирует положительно.


Андропов встал и подошёл к окну. Оттуда открывался вид на площадь Дзержинского, где в свете фонарей маячили фигуры редких прохожих. Председатель стоял, заложив руки за спину, и Красильников видел, как напряжены его плечи под идеально сшитым пиджаком.


– Положительно, – произнёс Андропов, глядя в окно. – Знаете, товарищ полковник, что самое опасное в этом слове? Положительно не значит восторженно. Положительно – это согласие терпеть систему, пока она кормит. Но если система перестанет кормить…


Он не закончил фразу, но Красильникову не нужно было объяснений. Они оба знали, как тонка была эта грань между стабильностью и хаосом.


– Проблема, – Красильников решил перейти к самому сложному пункту доклада. – Интеллигенция. Козлов допустил относительную свободу в науке и технике, но сохранил жёсткий контроль в гуманитарной сфере. Писатели и художники ощущают дискриминацию.


– Дискриминацию, – Андропов усмехнулся, но в этой усмешке не было веселья. – Какое западное слово. Продолжайте.


– Солженицын распространяет самиздат. Его рукописи ходят по рукам в Москве, Ленинграде, даже в провинции. Мы фиксируем всё новые копии. – Красильников сделал глубокий вдох. – Предлагаю усилить меры. Изъятия, предупреждения, в крайнем случае…


– Нет.


Голос Андропова прозвучал тихо, но в этом тихом голосе была сталь. Он повернулся от окна, и Красильников увидел в его глазах что-то, что заставило его замолчать на полуслове.


– Нет, товарищ полковник. Генсек считает, что литература – клапан для выпуска пара. – Андропов вернулся к столу, но не сел, остался стоять, опираясь руками о полированную поверхность. – Пусть пишут о лагерях, пока заводы работают. Население читает не Солженицына, а инструкции к новым холодильникам.


Красильников хотел возразить, но осёкся. Андропов продолжал, и в его голосе появилась особая интонация – не та, с которой начальник говорит с подчинённым, а та, с которой учитель объясняет урок.


– У нас другая стратегия, Семён Петрович. – Председатель впервые назвал его по имени-отчеству, и это прозвучало почти интимно. – Мы не запрещаем инакомыслие. Мы делаем его неактуальным. Понимаете разницу?


Красильников кивнул, хотя до конца не был уверен, что понимает.


– Запрет создаёт мучеников, – продолжал Андропов. – А мученики опасны. Они вдохновляют. Они становятся символами. Но что происходит с инакомыслием, когда людям хорошо живётся? Оно становится хобби для чудаков. Люди читают Солженицына на кухне, сочувственно качают головой, а потом идут покупать югославские джинсы и японские магнитофоны. Их совесть спокойна – они знают правду. Но знание правды не мешает им наслаждаться жизнью.


В зале снова повисла тишина, но теперь она была другой. Не напряжённой, а задумчивой. Красильников впервые за много лет почувствовал что-то похожее на уважение к системе, которой служил. Не к её методам, не к её жестокости, а к её логике. Холодной, рациональной, почти математической логике.


– Но следить продолжайте, – добавил Андропов, и сталь вернулась в его голос. – Козлов реалист: он знает, что система держится не на вере в коммунизм, а на балансе принуждения и удовлетворения базовых потребностей. Пока баланс соблюдается, СССР стабилен.


Красильников записал последнюю фразу в блокнот. Его рука слегка дрожала – не от страха, а от внезапного понимания. Он служил не идее. Он служил балансу. И этот баланс был хрупок, как стекло, готовое разбиться от одного неосторожного движения.


– Есть ещё один момент, – сказал Красильников, закрывая блокнот. – Наши информаторы в писательской среде сообщают о настроениях… Они говорят, что Козлов создал государство без души. Что он дал людям колбасу, но отнял смысл.


Андропов усмехнулся – настоящая усмешка на этот раз, с оттенком горечи.


– Душа, смысл… Красивые слова, товарищ полковник. Но знаете, что я вам скажу? – Он снова сел, откинулся на спинку стула. – Когда человек голоден, он не думает о душе. Он думает о хлебе. Козлов это понял. А те, кто говорит о душе, обычно сыты. И мы должны следить, чтобы они оставались сытыми. И чтобы их разговоры о душе не мешали остальным жить.


Красильников кивнул. В его голове формировался новый доклад, который он напишет сегодня ночью. Доклад о том, как технократический социализм меняет саму природу диссидентства. Превращает его из революционного движения в салонную забаву. Как холодильники и телевизоры становятся более эффективным оружием, чем тюрьмы и психбольницы.


– Совещание окончено, – сказал Андропов. – Доложите мне через месяц. И, товарищ полковник… – Он посмотрел на Красильникова так, что тот почувствовал, как мороз пробегает по спине. – Помните: мы служим не партии. Мы служим стабильности. А стабильность – это и есть высшая форма гуманизма в наших условиях.


Красильников вышел из зала ровно в двадцать два пятнадцать. В коридоре пахло свежезаваренным кофе из буфета для высшего начальства. Он спустился по лестнице, миновал пост охраны, предъявил пропуск, вышел на площадь Дзержинского.


Москва встретила его влажным мартовским воздухом и светом неоновых вывесок. Напротив Лубянки, через площадь, сиял огнями универмаг «Детский мир». В витринах – японские игрушки, финские санки, чехословацкие конструкторы. Дальше, на Маросейке, виднелись огни нового гастронома, где продавали пятнадцать сортов колбасы и югославский кофе.


Красильников остановился на тротуаре, пропуская чёрную «Волгу» со спец номерами. Водитель посигналил – освобождай проезд, товарищ. Но Красильников стоял ещё несколько секунд, глядя на эту Москву – яркую, сытую, довольную. Москву холодильников и телевизоров. Москву, где люди читали запрещённые книги, но не устраивали революций. Где инакомыслие стало формой внутренней эмиграции, а не призывом к действию.


Он вспомнил слова Андропова: «Мы служим стабильности». И впервые за долгие годы службы Красильников задумался: а что будет, когда стабильность станет невыносимой? Когда людям захочется не только холодильников, но и свободы? Когда баланс, о котором говорил Козлов, нарушится?


Но эти мысли были опасны даже для полковника КГБ. Красильников запихнул их глубоко в сознание, туда, где хранились все неудобные вопросы, на которые он не имел права искать ответы. Он поднял воротник пальто – вечер был холодный, несмотря на март – и пошёл к остановке автобуса.


Позади него здание Лубянки светилось жёлтыми окнами. В одном из этих окон, на седьмом этаже, всё ещё горел свет. Андропов работал допоздна. Он всегда работал допоздна. Потому что стабильность требовала постоянного надзора. Баланс требовал ювелирной точности. И холодильники требовали, чтобы заводы работали без перебоев.


Козловский СССР покупал лояльность населения японской электроникой и югославской модой. Но цена этой лояльности была проста: молчание. Согласие не задавать неудобных вопросов. Готовность обменять свободу на комфорт.


И пока люди соглашались на эту сделку, система работала. Но Красильников знал – а может, просто чувствовал, как чувствуют перемену погоды люди с больными суставами – что такие сделки не бывают вечными. Рано или поздно кто-то откажется. И тогда весь этот хрупкий баланс, вся эта тщательно выверенная стабильность рухнет, как карточный домик.


Но это будет потом. А сегодня – только доклад, который нужно написать до рассвета. Доклад о том, как технократия побеждает идеологию. Как прагматизм вытесняет веру. Как холодильники заменяют Бога.


Автобус подошёл ровно в двадцать два тридцать пять. Красильников поднялся на подножку, показал служебное удостоверение кондукторше – проезд бесплатный – и прошёл в салон. Там пахло махоркой, дешёвым одеколоном и мартовской слякотью. Обычные люди ехали домой после рабочего дня. Они не знали, что где-то в кабинетах на Лубянке решается их судьба. Что их лояльность измеряется в процентах. Что их счастье – это тщательно просчитанная величина в экономических моделях.


Они просто жили. И, возможно, в этом было больше мудрости, чем во всех докладах и совещаниях мира.


Глава 5. За фасадом триумфа


Москва встречала Первомай холодным дождём, превращавшим красные транспаранты в размокшие тряпки. Алексей Борисович Самарин стоял у окна редакции «Правды» на Страстном бульваре, наблюдая, как внизу рабочие натягивают брезентовые чехлы на портреты вождей. Его пальцы машинально теребили край рукописи – статьи, которая должна была выйти завтра под грифом «От редакции». Статьи, которую он ненавидел каждой клеткой своего существа.


«Десятилетие эффективности». Какая чудовищная ирония.


Дверь скрипнула. Вошёл главный редактор Павел Николаевич Крылов – грузный мужчина с лицом бульдога и глазами, в которых давно погасло всё, кроме инстинкта самосохранения.


– Самарин, материал готов? – голос прозвучал устало, будто Крылов заранее знал ответ и не ожидал ничего хорошего.


Алексей протянул папку. Крылов пробежал глазами первые абзацы, хмыкнул.


– Сухо. Добавь пафоса. Козлов любит цифры, но читателям нужны эмоции. – Он поднял глаза. – Ты понимаешь, что это юбилейный номер? Сам генсек будет читать.


– Понимаю, Павел Николаевич.


– Тогда почему я чувствую твоё… как бы это сказать… отсутствие энтузиазма?


Самарин усмехнулся, глядя в окно. Внизу колонна демонстрантов с трудом пробиралась сквозь лужи. Люди несли плакаты: «Козлов – архитектор благосостояния!», «Качество – наше оружие!». Промокшие, угрюмые, они двигались механически, как заведённые игрушки.


– Энтузиазм требует веры, – тихо произнёс Алексей. – А я перестал верить… когда именно? Не помню уже.


Крылов тяжело опустился в кресло. Минуту молчал, затем достал из ящика стола бутылку армянского коньяка и два гранёных стакана.


– Первое мая, – сказал он, разливая. – Праздник. Можно и по сто граммов. – Протянул стакан Самарину. – Выпьем за наше профессиональное лицемерие?

АИ СССР Козлова

Подняться наверх