Читать книгу Мы едем к тебе - Кирилл Рожков - Страница 1
ОглавлениеВ юности я жила с папой и мамой в двухэтажном доме среди яблоневых садов. Почти каждый август мы собирали большой урожай.
Мой папа был художник, но также понимал кое-что в технике и являлся в её области тоже весьма творческой личностью. Мама рассказывала, что, когда я, ещё совсем маленькая, ездила в колясочке-колыбельке, папа придумал нечто простое и гениальное. Он привязывал к моей колёсной колыбели ремешок для штанов и – вдвойне облегчал работу по качанию меня. Только тянул к себе за ремень, а обратно моя колыбелька качалась своим весом. Папа же сидел рядом на садовой скамейке или табуретке, курил любимую душистую трубку, забавно её грызя, а свободной рукой мог даже набрасывать какие-нибудь эскизы.
Папа всегда всё машинально зарисовывал. Носил с собой в карманах кучу пергаментов, блокнотов, перо и карандаш. Смотрит на деревья в саду – возьмёт да набрасывает себе яблоню и радуется. Потом приезжал обозреть окрестности губернатор и выступал, стоя над садами на ограждённой площадке поднятой лестницы пожарной машины. Он вещал в прикреплённый к площадке же мегафон. Папа вместе со всеми слушал его, а пером машинально, штрих за штрихом, деловито набрасывал на бумажке губернатора – высоко, над пожарной машиной.
А для сбора яблок папа изобрёл специальный маленький лифт. Он был устроен в виде поднятой к небу длинной доски, через привинченный маленький блок на вершине которой проходила крепкая верёвка с привязанными к ней двумя большими металлическими кружками или кастрюльками. Мы с мамой, греясь на солнышке, в шёлковых пеньюарах, стояли на верхних ступеньках двух стремянок, а между нами находился этот самый лифт. Когда в верхнюю кружку мы кидали достаточно яблок, она своим весом опускалась вниз, а вверх, автоматически, поднималась другая. Внизу папа довольно разгружал опустившуюся кружку и ждал следующую.
Из яблок мы варили в саду варенье в котле, переоборудованном из большого тигля. Также делали сидр – для чего я или мама набивали яблочным суслом крупную бутыль, а сверху надевали сдутый резиновый праздничный шарик. Бутыли убирались в погребок, и оставалось только ждать, когда шарики над ними надуются, аж готовые взлететь, а потом – опять спустятся.
Я очень любила папу. Мы часто сидели с ним рядышком ввечеру на садовой скамеечке, наслаждались приятной прохладой. Смотрели на раскинувшиеся вокруг яблоневые лесопарки, с одной стороны таинственно тёмные, а с другой – немного освещённые разлитым заревом свечей Яблочкова. У папы была длинная приятная шелковистая борода. Мы говорили за жизнь, он грыз свою трубку, а я, под стать ему, грызла или лизала леденцового петушка на палочке. Иногда вдруг далеко за садами включался, погромыхивая и похолаживая спины, какой-то дизельный двигатель. Он подолгу тарахтел, разливаясь по округе волнами эха. И папа говорил, что его источник никуда не едет, а, судя по звуку, находится неподвижно в некоем не видном нам отсюда месте. Но зачем он включался и кто его запускал?
Проснувшись утром, папа потягивался, а затем, сбежав с крыльца, зачастую стихийно прокатывался по садовой дорожке «колесом» или делал стойку на руках, упершись ногами в какую-нибудь крепкую яблоню. Мама в это время варила сладкую манную кашу приятной гущины или готовила из бродильных молочных продуктов мороженое, которое подавала в серебряных вазочках мне и папуле.
После завтрака папа любил поработать под солнечными лучами, в тени ветвей. Он устанавливал мольберт, воткнув его в мягкий дёрн тремя острыми ножками.
Я украдкой смотрела, как он рисует. Держа в левой руке палитру, а в правой кисточку, он так и приплясывал вдохновенно у мольберта, явно влюблённый в себя, свою работу и ласковый мир вокруг. Иногда он даже напевал, потому что, наверное, пела душа.
Набрасывая пейзаж с цветами – с жёлтыми крупными лепестками как бы двух слоёв, с более яркой «сердцевиной» – на высоких крепких сочно-зелёных стеблях, папа выводил приятным баритоном, стихийно дирижируя кистью и движениями собственной головы:
– Я художник! Й-а художник, я худо-о-жни-ик!..
Потом папа рисовал уже меньше, но часто садился на мопед и уезжал в город, в издательский дом, где теперь заведовал оформительским отделом.
А затем идиллию нашего сада прервали сообщения репродукторов о военных конфликтах с варварами Юго-Восточных островов. Я переживала, «болела» за солдат, отправляющихся туда. Я знала от мамы, что наш флот крепок, но слышала также, что варвары любят идти на абордаж.
Потом снова высоко над садом подняли мэра с мегафоном на одной из пожарных машин, а на другой, на такой же высоте, сидел на площадке шестифутовый волосач в каске, олицетворяющий собой войну.
И тогда стали закрыты для больших колонн, караванов и полётов дирижаблей и юго-западные области, после ряда локальных конфликтов. Если в своё время в таёжных землях Ягли тамошнему монарху удалось удержать ту автономию, где центром был скальный город, а мужчины ходили в клетчатых пончо; то у наших не получилось добиться понимания с тем далёким краем, где в своё время началась история освоения земель Рута и Испак.
Локальные конфликты во многом прервало начало странного явления в атмосфере. Учёные на своих вышках и главное – в специальном наблюдательном подвале села Радапог синхронно засекли изменение магнитного фона в тропосфере.
Что это означало, я ещё не понимала. Да понимал ли до конца кто-то вообще, включая даже бородатых уважаемых мужей в академических колпаках? Я закрывала глаза, и мне так и представлялся Радапог, славившийся самыми точными данными измерений: винтовая лестница в штольню, в которой под базальтовыми плитами качался сутками напролёт маятник Фуко и щёлкали хронометры и волосяные влагомеры. И надо же – эта штольня, известная на весь мир – среди такого маленького с виду посёлка.
Мама тоже любила папу. Но я чувствовала что-то… Чувствовала, что не всегда всё было у них ровно и мирно. Впрочем, говорят, совсем мирно и не бывает, коли это жизнь, а не застывшее болото… И всё же… Я ведь не обо всём могла заставить себя спросить.
И пока – меня встречал очередной очаровательный рассвет над садами и одна и та же упоительная песня любующегося собой и тем фактом, который он выпевал, папы возле мольберта, с кистью в руке:
– Я – художни-ик! Я художник, й-а худо-о-ожни-ик!
И, набросав очередную разноцветную мазню, отец отдыхал на скамье, грызя трубку.
Происходили экономические реформы, в основном когда стали меняться направления торговых морских караванов судов и колонн фур. И тогда папа с его приятелями поступил в какой-то бизнес, о котором он мало нам рассказывал. Картель – кажется, это называлось так, модным словом. Он упоминал торговые отношения с северным Ягли. И – что некогда фуры катили на юг даже до самого Вейка. Но я не очень поверила.
Я знала, что Вейк считался достаточно древним поселением на южных границах нашей, так сказать, империи; что, в сущности, в каждом четвёртом из нас течёт кровь оттуда. Однако сейчас слово «Вейк» смахивало на нечто неясное и пугающее, чего даже уже не значилось на большинстве карт. Я спросила у мамы, в чём там дело, но она то ли правда толком не знала, то ли не хотела говорить.
А вот папа рассказал, что комплексная природно-техногенная катастрофа под Вейком произошла непосредственно тогда, когда началось это доныне наблюдаемое и беспокоящее весь мир, не только ученый, явление – с каждым днём увеличивающееся магнитное поле тропосферы.
Папа показал мне снимок ночной земли со стратостата. Города и села светились огнями, а там, где, по идее, далеко на юге должен был находиться Вейк, простиралось необычное сероватое пятно. Как будто свет расплылся и пригас.
Больше мы толком это не обсуждали, но научные новости сообщали, что накопление магнетизма в тропосфере продолжается. Медленное-медленное, по лёгонькому колебанию стрелки в день, однако – неумолимое.
Моя мама свободно владела несколькими языками, и как раз, когда папа пошёл в картель, меня тоже направили по стезе изучения языков.
А «интенсив» происходил у нас неподалёку – по другую сторону яблоневых садов.
Занятия в кампусе начинались рано утром, и одним из первых приезжал на велосипеде ректор. Приковывал его цепью на парковке у кампуса, снимал с головы постоянный шлем с литой парой медных рогов и быстро вбегал в свои апартаменты. А потом появлялся механик Ариэль – показывать нам учебный кинофильм в большом зале или просто видеофильм с диска. Почему его прозвали Ариэлем, никто толком уже не помнил, но кличка эта переходила из поколения в поколение учащихся. Возможно, потому, что это был летающий механик: если ректор прибывал почти всегда на велосипеде, в шлеме с медными рогами, то механик – прилетал, привлекая всеобщее внимание поднятых молодых голов, жужжа над бескрайними садами. Он парил на легкомоторном планере с дополнительным педальным приводом – вроде как на том же велосипеде, только в небе с крыльями. Крутил привод, восседая среди белого шёлка – вальяжный, с толстым брюхом, красноватым шершавым лицом, обширной лысиной и потной седой гривкой волос.
Мне нравилось учиться, особенно когда на интенсиве лекции проходили прямо на открытом воздухе, на траве возле поля. И я познакомилась с Марианной.
Она тоже училась на полиглота, только была заметно старше меня, с куда более основательным прошлым. Марианна была среднего роста, всегда с сигаретой. Коротко постриженные тёмные волосы, тонкое золочёное пенсне, большие карие глаза, пухлые ярко-красные губы, в меру крупные грудь и ягодицы. Она любила носить белые одежды.
Мы играли после занятий с ней в капустки, карты, и она всё обещала погадать мне на картах или на чём-нибудь ещё.
Марианна невольно стала старшим товарищем. Я ещё была по сути соплюшка, а она – молодая, но замужняя, с детьми. Она казалась среди нас, сопливок – ого-го!
И всё бы продолжалось замечательно, если бы к нам в сады, в один из соседских теремов, не подселилось семейство, где жила девка по имени Фаина. У неё была пара неразлучных подруг-амазонок.
Фаина заметила меня, как я провожу время, обычно сидя возле центральных аллей на лавочке, читая, слушая музыку или греясь на солнышке, и начала меня изводить.
Подрулит вместе с двумя амазонками, выхватит книжку и швырнет её. Покажет мне на платье – что, мол, тут у тебя, я наивно посмотрю, а она схватит со всей силы за нос и молча, жестоко крутит. Амазонки же мерзко, громко смеются, холуйки.
Я, чуть не плача, напрямую спросила её:
– За что ты меня так?
Фаина в ответ изумлённо повторила:
– «За что?»
После чего все трое начали паскудно хохотать, а Фаина злобно сказала:
– Да за всё хорошее! Ты на себя-то посмотри – ты же курица занюханная!
И ушли. Дав вот такое объяснение.
Что я ей сделала? Трогать её ничем не трогала, – сидела у аллеи да книги читала. За что она меня ненавидела?!
Вскоре я узнала, что у этой Фаины папа не то мама тоже в каком-то картеле. Вечером и ночью она, с амазонками или без них, ехала на берег в клуб, где танцевала под мерцание стробоскопов и выступление музыкантов. Поэтому часто ходила в пристёгнутых сандалиях и ситцевых платьях.
Но иногда они трое не шли в клуб, а просто бродили по аллеям яблоневых лесопарков. Добирались даже до самых дальних их мест, где находилось кладбище, частично действующее, а частично заброшенное.
Там они шатались от надгробья к надгробью, а часто сидели на дальних могилах. Особенно их привлекали те плиты, которые заросли коноплёй. Они торчали там втроём, иногда с парнями, пуская по кругу фляжку с вином или замысловатую трубку.
А потом возвращались по освещённой мощной свечой Яблочкова аллее, тихой и пустынной, под сенью кипарисов. И впереди так и плыла спортивная Фаина с походкой почти манекенщицы, в сандалиях с длинными ремнями. Её поступь олицетворяла стихийное постоянное самолюбование.
Последней каплей стало, когда все трое опять подвалили ко мне, сидящей на скамейке под потушенной днём свечой Яблочкова. Фаина молча взяла поднятую с земли бензиновую тряпку, очевидно, от чьего-то автомобиля, и принялась так же безмолвно, легонько трясясь и задыхаясь от ненависти, душить меня ей, набросив мне её на лицо и волосы. А амазонки, само собой, с готовностью подстраховывали, чтобы я не могла оказать ей сопротивление.
Я долго терпела и не хотела показывать этой суке слёзы. Но теперь не выдержала. От такого оскорбления я залилась слезами. Фаина, увидев это, довольно усмехнулась. И я всё-таки, хотя и боялась агрессии со стороны амазонок, выхватила у неё мерзкую тряпку и дала ей с размаху по Фаининому лицу.
Все трое застыли. В страшном, ошарашенном изумлении на столь неслыханную дерзость. У Фаины малость вылезли из орбит глаза. Она приклеилась к земле сандалиями. Однако затем овладела собой и с холодной ненавистью, негромко и чётко, сказала мне:
– Ну вот и всё. Теперь я тебя убью!
И я испугалась. Я реально испугалась. И тут… тут кто-то появился рядом. И крикнул:
– Эй, ты, Фаина-Фай-на-на! Не смей! Это подло и нечестно!
Они трое машинально обернулись, как на шарнирах. Там стояла Марианна, моя подруга по кампусу. Она вступилась за меня!
Но чувствовалось, что они не очень-то боятся её появления. Как можно было на них повлиять?
– По крайней мере, ты можешь вызвать Наташу на бой по всем правилам! На берегу, на палках! – сказала Марианна.
– А что, идея! – бросила Фаина после паузы.
– И я буду её секундантом! – решительно заявила Марианна.
Они согласились. Я была жива. Однако мне всё равно стало страшно, потому что теперь предстояло биться со спортивной Фаиной. Но – со мной была прекрасная душой Марианна!
В тот же вечер мы все пришли на назначенное место – на песчаный довольно обширный пляж возле реки.
Фаина была всё в том же клубном платье, не успевшая переодеться. А я – в бриджах-кюлотах. Моим секундантом стала, как обещала, Марианна, а её – одна из амазонок.
Нам выдали по твёрдой неломающейся палке одинаковой длины и толщины, объяснили правила. Затем предложили освободиться от одежды, которая может мешать, и Фаина без стеснения скинула платье на песок.
Я невольно смотрела на её почти совсем теперь обнажённую фигуру, подтянутую, гладкую, натренированную, на её длинные пружинистые ноги и гибкие руки. Она хищно держала палку и глядела насмешливо и агрессивно.
Я тоже взяла палицу. «Не важно, – помнила я слова Марианны, – чем кончится поединок. Не сдавайся сразу, а даже если проиграешь – всё равно ты с честью приняла бой! Это главное!»
И мы схватились, палка ударила в палку. Я билась и махала палкой, как могла, но, конечно, я быстро проиграла. Кто я была? Любящая мирную идиллию читающая рохля, боящаяся драк и так легко пугаемая чужой агрессией, и она – самоуверенная, злобная, явно имеющая опыт потасовок и вообще физических тренировок.
Вскоре я лежала навзничь на песке, моя палка валялась поодаль, а немного потная фигура Фаины стояла надо мной, расставив ноги и победно усмехаясь.
– Ну что? – сказала она, глядя на меня сверху. – Теперь выбирай сама – убить мне тебя или пощадить?
И я – попросила не убивать. Да. Возможно, кто-то бы пошёл по закону чести до конца и попросил себя убить, но я этого не сделала. Я не хотела умирать. И пусть я проиграла бой, но даже с такой психотравмой я желала жить.
И она не убила меня. Я встала с песка и тут… Не знаю, почему я вдруг решилась на это. Может, морально сказалось присутствие Марианны?
– Но, Фаина, мы встретимся с тобой ещё раз! Здесь же! В конце этого лета! И у нас будет второй бой! Теперь я вызываю тебя!
Фаина опешила. Тем не менее заценила мою решительность. Она холодно усмехнулась и ответила:
– Что ж, принято! В августе, здесь, по таким же правилам! Ждём! И я приду!
Мы стояли рядом с Марианной. Она дымила сигаретой, положив мне руку на плечо. Мы молчали. И я без слов – зачем они были здесь нужны? – чувствовала её поддержку.
Мы смотрели, как услужливые амазонки подали Фаине платье, она деловито надела его опять, прихорошилась. И все они, сделав нам отмашку и ещё раз подтвердив готовность встретиться на исходе лета, двинулись прочь, начав синхронно приплясывать на ходу и хором со злой весёлостью петь известное:
– Фа-и́-на-Фай-на-на́-Фа́и-на-Фаи́на-Фа-и-на́!..
И я решила начать, как говорится, новую жизнь. А именно – готовиться к предстоящей схватке. Секция женского фехтования находилась не слишком далеко, и я записалась туда.
Трудно теперь было узнать меня – прежнюю рохлю-книголюба. Я тренировалась изо дня в день, выполняя все указания седоусого наставника-мастера, невзирая на то, что уставала, что было трудно, болели мышцы. Свистело дыхание, пот заливал глаза, и мне самой доставалось немало ударов на спаррингах. Я отрабатывала выпады, приёмы защиты, прыжки, постановки ног, и всё-всё-всё. Собирала в пучок волю, стискивая зубы, смахивая мелкие злые слёзы и испарину, бросая жестокий вызов себе самой и не щадя себя, ту, старую, – во имя себя же новой. Я прошла весь курс фехтования и рукопашки и чувствовала себя уже совсем иным человеком.
И в августе мы снова сошлись на том же речном пляже. Моим секундантом снова была Марианна, а напротив меня стояла всё та же Фаина, только теперь в кожаных штанах. Мы схватились на таких же палках. И хотя она была неслабым противником, на этот раз я победила её!
Теперь мы поменялись ролями. Она лежала навзничь на песке, а я стояла сверху.
– Ну что, Фаина, убить тебя или попросишь пощады? – спросила я с холодной усмешкой.
– Убей! – заорала Фаина, задыхаясь от бессильной злости, однако – решительная.
Я была слегка ошарашена. Но она кричала снова и снова:
– Да-да, я теперь выбираю смерть!! Убей меня, слышишь! Давай!
А я не хотела её убивать. Я же была не такая, как она.
– Нет, я тебя не убью, – сказала я довольно спокойно, отходя. Запоздало я понимала, что она теперь, сознательно или бессознательно, наверное, посчитает себя морально наказанной таким моим решением. Ну что ж, пусть…
Рыча и обливаясь злыми скупыми слезами, она вновь требовала себя убить.
Но я обернулась и сказала:
– Не надо, Фаина! Надо жить. И тебе, и мне, и всем! Живи, и давай не будем больше ссориться!
Фаина уселась на песок, опустила растрёпанную голову на колени и хрипло плакала, подвывая и закрываясь руками. Однако чувствовалось, что её всё-таки отрезвили мои слова. Хотя, возможно, с её личной точки зрения я действительно «наказала» её…
К ней подошли амазонки и заботливо ворковали над ней. А мы с Марианной шагали прочь, дружески обнявшись, Марианна лихо курила сигарету. И мы снова молчали, потому что опять не хотелось ничего говорить.
С того дня мы никогда и ни о чём ни словом не обмолвились с Фаиной. И она больше ни разу не лезла ко мне.
Когда я поступила учиться на швею, то Лена была практически первой, кого я увидела на курсах. Она лежала на столе, свернувшись калачиком, и спала.
Потом прибыл главный местный старожил – доцент по географии Захар Семёнович. Невысокий, в клетчатом костюмчике и с маленьким, под стать хозяину, ярко-рыжим чемоданчиком, он был холерик и в свои «хорошо за семьдесят» в самом прямом смысле бегал вверх по мраморным лестницам, не держась перил.
Зажав между ляжек чемоданчик и снисходительно ворча, он ковырял ключом трудно открывающийся старый замок аудитории. Однако как оружие привыкает к одной руке, так и этот замок всегда слушался смешного старичка.
С Захаром Семёновичем можно было поступить оскорбительно, но его невозможно было оскорбить – в этом состояла суть его характера. На его лекциях мы в основном раскрашивали географические карты, а он поведывал нам про давние времена, когда сам ещё был молодым, город только строился, а ему приходилось вставать рано и зажигать керосиновые светильники вместо будущих свечей Яблочкова.
– Мне, – рассказывал он, – давали спичку, и я всё обходил в крепости и зажигал! Что вы усмехаетесь? – отмахивал он рукой. – Да, нам доверяли! Это вам дай спичку – вы целого стекла не оставите!
Как будто спичка была булыжнику подобна…
Особо он не досаждал нам, швеям, своей географией, положенной по расписанию для общего образования. И так и говорил, обращаясь к бабьей в основном аудитории разномастных свистух:
– Раскрасьте карты – и идите губы красить да в свои клубы! Только, пожалуйста, не знакомьтесь с варварами с островов! – взывал он. – А то вон – в лесу нашли женский труп!
Девицы слегка пугались, дёргались. А одна зачем-то спросила его, кто его жена.
– Химик! – отмахнул он морщинистой ручкой. – У меня и сын химик, – сообщил он, – и внук вот тоже хочет им стать!
Про жену спросила Грета – замысловатая Ленина подруга. Они вечно ходили парой и обе курили, однако, в отличие от Лены, Грета с виду казалось застенчивой. То поднимет глаза, то потупит. Но когда поднимет – в них искрились холодные насмешливые и даже озорные блики. Затем глаза снова тупились, – будто с помощью их переключения последовательно сменялись две монады каких-то двух поистине разных Грет.
Бывало, Грета, начавшая, потупясь, мяться и сжимать ноги, говорила:
– Ой, мне надо ручки помыть!
И быстренько шла в отхожее место.
Иногда в их компании находились ещё два парня – наглые и неумные. Сима и Тима. Один был неправдоподобно толст и одутловат, с влажными пустыми глазами и одышкой, неуклюжими, словно надутыми, кистями рук. Другой – маленький и тощий, с кривым тонким ртом. Но они тоже почти всегда колобродили вместе.
Когда Грета возвращалась, они измывались над ней.
– Что, Гретхен, – подмигивали они ей, – отлила?
Грета в ответ бледнела, пыхтела и неистово заверяла:
– Я ходила мыть руки!
В ответ те двое нагло уничтожающе хохотали:
– Ну конечно! Да знаем прекрасно, за чем на самом деле ходила!
Грета краснела и молча обиженно отворачивалась от нахалов.
После занятий все собирались за зданием училища, сидели там на бочонках или бревешках. Лена, закинув ногу на ногу, пела песню. Иногда появлялся чёрненький с розовыми ушами Андрюша – Ленкина любовь. Они вместе курили, а потом обнимались и неистово взасос целовались.
Затем Лена с Гретой запрягали Андрея в маленькую, по типу китайской, двуколку, на неё становилась Грета в зелёном костюме амазонки. «Рикша» Андрей катал по двору двуколку туда-сюда, а возвышающаяся в ней, расставив ноги, Гретхен довольно улыбалась.
Покатав её, неуютно сопящий Андрей подсаживался к Лене и, заводясь, толкал её пальцем в бок, а потом и Гретхен. Иногда, что-то не поделив, они с Ленкой дрались.
На занятиях Лена и Андрей пытались сесть вместе, но все преподаватели их рассаживали. Однако те умудрялись переговариваться друг с другом через аудиторию наискосок, часто срывали занятия, кидались друг в друга жёваной смолой и китайскими палочками. После занятий снова дрались, и однажды Лена расцарапала его до крови. Потом опять мирились и обнимались. И Лена пела и приплясывала, виляя бёдрами.
Я восхищалась ей и ненавидела её в то же время. Эту безбашенную, животную, ни о чём не думающую весёлую сволочь.
Однажды ей что-то не понравилось на лекции Захара Семёновича, и она сначала, заорав, влезла на стул, а потом – и на стол. И стояла на этой высоте, подбоченясь.
– Дурачок ты мой! – крикнула она оттуда Захару Семёновичу.
– Я не твой, слышишь! – заорал он в ответ. – Я не твой, я не твой, я не твой!
Почему я сдружилась с ней? Это произошло после той катастрофы в нашей жизни, когда отец уплыл отдыхать на Граппские острова, а вернулся санитарным пароходом больным.
Он утверждал, что его болезнь, разъедающая кости, получена просто от немытых стаканов. Но я-то хорошо уже знала, что такого практически никогда не бывает, и, скорее всего, мой отец изменил маме с какими-то местными женщинами. И каким он выглядел ничтожным, трясущимся, оправдывающимся… Отца было жалко, и в то же время он был противен теперь.
Я всегда ему верила, считала его честным и благородным. И – вот…
Это был слом в моей жизни. Мне не хотелось уже никому верить. Мне вообще ничего не хотелось. Я ничего не видела в будущем, я бросила вызов отцу, маме, себе, всем… И я потопала на прогулку вместе с Ленкой. И я пустилась во все тяжкие – стала курить и быстро подсела.
Вскоре для меня стало плёвым делом выкурить в день одну-две пачки сигарет. А Ленка, подумать только, изливала мне личное.
– Эх, Марианка! – надув губы, доверительно произносила она перед очередным девичьим трёпом.
Почему она вроде уважала меня?
Я, таким образом, уже знала, как однажды, выкурив гашишу, Ленка хулиганила на улице, кидаясь камнями, её схватили и посадили за решётку в темницу. Внёс за неё деньги и освободил из темницы её отец. Но дома он выдрал её солдатским ремнём. И она ходила в синяках на спине, с красными от скупых слёз наглой девки глазами.
Вскоре отец её стал гвардейцем, чтобы впредь под свою ответственность забирать дочь из темницы, если она снова туда попадёт.
Рано утром Ленка вела в ясли маленького братика. А вечером мы сидели с ней и ещё с Гретхен на скамейке, курили, у меня уже доходило до трёх пачек в день. Выпившая медовухи Ленка рассказывала мне, как мама купила ей на её двадцатилетие несколько пар новых шёлковых панталон – на кулиске-завязке и на резинке.
Ленка зычно распевала на лавочке песни. Андрей, её прихехешник, визжал, плясал в одиночку, бегал отлить за скамейку, играл в бильбоке.
Это всё было безнадежно, животно, забвенно, чувственно и офигенно…
И однажды мы завернули в ту старую крепость на холме, замшелую заброшку времён западных переселений, когда пресловутый Вейк ещё обозначали на картах.
Про эту крепость поговаривали разное. Но мы упорно шли – я, она и Андрей. А когда пересекали поле, то у берёзовой рощицы увидели Грету, которая в томном одиночестве стреляла из арбалета в сухое дерево. Раз за разом, освобождаясь от какой-то внутренней, только ей понятной фрустрации. И снова её глаза – то маслено-хитрые, то потупленные – переключали две личности одной Гретхен – нагленькую и застенчивую.
Мы взяли её с собой, и она потопала за нами, убрав арбалет со стрелами в специальный футляр за спиной, на манер котомки. Её фигуру снова облегал костюм амазонки. Она явно любила его, хотя амазонкой и не была – характерные внешние черты отсутствовали.
Мы поднялись на верхний ярус крепости, к её зубцам, по истёртым веками ступенькам.
Внутри, на облезлых кирпичных стенах, виднелись замысловатые наборы рун, неизвестные нам. Также – фаллические символы и порнографические изображения, и просто чьи-то имена.
Но оказалось, что Лена и Андрей уже давно забирались сюда для любовных уединений ночью над землёй. Из старых кирпичей они построили ветрозащитное укрытие, покрыли его кровлей, положили широкую перину, на которой можно было лежать или сидеть, на полочку сложили корзины с едой и бутылки с соками и содовой водой.
Мы сидели вчетвером, курили, играли в карты и домино, ели и пили. Потом отправились бродить по крепости и нашли странный предмет в одном из казематов, похожий на изготовленный кем-то факел, только отсыревший.
На следующей неделе мы снова завернули на наши скамейки. Было тепло и солнечно. Мы кайфовали, я курила одну за другой. Потом Ленка с Андрюхой снова не поладили. Они стояли перед нашей скамейкой друг против друга, и она щёлкала его по мордасам.
Наконец, побив, отвернулась, попросила банку с содовой и начала жадно пить, стоя, запрокинув голову. И тут у неё упали панталоны. Очевидно, подвела кулиска. Спланировали на туфли.
Скамейка затряслась – мы хохотали так, что мутилось в глазах, до истерического припадка.
Ленка посмотрела вниз, прикрыла ладонью рот (странный жест, но его делают в подобных случаях), торопливо натянула упавшее исподнее, повернувшись к нам задом, затянула кулиску, одёрнула платье. Затем, развернувшись лицом, подёргалась и передразнила нас гримасой, типа: «Ну и чего – ха-ха?»
На другой день на лекции Захара Семёновича она громко призвала его засунуть эти контурные карты в п…
Захар Семёнович, не выдержав, изумил всех.
– Сама ты туда иди! Сама оттуда вышла – у своей мамочки!! – заорал он.
Ленка смотрела вытаращенными глазами. Она была в реальном шоке.
А на третий день мы снова посетили крепость, тот самый уголок. Ленка была в кожаной шапочке и жевала резинку.
И меня теперь что-то неудержимо тянуло в эту крепость, где мы никогда никого не встречали, кроме самих себя, и нами было ещё не обследовано подземелье под ней.
Меня влекло туда не меньше, чем теперь к сигаретам. И я, привязав к голове специальную свечу Яблочкова, в одиночку отправилась в нашу крепость и стала спускаться вниз по лестнице – в подземелье, где мы ещё не бывали.
Подземелье становилось темнее и глубже. И у меня захолонуло сердце, когда что-то громко звякнуло в тишине под ногой. Я посмотрела и увидела мятое тонкое медное блюдо. Как оно оказалось здесь?
Дальше простирался коридор с гнёздами для светильников по бокам и обвалившейся лепниной. И под ногами попадались металлические стаканы да коробки от киноплёнки.
А потом коридор привёл меня в низкий обширный каземат, и только сверху из люков или бойниц падал слабый свет солнца. Справа находилась большущая каменная тумба, вверх по узкому квадратному лазу вели металлические вбитые скобы. А впереди располагалось другое помещение с наполовину сорванной дверью. Но там – царила абсолютная темнота.
Захар Семёнович вскоре простился во всеми как преподаватель. Он уходил в отставку и теперь собирался необременительно работать в буфетной в нашем же училище.
Он появился на летней сцене перед собравшимися учащимися и доцентами. Не в привычном клетчатом костюмчике, а в штанах горца на подтяжках и в рубахе с воротником апаш. Это было слишком неожиданно.
Но окончательно поразило всех, когда он, просто и ясно смотря всем в глаза со сцены и попрощавшись наконец с училищем как учитель, продекламировал как бы свой собственный, заключительный, сольный монолог:
Не степной я волк, не орёл лихой.
Я простой человек, я старик больной.
Я рабочий ночей, я поэт души.
Подойти ко мне не спеши, не спеши.
Я младенец лет, я безумец дней,
Я пятнадцать столбов и тринадцать пней.
Я ручная пила, я гнилые дрова,
Я на хлебе пыль, я во сне трава.
Я чаёк в ночи, головная боль,
Я кусок парчи, молодая моль.
Не орёл лихой, но крылат навек!
Я больной старик, я простой человек1.
Окончания некоторых строк он раскатывал немного пронзительно и истерично, однако – ни разу не переиграв. А последние две строчки прочёл тихо, но чётко. С достоинством и смирением одновременно.
Зал ответил ошарашенным полным молчанием, а потом – овацией. А Захар Семёнович почти незаметно исчез со сцены, более ничего не добавляя.
…Нечто было там, внизу, что теперь тянуло меня – скрыться от мира в этом уединённом подземелье и поселиться в нём. И я покидала дом и шла туда.
Я обосновалась там, принеся с собой блок сигарет, подушку-сидушку. Я затеплила там керосиновую горелку, пожарила на ней мясо, ела печенье и читала брошюры-комиксы. Так я сидела целыми днями, жуя, греясь у лампы, просматривая комиксы в газетах, размышляя обо всём и ни о чём, и выкуривая одну за другой. Дым шёл вверх, образовывались огромные кучи окурков, я проваливалась в забвение и лёгкую жуть. Одна в тиши и темноте, подсвеченной керосином. Мне больше ничего не требовалось – лишь уйти от всех в замкнутое одиночество, от предавшего семью тяжело заболевшего отца, от обиженной матери. И только иногда думала про них – наглую животную нелепую Ленку, которая меня восхищала и шокировала, и такую же нелепую двойную Гретхен с арбалетом за спиной.
В конце концов я не выдержала и рассказала им про обнаруженное мной подземелье. На следующий день мы трое спустились сюда. Андрей не присоединился – как рассказала Ленка, он от неё неделю как сбежал, и, похоже, надолго. (Может, внутренний голос правильно указал что-то ему? – невольно размышляла я уже потом…)
Мы сидели кружком, курили. Но Ленка была не такая, как я: если я размеренно жила рядом с тайной тьмы поодаль, то она тотчас решила разведать всё здесь.
Она насадила на палку большой кусок угля и подожгла его. И тут же нагло двинулась по всему пространству со вспыхнувшим углём в руке, светя туда и сюда. Проникла и в то помещение, где лежал беспросветный, словно просевший и сгустившийся за годы чернильный мрак.
Оказалось – там замкнутый каземат, с нависшим выступом справа. И тут вдруг отвалился горящий кусок угля, упал туда, на каменный пол и – там внизу что-то вспыхнуло. Некая чёрная смола в мелкой яме.
Огонь в полу разгорался. Мы стояли, уже замерев в нерешительности. Сильно пахло дымом. Ленка выругалась и протянула туда палку, стала неистово бить огонь. Эффекта не последовало. Он стал гореть только сильнее.
– Так, бежим отсюда! – скомандовала Ленка.
Мы синхронно развернулись в сторону коридора, и тут за нашими спинами словно раздался раскатистый ружейный выстрел. Мы так и не поняли, что там произошло. Но, видимо, что-то разорвалось и лопнуло под полом, а, когда мы обернулись, из каземата молниеносно хлынул тонкий поток горящей смолы.
Мы инстинктивно отпрыгнули, а он прокатился мимо нас, перекинулся на другую сторону. И – на пороге выхода в тот спасительный коридор вспыхнуло второе пламя, словно отражение того, первого, в зеркале, – по другую сторону от нас.
Ленка кинулась туда и, решившись на последнее, попыталась тушить собственной водой. Пламя только дико зашипело, введя Ленку в крик и шок, и нас тоже, а когда Ленка отпрыгнула обратно, огонь, было притихший, резко перекинулся на коридор. Сил погасить его у неё не хватило… Путь был отрезан.
– Наверх, – указала я, – вылезем по скобам!
Мы бросились к лазу, ведущему вверх, но тут отчётливо ощутили, как в горелом дымном воздухе проклятого подземелья запахло по-новому: резким незнакомым газом, похожим на болотный.
Едва мы успели это ощутить, как рванул взрыв, оглушивший нас. И волной, переворачивающей сознание, ударило из того каземата, оттуда выплеснулся сгусток пламени, а стоящую ближе всех к каземату Гретхен подбросило в воздух, как тряпку. Её закружило в вихрях и с размаху швырнуло головой о камни. Мы услышали страшный хруст.
Мы бросились к ней, уже сами задыхаясь в чаду и горячем воздухе, перевернули. Ленка заорала. Я не орала, но почувствовала, что реальность как-то изменилась – это называется деперсонализацией.
В свете сполохов мы видели остекленевшие раскрытые глаза Гретхен: один – на две трети, второй – на одну. Она погибла мгновенно.
Мы даже не помнили, как карабкались наверх по скобам, я – первая, и тут снизу за нами бросились волны огня, так и раздуваемого сквозняком в этой трубе.
Я уже долезла почти до верха, когда услышала Ленкин крик:
– Марианна-а!
Дальше её сорвало волной горелого воздуха, и она рухнула в полыхающее внизу огненное пространство.
Но я – я успела выскочить на верхние стены. А дальше…
Дальше до сих пор я не могу восстановить в сознании всё полностью. Я почти не помнила, как тогда спустилась вниз по выступам на внешней стене и бежала прочь от густого дымного столба, стоящего над зубцами. И иногда не пойму – наяву я это видела-слышала или во сне – визг и бой пожарных рынд и спец-дирижабль, повисший над крепостью и поливающий её огнегасящими смесями…
И по сей день я вспоминаю те события фрагментами. Словно сама память оберегает меня от этих воспоминаний, позволяя высветить лишь частично – то один, то другой кусок.
Я выздоровела; я пришла в себя. Вернулась к нормальной жизни.
Но – моя жизнь разделилась на до и после.
Они обе погибли, и я спаслась одна. Может, порой думалось мне, спаслась лишь я потому, что уже неоднократно бывала там и почти жила. Я знала это подземелье, и оно знало меня. Я свыклась с ним, уважительно подходила к нему. А они пришли нагло, не зная его, и сразу зажгли уголь, и ворвались напролом с огнём… И подземелье отомстило.
В официальной сводке говорилось, что загорелись запасы старого взрывоопасного горючего под уже прогнившими плитами полов. Но мне невольно казалось, что причина не только в этом – а мы, три юные грешницы, разбудили во многолетнем запустении неведомое, спящее там потустороннее зло. О котором, впрочем, мы и до этого слышали от людей в округе.
И я сидела у окна, глядя на звёзды, думая обо всём и ни о чём, и курила одну за другой.
Я поняла, что это уже никогда не уйдёт из меня. И начались странные события в государстве, вспышки магнетизма в небе, война с варварами, локальный конфликт в Вейке, техногенная катастрофа за Полхаром. Далее – отделение Вейка как автономии, бегство из него многих обитателей, закрытие с ним внутренних границ на официальном уровне. Я уже не помнила, что было раньше, что позже, но в народе говорили про «тень над Вейком» и – про «намагничивание тропосферы».
Я вышла замуж, у меня родились дочки. И я оставила работу швеи и стала изучать языки.
И тогда мы познакомились с Наташей. У которой затем тоже… пропал папа.
Однажды вечером на аллее я встретила Марианну. Она сияла светлым пятном розовой короткой туники с приоткрытым плечиком и брошью-застёжкой на груди. На ногах у неё были сандалики с длинными ремнями.
Дымя, она ярко улыбалась и предложила прогуляться до кампуса и попросить нашего Ариэля показать нам какой-нибудь фильм – он часто обитал в своей каморке до позднего вечера и монтировал видеозаписи.
Я согласилась, и мы шли по тёплым-тёплым сумеркам.
В кампусе были уже задуты все огни, кроме двух – в кабинете первого лица кампуса – ректора и второго лица – механика Ариэля.
Ариэль действительно сидел в каморке, узкой и длинной. На её стене висел плакат с большой фотографией выступающего на сцене поэта Вознесенского. На другой части стены углём в жанре граффити был нарисован человечек в шляпе и очках, чуть больше метра в высоту. Перед Ариэлем на узком столике стоял огромный круглый блестящий микрофон, играла музыка из динамика, и Ариэль упоённо в одиночку пел караоке. Пел песни гвардейские, набокийские и купеческие.
Увидев нас, он прервал пение караоке и вопросительно посмотрел. Он был в сером костюме, от него пахло киноплёнками и квадригским одеколоном. Выслушав нашу просьбу, он улыбнулся и сказал, что в неучебное время вроде бы не положено, однако таким красавицам он сделает исключение.
Вскоре в кинозале мы смотрели несколько музыкальных клипов. Марианна сидела, закинув красивую голую ножку на другую, и курила. Это тоже было не положено в таком месте, но…
Но тогда, – теперь, казалось, в незапамятные, те, времена, – мы порой эдаким манером сиживали в вестибюле училища, прогуливая занятия. И Ленка, в сетчатой шляпе, тоже вот так внаглую смолила вне мест для курения, прямо в холле. Пела песни с непечатными выражениями и поднимала ногу.
Рядом сидела Гретхен и тоже поднимала ноги, отгибала плотный подол и часами рассматривала вытянутые ляжки в лиловых чулочках. С таким выражением, будто сама недопонимала, зачем пялится на свои собственные конечности, – словно находя их экстравагантными и замысловатыми в этих чулках. Очевидно, Грета-1 смотрела как раз на ноги Греты-2.
Потом Грета стояла перед Ленкой и мало-помалу начинала сжимать колени и напряжённо присвистывать. Застенчивая и смешная…
Ленка, заметив её начавшиеся дискомфорты, говорила:
– Гретхен, по-моему, тебе пора помыть руки! Да-да, иди – и помой ручки!
Ленка насмешливо ухмылялась, а Грета обиженно зло сопела и скрывалась из глаз.
Потом появлялись Тима и Сима. Они жгли за училищем фосфор. Они вообще любили чего-нибудь жечь. Мы любили зажигать и жечь… И долюбились…
Марианна зажгла следующую сигарету от окурка предыдущей, а я заворожённо смотрела заключительный клип из подборки. Он понравился мне больше всех.
Сюжет клипа был такой.
Среди бескрайних вишнёвых и яблоневых цветущих садов, под лучами солнца и сенью аллей, катил по узенькому пути трамвай. В нём, одна в задней его половине, спиной к другим редким пассажирам, сидела томно-романтическая мечтательная девушка, погружённая в себя и потупившая взор.
На остановке в вагон вошёл молодой парень. На заднем, слегка размытом плане, за крупно показанном на переднем плане лицом той пассажирки, он, похоже, зачем-то подходил к тем, другим людям в вагоне.
Потом кадр менялся. Вот он стоял прямо перед сидящей грустно-мечтающей девушкой и – протягивал к ней руку.
Девица смотрела на него. По выражению её лица становилось понятно – парень ей понравился с первого взгляда. Она увидела его протянутую руку и осторожно попыталась подать ответно ладонь.
Далее, в течение минут трёх, нам показывались мечтания юной леди, уже связанные непосредственно с этим молодым мужчиной, который, значит, первым подошёл к ней и сделал жест нежного знакомства.
Вот они вдвоём сидят в яблоневых лесопарках на красивой скамейке, и он играет ей серенаду на аккордеоне.
Плывут на лодке по обширному пруду, залитому солнцем, парень, естественно, гребёт.
Гуляют по парку; вот она идёт, как по канату, по трамвайной рельсе, игриво смеясь, а молодой мужчина поддерживает её за руку.
И снова он выводит мелодии на большой гармонике. А вот они пробираются среди деревьев снова; сгущаются тучи, хлынул ливень… Они бегут и скрываются в замшелой беседке. Момент трогательный и самый объединяющий. Они стоят там, вокруг никого, и дождь. Она робко решается приникнуть к нему. Парень не против. И – происходит главное – уединённое объятие в этой укромной, укрывшей их от разгульной стихии беседке и – первый поцелуй губы в губы…
Здесь поток мечтаний прерывается. Перед ней стоит тот самый персонаж всех её развёрнутых грёз, только в реальности. Да, он протянул к ней руку. Непосредственно для того, чтобы показать – в этой руке у него жетон контролёра.
Уже в который раз он легонько, настойчиво и холодно, уже начав раздражаться, толкает этой рукой её и говорит:
– Девушка! Девушка! Ну сколько раз вам повторять! Билет ваш предъявите, пожалуйста!
Другие пассажиры, которых он уже раньше обошёл, хихикают.
Она предъявляет ему билет, сами понимаете, в каких чувствах после всего, что представляла внутри себя… Он деловито уходит, естественно, тотчас забыв о ней. Трамвай катит дальше. И как нам жалко её…
Я особенно запала на этот клип, с его жестоким в своей простоте и невинности финалом. Ещё и потому, что в наших садах появился тоже молодой человек с аккордеоном.
Он был несколько старше меня, симпатичен, хотя и полного телосложения, с немного одутловатым лицом. Какой-то весь непосредственный и простой, как большой ребёнок, но немного грустный некоей своей потайной мыслью.
Он бродил один и неоднократно сидел на скамейке с гармонью. А однажды – с бутылкой шампанского, из которой задумчиво пил в одиночку. Прямо из горла и точно так же – на скамье под сенью высоких деревьев.
Он понравился мне и заинтересовал меня. Чем именно? Ну, такие вещи часто трудно объяснить рационально.
На следующий вечер мы с Марианной снова завернули к Ариэлю. В его каморке дверь была прикрыта, из щели разливался бледный свет и… почему-то тянуло аптекой.
Мы робко приоткрыли дверь и увидели, что почти всю каморку занимает теперь кровать с металлической спинкой. На ней в постели лежал Ариэль.
Мы остолбенели, но он дал нам жест не стесняться и не пугаться и всё объяснил. Третьего дня ему стало плохо с сердцем прямо в кампусе, на его рабочем месте. Сказались гипертония и излишний вес. Отпускать его домой в таком состоянии было опасно, вести педальный планер он не мог. Поэтому прибежавший ректор великодушно разрешил оставить его в покое прямо здесь и не тревожить. По его распоряжению с чердака принесли старую койку.
И теперь Ариэль болел. В кампусе шли занятия, а за дверью каморки наш механик тихонько лежал и принимал лекарства. Ему уже стало лучше, но он периодически ещё постанывал.
Он поблагодарил нас, девочек, за теплоту и доброту и отпустил.
Мы пожелали ему выздоровления и тайком… заглянули в апартаменты ректора.
За прозрачным бронестеклом ректор сидел за откидным столом в кожаном кресле. На спинке кресла висел сюртук, правой рукой ректор вдохновенно набирал что-то в вычислительной машине, глядя в экран. А левой машинально теребил галстук.
Он был очень вдохновенен, все порывистые манеры так и выдавали в нём творческую личность.
В конце концов он сунул галстук себе в рот и, продолжая набивать заметки или документы, бессознательно жевал его конец, как бык длинную зеленую траву. В порывистом жесте, очевидно, ставя логическую точку в своём наборе и радуясь самому себе, совсем как мой папа за тюбиками, ректор выдернул галстук изо рта, отхватив от него кусок примерно в одну пятую. Машинально посмотрел на остаток, отпустил наконец его. Закрыл крышку печатающего устройства, деловито взглянул на часы. На сегодня всё было явно закончено.
Ректор встал, мы отпрянули, чтобы он нас не заметил, впрочем, похоже, он и не замечал никого вокруг – вдохновенный доктор наук.
Он быстро, бессознательным жестом мышечной памяти, содрал с шеи надкусанный галстук и, поразмышляв несколько секунд, бросил его в мусорную корзину. Затем деловито подошёл к компактному шкафчику с резьбой на манер рококо и открыл в нём маленькую полочку. Там, на вешалке, у него был заготовлен ряд запасных галстуков разной, но не очень уж пёстрой цветовой гаммы.
Быстро выбрав один, он так же привычно и деловито повязал его перед зеркальцем на шею вместо частично съеденного сегодня. Надул щёки, надел сюртук и – направился наконец к выходу.
В тёмном дворе, освещённом одиноким фонарём, зазвонил, раскатисто в тишине, велосипедный звонок. Стало ясно – ректор оседлал своего железного конька и поехал по пустынным улицам домой.
А педально-моторный белокрылый планер Ариэля так и остался теперь на парковке возле кампуса. Что было делать.
В следующий раз, подходя к кампусу, мы увидели, как от него отъезжает автомобиль-джип с большим грузовым прицепом. Присмотревшись, мы разглядели, что в прицепе, заняв его весь, стояла кровать, в которой под одеялом, неподвижно и ровно, навзничь, лежал Ариэль.
Мы всё поняли. Состояние его улучшилось, но ректор, чтобы не беспокоить старину, вызвал грузовой прицеп, куда и перенесли Ариэля и сразу же повезли домой.
Первое лицо кампуса – ректор, всячески помогало болеющему второму лицу. Ведь нам часто крутили фильмы, считая их хорошей важной частью программы: учебные, по языкам и другим предметам, научно-популярные и просто развлекательные.
Мы снова, озоруя, заглянули за бронестекло апартаментов ректора. Он протянул свой галстук вперёд, затем, подумав, позвонил по внутренней связи. В кабинет впорхнула референт. Сквозь стекло особо не был слышен разговор, стало лишь ясно – она деловито приняла распоряжение. Вскоре она вернулась с подносом, на котором лежали уже приготовленные ею длинная нарезка белого хлеба, плоские ломти котлет, солёный огурец, помидор – тоже в ломтиках, тюбик кетчупа и тюбик горчицы.
Референт с подносом стояла неправдоподобно неподвижно, будто статуя в холле, а ректор деловито всунул половину галстука между двумя мягкими длинными ломтями. Переложил сочной котлетой и нарезкой овощей, обильно удобрил кетчупом, побрызгал маслом.
Кусок галстука он съел внутри приготовленного бургера. Жевал вдохновенно и сосредоточенно, а референт очень профессиональными движениями фотографировала его, стоя в стороне.
Затем он передал ей почтовый конверт для снимков, со штампом довольно известного художественного журнала, и отдал ещё какое-то распоряжение – по поводу отсылки его фотопортретов с галстучным бутербродом. Слова снова плохо различались, но мы всё-таки услышали пару-тройку раз повторенное с нажимом замысловатое словцо «перформанс».
Референтша деловито двинулась с конвертом на выход, и мы быстренько дали дёру.
Вскоре потом мы навестили Ариэля – он уже лежал в своём двухэтажном тереме – не так уж далеко от нас, среди такого же, как у нас, яблоневого сада, который у него, к сожалению, не плодоносил в этом году.
Я давно хотела заглянуть в гости к Марианне, но она всё твердила, что когда дома обе дочки – это такая суета-суетень, и нескончаемая музыка, и уйма животных. Однако наконец мы дождались, когда дочери их уехали на гастроли ансамбля костюмированных танцев, в котором выступали. Они уже не первый раз так путешествовали по миру. И тогда, в назначенный Марианной час, я явилась к ней в дом.
1
стихи Павла Пепперштейна