Читать книгу Труды по россиеведению. Выпуск 6 - Коллектив авторов, Ю. Д. Земенков, Koostaja: Ajakiri New Scientist - Страница 1
«Труды…»-6: О текстах и контекстах (От редактора)
ОглавлениеЭто второй «объединенный» выпуск «Трудов по россиеведению» (2015–2016). В предыдущих «Трудах…» отмечалось: случайно соединив под одной обложкой 2013 и 2014 гг., мы, что называется, попали в историю (в том смысле, что для страны тогда началось новое время). Принимая решение повторить эту «форму», мы не могли предположить, что 2015–2016 гг. тоже станут рубежом – для малой, правда, части нашего общества: тех, кто работал и еще продолжает работать в Институте научной информации по общественным наукам РАН.
Пожар в здании на Нахимовском проспекте 51/21 30 января 2015 г. изменил ИНИОН, поставил под вопрос само его существование. Те, кто прошел войну, вспоминают о ней как о том рубеже, что разделил надвое их жизни: до и после. Понимая недопустимость сравнений с той (всеобщей и беспрецедентной) бедой, тем не менее скажу: и мы пережили это состояние. Когда привычный мир («до») со всеми его правилами, проблемами и возможностями рушится в одно мгновение, и, чтобы выжить, нужно бороться. А ситуация такова, что борьба не может завершиться победой. И «новый мир» («после») – это только подсчет потерь, каждодневное ощущение поражения, медленное выползание из своей трагедии.
«Труды…»-6 – из новой, послепожарной жизни ИНИОН. В какой-то степени – ответ на нее.
О текстах
Основные тематические блоки «Трудов по россиеведению» определились, по существу, с первого выпуска: современность, история и историческая память. В структуре издания отражена его идея: оно нацелено на изучение России нынешней в постоянном сопоставлении с прошлым (поиске отличий и взаимозависимостей) и прогнозирование на этой основе перспектив. История является «площадкой» для «рассматривания» сегодняшнего дня, а современность позволяет по-новому взглянуть на прошлое – не как на минувшее, но как на актуальный опыт. Возможно, в этом выпуске такой подход проявился наиболее отчетливо, даже прямолинейно.
Притом что «Труды…» представляют собой текстуальную целостность (каждый текст «работает» в контексте всего издания), собранные в нем материалы разнообразны – во временно́м, тематическом и «идейном» (имеются в виду предпочтения/мировоззренческие склонности авторов) отношениях. Разнятся они и по форме: от «классических» научных текстов до эссеистических, от публицистических до поэтических. Но есть в них объединяющие линии, интонации, созвучия.
Материалы раздела «История и историческая память» так или иначе касаются следующих вопросов: следствием какой истории является современная Россия; как происходит поиск/создание традиций, в какой системе образов/представлений о себе и других («паутине смыслов») мы существовали и существуем теперь. История предстает здесь не мертво-музеефицированной, а актуальной субстанцией.
К примеру, частный сюжет, который анализирует И.Н. Данилевский, вплетен в одну из главных тем современного публичного дискурса: Россия и Орда (последняя понимается и как историческое явление, и одна из русских «сущностей»). Московское государство «выросло» из двух источников – из сопротивления Орде и как «следствие» Орды. О встроенности русских земель в ордынский порядок и идет речь в статье. «Живость» и современность истории демонстрируют и другие тексты этого раздела. А.Б. Каменский показывает, как в государственной риторике и идеологии Московской Руси – имперской России появилась тема «собирания русских земель», как она использовалась в XVIII в., прежде всего в царствование Екатерины II (заметим: в историческом сознании нашего общества эта монархиня заняла то место, которое сама себе приписывала – равновеликое Петру I).
Статья И.И. Глебовой посвящена «забытой» революции 1905–1907 гг., предпринимается попытка определить ее характер и место в русской истории. В исследовании В.П. Булдакова Революция 1917 г. предстает отражением массовых убеждений, заблуждений и предубеждений, переломанного временем сознания, взвинченного до крайности подсознательного. Иначе говоря, истоки того социального переворота автор ищет в культурно-ментальной сфере. А.Г. Донгаров прорабатывает сюжет, являющийся «спусковым крючком» для современных «войн памяти» – советско-германский договор о ненападении. В рассказанной им (ярко и пристрастно) истории пакта-1939 видно, как легко дипломатия, этот инструмент мира, превращается в орудие войны. Наконец, в статье О.В. Большаковой анализируется, как на протяжении столетий конструировался образ «Запада», чем он был для России и как она понималась Западом.
Во времена «воинствования» и нового противостояния эти исторические штудии должны бы служить предостережением – от взвинченности сознания, приступов изоляционизма, применения «стратегий войны». Все это не соответствует интересам человека, подавляет живые общественные силы.
Материалы раздела «Современная Россия» приобретают внутреннюю связность и логику, если взглянуть на них сквозь призму проблемы «посттоталитаризма». Речь идет о том, как общества и государства выходят из тоталитарного состояния, что препятствует такому выходу, каковы механизмы «возвращения»/«ретоталитаризации». Симптоматично, что в данном выпуске все авторы, по существу, рассматривают современную Россию как пример «ретоталитаризации». Еще несколько лет назад такие оценки не были столь единодушны; допускалась вероятность иного варианта развития.
В статьях Ю.С. Пивоварова, М.А. Краснова, С.Ю. Барсуковой, И.Г. Шаблинского, Е.А. Лукьяновой, в «блоке» рецензий, публицистической мозаике дан образ общества, поощряющего себя к разложению. «Эпоха перемен» прошлась по нему так, что было «демонтировано» (выброшено на свалку истории) как раз то новое, что вызрело в советской системе вследствие ее эволюции. В наибольшей степени пострадали те социальные слои, которые являлись «проводниками» в современность (демократическая интеллигенция со всеми сложными формами ее жизни – творческими союзами, клубами и т.д.; рабочий класс, связанный с «новым производством», и проч.). «Старое» же советское содержание: коррупция, теневая экономика, произвол как способ властвовать, насилие как основной тип взаимодействия, тоталитарное мировоззрение – выжило, легализовалось, захватило общество. Результат – не только технологическое падение, сворачивание гуманистического начала в культуре, но и социальная деградация (как сказал автор одного из материалов «Трудов…», постсоветский человек разочаровал больше, чем советский).
То, от чего позднее (т.е. зрелое) советское общество избавлялось, что стремилось минимизировать, не выставлять напоказ, стало у нас нормой, образом жизни, «основами». При общей зацикленности на личном благополучии и безопасности любым путем, все (от зарплат до предпочтений) крайне неустойчиво, зыбко, смутно. В 1990-е, которые едва ли не единодушно признаны теперь «темными» временами (нашим «новым Средневековьем»), было гораздо больше оптимизма, смелости, воздуха. Видимо, «ретоталитаризация», нейтрализуя потенциалы роста/новизны, подавляя формы современной жизни, способы современного самоопределения, ведет к быстрому социальному дряхлению.
Фиксируя это состояние, наши авторы ищут способы выхода из него – в культуре, политике, экономике. Не случайно значительное место и в этих «Трудах…» отведено конституционно-правовой проблематике. Конституция и есть формула новой России, основа ее «посттоталитарной» идентичности. Обращение к ней, поиск там легитимности власти и общественного самоопределения способны оживить потенциалы развития. Но это пока не «по росту» стране. Симптоматичны совершенное невнимание подавляющей части народонаселения к теме права (и прав), восприятие Основного закона как чего‐то формального, необязательного.
Таково же отношение к политике, всей публичной сфере. Там разворачивается свой «театр» (будучи публичным, он не для публики – для «своих»). Наш человек (доминирующие – «модальные» – социальные типы) – вне этой «игры». Он не отчужден, не лоялен, не впал в апатию и не «наблюдает». Он попросту «за пределами»: не хочет знать, что есть политика, права, Конституция и т.п., – занят только собой, замкнулся в своем «мирке». В современной России торжествуют «частности» и «вертикали». Они в принципе связаны («вертикали» хоть как‐то организуют «частности»), но только потому, что временами не могут избежать взаимодействия.
О пожаре и его последствиях
Есть элементы социума, где общее неблагополучие проявляется особенно ярко. По своему опыту знаем: быстрее всего разлагают трагедии.
Наш пожар, работа по спасению того, что можно было спасти, и какое-никакое послепожарное обустройство – уже история. Эта трагическая и даже отчасти героическая эпопея завершилась в конце апреля 2015 г. Сейчас мы живем «в последствиях» случившегося. ИНИОН сегодня – послепожарный (во всех смыслах): живет как бы на пожарище.
В Институте не любят вспоминать пожар. Все помнят, конечно. Но не вспоминают. – Плохая примета: будущего не будет. Как будто договорились: ничего не было. Остались смутное ощущение (впечатление от) трагедии, горечь от нее – что‐то вроде дыма и гари, если выражаться символически.
После того, что произошло с нами, я стала внимательнее к пожарам. И вот что заметила: в стране часто горит. В разных размерах – в том числе и в особо крупных (имеются в виду и «статус» объекта, и последствия происшествия). Одни пожары забываются быстро (в Новодевичьем монастыре в марте 2015 г. или в здании Министерства обороны весной 2016 г.), другие (как наш) держат, пока это нужно, в фокусе общественного внимания. Но и «публичные» пожары быстро развеиваются – не остается и следа (того самого дыма).
Наше общество малочувствительно к такого рода явлениям: не обсуждает, не осмысливает, не извлекает уроков – изгоняет из сознания. Оно не склонно тратиться на сочувствие к потерпевшим (не в материальном, а прежде всего в душевном отношении). Беда – удел пострадавших; остальным (даже близким – в нашем, к примеру, случае: РАН) она чужда, неинтересна. Зато общество весьма активно в осуждении: не предотвратили! – кто виноват! Кажется, что это и есть мера его гражданственности. Наше «гражданское общество» – по преимуществу карающее: оно судит и приговаривает. Его мнение – сродни российской карающей юстиции, почти не выносящей оправдательных приговоров.
В самые тяжелые времена ИНИОН почти не получал поддержки – ни государственной, ни общественной. Государство реагировало привычным (для всех сограждан1) образом: на «вас» денег нет; на проекты государственного значения (строительство на месте старого здания, центры восстановления книг и оцифровки библиотечных фондов) с 2016 г. – строка в бюджете. Из общества были слышны, конечно, человеческие голоса: раз уж так случилось, ничего не поделаешь; держитесь – выбирайтесь. Но и они почти всегда – без жалости (кстати, безжалостность – еще одна важная общественная черта) и под мысленный «аккомпанемент»: сами-сами-сами. Тем удивительнее и ценнее помощь небольших «отрядов» добровольцев.
Больше всего уязвляли и оскорбляли даже не общественные равнодушие и не-солидарность, а какое-то брезгливое избегание нас как пострадавших (и вообще: страданий, неудач, несчастья). Это важнейшие характеристики нашей социальности; у них есть «история». В традиционном обществе действовал механизм, получивший в русском языке наименование: «помочи». Но это – для «ближних»: соседей, «своих»/деревенских. Уже на другую деревню (как частный случай большого мира – «чужих») практика «товарищества по несчастью» не распространялась. В советском обществе даже в поздние, относительно гуманные времена действовало правило: спаси себя сам. Сейчас эту жизненную стратегию «поддерживает» другая, явившаяся едва ли не из языческо-магических времен: не касайся чужого несчастья – а то притянет, беги «потерпевшего» – иначе сам пострадаешь, удачу потеряешь. Это не реакция современного (солидаристского) общества. Видимо, в ответ на социальные кризисы и потрясения культура «сходит» слоями – обнажаются «основы»: примитивные, но эффективные для выживания.
Притом что мы упорно повторяли себе и окружающим: несмотря на случившееся, ИНИОН есть и будет (своего рода самозаговаривание – психотерапия), общество мгновенно и почти бессознательно пришло к другому выводу – ИНИОН был. Нас вычеркнули, списали (кстати, и «мировая общественность» быстро «забыла помнить»). Не оттого ли все послепожарное время мы слышим о себе или не очень хорошее, или совсем нехорошее. Здесь, кстати, показательно, как обошлись с ИНИОН СМИ: сначала – вой (погубили национальное достояние!), очернительные помои («вина» была персонифицирована; оказалось, даже у пожара есть фамилия, имя и отчество), потом чуть-чуть внимания – у них волонтеры, им меняют начальство (а оно у нас, как теперь почти везде, временное – «врио»; тип управления – из смутных, а не из стабильных времен), они еще чего-то хотят… Весь публичный контекст инионовской истории – не восстановительный, а ликвидационный.
Что касается общественного отношения, то ИНИОН здесь, к сожалению, – не исключение. У нас каждый погибает в одиночку: журналисты, которых увольняют, учителя и врачи, которых сокращают, НКО, которых объявляют «иностранными агентами», РАН, которую «реформируют», и т.д. Мы – как целое: общество, нация – не замечаем ухода/маргинализации людей (даже целых социальных групп), институтов, традиций. Не ощущаем это как потерю, не проявляем солидарности. Кстати, ИНИОН (инионовцы) тоже не рвался никому на помощь, а потому не может иметь претензий. Но все это вместе – бесконечная цепь ликвидаций и самоликвидаций…
Не стал Институт исключением и в другом. Трагедия не явилась источником «стояния» – отстаивания себя, своих интересов. Сил хватило только на послепожарную «мобилизацию» – ликвидацию непосредственных («первых») последствий пожара: вывоз книг, налаживание работы в новых условиях. И хотя с этим ИНИОН справился, приходится констатировать: сначала мы ликвидировали последствия, потом последствия ликвидировали нас. Следствие трагедии – не восстановление, а какое-то всеобщее неблагополучие, раздражение, разочарование, замыкание в «своем» интересе. Одним словом, разложение.
Послепожарный ИНИОН – подтверждение того, что Россия – властецентричный мир. В ходу покорное равнодушие, публичное единодушие, всеобщие игры по навязанным сверху правилам, тихое пошептывание «против». Власть меняется – неизменным остается ощущение: мы ей – подданные. Страну держит не вертикаль власти, но вертикаль подчинения. Власть ищут (прямо по Пушкину: «О, боже мой, кто будет нами править? / О, горе нам!» – «Давай поплачем! – Я силюсь, да не могу»), за нее держатся, ей служат. Шансов «попасть в авторитет» больше всего у такой власти, которая нацелена на подданничество, делает из нас подданных.
Чем выше спрос на подчинение, тем шире предложение. Иначе говоря, мы сами творим себе «хозяина» – потворствуем превращению власти в бесконтрольную и неограниченную, создаем условия для такого типа властвования. Сейчас социум (весь, сверху донизу) вновь созрел для подданничества и затребовал близкую (в этом смысле) власть. Архаичность и «непрактичность» (неэффективность) такой «скрепы» поражают, ее укорененность (вот она, наша пресловутая «колея») оскорбляет.
После пожара Институт был поставлен перед необходимостью доказывать свое право на существование (логика начальства, в общем, понятна: обратили на себя внимание таким образом – скажите: вы – кто? зачем?). Его новое руководство сразу отреклось от предпожарного ИНИОНа как от «плохого» прошлого и сделало ставку на «будущее». Главное послепожарное слово – модернизация. Поначалу, наблюдая брожение этой идеи (в том смысле, что она скорее «бродила» как «призрак», чем «триумфально» шествовала), я вспоминала фразу героя одного популярного фильма 90-х: «И как один умрем в борьбе за это…» – Что это? Скажет мне кто-нибудь, за что – за это?». Вскоре выяснилось: имеется в виду полная ликвидация. Это тоже объяснимо. В русской традиции утверждение (легитимация) новой власти происходит за счет радикального разрыва преемственности: все бывшее объявляется темным, позорным, вредным и «обнуляется».
Преобразовательная инициатива «сверху» нашла массовую поддержку: «новизна» перспективна; остаться «в бывших» – значит получить «поражение в правах»; а жить-то хочется. На первом этапе (конец апреля 2015 – начало мая 2016 г.) «модернизация» было словом-надеждой, своего рода символом веры: будет это – будет и ИНИОН. Институт остался без здания, сотрудники лишились всех технических средств, необходимых для работы, оказались отрезаны от доступа к информационной среде. Но главным словом-делом ИНИОН–2015 стала программа модернизации, содержание которой тогда восхищало (что напоминало реакцию какого‐то киногероя на митинговое выступление: как говорит! говорит‐то как!), а теперь никто не помнит. Модернизацией были заняты все – сверху донизу.
В течение года то в одном, то в другом помещении, где временно разместился Институт, собирались рабочие группы и обсуждали планы этого. Стулья, кстати, приносили с собой – их не хватало. Все живо, заинтересованно, с энтузиазмом – вот она, настоящая жизнь. За последние лет пятнадцать в ИНИОН никогда так много не говорили. Работала даже специально созданная Комиссия по модернизации: члены встречались, устраивали дебаты, наверное, отчитывались. Все это напоминает деятельность инионовской «хозчасти»: ничего нет (от канцелярских принадлежностей до мебели), но который уже месяц идет инвентаризация.
Пока сотрудники занимались выживанием и «митингом», Институт не стал заказчиком проекта здания, которое (как «город-сад») должно вырасти на месте прежнего, пострадавшего от пожара. А само здание в проекте стало напоминать бизнес-центр – очень современный, многофункциональный, с научной «составляющей». В общем, наш «особый» постмодерн: ИНИОН, вроде, и есть – и его как бы и нет. Здание «в проекте» – это единственное реальное дело первой (митинговой) фазы нашей модернизации. Все остальное – пшик, улетучившиеся слова, дымовая завеса, махинация.
Теперь мы – во второй, решающей фазе (это как с советским социализмом: победив «в основном», он должен был, по замыслу вождей, закончиться окончательной победой). Модернизация «как слово» себя дискредитировала – даешь модернизацию «как дело» (для дела). Если раньше наш «старый мир» медленно разваливался сам, а те, кто его проклинал (все проблемы и беды – оттуда; все нынешние ошибки – следствие прежних; дело сегодня не делается потому, что вчера мы были там; все силы уходят на преодоление – «инерции», «родимых пятен» и т.п.), жили с наследства, то теперь наступило время решительности и беспощадности. ИНИОН сгорел – да здравствует!.. Но тут и всплывает этот проклятый вопросишко: да здравствует что?
Показательно: именно в «деловой» фазе модернизации явился самый неделовой модернизационный проект. Не проект даже, а научная утопия – ИНИОН в современной инфосфере (новая институция – в новом мире). Все красиво, по-настоящему научно – если бы не два «но». «Миражируем» (от слова «мираж») о новом мире, а стульев все не хватает (как и прочих мелочей, вроде принтеров, бумаги, картриджей и т.п.). Второе «но» – посерьезнее.
Проект, претендующий на «последнее слово», вписывает Институт в «инфосферу» так, чтобы он действовал по простейшему (биологическому) принципу: стимул среды – реакция («услуга»). Речь идет об информационном институте-регистраторе, цель которого – учет и контроль научной информации социально-гуманитарного профиля. Но это – старье, прошлый век. ИНИОН и явился преодолением этого элементарного понимания информации и работы с ней, как выход на качественно новый уровень информационной деятельности, где все решается аналитикой и прогнозированием.
Современный информационный мир – это мир анализа и прогноза; там информация – элемент единой социокультурной среды. Заниматься ею – это культурный проект. ИНИОН был, конечно, и «накопителем» информации, но главное – элементом «наукосферы», общественной жизни. «Модернизировать» такую институцию в справочно-информационную службу означает аннигилировать яркую часть советского наследия (а оно сейчас, вроде бы, в особой чести) и приметное постсоветское явление.
В чем страшная сила социальной революции? Она действует по принципу «слово и дело» (в прямом смысле – смотри русскую практику XVIII в.), т.е. насильственно ликвидирует учреждения, традиции, людей; при этом рядится в модернизаторские тоги, украшается великой идеей. Когда речь идет об обычной жизни, конкретных ситуациях, весь пафос уходит – остается голый факт. В нашем случае он таков: модернизация, – вроде бы, только слово, оно не всерьез (как говорил еще один киногерой, «это так – помойку разгребать»), и в то же время это форма и инструмент ликвидации. Того нового, что появилось в недрах «старого» (советского) порядка и не умерло, встроилось в порядок новый. ИНИОН-XXI интенсивно жил и был нацелен на развитие. Его «сбили влет».
«Жить стало лучше…»
Теперешнее состояние страны оценивается ею (публичными деятелями и простым обывателем) в основном «равновесно»: за пределами – большие успехи, внутри – «застой». Такая маркировка нынешней системы служит в основном успокоению: это уже было; мы справимся. Аналогия с советским застоем современной России подходит мало (кроме разлагавшегося «старого советского» в 1960–1970-е годы действовали потенциалы развития, придававшие системе динамику, сформировался субъект перемен, который и устроил перестройку; ничего этого сейчас нет). Нашей России вообще трудно найти «историю», притом что она, вроде бы, погружена в прошлое. Ее «традиционализм» проявляется сейчас только в одном. Страна столкнулась с угрозами столетней давности: «1914» и «1917» – внешней войны и гражданского противостояния.
Из нерешенных проблем 1990–2000-х в России выросла тема врага. «Болотная» насытила содержанием образ «внутреннего врага»; Крым «оформил», конкретизировал «врага внешнего». «Враги» – это способ не говорить о себе. Теперь они, а не власть и не народ отвечают за проблемы и неудачи российского «транзита». «Верхи» и «низы» нашего общества снова едины – сплочены одной опасностью. Единым фронтом – против «врагов»: внешнего мира (того, который задает параметры современности, формирует ее «повестку дня») и его «агентов» внутри страны – «пятой колонны».
В этом смысле не случайно возрождение в России рубежа 2000–2010-х годов темы «сталин», какая-то особая общественная взвинченность вокруг нее. Поначалу ползучая, поверхностная «сталинизация» была ответом на экономические проблемы, бесправие, элементарную бедность. Из социальной неудовлетворенности рождаются только ненависть, психология погрома. Они и «канализировались» по этой линии. Теперь «сталин» – псевдоним того мировоззрения, которое центрируется на образе врага, полагает войну/уничтожение/насилие единственным способом решения всех проблем. Оно захватило «верхи»» и «низы», став государственным и всеобщим. За этим – страх перед миром, смутное ощущение своей неполноценности (неспособности в этом мире реализоваться), потребность в реванше. То, что, видимо, вело по жизни и самого И. Джугашвили.
Почувствовав, что не вписывается в цивилизованный мир (на правах одного из его лидеров), страна и выбрала «сталина» – изоляцию, «вертикаль», «царя всех трудящихся», «врагов», т.е. войну и гражданское противостояние. При Сталине внутреннюю и внешнюю агрессию маскировали идеей «великой стройки» («мы рождены, чтоб сказку сделать былью»; «я другой такой страны не знаю») и подвигом Победы в Отечественной войне. Сейчас вместо утопии нового мира используются «традиция», «наследие». Оптимизм и самоуверенность мы черпаем в прошлом – причем не в каком‐то, а все больше и больше в сталинском.
Если с этой позиции посмотреть на происходящее, то у нас действительно все как надо. Страна – «осажденная крепость», борется с превосходящими вражескими силами в «новой Отечественной» (именно по этому сценарию разыгрываются для населения все телевойны последних лет). Не сдается – будет стоять до последнего и победит (Отечественная же). И хотя эти образы «живут» на периферии обычной жизни, составляя ее контекст, о серьезности которого мало кто задумывается, они формируют новую реальность.
А в ней много чего не нужно – прежде всего всей интеллектуально-размыслительной части жизни в ее институциональном и антропологическом измерениях. Это «размягчает», мешает говорить на языке ненависти. Мысль/мнение действуют против главной общественной склонности России 2010-х. Потому что предполагают сомнения, вопросы, дискуссии, за которыми неизбежно последуют права, право, человек, общечеловеческие ценности. То есть новая оттепель, перестройка…
Новое время, новый век, а мы вертимся вокруг старых проблем, ходим не однажды хожеными путями. Попадаем туда, куда лучше бы не заходить. Но зачем тогда было ХХ столетие? Мы забыли, что страна уже отказалась от «сталина» как от социальной перспективы – едва не закончившись и все-таки победив в Отечественной войне, устроив «оттепель», вернув частность человеческой жизни в основания общества. Все было оплачено страшным опытом, огромными жертвами, большими трудами. Теперь мы отказываемся от этих достижений – причем как-то походя, не всерьез, не отдавая отчета.
Странный выбор сделала Россия в последние несколько лет. Он глуп и позорен: в нем нет ответственности – ни за прошлое, ни за будущее. Он не продиктован ни мыслью, ни чувством. Наконец, он не естествен; открытость, плюральность интересов, конкурентность (а наш выбор – против всего этого) необходимы для жизни человека и общества. В естественности – их сила, потому и неизбежны разного рода оттепели и перестройки. Так вот, качество последнего по времени «выбора России» таково, что совершенно непонятно, как из него выбираться.
PS: О реализме
Этот текст, который предполагался как дежурный, проходной (обычное предисловие к очередным «Трудам…»), стал прощанием с ИНИОНом. Конечно, люди умные, дальновидные, с опытом попрощались бы тогда, 30 января 2015 г. Сказали себе: наша песенка спета. Но я говорю сейчас: мой ИНИОН – сгорел. Теперь рассеивается дым – уходят люди, заканчивается то дело (не в нынешнем, деловом, смысле, а в исходном – рабочем: делать дело), что и было ИНИОНом.
Это и прощание с одним из «малых» инионовских дел – трудами по россиеведению (пишу без кавычек, имея в виду и другие начинания нашего Центра). Поэтому хочу сказать о том, как мы мыслили свои «труды» – не о результате, а об идее.
Недавно умерший Борис Дубин, анализируя причины поражения в 1990–2000-е годы советской демократической интеллигенции, писал: «Ситуация эпохи гласности… вывела на поверхность готовые тексты. Готовые смыслы 1920–1930-х годов. В лучшем случае – 1960-х… Но ведь не было новых точек зрения на интеллигенцию, на народ, на прошлое, на будущее, на Восток, на Запад. Все эти понятия радикально изменили свое содержание с 1920-х годов… ХХ век завершился… Для русской культуры и русского сознания он, конечно, не освоен. Не освоена Вторая мировая война… Память по-прежнему – монументально-героическая. И то же самое с лагерями. И то же с национальной политикой. И то же – с национальным характером. И так далее. Тут работы – на много-много поколений вперед. Я думаю, что она только начинается. Выйдет из этого что-нибудь или нет – не знаю…»2
Частью этой работы: фиксировать новый опыт, осмыслять его, дать образ новой реальности (состояние страны, ее место в мире, потенциалы и проблемы, доминирующие человеческие типы и проч.) – пытался стать наш Центр. Мы хотели, чтобы россиеведение было срезом не только интеллектуальной, но и общественной жизни. Речь – не о политической актуальности текстов, а о чуткости к общественным проблемам, отклике на них (в доступных научным работникам формах). Думаю, отчасти это удалось. Потому что наши авторы, о чем бы они ни писали и ни говорили, вовлечены в сегодняшний день, остро реагируют на происходящее в стране и мире.
Вообще-то, памятуя о том, что любую общественную дисциплину легко объявить «служанкой политики», да и поставить на «обслуживание», обществоведы (по-разному, но упорно) стараются дистанцироваться от социальной жизни. Историки подчеркивают, что их дело – факты: они говорят с обществом на этом – сухом и точном – языке, а оно вольно слушать и выбирать – версии, позиции и т.п. Политологи повторяют, что занимаются чистой наукой, а не политикой. Философы заявляют, что член «цеха», который начинает высказываться публично, пытается «влиять на умы», перестает быть философом. И т.д.
Это, однако, не спасает от действительности; она все равно догонит и предъявит счета. Историку – за историю, в которой он не помог обществу разобраться, экономисту – за экономику, работающую против человека, и проч. Потому что это – их предмет. И ответственность за его состояние, хотят они того или нет, лежит на них. А ее мера столь же высока, сколь у физиков, химиков, биологов и др., в руках которых теперь – жизнь и смерть человека и человечества. «Лирики» играют в те же игры: в конечном счете либо удерживают человека от того, чтобы впасть во зло, либо провоцируют его на это.
В своих «трудах» мы были откровенно пристрастны («партийны»). В том смысле, что, собирая новые идеи, мнения, знания, имели в виду определенный образ России: демократической, либеральной, правовой, плюральной, социальной и т.п. Потому что эта ориентация – единственно возможный двигатель развития страны, а значит, и единственно приемлемый контекст для исследований.
Сейчас это кажется не перспективой, а образом неосуществленного прошлого. Но памятуя об опыте, который считаем и своим («революционной» Франции 1968 г.), мы скажем на прощание: «Будьте реалистами – требуйте невозможного!»
И.И. Глебова
1
Собственно, ожидание – в случае чего – именно такой реакции и делает нас со-гражданами: объединяет понимание отчужденности государства, живущего какой-то своей жизнью.
2
Потеря невосполнима: Памяти Б.В. Дубина // Новая газета. – М., 2014. – 22 авг. – С. 19.