Читать книгу Кукла. Московская фантасмагория - - Страница 1
Глава 1
ОглавлениеМеня зовут Александр Григорьевич Наумов или можно просто Саша. Мне осенью исполнилось сорок. История, которую я хочу рассказать, неожиданна, полна грусти и может показаться фантастической. Хотя всё это случилось со мною в Москве, в две тысячи седьмом году
1.
Сперва хочу отметить и напомнить любопытное наблюдение из жизни природы.
Снег в Москве выпал двадцать четвёртого декабря две тысячи шестого года, и в ночь на первое января две тысячи седьмого проливной дождь слизал с поверхности земли белое напыление. Этакая новогодняя экспозиция на недельку. Развернулась и захлопнулась. И осталось серое небо, раскисшая грязь под ногами, холодный ветер и промозглая сырость, напитанная непрекращающимися дождями. Любопытнейший символ явила природа.
И как же в этом безвременье не возмечтать, например, о далёких тёплых краях, где ласковое море и бесконечные прибрежные пески! Вот такая реакция на предъявленный символ. Как же хорошо брести по тёплым зыбучим пескам босиком вдоль моря, уходя всё дальше и дальше от слякотной московской зимы. А позади остаются невнятные для времени следы, будто кто-то идёт за тобой и догнать уже не может. На минутку можно остановиться, оглянуться. Ещё видны очень дальние следы. Они полны московской размазанной жижи. Но следы, те, что поближе, уже наполняет набегающая волна. Ну а след, оставленный перед тем, как остановился – этот след сух и полон песочной теплоты.
– Значит, я уже ушёл?
Потом я вижу, как другая волна слизывает и московскую жижу, и всё остальное, включая и последний сухой, солнцем обогретый след. Позади уже ничего. Впереди ещё ничего. Небрежным росчерком белых чернил скользит по выполосканному небу одинокая чайка. Это последнее, что может ещё предъявить останавливающееся время. Но и оно уже бессильно что-либо длить. Зачем? И тогда всё останавливается: солнце в своём раздражённом накале перестаёт видеть само себя; прожжённое белыми дырами небо падает брошенной тряпкой в море; море, накрытое этой тряпкой, стеклянно блестит; и я – убежавший из дурацкой Москвы, потерявший все свои следы, продолжаю стоять здесь. Это, я чувствую, может продолжаться бесконечно долго.
«На что это похоже? – думаю я, – На смерть? Или на вечность?»
И то и другое равносильно, возможно, своей невместимостью в моей черепной коробке. И я снова опрокидываюсь в сопливую, простуженную январём Москву. И тогда остановившийся росчерк белых чернил снова начинает скользить чайкой в небе над сливочными барашками сонного моря. Это судьба – принудительно быть всегда ничем или чем-то, вроде мечты между дождями и солнцем, между холодными снегами и нестерпимо раскалёнными песками, между потерянным прошлым и никогда не наступающим будущим – быть всегда «ничем» и поэтому уметь только вздыхать, молиться и чёрт знает о чём думать! И где-то в этих бесконечно назойливых оппозициях появляется место Злодею.
Итак, на сцене появляется злодей.
Злодей крадётся и, осмотревшись, убеждается, что его никто не видит. Глупый злодей! Или, всё же, это правила игры, и злодей просто хорошо их знает? Так вот, злодей, оглядевшись, бросает в песок иголочку. Маленькую иголочку. Потом он бросает ещё одну и ещё одну. Злодей бегает по песку и разбрасывает то тут, то там свои иголочки. Это можно назвать «злодейским танцем». Сколько злодей бросил в песок иголочек, это неизвестно. Но когда он уходит, то на первый взгляд ничего не изменилось. Всё тот же тёплый песок, всё то же море и высокое небо, и даже ветерок своим дыханием изгладил следы злодея. Кто был этот злодей, это неважно. Важно, что в песке кроме тепла, кроме многочисленных и разнообразных песчинок, появились иголки.
А ведь среди песочного пространства можно, например, просто гулять с красивой женщиной. Или можно всё с той же красивой женщиной, искупавшись и упав в горячий песок, зарыться в нём и там, в его тёплых песочных глубинах, рыть ходы и смеяться, когда ваши руки найдут друг друга. Или можно ещё с некоторыми своими друзьями играть в мяч, или взять и высоко, как можно выше подпрыгнув, закричать: «А-А-А-А!»
Да мало ли что можно делать в пределах такой большой песочницы! А когда в песке находятся иголки? Это уже больно и опасно. Это вызывает нежелание приходить на это место. А само место превращается из красивого в некрасивое, очень похожее на свалку. Там бросают бумажки, и нет никакого желания эти бумажки собирать.
Ну, а свалка – это уже почти «мерзость и запустение»; это эволюция, революция, поллюция, мастурбация и рекламация вместе взятые.
Можно, конечно, попробовать, просеивая песчинки, выискивать эти иголки. Это трудно. Можно ничего не делать и, как бы не замечая, жить. Это свалка.
Можно изобретать всевозможные приспособления для защиты от иголок. Это цивилизация.
Но чаще всё происходит иначе, то есть гораздо проще. Человечек рождается с тёплой песочной душой. И вдруг обнаруживается иголочка. Сначала одна. Ему сказали об этом. А потом ещё, и ещё, и ещё раз сказали. И человечки полны этих нестерпимо колющихся игл. И от этого люди выглядят немножко смешными в своих застывших напряжениях. Или печальны их лица от проливных дождей, так похожих на слёзы. И в этом, в общем-то, нет ничего страшного. Ну, перекосило и прихрамываешь или видишь как-то болезненно и обострённо, смеёшься с неприятным запахом изо рта от больных зубов. Или от долгих пристальных всматриваний в спины уходящим вдаль с трудом откликаешься на собственное имя: «Эй, где ты?»
Всё это, так или иначе, или иначе и совсем не так. Но как же надо? Это только вопросы, которые задаются, чтобы скрыть своё бессилие и хоть что-нибудь сказать. Ведь молчание – это почти смерть.
А те, кто уже начинает стареть, замечающие не своё вчерашнее лицо в предательском зеркале, видят «неизбежное» и в собственных глазах то ли отблеск обнажённой боли, то ли взгляд затравленной собаки. И вот, когда всё это случилось: и ты уже родился; и обнаружены неисчислимые иголки; и устал уже качаться маятником от мечты к мечте, мимо себя, голого и одинокого «короля»; когда в конце года, как в конце пути, всю эту заваренную и неусвоенную кашу жизни накрывает нежная пелена первого снега – тогда, если постараться, можно успеть, выйдя немедленно на улицу, прогуляться в глубину последней ночи.
Именно для этого под Новый год выпал снег. Снег шёл несколько дней. Он падал, падал, падал. Он падал на голую землю, на блестящие тротуары, на ветви деревьев и на крыши домов. Оседавшие снежинки весело катались на крышах трамваев, на капотах авто. Их сбрасывали неутомимые дворники с лобовых стекол машин и другие дворники обычными мётлами на обочины. Так образовывались сугробы, и город постепенно превращался в новое пространство. И в этом преображённом пространстве стало как-то потише; как-то звонче заскрипел под ногами снежок; ярче и чище заблестело солнце.
2.
Новый год! Это наше, это сугубо русское! Это начало и конец, альфа и омега. Здесь душа сопрягается с телом! Здесь вся философия! Здесь вопросы если и не превращаются в ответы, то слова уж точно наполняются волшебной силой! А такие сильные слова материализуются – и это субстрат чуда! Можно лепить из такого субстрата жизнь, как из снега лепят снежных баб…
Ненадёжно? Может быть! Но ведь, какое удовольствие! И не обещанное, а вот здесь и сейчас присутствующее, пойманное «Настоящее» – оно так же растает, и как этот снег, и как эта ночь, и как вся жизнь!
А ещё это похоже на маленькие дверцы или люки, ведущие непонятно куда, но понятно, что отсюда. Такие дверцы порой попадаются и среди повседневности. Фраза или ситуация некоторое время смотрит в твои глаза, а твои глаза смотрят на эти дверцы. И вот тут, как чёртики из кубышки, выскакивают подсказочки, похожие на капканчики, мышеловочки в форме знаков препинания: «?», «!», «.». Может быть, ещё поэтому все слова, произносимые в Новый год, произносятся в восхитительной форме. Этакий безудержный оптимизм, безрассудство… вобщем, куда-то… и без чего-то!
И поэтому есть лишь одно правило в Новый год – это отмена всех правил!
Можно готовить салаты и выпить первую рюмку часов за десять до Нового года, но нельзя ничего планировать! А вот я запланировал. И запланировал своё счастье!
Это я сейчас пишу и леплю везде эти восклицательные знаки. А запланировал я своё счастье недели за три до Нового года и запланировал утвердительно, с жирной точкой на конце! Я решил, что в новогоднюю ночь приглашу Машу и скажу, что люблю.
Маша на мой вопрос, где она собирается отмечать новый год, ответила, что сначала будет дома с родителями…
– А потом? – спросил я.
– А потом могу приехать к тебе…
Ну, скажите, разве этого мало, чтобы начать строить планы если не на ближайшие лет пять-шесть, то уж хотя бы на срок, включающий новогоднюю ночь!
Так мы и договорились, что она после боя курантов целует папу и маму и едет ко мне. А я её жду.
Я ждать начал уже с того самого часа, как мы договорились. Безумец! Мне чаще надо бы смотреть в зеркало. А ведь там, в амальгаме сочетаний и вычитаний оставалось лицо сорокалетнего мужика, у которого седеющие виски, два брака позади, а впереди новогодняя ночь!
«Все нормально»,. – сказал я сам себе и тридцатого декабря сходил на рынок и приволок сумку с продуктами. Тридцать первого декабря сделал в квартире уборку, нарядил ёлку и нарубил три салата.
Если бы я стал в своих действиях и переживаниях двигаться по нарастающей, то к полночи был бы естественный пик напряжения всех душевных сил, и пожелания в первые минуты Нового наступившего года имели бы силу реальной материализации. Но моё положение было несколько иным.
Наша встреча должна была произойти часа на два позже.
Поэтому я медленно, маленькими глотками пил красное вино и не спешил накрывать стол. Я даже не спешил бриться. Сидел на кухне, пил вино и смотрел телик.
Знакомые и не очень фильмы мелькали на разных каналах, потом появилась голова президента, которая поздравила весь российский народ, и стали бить куранты. Я открыл бутылку сухого шампанского, налил в бокал и вышел на балкон.
Во всех окружающих домах, во всех без исключения окнах горел свет. Мерцали гирлянды на ёлках, и за занавесками, даже на расстоянии, ощущалась горячая плотность праздника. И тут же, почти в следующую секунду, началась петардовая канонада, которая потом продолжалась в течение всей ночи. Палили везде, палили со всех сторон, и казалось, что Москва в глухой осаде.
Я стоял на балконе и слышал, как соседи слева и соседи справа, сверху и снизу – все поздравляют друг друга. Мне не было грустно. Я был под хмельком, и Новый год пришёл и в мой дом. А она? Она приедет менее чем через два часа. Я позвонил Маше и поздравил с наступившим Новым годом. Она сказала, что у неё родители и ещё какие-то родственники, и что метро работает до трёх часов.
Я положил трубку и почему-то вспомнил, как несколько лет назад купался в декабрьском море. Жена стояла с зонтом на берегу пустынного пляжа. По набережной прогуливались немногочисленные пары, а я, выскочив из воды и прыгая по колючей гальке, уже подбегал к ожидающему зонту и сухому полотенцу.
Господи, как же было хорошо потом, сидя прямо на ступеньках пирса, бросать кружащим чайкам кусочки хлеба и пить крымское вино! Как же хороша всегда Ялта в январе… Несколько чаек над слегка нахмуренным, пустынным морем. Людей в эту пору ещё меньше, чем птиц в небе. Ялта – приморский городок со своей повседневной жизнью.
И вот эта атмосфера и даёт тебе самому чувствовать себя человеком. Я свободно предавался мечтаниям, ведь уже менее чем через два часа должен был наступить и мой Новый Год!
3
Во втором часу я залез в ванну и, приняв душ, побрился.
Ровно в два раздался звонок. Определитель на телефоне назвал её номер. Маша сказала, что выезжает, и я стал собираться.
Помню, как я, выйдя на лестничную клетку и закрывая дверь, подумал, что вот за другими дверями и во всём доме на всех этажах во всех квартирах люди веселятся. Грусть, чувство одиночества, обострявшееся особенно в праздники, теперь лишь на полсекундочки заглянули ко мне и тут же растворились. Сюда они забрели не по адресу, ведь меня переполняло счастье.
Продолжал падать мелкий снежок. Я свернул на улицу, ведущую прямо к метро. По тротуару навстречу шла женщина. Невысокая, даже можно сказать, маленькая – в блестящем пальто, в остренькой шапочке и с большой чёрной сумкой. Почему-то запомнилась именно эта сумка. Сумка как-то нервно и пусто болталась у неё на животе. Женщина шла быстро. Мы разминулись, а я подумал, что она, с болтающейся пустой сумкой, несчастна. Почему я так подумал? Не знаю. Это мелькнуло слабым росчерком на окраине моего возбуждения и так же быстро затопилось моей радостью. Я спешил навстречу своему счастью.
У метро я перешёл на другую сторону улицы. Стояли машины с водителями, готовыми по новогоднему тарифу увезти вас куда угодно.
А вот у самого метро никого не было.
Мёртвая зона и ни единого огонька. Огни были везде: в окружающих домах, огнями сверкали иллюминация и рекламные щиты, магазины и просто уличные фонари. Но само здание метро было пугающе тёмным. И ни единой души.
Я подошёл и стал дёргать двери. Мне не открылась ни одна из них.
Часы показывали два часа тридцать пять минут.
У неё мобильник не работал, а я свой в спешке забыл взять.
Я развернулся и стал быстро уходить от метро, будто знал, куда надо идти.
Но уже через десять шагов вернулся и снова стал дёргать каждую дверь. Я надеялся, что хоть одна дверь должна быть открыта. Ведь надо же ей как-то выйти из этого чертова подземелья! Сквозь прозрачную запертость в лицо лепилась катастрофическая невозможность! Я снова стал уходить от метро. Уже перешёл улицу, как вдруг меня что-то остановило.
«Она! Она там!» – стало мерцать, будто готовая вот-вот перегореть от накала лампочка в моей голове. Я стал возвращаться.
Водила из Жигулей спросил, куда мне надо?
Но разве я знал теперь, куда мне надо!
Я уже ничего не знал! Волшебная дверца не открылась, и я стоял посреди улицы, посреди Москвы, посреди России, посреди всего мира и ничего не понимал!
Стал накрапывать дождь – и снег, до того белый, стал неумолимо превращаться в жидкую грязь. Мимо прошла компания. Люди смеялись, шутили, спешили. Мне надо было куда-нибудь идти, и я пошёл вслед за этой шумной компанией. Но очень скоро я почувствовал, что не могу идти за этими людьми. Слишком они были веселы! Я испугался самого себя. Мне стало так ясно, что вот если сейчас кто-то из них, обернувшись, крикнет мне: «С новым годом, дядя»! – я не удержусь и стану орать:
«Дураки! Чему радуетесь! Этой грязи радуетесь? Пьяницы!»
Я остановился, а один из уходящих вперёд оглянулся. Оглянувшийся увидел вдали раздавленное существо. Это был я. Я в их глазах почти ничем не отличался от столбов или от этого мерзкого дождя. Так, падающая от забора тень.
И мне захотелось стать тенью, раствориться в этом мерзком пространстве, просто исчезнуть.
Я всё же нашёл в себе силы, развернулся и пошёл другой дорогой домой.
Мимо прошли подростки. Они что-то живо обсуждали. А я чувствовал, как мне всё тяжелее и тяжелее становится идти. Тяжесть мелких капель дождя давила на плечи. Мои плечи ещё двадцать минут назад, будто два крыла, несли меня навстречу счастью. А теперь эти крылья, промокшие от падающего дождя и моих невидимых слёз, превратились в тяжёлые тряпки, которые, путая шаги, вдавливали меня в грязь.
Я, в буквальном смысле, едва дотащился до дома. Слава Богу, что на пути мне никто больше не встретился. Я мог бы просто напугать людей своим видом.
Придя домой, я, не раздеваясь и не разбирая постели, завалился спать.
Последнее, о чём я подумал перед тем как провалиться в спасительный сон, была мысль о той женщине с сумкой на животе, мимо которой я промчался на крыльях счастья.
Это я так быстро шёл, а она шла очень медленно
4.
Проснувшись, я почувствовал, что ещё слишком рано. Именно рано, а не поздно! Это значит, что уже не глубокая ночь, а предрассветье.
Впрочем, который час теперь был, я не знал.
Я встал с постели и, подойдя к окну, отворил его настежь. Со свежим воздухом втекла в мой дом тишина города. Такая тишина бывает только ранними часами и преимущественно зимой. Зимой – потому что долго набирает силу рассвет, и под покровом ночных красок вязко прорисовывается реальность наступающего дня.
Сколько я проспал? Час? Два? Сутки? Или целый год? Значения это никакого не имело. Мне захотелось немедленно одеться и выйти на улицу. И через десять минут я уже стоял у подъезда.
Куда идти? это меня совершенно не волновало. Я вообще никуда идти не хотел. Мне стало просто хорошо стоять вот на этом месте в абсолютной тишине огромного города и ни о чём не думать.
Блеск фар приближающегося автомобиля вернул меня к реалиям. Машина выехала из-за угла и теперь то ли пропускала меня, стоящего на середине улицы, то ли притормаживала в надежде, что я всё же махну рукой и нырну в её тёплое нутро.
Но я не махнул рукой. Автомобиль исчез в перспективе прямой улицы, а я продолжал стоять. Под ногами, вправо и влево, разбегались трамвайные рельсы. Мне это показалось забавным. И я пошёл, следуя извилистому трамвайному пути.
У Серпуховской заставы я, согласно направлению рельсов, свернул налево, а за Даниловской площадью направо. На моём трамвайном пути попадались пластиковые прозрачные остановки. Если я уставал, то присаживался и немного отдыхал. Когда я шёл трамвайным путём, то всегда уважительно махал руками проезжавшим машинам и мы любезно расставались. Водители таких машин махали руками и мне. Наши обоюдные приветствия были красноречивее любых дорожных знаков. По тротуарам я идти боялся. Эти тротуары могли заманить в чёрт знает какие лабиринты своих извилин. И вот я, этакий человек-трамвай, приближаюсь к очередной остановке. На остановке сидит человек. Человек, кажется, спал. Мой трамвай подъехал и остановился. Я предупредительно посигналил трамвайным звонком:
– Дрынь-дрынь, дрынь.
Человек продолжал спать. Тогда я вышел из трамвая и, обойдя остановку, зашёл в ночной магазин.
Я стоял перед многоярусными батареями бутылок и размышлял, что бы выбрать такое, что соответствовало моему настроению? Дверь звякнула, и в магазин вошёл тот самый человек, который спал на остановке.
Я попросил продавщицу дать мне фляжку дагестанского коньячку.
Мужик топтался у порога.
«Наверное, бомж, – подумал я, – сейчас попросит денег…»
Когда я подошёл к выходу, он спросил:
– А по какому маршруту пойдёт трамвай?
– Этот трамвай идёт в депо, – ответил я.
– Будем ждать следующего, – сказал мужик.
Сонная продавщица таращила на нас глаза.
– Хотите коньяка? – взглянул я на продавщицу.
Она мотнула головой. Свинтив крышку, я сделал несколько крупных глотков. Во фляжке осталось ещё немножко коньяка. Я протянул бутылку мужичку:
– Будешь?
Мужик допил коньяк. Пустую бутылку он сунул в карман. Я попросил продавщицу дать мне ещё фляжку.
– Только пейте не здесь, – замахала руками девушка.
Мы вышли из магазина.
Если закрыть глаза и, досчитав до двадцати, снова их открыть, то, скорее всего, ничего существенного в твоей жизни не произойдёт. В мире произойдут: смерти, убийства, рождения, а в жизни отдельного человека – ничего. Но если закрыть глаза и не считать до двадцати, а двадцать секунд бубнить шевеля губами слово «хрень», то очень вероятно что похожую «хрень» обнаружишь, когда откроешь глаза.
Мы сели на металлическую скамеечку трамвайной остановки и я, свинтив крышку, сделал ещё три глоточка.
– Знаете, когда хреново и больше нет ничего, кроме, например, коньяка, прошу вас, не спешите за один налёт опорожнить ёмкость. Делайте маленькие глоточки. По два за раз. Пейте и не бойтесь подумать, что вы пьёте свой последний коньяк в вашей жизни. И старайтесь длить и не упускать пойманную ниточку. Ниточка завязывается у корня языка.
Потом мягкое опускающееся по пищеводу тепло и короткая вспышка в желудке. А там, в желудке, если он до этого не был завален презренными котлетами и салатами, то для упавшей коньячной росы там будут доступны все струны вашего тела. Ведь в желудке начинаются все струны. Маленькая сюита или роскошная симфония – и только для вас! Костёр разгорается, и вся «хрень» мира превращается в высокую печаль.
– Кто это мне говорит? – оглянулся я.
Мужик сидел рядом и молчал. Он не смотрел ни на меня, ни на фляжку в моей руке. Его глаза были уставлены в то место, где полчаса назад стоял трамвай.
– Я живу вон там, – начал мужик, – хорошо ночью выйти на улицу. В магазинчике куплю флакончик. И потом сажусь здесь, на остановке.
– Ты здесь часто сидишь? – спросил я.
– Да когда как… Дом, магазин и между ними остановка. Это мои опорные точки. Живу, как в трёх соснах блуждаю. Тут теперь вся моя жизнь и мои мысли. Особой радости нет, но и печалиться сильно нечему. Сижу, тяну пивко, курю сигаретку и думаю всякое разное.
– О чём ты думаешь?
– Люблю вспоминать своё село. Я ведь деревенский. Моршовка – село такое за Владимиром. Не слыхал? А то думаю про бабу свою. Она у меня красивая… особенно когда была молодой. Сейчас тоже ничего, но стервой стала. А иногда вообще ничего не думаю. Просто сижу и жду трамвай.
– Какой трамвай?
– А какой подойдёт. Вчера вот так же подошёл трамвай. А я не успел разглядеть номер. Подошёл и спрашиваю: «Какой трамвай?» – «Трехчасовой», – голос мне из кабины…
– Какой? – в свою очередь, не понял я.
– Трёхчасовой! Они ночами, по часам, ездят.
– Это как?
– Ну, как – как. В три часа приходит трёхчасовой. Чего тут непонятно?
– Ну да, – я кивнул.
– Сел я и поехал, – продолжал после некоторой паузы мужик.
– Куда?
Мужик негромко рассмеялся. Смех его был задумчивый, как смех человека, который, припомнив что-то смешное, начал было смеяться, но потом в голову пришла другая, совсем несмешная мысль. Смех ещё по инерции продолжается, хотя человеку уже не смешно.
– Трамвай завернул вон за тот угол, – мужик махнул рукой. Я посмотрел. Трамвайные пути разделялись. Прямо шли пути, и за угол большого дома поворачивали тоже пути.
Мужик продолжал:
– Только мы свернули, и такой снег повалил! Я такого снега в Москве, сколько живу, не видел. Как у нас в селе – белый, крупный и валит, валит, валит. Стена снега и при этом – полная тишина.
Трамвай остановился. Я вышел. Ничего не узнаю. Какое-то поле и валит снег. И тут я слышу смех. Знакомый смех. И вижу свою бабу. Ну, я тут опупел. Она молодая, какой я её брал. Проходит поодаль меня и смеётся. Я вытаращил глазищи и слова сказать не могу. А она остановилась напротив и улыбается. Губищами блудливыми смотрит в мои глаза. И совсем голая! Я подхожу ближе.
Она не отходит, только улыбаться перестала и ладошкой правое плечо закрывает.
–Ты чего там закрываешь?– спрашиваю я.
Она молчит. А в глазах страх. «Ты, Коля,– говорит она мне, – уже седой, седой!» – «Ты чего там прячешь», – начинаю кричать я. – «Ты старый!» – кричит она и хочет убежать. Я хватаю её за руку и вижу, что на плече три синих подтека. «Что это такое?» – она плачет и говорит: «Это Мишка ко мне приставал…» – «Какой Мишка?» – ору я.
Она вырывается и убегает. Я бегу за ней по полю. Её нет уже нигде. Я падаю в сугроб, поднимаюсь и снова бегу. И тут лбом упираюсь в стоящий трамвай. Двери открыты. Я вхожу, и трамвай везёт меня назад. Покатался, значит, – закончил рассказ мужик.
– Всё тебе приснилось, – говорю я.
– Пьян был и даже, может, приснилось. Ожгла кипятком плечо она. Как-то умудрилась из чайника плеснуть на себя. Тогда я поверил, что ожглась моя Лиза. А вот сон мне всё открыл. Засосы там были, понимаешь! Вот кипяток и понадобился. От кого были те засосы, я не знаю. А Мишка был наш деревенский мент. Я замечал, как он заглядывался на мою бабу.
Видишь, прошло двадцать лет… А тут этот трамвай подъехал, – мужик допил пиво. Он поднялся и, подойдя к урне, опустил в неё пустую бутылку. – Пошёл я спать.
– Спокойной ночи, – сказал я.
Мужик посмотрел на меня, а потом вдоль улицы. – Сегодня трёхчасового еще не было. Должно быть, опаздывает. Жди.
5.
Было тихо. Я допил коньяк.
«Смогу ли я со скамейки зашвырнуть бутылку в урну?» – стала развлекать меня пустая мысль.
Урна находилась в двух метрах. Я прицелился и метнул бутылку. Бутылка ударилась о широкую горловину металлической урны. На мгновение поколебалась – куда лететь дальше, в глубину урны или на асфальт?
А я, наблюдая бутылочную вибрацию, стал загадывать желание: «Пусть на асфальт и пусть даже вдребезги, но только не в вонючую урну, то…»
Что я хотел загадать – этого я сформулировать не успел. С глухим громыханием утонула пустая коньячная фляжка в недра урны.
Бутылочка звякнула, и показался трамвай. Он ехал медленно. Ярко горел верхний фонарь. Фонарь шарил по сторонам улицы. Несколько раз его луч скользнул по крыше остановки. Вот трамвай подъехал и остановился.
Открылась почему-то не дверь, а форточка. Из форточки высунулась голова мальчика.
– Ну, что, вы поедете? Двери открывать?
– Открывай, – ответил я, встал, подошёл и сел в трамвай.
Трамвай прогремел на стыках развилки и поехал прямо.
– Разве нам не налево? – я застучал в дверь водителя.
Дверь открылась, и я увидел пятилетнего ребёнка. Из-за маленького роста он управлял трамваем, стоя на водительском кресле.
– Разве нам не налево?– переспросил я.
– Но вам же надо в Коломенское, – утвердительно сказал ребёнок.
– Мне надо в Коломенское?..
– Сядьте и не мешайте.
После этих грубых слов, дитя, которое следовало за дерзость отшлёпать, совсем не с детской силой захлопнуло дверь. Трамвай гремел на стыках, скрипел на поворотах, его бросало то вправо, то влево, но мы ехали, и ехали действительно в Коломенское.
– Коломенское. Конечная остановка. Просьба освободить вагон! – я задремал в трамвайной тряске. Передо мною стоял ребёнок. Он тряс меня за руку. Теперь на голове мальчика была широкополая шляпа, из которой торчало белое перо.
– Чертовщина какая то! – пробубнил я и, встав, направился к выходу.
Я ещё висел на ступеньках, когда изумление заставило меня перестать двигаться.
На асфальте стояла она!
– Это ты? – только и сумел сказать я.
– Это я, – ответила она.
– Ты здесь?
– Я здесь.
– Почему ты здесь?
– Я жду…
– Что ты ждешь?
– Трамвай.
– Трамвай? Но ведь трамваи по ночам не ходят.
– Я знаю, но идти домой не хотелось, и я решила подождать. Может, ты приедешь!
– Давай тогда покатаемся, – предложил я.
– От тебя пахнет коньяком, – сказала она.
– У меня есть коньяк. Хочешь?
Маша поднялась на ступеньку трамвая.
– Где твой коньяк?
Я вспомнил, что допил коньяк. Тогда я обнял её и, плотно прижав рот к её губам, стал пытаться языком протолкаться сквозь их тёплую мягкую плотность.
– Что ты делаешь? – оторвавшись, чтобы задать вопрос, спросила она.
– Молчи, открой рот и глубоко дыши. Я буду в тебя дышать коньячными парами и своей любовью!
– Это что-то новенькое, – улыбнулась она и прикрыла глаза.
Я поцеловал Машу и обернулся. За спиной стоял всё тот же ребёнок. Шляпа была без пера. Перо он держал в руке и чертил иероглифы на запотевшем стекле.
– Что он пишет? – спросила Маша.
– Я присмотрелся и прочёл:
«Мне нравится слушать и слышать,
как в складках одежды у девы
дышит согласье молчаньем»
– Это японские трехстишья. Я замёрзла. Пойдём в трамвай, – сказала Маша.
Мы вошли в вагон, и я не узнал трамвай.
В салоне теперь было много людей. Мужчины и женщины сидели за столиками, курили, пили и ели. В дальнем конце вагона сидел мужчина с короткой бородкой. Рядом стояла высокая женщина в бархатном платье. Мужчина играл на гитаре, а женщина пела.
К нам подошёл черный, как грач, официант и проводил нас за столик.
Двери закрылись и мы поехали. В трамвае было шумно, но шум не мешал; было накурено, но запах табака был приятен; звучала гитара и пела женщина в бархатном платье – и нам это тоже нравилось. А за окнами плыли улицы, мы переезжали мосты и сворачивали в какие-то переулки. Кончалась снежная ночь и вставало солнце, таяли сугробы и из-под снега вылезали подснежники, вспухали на деревьях почки и нежно-зелёная, почти прозрачная листва наливалась силой лета и потом, покраснев, опадала. Кружилось время, но мы этого не замечали, ведь плотные шторы на окнах были опущены. На столе позвякивали две кофейные чашки.
– У тебя седые волосы, – сказала она.
– Мы с тобой, наверное, постарели, – сказал я.
– Может быть, но этого здесь не заметно.
И я вдруг так сильно почувствовал, что вот сейчас должен ей всё сказать.
Она опустила глаза и взяла меня за руку.
И вот в этот, может быть, самый ответственный момент всей моей жизни мне захотелось выпить.
– Давай выйдем, – предложил я.
Мы вышли из трамвая. Достаточно рассвело, и я обратил внимание на небо. Под ноги я уже не глядел. Под ногами давно и банально хлюпало и чавкало. Небо же мало чем отличалось от происходящего под ногами. Такое же грязное, и затоптанное, оно было похоже на гигантскую половую тряпку, которой долго возили по заляпанному полу, а потом забыли отжать. И вот это сырое неотжатое небо низко нависло над всем просыпающимся городом. Мне даже показалось, что если бы не вот эти дома, столбы, даже эти трамвайные остановки и белеющий вдали белокаменный монастырь – если бы не все эти разнообразные городские строения, то это небо рухнуло бы в подножную грязь. А теперь оно, зацепившееся за крыши, обвиснувшее на проводах и проткнутое золотыми крестами куполов, как забытая несвежая простыня, треплется насмешливым праздничным ветерком.
Я чувствовал, что мне становится холодно.
Уже потом, когда мы шли по изгибам кружащихся переулков, она говорила, что сначала запомнила меня в магазине, а потом на остановке.
«В каком магазине? На какой остановке?» – недоумевал я.
И потом, я разве был виноват в том, что если она перед собой не видела пьяницу или бомжа, то это мог быть уже порядочный человек? Но, главное, какое ко всему этому я имел отношение?
И разве ради этого разговора тянулись эти извилистые как кишки переулочки?
Господи, ведь только Ты один в целом свете знал, как же я хотел выпить!
Меня трясло от холода, от этого дождя и от тоски, которая почему-то всегда приходит, когда ещё праздники не закончились.
– Катя? – я, кажется, ещё в вагоне спросил. Она сказала, кажется: «Катя». А если не Катя? Если я что-то перепутал?
И потом, я не мог вполне сообразить, мы шли вместе или я шёл за ней, как уличный приставала?
Я порой отставал, а она, продолжая слушать мою восторженную речь, продолжала и свой путь. Она даже не делала попытки хоть как-то обозначить своё участие в нашем диалоге. От этого наше общение стало вызывать у меня двойственное ощущение.
С одной стороны было это нависшее, мокрое небо и чавкающая, проникающая в мою обувь грязь, а с другой стороны – теряющий свою необходимую высоту наш диалог и ещё кое-какие сомнения. Всё это вызывало у меня глупую икоту. Я делал три шага, судорожно икал, взглядывал на неё и в очередной раз вздрагивал. Иногда мне казалось, что именно эту женщину я люблю; то я начинал думать, что рисую себя в её глазах кем-то другим; а вот вздрагивал я совсем от другого. Вздрагивал я от неузнавания. Мне начинала нравиться эта женщина, но я был не вполне уверен, что это именно она. Меня мучило всё: её острый профиль; её восточная смуглость; и, главное, её имя!
«Она сказала «Катя», – лихорадочно и с икающей дрожью, не уставал думать я. И так как мои затоптанные мысли ничего, кроме душевной мути, не добавляли, то я решил, что Катя – это имя её дочери! Как только я это решил, сразу же успокоился и стал глазами отыскивать магазин. Мы шли, и вот нам с той стороны улицы подмигнула гирляндовая витрина. Магазин был на той стороне, а мы подходили к перекрёстку.
«Куда она свернёт? – думал я, – если мы перейдём дорогу, то магазин станет нашей неизбежностью. Но если она свернёт налево?..»
– Подожди. Я забегу в магазинчик. – Это сказал я, и мои глаза, уже попрощавшись с ней, всё же посмотрели в её лицо.
Фляжка коньяка, скрученная крышка и три глотка. Это были действия, которые я совершил именно в этой последовательности, когда попрощался на перекрёстке, пересёк улицу и вошёл в магазин.
Я увидел её ещё раз, когда убирал отпитую фляжку в нагрудный карман. Она стояла ровно на том же месте. И мне захотелось купить огромный букет роз. Мне хотелось, чтобы букет был именно огромным и красным!
Но розы в этом магазине не продавали.
Здесь, вообще, никаких цветов не продавали. Даже в горшках. «Почему её дочь зовут Катя?» – снова стало царапать у меня в мозгах, – у неё не было никакой дочери. И я тогда купил торт.
«Неважно, кто эта Катя – она или её дочь! – решил я, – Она меня ждёт, и я иду!»
6.
Когда я уже вышел из магазина и стоял на перекрёстке, чтобы переправиться обратно, то по улице, по самой её середине, прогромыхал трамвай.
Обычный жёлтый трамвай с грязными подтёками на пузатых боках и мутными запотевшими стёклами.
На какое-то мгновение трамвай разделил нас.
«А может, развернуться и убежать? – мелькнула почти новогодняя игривая мысль, – Или взять и запрыгнуть в этот трамвай?» Вагон, переползший перекрёсток, притормозил. Он был готов снова уже набрать свою трамвайную скорость. Но перед рывком всего на секундочку застыл. И этого было достаточно, чтобы всё решилось.
Я прыгнул. Сначала я прыгнул в огромную лужу, но потом после ещё двух прыжков я уже был в трамвае.
Мне вдруг стало весело и совсем не стыдно. Я ещё тяжело дышал от прыжков и в моих ботинках хлюпала новая тротуарная вода, но я уже стоял у запотевшего стекла и ничего не мог поправить! Поэтому я сначала махал ей рукой. Она не замечала меня, и я отворил окно. В руке болталась коробка торта с названием «Пьяная вишня», и я захотел бросить его ей под ноги!
– Маша! – выкрикнул я. Но девушка не обернулась. «Значит, вс2 же, Катя».
Трамвай безнадёжно увозил меня, и в моих руках оставался торт.
Я закрыл окно и прошёл на заднюю площадку.
– Хочешь, расскажу тебе рождественскую сказку? – спросила меня Маша.
– У меня промокли ноги, – ответил я.
– Садись рядом, – и она подвинулась.
– У меня есть коньяк. Хочешь?
– Ты уже предлагал. Не хочу. Ты пей, а я тебе буду пока рассказывать.
Странная история. Назвать её можно «Рождественская ночь». Трамвай покачивался, и коротко вздрагивая на стыках, нервно продолжал ехать. На остановках входили и выходили люди.
– Я, с твоего позволения, опущу вводную тему предвкушений человеческих о надежде на чудо, – так она начала свой рассказ, – героиню зовут, скажем, Маша. Маша беременна. Лет пятнадцать было Маше. Малолетка, одним словом.
– Беременная малолетка по имени Маша,– повторил я.
– Точно. Маша. Воспитанница детского дома, сбежавшая оттуда, приезжает в большой город. Маша каким-то образом пытается жить. Спит на вокзале или где придётся. Пока светит летнее солнце и ночи тёплые, так ещё ничего. А потом осень, дожди и, наконец, снег.