Читать книгу Урочище Пустыня - - Страница 1
ОглавлениеРоман-реквием
Всем забытым, безымянным, пропавшим без вести посвящается…
Пустыня ширится сама собою: горе тому, кто сам в себе свою пустыню носит.
Фридрих Ницше
Ясным майским утром по улице Поперечной в Старую Руссу, город древний, упоминаемый в летописи под 1167 годом, въехал разбитый в хлам джип – привет из девяностых, в котором с трудом можно было узнать Mitsubishi Pajero второго поколения. Когда-то он был радикально черным, теперь же из-за царапин, сколов и вмятин, следов какой-то шрапнели на передней двери со стороны пассажира, крыла цвета индиго и вздыбленного капота серебристого оттенка его окрас не поддавался определению. Кенгурятник, как челюсть боксера, был свернут набок, лобовое стекло испещрено трещинами. Этот джип производил странное, немного устрашающее и в то же время забавное впечатление, вызывая ассоциации с конем Д`Артаньяна, беарнским мерином желтовато-рыжей масти. Каким образом сохранился этот мастодонт, как дотянул до нашей эры было неведомо.
Подстать ему был и владелец «автотранспортного средства» – в этом изрядно потрепанном жизнью мужчине трудно было узнать бывшего командира отдельного разведбата и знаменного взвода 7-й гвардейской воздушно-десантной дивизии подполковника Садовского. Тот бесшабашный офицер, лихой вояка и отчаянный забулдыга, прошедший все «горячие точки» бывшего Советского Союза и первую чеченскую остался в далеком прошлом. Сейчас это был грузноватый отставник с кучей старых болячек, расплывшимся неспортивным торсом, синевой под глазами и взглядом уставшего от жизненных передряг человека, в котором явственно сквозило знакомое каждому, кто неумолимо приближается к финишной черте одиночество среди людей. По всему было видно, что он чувствует себя обломком другой, давно минувшей эпохи, от которой остались только курганы и окаменелости каких-то смутных, никому не нужных воспоминаний. И даже телефон у него был кнопочный.
Ему прочили генеральскую карьеру. Но не сложилось. После увольнения из армии он продолжил службу в милиции и некоторое время гонялся за бандитами, потом ему самому пришлось бегать от «стражей порядка» – в нулевые такие метаморфозы не были редкостью. Потом за ним гонялись и менты, и бандиты. Потом он гонялся и за теми, и за другими, пока не наступил мир, нирвана, пенсия.
Личная жизнь тоже как-то не задалась. Нельзя сказать, что он не был счастлив. Был. Как всякий брутальный папаша он души не чаял в своей дочурке и искренне считал, что ему повезло красавицей-женой. Ведь самое лучшее, что есть в этой жизни случается между мужчиной и женщиной. Между гражданином и Родиной, как показывал его боевой и жизненный опыт, происходит нечто другое и далеко не всегда по обоюдному согласию. Но это уже другая, совершенно отдельная тема…
Свою питерскую квартиру после развода он оставил жене и дочери, которая к этому времени успела обзавестись мужем и двумя детьми. Машину, ставшую для него домом на колесах, оставил себе. Задние сиденья пришлось выкорчевать. В результате освободилось достаточно места, чтобы в образовавшемся пространстве могли поместиться все его вещи и он сам.
В Старой Руссе Садовский чувствовал себя сумоистом на свадьбе староверов – так неуместно выглядел на этих тесных, патриархального вида улочках его громоздкий «японец».
На какое-то мгновение он отвлекся на плакат, установленный на обочине – «Вы на правильной дороге, если платите налоги». И тут откуда ни возьмись, влекомая центробежной силой на проезжую часть выскочила бабушка с корзинкой, доверху наполненной дешевыми букетиками с анютиными глазками и всякой декоративной травкой. Он давно понял, что наши старушки – как пули со смещенным центром тяжести, поэтому предугадать их траекторию невозможно. Резко затормозив, он для пущей верности резко крутанул руль вправо и слегка протаранил столб на тротуаре. Кенгурятник со скрежетом стал на место и теперь сидел идеально.
Бабушка даже не успела испугаться. Суетливо крестясь, перемежая брань с божбой, она посеменила дальше. Он укоризненно покачал головой, сдал назад и продолжил движение, стараясь как можно аккуратнее соблюдать скоростной режим.
Но если уж начались неурядицы, то не будет им конца. Возле перекрестка его, шаркнув по бамперу, задела шустрая вишневая «девятка». Из нее вылез сердитый мужичонка с монтировкой и закричал:
– Ты что, ослеп, мудило? Тебе что, правила не писаны? Думаешь, сел в крутую тачку, так теперь тебе по х… веники?
В прежние времена он забил бы этому крикуну монтировку в зад и спокойно поехал бы дальше. Но теперь все было по-другому. Годы делают людей мудрее, терпимее, толерантнее, что ли…
– Прошу прощения. Впредь буду повнимательнее…
Мужичок потерял дар речи. Он рассчитывал на обоюдный обмен мнениями и скоротечный бой, а тут какой-то псих ненормальный попался – извиняется…
Не зная, что сказать еще, водитель «девятки» сплюнул на асфальт, без лишних слов залез в свою таратайку и рванул с места, как ошпаренный.
«Мне нравится этот город», – подумал Садовский.
Перед Живым мостом он припарковался, чтобы осмотреться и определиться с дальнейшим маршрутом. Отсюда открывался потрясающий вид на Воскресенский собор, стоящий на слиянии дремлющих в сонных объятиях утренней тишины рек – Полисти и Порусьи. Это чудо русской архитектуры, отражавшееся вместе с бегущими по небу облаками на зеркальной поверхности лениво струящихся вод, было похоже на большой ярмарочный пряник в обрамлении прозрачно-золотистого, почти иконописного воздуха и нежно-зеленого бархата майской листвы. Он ждал этой встречи и теперь, прислушиваясь к себе, к своим потаенным мыслям и ощущениям, испытывал странное, незнакомое ему прежде волнение.
Садовский никогда здесь не был, точно не был, но у него возникло такое чувство, будто не только он помнит эти места, но и эти места помнят его, непостижимым образом отмечают его присутствие и исподволь следят за ним. Казалось, с ними у него связано что-то важное, судьбоносное, затерявшееся где-то в глубине веков и провалах памяти. Что это было – сожаление, грусть, боль утраты, подспудно подавляемый страх? Или потрясение последнего узнавания, которое человек испытывает на пороге чего-то окончательного, связанного с вечным противостоянием жизни и смерти? Бог весть. Но что-то заставляло его пристально вглядываться в этот четверик с большеоконным фасадом, увенчанным одним большим световым барабаном и четырьмя слепыми поменьше, галерею с пирамидками кокошников по углам и обдающие солнечными брызгами луковицы куполов…
А над всем этим великолепием неумолимо, торжественно и гордо, будто указующий перст или часовой, взявший ружье на караул, возвышался сверкающий шпиль колокольни.
Садовский долго смотрел на этот дивный, исполненный неведомой силы и неземной гармонии пейзаж, как будто за открывшейся ему видимой, поверхностной реальностью, доступной и понятной каждому, открывалась какая-то иная, сокрытая от нас, далекая от нашего суемудрия подлинная жизнь.
В памяти всплыла фотография, сделанная в годы войны с той же точки, где он сейчас находился: черный, по-видимому, понтонный мост, грудой металлолома перекрывающий русло реки, пустынный берег с полуразрушенными постройками, остов обезглавленного храма на стрелке. Древний город, напоминавший вскрытую вандалами могилу святого, был мертв. Казалось – навсегда.
Садовский выудил этот снимок из Интерента еще во Пскове, когда навещал своих старых друзей по разведбату. Кем и когда он был сделан? Судя по времени года – поздняя осень 1942-го. Значит, кто-то из немцев, потому что после штурма и последовавшей за ним оккупации жителей в городе почти не осталось – одни ушли с потоками беженцев, другие попрятались в близлежащих деревнях у родственников, третьи, кто замешкался и не успел покинуть свое гнездовище – укрылись в землянках.
Он понял, что не сможет уехать отсюда сию минуту – этот город не создан для того, чтобы бывать в нем проездом. Здесь необходимо хоть ненадолго, но остановиться, потому что за этими ничем не примечательными кварталами с их сталинской малоэтажной застройкой, как за внешним благолепием Воскресенского собора явственно читался другой, незримый, неизмеримо более древний, расписанный на берестяных грамотах и выцвевших старорусских небесах град, таящий в себе множество неразгаданных тайн, забытых историй и невидимых миру трагедий. Этот диковинный град входит в тебя испугом и каким-то глубинным потрясением, очаровывает, как опоенного зельем, врубается в память и душу, будто топор в плаху и начинает кружить, дурманить голову своей старорежимной запущенностью, отпетой достоевщиной, следами безбожных лет, проступающими сквозь обновленную штукатурку церквей, и страшными отметинами минувшей войны…
К тому же он рассчитывал найти здесь хоть какую-то информацию, которая помогла бы ему отыскать место гибели пропавшего без вести деда по материнской линии – Ивана Михайловича Назарова. От него осталась одна только похоронка, хранимая многие десятилетия как семейная реликвия.
Садовский решил прогуляться пешком, чтобы увидеть храм вблизи и осмотреть его убранство изнутри. Он уже давно не закрывал на ключ и не ставил на сигнализацию свой тарантас. Угнать его непосвященному было практически невозможно – под приборной панелью в труднодоступном месте была секретная кнопка, которая блокировала все попытки завести этого монстра. Но даже с заведенным двигателем он, как упрямый мерин, не трогался места. Для этого требовался волшебный пинок, технологию которого освоил только Садовский. Мелкие воришки тоже не решались на него покушаться: если так страшен этот трижды убитый, видавший виды джип с трафаретом 162-й ОРБ на заднем стекле, то каков же его хозяин!
По Живому мосту он перешел Полисть, оставив слева набережную генерала Штыкова с Памятной доской в честь легендарного комдива, по Воскресенской улице мимо памятника вождю мирового пролетариата добрел до Соборного моста и оказался рядом с колокольней, перед которой стояла небольшая группа туристов с опрокинутыми лицами – они смотрели на нее, как на восьмое чудо света и, затаив дыхание, внимали словам экскурсовода.
Садовский остановился и тоже прислушался, а затем и присмотрелся – не столько к колокольне, сколько к экскурсоводу. Рушанские девушки, как он успел заметить, не отличались особой красотой. Возможно, он поторопился с выводами, поскольку въехал в город субботним утром, когда все уважающие себя красавицы еще нежатся в своих постелях…
Эта была обычной серой мышкой. Но надо отдать ей должное – даже без макияжа утонченные черты ее лица производили отрадное впечатление. А если добавить к этому интеллигентную речь, манеры, изящную фигуру, которую не мог скрыть даже расстегнутый демисезонный плащ и повязанная вокруг шеи газовая косынка, прикрывавшая грудь…
– …чуть позже, после посещения храма, желающие смогут подняться на эту колокольню. Оттуда открывается живописнейшая панорама города. Прошу также обратить внимание на насыпь собора, где, по преданию, покоится бел-горюч камень. Иногда на нем проступают капельки воды, напоминающие слезы. В стародавние времена здесь молились женщины – за тех своих близких, кто отправлялся на войну. Мироточащий камень помогал им унять тревогу и утолить печаль…
Голос, как отметил про себя Садовский, тоже не был лишен приятности, хотя ни тембром, ни полутонами особенно не цеплял. Картину несколько смазывали очки в тонкой металлической оправе, отчего она была похожа на учительницу, офисную секретаршу и домохозяйку одновременно. Какой из этих образов был ей ближе оставалось только догадываться.
– …у этого кафедрального собора, перестроенного по проекту выдающегося русского зодчего Василия Петровича Стасова, очень сложная судьба. Само место, на котором он стоит намолено с незапамятных времен – когда-то здесь стояла деревянная церковь. В конце семнадцатого века был воздвигнут новый храм, освященный в честь Воскресения Христова. Его внешний вид сильно отличался от нынешнего. Большие изменения претерпела и колокольня – она выросла на целый ярус. Ее особенностью были часы, изготовленные тульскими мастерами. В 1937 году в соборе разместился краеведческий музей, в годы оккупации немецко-фашистские захватчики устроили в нем конюшню. После войны в храме открылся кинотеатр, впоследствии он стал складом для стеклотары… В восьмидесятые годы здесь работал музей Северо-Западного фронта…
В конце этого исторического экскурса голос ее заметно потускнел. Один из любознательных туристов оторвался от буклета и бодро поинтересовался:
– А тут написано, что на портале есть этот… килевидный архивольт. Вы можете мне показать его? Мне хочется знать…
– Вот он, перед вами, – неопределенно всплеснула рукой экскурсовод и заторопилась сменить тему:
– А теперь мы пройдем в храм, чтобы познакомиться с главной его достопримечательностью – чудотворным образом Старорусской иконы Божьей Матери. Эта святыня притягивает к себе паломников со всего света…
Садовский крайне редко посещал церковь, не знал, чем кондак отличается от тропаря и в каких случаях поется величание, но прошел вслед за группой туристов, чтобы взглянуть на эту реликвию. У дверей, пропуская своих подопечных, экскурсовод рассеянно посмотрела на него, по-видимому, оценивая, насколько уместен здесь его затасканный армейский камуфляж и холодно поинтересовалась:
– Вы, кажется, не наш…
– Если вы не против.
Ничего не сказав, она вслед за припозднившимся туристом, настойчиво интересовавшимся архитектурными изысками, вошла в собор и остановилась возле огромной иконы, на которой была изображена Богоматерь с младенцем.
– Это самая большая выносная икона в мире – в ней одиннадцать пядей, то есть более двух с половиной метров в высоту и чуть поменьше в ширину, – продолжала экскурсовод. Под сводами храма голос ее множился коротким эхо и казался более значительным, хотя и звучал тише. Теперь в нем явственно слышались благоговейные нотки.
– История святыни полна тайн и загадок. В Виленском мецеслове говорится, что она была перенесена в Старую Руссу из греческого города Ольвиополя, который располагался где-то в районе Херсона. Предание гласит, что во времена Ивана Грозного в новгородских землях вспыхнуло моровое поветрие. Для избавления от эпидемии был совершен крестный ход, после чего Старорусская икона Божьей Матери переместилась в город Тихвин, это примерно в трехстах километрах отсюда. Долгое время между рушанами и тихвинцами не затихала тяжба по поводу принадлежности этой иконы. И только в 1888 году благодаря вмешательству одной их царских особ чтимую икону торжественно перенесли на прежнее место. Перед вами один из списков древнего чудотворного образа. Что касается самой иконы, то участь ее незавидна. В годы советской власти она подверглась поруганию – с нее содрали сребропозлащенную ризу и в таком виде передали в краеведческий музей. В начале войны эта ценнейшая икона бесследно исчезла. И до сих пор о ней ничего не известно…
Повисла минутная пауза. Нарушить ее решился только любознательный турист, которому не терпелось узнать, обладает ли представленная здесь копия чудодейственной силой.
– Да, она почитается верующими и наследует славу древней Старорусской иконы. Еще два списка хранятся в Троицком и Георгиевском соборах. Кстати, в день памяти иконы – 17 мая, когда она впервые была принесена в Старую Руссу вы можете помолиться перед ней о спасении души, благословенной семейной жизни и защите от искушений. Поклониться можно любому из образов. Богородица выступает в роли ходатая перед Всевышним за молящихся…
Она сложила ладони, как бы намереваясь произнести одну из молитв, обращенных к Пресвятой Богородице. Обручальное кольцо на ее безымянном пальце отсутствовало.
– Отличие этого списка от древней иконы в том, что младенец Христос изображен отвернувшимся. Всей своей фигурой он выражает желание отдалиться. По композиции и замыслу образ имеет некоторое сходство со Спасом Недреманное Око…
Огромные, ассиметрично поставленные глаза Божьей Матери были исполнены скорби и всепрощающего смирения, перед которым, казалось, меркло и буйство толпы, и власть кесаря. Младенец, больше похожий на задумчивого иудейского юношу смотрел в сторону с таким выражением, будто оплакивал участь всего рода человеческого и судьбу всякого грешника. Он словно знал о нас нечто такое, чего мы не желаем сами о себе знать и от чего прячемся в свои каждодневные дела, заботы и самообманы.
Всякий раз, посещая церковь, Садовский задавался вопросом, как и почему грубо вырубленные кровожадные идолы язычества были сметены кроткими и печальными ликами христианских святых, просиявшими в золотых и серебряных окладах. Это ли не чудо?
Но от Старорусской иконы исходил какой-то грозный, почти физически ощутимый, пронизывающий все естество неземной свет, как будто это была и не икона вовсе, а щит ревнивого и безжалостного Господа Саваофа, перед которым человек, чувствуя всю глубину своего ничтожества и неизреченную бездну греховности, испытывал желание пасть ниц…
Садовский вышел из храма, не дожидаясь окончания экскурсии. На паперти он увидел диковинного старца с рыжеватой клокастой бородой, как у юродивого на картине Сурикова «Боярыня Морозова» – то ли бомжа, то ли чудаковатого монаха, то ли бомжеватого вида странника, как будто наскоро сплетенного из мха, лесных кореньев и дерюги. На шее у него висели крупные бусы или четки, которые при более внимательном рассмотрении оказались связкой разномастных деревяшек от бухгалтерских счетов, нанизанных на бечевку. На мгновение почудилось, что это шаманские клыки и когти… В руках этот невозможный старикан держал балалайку без струн. По всему было видно, что он собирает милостыню, изображая игру на музыкальном инструменте. Садовскому смутно припомнилась панк-группа из Финляндии, которая в свое время участвовала «Евровидении», но так и не пробилась в финал. Отличительной особенностью этой группы было то, что она состояла из музыкантов, страдающих различными хроническими заболеваниями: кто аутизмом, кто синдромом Дауна, кто церебральным параличом.
Старец казался одним из них. Или обычным городским сумасшедшим. Но что удивительно, глядя на этого безумца и наблюдая за его странными манипуляциями, Садовский не мог избавиться от ощущения, что он действительно слышит музыку – беззвучную, неуловимую обычным слухом, извлекаемую из каких-то неведомых глубин его собственной души и затрагивающую в ней некие потаенные, невесть когда умолкнувшие струны.
Преодолевая невольную робость, которую любой нормальный человек испытывает перед психически больным, он подошел поближе и увидел лежащую на земле рваную картонку. На ней обычной шариковой ручкой довольно разборчиво и складно было написано: «Подайте сему юроду, настоятелю церкви, называемой «Часовня – сень Старорусской чудотворной иконы Божьей Матери», на покупку передвижной мини-звонницы и воинского миссионерского креста-мощевика».
И тут юродивый полоснул его таким острым взглядом, что Садовский невольно отшатнулся.
– Стой, воитель! – скрипуче воскликнул старик, оглядывая его с ног до головы. – Всех агарян разбил? Даром что душегуб и распутник!
– Что ты несешь, старче, – пробормотал Садовский. Он уже давно взял за правило в любой ситуации, что бы ни происходило вокруг сохранять невозмутимость, словно в жилах его текла не кровь, а выдержанный в дубовых бочках полувековой коньяк, а тут смутился.
– Ишь, куда навострился! – продолжал наседать нищий. – Рано тебе в храм, иди в часовню малу. Молитву знаешь?
– Не знаю ни одной.
– Молись как можешь, своими словами. О спасении души.
– Помилуй, мя, Господи, раба божьего, отмороженного на всю голову…
– А ты не юродствуй.
– Молюсь как могу…
– Далек ты, ох как далек отсель! И идешь издалека, и идти тебе долго…
И вдруг юродивый плаксиво, будто пьяный запричитал:
– А я что же, люди добрые? И в стужу, и в зной, на гноищах яко Лазарь в церкве, мною воздвигнутой, милостыни взимая, иным убогим даяше ю… Не в новой срачице восседаю, но в нищенском рубище. И в храм сей не хожу, осквернивая смрадом своим. Сижу тут, примус починяю, – неожиданно добавил он. Потом улыбнулся озорной детской улыбкой и попросил блеющим голоском:
– Подай, мил человек!
Увидев проходящего мимо священника неопределенного звания в сопровождении какого-то служки, он оживился и весь просиял:
– Хлеб да соль вам, отцы!
И тут же словоохотливо пояснил:
– Се хартуларий – заведующий письмоводством в епархии, важное лицо… Святая братия с ним.
«А старичок-то непрост», – подумал Садовский, выходя из оцепенения, в которое его вогнала малоразборчивая и весьма замысловатая речь юродивого, и засунул под картонку сто рублей.
– Благодарствуйте…
Продолжая сидеть на паперти по-турецки, юродивый стал бить частые поклоны и приговаривать:
– Свят-свят-свят… Хоть и неистов человек сей и погубил свой ум, а не осерчал и сердце свое не оставил. Свят-свят-свят… И яко же молитвами церковь просияет чудесы, и посетит мя светонезаходимое солнце веселия, так и его, даст Господь…
Он всплакнул. Потом неожиданно, как старый чертяка оскалился и с ехидцей произнес:
– А беса всегда узнаешь по нераздвоенным копытам – он нечист!
Садовский машинально посмотрел на свои десантные берцы-крокодилы и понял, что «копыта» у него нераздвоенные…
– А как же я, раб божий, последую примеру преподобного Михаила Христа ради юродиваго, ежели не подадут мне? – зачастил старец и слова его, обгоняя друг друга, понеслись вскачь. – Оный восхождаше на церковные колокольницы и бияше колокола часто, вельми часто… И за многие дни прежде случившейся беды, во как! Якоже обычай бысть во время огненного запаления звонити. А как я, спрашиваю, поступить должон? Ведь что у нас деется?
– Что? – переспросил Садовский.
– На все Кузьминки, Пожалеево да Свинорой вместо колокола авиабомба, что подвешена на древе с войны, вот и все вече. Без звонницы мне никак нельзя, – впервые совершенно отчетливо выговорил он.
– Так ты, дед, из Кузьминок?
– Это только кузькина мать тебе скажет, мил человек, – с лукавинкой усмехнулся юродивый. – А мне откуда знать? Иди, если туда путь держишь…
– Туда и держу.
– Вот и держи, не отклоняйся…
Садовский покачнулся, будто кто-то толкнул его в плечо и ноги сами понесли его прочь. Опомнился он только, перейдя мост через Порусью.
– Блин, что это было? – сам у себя спросил он и закурил, переводя дух, как после десантирования при шквалистом ветре.
Старик никак не выходил у него из головы. Временами он казался рядовым душевнобольным, временами выдающимся сумасшедшим, временами спятившим святым. Его нищенский вид и витиеватая манера изъясняться старославянизмами вселяли смутное беспокойство, суеверное желание отгородиться, очертить меловой круг. Что-то из сказанного им вызывало стойкое неприятие, что-то заставляло искренне недоумевать, что-то клонило к раздумьям. Даже сам факт его физического присутствия в этом мире нуждался в объяснении. И в чем только душа держится. Где, как и на что он живет? И главное – откуда берет силы, чтобы изо дня в день влачить свое жалкое существование?
Размышляя об этом блаженном и соотнося его с собой, со своими нынешними обстоятельствами Садовский невольно задавался странным, неуместным, на первый взгляд, вопросом – а может ли он настолько забыть себя, дойти до такой степени потерянности и отчаяния, чтобы денно и нощно сидя на паперти, просить милостыню? И если может, то насколько он далек от этого? От тюрьмы да сумы… Однако этот нищий не выглядел сломленным. И, судя по всему, легко мирился со своей участью. Более того, создавалось впечатление, что об ином он и не помышлял. И в этом была его неоспоримая свобода, та страшная свобода, которая являет собой наивысший соблазн и пугает абсолютное большинство людей. А ведь он тоже для чего-то родился, кем-то хотел стать, чего-то достичь, быть просто счастливым…
Как и все мы.
Но вместо этого возрадовался какой-то безумной радостью и стал сфинксом на перекрестке дорог, который загадывает загадки и всем своим видом говорит: если тебя преследуют удары судьбы – сделай как я, скажи себе: «Я – сфинкс». И обрати свой взор к небу. Над сфинксами судьба не властна, потому что нити судьбы в их руках… А лучше спроси себя: много ли надо тебе для счастья, или хотя бы для того, чтобы обрести душевный покой и не страдать от сравнения с себе подобными.
В чем-то он прав, этот старик. Предположим, свершится невозможное и сбудется веками чаемое – найдет человек, существо по определению несчастное, эликсир молодости и станет бессмертным, изобретет вечный двигатель и улетит к звездам, научится из свинца добывать золото и сказочно разбогатеет – сделает ли это его счастливее? Отнюдь. А этот, не имея ничего, по-видимому, абсолютно счастлив, несмотря на все свое убожество. С ним – благодать.
К концу второй сигареты Садовский увидел женщину-экскурсовода, плывущую по мосту – так легка и грациозна была ее походка, сопровождаемая мерным колыханием крыльев бежевого плаща и всплесками длинных рыжих волос на ветру. «Ходит плавно – будто лебедушка, смотрит сладко – как голубушка…» И тут же в памяти явились пушкинские строки:
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног…
Похоже, она была счастливой обладательницей одной из этих пар. Что же касается выводов, сделанных классиком путем эмпирических наблюдений, то с этим можно было поспорить. Вряд ли мода галантного века позволяла разглядеть в дамах что-то выше прекрасной лодыжки, не говоря уже о ножках в целом.
Она свернула от моста направо. Садовский, чуть помедлив, догнал ее и спросил:
– Могу ли я заказать персональную экскурсию?
– А, приблудный турист, – без особых эмоций проговорила она. – Что вы имеете в виду?
– По ходу вашего рассказа у меня возникло несколько вопросов.
– Только не спрашивайте меня про килевидный архивольт. Я не знаю, что это такое. И чем он отличается от архитрава.
– Вы не обязаны все знать.
– Так что вы хотели спросить?
Несмотря на то, что она не стала уклоняться от разговора с ним Садовский понимал, что ступил на весьма зыбкую почву и в любой момент установившаяся между ними дистанция может быть разорвана. Смотрела эта лебедушка отнюдь не как голубушка. Поэтому говорить надо было коротко и по существу.
– Вы многое рассказали о соборе и колокольне. Но была еще и третья достопримечательность…
Она прямо и открыто посмотрела на него, словно увидела впервые и что-то в увиденном ей явно не понравилось. Он спокойно выдержал эту битву взглядов, понимая, что слова о «третьей достопримечательности» она могла принять на свой счет.
– Я говорю о старике возле храма. Кто он?
Она довольно долго молчала, как бы раздумывая, стоит ли пускаться в объяснения. Что-то мешало ей выйти из образа застегнутого на все пуговицы экскурсовода и стать просто женщиной, с которой пытается познакомиться с виду неустроенный, явно ничейный мужчина.
– Слева от нас Музей романа «Братья Карамазовы».
Кивком головы она показала на желтое здание с белой колоннадой по балкону второго этажа.
– Не знал, что есть целый музей, посвященный роману…
Казалось, она уже забыла, о чем он спросил. Но нет, ответ все-таки последовал.
– Его знают у нас как блаженного Алексия. Сам себя он называет иноком, рясофорным, новоначальным монахом, хотя официальная церковь от него открещивается… Здесь он собирает средства на покупку самой маленькой сборно-разборной колокольни, которую для звонарей изготавливают уральские мастера…
– Долго же ему придется собирать…
– А таких Бог любит. И во всем им помогает. Хотя… Странный он… Одно слово – юродивый.
И она пересказала ему несколько баек об этом чудном старике, оговорившись при этом, что не ручается за их достоверность. Как-то блаженный Алексий пришел на первомайскую демонстрацию – с какой-то черной тряпкой на палке. Издалека она была похожа на развернутый флаг Исламского государства Ирака и Леванта. Был скандал. Полиция вывела демонстранта за пределы площади, куда-то за водонапорную башню, и экспроприировала самодельный штандарт. Что хотел донести юродивый до жителей Старой Руссы? Никто так и не понял. Он ничего не требовал, никого не обличал, не призывал к ответу. Но его появление на маевке, среди нарядно одетых, улыбающихся людей было похоже на вызов. Он выглядел так, словно явился на званый ужин без приглашения, в грязных обносках, всем своим видом оскорбляя присутствующих… В другой раз удумал вбежать в женскую баню. «Яко Симеон богомыслию предамся! – кричал он. – И место подходяще!» Был жуткий переполох. И смех, и грех – вздыхали бабы после того, как выпроводили его шайками и вениками из помывочного зала…
– Справа памятник Достоевскому, – как всегда неожиданно перескочила с одного на другое она. – А чуть дальше – Дом-музей писателя.
Федор Михайлович сидел на постаменте в скорбной раздумчивой позе, очевидно размышляя о бесах, которые до краев заполонили Россию, угрожая самому ее существованию…
– Удачный памятник, – сказал Садовский, чувствуя, что она ждет от него какой-то реакции.
– Мне тоже он нравится, – задумчиво произнесла она. – Тут недалеко еще есть Дом Грушеньки… Помните, кто это?
– Да. Кстати, Михаил.
– Светлана…
Они молча продолжили путь. Между ними возникла какая-то неловкость – разговор не клеился, словно все темы были раз и навсегда исчерпаны. Оба почувствовали: еще минута-другая и им предстоит решить, стоит ли продолжать начатое знакомство и если стоит, то к чему все это приведет. «Почему я к ней подошел?» – спрашивал себя Садовский. В другое время и в другом месте он не посмел бы сделать этого – слишком отчетливо на лице у нее было написано: «Не здесь, не сейчас и не с вами…»
Взгляд его упал на указатель, на котором было написано: улица Сварога.
– Ничего себе, – искренне удивился он. – Здесь до сих пор почитают славянских богов?
– Это не тот Сварог, о котором вы подумали. К богу огня он не имеет никакого отношения. Это художник, который родился в Старой Руссе. На этой улице я и живу…
– Кстати, вы не посоветуете, где тут можно остановиться?
– Надолго? – спросила она без особого интереса.
– На день-другой. А там посмотрим…
– Пойдете по улице Минеральной до Парка Победы, свернете налево, там увидите гостиницу.
– А ресторан там есть?
– Есть и ресторан. Но не советую. Есть немало других мест, где можно недорого и вкусно пообедать.
– Хочу пригласить вас на ужин. Часов в семь устроит?
– Ничего не могу обещать, – сказала она, впервые улыбнувшись.
Житие инока Алексия Христа ради юродивого
Засим начинаю я повествование свое об иноке Алексии и многострадальном житии его. Кому как не мне рассказать о бедах и злоключениях оного, распнувшего плоть свою со страстьми и похотьми, ибо я он и есть, пишущий эти строки в стенах порушенного Свято-Троицкого Михаило-Клопского монастыря. И одному Богу ведомо, кончу я дни свои в хлевине какой, всеми забытый, без свещ и фимиама или доживу до поздних времен, когда с достодолжною тихостию уйду в мир иной и восхищен буду в вожделенное, горнее свое отечество.
Пусть так. Одно только сомнение бередит мой немощный ум и растревоженную душу – не впадаю ли я тем самым в грех гордыни, самому себе становясь исповедником и судьей? Ведь никто из смертных не может возомнить о себе такое, что хотя бы один день своей жизни он, несчастный, был праведником, не грешил и не слепотствовал в миру, а уж тем более был достоин блаженной кончины. И не постигнет ли меня злая участь безвестно канувших лжеюродивых, кликуш и сумасшедших, в которых на Руси отродясь недостатка не было? О таких писал патриарх Иосаф I: «Инии творятся малоумии, а потом их видять целоумных; а инии ходят в образе пустынническом и во одеждах черных и в веригах, растрепав власы; а инии во время святого пения в церквах ползают, писк творяще, и велик соблазн полагают в простых человецех».
Есть и такая блажь. Уповаю лишь на то, что воздастся мне по делам моим, понеже старался я идти от мирского сладострастия к свету богоразумия. И здесь Бог и везде Бог. И каждый важен для другого, и другой для каждого и все – для Господа Саваофа-Вседержителя, в имени которого пребудем во благе отныне и навсегда. Для кого-то и это чтение будет душеполезно и назидательно.
Итак, помолясь, дабы избавил меня Владыка наш, великой радости податель, от гнева правды Своей, приступаю…
Наверное, явился я в этот мир в недобрый час – под Полынью звездой, пропитавшей горечью дни мои. Отчизна моя – пепелище, рождение – тайна за семью печатями, а вся последующая жизнь – шатание юродствующего по городам и весям новгородчины. Но обо всем по порядку.
Дата появления моего на свет мне неведома, но я склоняюсь к тому, что это было в год, когда товарищ Сталин объявил начало «безбожной пятилетки» и стал сокрушать алтари. Первое, что я увидел, вступив в пределы земной юдоли, был огонь, первое, что отчетливо почувствовал – боль. Никаких иных воспоминаний о своем нежном возрасте я не сохранил. Не знаю, с чем это связано, но с тех пор при виде огня меня крутит и корежит, как бересту.
Я не знаю, кто мои отец и мать. Да их у меня, должно быть, и не было. Когда я думаю о своей матери я вижу золотистое сияние и чувствую исходящую от него любовь. А отец – это голос, который повелевает мне, что я должен делать и как жить.
Бабушка моя Антонина или просто баба Тоня о них ни разу не упоминала. А когда я спрашивал – сразу начинала креститься и бормотать молитвы. Я знал, что она никого и ничего не боится. Только одного этого вопроса. И у кого потом ни выпытывал – отвечали одно: от киих родителей родися, не веем. И жалели как убогого, для жизни убитого, и отводили глаза. Тогда я дошел своим незрелым еще умишком: если одних детей находят в капусте, других приносят аисты, то меня спустили с неба ангелы. И сам я ангельского роду, хотя и неведомо какого чина…
Эту мысль навеяло видение, бывшее у меня прежде моего рождения – церквушка на холме. В солнечную погоду она мне подмигивала, в пасмурную закрывала реснички, а когда наплывал туман – и вовсе засыпала. Она словно говорила мне – приходи, малютка, сюда, здесь твой настоящий дом, здесь твои небесные родичи и покровители – отец и мать…
Бабушка у меня рукастая была, никогда не сидела без дела – даром что однорукая. Руки она лишилась еще по молодости, когда билась с великим запалением, случившемся в наших краях. Был еще и дед, гуляка и балагур, и красавица их дочь. И это все, что я помню, потому что пробыл я в их доме, что в деревне Пустыня, самую малость. Здесь обнаружилась у меня некая странность – умение исчезать в одном месте и неожиданно появляться в другом. Часто это происходило ночью. Я переносился из дома в огород, из огорода в сарай, из сарая в лес или на речку, будто на крыльях, но не понимал и не помнил, как. Меня ругали, поучали, увещевали, всем миром стыдили и уговаривали не делать так больше, но все было тщетно – я продолжал бестелесно и беспамятно перемещаться в пространстве. Это пугало моих домочадцев. Однажды поутру кто-то из соседей обнаружил меня сидящим на колодезном срубе и донес бабе Тоне. Та, едва успев добежать до колодца, единственной своей рукой схватила меня за шиворот и вернула на твердую землю. После чего терпение ее иссякло и я был отдан в странноприимный дом где-то в области великого Нова-града, где и дождался не то конца света, не то начала обставшей меня и родные палестины тьмы…
Дальше в моих воспоминаниях появляется некая связность и более осмысленный взгляд на вещи. Постараюсь передать здесь свои детские впечатления как можно точнее, не соотносясь с последующим знанием и жизненным опытом.
Место, куда меня привезли, пришлось мне по душе. То было одноэтажное кирпичное строение, утопавшее в цветах и зелени, как старинная помещичья усадьба. Там было уютно, солнечно и как-то по особенному благостно – в кронах деревьев возились и заливались на все голоса дивные птицы, всюду порхали разноцветные бабочки, нежно гудели шмели и пчелы. Меня встретил настоятель обители и ее постоянные обитатели, называвшиеся персоналом – все в белых ангельских одеяниях, но почему-то без крыл. Они были добры и внимательны ко мне. После короткой беседы меня проводили в палаты, где размещались дети – в каждой по четыре человека. Там я увидел того, кто называл себя Бароном. Он был заметно старше меня, худ, нескладен, остронос и говорлив.
– Ты его меньше слушай, – шепнул мне на ухо настоятель – У всякого барона своя фантазия…
И, похлопав меня по плечу, ушел по своей надобности.
Он и вправду вел себя как-то необычно, этот Барон. Разговаривал так, будто читал стихи перед зеркалом. И на тумбочку опирался не всей рукой, а тремя пальцами, как на треногу. Но я к этому быстро привык и перестал замечать, потому что он принял меня хорошо, как равного, и сразу предложил мне стать его другом.
– П-послушай, что я тебе скажу, д-дражайший Алексей, – нараспев, слегка заикаясь, проговорил Барон. – Ты, наверное, спрашиваешь себя – куда я, то есть ты, попал. Сразу скажу тебе – это вовсе не психушка, а лицей. К-клиника для особо одаренных детей и подростков. Здесь их изучают для науки и п-пользы страны… Смешали наиболее способных с умственно отсталыми и стали наблюдать, кто кого перетянет на свою сторону.
Он как-то издалека на меня посмотрел, но как будто не увидел и продолжал:
– Различают одаренность легкой степени, умеренной и выраженной. У меня – вы-выраженная. А тех, у кого вы-выраженная готовят для государственного задания особой важности. Психушка – это так, для отвода глаз. А кто говорит, что это не так – тот сам псих. Вот.
– А они здесь тоже есть? – спросил я, потому что мне было очень интересно – какие они, настоящие психи, ведь я никогда не встречал их в нашей деревне.
– К-конечно, мой юный друг. П-полным-полно. Но селят их отдельно от нас. Скажу тебе по большому секрету – это стадо ба-баранов.
– Ты с ними не дружишь? – спросил я.
– Нет, потому что я из стада ба-баронов.
Он свысока, будто забравшись на табуретку, взглянул на меня.
– Я тут обучаюсь по особой программе. И п-параллельно поправляю свое здоровье. Собственно, я не лечусь, а прохожу курс лечения от энуреза и з-з-з-заикания.
Он описал головой дугу – как будто мячик съезжает с горки.
– В совершенстве владею немецким языком, – зачем-то добавил он. – Знаю из латыни…
– А кто тут еще живет? В этой комнате?
– Эдуард, т-толковый малый. И Пионер. Законченный п-придурок. Они сейчас на п-процедурах…
Вскоре я познакомился и с ними.
Эдуард или, как его еще называли, «мальчик из корзины» был самый младший из нас. И самый несчастный. Говорят, он трижды подкидыш – в первый раз его оставили в свертке на берегу пруда, во второй – на пороге дома в корзине, в третий – у дверей больницы, но уже без корзины. А когда он вышел из младенческой поры его отдали в обитель для умственно одаренных детей. Так говорил Барон. Еще он говорил, что Эдуард – это маленький Гамлет. Он часто задается вопросом: «Как же жить? Не знаю как!»
Бывало, играет во что-нибудь тихонечко, сам с собой и вдруг ни с того ни с сего воскликнет: «Как же жить? Не знаю как!» Пожмет худенькими плечами, разведет в стороны руки и на мгновение так застынет.
Или идет по коридору и, будто натолкнувшись на невидимую стену, спросит сам у себя: «Как же жить? Не знаю как!» Всегда с одним и тем же растерянным выражением лица и скорбной складочкой на лбу. И столько недетского отчаяния проглядывает в его ясном взоре, что становится совсем уж не по себе. Действительно, как?
Барон утверждает, что Эдуард недавно потерял родителей. Мама его работала уборщицей, а папа алкоголиком. Потом мама заболела и умерла, а папа пропал. Был человек – и нет человека. А может, его и вовсе не было. Просто он всем казался. А когда сгинул, все поняли – ни Богу свечка, ни черту кочерга. Так, одна видимость. Рассеялся человек, как туман. И ничего от него не осталось. Вот и пошел подкидыш по рукам и учреждениям.
Я не понял только одного: если Эдуард недавно потерял родителей, то почему стал «мальчиком из корзины»? Ведь он давно вырос из нее. Но спрашивать об этом было неудобно.
Эдуард мне сразу понравился. Не по годам серьезный, задумчивый, с печалинкой во взгляде. Он, конечно, не верил, что остался сиротой. Как могли умереть его родители, если смерть прячется на кладбище? А их там нет, он проверял – как раз недалеко от нашей обители есть старый деревенский погост с полусгнившими дубовыми крестами. Еще он говорил, что смерть – наказание за дурные поступки. А что плохого сделала его мать? Сломала швабру? Не вытерла пыль с комода? Что такого совсем уж непростительного натворил отец? Выпил у других всю водку? Вот и выходит, что все это выдумки.
Эдуард не верил, что когда-нибудь умрет. Так, чтобы окончательно, раз и навсегда. Просто смерть играет с нами в прятки, говорил он. И если первым найдешь ее ты, то она ничего не сможет с тобой сделать, а ты – все что захочешь, если же она – то ты просто переселишься из одного места, к которому привык, в другое, и там встретишься со своими потерявшимися родителями.
Все, что окружает нас Эдуард воспринимал как что-то живое, что только притворяется неживым. Однажды он сильно рассердился на совочек, который не хотел копать утрамбованный грунт, и наказал его, сломав о камень. А потом долго жалел об этом и даже попытался вылечить его подручными средствами, но совочек чиниться не хотел и его пришлось выбросить. Вообще-то я разделял его точку зрения, но никогда бы не признался в этом, потому что был на целых два или три года старше.
Один случай убедил меня, что он не верит и в смерть животных. Однажды у нас в обители умерла дворняжка – какой-то злыдень рубанул ее то ли топором, то ли лопатой. Эдуард похоронил ее. Над могилкой он водрузил крест из ивовых прутьев, а на холмик положил банку рыбных консервов, которую украл для него из кухни Олег по фамилии Френ (потом я узнал, что это не один человек, а несколько). Собака проснется, поест и снова уснет, объяснил он. Это нисколько не удивило меня, а лишь напомнило о деревенском обычае оставлять еду на кладбище. Наутро банка действительно исчезла. Но чтобы не расстраивать Эдуарда мы не стали говорить ему, что ее съела не мертвая собака, а Пионер.
Пионер был четвертым, самым беспокойным жителем нашей палаты, назойливым, как муха, и каким-то, по правде говоря, чокнутым. И мне было непонятно, зачем ему дали такое почетное, ко многому обязывающее прозвище, ведь пионер – всем ребятам пример.
У него был такой вид, как будто он к чему-то все время принюхивался, что-то выискивал, за кем-то шпионил. Как я узнал позже это объяснялось легкой сглаженностью носогубной складки.
Пионер все время был в движении и ни минуты не мог оставаться один, ему всегда было нужно с кем-то спорить, кого-то донимать, кому-то что-то объяснять, растолковывать, доказывать и поэтому за всеми он ходил хвостиком. От него не было покоя не только детям, но и взрослым, и даже настоятель обители не знал, куда от него деться. Когда он говорил о Пионере, в ходу были такие непонятные, пугающие, опасные, как ядовитые насекомые, слова – адиадохокинез, тремор, страбизм и другие на них похожие, значения которых никто из моих друзей не знал. Еще Пионер безбожно ругался матом, особенно когда был сильно возмущен или обижен. А возмущен или обижен он был почти всегда. Поэтому ругательства сыпались из него, как из рога изобилия. И где он только набрался? И когда из города приезжали гости, которых называли комиссией Пионера прятали подальше с глаз долой, чтобы он не обругал кого-нибудь последними словами.
Мое знакомство с ним началось с игры в шашки. Сначала все было как обычно, но как только я начал выигрывать Пионер повел себя очень странно и не по правилам – взял с доски две моих шашки, засунул их в рот и сказал:
– Я их съел!
Потом засунул еще горсть и объявил себя победителем.
– Так не честно! – попытался возразить я, но он уже забыл про шашки и начал втолковывать мне про какой-то пионерский патруль. Я просто опешил от такого напора.
– Это нужно для того, чтобы организовать охрану общественного порядка, – выплюнув все шашки разом, возбужденно задолдонил он. – Вдруг бандиты, хулиганы и всякая контрреволюционная сволочь – кулаки, помещики и капиталисты. А еще бывают спекулянты и проститутки… Мы их всех переловим и посадим под замок!
– Не хочу я ни в какой пионерский патруль…
– Тогда тебе прямая дорога в пожарную охрану, товарищ! Где твой шлем огнеборца? Но сначала ты должен сдать нормы ГТО, влиться ряды ОСОВИАХИМа и принять присягу добровольца…
Он городил что-то еще, но я был уже далеко, потому что при одном только упоминании об огне впадал в панику и бежал без оглядки.
В следующий раз Пионер агитировал меня вступить в команду крейсера «Красный Кавказ». И упорно повторял, что у него там знакомый капитан дальнего плавания подводного парусного флота, который все устроит. Я ни в какую не соглашался. А когда отказался заниматься хлебозаготовками, мобилизацией автогужтранспорта и лесоповалом для нужд молодой советской республики он назвал меня контрой и дал подзатыльник. Так я стал классовым врагом Пионера. С тех пор тычки, пинки и оплеухи сыпались на меня чуть ли не каждый день. К этому еще добавилась новая беда – продразверстка. Пионер взял за правило отбирать у меня излишки еды в пользу голодающих Поволжья. Еду съедал сам. Спасало меня только то, что он не мог долго мурыжить кого-то одного, ему хотелось охватить всех, дойти до каждого. Как только он отвлекался – я исчезал, поминай как звали.
Защитить себя я не мог – Пионер был старше и сильнее, Эдуард слишком мал, чтобы мне чем-нибудь помочь, а Барон сам его боялся. В общем, Пионер чувствовал себя в нашей палате главарем, предводителем народных масс, самым что ни на есть генеральным секретарем. Он был всегда и во всем прав, потому что сила была на его стороне. Мы быстро к этому привыкли, легко приспособились ко всем его капризам и причудам, научившись переключать его внимание на других обитателей нашей обители. Или просто потакая некоторым его слабостям.
Вот, к примеру, ему нравилось смешить. Для этого он наряжался кем ни попадя – то клоуном, то балериной, то мусульманином. Далее следовал истерический смех, танец маленьких лебедей или заунывная молитва, в зависимости от избранного образа. Но никому не было смешно. Придурки обходили его седьмой дорогой. Персонал недоумевал, понимающе переглядывался и крутил пальцем у виска. Во мне его потуги вызывали чувство неловкости. Но Пионер старался. Ведь если очень захотеть, обязательно добьешься своего. А цель у него была одна – заставить всех смеяться. И чтобы его за это любили. Поэтому над его шутками и выходками мы смеялись громко, старательно, навзрыд. Тогда Пионер становился добрее и можно было лепить из него все что угодно. Как из воска.
Все свободное время нам разрешалось гулять или во что-нибудь играть. Больше всего мы любили войнушку: пузырьки от лекарств были солдатами, бутылки – генералами, скрученные полотенца – самолетами, а стоптанные тапки – танками. Ну а судно использовалось по своему прямому предназначению – по настоянию Пионера оно было тем самым крейсером «Красный Кавказ», на котором я наотрез отказался служить. Из-за пробоины в борту этот крейсер годился только на то, чтобы расклепав якорь-цепь и отдав швартовы, затонуть в ближайшей луже. Но для нас это была полноценная боевая единица.
Еще мы играли в больничку. Выигравшим считался тот, кто ставил пациенту какой-нибудь мудреный диагноз или находил в себе больше всех болезней. У меня был самый длинный список – скарлатина, отит, дизентерия, корь, оспа, чума, холера, свинка, сифилис… Не уверен, что я всем этим болел, но названия откуда-то знал.
А по вечерам, когда в палате выключали свет, мы рассказывали друг другу, кто кем был до того, как попал в обитель. Самая красивая история была у Барона. Он утверждал, хотя и не знал этого точно, что мать родила его в экспедиции. Нам очень нравилось само это слово – экспедиция. Оно напоминало большой старинный корабль, быть может, фрегат, да-да, конечно, фрегат с наполненными ветром парусами, который плывет навстречу удивительным приключениям. Это было путешествие в некую сказочную страну, которой нет ни на одной карте мира и где всегда лето. И Барон всем говорил, что он оттуда, из этой страны и самый главный там над всеми – его отец.
Пионер всякий раз придумывал какую-нибудь новую историю. То про то, как его усыновил один старый большевик, то про сельхозартель Вторая пятилетка, занимавшуюся его воспитанием через коллективный труд, то про детдом где-то на Псковщине…
Эдуард обычно отмалчивался. Ему нечего было рассказывать, потому что он все уже рассказал. За него, как правило, сочинительствовал Барон, который был охоч до всяких россказней. Но я знал, что у него есть мечта – дойти пешком до столицы нашей Родины города Москвы и найти там одно место, которое называется Кремль. «Под его стеной стоит домик, а в нем – Ленин. Дедушко, – говорил Эдуард тихим-тихим голосом. – Устал, значит, делать революцию и прилег отдохнуть. А все ходют и смотрют на него. Но на самом деле он не просто дедушко, а волшебник и если ему оставить записку с просьбой – он обязательно исполнит».
Нетрудно было догадаться, о чем хотел он попросить этого волшебника.
Я же честно признавался, что пришел в этот мир ангельским путем, сойдя с небес в снопе огня. И если бы при своем схождении я не обжегся, не стал порченным ангелом, то не попал бы сюда, к ним. А теперь и к нам, потому что здесь теперь был и мой дом (изба в Пустыне как бы тоже, но я стал забывать и ее, и бабу Тоню). Своим настоящим, изначальным домом я всегда считал церковку на холме, которая если светит солнце моргает, в ненастье смеживает веки, а когда на землю ложится туман – просто спит…
Постепенно я перезнакомился со всеми детьми. Олег по фамилии Френ, как я уже говорил, оказался не одним человеком, а сразу несколькими людьми с одним диагнозом. Их в нашем странноприимном доме было больше всех. Не по злобе, а для удобства и краткости мы называли их просто придурками. Это были самые добрые и безобидные создания на свете. Я подозревал, что они готовятся стать небожителями – существами, которые умеют кататься на облаках и спать на них, как на перинах. Придурки никого не обижали, а если обижали их – никогда не давали сдачи. В одной умной книжке, которую читал Барон это называлось «непротивление злу насилием». Еще они были очень трудолюбивы, а когда их за это хвалили – работали с удвоенным рвением. Дай такому палку – и он будет стругать ее до тех пор, пока она не станет, как огрызок карандаша. Может быть поэтому над нашей столярной мастерской висел плакат – «В труде твое счастье, будущий мастер!» Их было очень легко подбить на какое-нибудь сомнительное дело. Это Барон уговорил одного из придурков украсть на кухне банку кильки, которую Эдуард оставил на могилке дворняжки, а Пионер съел. А потом кто-то из них по его же просьбе стащил из библиотеки настоятеля папку, в которой хранились истории болезней. В том числе и моя. Я называл ее «романом». Такое название нравилось мне даже больше, чем эпикриз. Из своего «романа» я надеялся узнать, кто я на самом деле и к какой важной миссии меня готовят. Но почерк настоятеля был настолько неразборчив, что кроме своего имени и фамилии я смог прочитать всего два слова – термический ожог. Это хоть и подтверждало догадку о связи моего происхождения с небесным огнем, но не объясняло, откуда я взялся, почему нахожусь в обители и каково мое истинное предназначение. Папку пришлось вернуть обратно в библиотеку.
Меня, как выяснилось, поселили с «шизоэпилепсиками», припадочными. Вот с кем было по-настоящему интересно. Мы-то знали, что в нашу палату попадают только избранные, наиболее одаренные, прошедшие самый строгий отбор дети. Так утверждал Барон и мы охотно с этим соглашались, потому что разница между нами и прочими детьми была заметна невооруженным глазом. Правда, я не совсем понимал, как к нам затесался Пионер, но надо было признать, что и он был особенным.
Было еще несколько аутят. Эти всегда были одиноки, несчастны, боязливы, в общем, не от мира сего. Они смотрели на всех и на меня в том числе испуганно, даже как-то затравленно, а я не люблю, когда меня боятся. Аутята были мне не очень симпатичны, но я их не обижал.
Настоящим открытием для меня стало знакомство с девочками. Мне запомнилась Глашка, уже почти взрослая девица. Она была из отряда придурков и отличалась строптивым нравом. Ее трудно было назвать красавицей, но все мальчишки липли к ней, как будто у нее было медом намазано. Я догадывался где, в каком месте, но мне было как-то стыдно об этом думать и я старался отгонять от себя эти греховные мысли. Она всем давала потрогать у себя, если ты дашь потрогать у себя. «Ты не думай, я не какая-нибудь, – говорила она, – у нас равноправие. За это еще Клара Цеткин боролась…» «А она, твоя Цеткин, давала потрогать?» – спрашивали у нее. «Отстаньте, дураки…» – шипела Глашка. У нас даже вошла в обиход поговорка, точнее отговорка, когда кто-то хотел кому-то в чем-то отказать. Например, если ты спрашиваешь – можно мне добавку компота? Тебе тут же отвечают – можно Глашку за ляжку. Это означает, что нет, нельзя. Без указания причин. Неясно было только одно: почему Глашку можно, а, к примеру, компот нельзя?
Настоятель объяснял такое Глашкино поведение бурно протекающим половым метаморфозом. Это если по-научному. Я не очень понимаю, что это такое, но, наверное, что-то не очень хорошее. У самой Глашки было другое объяснение. Она утверждала, что такая жизнь у нее началась неспроста. Что ее лишил невинности (получается, возвел напраслину, сделал в чем-то виноватой, как я тогда себе это представлял) какой-то очень важный начальник, чуть ли не всесоюзный староста Калинин. На съезде во Дворце Советов, где она подрабатывала официанткой. Вот на кого бы никто не подумал! Такой добрый старичок.
В общем, Глашке было нелегко с этим самым половым метаморфозом, но она справлялась.
Однако гораздо сильнее меня тянуло не к ней, а к другой девочке. Я не знал как ее зовут. Просто девочка и все тут. Она любила тишину и уединение. И все время что-то рисовала в своем альбоме. Глаза ее были похожи на васильки в солнечной траве и вся она была объята каким-то нежным, призрачным сиянием с оттенком алого. Когда я подходил к ней и спрашивал – «как тебя зовут и что ты рисуешь?» – она вся съеживалась и закрывала альбом. Но однажды сказала мне: «Природу». «А зачем?» – спросил я. «Мне нравится природа», – добавила она. Больше я не слышал от нее ни одного слова. А мне очень хотелось. У нее был такой приятный голос… Ну и сама она была красивая. Только тупая, как и все придурки.
Как-то я незаметно подошел к ней со спины и подсмотрел, что у нее там в альбоме. Это была березка. И на следующем листе березка. Я понял, что она рисует только березку, одну только березку, всегда одну и ту же. И подписывает каждый рисунок – Настя. Так я узнал, как ее зовут.
Чтобы Настю никто не обижал я решил ее защищать. Случай проявить себя представился очень скоро. Я хорошо, во всех подробностях запомнил этот день. После завтрака нас вывели погулять. Эдуард достал припрятанную в кустах большую штыковую лопату. Наверное, ее забыл кто-то из персонала после уборки территории.
– Я пойду в лес, – сказал он мне. – Только никому не говори…
– Зачем? – спросил я его. – Да еще с лопатой?
– Я хочу похоронить смерть. Как только я ее закопаю в черную землю люди перестанут переселяться в другие места. Все будут жить вместе – дети и их родители.
– А мне с тобой можно? – спросил я. – Я помогу тебе…
Он с радостью согласился. Ведь страшно маленькому мальчику одному идти в лес, чтобы похоронить смерть. Никому не под силу в одиночку справиться с таким трудным делом.
Далеко в чащу мы углубляться не стали, чтобы не заблудиться. Я вырыл небольшую ямку, Эдуард внимательно осмотрел ее и торжественно произнес:
– Прыгай, смерть, в свою могилу!
Я не мешкая ни минуты тут же зарыл ямку и опасливо спросил:
– Думаешь, она не выскочит?
– Не знаю. Если выскочит мы снова ее закопаем. И завалим сверху большим камнем.
На том мы и порешили. А когда вернулись в обитель, то увидели зареванную Настю, которая с беззвучным плачем бегала за Пионером, пытаясь отобрать у него свой альбом с березками. Пионер то убегал, то резко останавливался и вертелся юлой. И все время как-то подленько хихикал, дразнился и корчил рожи. Я, конечно, ринулся на выручку – догнал его и обеими руками вцепился в Настино сокровище. Пионер не поддавался. Я тоже. После недолгой борьбы альбом с треском разорвался пополам. Мы с недоумением уставились каждый на свою половику, потом друг на друга, еще не понимая, что же произошло. Даже Настя перестала плакать – стояла как громом пораженная.
– Что ты наделал!? – прошипел Пионер. – Это ты во всем виноват!
– А не надо было…
От волнения у меня перехватило дыхание, и я не смог больше вымолвить ни слова.
Пионер подлетел ко мне и с криком – получай, гнида! – ударил меня кулаком в лицо. Рот наполнился чем-то соленым. Я догадался, что это кровь. Моя кровь.
– Я всегда знал, что ты контра! – зло проговорил Пионер и обвел глазами невольных свидетелей этой сцены, как бы ища у них поддержки. – Еще хочешь? А? Хочешь еще?
Драться с Пионером было делом безнадежным – он был силен как бык и бахвалился этим при всяком удобном случае.
– Я боженьке скажу и он тебя накажет. А я не буду, тебя боженька накажет… – сказал я, прижимая рукав ко рту.
Не знаю, откуда я взял такие слова, они сами откуда-то взялись – никогда прежде я никого не пугал и не пытался вразумить страдальцем с распятия.
– Плевал я на твоего боженьку, – рассмеялся Пионер деревянным смехом. И для верности пнул меня ногой.
Тут надо сказать, что иногда я вижу то, чего нет, но будет, и вижу не так, как это будет, а как-то по-другому, словно сквозь мутное бутылочное стекло. И это не совсем то, что сбудется. Но и не совсем другое, а что-то похожее. В том момент мне показалось, что вместо руки у Пионера какая-то культя, напоминающая веретено с клубком льна.
В тот же день Пионер, изображая ледокольный пароход «Таймыр», спасающий папанинцев, долбанулся головой об телеграфный столб. Но этого ему показалось мало: он залез на дерево, на котором у него был оборудован наблюдательный пункт, свалился с него и сломал руку. Как раз ту, которой меня ударил. С этого дня как отрезало: он перестал цепляться ко мне и вообще старался обходить меня стороной.
А Настин альбом я потом склеил и отдал ей. Никогда не забуду сияние ее благодарных глаз. В них была такая бескрайняя синева, что казалось, будто само небо заглядывает тебе в душу. Теперь не проходило и дня, чтобы мы не были вместе. Настя позволяла мне смотреть, как она рисует. Но разговорчивее не стала – мы по-прежнему переговаривались только взглядами и жестами. Потом я узнал: у нее мутизм. Это когда человек может говорить, но почему-то не хочет. Настя не хотела. А если и разговаривала, то только сама с собой.
Со мной тоже не все было ладно – я не перестал внезапно пропадать и появляться в самых неожиданных местах. Я блуждал по каким-то темным лабиринтам и тоннелям, нырял в барсучьи норы, выпадал из солнечного дня в сумрак ночи, потом снова возвращался и ничего уже не помнил – где я был, почему оказался именно здесь и сколько времени прошло, пока я отсутствовал. Знаю только одно – во всех своих странствиях я пытался найти причину тьмы и открыть источник огня, который представлялся мне в виде мерно полыхающего цветка под мертвыми часами с остановившимися стрелками. Я очень хотел и очень боялся этого, боялся, что найдя его, не смогу вернуться обратно, потому что окажусь внутри наплывающего на меня огненного шара и сгорю дотла…
Еще я иногда разговаривал с тем, кто исчезает, когда на него посмотришь. Вот он вроде бы есть и даже слушает, что ты ему говоришь. А стоит оглянуться – и нет его, словно и не было. Тот, кто исчезает может принимать любые обличия, какие захочешь. Но лишь до тех пор, пока ты его не видишь. Или вот еще как бывает: к тебе идет вроде бы один человек, а приходит другой. То есть пока он идет он становится другим – не тем, кого ты ждал и кого заметил издалека. Но такое случалось нечасто.
Так бы все и продолжалось, но пришла война. Сначала мы не поняли, что она пришла. Ну пришла и пришла. Что-то там прокаркал репродуктор и все разошлись по своим палатам ждать планового обхода или полдника. А когда все грозно загудело, задрожало и заухало, когда появились медленно ползущие по небу самолеты, от которых стали отделяться похожие на муравьев черные точки, мы поняли, что она уже здесь – в каждом метре земли, в каждой капле воды, в каждом глотке воздуха. Как смерть, которую невозможно закопать, как бы ни старался Эдуард. Которая пронизывает все и необратимо присутствует повсюду. И живет во всем живом, постепенно делая его мертвым.
Да, это была война. И она убивала все. Как злая колдунья, которая, к чему бы она ни прикасалась, все превращала в дым, смрад и пепел, в кровавую кашу, груду искореженного металла и тлеющих головешек. От нее нельзя было спрятаться. И тогда я понял, что мир перевернулся. Стало очень, очень страшно. Просто до жути.
Но тогда я еще не знал всего этого. Не понимал, к чему все идет.
Как-то утром настоятель собрал у крыльца персонал, объявил, что Советы окончательно разгромлены, Сталин убежал обратно в горы и все теперь свободны. Каждый может идти куда хочет. Хоть на хутор бабочек ловить. Еще он сказал, что через считанные часы сюда придут доиче зольдатен. После чего сел в автомобиль и укатил за линию горизонта – туда, откуда каждое утро встает солнце…
Днем через нашу обитель прошла вереница людей в грязной, истерзанной, словно побывавшей в зубах голодной волчьей стаи военной форме. Все они были до предела измучены, как будто наглотались какого-то горького дыма, и еле брели под тяжестью чего-то непосильного, словно на их плечи легла вся тяжесть поражения, которое терпела Красная Армия на всех фронтах. Бинт в бурых пятнах крови у одного из них трепетал на ветру, словно ленточка бескозырки, у другого серпантином волочился по земле. Штык на винтовке замыкающего красноармейца был обломан. Кто-то сказал, что это наши.
К вечеру все как будто стихло, лишь отдаленный грохот канонады напоминал о том, что война все еще продолжается. Мы-то надеялись, что она продлится только до ужина и обойдет нас стороной. И все будет как прежде.
Дети, оставшиеся без попечения взрослых, повели себя по-разному. Придурки немного поволновались и утихли, аутята попрятались кто где, Пионер обрадовался и стал строить планы обороны странноприимного дома, а Барон не на шутку запаниковал.
Он все твердил, что близится катастрофа. Что мы изгнаны из детства, как из рая, выброшены в этот мир, будто выкидыши из утробы матери. До сих пор мы не знали, не понимали, что находимся в раю. Нам никто не объяснил этого и не рассказал, что все может быть иначе. Ныне же он прозрел и сделал страшное открытие: наши бескрылые ангелы разлетелись кто куда. Мы брошены на произвол судьбы.
– Что теперь с нами будет? Кто будет кормить нас кашей, менять нам простыни, просить показать язык и водить на процедуры? – спрашивал он, с отчаянием глядя в ту сторону, откуда должны были появиться «доиче зольдатен».
И только Эдуард, самый маленький из нас, сохранял спокойствие. Он был уверен, что смерть теперь не может сделать без его разрешения ни шагу. А если так, то скоро придет его мама, которая всегда накормит, напоит, спать уложит и расскажет на ночь сказку. Прискачет на лихом коне папа и накостыляет всем почем зря. Война прекратится и снова воцарится мир.
Меня же обуревали противоречивые чувства. Несмотря страх перед неизвестностью я сгорал от любопытства – что же будет дальше? Казалось, теперь должно начаться что-то очень важное, значительное, какая-то новая полоса жизни, не похожая на ту детскую песочницу, в которой мы до сих пор ковырялись.
На ужин никто нас не звал, поэтому мы сами проникли на кухню, выпотрошили первый попавшийся мешок, вволю наелись сухофруктов и запили все этой водой из-под крана. После этого я пошел на мусорку, куда была выброшена вся библиотека из кабинета настоятеля. Там я нашел свой «роман». Еще я подобрал Настину историю болезни. В ней было написано про какого-то аутистического психопата. Я не понял, какое отношение это имеет к Насте. Скорее всего, решил я, под этим именем скрывается ее брат, родственник или какой-то вредный тип вроде нашего Пионера.
Я нашел Настю под кушеткой в процедурной и кое-как уговорил ее вылезти оттуда. И чтобы как-то отвлечь ее от ужаса, который плескался в ее огромных глазах спросил:
– А хочешь я дам почитать тебе свой «роман»?
Но ей было не до этого – она дрожала, как осиновый лист.
– Может, пойдем погуляем? Порисуем березку?
Она судорожно замотала головой.
Тогда чтобы немного развеселить ее я загадал ей загадку, которую придумал сам. У мальчика было три конфетки «Мишка на Севере». Одну он отдал девочке. Сколько конфеток осталось у мальчика?
Ответ простой. Ни одной. Потому что две другие конфетки он отдал двум другим девочкам.
Но Настя даже не улыбнулась.
– Может, поешь немного?
Я протянул ей горсть сушеных яблок с изюмом и черносливом. Но и от этого она отказалась. Тогда я сел на кушетку рядом с ней и стал думать какую-то важную мысль, которую не успел додумать до конца. Это была мысль про войну – что она такое и почему это с нами случилось. Может, потому, что мы плохо себя вели? Так, например, считал Эдуард, который все наши беды списывал на плохое поведение детей. А может кто-то там, в государстве, что-то недосмотрел, с кем-то из другого государства не поделил одну очень нужную вещь и теперь дерется, чтобы ее отобрать? И что делать мне, Насте, всем нам? Просто подождать, чем все закончится или разбежаться кто куда пока не поздно? Или как подзуживал нас Пионер вооружиться метлами, граблями и лопатами, чтобы отбить нападение коварного врага?
Вопросы, вопросы…
От мысли про войну у меня разболелась голова. Потом захотелось спать. Так мы и уснули в ту ночь на кушетке с Настей. А когда настало утро услышали за окном тарахтение мотоциклов и незнакомую лающую речь.
– Не-немцы! – сказал забежавший в процедурную Барон. Лицо у него было белое, как лист в Настином альбоме.
– А что надо делать, когда немцы? – спросил я, но Барона уже и след простыл.
Оказалось, что они сами знают, что нам делать, потому что они немцы, а немцы всегда знают, что и кому делать. Такой правильный они народ. И этот народ, как мы убедились сами, состоял из одних только военных. Никаких женщин, детей, стариков и старух с ними не было.
Самого первого немца мы с Настей увидели в коридоре, куда выглянули из процедурной. Он был рыжий, взъерошенный и какой-то несерьезный, что-то требовательно кричал, как будто понарошку сердился, но мы не понимали, чего он хочет. Потом по движению его рук и ствола игрушечного автомата, висевшего у него на шее, поняли, что он выгоняет нас на улицу, где было построение.
Там в неровных шеренгах уже стояли все обитатели странноприимного дома. Не было только настоятеля и персонала. Перед строем ходил герр офицер с пауком на рукаве. Он был очень красивый в своей хорошо подогнанной форме и старался казаться добрым. Но я почему-то боялся его доброты. Все боялись. Мне казалось, что внутри он злой. Когда он смотрел на тебя своими острыми льдистыми глазами ты как будто весь покрывался инеем.
– Я есть оберлёйтнант Декстер, – сказал он и обвел детей рассеянным, парящим над их головами взглядом. – Теперь я есть ваш самый главный здесь…
Он посмотрел на Пионера, который старательно вытянув шею, с бессмысленной улыбкой смотрел ему в рот.
– Мальшик, убери свой улибашка. Слушать карашо, без улибашка, – строго сказал ему Декстер и поправил на рукаве паука. Когда он подошел поближе, я обратил внимание, что вся форма и головной убор были у него в крестах и более мелких паучатах. Еще я заметил орла и понял, на кого похож герр офицер. На хищную птицу с загнутым клювом. Пощады от такой не жди.
– Жить будете тот сараюшка, – продолжал Декстер, показывая на сторожку возле дороги, где уже был установлен шлагбаум и стоял часовой. – Питаться обедки немецкий кухня… Кто нарушать правила тот будем сурово наказать… Все теперь понятно? Ауфидерзейн, мои маленькие келлеркиндер…
– Что он сказал? – спросил я Барона.
– Он сказал до свидания, земляные дети. Или дети подземелья…
Декстер услышал это и, обернувшись, приказал ему выйти из строя.
– Шпрехен зи дойч?
– Я, г-господин офицер, – испуганно пробормотал Барон. – Так точно.
– Будешь переводилка ваш варварский язык.
Когда Декстер ушел Барон победоносно посмотрел на Пионера, которого никто не назначил «переводилкой», а значит, такого же бедолагу как и все. Прокашлявшись, он неуверенно произнес:
– Прошу следовать за мной в с-сторожку.
Ближе к вечеру нам принесли кастрюлю с какой-то бурдой – одну на всех, раздали ложки и после ужина разрешили перенести в «сараюшку» несколько кроватей с матрасами. Мы набились туда кучей-малой и заночевали. Было даже интересно, потому что впервые мы были предоставлены сами себе и никому не было до нас дела.
Так началась наша новая жизнь. С утра до вечера нас заставляли работать – мыть полы, убирать мусор, стирать обмундирование. Мы стали замечать, что немцы очень разные, хотя и одеты одинаково. Среди них есть добрые и не очень, есть равнодушные, веселые и грустные, однако попадаются и настоящие злыдни, у которых лучше не путаться под ногами. Они тоже стали отличать одних детей от других. Придурки были у них дункопф, аутята – энгель, то есть ангелочки, а мы – Барон, Пионер, Эдуард и я – вершробен, чудики. В общем, все придурки были как придурки, только мы со странностями. Чудики, одним словом.
Глашка была сама по себе. Ее поселили в одной из палат, где квартировали солдаты. И кормили не из общей кастрюли с «обедками», а отдельно. Мы догадывались, что не за просто так, а потому что она давала себя потрогать, ущипнуть или хлопнуть по заду. Глашка была довольна и стала еще глаже, чем была. Но не зазналась и не перестала с нами водиться. И даже иногда угощала нас украденным из столовой странным хлебом под названием кнакеброт, «гороховой колбасой» и даже диковинным вареньем – джемом.
Только мы привыкли к новому порядку, как приехали люди с черепами на форме и все перевернули вверх дном. Эти были в сто раз хуже наших. Мне они сразу не понравились.
Я хорошо помню этот день. Помню, во поле березка стояла, во поле кудрявая стояла. Та самая, которую любила рисовать Настя. И вот пришли они. У них не было с собой топора, поэтому в ход пошел игрушечный автомат, который щелкал, как трещотка или кнут пастуха, только гораздо громче и сноровистее. Одна очередь – и мое любимое деревцо срезало, как ножом. И вот что удивительно: стреляли в березку, а больно было мне. Очень больно. Так что я даже заплакал от боли. И от чего-то еще. Наверное, от того, что я не мог заступиться за нее, защитить от беды. Что теперь будет рисовать Настя?
Один из них то ли в шутку, то ли всерьез сказал, что если хочешь научиться убивать русских – начни с их берез. В них души русских…
А березка им была нужна для веника. Мести двор.
Барон объяснил мне, что это эсэсовцы. Но это ничего не объясняло. Меня неотступно преследовал вопрос: зачем?
Настя полночи проплакала, а наутро всем сидельцам обители снова объявили построение, после которого ее и меня разлучили навсегда. Тех, кто был постарше отобрали в одну группу, а тех, кто помладше в другую, в которой оказались и Настя, и Эдуард. Сначала в эту группу определили и меня, но Барон сказал Декстеру, что уже целый месяц обучает меня немецкому языку, чтобы у нас был не один «переводилка», а целых два. И меня вернули обратно, хотя с немецким у меня с самого начала не заладилось: отдельные слова я научился понимать, а предложения не очень.
«Малышей» собрали в отряд и под присмотром эсэсовцев, которые накануне заломали березку отправили в лес. Наверное, по грибы и ягоды, подумал я, – их в этих местах в конце августа видимо-невидимо. Да, это было в конце августа, потому что Декстеру кто-то сообщил по телефону, что пал великий Нова-град. Герр офицер поделился этой новостью с Бароном, а Барон с нами.
Назад солдаты СС вернулись одни, без детей. И сразу сели во дворе чистить оружие. Нам сказали, что малышей отправили в киндергартен – детский сад, где им будет хорошо, а из нас с сегодняшнего дня будут делать настоящих разведчиков и диверсантов. Об этом нам объявил Декстер.
– Я же говорил, что мы не психи, как некоторые, а особо одаренные личности. И нас готовят для важного секретного за-задания, – торжествовал Барон.
Вечером его вызвал Декстер и о чем-то долго с ним разговаривал. Вернулся Барон взволнованный и какой-то дерганый. Я сразу же кинулся к нему с расспросами. Пионер делал вид, что ему ни чуточки не интересно, но на самом деле его распирало от любопытства.
– Ну что, что он тебе сказал?
– Что он мой шутцэнгель, ангел-хранитель. И если я буду делать все, как он велит ничего плохого со мной не случится.
– Подумаешь, ангел-хранитель, – встрял Пионер. – Мне вон поручено заниматься с вами дураками строевой подготовкой. Каждый день по два часа… Меня тоже вызывали. Со мной тоже разговаривали… Мне доверяют…
– А мне поручено возглавить десант. В него войдут все, кто остался. И ты тоже…
Пионер надул губы, но ничего не ответил – отвернулся к окну и стал разглядывать какую-то птичку на ветке.
– Я еще не понял, чем мы будем за-заниматься, – продолжал Барон. – Декстер потом скажет. Но когда я сидел и ждал его под дверью кабинета, то подслушал его разговор с одним эсэсовским н-н-начальником. Они громко спорили. Про психиатрические больницы в полосе группы армий «Север». Если я правильно перевел. Эсэсовец кричал, что необходимо окончательное решение этого вопроса. И что это дело п-партийных принципов. Потому что душевнобольные неисцелимы и представляют угрозу безопасности. Кому-то там… Я не понял кому. Еще он требовал освободить какую-то лечебницу. Якобы для штаба б-батальона СС. Декстер возражал. Он говорил, что в ней располагается Абвергруппа-212 и дети ему нужны. В общем, – подвел итог Барон, – ничего пока не ясно. Это ведь не про нас? Мы ведь десант?
– Ну да, – сказал я.
– А придурки тоже десант?– оживился Пионер.
– П-получается, что тоже. Но они как бы наше прикрытие. На всякий случай. Вдруг надо будет что-то поднять, перетащить, выкопать или наоборот – закопать. Вот тут-то они и по-понадобятся… Они просто рабочая сила. Типа вьючных ослов… А кто ослу доверит оружие? Он же осел…
– А…
– Еще Декстер сказал, что если я справлюсь, он отправит меня в школу подростков-диверсантов в местечке Гемфурт. Там меня будут обучать подрывному делу и каждый день кормить шоколадом. Я попрошу его, чтобы нас вместе туда послали…
– И меня пошлют. Еще раньше вас, – снова встрял в наш разговор Пионер. – Как только мы выполним первое ответственное задание…
Но то, к чему нас начали готовить под руководством Декстера не было похоже на спецподготовку к диверсионной работе, как я себе это представлял со слов того же Барона. Все началось с обучения строевым приемам без оружия. «Для армейский спайка», – пояснил герр офицер.
Пионер не обманул – его действительно назначили командовать нашим придурочным отрядом. Придурочным, потому что состоял он, в основном, из придурков – их было четверо, нас двое и Пионер, которого Барон считал самым главным, законченным придурком.
– Ахтунг! – лез из кожи Пионер. – Цу цвай! Шаго-о-ом арш!
Мы становились в колонну по два и невпопад маршировали по пыльному двору.
– Цу драй! – орал Пионер, багровея от напряжения, и матерился, как сапожник.
Мы суетливо и бестолково перестраивались в колонну по три и старательно, не попадая в ногу, топали в противоположном направлении. Посмотреть на нас собирались десятки солдат. Они громко хохотали, выкрикивали непонятные нам словечки и одобрительно хлопали в ладоши. Один раз кто-то повесил на шею Пионеру шмайсер с раскуроченным стволом.
– Ты есть комиссар. Мы будем делать тебя пиф-паф! – сказали ему.
Пионер, довольный тем, что на него обратили внимание, с еще большим усердием стал подавать строевые команды и обкладывать нас трехэтажным матом. С этого дня он не расставался со своим кривоствольным автоматом и даже спал с ним в обнимку.
Потом нам все-таки объяснили, к чему вся эта катавасия. Декстер собрал нас в своем кабинете и сказал, что скоро нам предстоит совершить марш пешим порядком к железнодорожному мосту через реку Ловать. Над этим мостом глубокой ночью будут пролетать самолеты.
– Там будут ваши мутер…
– М-м-мамы, – подсказал Барон.
– Да, ваши мамы, – подтвердил Декстер.
Придурки встрепенулись и навострили уши. Мамы? Они давно мечтали о том, чтобы нашлись, наконец, их потерявшиеся где-то мамы. Чтобы за ними, наконец, пришли. Чтобы поскорее забрали их домой.
– Но как они узнают, что мы здесь, у м-моста? – робко спросил Барон. И тут же, спохватившись, перевел эту фразу на немецкий.
А все было очень просто. Каждому члену группы выдадут ракетницу. И как только послышится гул самолетов, надо будет выстрелить в небо сигнальной ракетой. Мамы увидят этот разноцветный салют и сразу поймут, где искать своих детей. И спустятся к ним, чтобы забрать их с собой.
Лица придурков, до этого настороженные и даже испуганные, наполнились светом, как будто одно за другим зажглись окна в большом доме.
Я тоже воспрянул духом, но сразу задался вопросом: с небес сойдет одна мама, одна на всех или каждому своя? Я бы очень хотел, чтобы ко мне сошла именно моя мама. Еще мне было непонятно: моя мама прыгнет с парашютом, спустится с неба по веревочной лестнице или слезет по канату? И как я узнаю ее, ведь я не помню, как она выглядит?
Спросить я постеснялся, а герр офицер ничего не стал уточнять. Он сказал: ждите дальнейших указаний. И учитесь зажигать звезды. Оставшиеся время будет посвящено именно этому.
– Какие мамы? На каких самолетах? Они что – с ума там все п-п-посходили? – бормотал Барон себе под нос, когда мы возвращались в сторожку. Кажется, он один не поверил Декстеру. Однако своими сомнениями ни с кем делиться не стал. Ведь командир должен излучать уверенность и думать о том, как лучше выполнить приказ командования.
Дальше началось самое интересное – практические занятия. Запускать ракету мне понравилось: она с шипением возносилась в ночное небо и рассыпалась на три разноцветных мерцающих цветка, которые вскоре гасли в темноте. У меня и Барона это получилось с первого раза. Зато Пионер с придурками пуляли куда попало и однажды чуть не подстрелили Декстера. Взбешенный герр офицер попинал их ногами, надавал по мордасам, потом еще раз подробно объяснил, как нужно держать ракетницу, за что дергать и куда направлять. Вскоре и у них стало получаться.
На этом обучение закончилось. Каждому из нас выдали сидор – красноармейский вещь-мешок с четырьмя ракетницами и сухим пайком немецкого парашютиста, напичканным всякой всячиной. Там были мясные и рыбные консервы, бульон «Maggi» в кубиках, упаковка сыра, маршгетранк – сухой лимонад, какая-то штука вместо сахара и главное наше богатство – шоколадный батончик. Особый восторг вызвала специальная чудо-резинка, которую можно было долго-долго жевать.
С нее мы и начали наше знакомство со специальным рационом. Больше всего жвачка понравилась придуркам – они лезли пальцами в рот, вытягивали ее в тягучую клейкую нить, потом совали обратно и почти непрерывно смеялись. Пионер начал лопать сардины, закусывая их шоколадом. Я тоже кинулся пробовать все и сразу, отчего у меня тут же заболел живот. Сдержанность проявил только Барон. Он внимательно осмотрел содержимое вещь-мешка и, ни к кому не обращаясь, спросил: а почему нам не выдали парашюты? Я понял, что он не просто так интересуется, а как настоящий командир десанта хочет все заранее предусмотреть.
К огорчению Барона парашютами нас так и не снабдили. А из оружия был только шмайсер Пионера, которым нельзя было испугать даже ворону. Но мы-то знали, что простая ракетница в опытных руках может быть страшнее пистолета. Все мы видели, как переполошился Декстер, когда над его головой просвистел огненный хвост ракеты…
Нас подняли рано утром. Мы позавтракали консервами из сидора и отправились в путь – сначала на машине с открытым верхом, потом пешком. Декстер завел нас в какую-то глухомань и почти шепотом сказал:
– Дальше идти сами. Стрелять, когда совсем темно и полетит самолеты. Все понимайт?
– Яволь! – громко ответил за всех Пионер и тут же получил затрещину.
– Быть тихо, соблюдать маскировка, – прошипел герр офицер. – Пускать ракета только по мост…
– Яволь, – прошептал Пионер и втянул голову в плечи.
Я понял, почему он отвечает за всех – ему до смерти хотелось быть главным диверсантом. Барон, чтобы показать, кто тут настоящий командир, спросил Декстера:
– П-почему мы должны стрелять только по м-мосту?
– Туда приземлится на самолет ваш муттер. Прямо на мост…
– Яволь, – опять подал голос Пионер.
– А теперь вперед, в тот березовый куст, – Декстер показал рукой в направлении рощицы, которая выступала из леса. Недалеко от нее был железнодорожный мост через Ловать. – Ауфидерзеен, киндер.
И герр офицер исчез. А мы пошли по опушке леса к соседней рощице. Чем ближе мы подходили к ней, тем больше я волновался. Когда я вижу березку – то сразу начинаю думать о Насте. Чтобы не думать о Насте, нужно, чтобы на земле не осталось ни одной березки. Но даже после этого я все равно буду думать о Насте. Березки тут уже не причем…
Мне стало так грустно, что я даже забыл поесть – у меня в сидоре еще что-то оставалось, кажется, кнакеброт и бульонные кубики. Этими кубиками я хотел угостить маму. Или кто там прилетит вместо нее. Я верил и не верил, что такое возможно. Верил, потому что так и должно быть. Не верил, потому что Декстер никогда не скажет правду, что бы он ни говорил. Я был уверен, что герр офицер злой человек. Злой и холодный, как льдышка, упавшая за шиворот.
Незаметно я задремал. Мне снилась Настя. Она что-то говорила мне – много, взахлеб, почти не переставая. Во сне она была ужасной болтушкой и мне это нравилось. Она говорила, что должна внимательно следить за своим дыханием, чтобы не забыть, как дышать. Обязательно делать вдох. А потом выдох. Ведь если она забудет сделать это, то попросту умрет. А ей не хочется умирать…
Проснулся я когда уже смеркалось. Со стороны моста доносился шум моторов и лязг гусениц. Танки! Эти стальные чудовища с торчащими из башен хоботами я раньше видел только на картинке – они совсем не были похожи на стоптанные тапки, которыми мы играли в войнушку. Отовсюду к переправе шли, бежали, ехали, понуро плелись люди в красноармейской форме и гражданской одежде, раздавались какие-то команды, крики, возгласы, ржание лошадей.
Когда стало совсем темно послышался нарастающий гул.
– Это наши мамы, – засуетились придурки и стали обшаривать свои вещь-мешки в поисках ракетниц.
– П-подождите, рано, – сказал Барон. – Они еще далеко…
Было видно, что ему самому не терпится поскорее пальнуть.
– Ничего не рано! – возразил Пионер и выпустил первую ракету. Огненный шлейф устремился к ближнему пролету моста. Ракета, не долетев, ударилась о насыпь, сверкнула снопом разлетающихся искр и погасла. Вслед за ней полетели другие. Над нашими головами тут же зацвикали птички. Никогда не думал, что они не спят по ночам…
Я никак не мог найти свой сидор – наверное, какой-то горе-диверсант забрал его вместо своего. И потому опоздал в атаку. Вообще-то в нее нас никто не посылал – все это затеял Пионер. Как говорится, заставь дурака богу молиться…
Он выстрелил из второй ракетницы и закричал:
– За Родину! За Сталина! Ура!
– Ура! – слабо подхватил кто-то из придурков.
И они побежали вперед, выстреливая на ходу, падая и поднимаясь снова.
– Кто скажет, где моя мама? – лепетал какой-то бедолага, отставший от своих товарищей.
– К-куда же вы? Назад! – попытался образумить их Барон и, с досадой махнув рукой, заторопился следом.
А потом началось такое, что я забыл где я, что я и как сюда попал. На нас обрушилась огнедышащая лава, ревущая, как огромный, до неба водопад и все утонуло в потоках пламени, клубах черного дыма и каких-то горящих обломках. Казалось, будто взорвался большущий костер и земная твердь раскололась надвое, чтобы поглотить все живое. Я оглох, ослеп, оцепенел от ужаса. Не знаю, сколько это длилось. Может быть мгновение. А может целые века. Но когда все перестало содрогаться, грохотать и ходить ходуном, когда навалилась мертвецкая тишина я понял, что меня уже нет…
То, что от меня осталось трудно было назвать мной – я никак не мог себя собрать, не мог стать прежним. От меня прежнего сохранилась лишь выжженная пустая оболочка. Я был звоном в ушах, болью в груди, плачем в ночи. Я был звериным воем, шелестящей травой, дуновением ветра. Я был всем этим и одновременно ничем из того, что когда-то было мной…
Утром открылась ужасающая картина – разрушенный мост, груды искореженного металла и неподвижные фигурки изуродованных людей, разбросанных по изрытой воронками земле тут и там. Самолета с мамами нигде не было видно. Никакие мамы никуда не прилетели. Декстер обманул нас.
И как-то внезапно я просел, внутренне осунулся, постарел душой на целую вечность и перестал быть всемогущим, потеряв всесильную детскую веру в то, что мир добр, а завтрашний день непременно окажется лучше, чем вчерашний. И все будет хорошо.
Нет, уже не будет. Теперь уже нет.
Пионера разметало по всему полю – я понял это по обрывкам его одежды. От Барона осталась верхняя половина тела, я ее потом присыпал землей, а от нижней – только ботинок.
Как только стало ясно, что кроме меня здесь никого нет я сел на поваленное дерево и стал смотреть, как падают листья. И просидел так до самой зимы. А когда выпал первый снег пошел искать деревню Пустыня, где жила баба Тоня. Возвращаться в обитель было нельзя – там меня поджидал Декстер. Да мне уже и не хотелось туда.
Было очень холодно. У одного убитого красноармейца из разбомбленного обоза я взял шинель, свернутую в скатку, и закутался в нее с ног до головы. Сверху надел пилотку, которая сразу съехала мне на уши. Набил вещь-мешок ничейными теперь уже сухарями и побрел наугад, не разбирая дороги. У разрушенного моста я наткнулся на сломанную телегу, лежавшую кверху колесами. В ней нашел уцелевшую книгу, которая называлась «Сказание о житии и чудесах преподобного Михаила Христа ради юродиваго, пожившаго в обители Живоначальные Троицы, на месте нарицаемом Клопско, в области великаго Нова-града». И обгоревшую по краям икону с ликом младенца Иисуса Христа. Я почему-то сразу понял, кто это. И даже вспомнил, что видел его когда-то – давным-давно, когда был еще совсем маленьким. На огромной, как ворота храма иконе вместе с Богородицей. Со мной ли это было? Я не знал. Теперь все, что произошло недавно виделось как в тумане. Зато в памяти начали всплывать какие-то другие, забытые воспоминания. Я не был уверен, что они принадлежат мне, а не какому-то другому человеку. Вот я молюсь перед алтарем, а рядом священник, который по-отечески держит свою руку на моем плече, вот иконостас, будто увешанный орденами и медалями китель заслуженного генерала, а на нем – боженька, который спасет и сохранит, вот просвира, блаженно тающая во рту… И только церквушка моя на холме осталась, как и была – в ясную погоду озорница и моргунья, в ненастную тихушница и соня, каких поискать.
Долго ли коротко шел я от деревни к деревне в поисках теплого угла и хлеба насущного сказать не могу. Добрые люди не дали мне замерзнуть и помереть с голоду. Никто меня не прогонял, все предлагали остаться до поры до времени, но рано или поздно я срывался и шел дальше, чтобы найти вожделенную мою Пустыню. Все свободное время, когда я не помогал по хозяйству людям, приютившим меня, я читал житие Михаила Клопского, инока свята от вельможска роду, который днем ходя по стогнам града, творяше юродство, нощию же моляся Богу и за обличение нечестия терпя от люда одержимого пхание и биение…
Больше всего мне нравилось место, где было сказано о том, как после отшествия праведника ко Господу потекли от его мощей потоки чудес, дарующих слепым прозрение, хромым хождение, сляченным исправление, болящим исцеление, сломленным от бед и скорбей избавление, а печальным утешение…
И стала как-то забываться моя прежняя жизнь и все, что меня окружало когда-то. И уже начинало мне казаться, что житие это не столько о Михаиле Клопском, сколько обо мне самом, и в книжке этой расписаны наперед все дни мои, и сказано, как все завязалось и как развяжется, и чем душа моя успокоится, когда пробьет час держать последний ответ. И говорил я, уходя от молящихся обо мне словами Святого Михаила, Христа ради юродивого, который, предчувствуя свою кончину, молвил: «Прощайте, далеко иду». И отвечали мне: «Ступай, чадо, с миром – примут тебя с любовью»…
В годы войны этот город был стерт с лица земли, но каким-то непостижимым образом возродился и даже сумел сохранить печать старорусского духа, приметы исконного быта и нетленной старины.
И снова у него возникло тоскливое и вместе с тем сладостное чувство, что какими-то узами, гораздо более давними и прочными, чем те, что установились за краткое время его пребывания в Старой Руссе он связан с этим городом, словно жил в нем когда-то, любил и быть может даже умер, но жил и любил трудно, а умер преждевременно.
Дойдя до гостиницы, Садовский решил не откладывая дело в долгий ящик снять номер. Он вошел в затемненный гостиничный холл и увидел за стойкой дежурную – миниатюрную блондинку, чем-то похожую на стареющую Мальвину. Женщина-администратор, сидевшая рядом, была почти точной копией Петра Порошенко – сходство усиливала короткая «каракулевая» стрижка, борцовская шея и чуть отрешенный взгляд водянистых глаз. Мелькнула шальная мысль: а может экс-президент незалежной, переодевшись в женщину, скрывается здесь от уголовного преследования? Но монументальная грудь напрочь отметала всякие домыслы о гендерной принадлежности администратора и не оставляла камня на камне от досужих конспирологических измышлений. «Слишком много узнаваемых лиц, – устало подумал Садовский. – Как бы эта комедия масок не превратилась в комедию положений…»
– Здоровеньки булы, – на всякий случай поздоровался он.
– О, еще один хохол отыскался. Сколько вас сюда понаехало? – фыркнула женщина-администратор.
– А что, есть еще кто-то?
– Да вселился тут один с группой копателей. Хлопец с Запорижжя, – скривилась она. – Чистый бандера…
– Не, мы с Урала…
– Ну с Урала так с Урала, – игриво произнесла Мальвина и протянула ему бланк. – Заполните…
Он сел у окна на низенький диванчик из кожзама и стал безжалостно дырявить казенной авторучкой предложенную ему анкету. На пункте «цель поездки» случилась заминка. Командировка? Отпуск? Ни один из предложенных вариантов ему не подходил. Он давно уже находился в том подвешенном состоянии, которое можно было охарактеризовать как бессрочный отпуск. Или затянувшуюся командировку.
Действительно, задумался Садовский, зачем он здесь, с какой целью? Конечно, для того, чтобы узнать, где и как погиб его дед-уралец, по возможности, найти и со всеми подобающими почестями предать земле его останки. Вечная память…
Наверное, в истории каждой семьи есть такой былинный предок, который один на один выходил с рогатиной на медведя, заворачивал узлом кочергу и выпивал штоф водки, не пьянея. Как правило, это ничем не подкрепленная легенда. Но дед Садовского, как гласило семейное предание, был именно таким чудо-богатырем. Что правда то правда. Однако не спасла его ни силушка богатырская, ни нательный крестик, подаренный бабкой, ни заговор от пуль.
Была и другая, не столь очевидная причина, заставившая его пуститься в путь. Он вдруг остро почувствовал, что в нем накопилось слишком много прошлого. Достигнув критической массы, оно грозило обрушить настоящее и подмять под себя будущее. И эта поездка, как ему казалось, могла помочь ему забыться и если не стать, то хотя бы почувствовать себя кем-то другим.
Садовский не стал заполнять соответствующую графу, отдал анкету и без лишних вопросов получил ключи от номера с отлакированной множеством рук деревянной грушей. «Хоть так, раз уж не получилось остановиться в доме какой-нибудь Грушеньки…»
Теперь нужно было позаботиться о стойле для его железного коня. Вернувшись на набережную, он обнаружил у своего автомобиля толпу рушан, с интересом разглядывавших этот реликт бандитского Петербурга. Подойти к нему ближе чем на расстояние вытянутой руки никто не решался. Как отметил Садовский, любопытствующих было даже больше, чем туристов у колокольни. Увидев его, они начали расходиться, а когда он стал заводить свой грозный драндулет, зевак как ветром сдуло.
«Деликатные люди», – подумал он и вырулил с обочины.
Бодро выстреливая выхлопами и утробно рыча двигателем, его джип неторопливо покатил по Живому мосту.
Прежде чем подняться в номер, чтобы отдохнуть с дороги и без помех обдумать план своих дальнейших действий он решил постричься. Но дверь в гостиничную парикмахерскую была наглухо закрыта. Он подергал ручку.
– Не надо ломать дверь, – тут же всполошилась женщина-администратор.
– Они по субботам не работают, – жеманно улыбаясь, подала голос из-за стойки Мальвина, разговаривавшая в это время с какой-то молодой брюнеткой в розовом худи с капюшоном и обтягивающих джинсах. «А вот и вторая пара», – подумал Садовский, покосившись на ее ноги. Его «незаметный» взгляд не остался незамеченным. Незнакомка приветливо посмотрела на него и сказала:
– Я могу решить вашу проблему…
– Мне бы кудри завить и усы веленевой бумагой обвернуть…
– Любой каприз за ваши деньги, – улыбнулась она и предложила сделать модельную прическу.
Без изысков.
У себя в номере.
Совершенно бесплатно.
Он, конечно, охотно согласился. А кто бы на его месте отказался?
– Жду вас через десять минут, – на ходу бросила она. И назвала номер.
Выждав положенное время, он постучался в указанную дверь. Его встретила другая женщина, пониже, постарше и заметно покруглее. Розовая толстовка подруги-брюнетки с карманом-кенгуру подошла бы к ее вздернутому носику больше. Возможно, они носили ее попеременно.
– Садитесь, Юлька сейчас выйдет из душа, – сказала она и указала на стул посреди комнаты, на спинке которого висела черная шелковая простыня.
«Обнадеживающее начало. Уж не сатанистки ли они?» – мельком подумал Садовский, усаживаясь лицом к поломанному трюмо, в котором отражался только потолок и кусочек неба.
– Мы тут проездом. Едем в Пустыню с поисковым отрядом. Я заместо повара, Юлька поисковик со стажем, в третий раз уже. Или в четвертый? Юль а Юль, ты в который раз тут? – громко спросила она. Из-за шума воды послышалось – в пятый.
– С Питера мы. Аля я.
– Я еду туда же, могу подвезти, – сказал Садовский, ничуть не удивившись такому совпадению. Пустыня была одним из наиболее посещаемых «копателями» мест.
– За предложение спасибо, но мы со своими добираться будем, – выходя из душевой в плотно запахнутом домашнем халате произнесла Юля. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не бесцветные, ничего не выражающие, как зеркало непроснувшейся души глаза и несколько тяжеловатый овал лица.
За разговором выяснилось, что она профессионально работает парикмахером, имея высшее техническое образование, а подружка ее, обученная стряпне в полевых условиях, уборщицей в том же заведении.
– А вы чем занимаетесь в этой жизни? – спросила Юля.
– Сейчас ничем.
– А раньше?
– Всем, кроме пауэрлифтинга и скотоводства.
– Понятно, товарищ шифруется, – беззаботно произнесла Юля и легким движением руки взъерошила ему волосы. Жест ему понравился – в нем было что-то озорное, располагающее к доверию.
Над его ухом весело, как синички, зацвикали ножницы.
– Эх, мне бы такую фигуру, как у Юльки! Да скинуть годков десять. Уж я бы развернулась!
– Хотите похудеть? Зачем? Многим нравятся пышки.
С некоторых пор он стал понимать тех ценителей женской красоты, которых не возбуждали девичьи пропорции. Которым нравились женщины с формами. И в этом угадывался какой-то закон природы. Чтобы мужчина, войдя в силу или клонясь к закату, не искал себе молоденьких, а сохранял верность выбору своей молодости.
Он почувствовал весьма болезненный укол ножницами в области шеи.
– Брови подравнять? – спросила Юля.
Этот вопрос несколько озадачил его.
– Зачем?! А на чем я буду домой приходить?
– Действительно, зачем? Приходи, как привык…
Она легко перешла на ты.
– Кстати, тебя не было на раскопе прошлым летом? Кого-то ты мне напоминаешь, – на мгновение задумалась она, приставив расческу к подбородку.
– Прошлым летом я был немного занят: годовщина свадьбы, адюльтер, бракоразводный процесс, дележ совместно нажитого имущества…
– И много его было?
– Имущества? Стандартный набор. Квартира, машина, дача…
– И где ты теперь живешь?
– У друзей, знакомых, бывших сослуживцев и добрых женщин. А если серьезно – у меня однушка в малосемейке. Мне одному и этого достаточно…
Юля не стала делиться подробностями своей личной жизни. Зато Аля рассказала о себе все. Что касается интимно-семейной стороны дела, то первый ее муж медленно запрягал, но быстро ездил, второй быстро запрягал, но никуда не ехал, третий ездил исключительно налево. Со всеми пришлось расстаться. Не повезло женщине…
– И вот когда это меня окончательно доконало я говорю своему бывшему: все, хватит, подаю на развод! И знаешь, что он мне сказал? «Хорошо, милая. Я пока футбол досмотрю…» Вот сволочь! А на прощание выдал: «Ну нет среди уборщиц стюардесс!» Вот ведь гад!
Она тараторила без умолку, а когда подстрижка была закончена по-свойски предложила:
– Так заходи к нам вечером, одиноким и несчастным.
– Говори за себя, – осадила Алю Юля.
– А что? – возразила Аля Юле.
– Не могу, – сказал Садовский. – У меня – свидание…
Взгляд брюнетки говорил: «Ну и скатертью дорога». От ее приветливости не осталось и следа.
С тех пор как он развелся со своей красавицей-женой его стали привлекать серые мышки. Не то чтобы они нравились ему, нет. Привлекали. Его опыт говорил о том, что это самые лучшие, самые благодарные женщины…
«Не такая уж она и серая, эта мышка», – подумал Садовский, когда Светлана вошла в ресторан. Одета она была так же, как и утром – просто и непритязательно. Но лицо ее заметно преобразилось. Во-первых, не было очков. Сменила на контактные линзы? Во-вторых, появились следы макияжа. Все в меру. Без налета вульгарности. Был и высокий каблук, визуально удлиняющий ее и без того захватывающие своей протяженностью ноги. Да, бесконечно можно смотреть на три вещи: как горит огонь, как течет вода и как идет женщина на шпильках. Отторжение вызывали лишь белые полупрозрачные чулки. Он не любил такие. «Ты не смотри на ее ноги. Смотри на личность. И на свою наличность…» – предостерег его внутренний голос.
– Умна, собою хороша, светла она. Не потому ли, что зовут ее Светлана? – продекламировал он, вставая ей навстречу.
– Я вижу вы хорошо подготовились…
Она мельком взглянула в предложенное меню и попросила подошедшего официанта принести стакан апельсинового сока.
– Больше ничего не желаете? – спросил он, как-то сразу заскучав.
– Больше ничего. Я не голодна… – это уже Садовскому.
Светлана осмотрелась по сторонам. Он понял: городок маленький, слухи распространяются молниеносно.
– У меня всего полчаса, – предупредила она.
– Выпьете чего-нибудь?
– Я не пью.
– Как трудно с девушкой, которая не пьет и спать ложится ровно в девять! Хотя… вряд ли это можно назвать недостатком.
Помолчали.
– Расскажите о себе, – попросила она, наблюдая, как он ковыряется вилкой в салате.
– Я думаю, начать надо с самого главного – семейного положения.
– Не обязательно. Все равно всю правду я от вас не услышу.
– Всю правду о себе не знает никто.
– Говорить вы умеете…
Садовский не стал допытываться, его она имела в виду или какой-то собирательный образ, с которым он у нее ассоциировался. Но это было уже не важно. Очевидно, он уже классифицирован, разобран на элементы и определен в специально отведенную ему ячейку. С соответствующим ярлычком. Что бы ни говорил. И что бы ни делал.
– Хорошо. Не хотите о себе – расскажите обо мне.
– О вас?
– Можно в третьем лице. Да, так даже лучше…
Он задумался, но ненадолго.
– Закончила институт культуры, библиотечный факультет, незамужем. Воспитывает ребенка лет семи-восьми. Подрабатывает экскурсоводом. Что еще? Мечтает уехать из этой «дыры» куда-нибудь подальше.
– Вы специально наводили обо мне справки?
– Нет.
– У меня пед. А так все совпало. Кроме факультета. Я училась на инязе…
Она допила сок, положила под стакан купюру. Жестом остановила его: провожать меня не надо…
Попрощалась и направилась к выходу.
«Да, такую вряд ли стоит приглашать в номер, чтобы послушать православное радио и отведать сбитня», – подумал он, глядя ей вслед.
Ушла.
Ну и ладно. Зачем ее и себя обманывать? Ничего у них не получится, а двоих детей она не потянет…
К одиноким и несчастным?
Он стал замечать, что его боевые подруги теперь больше напоминают мастера Йодо из «Звездных войн», чем ангелов, эльфов и девушек с обложек гламурных журналов, а трезвый взгляд на окружающую действительность все болезненней обостряет восприятие несовершенств этого мира. И чтобы не нарушить баланс прекрасного и уродливого, установившийся в подлунном мире, и не впасть в черную меланхолию заказал графин водки.
Ушла.
Хотелось бы отнестись к этому просто. Но просто не получалось.
«Светлана, милая душою… Но выпить тоже не дурак я…»
Он долго сидел, уставившись в наполненную до краев рюмку и слушая душераздирающий шансон в исполнении пары-тройки неряшливых музыкантов. Потом они ушли на перекур. Их сменил седеющий мальчик с синтезатором; сиротским голосом он спел про белые розы и злые морозы, напоминая большинству сидящих в этом зале о том, что молодость прошла…
«А ты, что делаешь здесь ты?» – спрашивал себя Садовский. Чужак, приехавший неизвестно откуда на старом джипе, последнем свидетеле многих славных его баталий, блистательных побед и окончательного жизненного краха, представлявшем все его движимое – пока еще, слава богу, движимое имущество…
На этот вопрос не было однозначного ответа. Но найти его все же следовало. Сейчас и ни минутой позже. Поэтому он смотрел прямо перед собой остановившимся взглядом и думал. О чем? В общем, ни о чем и обо всем сразу. О том, правильно ли он прожил свою жизнь и стоила ли она того, чтобы дед за нее воевал.
О том, что было.
И о том, что будет.
Была позвавшая его в дорогу давно отгремевшая война – немыслимая по своей громадности, жестокости и безумию, глубоко перепахавшая всю необъятную нашу землю и человеческие души, смешавшая одно с другим в гумус и напоминавшая о себе теперь лишь мифами, обелисками с красно-бурыми, как запекшаяся кровь, звездами и клочьями тумана над безымянными могилами. И были принесенные ей в жертву. Дравшиеся не на жизнь, а на смерть. Пытавшиеся выжить. Но не выжившие.
За что сражались они?
За Родину?
Да, за Родину.
Но не только.
Они сражались за то, чтобы мы были счастливы. Они передали нам свое право на счастье, право, которое отняла у них война. Поэтому мы обязаны быть счастливыми. Ты обязан. За себя и за них. Но вся беда в том, что мы не умеем быть счастливыми. Ни за себя. Ни тем более не за них. В каком-то смысле они были счастливее нас…
Что еще сказать о героях былых времен? Они знали, зачем живут и за что умирают. И в том, что мы живем – их заслуга. В том, что живем хреново – исключительно наша…
«Ну, за себя и за того парня!» – мысленно произнес Садовский и выпил первую рюмку. А следом за ней и вторую.
Но дело даже не в этом. Многое из того, что мы делаем сегодня кощунственно по отношению к павшим и тем, кто прошел войну. Конечно, война – крайняя антитеза миру, а мир – войне. И в этом извечная их несоединимость, в этом корни нашего цинизма, который всего лишь одно из проявлений воли к жизни, заставляющей слабую, колеблемую на ветру травинку пробиваться даже сквозь могильные плиты. Миру – мир. Жить надлежит по законам мирного времени. И потому мы так привычно лицемерны и прилежно добротопамятны, так дорожим своим душевным комфортом, не говоря уже о материальном благополучии. Отсюда и фальшь, которая не менее кощунственна, чем беспамятство. Мы выбрасываем зачерствевший хлеб, убыстряя шаг проходим мимо зарастающих бурьяном воинских захоронений и ветшающих монументов скорбящим матерям, отворачиваемся от стариков, прозябающих в нищете, торгуем их славой и наградами. И только 9 мая идем на площадь и к Вечному огню за отпущением грехов…
Теперь – что будет. Мир, в котором мы живем обречен. Мы сами, своими руками в ежедневном, ежечасном режиме приближаем его погибель. Когда, как и почему это произойдет? О сроках, оказиях и причинах говорить бессмысленно – это одному только богу известно. Но произойдет обязательно. А что касается его самого – старой развалины подполковника Садовского, то тут и к гадалке ходить не надо. Он напьется, закадрит какую-нибудь бабу, затащит ее в постель, чтобы утром ужаснуться, какой черт его дернул с ней связаться, и снова напьется. А потом проспится и отправится на поиски деда…
Уже битый час он сидел один за столиком на две персоны с видом человека, перед которым стоят две неразрешимые задачи – как остановить время и как повернуть его вспять. И вообще – надо ли это делать, если ни на своих, ни на чужих ошибках никто, увы, не учится. Ведь каждый имеет право на свою порцию дерьма и большую ложку.
Под потолком в углу бара работал телевизор. Без звука. На экране бесновалась известная ведущая, бывшая кандидатка в президенты. Потом ее сменил другой эпатажный персонаж, наивно полагающий, что он – фея. Вот она, магия телевидения. Но от того, что ты влез в ящик, стал известен и заработал кучу денег ты не перестал быть пеной. Нет, не перестал.
О чем это он? Да, время… Оно всегда разное. То это быстрокрылая ласточка, то медленно ползущая черепаха, то засушенная бабочка. Если время разучилось летать – значит, с жизнью что-то не так, значит надо что-то менять. Иногда приходится ускоряться, иногда ужиматься, иногда перестраиваться, чтобы всегда быть на стремнине, прокладывая русло. А иначе вместо того, чтобы влиться в полноводную реку затечешь в низину и станешь болотом. Но он уже не хотел ни ускоряться, ни ужиматься, ни перестраиваться. В низину так в низину…
Перед ним стоял наполовину пустой графин. Сердце отяжелело, словно пил он не водку, а свинцовые воды Стикса, реки мертвых. Но вряд ли это была жалость к себе или сожаление о чем-то несбывшемся. Его преследовало какое-то другое, более безысходное чувство. Что-то похожее на усталость – от себя самого, от всего, что его окружает. От обреченности быть тем, кем ты стал, невозможности стать кем-то другим или хотя вернуться в исходную точку – туда, где есть хотя бы призрачная возможность выбора. Обычная история: сначала человек мучительно долго пытается открыть свое предназначение, стать самим собой в своем лучшем исполнении, а потом стремительно превращается в самопародию. Ему уже давно казалось, что он не живет, а лишь подает признаки жизни – настолько постылым и бесцветным стало его нынешнее существование и разительны произошедшие с ним перемены. И настолько размыты стимулы и цели. Может быть дед поможет ему что-то изменить? Что-то понять – о себе, о жизни, о том, как в ней все устроено…
Тут он с удивлением обнаружил, что посетителей в ресторане заметно прибавилось. Ах да, суббота… Появился даже рэперского вида негр. Вот он встал из-за стола, сверкнул белозубой улыбкой, скомкал какую-то бумажку и на ходу бросил ее мимо мусорной корзины. По-русски выматерился, но поднимать бумажку не стал. «Молодец, – подумал Садовский. – Уважает традиции страны, в которую прибыл!»
Вдруг все смолкло – разговоры, музыка, звон посуды, стук вилок о тарелки и все головы как по команде повернулись в сторону вошедшей в зал блондинки.
Она была похожа на всех белокурых бестий сразу, как праматерь альбиносов, от которой они, вероятно, и произошли – эффектная, с эталонной фигурой и сахаринкой в лице, что выдавало ее природную светловолосость, поскольку крашеные блондинки, как правило, выглядят хищнее. И как ни странно, без ярко-красной губной помады – их непременного атрибута. Такие особы одним своим появлением пробуждают в мужчинах кучу комплексов и тщетно подавляемое желание, что делает их частично или полностью невменяемыми.
Вот и третья недостающая пара, для комплекта, подумал он. И это только в одном отдельно взятом древнерусском городе!
Конечно, она кичится тем, какие у нее ноги. И хорошо понимает, как высоко это ценится в товарно-денежных отношениях между мужчиной и женщиной. Больше ничего ей в этой жизни понимать и не нужно, этого достаточно – вполне.
Ее сопровождал кряжистый мужчина лет шестидесяти с серебристым ежиком волос и мрачным, неулыбчивым, как парадный вход в крематорий лицом. По-видимому, он обладал недюжинной силой, однако при всей своей массивности сохранил поразительную точность и мягкость движений. От блондинки он держался на некотором расстоянии. «Скорей телохранитель, чем любовник», – подумал Садовский. Опасных людей он чуял за версту. Этот был опасен. В нем, как в хорошем боксере-профессионале чувствовался инстинкт убийцы.
Счастливая обладательница пластиковой фигуры и ослепительной улыбки куклы Барби – «Life in plastic, it's fantastic», как поется в одной глупой скандинавской песенке – устроилась на самом видном месте, что выдавало в ней привычку к подиуму, и теперь ее мог разглядеть любой посетитель ресторана, обслуживающий персонал и половина работников кухни. От таких сходят с ума кавказцы. А к ним у Садовского было особое отношение. Не то чтобы он не любил их. Он вполне допускал мысль, что они заслуживают уважения. Просто пропустил момент, когда война с ними уже закончилась. О ней ему напоминали старые раны, тупо нывшие при перемене погоды.
«Люди, будьте бдительны», – сказал он себе, имея в виду и ее, и его. И прикончил графин. Делать ему здесь было больше нечего. Теперь у него была одна забота: если перепил – главное правильно рассчитать крен и тангаж, чтобы не свалиться в штопор.
Дежурной по гостинице по-прежнему была Мальвина.
– Что-то загуляли наши командировочные, – улыбнулась она одной из самых обольстительных своих улыбок и выдала ему «грушу».
Когда-то она блистала перед его ровесниками и дядьками постарше, потом ее время ушло, а привычка блистать перед дядьками осталась и перекинулась на мужчин, годящихся ей в сыновья, хотя блеска заметно поубавилось. И теперь ее ужимки напоминали кокетство черепахи Тортиллы…
– Да уж…– любезно промычал Садовский и скривился в ответной улыбке. Отчего-то он испытывал жалость ко всем этим стареющим Мальвинам. Наверное, нет ничего жестче, отчаянней и беспощадней, чем борьба женщины со своим возрастом. Все мужские войны ничто по сравнению с накалом этой борьбы, потому что нет таких жертв, на которые не пошла бы женщина, чтобы как можно дольше оставаться молодой и красивой. Плата – здоровье, а иногда и жизнь. Хотя чаще, сплошь да рядом – устрашающий слой грима или печальные последствия ошибок и непрофессионализма пластических хирургов…
По коридору навстречу ему катилась румяная и круглая, как колобок, изрядно пьянехонькая Аля. На этот раз без Юли. Как правило, если девушка красивая, подружка у нее страшная. И наоборот, если девушка страшная, подружка у нее еще страшнее. Здравствуйте, очень страшная девушка. А где ваша не очень страшная подружка?
Увидев его, Аля начала пританцовывать и водить хороводы.
– И-и-и-эх! Какая я сегодня красотулечка! Ах, ножки мои заплетушки! Кто бы мне расплел их?
– Это самое заманчивое предложение в моей жизни!
– Так в чем же дело?
– Нам рано на покой. И память – не умрет…
– Вот это мужик! – одобрительно вскинула подбородок и притопнула пухлой ножкой Аля.
– Но… Оркестр полковой.
– Что такое?
– Вновь за душу берет…
Садовский поцеловал Алю в лоб, пожелал ей спокойной ночи и завалился в свой номер.
– Тю… И это мужик… – укоризненно раздалось за его спиной.
«В который раз пытаюсь начать беспорядочную половую жизнь, но эта проклятая разборчивость…» – сокрушенно вздохнул он и, не разуваясь, упал на кровать. Все это он уже проходил множество раз – пьяное гульбище, всполохи веселья далеко за полночь, отхаркивание мокроты, падение в провал полуобморочного сна… И ничего, кроме тяжкого похмелья, стыда и раскаяния поутру. «Боже, помоги мне домучить, дотерпеть, извести еще один день жизни, дарованной тобой в этом прекраснейшем из миров!»
Вдруг над самым его ухом кто-то громко и отчетливо произнес:
– Отпусти ты меня, сынок, не могу я больше…
–Ты что, бабка?
– Нету сил моих…
– Нельзя! Мне тебя еще через дорогу перевести надо!
– Сил моих нету… Немцы…
Садовский приподнял голову и прислушался. Звук доносился из розетки. Очевидно, в соседнем номере кто-то на полную дурь включил телевизор.
– Немцы, как жить дальше?
– Как, как? Каком кверху!
Садовский встал, вышел в коридор и постучался в номер, в котором проживали тугоухие постояльцы.
– Бабка, ты где? Дорога есть, теперь бабки нету.
– А зачем нужна дорога, если через нее нельзя перевести бабку? – доносилось из-за двери.
Не дождавшись ответа, он вошел и тут же услышал запоздалое приглашение:
– Проходи, уважаемый!
– Сам-то я в дверной проем пройду. А вот мое эго…
За столом сидели двое – мужчина постарше и мужчина помоложе, оба в затасканном, как у Садовского, камуфляже. На столе стояла бутыль без опознавательных знаков и акцизной марки и был разбросан всякий мусор – хлебные корки, рыбьи плавники, шелуха от семечек.
– Мы тут отдыхаем, – пояснил тот, что был постарше. Он был похож на притворяющегося интеллигентом нагловатого очкарика. Очень распространенный тип, особенно среди владельцев личного автотранспорта в средней ценовой категории. На его простом лице – глаза чуть навыкате, щеки студнем, подбородок внахлест – заметно выделялся прекрасно вылепленный римский нос времен упадка империи. Несмотря на позднее вторжение непрошенного гостя лицо это не выражало ни настороженности, ни недовольства – напротив, светилось радушием, душевностью и пьяной добротой.
– Вы не могли бы приглушить звук вашего телевизора?
– Мешает спать? – искренне удивился хозяин номера.
– Нет, просто я не разделяю точку зрения режиссера. И сценариста. А также того немца, который посоветовал нам жить каком кверху…
– Аналогично!
– А еще мне жаль бабушку. Совсем она заплутала по жизни. И во времени…
– В общем, как и все мы… В России у честного человека три исхода: погибнуть на войне, сгинуть в тюряге или спиться. Поверь, я знаю, о чем говорю… Я – Петрович. А это Гена…
Тот, что был помоложе – худощавый парень лет тридцати, внешне обычный заводской работяга или сантехник – кивнул, соглашаясь со всем вышесказанным. В каждой компании есть такой Гена – человек, к которому апеллируют. Он всю дорогу молчит и ничем не обнаруживает своего присутствия; ест как все, пьет как все, держится с достоинством, а когда надо вставить пару веских слов – вставляет. В общем, время от времени поддерживает разговор или принимает чью-либо сторону. Поэтому без него не начинают…
– Михалыч.
– Выпьешь, Михалыч?
– В моем организме и без того выпала годовая норма алкогольных осадков. Но посидеть посижу. За компанию. И даже, пожалуй, выпью.
Разлив по кругу в граненые стаканы, Петрович коротко сказал: «Ну, будем».
– Надолго в здешние края? И в целом… Выражаясь фигурально. Что, так сказать, дальше планируешь? – выпив и вдумчиво, не торопясь закусив, спросил он.
Действительно, что? Планирование бывает краткосрочным и долгосрочным. В ближайшей перспективе Садовский рассчитывал встретиться с дедом. Не буквально, конечно. А потом с чистой совестью спиться. Как офицер запаса, в активе которого две войны и несколько локальных конфликтов, тяжелое ранение, неудавшаяся карьера, распад Советского Союза и семьи он имел на это безоговорочное право.
– Пустыня, – ответил он.
– Да, Пустыня, – согласился Петрович. – И мы туда же… Всякий честный человек, я тебе скажу, должен побывать в Пустыне.
– А ты – честный? – спросил, перекрывая шум телевизора, Садовский.
Петрович не удивился вопросу.
– А за что меня, по-твоему, из ментовки выгнали? За это самое… Кому нужны непродажные опера? – с готовностью ответил он.
– Давай за тебя.
– Давай! А потом за тебя.
После очередного стакана Петрович неожиданно загоревал.
– Куда страна катится!.. Ничего русского в ней не осталось. Что здесь будет лет через сто, двести, пятьсот?
– Будем мы у себя в России неграми с раскосыми глазами… – предположил Садовский, вспомнив афророссиянина, виденного им в ресторане.
– Вот-вот! Ну настроим мы домов, а кто в них будет жить? Загромоздим все стадионами, а кто будет заниматься спортом? На каждом холме поставим церковь, а кто в наши храмы ходить будет? «Русский крест» еще никто не отменял… Где Русь изначальная? Ничего не осталось. Почти ничего. Хватаем отовсюду все что ни попадя… И тащим в рот всякую гадость, как дитя неразумное. За свое не держимся. Все комплексуем по поводу и без повода. Хватит комплексовать! Давайте делать то, что у нас хорошо получается – танки, ракеты, боевые самолеты и атомные ледоколы, давайте играть на баяне и балалайке, танцевать балет и исполнять симфоническую музыку, давайте лучше всех играть в хоккей и драться на ринге, давайте создадим, наконец, я не знаю – черти знает что, и пусть все наши недруги заткнутся и подохнут от зависти, а наши друзья проникнуться гордостью за нас. А футбол, автомобили и парфюм оставим англичанам, немцам и прочим французам, не говоря уже об американцах. Вот я сам из Мурманска, Гена из Петрозаводска. Уже лет двадцать, как в Питере. И что?
– Что? – спросил Садовский, холодея сердцем.
– Город не узнать. Вроде бы все как стояло, так и стоит. Петропавловская крепость, Зимний… Но дух-то уже не тот. Повсюду какие-то грузинские рестораны, чайханы с чебуречными… Шаурма, халяль… Тьфу… Толпы туристов и приезжих из южных республик. И я тут подумал: что за орда завоевала детище Петра? Кто превратил его в филиал халифата? И что будет дальше, если русские не будут государствообразующим народом? Россия развалится так же, как орда – вот что будет! И только мы можем сохранить ее от распада!
– От гибельных трансформаций, – вдруг вставил Гена.
– Поэтому русских должно быть много. И они должны оставаться хозяевами на своей земле! Должны оставаться русскими!
Голос его уже гремел, заставляя жалобно дребезжать стаканы на стеклянном подносе.
– Но что значит – оставаться русскими?
Садовский и себе часто задавал этот вопрос.
Подняв указательный палец к потолку, Петрович пробормотал:
– А вот это… Черт… И все-таки ухлебность этого юрченя нашатывает… Наливай!
– Кому сто грамм, а кому и стоп-кран! – возразил Садовский, отодвигая бутылку.
– Щас как упрусь бивнями в пол! – пригрозил Петрович и почти исполнил свою угрозу. Качнувшись маятником, он вернулся на место. Садовский хотел его поддержать, но промахнулся и чуть не сбил с тумбочки настольную лампу с зеленым абажуром.
Абажур ехидно хихикнул и прижался к стенке.
– Спекся старшой … – прогудел Гена как будто со дна колодца.
– В общем, он ответил на мой вопрос.
Садовский не помнил, как вернулся к себе в номер. Гостиница уже спала. Лишь где-то этажом ниже пронзительно вскрикивала в любовном экстазе какая-то женщина. В постели она называла все вещи своими именами, а имена у них были сплошь нецензурные. По-видимому, это заводило ее партнера.
Кажется, это была Аля. Значит, она все-таки нашла своего принца…
Бывают дни, когда невольно начинаешь верить, что десять дней могут потрясти мир, три дня изменить твою судьбу, а одно мгновение – создать или уничтожить Вселенную. И самое верное лекарство от головной боли – трепанация черепа, а лучший дежистив – огуречный рассол…
Садовский проснулся после полудня, как от разрыва близко упавшего снаряда и понял, что нет у него завтрашнего дня, нет будущего. Нет и не может быть. Есть только бесконечно длящееся настоящее, вечно ускользающее сейчас, в котором все его богатство – усталость, и вся его мудрость – смирение. И чем он наполнит свое настоящее, то и будет тем, что принято называть будущим.
Первое, что он сделал – наведался в номер к Петровичу, чтобы оценить степень его жизнеспособности. Но как выяснилось, вся его команда, включая Алю и Юлю, съехала еще утром.
По уже знакомой улице Сварога он дошел до Воскресенского собора. Светланы там не было, юродивого на паперти тоже. У иконы Старорусской Божьей Матери привычно толпились богомольцы.
Зачем он сюда пришел? Глупо надеяться, что мать-одиночка обрадуется случайной встрече с ним, а блаженный Алексий снизойдет до персонального пророчества или хотя бы объяснит, почему он назвал Садовского душегубом и распутником. Ну, душегуб это понятно – командир разведбата не душка. А в распутники-то за что? Хотя…
Вот и получается: вместо того, чтобы подготовиться к броску на Пустыню – заправить машину, сделать запас продуктов и снаряжения, посетить Музей Северо-Западного фронта, который находится в двух шагах от гостиницы он бесцельно бродит по городу, ищет вчерашний день. В прямом и в переносном смысле.
Основательно проветрившись, Садовский закупил в ближайшем продуктовом магазине все необходимое из расчета на неделю. Единственное, чего он не учел – отсутствия шанцевого инструмента. Ничего, кроме саперной лопатки – оружия ближнего боя, у него в машине не было, а найти в воскресенье приличную лопату и самодостаточный лом было не так-то просто. «Одолжу у кого-нибудь в деревне. Деревня без лома не живет», – решил он и поехал на автозаправку.
Пристроившись за красным Порше Кайен с помятым задом, на котором красовались питерские номера, он стал терпеливо ждать, когда подойдет его очередь. Впереди стоящая машина уже давно была заправлена, но почему-то не двигалась с места. У раскрытой дверцы стояла девушка в клетчатой юбочке-шотландке и черном топике, похожая одновременно на Гарри Поттера и главу Центробанка России и, не обращая внимания на пистолет, торчащий из бензобака, о чем-то оживленно болтала по айфону. В этом городе все были на кого-то похожи, будто он стал местом проведения фестиваля двойников.
Садовский решил начать деликатно, издалека.
– Классный у вас трындозвон. Последняя модель?
Продолжая трещать в свою «лопату», она раздражено показала ему средний палец.
– Молодец, бойкая девчушка. Люблю таких…
– Че пялишься, козел!? – очевидно, не разобрав, что он сказал, привычно взорвалась она.
– Немало повидал я красивых дур. Но вы исключение. Вы некрасивая, – негромко ответил он. Но она расслышала. Точно расслышала.
Садовскому не хотелось спорить, с кем-то ссориться, а тем более выслушивать о себе сугубо личное мнение еще одного милого создания – всего этого было достаточно и в его прежней жизни. Поэтому он достал пачку сигарет, зажигалку и сделал вид, будто собирается прикурить.
Результат не заставил себя долго ждать: дерзкая девчушка на дорогой иномарке с помятым задом унеслась быстрее лани, словно ее тут и не было.
Странно, в молодости он был уверен, что мир принадлежит старикам. А когда сам приблизился к преклонному возрасту, ему стало казаться, что все как раз наоборот. Ведь дело не во власти, не в деньгах и не в материальных благах, а в жизненной энергии, в уверенности, что все самое лучшее впереди, в возможности обрести любовь и в том волшебном чувстве, которое она дарит. С годами мы, как правило, тратим все свои силы на то, чтобы удержать ее, сохранить ее остатки. Удел стариков – гербарий. А будущее – за такими вот девчушками…
Но не стоит завидовать молодым. Они точно так же будут обмануты и наказаны временем.
Завершив все неотложные дела, Садовский отправился в музей. Светлана упоминала о том, что он сменил место своей прописки, переехав в начале девяностых из Воскресенского собора на улицу Александровскую, в простое двухэтажное здание белого кирпича, похожее на районный универмаг. О военно-исторической принадлежности этого здания свидетельствовал только допотопный, устаревший еще в начале войны танк Т-26, установленный во дворе, и два противотанковых 76-мм орудия.
Музей был мал, тесен, откровенно провинциален, но неожиданно щедр на интереснейшие экспонаты. Это были подлинные, неотретушированные свидетельства минувшей войны, – фотографии, письма с фронта, оружие, предметы военного быта. Казалось, они еще хранят тепло прикасавшихся к ним ладоней, хотя люди, владевшие ими или имевшие к ним какое-то отношение уже давно отошли в мир иной – кто раньше, кто позже.
Пряжка от поясного ремня с надписью «Gott mit uns», пулемет «Максим» с пробитым кожухом, снимок, на котором под плакатом «Hier beginnt der Arsch der Welt» – здесь начинается ад – запечатлены немецкие солдаты…
Все эти вещи и документы, оживая на глазах, словно разговаривали с ним. И о чем-то вопрошали, не надеясь, впрочем, на немедленный ответ. «Как вы там, без нас?» – как будто спрашивали бойцы и командиры РККА с потускневших фотокарточек. «О нас не беспокойтесь. У нас все хорошо. Живы будем – не помрем…»
В лицах немцев – веселых, самоуверенных, где-то даже по-детски озорных во время летней компании и почерневших, изможденных, исхудавших с наступлением зимы читался невысказанный вопрос – как такое могло случиться? Ведь мы были непобедимы! И все делали правильно!
Да, все они делали правильно. Только в Старой Руссе за годы оккупации было расстреляно, повешено, погибло от голода и холода около десяти тысяч мирных жителей и военнопленных, содержавшихся в «аракчеевских» казармах, на Сенобазе и в Успенской церкви…
И как беззвучный набат по этим жертвам, напоминание о перенесенных ими ужасах и страданиях в Зале памяти цепенел колокол, который, казалось, не смел нарушить затянувшуюся на целую вечность минуту молчания. Отлитый знаменитым мастером Альбертом Беннингом в Любеке в семнадцатом веке и подаренный рушанам Петром I он был вывезен во время войны из разрушенной церкви святого Мины, перемещен обратно в Любек и после долгих мытарств вернулся в Старую Руссу. А если колокола возвращаются, если им не вырывают языки, не плавят из них пушки и не хоронят заживо, жизнь продолжается…
Из музея Садовский уходил под звуки доносившейся словно из-под толщи земли и спуда прошедших десятилетий песни:
Пушки молчат дальнобойные,
Залпы давно не слышны.
Что ж мне ночами спокойными
Снятся тревожные сны?
Молнией небо расколото,
Пламя во весь горизонт.
Наша военная молодость —
Северо-Западный фронт.
Именно этот фронт первым остановил врага на рубеже Ильмень – Селигер в конце августа и первым же, задолго до Сталинградской битвы осуществил окружение крупной группировки вермахта спустя полгода – в феврале.
Садовский не заметил, как оказался на улице Минеральной. Проходя по ней накануне, он, конечно, не знал, что это за улица и чем она известна. Теперь знал. Здесь проводились массовые расстрелы горожан, в том числе женщин и детей, а на территории парка Старорусского бальнеологического курорта, примыкавшего к этой улице, когда-то было кладбище для солдат и офицеров СС…
Вот такое краеведение – область гуманитарной науки, изучающей природу, население, хозяйство родного края, а также популяризирующей знания о его традициях, истории и культуре…
Посещение музея не приблизило его к деду. Чем больше узнавал Садовский о демянском «котле», рамушевском коридоре и партизанском движении в южном Приильменье, тем яснее понимал, насколько трудна, быть может даже невыполнима его задача.
Наивно было бы надеяться, что этот скромный музей даст ему какую-нибудь подсказку, зацепку, поможет определиться с направлением поисков. За время боев на этом участке фронта полегло в боях, сгинуло в болотах, скончалось от ран и болезней более полумиллиона красноармейцев. И не факт, что в похоронке и справке, полученной в ответ на его запрос в Подольский архив точно указано место, где пропал без вести его так и не успевший толком повоевать дед. Там было сказано, что стрелок 349-го Казанского полка красноармеец И.М.Назаров погиб 22 марта 1942 года южнее деревни Горбы Лычковского района Ленинградской области (ныне Демянского района Новгородской области). Но по открытым источникам Садовский знал, что Горбы были взяты еще 19 марта, а через три дня последовала атака на Пустыню, расположенную севернее. Следовательно…
Чем больше он размышлял над этим, тем меньше понимал, с чего ему следует начать поиски. Как сказал бы Конфуций, если б был русским, трудно найти иголку в стоге сена, особенно если ее там нет…
А ночью ему приснился сон, дурной сон о Пустыне, которую с боем приходится брать каждый день. Каждый божий день, преодолевая многократно возросшее земное притяжение, все эти несчастные, не знающие покоя, обреченные на смерть бойцы и командиры вновь и вновь поднимались в атаку. И погибали под пулеметным и артиллерийским огнем. И так до бесконечности, ибо война не закончена, пока не предан земле последний погибший солдат.
Проснувшись, он долго думал, что это – назидание, предостережение, окончательный, не подлежащий обжалованию приговор? Ему было страшно, по-настоящему страшно от мысли, что где-то там, в бескрайних полях и лесных чащобах неизвестные солдаты все еще продолжают штурмовать безымянные высоты и исчезнувшие деревни, помеченные поминальными свечами минувшей войны. Казалось, он явственно слышит их яростные крики и предсмертные стоны.
К задернутым занавескам серым дымчатым котом ластился рассвет…
Шел первый год войны. В утренней сводке Советского Информбюро от 22 марта 1942 года сообщалось, что в течение ночи на фронте каких-либо существенных изменений не произошло. После перечисления уничтоженной Красной армией живой силы и техники противника приводилось письмо унтер-офицера Гифенбайна к жене: «При продвижении к фронту мы встречаем отбившихся немецких солдат, которым посчастливилось избежать смерти. С ужасом они рассказывают о боях. Не стану тебе описывать отдельные подробности. Всё, что я здесь видел и пережил, можно выразить в одном предложении: мы попали в ад…»
Еще осенью, когда боевое охранение одного из соединений четвертой танковой группы Гёпнера стояло на конечной остановке московского трамвая, а офицеры передового саперного батальона в Химках, вооружившись биноклями, наблюдали виды столицы в такой исход событий невозможно было поверить. Теперь же взору открывалась совершенно иная картина – кладбища разбитой техники вермахта, рощи березовых крестов и занесенные снегом трупы завоевателей по обочинам дорог. Похоронить их было невозможно – мерзлую землю, по твердости не уступавшую бетону, не брал даже динамит.
Отброшенные от столицы на 150-300 километров, изрядно потрепанные немецкие дивизии постепенно приходили в себя, закрепившись на ржевском плацдарме, – «Truppen im Raum Rshew», который они называли «краеугольным камнем Восточного фронта». Именно здесь в ходе контрнаступления под Москвой развернулась Ржевско-Вяземская наступательная операция, положившая начало печально известному, растянувшемуся более чем на год кровопролитнейшему сражению – «ржевской мясорубке».
Вечерняя сводка Советского Информбюро не содержала ничего примечательного. В ней говорилось, что наши войска продолжали наступательные бои против немецко-фашистских войск. На некоторых участках фронта противник переходил в контратаки, которые были отбиты с тяжёлыми для него потерями…
О наших потерях сообщалось крайне скупо или не сообщалось ничего.
Между тем, положение на фронтах становилось все более угрожающим. Недооценка противника и переоценка собственных возможностей, распыление сил и средств, неподготовленность операций, чудовищная спешка, нагнетаемая Ставкой Верховного Главнокомандования, привели к тому, что стратегический успех, наметившийся после контрнаступления под Москвой, стал прологом для целого ряда тяжелейших поражений.
Сорвав «План Барбаросса», Сталин попытался ответить зеркально – провести собственный «блиц-криг», учинив противнику разгром на всех ключевых направлениях. И хотя «товарищ Жуков» предостерегал его от столь поспешного шага, предлагая прежде усилить резервы, пополнить войска личным составом и боевой техникой, вождь настоял на своем.
Сталинское головокружение от успехов обернулось катастрофическими для Красной армии последствиями. Обезглавленная репрессиями накануне войны, потерявшая значительную часть своего кадрового состава в приграничных боях, обескровленная и деморализованная под Уманью, Киевом и Вязьмой, она была перемолота вторично в «котлах» и «долинах смерти» 42-го.
Но в марте это еще не могло привидеться Верховному Главнокомандующему и в кошмарном сне. Он был уверен в том, что в войне, наконец, наступил переломный момент. Казалось, еще одно, последнее усилие – и враг будет повержен. И действительно, для развития стратегического успеха порой не хватало всего одного-двух стрелковых соединений или танковой бригады…
Предполагалось, что потери при выполнении поставленных Ставкой ВГК задач будут большими. Возможно, очень большими. Явь оказалась куда страшнее. Все это время плохо обученные, наспех сколоченные, лишенные поддержки авиации, не обеспеченные должным количеством продовольствия, оружия, техники и боеприпасов дивизии второго формирования шли и шли в наступление, отражали многочисленные контратаки врага, вырывались из окружения и одна за другой сгорали в жестоких боях. И было что-то фатальное, самоубийственное и вместе с тем отчаянное, поражавшее даже видавшего виды врага в той яростной решимости, с какой они встречали свою смерть.
Все отчетливее сквозь победные реляции с фронта и кадры пропагандистского киножурнала «Die Deutsche Wochenschau» стала проглядывать тревога, растерянность и зловещее предчувствие, связанное с непостижимостью этой богом проклятой страны и упорством населяющих ее варваров, не желающих признать себя побежденными. Все чаще немецким генералам приходилось констатировать: русские всюду сражаются до последнего человека. Первый серьезный противник.
Впрочем, тогда еще мало кто сомневался в непобедимости вермахта и разящей силе его меча. Геббельсовская пропаганда утверждала: каждый воин Третьего рейха стоит двадцати польских и десятка русских солдат. И лишь единицы – из тех, кто достаточно долго пробыл на Восточном фронте – постепенно начинали постигать устрашающий парадокс, который порождала эта война: немецкий солдат, безусловно, лучший в мире. Русский, конечно, не так хорош, но он лучше лучшего, поскольку на его стороне – победа. И прольются еще реки крови, и многие немцы не доживут до полного поражения, а русские до окончательной победы, прежде чем оставшиеся в живых примут это как данность…
До гибели 33-й армии и ее легендарного командарма генерала Ефремова в вяземском «мешке» оставалось чуть более месяца. До Харьковского «котла» и разгрома Крымского фронта – два месяца. До уничтожения 2-й ударной армии под Любанью и пленения ее командующего генерала Власова – три месяца.
Тем удивительнее, невообразимее было то, что происходило на Северо-Западном фронте. Здесь в окружение попал II корпус графа Вальтера фон Брокдорф-Аллефельдта – порядка ста тысяч солдат и офицеров 16-й армии генерала Эрнста Буша.
Вся эта вооруженная орава, запертая в лесах и болотах Новгородской области между озером Ильмень и Валдайской возвышенностью, снабжалась оружием, боеприпасами и провизией военно-транспортной авиацией люфтваффе. Организация первого в истории войн «воздушного моста» фактически спасла от неминуемого разгрома шесть дивизий, увязших на плацдарме, который Гитлер высокопарно называл «Крепостью Демянском» или «пистолетом, приставленным к сердцу России».
С течением времени «графство», как окрестили занимаемую территорию находящиеся в демянском «котле» гитлеровцы, превратилось в «маленький Верден». Его удержание стоило слишком дорого и, вопреки уверениям фюрера, было стратегически неоправданно. За 17 месяцев нескончаемых боев группа армий «Север» только убитыми потеряла здесь столько же людей, сколько насчитывала группировка генерала Брокдорф-Аллефельдта на момент окружения. Но самый тяжелый урон был нанесен транспортному флоту Германии, потерявшему от трети до половины своих самолетов. Неповоротливые, тяжелобрюхие юнкерсы, прозванные немцами «тетушками Ю», регулярно сбивались нашими юркими «ишачками» – истребителями И-16 и наземными противовоздушными средствами. Впоследствии это сыграло роковую роль в Сталинградской битве – Геринг так и не смог создать полноценный «воздушный мост» для снабжения попавшей в окружение 6-й армии Паулюса, что в значительной степени предопределило ее последующую судьбу.
Но до этого было еще далеко.
В начале весны советское командование планировало расчленить и уничтожить демянскую группировку, а немецкое пребывало в полной уверенности, что удержит этот плацдарм и вобьет клин между Москвой и Ленинградом, ускорив тем самым агонию Советов. Каждая из противоборствующих сторон предпринимала чудовищные усилия, чтобы склонить чашу весов в свою пользу, но добиться решающего успеха ни Красной армии, ни вермахту не удалось.
В марте крышка «котла» была уже плотно закупорена – внешнее и внутреннее кольцо окружения все туже стягивало увязшее в лесных дебрях и непроходимых болотах «графство». Для окончательного разгрома окруженных войск с Западного фронта была переброшена 1-я ударная армия, а в немецкий тыл просочилась маневренная воздушно-десантная бригада, в задачу которой входила ликвидация демянского аэродрома и захват деревни Добросли, где размещался штаб II армейского корпуса. Но ночная атака десантников закончилась неудачей – они были встречены шквальным огнем и с большими потерями были вынуждены отступить.
В тот же день в дневнике начальника генерального штаба сухопутных войск вермахта Франца Гальдера, который еще в начале войны написал, что кампания против России выиграна в течение 14 дней, появилась запись: «274-й день войны. Обстановка. Наступление наших войск под Старой Руссой развивается успешно. В остальном существенных изменений нет…»
Речь шла об операции «Наведение мостов», предпринятой накануне с целью деблокировать демянскую группировку. Три дивизии ударной группы генерала Вальтера фон Зейдлица вторые сутки упорно вгрызалась в боевые порядки советских войск. К концу апреля в результате титанических усилий ей удалось соединиться с пробивавшейся навстречу сводной группой и образовать так называемый Рамушевский коридор, который солдаты вермахта прозвали «коридором смерти».
22 марта 1942 года на северо-западной границе «котла» завязался еще один бой, который принято относить к боям местного значения. Он не вошел в сводку Советского Информбюро, анналы истории или учебники военного искусства, но по своему упорству, слепой ярости и безрезультатности был как две капли воды похож на десятки и сотни таких же боестолкновений, на которые распадалась эта нескончаемая война, становившаяся все ожесточеннее и кровопролитнее для обеих сторон.
Целью атаки была деревня Пустыня, которая затерялась где-то на восточной окраине болота Невий Мох, занимавшего площадь размером с Княжество Лихтенштейн (кстати, на другом конце этой непроходимой топи находилась еще одна деревушка – Пустынька, которую 26-я Златоустовская стрелковая дивизия, носившая гордое наименование «Сталинской», взяла еще в январе). Возможно, такое странное для этой лесисто-болотистой местности название и в том, и в другом случае было связано с существовавшей здесь в семнадцатом веке пустынью, приписанной к Новгородскому архиерейскому дому.
Бои за Пустыню и высоту 80.8, то затихавшие, то разгоравшиеся вновь, растянулись на долгие девять месяцев. Чем же была примечательна эта малоприметная деревенька, а точнее, то, что от нее осталось? И почему это затянувшееся вооруженное противостояние по своей продолжительности превзошло многие крупные сражения Второй мировой войны?
В том месте, где у подножия холма когда-то стояли три десятка деревянных домов и несколько амбаров, а на самом холме ютилась церквушка, находился стык между двумя немецкими пехотными дивизиями. Пустыня служила ключом к обороне всей окруженной группировки немцев: овладев ею, стрелковые соединения 34-й армии и проникшие в тыл врага десантные подразделения открывали себе прямую дорогу к Демянску. Взятие этого опорного пункта предрешило бы судьбу «графства».
Штурм Пустыни начался в шесть часов утра. Подразделения Новгородского и Казанского полков «Сталинской» дивизии после непродолжительной и весьма жиденькой артподготовки, которая не столько подавляла огневые точки противника, сколько предупреждала о намерениях наступавших, двинулись в атаку. Увязая в глубоком снегу, продвигаясь вперед черепашьим шагом, стреляя куда-то наугад, в сторону перепаханных снарядами руин Пустыни, они шли мимо занесенных мартовскими метелями солдат дивизии Штыкова, долго и безуспешно пытавшейся овладеть этой окаянной деревней в первые дни весны, шли, ступая по телам павших и содрогаясь от самой этой мысли и от сознания того, что, возможно, очень скоро им придется разделить их участь. Передний край противника словно вымер; казалось, там не осталось никого, кто может оказать сопротивление, отчего в сердцах красноармейцев тлела надежда, что бой будет скоротечным и относительно бескровным. И тут вдруг разом заговорили немецкие артиллерийские и минометные батареи, расположенные в нескольких километрах от Пустыни где-то вблизи деревень Здринога, Радово и Дедно, в небе появились «юнкерсы», которые выстроившись в «карусель» стали с душераздирающим воем сбрасывать на головы беззащитной пехоты бомбы и всякий хлам – бэушные канистры и продырявленные топливные бочки, издававшие при падении жуткий свист. Перекрестный огонь заставил наступавших залечь, схорониться в снегу, но командиры вновь подняли прижатые к земле, сильно поредевшие после артналета и бомбардировки батальоны и с криком «Ура!» повели их в атаку. Бойцы что есть сил рванули к вражеским позициям. Когда до переднего края противника оставалось не более двухсот метров затрещали шмайсеры, бешено залаяли пулеметы-«косторезы», выкашивающие все живое на расстоянии прямого выстрела. Кто-то из красноармейцев все же успел преодолеть минное поле, колючую проволоку в два, а где и в три кола, коварное заграждение из спирали Бруно и как до земли обетованной добраться до ледяных амбразур и снежного вала, облитого водой и застывшего на морозе ночью – за ним в своих траншеях копошились полуобмороженные, обряженные во всякое тряпье, однако не утратившие боевого духа, спаянные железной дисциплиной немцы. Но это последнее препятствие оказалось непреодолимым. Лед был слишком скользким, огонь слишком губительным, оставшиеся в живых бойцы слишком малочисленны…
Атака захлебнулась.
И лишь один красноармеец достиг первой линии немецких окопов, отчаянно бросившись в штыковую атаку на пулеметный расчет, состоявший из унтер-офицера и двух солдат дивизии СС «Мертвая голова». На бегу сраженный очередью, падая, он пронзил штыком эсэсовца и уже мертвый рухнул на поверженного врага. Звали его Иван Назаров. Он оказался единственным из 58 погибших и 113 раненых в этом утреннем бою «златоустовцев», кто дошел до рукопашной схватки.
Потери гитлеровцев составили: 17 раненых и 5 убитых. И среди них унтер-офицер Фриц Шмидт. Штык вместе со стволом винтовки прошил его насквозь и воткнулся в промерзшую стенку окопа. Тела его не нашли – шальной русский снаряд разворотил пулеметное гнездо, превратив его в могилу, в которой Фриц и упокоился на веки вечные.
Вместе с Иваном…
Ехать ему предстояло в исконно новгородские земли – междуречье Порусьи, Редьи и Ловати, где в годы войны пролегал так называемый рамушевский коридор, соединявший шесть окруженных в демянском «котле» дивизий вермахта с группой армий «Север».
Дороги становились все хуже, места все глуше. В глаза бросалась извечная нищета русской деревни, кое-где стыдливо прикрытая сайдингом и неуместными здесь спутниковыми тарелками. Иногда попадались окаменевшие останки колхозного хозяйства – бетонные быки коровников и свинарников, оголившиеся ребра птицеферм, скелеты заброшенных корпусов машинно-тракторных станций и маслозаводов.
Здесь едва ли не каждая вторая деревня стала Пустыней, Пустошью, Пустынькой или урочищем… И как надгробные памятники этим преставившимся деревенькам с такими простыми, немудрящими, далекими от топонимического изящества названиями – Запрудно, Горбы, Норы, Лялино – стояли полуразрушенные церкви и колокольни.
Погода испортилась – заморосил мелкий, похожий на аэрозоль дождь, воздух сделался тяжелым, как старый, мокрый, местами прожженный ватник. И без того безрадостная природа окончательно облачилась в одну из самых ветхих своих хламид. И в этой тоскливой обреченности быть и длиться еще более одинокой, бесприютной и неустроенной, чем прежде чувствовала себя душа.
Доехав до Кузьминок, Садовский решил сделать остановку, чтобы узнать, как проехать в Пустыню. Он уже начинал подозревать, что для преодоления знаменитых местных хлябей ему понадобится в лучшем случае болотоход, в худшем – крестьянские мокроступы или легководолазный костюм.
Он вышел из джипа и огляделся. Улица словно вымерла. Кузьминки оказались прибитой к земле неприметной деревушкой, тихой, впавшей в оцепенение и будто не верящей, что беда уже миновала, ибо ощущение близкого присутствия войны, которая лишь затаилась где-то рядом, слилась с фоном местности, но не ушла, казалось, навсегда проникло в сны покосившихся русских изб и кривых изгородей, впиталось в плоть и кровь людей, здесь живущих. Война стала главным событием этого забытого богом места. Ничего более значительного, сопоставимого по масштабу, величию и непреходящему ужасу оно не знало.
Среди многих окрестных деревень, годами и десятилетиями существующих на грани исчезновения, практически на смертном одре она была наиболее благополучной. Как больной, состояние которого стабильно тяжелое. Но населяли ее не призраки прошлого, не упыри и лешие, а реальные, в чем он смог убедиться лично, люди.
Первый человек, которого он встретил, оказался не местным. Это был коротко стриженый седеющий мужчина с цепким внимательным взглядом и рельефно вылепленными волевыми чертами лица. Одет он был как хорошо экипированный для подледного лова рыболов – в камуфляжную куртку стальной расцветки и утепленные резиновые сапоги. Садовский спросил у него, где тут дорога в Пустыню.
– Ты тоже копатель? Наш человек в гестапо! – обрадовался, будто старому знакомому, мужчина.
– Я не копатель. Так, следопыт…
– Ну что ж, следопыт, слушай. Дороги как таковой нет. Есть направление. Путь… Ты на машине?
– Можно и так сказать.
– Туда не всякая пройдет. После дождя только «Нива». Короче, дружище, от перекрестка направо километра три по просеке.
Он широким уверенным жестом полководца показал на восток.
– Через перешеек болота Гажий Мох доедешь до возвышенности. Увидишь развалины церкви в лесочке – она на самом холме. Это место и есть Пустыня. Спросишь Полковника – это я. Ориентир – «буханка», там мой штаб.
– Все еще бегает? – улыбнулся Садовский, имея в виду легендарный микроавтобус, прославившийся своей проходимостью и живучестью.
– А как же! Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится – УАЗ на пузе проползет и ничего с ним не случится…
– А Петрович здесь? – наудачу спросил Садовский.
– Петрович? – чуть насторожился Полковник. – Вчера приехал. Знаю этого старого оборотня в погонах… Уже много лет. Его еще в нулевые из органов выперли. За крышевание бандюков. Тогда дело развалилось, отделался, как говорится, легким испугом. Теперь к русским фашистам подался…
– Что-то не верится, – усомнился Садовский, вспомнив зажигательные, проникнутые искренним патриотическим пафосом речи Петровича.
– Так я с ним в одном отделе служил. Он майором, я капитаном. Теперь вот снова судьба свела на узенькой дорожке…
– К русским фашистам, говоришь, подался?
– Да кто их теперь разберет! В чем отличие между патриотом, националистом и фашистом? Все Родину любят. Но по-разному. Вот ты, к примеру. Какое у тебя отношение к стране, в которой ты родился и живешь?
– Odi et amo. Ненавижу и люблю. Прости меня, господи, за мою латынь…
– Вижу, человек ты неглупый. И судя по всему образованный. Хотя немало повидал я дураков с двумя «верхними» образованиями…
– Что есть, то есть.
– Ну, в общем, ты понял, как туда добраться, – заторопился Полковник, по-видимому, уловив иронию в словах Садовского. – Если нужна местная власть – найди Ольгу Васильевну. Братская могила за мостом через Кожевню. Других достопримечательностей здесь нет. Увидимся!
Садовский пожал протянутую руку и проводил Полковника взглядом. Бывший «силовик» произвел на него двойственное впечатление. С одной стороны, мужик как мужик, хотя и очень высокого о себе мнения. С другой… Ему был хорошо знаком этот тип начальника, умело распекающего подчиненных за любую провинность, мечущего громы и молнии в обстановке, когда ему лично ничто не угрожает, и беспомощного перед лицом реальной опасности. Но если Полковник прав, то и Петрович не тот, кем кажется.
Немного постояв, Садовский медленным шагом, словно подчиняясь ритму какой-то торжественно-траурной церемонии, пошел к воинскому захоронению – простому обелиску с гранитной стелой и плитами по периметру площадки, на которых были высечены фамилии и инициалы павших в боях за Родину.
Он долго бродил по ярко зеленеющей, наполненной весенними соками траве, переходя от плиты к плите, как будто пытаясь увидеть нечто большее, чем могло открыться взору, понять что-то важное, постоянно ускользающее от его разумения.
Здесь покоились тысячи. Наверное, немногим меньше, чем погибло за все время первой чеченской войны. Такую цену пришлось заплатить всего за несколько окрестных деревень, названий которых теперь никто уже и не вспомнит. Что же это была за война, спрашивал он себя, если даже в такой глуши мы теряли целые дивизии и какой мерой теперь можно отмерять его собственную жизнь, первую половину которой он посвятил профессии, суть которой – подготовка к войне, участие в войне и подготовка к войне тех, кто еще не принимал в ней участия?
Вторую половину жизни его больше волновал вопрос: как в этом мире вообще возможна война? Насколько она укоренена в человеке? В нем самом? И как о ней можно забыть, если она стала частью тебя, твоей сутью и, что самое печальное, остаточным смыслом жизни, как ни тяжело было в этом самому себе признаться. Если ты был на войне, то ты навеки ею искалечен, даже если остался цел и невредим. Она рвет какие-то важные струны души и ввергает в тишину, которая стократ страшнее адского грохота и горячки боя.
Его поколению выпала не война, а войнушка. И не одна, а несколько. Но правда состоит в том, что погибали на этих войнушках не понарошку, а по-настоящему. В каком-то смысле им было даже труднее. Они не знали, за что воюют и почему их предала страна, за которую они умирали. Не бывает больших и малых войн. Смерть везде одинакова, везде страшна и противоестественна и везде у человека только одна жизнь. Поэтому всякая война для него безмерно огромна, чревата тотальной утратой, полным вычеркиванием себя из списков живых.
Он много читал и думал о войне, пытался похоронить войну в себе, но это было уже невозможно. Война – событие еретическое, далекое от всех известных заповедей, самый безбожный способ лишить человека образа и подобия божьего. Она соединяет несоединимое, делает изначальное относительным, а относительное изначальным, чуждое и противоестественное органично присущим, а присущее – извращенным, разделяет, казалось бы, навеки слиянное, меняет местами небо и землю, добро и зло, смешивая их в единое целое. В ней все за гранью, за порогом понимания и нет в ее проявлениях ни здравого, ни безумного, ни человеческого, ни звериного. Только буквальное следования логике военного времени и целесообразность действий, подчиненных необходимости уничтожения себе подобных. Здесь святые убивают, а грешники становятся святыми, робкие и боязливые проявляют чудеса храбрости, а герои превращаются в трусливые ничтожества, потому что нет ни тех, ни других, а есть лишь бесконечное преодоление себя исключительным напряжением сил в исключительных обстоятельствах. Война – это вызов, напоминание о варварской сути нашей цивилизации, фарисействе религии и лживости культуры. Нет никаких экономических интересов, никакого продолжения политики военными методами, есть лишь человек, который несет в себе этот вечный изъян, продираясь сквозь дебри истории. В нем причина. В нем и следствие. И пока не искоренена эта причина в человеке, война как следствие будет неизбежна, потому что нет, наверное, ничего более противного и вместе с тем более близкого, естественно присущего человеческой натуре, чем война. Она в природе человека и чтобы избавиться от нее, ему надо превзойти себя, свою природу. Что и пытались сделать во все времена проповедники мировых религий. Но путы их заповедей оказались слишком непрочны и ничего по сути не изменили ни в человеке, ни в мире. Прогресс сделал кровопролитие еще более комфортным, дистанционно удаленным, анонимным делом – теперь можно уничтожать людей со спокойной совестью, находясь в уютном офисе на вполне безопасном расстоянии от своих жертв. И если человек не сделается человечнее он просто не выживет. Он сам поставил себя на шаткие мостки, нависающие над пропастью…
И еще. Говорят, в окопах атеистов нет. Но если и молился он, то не о себе, а о тех мальчишках, которых вел в бой. Потому что истинное предназначение и истинная доблесть командира в том, чтобы выполнить боевую задачу малой кровью, сумев сохранить жизни своих ребят. Он в ответе за каждого и жизнь каждого, взятую взаймы, обязан непременно вернуть. Иначе нет и не будет ему прощения.
И эти мальчишки, понимая все о своем комбате, отвечали ему тем же. И если посылал он их на смерть, то и сам шел в первых рядах, неизбежно принимая все на себя. И не раз прикрывали его своими телами други его, и гибли, чтобы не погиб он, и ничего с этим нельзя было поделать. Он сам их так воспитал.
И не спился он лишь потому, что ни одна смерть в его батальоне не была напрасной и бессмысленной, не легла тяжким камнем на сердце. Только со снами своими, свирепыми ночными кошмарами, которые оказались сильнее его воли, прочнее его характера он совладать не мог. Они жили как будто сами по себе и, судя по всему, готовы были пережить его самого.
С другой стороны, на войне все было ясно и все просто. Был какой-то элементарный смысл, какая-то последовательность в поступках. А теперь, наблюдая за тем, как равнодушно катится чужая, беспамятная, равнодушная к тем боевым потерям жизнь – жизнь как жизнь, такая же нелепая, суматошная, полная забот и тревог, скупая на радости и обретения, как и всегда, везде и всюду, он уже сомневался, за такую ли жизнь умирали его боевые друзья и их истолченные в ступе войны до земного праха деды. Понятно, что за мирную и благополучную, без больших потрясений, без войн, но за такую ли? Всегда кто-то оказывается обманутым. Потому что обманут тот, кто забыт…
Садовский надолго замер перед плитой, на которой обнаружил восьмерых однофамильцев деда и даже одного полного его тезку – старшего сержанта И.М.Назарова.
Дед был рядовым…
Он достал из кармана доставшийся ему от бабушки нательный крестик – с щербинкой на ножке, нанизанный через колечко на льняную сученую нитку. Точно такой же носил его дед. На «смертник» – бакелитовый или эбонитовый пенал-шестигранник или гильзу с запиской, по которой можно было идентифицировать погибшего бойца надежды было мало. В то время их носили единицы. Да и бумага с исчезающими на ней письменами зачастую истлевала, не выдерживая поединка со временем. Крестик был едва ли не единственной тропкой, которая могла привести его к деду…
В этот момент ему показалось, что он слышит отдаленный металлический стук, напоминавший удары молота о железнодорожный костыль или монтировки о подвешенный рельс. Похоже, где-то в соседней деревне – Пожалеево или Ключах – объявили сход. А может, заработала кузница.
Садовский вернулся к перекрестку. В доме, в котором по некоторым признакам угадывалась деревенская администрация он встретил главу поселения, Ольгу Васильевну – простую русскую женщину за пятьдесят с удивительно певучим голосом и грамотной рассудительной речью. Все у нее здесь было по-домашнему, без затей и даже по кабинету она ходила в тапочках с помпонами. И к руководящей своей должности относилась, судя по всему, как к обязанностям главы семьи. Для нее было важно, чтобы все были сыты, одеты, обуты, чтобы в доме было чисто и убрано, все сидели на лавках в тепле и по праздникам каждый получал свой пирожок с повидлом. По всему было видно, что всю свою жизнь прожила она в этой деревне, где по старинке верят в Бога, почитают старших, побаиваются больших городских чинов, доверяют газетам, радио, телевидению и через поколения, где-то на генном уровне помнят войну.
Садовский вкратце объяснил, зачем приехал. Слушала она внимательно и, как ему показалось, сочувственно. Не он первый, не он последний, здесь к таким каликам перехожим уже давно привыкли. Понимая, что человек проделал неблизкий путь, устал и наверняка проголодался глава поселения предложила ему остановиться в своем кабинете. Само собой, бесплатно. Свои, кузьминкинские, если надо, ее и дома найдут. Тем более впереди выходные, праздники… И даже предложила кое-какие нехитрые продукты – хлеб, молоко, вареные яйца, чтобы гость не заскучал.
– Да что вы, не надо, – смутился Садовский, тронутый таким вниманием. – Подскажите лучше, нет ли тут свободной избы. Сниму угол у какой-нибудь бабки-ежки. И мне будет удобно, и ей – к пенсии прибавка и по хозяйству помощь, дрова там нарубить, воду принести…
– Ну, углов-то у нас достаточно. Выбирайте любой, – смеясь, ответила она. Смех у нее был молодой, улыбка открытая, располагающая.