Читать книгу Эльсинор - - Страница 1
1
ОглавлениеЧто бы ни ставили в Энском драмтеатре – выходила комедия. В памяти Ивана Сергеевича так и осталось: «Театр драмкомедии» (это, впервые вылетевшее в коридор из чьей-то гримерки, легко упорхнувшее за театральные стены). Помнится, кондуктор в автобусе объявлял: «Следующая – Драмкомедии»… «Потянув» за кондуктора, Иван Сергеевич вернулся лет на тридцать назад, в один из приснопамятных дней – день первого своего появления у дверей театра: перегородившая вход высокая комиссия во главе с пожилой (мягко сказано) дамой, нипочем не желавшей идти дальше афиши с месячным репертуаром: «“Ромео и Джульетта” – комедия. Пусть. Пусть. Пускай. Но – “Вишневый сад” (на всю площадь)!.. Ни о какой авторской воле слышать ничего не хочу!..»
Очнувшись, Иван Сергеевич наклонился к бокалу, сдул пену – в глубину теплого (в сравнении с морозной улицей) павильона поплыло облачко пара.
– Помнишь, как «Джульетту» с репертуара снимали?.. Ты уже с «Гамлета» начинал, так?.. – Виктор Михайлович постучал воблой о край стойки. – Дескать, пусть только попробуют из триллера всех времен и народов «Волгу-Волгу» устроить! Стены там такие, что ли.
Перед мысленным взором Ивана Сергеевича выплыло башенками из тумана здание драмтеатра…
– Понимаю, тебе теперь все эти «Макбеты» до лампочки, – продолжал Виктор Михайлович, разделывая рыбу на бумажной тарелке. – А мне перед тобой пофорсить охота. Помнишь, серия была «Классики и современники», книжонки такие в мягких обложках? Меня все интересовало: а что, современник классиком быть не может? Один современник… один… ма-а-аленький… завалящий… Почему не попробовать? Не попытаться? Соединить… Вот я читаю, скажем, тебя: ты меня извини, но это же ни в какие ворота… в хорошем смысле… ни в современные, ни в классические. С тобой все, более-менее, ясно: в один прекрасный день твои за тобой прилетят… Шучу… Понимаешь: поступить ровно так же, как он сам. Главное – на него не оглядываясь. Ровно так же, как он, не оглядываясь, перелицовывал на свой манер всех этих Джульетт с Гамле́тами. Продолжить ряд. Не оглядывающихся… Ну, айда со мною в Энск на премьеру?..
Всю следующую неделю Иван Сергеевич прислушивался к себе: чего больше – любопытства, достоинства? Последнее обязывало никогда ни при каких обстоятельствах не возвращаться в этот, в двух часах езды от столицы, город. Откуда тогда первое?.. Никто не смеет посягать на свою свободу, на право распоряжаться собой. Никто. Мысли, поступки человека – его реакция на самого себя. Человек сам для себя – среда внешняя. То, для чего он среда внешняя, и есть душа… Иван Сергеевич мысленно увидел себя влезающим в драмтеатровский автобус.
– …Ровно так же, как он сам… – уже в автобусе, плывшем меж заваленных снегом деревьев, развивал тему Виктор Михайлович. – Ровно тем же манером. Ведь что он, по сути, делал?
Иван Сергеевич неопределенно глянул на товарища.
– Вот именно… – подхватил тот его взгляд. – Свежее вино в старые эти… Вино – да. Речь о мехах. Лет четыреста никто мехами не занимался!.. Слушай: «Гамлет». Да!.. Да!.. На сцене – Гамлет, в зале – главный герой. Некто. Когда-то бывший одним из тех, кто и сейчас все на той же сцене, перед ним, сидящим в зале (он у меня – среди зрителей)…
Покачиваясь, поскрипывая, разгребая темноту светом фар, автобус плыл заснеженным, совершенно ночным в этот еще не поздний час коридором. Совершенно пустым.
– Вон тот… – толкнул Виктор Михайлович Ивана Сергеевича под локоток… – не оборачивайся, за нами наискосок, обернешься, когда скажу… на коллегии докладывать будет… давай смотри… видел?.. Решать будут насчет фестиваля. Пускать нас туда или нет. Так что нерв обеспечен. Главное, чтоб ведущие не перегорели (с Розекранцами-Гильденстернами – бог с ними)… И вот этот Некто вместе с залом смотрит сцену «мышеловки»… Не догадался, нет?.. Короче, сцена эта – о том, как Некто в свое время, на хвосте уже сталинизма, настрочил навет на своего лучшего друга, тут же спроваженного, куда Макар телят не гонял. Отнял роли, жену… В общем, спектакль в спектакле, «мышеловка» в «мышеловке». И – свет на него! Не на короля на сцене – на этого, в зале! Короче, сам увидишь. Что-то я… Не будь все так серьезно сегодня… жахнул бы за милую душу…
Виктор Михайлович оглянулся туда, откуда с полдороги понеслись по салону взрывы приглушенного веселья…
Ноя, автобусишко взобрался на холм. Переведя дух, нырнул, как с гребня волны, в бездну, унося столичную делегацию все дальше в снежную глушь.
– Ч-чёрт, зябко… Затянуться бы… – ощупав карманы, поежившись, Виктор Михайлович тесней привалился к Ивану Сергеевичу… – Как тебе такое решение?.. То есть до сего момента – прямо по тексту, мехи как мехи… А тут – нате, хлебните. Из мехов. Как там у него: монолог в двенадцать строк? Ну, да. Гамлет актерам: «Монолог в двенадцать-шестнадцать строк, который я бы вставил туда»… «Туда», – слышь? В мехи. Софиты – на зрителя в зале! На этого Некто, давно забывшего провинциальную сцену, бросившего здесь отнятую чужую жену, пошедшего по головам высоко наверх, и вот теперь оказавшегося зрителем. Он вот так вот заслоняется. Как от света. А на деле – от шестнадцати строк. Тех самых. Под софиты! В лицо! Как перчаткой! Увидишь…
Одинаковые, в ряд, деревья в снежных шапках, вылавливаемые фарами, бутафорией проплывали за окошком, понемногу распространяя «реквизитное» ощущение и на сам автобусишко: покачивающееся окно нет-нет да и начинало казаться Ивану Сергеевичу выпиленной в фанере дыркой, за которой невидимые «рядовые сцены», бегая по кругу, проносят одну и ту же дюжину «заваленных снегом» деревьев.
– Ну, и пошло!.. То есть не с этого момента, не с «мышеловки» пошло – у меня с самого начала спектакль в спектакле, как положено: места эти в зале поначалу пустые… занавес дали, на сцене пусто, и начало действия – эти, квадратом, места в зале публика (то есть, понятно, что за публика) занимает, среди них Некто… и только потом Франсиско с Бернардо под стену замка выкатываются… Что я тебе разжевываю? Ты уже лучше меня всё… Волнуюсь. Сам себя проверяю… Ну, вот… А с «мышеловки» – то именно пошло, что «Show must go on»… И такой, знаешь ли, сразу объем между Эльсинором и этим… как его… Там – трупы, тут – судьбы, а между ними – !.. Я те-бе до-ло-жу… Прет меня, да, но ты на мандраж мне скидку, Ваня, не делай. Как на духу: удалось. Подцепил я рыбу. Рыбину!.. Еще б на фестиваль вытащить… – Виктор Михайлович закивал, уставившись в пустоту.
Не больше полутора часов проведено в этих выплывающих на свет, гаснущих с двух сторон, отваливающих назад снегах… под убаюкивающее подвывание мотора… но то, что еще недавно было реальностью, уже не назовешь таковой. Каких-то полтора часа. Как близко. Как всё близко… Иван Сергеевич сконцентрировался на собственной голове: мозг, средоточие мыслей, ощутимое именно здесь, во лбу, в надлобье, пространство. Что оно? Каково на деле? Если и впрямь внутренний мир весь – в черепе («бедный Йорик…»), бесконечность – в жалком шарике (в черной дыре вон – Вселенная, и ничего), если так – становится ясна природа провала. Бездны в бездну. Что именно? Что именно становится? Что между двумя безднами нет границы. Да-а-а!.. Нет черты. Считается: пространство, время, материя – условия действия. Но что если необходимость, неизбежность действия, акта и вызывает к жизни то, что становится пространством, временем…
– Тащимся, как… – нервно, в два приема, вздохнул Виктор Михайлович.
…считалось же долгое время: солнце – вокруг земли, пространство – ящик, бытие определяет…
– …Я эту вещь, Ваня, двенадцать лет в столе держал. Пять раз переписывал. Всю эту политику. Политика никогда до семейной драмы не дорастает. Сними корону, одень – все то же. Вся власть – над близкими!.. Предательство – то же самое дело. Семейное. Попытка в семью влезть. Хоть таким манером. Хоть боком. «Все люди братья»… Сечешь? Иуда вон… навсегда в семье… на особом месте… Короче, шоу продолжается: на сцене – классические реплики, монологи, только этого, в зале, этого Некто – никто его уже не отпускает: ни осветитель, ни актеры. Действие теперь обращено к нему. Тонкое дело. Мне потом твое мнение важно. На этом все держится. Купаж. Смешение вин. Того, четырехсотлетней выдержки, и… Я, Вань, серьезно… Провалится вещь – в несознанку уйду. Не привыкать… Ничего… Ничего…
Заслушавшийся, оторвавшийся от окна Иван Сергеевич пропустил всю длинную, через весь город тянущуюся к театру улицу: автобусишко теперь разворачивался на площадке перед театром, стоявшим, казалось, прямо на городской окраине… Серое, с башенками, здание, повращавшись перед Иваном Сергеевичем, открылось темным боком и замерло.
– Иннокентий Григорьевич!.. – поплыл по автобусу обращенный к столичному начальству голос уже влезавшего в распахнувшуюся переднюю дверцу крупного, с улыбкой до ушей, мужчины в коричневом пиджаке. – Товарищи! Мы вас пораньше ждали, понимаю: дорога, дорога… Иннокентий Григорьевич!.. Не волнуйтесь, чуть что, задержим на пару минут, публика у нас хорошая, мировая публика, проходите, товарищи, в холл и наверх… в холл и наверх… Иннокентий Григорьевич!.. Рады, рады!
Проскрежетав дверцей за спиной Ивана Сергеевича, последним сошедшего на землю, автобус укатил… Высоко над головой приглушенно светилось единственное окно – крайнее от угла, понемногу возвращая навсегда, казалось, забытый запах гримерки… Поскрипывая по снегу, Иван Сергеевич направился по следам попутчиков, скрывшихся за углом. Парадный вход. Та же афиша. Стайка девчонок проскользнула внутрь мимо задержавшегося у входа Ивана Сергеевича… Сойдя с театральных ступеней, отойдя на десяток шагов, в две ладони зачерпнув с земли холодного снега, слепив твердый снежок, с размаху всадил он его прямо в афишу! По центру! Гулкий дребезжащий звук, побежав в обе стороны под колоннами, эхом отозвавшись на противоположном «берегу» площади, подсказал: за наклеенной на дверной проем афишей – фанера. Не стекло. Удовлетворенно кивнув, Иван Сергеевич шагнул с пустой театральной площади прямо в битком набитый холл.
Публика, в несколько струек стекшаяся к гардеробу, широко разлившаяся в холле под настенными фото, при всем своем разнообразии, в целом олицетворяла молодость, большей частью девичество, женственность… К Ивану Сергеевичу вернулось это восприятие наполненного ожиданием здания как живого, охваченного предчувствием, организма. Косясь на стены с фотографиями, он пересек мерно гудящий холл и, дважды – влево-вправо – повернув по ходу пустого, сумрачного коридора, прислушиваясь к своим же шагам, стал подниматься по боковой деревянной лестнице. Вот!.. Иван Сергеевич, соступив на шаг, вновь опробовал левой ногой радостно скрипнувшую ступеньку, по центру беззвучную и только здесь, под левым своим краем, подававшую голос. Никакой ремонт не властен… Ремонтом, впрочем, не пахло, судя по вертикальной шаткости. Не считая пролеты, на приличной уже высоте сшагнул он с кое-как подсвеченной лестницы куда-то в совсем уже мрачную боковую нору. Поборов в себе желание нащупать руками незримые коридорные стены, отсчитав определенное количество шагов, Иван Сергеевич наугад вытянул руку в сторону. Дверная ручка, вплыв в ладонь, подалась.
Свет от одной из двух призеркальных ламп больше слепил заглянувшего внутрь Ивана Сергеевича, чем освещал комнатенку… Оставив в покое терявшийся в темноте интерьер, Иван Сергеевич перевел взор на отраженное в зеркале загримированное лицо сидящего к нему спиной, попутно представив, как может выглядеть в том же зеркале явившаяся из мрака его собственная физиономия. Не напугать бы… Каких-то тридцать лет. Ничто не меняется. В отдельно взятой гримерке. Та же убогость. То же «одноглазое» освещение того же рабочего места. Тот же грим, мало что оставляющий от твоего собственного лица. Та же роль. Та же пьеса. И не стоит торчать в дверях… Иван Сергеевич вспомнил, как тридцать лет назад в предпремьерном мандраже послал заглянувшего сюда, в эту дверь, Полония. Как именно. Нет, нет, ничто не повторяется. Не должно повторяться… Очнувшись, поймав на себе немигающий, оцепеневший, размытый зеркалом взор хозяина комнатки, Иван Сергеевич медленно затворил дверь, на какое-то время замерев в темноте, ожидая подзабытого ощущения – того, прежнего, появлявшегося в коридорном, после гримерки, мраке, когда постепенно перестаешь понимать, с открытыми ли стоишь глазами…
Минутой позже дверь оставленной Иваном Сергеевичем комнатки вновь ожила, готовая к выходу на сцену Гертруда приблизилась к креслу уставившегося в зеркало, казалось, ничего не видящего Гамлета.
– Ну-ну, – сказала вошедшая. – Все хорошо. Забыть, напрочь забыть о всяких там фестивалях, и – всё на своих местах. Чуть что – мы с папой рядом. Он, кстати, считает: ты в последнее время прибавил. Все хорошо. Все, как всегда, да?.. Что случилось?..
***
– Это наш новый Гамлет? С таким кукольным личиком, и в Эльсинор.
– А ты что, старого помнишь?
– Да я-то нет. Вот Василь Василич… должны-с помнить… с оккупации… Да, Василь Василич?..
Иван поймал на себе заинтересованный взгляд сидевшей наискосок от него Офелии. Ясно: Офелии. Не она – так кто? Зацепленная взглядом Иванова щека потеплела. Все как положено. Первые минусы, первые плюсы.
– Знакомьтесь, наше пополнение, – бодро вплыл в репетиционную (она же директорский кабинет) Лосев, ведущий, без пяти минут «заслуженный», пробующий себя в последнее время и в режиссуре. – Прошу любить и жаловать: Соболев Иван…
– А по батюшке?.. – осклабился один из двоих недавно в открытую обсуждавших Ивана.
– А по батюшке Клавдиевич, – подхватил второй из того же дуэта.
Ведущий Лосев, возвышаясь над директорским столом, склонил голову набок:
– Момент истины: если по батюшке, то как на самом деле? Ну, говоруны…
– Что?.. – вмиг потерял улыбочку первый. – Да я его первый раз вижу.
– Вот вам и споры о темноте актерской… – проворчал Лосев. – Ясно. Ясно, что все уже в курсе и что Вольтиманд с Корнелием отчество знать не обязаны… Не выясните к пятнице отчество Гамлета – пойдете на выходные в «Терем-Теремок» пацуком и жабой, вместе с абстиненцией! К делу. Всего сказанного на коллегии в адрес нашего «Вишневого сада» я, естественно, повторять не стану… пусть вам руководство повторяет… Фирсу за финальный монолог – отдельное спасибо…
– Не ссы в муку, не делай пыли… – услыхал рядом с собой Иван.
– …Евстигнеев, ребята рассказывали, на сцене реплики опускает, а Василь Василич наш – добавляет, да главное: какие! А что: от души!..
Иван Сергеевич «вернулся на землю»: какая-то дамочка из местных наливала в стоящую перед ним чашку чай, судя по цвету – зеленый. Та же репетиционная (она же – директорский кабинет)… Вдогонку вспомнилось еще: после первого памятного сбора, по выходе из театра – чья-то рука на его плече:
– Дай рупь до получки… – и, в ответ на его, Ивана, сомнение в глазах, утвердительный кивок Василь Василича.
– …Двадцать два мужика, не считая актеров, могильщиков, послов и протчая-протчая. Как хочешь, так крутись! – распалялся сидящий в директорском кресле режиссер, тот самый мужчина в коричневом пиджаке, встречавший автобус.
– Дак… не ко мне вопрос… – развел руками Виктор Михайлович. – У него так!
– Да я же не о том! Мужиков в театре хватает, мужиков – батальон! Куда женский полк девать? У него как? – Офелия, Гертруда… Гертруда, Офелия… Нет, Горацио с могильщиками и сегодня – всё как положено… А вот девчат на сцене – на спор не угадаете. Не вычислите, даже и н-н-не… пытайтесь!.. Пейте, пейте чаек… И пойдем, пойдем… Пора. Иннокентий Григорьевич, командуйте!
Зеленые мягкие кресла, еще тогда удивившие: откуда богатство?! Народа – «полный стадион». Прямо перед ними, перед их, занявшей целый ряд, делегацией – квадрат пустующих мест. По ходу вежливой сутолоки при рассаживании с раскланиванием и взаимной уступкой Иван Сергеевич оказывается чуть не в центре гостевого ряда, через кресло от главной VIP-персоны – Иннокентия Григорьевича и бок о бок с Виктором Михайловичем, соавтором Шекспира.
Всё – по сценарию, озвученному в дороге соавтором: гаснет свет, прожектор сопровождает лже-публику – ровно те же, что и минуту назад у настоящих гостей, поклоны во все стороны по ходу дела (кто-то даже – за ручку с Иннокентием Григорьевичем), шумное, с расчетом на зрителя, освоение освещенного, только что бывшего пустым, квадрата кресел. Впереди, чуть правее от Ивана Сергеевича, вырастает пышная, рыжеватая в свете софита, шевелюра. Световое, по центру зала, пятно медленно гаснет. Площадка перед замком.
«Бернардо? – Он… Иди ложись, Франсиско… Горацио с тобой?.. Марцелл, привет… Совсем такой, как был король покойный… Смотри, шагает прочь!..» Вот они, значит, как: Василь Василич, гигантом озирающийся с волнующегося полотна-экрана!.. Если и приснопамятные речи Василь-Васильичского Призрака далее прозвучат – низкий им поклон… Настоящий памятник Актеру. Слава богу, не он один, Иван, понимал, с кем в лице Василь Василича имеет дело… Вслушиваясь в зазвучавший в ушах голос из прошлого, Иван Сергеевич упускает сцену из вида…
– Насмотрелся я, Ваня, на эти фокусы, – наполняет стопки Василь Василич, пока Иван разглядывает стены. – То Гамлет со своим монологом перед нужником расхаживает… Офелия, оправляясь, оттуда выскакивает: «Мой принц, как поживали вы все эти дни?..» А то – и того хлеще… Вообрази: Фортинбрас с войском голые банк берут. Можешь ты такое представить?
– Василь Василич, хватит!
– Ты что, мне не веришь?.. А-а, про то, что перелил… Ну! Жить в вакууме и быть свободным от вакуума нельзя! Это тост.
– Василь Василич, – выпив вслед за ветераном сцены, закусив плавленым сырком, подал голос Иван, – вы бы с такими тостами поаккуратнее: робость – лучший друг; враг есть и там, где никого вокруг… Что, я не прав?
– Из «глубоко прав»… – уже наливал по новой хозяин помещения… – и «глубоко неправ» последнее всегда глубже. Имеешь в виду: рот заткнут. Возможно… как сказала Лолита Гумберту. Мне не заткнули рот. Наоборот. Это тост…
Из последующих тостов Иван запомнил: «А кто тебе сказал, что взят уже вокзал?», «В общем, ропщем» и «Человек имеет право на вдох и выдох».
– Когда поросята проснулись, их серый уже доедал. Это тост… «Я вас любил…», ложь! – горячился после «поросят» Гамлет времен оккупации. – Или не любил, или: люблю! Так? «…угасла не совсем» – то же. «…не тревожит» – любовь не тревожит. А «печалить» с чего? Кто-то говорил, что это взаимно?
– Никто.
– Вот. Классик. А эти, сегодняшние?
– Василь Василич… Вы вообще с кем обычно пьете?.. Василь Василич, а эта… ваша прима новая…
– Редкая женщина. А ты не так прост. Третий день в театре – в курсе уже: новая, старая. А тебя не смущает, что…
– …Мне все равно. Знать ничего не хочу.
– Ну, что-то ты все-таки хочешь знать. Исходя из вопроса. Прима – новая, да. А мы с тобой – за старую давай! Бурного ей там, в столице, карьерного роста. Бурных оваций. «Бурные аплодисменты, переходящие в овуляцию».
– Это тост?
– Доклад Брежнева на Двадцать шестом съезде.
– Двадцать пятом… – машинально поправил Иван.
Внимательно на него глядя, Василь Василич выпил. Помолчал…
– Отзывчивая была дама. Прежняя прима. Душевная. При муже-главреже могла себе позволить. Бывало: главреж в столицу по делам – мы к ней за стол. Поутру, у себя уже, из кармана записочку выуживаешь, округлым дамским почерком: «Красная моча – это винегрет». Прости за нескромность, твой интерес к Глафире Андреевне – какого свойства? Видишь ли, тут не «Театральный», тут театр, взрослые дела. Лосеву теперь, после отъезда нашей ведущей пары на столичные хлеба – прямая дорога в главрежи. Год назад он Офелию нашу – Мурочку Муромову – не просто так из вашего славного ВУЗа к нам привез. А теперь вот и тебе распределение сюда организовал.
– Да?.. Интересно…
– Пойми меня правильно, я сорок лет в театре. Не ты первый такой…
– Какой?
– Гамлет столичный, к периферийным примам расположенный.
– Вам дело?
– Не груби. Обратил внимание? – Мура с Глафирой – одной породы. Дочь и мать в «Ревизоре». Володинские сестры. Бери и ставь. Даже улыбки одинаковые. Две стороны одной улыбки…
– Так схожи две руки.
– Что?.. А-а… Вот-вот.
– И что в этом…
– В этом… – прислушиваясь к чему-то в себе, потерял Василь Василич нить разговора… – В этом… В этом, слава богу… опять помереть не успел… Я имею в виду: в этом году. Мне, Ваня, в холодное время года никак помирать нельзя, костюма нету. Ну, вот. Театр сам в руки плывет, жена-молодка под боком зреет. Не-молодку куда девать?
Иван покраснел.
– Ладно, – махнул рукой Василь Василич. – Сказки Венского леса о белом бычке… Послушай-ка, дружище, ты, сказывают, пить огромный мастерище!..
Фанфары! Иван Сергеевич вздрогнул! Торжественный выход. Король, королева, Гамлет, Полоний, Лаэрт…
Лосев – ничего, ничего… Все еще молодцом. Сколько же ему? Сколько было тогда?.. Иван Сергеевич принялся подсчитывать. Выходило – теперь под семьдесят. Не может быть… Но ведь и ему самому – «не может быть»… Иван Сергеевич перевел на королеву взгляд… не сумевший задержаться, вновь ускользнувший на тридцать лет назад:
– Кто здесь?..
– Нет, сам ответь мне; стой и объявись, – подхватывает, по тексту, Иван, слепо шаря руками в коридорном мраке, наталкиваясь – сразу – на реплику и на говорящую:
– Прошу тебя, освободи мне горло…
Со скрипом отойдя от стены, вероятно задетая Иваном дверь гримерки скупо обдает театральные катакомбы электричеством:
– Что за бес, – высвобождается из Ивановых объятий новая прима Глафира Андреевна, – запутал вас, играя с вами в жмурки?..
***
– Что с ним происходит! Он вообще сознаёт, что он на сцене? Не перед камерой, не на этюде! Перед битком набитым залом! Да еще с этими…
– Ну, что ты расшумелся…
– На премьере! В главной роли мирового репертуара!!! Что я расшумелся. Расшумелся? Это анемичное: «…мне даже слишком много солнца», – не желчь, не нервы, не агрессия – полуобморок! Новое слово в гамлетоведении: героизм – изнанка фрустрации! «Ни эти мрачные одежды, мать… ни стон стесненного дыханья… ни очей поток…» Что он играет? Мать! Расшумелся… «Я не-хо-чу…» «Того, что ка-жет-ся…» Чего «того»?!
– Лосев, ты…
– Я семьдесят лет Лосев! Сложись жизнь по-другому…
– …Сложись жизнь по-другому, мы б с тобой сейчас в крапиве бухие валялись… Это не я – Василь Василич покойный.
– Ты не согласна? Все нормально, да? Маша. Он вообще понимает, что «если б этот плотный сгусток мяса растаял, сгинул, изошел росой» – не сонет? Я пытался слушать теми ушами, из зала – нет… ну, если… конечно… если так, тогда-а… но… Так не делается!
– Как?
– Не берется и не возникает! На ровном месте!
– Что «не возникает»?
– Ничто! И это… это уже почти провал… Самое худшее – эксперименты с сознанием на премьере. Моли бога, чтобы роль победила.
– Что «победила»?
– Мозги. Что-то похожее, помнится, уже было. Тридцать лет назад. Силовые линии в кулисе… Только пусти на самотек… Тогда обошлось, а сейчас? Что делать? Маша.
Хорошо бы. Хорошо бы вот так же сказать: обошлось. И всё. И действительно: обошлось. И она, Мария Германовна Муромова, с Мур-Мурою незнакома… Она – здесь, а та – там, там. Здесь и сейчас всё – с нею, а с тою – то, то:
– Нет, ну совершенно же невыговариваемо: Германовна… Муромова…
– А «невыговариваемо» выговариваемо? Я Лосеву скажу.
– Мурочка: не скажу – смурлычу: Му-ур… му-ур…
– Мура, так на театре не делается. «Скажу»… «Лосеву»… Нельзя – одной ножкой на подмостки, и сразу – женатому человеку за спину…
– …Там же – Глафира Андреевна Куликова…
– …Графиня. Андреевна. Да…
– И ничего. Что «графиня».
– Все счастливы.
С опущенной головой пройдя сквозь Грегори с Самсоном (будущих Корнелия с Вольтимандом), свежеиспеченная «Мур-Мура» удаляется.
Ложное положение. Весь год после выпуска. Мучения с никак не дающейся, не идущей в руки Джульеттой. Нечитаемые взоры Лосева. Шу-шу за спиной. Восходящая прима-жена. Не желающая ничего замечать. Сразу приблизившая ее к себе: в наперсницы, по блату (и к себе в гримерку, заодно)! Такой расклад создала, что Лосева – просто нет, не существует. Сама же – … Но это – позже… Позже.
Девчонками на втором курсе бегали смотреть первокурсника Ваню Соболева в папахе с кинжалом.
Что все-таки с мальчиком?.. Воспоминания – это хорошо. То есть, не то хорошо… а то, что – в здравом уме и трезвой памяти (возможно – следствие профессии, слуховой и зрительной натренированности), то, что любой эпизод своей достаточно долгой и почти сплошь театральной жизни при желании она довольно легко может извлечь на свет, приблизить, вновь рассмотреть, расслушать в подробностях. Это так, да. Но невозможно приблизить то, чего не видала. Пятью минутами раньше к мальчику заходила – живое лицо, блеск в глазах. Еще бы! Еще бы! И тут вдруг – … Лосев не просто прав: случилось. Что?.. Не просто прав: не происходит – случилось. Что такое «происходит», что может такого «происходить»?! Если отбросить совершенно невероятное, на ровном месте, умственное расстройство – не «происходит». Произошло. В те самые пять минут. Между двумя ее визитами в гримерку. Что?.. Думай, думай! Кто-то зашел, что-то сказал… Среди театральных хватает доброжелателей. Очередная пассия заглянула, свиданку отменила? Хорошо бы… Хорошо бы, если бы так просто… Нет, тут другое, я чувствую, я все же мать…
– Опять?! Опять ты все же мать, а я все же не отец!..
Неужели она это вслух сказала?..
– Ну, что ты, я… ну… что… Все хорошо, да?.. Я просто подумала: чужие в театре…
– Глупости. Своих доброхотов – не сосчитать. Узнаю, какая сволочь сподобилась… Узнаешь тут, как же… Думаешь, обойдется? Маша. В таком его состоянии?
– В каком бы ни был. Наш сын… наш, слышишь?.. сделает все как надо!
Не хватало, чтоб еще и Лосев. Поплыл. Вались уж всё валом?.. Уж нет! За все эти годы чего только ни бывало, ни случалось. Выстояли. И театр. И они с Лосевым. Черт с ним, с фестивалем, но премьеру они не сдадут! Вытянут! Вот так!
И мальчик им еще покажет. Даже не возраст Христа. Все впереди… Лет десять назад вырвались на «Однажды в Америке». Кого ни спросишь – все видели (все, кроме ведущей пары «Драмкомедии»!). А тут – ретро-показ. На окраине. В ДК Стройтреста. На все плюнули. Как молодые, неслись вдвоем по аллее на единственный (смотреть такое по ящику – себя не уважать), под ночь, сеанс! Сидела, вцепившись в подлокотники… всю сцену «соляного столба»: седой Лапша и юный Максимиллиан Беркович… только рыжий… По дороге домой он, ее Лось: «Думаешь, я дебил?.. Даун с нарушениями зрительной памяти?..» Всё, всё, до конца сблизившее их тогда. Окончательно сделавшее парой. «Когда ты стал догадываться? – она, уже дома, в постели. – В каком возрасте: в тринадцать?.. в пятнадцать?..» Молчал. И чувствовали друг друга как никогда.
***
– Есть прелесть в том, когда две хитрости столкнутся лбом.
– Глафира Андреевна, я… Извините, все не привыкну к этим углам. К сумеркам. Честное слово…
– Вопьюсь в его глаза, проникну до живого… И вздрогнул он, как некто виноватый.
Уплывающие в глубину грота, растворяемые там, вдали, светом и коридорной акустикой – дамский силуэт и голос:
– И, глядя на меня через плечо, казалось, путь свой находил без глаз…
– Ваня, Иван! – из другого конца грота. – Погоди, я тут… тогда так тебе и не вернул… Ты что сияешь?
– Василь Василич, потом, пустяки! Василь Василич, а за что вы тому драматургу рыло начистили? Расскажите. Зайдите. Ну, правда. Что вам, жалко?
– Да не жалко, почему?.. Это твое рабочее место теперь?
– А что?
– Нет, ничего… За «Гамлета». Все того же. Только это ведь не подвиг – «рыло начистить», как ты выразился… Обсуждали коллективно пьеску его на злобу дня. Ну, ты понимаешь… Я по ходу не сдержался, брякнул: «близорукопись», «пероизведение»… что-то еще, не помню. Он в бутылку полез. По принципу: сам дурак. Дескать, что это наш театр впереди планеты всей начал «Гамлета» в переводе Пастернака репетировать? Как бы, дескать, чего не вышло. Я б стерпел. Но эту ж сволочь не унять… Заканчивал свою речь он уже под столом. Директорским. Репетициям нашим тогда тут же – стоп машина! Да и теперь чей перевод – видишь. От греха подальше. Как в школьной программе.
– Ну, я б не сказал… – влюбленно глядя на Василь Василича, протянул Иван… – что не подвиг.
– Мы с тобой на днях нашу прежнюю приму вспоминали между делом… Звали ее, если ты не в курсе… хотя, почему «звали»? – зовут… Зина Ивановна. Не Зинаида, а Зина. Именно так: Зина Ивановна. И фамилия соответствующая: Фортуна. Так вот, когда в сорок втором у немцев неприятность под Сталинградом случилась, она почти всю свою Офелию спиной к полному немчуры залу умудрилась отыграть. Как мы тогда живы остались, не знаю…
Иван Сергеевич обратил взор к сцене с реющим на полотне Призраком, вслушался в глуховатый, неровно (возможно, с умыслом) записанный голос Василь Василича:
…я бы мог поведать
Такую повесть, что малейший звук
Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей,
Глаза, как звезды, вырвал из орбит,
Разъял твои заплетшиеся кудри
И каждый волос водрузил стоймя,
На голове, во всяком разе…
Ну, слава богу! Все в порядке. Упустить в Лету Василь Васильичские перлы было бы непростительно. Тем паче – маловероятно, чтоб кто-то из непосвященных что-то в самом деле смог расслышать и осознать. Василь Василич владел этим фокусом – произнесением двух фраз зараз, сливая эти: «на голове, во всяком разе» и «как иглы на взъяренном дикобразе» – совершенно в одно.
Расслабившись, Иван Сергеевич отдался внутреннему монологу, эхом следовавшему за речью Призрака.
Когда я спал в саду,
Как то обычно делал пополудни,
Мой мирный час твой дядя подстерег
С настойкою губыкуса в сосуде…
Иван Сергеевич покивал… К встреченному, было, в штыки неизвестному растению с летальным действием его актерское сознание в свое время привыкло удивительно быстро. Но что еще удивительнее – в труппе против «губыкуса» не возражал никто. Ни один человек. Как не слышали…
Я скошен был в цвету моих грехов,
Врасплох, непричащен и непомазан;
Не сведши счетов, призван был к ответу
Под бременем моих несовершенств.
О ужас! Ужас! Ужас! Бляха-муха!
А ведь все они неспроста, эти «отступления» Василь Василича от оригинала. Все что-то означают. Например, это, последнее: действительно, было б о чем тужить – не успел человек покаяться в своем, как он его понимает, свинстве; главное – насвинячить успел… Не совсем же уже с бухты-барахты Гертруда «благородную любовь» на «постыдные ласки» променяла. Не диаметрально же они, эти две вещи, противоположны.
«Прощай, прощай! И помни обо мне…»
В этом сегодняшнем Гамлете – ничего от того… его собственного… И в гримерке, куда он так беспардонно вломился, – ни следа того предпремьерного адреналина, каким, казалось, воздух пропитан был в оные времена. Иван Сергеевич открутил время минут на двадцать – мысленно он снова на пороге каморки, снова «вламывается»: этот интерьер, этот вид мертвеющего на глазах болота, только что заглотнувшего крупного зверя… Ивана Сергеевича передернуло!.. Со сцены – все то же, негромко, в какой-то прострации: «Стой, сердце, стой… И не дряхлейте мышцы, но меня несите твердо… Помнить о тебе?.. Да, бедный дух, пока гнездится память в несчастном этом шаре…» Вот. Отсюда. С этих слов начиная – все его, Ивана Сергеевича, впоследствии ощущения нестыковки черепа с его содержимым, все подозрения безграничной чувствительности, с самого начала вместе с генами формирующей человеческий организм, толкающей его к искусству, к небу, к Слову и именуемой…
– …О пагубная женщина… Подлец!!! – Иван Сергеевич вздрогнул в кресле. – Улыбчивый подлец! Подлец проклятый!!!
Не слабо!.. Рано болото праздновало: зверь одним рывком – на твердое!.. Новая актерская школа? Что-то в этом определенно есть. Кровь по жилам… А ведь, пожалуй, посильней того, что делалось с ним в этом месте… Или не надо?.. Без реминисценций?.. «Не сравнивай: живущий несравним»… Да. Да. Было то, теперь это. Внутри… а теперь снаружи. Да.
– …А что до привиденья, то это честный дух, скажу вам прямо… Но узнавать, что между нами было, вы не пытайтесь…
«Это точно», – расслабившись, Иван Сергеевич откинулся в кресле.
***
– Ты слышала?.. Да, ты ж рядом стояла… Там – недоиграно, тут – переиграно… «Улыбчивый подлец…», «Пагубная женщина…» – кому это все? Не понимаю! К кому он с этим своим журавлиным криком – кому жаловался?! Убийце?! Изменщице?! Маша…
Эти мысли – оттуда, из того времени: что-то не так в этой пьесе, в этой истории, не оставляющей мир в покое… Истово и без надежды кающийся братоубийца. Почти ничем не омраченный переход женщины из «одной» постели в «другую». Ярый мужской шовинизм обойденного наследника. И в центре всего – Призрак. Изначально. Изначально – Призрак, с большой буквы: совершенно неизвестное отношение к нему жены, обожание сына, органичная зависть брата, любовь толпы… Что это, всё вместе и по отдельности, – все эти чувства, линзой сведенные в одну точку, что они такое? Фантазии. Делегирование счастья своего существования другому физическому лицу. Совершённое за кадром братоубийство – избавление от фантазий. Для женщины – бесстыдно счастливое, для сына – смертельное, для убийцы – тягостное, но оправданное властью и все тем же счастьем (так и чудится: убили оба, он и она), для народа – обычное дело. Предмет вместе с линзой – исчезли, взоры возвращены владельцам. Всем, кроме одного, наследующего равно матери и отцу (миру очевидному и миру незримому), склоняющегося к последнему: самоубийство… Нет-нет, а… с этими что делать – с душегубами, с созревшими и зреющими кровосмесительницами, с друзьями-шпионами?.. Призрак возникает почти сам собой, без усилий. Не столь уже и очевидно, видим ли Он на деле кому-то еще, кроме принца. Виденье. Фантазия. Подталкивающая к мышеловке. Затем – к полному обнулению. Стиранию иероглифов с прозрачного стекла, готового к новым принцам и Призракам.