Читать книгу Семь лет до декабря. Белые кресты Петербурга - - Страница 1

Оглавление

Эти злые маленькие незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов наших жизней, – их можно бы вставить в замок, как отмычку, или как нож – в устрицу: будет ли жемчужина внутри? Кто знает? Но где-то же они обязаны иметь свои права, эти зернышки истины, которая «промелькнула и скрылась». В здравом уме и твердой памяти истина невыразима. Она – именно то, что «промелькнуло и скрылось», – опечатка, способная выдать весь фарс с головой. Понимаешь ли ты меня, мудрая твоя голова? Я сам себя не понимаю. У меня никогда не хватит смелости передать тебе эти бумаги, я уже знаю. Я докончу сюжет для самого себя, для внутреннего пользования.

Л. Даррел. «Александрийский квартет. Бальтазар»


ПРОЛОГ


Гордись, Россия! Дух сынов твоих победил величие Греции и Рима. Ты не имеешь более нужды, в пример питомцам твоим, указывать на родину Леонидов и Сципионов: ты перенесла её с сими Героями на священную твою землю.

Август 1813 года.

Из дневника Ивана Ивановича Лажечникова


Взвыл впереди стремительно нарастающий шарик, взметнул фонтан земли и камней и пропал. Среди грохота пушек, ружейного треска, воплей и гулкого скального эха воцарилась удивительная, покойная тишина. Августовская высокая синева и парящие крылатые тени в ясном небе над горной Богемией…

Нет, не земля опрокинулась, понял генерал Остерман-Толстой, а он сам лежит навзничь. Хотел подняться, пока не видят солдаты, негоже командиру арьергарда падать среди самого дела, но рука подломилась, и почернело перед глазами. Ядро – сообразил с запозданием. Это было ядро.

Слух вернулся одновременно с разумом. И с болью. Саднила ушибленная спина, горело правое плечо, простреленное с год назад, по левому боку расплывалось липкое тепло, и руки этой он вовсе не чувствовал, только жгуче отдавало через спину в затылок, как от судороги в пальцах. Ко всему, еще и очки потерялись.

Гаргулья – неясная крылатая тень – заклекотала, ринулась вниз, но шарахнулась от выстрела рядом. Сквозь боль пробился холодок страха – неужели так плохо, что уже нечисть его не боится? Гаргулью отгонять – от него, потомственного чародея, наследника великого Остермана?..

Перед глазами все плыло, левая рука не повиновалась, мысли путались. Адъютант Лажечников, целый и невредимый, отбросив разряженный по гаргулье пистолет, немилосердно тряс за мундир на груди и орал фальцетом, срываясь чуть не на визг:

– Ваше сиятельство! Ваше превосходительство! Александр Иваныч!

«Иван, сыщи мне очки», – хотел сказать Остерман, но не успел – над ним склонился перепуганный король Пруссии, если, конечно, сослепу он не ошибся.

– Это вы, Ваше величество?.. Мой государь в безопасности?

– Перетянуть надо! – истошно завопил адъютант. – Носилки сюда! Скорее же! Что вы копаетесь?!

Перетянуть что? Остерман не выдержал – повернулся, близоруко сощурился. Вовсе не на него, оказывается, позарилась крылатая хищная тварь! Как его звали, этого ординарца из уланов, что минуту назад тянулся перед ним, ожидая приказа?..

Он отвел взгляд от размытых багровых пятен – ошметков человеческой плоти, усилием воли осмотрел себя. Левая кисть, вроде, цела, но вывернулась неестественно, ладонью вверх, а у разбитого локтя – кровавая каша с проблесками осколков костей в лохмотьях рукава мундира.

Отрежут по плечо – подумал Остерман с внезапным отчаяньем. Из последних сил рванулся сесть и превозмог, зная одно – нельзя оставлять командование, пока нет смены.

– Ермолова ко мне! – закусил губу, не потерять бы сознания. – Да живее, черт!

И тотчас со стороны долетело невозмутимое:

– Здесь, ваше превосходительство.

Боль застилала разум, но мысли его прочесть Ермолов сумел – на ладони подал пропажу, чудом уцелевшую и заботливо вытертую. Схватив очки, Остерман с облегчением поглядел на знакомое рубленое лицо и сложенные на груди могучие руки. Даже если он сам не закончил бой, Ермолов цел и знает весь план.

– Что там?

В ответ – бесстрастное пожатие плеч, только в маленьких, пронзительно горящих глазах – тень сочувствия.

– Все по-прежнему, ваше превосходительство. Постреляли – сейчас пойдут.

Остерман захлебнулся воздухом, прокусил губу – лишь бы не орать во всю глотку, пока выше локтя, на остатках кости, затягивают через палку кусок портупеи.

Гаргульи вились над кровью, но уже не приближались – страшен им Ермолов, и хорошо, что он рядом!.. Еще и кивнул тихонько, посылая приказ ординарцам – мчаться в штаб арьергарда, поперед собственного визга лететь! В армии должны знать, что французы вот-вот прорвутся к Теплицу от Кульма, и тем скорее прорвутся, что ранен командующий, а если русская гвардия не устоит здесь, вся союзная армия будет Наполеоном от Вены отрезана. Это без слов ясно и ему самому, и Ермолову, но сдать командование все же лучше словами.

Ермолов ждал распоряжений так спокойно, будто не лежал генерал Остерман перед ним на руках адъютанта, среди перепаханной земли и в луже кровавой грязи, а стоял перед театром сражения со зрительной трубой в обеих целых руках.

– На правом фланге в овраг не полезут, – Остерман усилием воли вернул себе твердый голос. – Кавалерии Депрерадовича мой последний приказ – весь резерв налево… – и не стерпел, пошатнулся, упал вбок, на руки санитаров, договаривая самое важное: – Алексей Петрович, господин генерал-лейтенант… Деревню эту, Пристен… держите любой ценой…

Отдав честь, Ермолов невольно покачал головой, отошел к испуганным ядрами и нечистью лошадям. Наверное, он не хотел, но его безмолвное ворчанье Остерман услышал ясно. И то, легко сказать – удержать селенье!

Набежали наконец санитары, и Лажечников теперь бестолково топтался возле носилок, побелевшими губами пытался заговаривать рану, то и дело сбиваясь на ругань.

– На море, окияне, на острове на Буяне, лежит латырь-камень… Осторожнее, черти, Христа ради, осторожнее поднимайте!

– Небойсь, вашбродь, нешто не понимаем! Не тряханем!

– Эх, сердешный, по самое плечо ведь, начисто!

– Пресвятая Богородица на камне сидела, в золотую иглу вдевала нитку шелковую…

– Гля, куды прешь, не картошку топчешь!

– Зашивала рану кровавую… Ногу держи, корова!

– Осспаде, Исусе Христе, помилуй нас, грешных!.. В брызги разметало ведь, вашбродь, в брызги…

– Вот правда же, что корова! Ногу держи, ногу, оглоблю тебе в коромысло!.. Куды нести-то вас прикажете, вашсдитство? Тут, чай, еще как стреляют…

– Недалеко, – пробормотал Остерман, пытаясь приподняться на здоровом локте и выглянуть из-за края носилок. – Я должен видеть.

Санитары замялись.

– К нам-то ядры не долетают, вашсдитство. Можа, там и постоим, у резервы? Чай, у дохтуров ноги-то целы!

– Да несите же скорее!

– Иван, не суетись, – нашел случай сказать адъютанту Остерман, и ему полегчало. Докторов слушать не стал – перессорились, как вороны на падали. Взглядом выбрал какого-то молодого. – Ты! Твоя физиономия мне нравится. Отрезывай мне руку!

И все-таки выказал слабость – уже лежа плечом на полковом барабане, чтобы удобно было вылущивать сустав, задохнулся от внезапного страха, отдернул голову от поднесенного в зубы ремня, оглянулся. Солдаты резерва вокруг вытягивали шеи в строю и шушукались – о нем ли, о бое, о докторах?

– Спойте, братцы. Что-нибудь русское… – сам почувствовал, что улыбка вышла беспомощной. Впрочем, Господь ли оказался милосерден, доктор ли – не только хирургом, но сознание он потерял почти сразу.

Пришел в себя уже в темноте и под другую песню.

– Ой, ти, Галю, Галю ж молодая! Прив'язали Галю до сосни косами, – мурлыкали рядом со знакомым малороссийским говорком. И тут же, без смены тона: – Одна колонна скрылась в лес, а другая огонь дерзости угасила в крови своей и, охваченная со всех сторон, легла мертвая рядами на равнине. Бог мой! Алексей Петрович, вам не реляции – поэмы надобно писать!

– А так все и было, – бесцветно откликнулся помятый в рукопашной Ермолов, сидевший лицом к Остерману. – В пятом часу гвардейская кавалерия под руководством Дибича Ивана Иваныча-а… – он вдруг зевнул с подвыванием, смутился и, встряхнувшись, докончил: – Атаковала без моего приказа, ваше высокопревосходительство.

Остерман сощурился, вгляделся и вздохнул с облегчением. Отблеск лампы на золотых эполетах, русые кудри поверх стоячего ворота мундира, невероятное сочетание цветных платков с офицерским шарфом на поясе… Слух его не подводит, а если генерал от инфантерии Милорадович тут, значит, подкрепление из арьергарда пришло. И за мертвецов можно тоже не волноваться: у этого человека даже после полуночи из их «рядов» неупокоенные точно не встанут.

Милорадович бросил бумагу на стол, хлопнул ладонью по колену и от души рассмеялся.

– Без приказа! Ну и буквоед же вы, Алексей Петрович! Не вы ли в Пристене с семеновцами тогда орудия отбивали? Бог мой, у кого Дибич должен был приказа-то спрашивать?

– Не буквоед, – возразил Ермолов, вновь сонно покачиваясь на табурете. – А надо же сказать, что это наш «безобразный карла» сам порешил…

– А точно ли сам? – переспросил Милорадович рассеянно, будто бы снова изучая реляцию.

Ермолов непочтительно фыркнул, поправил на плече шинель, изодранную то ли в рукопашной, то ли зубами особо отважной гаргульи.

– Уж поверьте мне, ваше высокопревосходительство, сам. И славно, что Дибич так решил.

Остермана даже кольнуло любопытство – о чем это Ермолов? Что не имел времени скомандовать Дибичу, или что проверил, и именно Дибичу в голову явилась мысль об атаке? Сознаться, что слушаешь мысли других офицеров – великая дерзость! В бою-то, понятное дело, каждый пользуется всем, чем владеет, но оглашенным чародеем Ермолов не был, впрочем, как и сам Остерман. Хотя что он такого сказал?

То же самое, видимо, подумал и Милорадович.

– Алексей Петрович, душа моя… До чего же вы все-таки ядовиты!

Остерман засмеялся бы, но смеха не вышло – из горла вырвался лишь сиплый писк, а высохшие губы не расклеились вовсе. Ермолов, впрочем, услышал – вскинулся тут же, сощурился, вгляделся сквозь лампу.

Милорадович тоже обернулся. Круглое его, приятное лицо с сербским горбатым носом просияло улыбкой.

– Александр Иваныч! Очнулись? С викторией вас, душа моя! И всех нас – с вашей викторией!

– Воды… Ради Бога!

Ермолов вскочил, едва не снес макушкой крышу палатки, выругался и пригнулся. Милорадович, на голову ниже, смеясь, добрался до койки, встал на колено, просунул руку Остерману под спину. Поднимая, старался не потревожить, но от движения Остерман чудом не провалился обратно в беспамятство. Холод поднесенной манерки и горная ледяная вода на губах вернули в чувство. Смочив рот, он откашлялся и наконец задал вопрос, который в ясном сознании его занял сразу:

– Ваше высокопревосходительство, отчего я не в лазарете?

– Бог мой! Командования вашим отрядом с вас никто не снимал, душа моя, одна морока вашему Ваньке – от вас ко мне бегать и наоборот, пока мы с диспозицией разберемся. Уж полежите здесь, сделайте милость, у вас адъютантов и так немного осталось!

Остерман сморгнул – подступили внезапные слезы. Милорадович в ответ простодушно захлопал голубыми глазами, будто самое обычное дело – оставлять при штабе арьергарда тяжелораненых, а в командирах – беспамятных калек без руки. Всегда он так! Силы не занимать, но тратит вздорно, на то, что могли бы сделать иные люди! Вот и сейчас ползет по истерзанному плечу ручеек тепла, от души, хоть и не слишком умело, чужая лишняя морока, будто при армии лекари перевелись.

– Что дело?

– Выиграно, – беззаботно сообщил Милорадович. Уложил Остермана обратно на койку, рассеянно щелкнул ногтем по крышке опустевшей манерки и наконец-то поднялся с колен. – Здесь пока части третьего пехотного и вторая кирасирская, ваши в резерве. Завтра пойдем ловить маршала Вандама. Бог мой, только вообразите, господа, если удастся, то-то огорчится Буонапарте!

– А кто из его маршалов был нынче? – лениво полюбопытствовал Остерман, устраиваясь на подушке и слушая, как утихает боль. – После, когда я уже…

– Да так и был один Даву, – ответил Ермолов, пересев к нему в ноги, и снова нечаянно зевнул.

Милорадович поглядел на него сочувственно, виновато дернул форменный галстук вместе с узкой лентой колдовского командорского мальтийского креста, ордена Святого Иоанна Иерусалимского, надетого ради сражения по парадной форме, навыпуск.

– Потерпите еще четверть часа, Алексей Петрович. Я за Дибичем послал, право, Дибича надо вместе поздравить.

– Ну, хоть водкой поздравлять догадались, ваше высокопревосходительство, – буркнул Ермолов, и засмеялись все, даже раненный Остерман.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВЫСШЕЕ БЛАГОЧЕСТИЕ


Доставлен полициею Лейб-Гвардии Егерскаго полка рядовой Никанор Лифантов за то, что ходил в 12-м часу ночи около мелочной лавки, принадлежащей мещанину Панину, в числе трех человек. А когда хозяин оной, вышед, спросил их, что им нужно, то один из них ударил его имевшимся в руке неизвестным орудием и разсек лицо под левым глазом до крови, причем Лифантов пойман, а остальные, пользуясь темнотою, скрылись.

3 сентября 1818 года.

Из донесений графа Милорадовича императору Александру


I


У Синего моста, в тихой комнате петербургского Английского клуба, изморозь на окнах дробила низкое солнце. Важный пожилой домовой встал на цыпочки, утащил со стола молочник и со вздохом полез в подпечье, пачкая расшитую позументом ливрею.

Внимания на него двое завсегдатаев не обратили. Они разбирали почту в тишине, лишь изредка прерываемой короткими фразами, пили кофе и с удовольствием щурились от зимнего света. Один, сухощавый, темноволосый и синеглазый, с лицом умным и тонким, то и дело откладывал бумаги, чтобы поправить очки правой рукой. Левой не было – от плеча, под бахромой генеральского эполета, висел пустой рукав мундира, украшенного крестами и звездами. Товарищ его, в том же звании, был облачен в скромный повседневный сюртук с нашитой слева матерчатой восьмиконечной звездой в виде мальтийского крестика, а под полурасстегнутой стойкой генеральского ворота неожиданно блестел серебряный солдатский Георгий.

Первый читал спокойно, близоруко поднося к очкам газетный лист, второй же теребил нервно узкий черный галстук под воротом, встряхивал головой, отбрасывая седоватые русые кудри, прищелкивал языком, и наконец, потеряв терпение, бросил на стол письмо с императорским вензелем.

– Бог мой! Ваше высокопревосходительство генерал граф Остерман-Толстой, а почем нынче гербовая бумага?

– Мне-то откуда знать, ваше высокопревосходительство генерал граф Милорадович? – резонно возразил Остерман, не сдерживая, однако, улыбки. – Вы, сударь, в столице лицо первоначальствующее, вот мне и скажите.

Огорченно махнув рукой, Милорадович взялся за трубку. Остерман отложил газету и ловко подал ему огоньку.

– Mais dites1, Михайла Андреич. Все одно, не утерпите!

Домовой выглянул снова, засопел недовольно на трубку, но, увидав единственную руку Остермана поднятой для крестного знамения, кивнул с пониманием и утянулся обратно в подпечье.

– Dire!2 То и скажу, душа моя, что дело не стоит бумаги, на переписку потраченной, – Милорадович выпустил облачко душистого дыма и немного повеселел. – Нет, ну каково! Бедняга вице-адмирал Крузенштерн, поди, до сих пор икает, сколько мы на него времени убили. С сентября по повелению государя рассылаем запросы, все Морское министерство вытрясли – зачем-де у них вице-адмиралы в Варшаву в отпуск ездят, а министерство руками разводит, он же в отпуске, мол, Крузенштерн, так какой же с нас спрос? А выяснили только, что надо коменданту петербургскому на вид поставить – у него караульные офицеры пишут, как курица лапой, и Варшаву от станции Вайвары отличают с трудом. Думал, глобусов в Кадетский корпус подарят, так отвечают вот это…

Остерман ждал, терпеливо улыбаясь. Милорадович толкнул ему письмо, отчеркнул ногтем строчку.

– Высочайше повелено заметить, чтобы впредь офицеры не ошибались, – вслух прочитал Остерман, склоняясь к бумаге и потирая висок. – Да… Содержательная у генерал-губернатора переписка!

Под печкой не то чихнули, не то захихикали.

Милорадович фыркнул в ответ и сокрушенно покачал головой.

– Ведь просился у государя в отставку, раз армии не дают, так нет же, Бог мой!

– И что бы вы делали в отставке, господин командор Русского приората Мальтийского ордена? Гоняли мавок и охотились за единственным на губернию упырем? – уколол его Остерман. – Много дела вам в том вашем Чернигове!

– Можно подумать, здесь его много! Пирогов вон этим для Сочельника от казны выделять? – Милорадович кивнул на подпечье, где испуганно икнул домовой, и продолжил, загорячившись: – Бог мой, что говорили! В мирное время, мол, командовать армией ничего не значит, служба генерал-губернатора важнее! Вверили, называется, охрану семейства и государя. Государь в отъезде, а я сиди теперь в кабинете, отправляй каждый день донесения! И почем бы знать мне, что во дворце творится? Пошлют за мной – поеду, а так…

Остерман глазами указал ему на сидевшего в углу за газетой скромного наблюдателя сцены.

– Стоит ли, Михайла Андреич?..

От их взглядов, любопытствующих, с дружелюбной подначкой, наблюдатель поперхнулся кофе – уж очень живо представилось ему, как он глупо выглядит со стороны, тридцатилетний боевой офицер, лейб-гвардеец Измайловского полку, подслушивая разговор генералов под прикрытием несчастного номера «Ведомостей». Но граф Милорадович беззаботно отмахнулся.

– При Федоре-то? Бог мой, я столько раз ему душу изливал, что у него, поди, в зубах уж навязло! Пусть думает, нужна ли ему военная карьера при месте в моей канцелярии, или спокойнее будет сидеть в деревне. Да и тайны великой нет.

– Государю есть чего опасаться после своей речи в той самой Варшаве, – вполголоса заметил Остерман и прибавил погромче: – А monsieur3 Федор Глинка – заговорщик известный.

– То-то и оно, что известный, оттого и не страшный, – Милорадович усмехнулся. – И до, и после Варшавской речи конституцию всякая собака поминает, и этих заговорщиков со всех сторон – как грибов. Думаете, государь их поименно не знает? Ведь не черное колдовство, а политика, так пусть себе говорят, – он повернулся. – Monsieur Глинка, душа моя! Что, распущено это ваше тайное общество?

Глинка высунулся из-за газеты.

– Распущено, ваше сиятельство.

– Impeccable!4 – буркнул себе под нос Остерман. – Пусть не про колдовство, но слухи-то ползли совсем уж нехорошие. А что, Михайла Андреич, в Государственном Совете говорят о реформах?

– Лаются, – бросил Милорадович. Снова рассеянно глянул в бумаги, поморщился и отодвинул их в сторону. – А что до реформ… Вы эпистолу Каразина о природности крепостного рабства видали? Ведь это не просто читают – переписывают!

Остерман пожал плечами.

– Tout de même5, за критический разбор сей эпистолы государь monsieur Муравьева дураком повеличать изволил. Лизетт писала ко мне, в Москве много обсуждали эту историю. Среди тамошних дворян куда больше помещиков, что живут на доходы с имений, а следовательно – с крепостного рабства.

– Поэтому вы теперь спрашиваете меня, а не Лизетт?

– К вечеру снег пойдет, – невпопад заметил Остерман, вновь потирая висок и скованно поводя плечами. – Придете нынче на ужин?

– А велико ли будет общество? – зорко взглянул на него Милорадович, дернув галстук.

– Никого. Не волнуйтесь, гостей принимать не заставлю.

– Тогда не могу, душа моя Александр Иваныч. Зван вечером к князю Шаховскому, неудобно отказывать.

– Жаль! Я хотел бы показать вам перемены в верхнем этаже, план архитектора у меня сомнения вызывает. Впрочем, в чем дело? Едемте сейчас, отобедаем у меня.

– Бог мой, какая удача! Принимаю с благодарностью! – воскликнул Милорадович и добавил с улыбкой, глядя на выразительно заломленную бровь Остермана: – Да, Александр Иваныч, угадали! Пока вы занимаетесь переустройством дома, я планирую отделать как можно лучше помещения долговой ямы. Не ровен час, самому придется там сидеть!

Остерман покачал головой.

– Опять уже все промотали? Не диво, что вы просились в отставку! С вашей бы силой и опытом как раз бы не скучали без дела и денег, зарабатывали бы на всякой кикиморе.

Милорадович рассмеялся.

– Сами сказали, душа моя, гонялся бы за единственным на всю губернию упырем. Бог мой, не те времена!

– В прежние времена вышибли бы вас из охотников за ваши военные подвиги, Михайла Андреич, ибо охотнику по уставу Ордена в политике не бывать, – усмехнулся в ответ Остерман. – Не создай император Павел Русского приората…

– Я бы генерал-губернатором здесь не сидел! – подхватил Милорадович. – Впрочем, об этом и не сожалел бы. Раз уж с нынешним жалованием я в долгах, не сильно разбогател бы и на кикиморах.

Остерман спрятал очки и поднялся.

– Вы правы. Но, как я все-таки друг вам, я просто обязан читать нотации, призывая для настоящего дела. Может, Савл обратится в Павла, хоть я и не огненный куст6.

– Что это за настоящее дело, душа моя? – Милорадович насторожился. – С вашим-то происхождением, вы ведь тоже могли бы быть охотником Русского приората, если бы во времена императора Павла подсуетились.

Шевельнув левым плечом, Остерман указал на пустой рукав.

– Император Павел мне не больно-то доверял, зная мою близость к князю Потемкину. А теперь уж и вовсе какой из меня охотник! Так, теоретик, разбираю бумаги прадеда7. Как раз нашел кое-что любопытное к эпистоле Каразина и к волшебным способностям дворян Петра Великого. Что ж, едем?

– А вечером к Шаховскому? – Милорадович подмигнул. – Как, Александр Иваныч? Поверьте, тамошние Хариты…

– О нет, увольте и от Харит, и от иных искушений! Общество наше болтливо, и если дойдет в Москву до Лизетт…

– Душа моя, но ведь она сейчас в вашем Ильинском? Кто ей скажет, зеркало или карты?

– Зеркало или карты, Михайла Андреич, ей всегда скажут, правдивы ли слухи. Что до Ильинского, что ей за беда, когда в деревню к ней готова явиться хоть вся Москва! Une dame très puissante8

Милорадович укоризненно вздохнул и встал. Остерман вновь покачал головой, улыбаясь.

– Мне вполне хватит семейного общества у Голицыных. Вообразите – ma sœur9 Натали почуяла, что Долли влюблена в Валерьяна, а ведь ей всего четыре года, и он еще Пажеского корпуса не кончил. Но у Наташи уже большие планы, а у меня от них голова кругом!

– Бог мой! Маленькие детки – маленькие бедки? Я вот старшего племянника вытребовал к себе для особых поручений, а выпустится Алешка – надо будет и его, они ребята способные. Федор, душа моя, вели-ка приказать экипаж его сиятельства к подъезду. Мы ведь едем?

– Едем, – согласился Остерман. – Кофе для вас сварить я расстараюсь и дома, – и добавил вполголоса, с привычной ловкостью натягивая зубами единственную перчатку: – Только Федора Николаича не приглашаю, уж простите, ради разговора. Ему ведь найдется, где пообедать?

– Думаю, да, – с некоторым сомнением отозвался Милорадович, расправляя форменную двууголку. – Ежели он все деньги мне на табак не спустил. Впрочем, все равно ему в полк возвращаться.

Вылетев с пылающим лицом из кабинета за возком, Глинка едва не пришиб домового распахнутой дверью.


***


Одолженный Остерманом возок укатил – с конских морд свисали сосульки. Звезды застывали в темном небе над заснеженным каналом святой Екатерины. Промороженно и недобро замер в ночи Петербург, щурясь на управляющего им по случаю чужака слепыми провалами подворотен.

Милорадович по привычке потянулся к галстуку, к припрятанному Орденскому кресту, но рука, даже в перчатке, моментально замерзла. Пряча ее в карман шинели, он укорил себя за душевную слабость – дом статского советника Клеопина в глубине Малой Подъяческой приветливо перемигивался свечами в окнах, на «чердаке» князя Шаховского нынче, как и всегда, должно быть многолюдно, а если продрог аж до зубовного скрежета, особая радость войти в уютный и дружеский дом.

Доложить о приезде генерал-губернатора не успели – хозяин, тучный и носатый, сам удивительно похожий на домашнюю нечисть, выкатился встречать прямо к лестнице.

– Ваше сиятельство! Какая радость! А мы уж ждали, ждали!

– Quoi du neuf, mon prince10? – весело спросил его Милорадович. – Зачем звали?

Князь в ответ замахал руками.

– Помилуйте, граф, мы всегда рады вас видеть! Вы не замерзли?

– Бог мой, замерз еще как! Холода-то нынче собачьи.

– В кабинете натоплено? – сурово спросил Шаховской куда-то в темный угол прихожей. Оттуда пробубнили невнятное, но князь довольно кивнул: – Идемте, граф. Я прикажу глинтвейна подать.

Из дверей выглядывала детская мордашка, лукаво блестели глазенки. Милорадович не удержался – подмигнул мальчишке в ответ.

– Кто это у вас, князь?

– А! Николка Дюров, ученик театральный, из балетного класса. Сестра его учится у меня в драматическом. Вот берем их к себе, да еще племянницу Катерины Ивановны, на праздники. Нам в доме веселей, и детям роздых.

– От занятий отлынивают, значит?

Шаховской в ответ негодующе вздернул нос.

– Не от занятий, граф, а так – хоть поесть вволю. Поверьте, мы им баклуши бить не дозволяем, занимаются как положено.

– Поесть?

– Поесть. На целых простынях поспать. Отдохнуть от колотушек. Все Театральное училище взять к себе, видит Бог, не могу, да и не дозволит мне князь Тюфякин.

Милорадович думал промолчать – князь Шаховской из театров ушел, рассорившись с князем Тюфякиным, так стоит ли слушать? – но не удержался и все-таки спросил напрямую у большеглазой мордашки:

– Что, правда, душа моя, кормежка скверная?

Мальчишка застыдился, покраснел до ушей, скрылся за угол. Потом, видно, взял себя в руки и выглянул снова.

– Точно так, ваше сиятельство, скверная!

«Р» у него выходила плохо, но Милорадович изумился другому.

– Бог мой! Что это ты так по-военному, будущий служитель Мельпомены?

– Mais vous êtes une generale, votre excellence11!

Милорадович рассмеялся. Во французском картавость мальчишки оборачивалась модным грассированием, зато от ошибок его князь Шаховской даже носом задергал.

– Mon prince12, душа моя, не тревожьтесь, я не обижусь. Сам вечно путаюсь и могу сказать, что барышень весьма забавляет.

– Рано ему еще о барышнях-то, – буркнул князь. – Другим замучил. Расскажи да расскажи ему про смоленский пожар!

– Про смоленский не расскажу, не видал, – бросил Милорадович небрежно, заметив, как вспыхивает надеждой детский взгляд. – А про московский или как Смоленск обратно брали…

– Идемте же, граф! – взмолился Шаховской. – Прохладно в коридоре стоять, а Николка вцепится, так уж не отстанет!

В кабинете князя, в покойном кресле, Милорадович едва не задремал с недокуренной трубкой в руке. Хорошо! Кресло, печное тепло и душистый табак, а князь еще и глинтвейн обещал. Растаяли тени промороженного Петербурга и непростых разговоров с Остерманом, и будто вернулись давние времена, когда они с кузеном Гришкой шатались в Сочельник по узким улочкам Кенигсберга в распахнутых студенческих шинелях. На каждом углу торговки орали: «Glühender Wein!», а мальчишки считали гроши и отчаянно боялись опьянеть – прежде не пили крепкого. Несколькими годами позже, в Геттингене и в Страсбурге, они с кузеном уже для забавы товарищей до первой звезды садили гопака на площадях, распугивая припозднившихся бюргеров и местных привидений, но в первое Рождество за границей были малы и опасались всякого неприличия.

Его совсем сморило, когда в подступающий сон ворвался знакомый вежливый голос:

– С прибытием, ваше сиятельство. Заждались вас.

Милорадович с усилием разлепил глаза. Кружку горячего вина ему протягивала актриса Ежова, свет очей Шаховского Катерина Ивановна, а за ее плечом возвышался военный, которого он помнил еще темнокудрым молодым адъютантом с античными чертами лица и спокойным внимательным взглядом. Впрочем, с тех лет взгляд monsieur Киселева остался прежним, разве что прибавилось уверенной определенности, а пролегшие среди кудрей залысины сделали еще выше умный лоб.

Пришлось встать, поцеловать ручки хозяйки и поприветствовать своего когдатошнего адъютанта, уже с год как произведенного в генерал-майоры.

– Bonsoir13, душа моя Павел Дмитриевич. Какими это вы здесь судьбами?

– Ради вас, ваше сиятельство, – склонил голову Киселев. – Вы не забыли о моей способности отыскивать нужное?

Способности Киселева лежали скорее в области чувствительности к неправде, но скрыть от него местонахождение кого или чего-либо и впрямь было всегда нелегко. Не зря же он теперь военным следователем подвизается.

– Да разве забудешь? И неужто опять с бумагами?

Киселев улыбнулся.

– Не с бумагами, конечно, однако вы правы – по делу.

Милорадович, досадуя, дернул галстук.

– Помилуйте, Павел Дмитриевич! Вечер, вино с пряностями, театральные красавицы – какие тут дела могут быть? Дайте хоть ненадолго забыть про счета, караулы, и что на Неве обвалился кусок набережной!

– Его сиятельство граф Михаил Андреевич истинно прав, и мы ждем вас в зале, господа, – вмешалась Катерина Ивановна с милой улыбкой, но Киселев даже бровью не повел.

– Мы не задержимся, damoiselle Egoff14.

Катерина Ивановна подмигнула в ответ и вышла, оставив их наедине, но Милорадовича покоробило. Хорошо, что тут нет Шаховского – князь трепетно относился к репутации своей любимой Ежовой, которая лишь по собственному почину не желала стать «смешной княгиней», по-прежнему регулярно получала билеты на ведовство и, хоть и пользовалась ими исключительно для театра, вызывала этим разные толки.

Пришлось сесть и указать Киселеву на кресло. Павел Дмитриевич чинно положил ладонь на подлокотник.

– Не о набережной я хотел говорить, а попросить ваше сиятельство о помощи одной особе, к коей питаю большое уважение.

Милорадович устало вздохнул в сторону, хотя утаить что-либо от Киселева было практически невозможно.

– Говорите.

– Графиня Потоцкая с дочерьми в Петербурге, как вы знаете, – обстоятельно начал Киселев – разом вспомнилось, как он зачитывал бесконечные реляции после сражений и просил внести правки. А что, спрашивается, после него править? Излагал на бумаге факты Киселев тоже всегда очень гладко.

Милорадович с трудом сдерживал зевоту, но вспомнил, что означенной графине Киселев надеется стать зятем, а значит, следует хотя бы изобразить внимание – усилие собеседник почувствует и оценит.

– О тяжбе comtesse15 Потоцкой с пасынками я наслышан. Продолжайте, прошу вас.

– Она просит ваше сиятельство принять ее и разобрать дело, надеясь на ваше справедливое заступничество и всем известную смелость.

– Бог мой! Павел Дмитриевич, канцелярия открыта для всех просителей в приемные часы, но я все-таки по иному ведомству. Да и известная ваша близость к государю могла бы много больше пользы принести для графини Потоцкой. Отчего же вы не сами?..

Киселев любезно улыбнулся, но в глазах мелькнуло приметное огорчение.

– Значит ли это, ваше сиятельство, что я должен передать от вас графине отказ?

Милорадович вздохнул – хорошего настроения как не бывало.

– Я буду ждать графиню, но не могу ничего обещать.

– Она очень несчастная женщина…

– С очень красивыми дочерьми, – подхватил Милорадович, и Киселев закусил губу. – Павел Дмитриевич, не сердитесь, но дело госпожи Потоцкой такого свойства, что, право, не знаю, чем я мог бы помочь.

– Votre excellence16, в свете распространяются разные слухи, и не всем им следует верить, – холодно заметил Киселев. – Но вы не откажете выслушать ее сиятельство d'original17?

– Si, monsieur, surtout que18 я еще не имел удовольствия быть с ней знакомым, – примирительно сказал Милорадович. Ссориться не хотелось, хотя о греческой куртизанке Потоцкой он слышал довольно, чтобы не верить ни единому ее слову. Похоже, не верит ей и Киселев. При его-то способностях это неверие – лучшее доказательство, что дело гиблое. Но, говорят, он до безумия влюблен в ее старшую дочь, а любви надо прощать. Тем более, графиня упорно отказывает ему в руке Софьи, а Павел Дмитриевич большая умница и не мытьем, так катаньем умеет добиваться своего. Понять бы, отчего он не обратился к государю. То ли графиня не пожелала прибегнуть к его помощи, чтобы не быть обязанной, вот он и придумал обходной маневр? То ли сам не хочет ввязываться в тяжбу невестиного семейства, чтобы не портить себе славу безукоризненно честного следователя?

Желая поскорее сменить тему, Милорадович поднялся, и Киселеву тоже пришлось встать.

– Кем же нас потчует нынче любезный князь? Вы ведь были там, Павел Дмитриевич, кто нынче представляет?

– Ученицы класса Дидло, – неохотно откликнулся Киселев, ему явно хотелось еще похлопотать за графиню. По крайней мере, двинулся следом и вышел в коридор, вежливо придержав двери для бывшего начальника и нынешнего генерал-губернатора.

– Бог мой! Неужто сама великая чаровница Авдотья Истомина снизошла до нашего скромного общества?

Киселева проняло – оживился.

– О нет, votre excellence, Истомина вряд ли до таких вечеров снизойдет. У нее сейчас и без того урона репутации довольно, опасается, как бы ангажемент не отняли за этакое пользование театральной славой! Слыхали вы, что дуэль четверых из-за нее не закончилась? – он говорил теперь совсем иначе, без всякой холодности, и размахивал руками всю дорогу до залы. – В Тифлисе столкнулись messieurs19 Грибоедов и Якубович и снова стрелялись! Не понимаю, какая польза госпоже Истоминой в том, чтобы стреляться секундантам, пусть оба и не без греха в ее истории. Однако погибшего Шереметьева мне, право, очень жаль, и я бы на месте столичных следователей проверил…

– Что не надобно ему было бить свою Дунечку, – поддразнил Милорадович. – Да и с Завадовским чары Истоминой были без надобности, он сам ей яму копал и попался.

Киселев остановился и всерьез задумался, сдвинув точеные брови.

– Ревность, votre excellence, не вполне христианское чувство, но ежели задета честь, что было Шереметьеву делать? Мне кажется, с его стороны возникло сильное душевное переживание… Любовь истинная, если можно так выразиться.

– Бог мой! Вы – и вдруг о любви? Графиня Софья Станиславовна имеет на вас большое влияние!

Вспыхнув до ушей, Киселев замолчал.

– Грибоедов, сказывали, ранен, – заметил Милорадович, бросив ерничать, чтобы не обижать больше собеседника. – Об их дуэли генерал Ермолов отписал в столицу, но дело он, думаю, замнет. Алексей Петрович очень ценит monsieur Грибоедова. Вину Истоминой в этой новой дуэли расследовать и вовсе никто не станет, с нее в прошлом разе довольно сняли допросов. А славе таланта ее немного скандала не повредит, уж поверьте! Актрисам нечасто вредит скандал.

Киселев наконец-то снова заулыбался.

– Je vous l'accorde, votre excellence20. Не повредит, разумеется.

– Так что же, идем любоваться на здешних Харит?

– Нет, ваше сиятельство, они прекрасны, но я, пожалуй, поеду.

Милорадович подумал, что не иначе Софья Станиславовна склонна к ревности, раз Киселев, с известным его ровным характером, оправдывает покойного Шереметьева.

Сам же он не был связан никакими узами, но то ли князь Шаховской на вечер неудачно подобрал актрис, то ли одолели нынешние намеки и просьбы, но в танце барышень виделась какая-то нарочитость, заготовленное и расчетливое кокетство. Природное чутье ко всяким воздействиям говорило не хуже, чем Киселеву: любую из этих красавиц поджидал молодой и, возможно, небедный поклонник, приятный ее художественному вкусу более собравшихся здесь театральных начальников, но девицы думали сегодня не о развлечениях – о собственных карьерах. Любопытно, у скольких уже были притом билеты от Церкви на актерское их колдовство, ведь все-таки ученицы?

«Стареешь, генерал-губернатор, – упрекнул себя Милорадович. – Такие красавицы за честь почтут твою благосклонность, а ты о билетах».

Следовало бы лучше принять приглашение Остермана на ужин – не иначе, сиятельный граф Александр Иваныч лежит сейчас один в полутемном кабинете на диване, перекладывая по подушке гудящую голову, и никак не может найти удобного положения для увечного тела. Жалости Остерман не выносил, но любил скрасить тяжелые вечера едким политическим спором, чтобы излить желчь от боли и немощи, или партией в шахматы, где нещадно пускал в ход чародейские скрытные штучки и зло подсмеивался над оплошностями соперника. Милорадович ему временами поддавался, а временами поколачивал на клетчатом поле, насмешливо пуская дымные клубы на фигуры в положении «шах королю».

Захотелось курить. Он незаметно выбрался из залы в перерыв между танцами и направился хорошо известным путем обратно в кабинет, где даже на зиму не забивали окон, и оттого всегда жарко топился камин, чтобы домовые не мерзли.

Остановился внезапно – впереди, в полутемном холле танцевала девочка.

Плыли в воздухе хрупкие руки, а под короткой, едва до щиколоток, юбкой ножки в балетных туфлях старательно выделывали пти батманы и арабески. Закончив одно движение, юная танцорка замирала надолго, будто припоминая следующее, и снова повторяла отрывок.

Милорадович отступил в тень коридора. Девочка премилая – белое старомодное платьице из бумажной ткани, перехваченное высоко по талии, руки кажутся совсем тонкими в фонариках рукавов, но в очертаниях плеч уже сквозит близкая женственная красота. Темные волосы причесаны гладко на прямой пробор и скручены в узел на затылке, как у балетных на репетиции. Брови сосредоточенно сведены. Двигалась она прелестно, и от ее танца на душе делалось тепло, как в сказке.

У нее не выходил один поворот. Она каждый раз останавливалась и повторяла еще, считая вполголоса тихо и четко, как метроном. Милорадович сам неплохо плясал и видел ошибку – в погоне за плавным взмахом руки девочка слишком напрягала тело и теряла равновесие, но он не хотел спугнуть невинное волшебство и помалкивал.

В глубине притихшего этажа скрипнул паркет, и девочка, видно, забывшись, вдруг повернулась легко и свободно, отпустив на волю непослушную руку. Замерла, изумленная осознанием. Повернулась снова. Улыбнулась – широко, но еще недоверчиво, замурлыкала под нос мелодию танца, проделала несколько па и поворот – идеально!

Милорадович невольно хлопнул в ладоши.

– Браво!

– Ай!

Глаза у нее были светлые, но в лице – что-то южное, напомнившее родной Чернигов. Опасливо склонив голову и приминая руками юбку, девочка отступала по темному холлу.

– Бог мой, простите, я не хотел…

Она развернулась и побежала, только мелькали балетные туфли под светлым подолом. Ну вот, напугал! А ведь способная девочка и старательная. Кто – сестра Николки или племянница Ежовой? По годам, князь ее на вечер не пригласил бы.

Милорадович вздохнул – надо будет принести извинения. Но разве должно будущей актрисе бояться? Он вспомнил расчетливых одалисок в зале и подумал, что пусть уж лучше эта боится.


***


Из укрытия под лестницей Катю вытащила строгая тетка Катерина Ивановна.

– Что с тобою? И что это у тебя с его сиятельством вышло?

– С кем, тетя? – с перепугу Катя враз отерла глаза.

– С его сиятельством графом Михаилом Андреевичем Милорадовичем. Военным генерал-губернатором Петербурга.

– Ой! Я не знала, тетя, Богом клянусь, не узнала его! Я упражнялась, а он захлопал, и я… убежала…

Ежова картинно схватилась за голову. Последние годы тетя исполняла все больше партии комических старух, и теперь, сама того не желая, часто представляла вне сцены. Однако суровый выговор для Кати оказался совсем не забавен.

– Что за бестактные выходки, Катерина? Позор! И граф еще так любезен, что считает себя – себя! – виноватым!

– Тетушка, пощадите! Я подумала, вдруг он подумал, я не просто так танцевала, а ученицам ведь запрещено…

– Подумал?! – к удивлению Кати, тетушка схватилась за сердце совсем не притворно. – С ума спятила, что ли, ты, Катерина? Его сиятельство граф Милорадович, коль ты не знаешь, из первых охотников на нечисть! Недозволенную волшбу учует – не оставит и мокрого места!

– Разве? – поразилась Катя. – Тетя, но я просто так танцевала!

– То-то «разве»! Но коль не колдовала, убегать-то зачем?

– Я подумала…

– Подумала! Индюк тоже думал!

Катя смешалась, не зная, как объясниться.

– Тетя, простите… Он захлопал, и я… Не видела его… Испугалась…

– Молчи! Младенцу эдакое поведение непростительно! – вспылила немедленно тетка. – Испугалась, поди ты! Стыд! Актриса! От аплодисментов сбежала! А как дойдет до мсье Дидло, что он скажет? Думаешь, станет нахваливать?

Катя слушала молча, склонив голову. Щеки ее пылали.

– Утрись! – сердито закончила Ежова. – Граф в кабинете. Ступай! Немедленно! Его сиятельство ждать тебя не должен! – и прибавила ей в спину, когда она выбегала: – И чем ты ему приглянулась, прости господи?

От двери, робея войти, Катя долго разглядывала важного гостя. Грозный генерал-губернатор и чародей выглядел на удивление безобидно – пожилой военный, полуседой и собой далеко не красавец, горбоносый, с живыми веселыми голубыми глазами в сетке морщин и браво выпуклой грудью, увешанной звездами.

Орденов и мундиров в доме князя Шаховского и тетушки Катя навидалась предостаточно. Впрочем, подсчитав ордена и глянув на золото эполетов, она опять оробела, но подивилась уже, что перед ней не умудренный опытом древний старец, и ничего чародейного в нем особо не видать.

Граф Милорадович сидел у стола, небрежно откинувшись в кресле и вытянув скрещенные ноги в блестящих сапогах. Напротив вездесущий Николка стоял на коленках на стуле, опираясь на локти, крутил в пальцах Георгиевский крест и явно ничего не страшился.

– Ваше сиятельство, а он у вас заколдован?

Милорадович фыркнул насмешливо.

– А ты, душа моя, думаешь, нет?

– А на мертвяков или бесов?

– Хоть на мертвяков, хоть на бесов – серебро же.

– А кресты из серебра нарочно делают?

– Бог мой, конечно! Обереги, помимо орденов, военным носить не положено.

– Вы же носите, – недоверчиво покосился Николка. – Охотничий знак!

– Не охотничий знак, душа моя, а командорский крест Ордена святого Иоанна Иерусалимского, – усмехнулся граф Милорадович, тронув у самой шеи черный форменный галстук. – Охотничьих знаков не существует.

Любаня Дюрова чинно сидела в стороне на диване, сложив руки на коленях.

– Не существует разве, ваше сиятельство? Но все знают, что охотнику знак нужен, чтобы нечисть всякую упокаивать, вроде как распятием батюшка…

– Вздор, душа моя. Бабкины сказки. Какое распятие, когда есть статут ордена, по которому его носят?

Тут Кате отчего-то показалось, что грозный гость немного приврал. А он снова взялся за воротник и прибавил задумчиво:

– Бог мой, эти сказки с черным колдовством совсем рядышком, потому все охотники – либо рыцари Мальтийского Ордена, стало быть, не православные и государю не присягали, либо действуют тайно. Оттого на них на всех Священный Синод смотрит косо, да и служить в России, будучи мальтийским рыцарем, затруднительно. Пока существовало приорство Ордена в России, давали кресты Иоанна Иерусалимского тем, кто на государственной службе, с правом на охотничье чародейство. Но уже два года, как жаловать их полностью запретили.

– Отчего же так, ваше сиятельство? – подняла бровки Любаня.

– Оттого, что нет такого святого. И Русского приората Ордена больше нет. Новых охотников на государеву службу больше не набирают, и носить кресты, выданные в последние годы, запретили тоже.

– А вы почему носите, ваше сиятельство?

– Потому что мне, душа моя, как и другим командорам времен государя и Великого магистра Ордена Павла Петровича, упокоение нечисти никто не запрещал.

– А почему у вас Георгий солдатский? – вмешался Николка. – Для того же?

– Меня государь назвал другом солдат и велел носить награду солдатскую.

– А Суворов – он каков из себя был? Вы ж видали?

– Видал, душа моя. Когда, как ты нынче, пешком под стол ходил.

Граф Милорадович улыбался, и Катя собралась с духом войти и присесть тихонько подле Любани.

– А каков он из себя показался, ваше сиятельство? – канючил Николка. – Ну, расскажи-и-ите!

– В детстве – не помню уже, каков показался, помню только, что мы с Marie за ним хвостом увивались и боялись до смерти, что заметит, и влетит нам от батюшки по первое число. А вот потом, уже когда в Италии с ним повстречался…

– Ваше сиятельство, а в Италии красиво? – не утерпела заскучавшая Любаня.

– Бог мой! Очень! Небо там синее-синее, даже если горы неблизко, а зелень яркая, какой у нас не бывает. И свет такой – золотой и розовый, только акварелью писать.

– А вы умеете акварелью? – удивился Николка и раскрыл перед глазами ладошку с крестом. – Вы же генерал!

– И что же, что я генерал? Сейчас времени нет, а раньше писал, душа моя, как же. В Италии много писал, только грустные картинки получались. Среди такой красоты, и вдруг военный лагерь, и русские мундиры – далеко от дома. Я и Суворова писать как-то пробовал, только он меня застукал и изволил очень сильно разгневаться, потому как я ему должен был по артиллерии сведенья представить. Но то уж в Богемии было, когда я у него состоял непременным дежурным генералом по армии.

– А в Италии не были? – не отставал Николка. – А почему стали?

Граф Милорадович пожал плечами, вновь задумчиво дернул галстук.

– Суворов назначил, вот и стал.

– А это трудно?

– Не трудно, душа моя, а моторошно очень. Дел много, людей много, и все через меня. Александр Васильевич еще и вопросы каверзные задавать любил. Сижу как-то, сверяю, что на походе потеряли – коней, фураж, боеприпасы – а он, по обыкновению, вдруг как встанет передо мной, руки на груди сложил и вопрошает: «Знаешь ли ты, Миша, трех сестер?» Ну, я и ляпни с перепугу: «Знаю, ваше сиятельство!»

– Каких трех сестер? – робко перебила Любаня.

– Веру, Надежду, Любовь, – пояснил граф с улыбкой. – Это уж он мне сам рассказал, потому как сильно обрадовался. Молодец, говорит, Миша, ты русский, знаешь трех сестер. С ними правда, с ними Бог. С тем и ушел. А я остался дальше росписи от интендантов сводить друг с другом.

Николка захихикал.

– Любаня вот сидит. Верочка по нашему классу учится, подружка Кати. А Надежда…

– Николка, это же святотатство! – возмутилась Любаня, но граф Милорадович развеселился.

– Может, ты и прав, хотя вряд ли Суворов имел в виду именно это. Бог мой, Катя, вы здесь наконец-то? Я не хотел вас так безобразно пугать.

Катя смешалась, вскочила, пискнула что-то невнятное. Граф Милорадович встал тоже. Не слишком высокий, он все же оказался крепок и ростом на голову выше нее, не просто так в коридоре его фигура показалась огромной! Она беспомощно теребила юбку, опустив глаза и не зная, как отвечать. Милорадович вдруг заложил руки за спину и смешно изогнулся, наклоняясь, чтобы заглянуть ей в лицо.

– Глянь, сестрица – журавль! – озорно прошептал Николка, но вышло громко, на всю библиотеку, и обе девочки невольно хихикнули. Граф и правда напомнил Кате какую-то птицу, и взгляд его стал тоже птичий – круглый и озабоченный. Галстук у него был смят и ослаблен, и почему-то очень захотелось поправить.

– Простите меня, ваше сиятельство, за мою безобразную выходку, – вспомнила Катя слова Ежовой. – Вы были столь любезны, что…

– Пощадите, душа моя! – шутливо взмолился Милорадович. – Вы так чудесно танцевали! И с моей стороны следовало предупредить о своем присутствии, – он протянул ей руки. – Помиримся?

Робея, Катя едва решилась дотронуться пальцами до теплых ладоней.

– Катя хорошо танцует, – сообщил Николка, озорничая и страшно картавя. – Она по нашему классу первая!

– Это у Дидло-то? Бог мой! Никак будущая прима?

Николка вздохнул, снова сжал в ладошке Георгиевский крест.

– А я на войну хочу. Хоть глазком на Италию глянуть.

Милорадович легонько пожал и сразу выпустил Катины руки.

– Для этого войны не надо, душа моя. Да и что – Италия? Вон на Катю посмотри, она лицом вылитая итальянка.

– Правда? – Николка даже со стула спрыгнул и подбежал к Кате, разглядывая ее с небывалым вниманием.

– Не балуй, – строго сказала ему раздосадованная Катя и добавила по праву старшей: – Лучше верни его сиятельству орден, еще забудешь.

– Tiens! Vous êtes là21! – воскликнул князь Шаховской, заглядывая в библиотеку. – А мы уж не знали, где искать вас, граф! А ну спать, сорванцы! – пригрозил он детям.

Николка брызнул в двери.

– А крест? – вскрикнула Катя. – Николка, верни!

– Оставьте, Катенька, – попросил Милорадович, смеясь. – Не иначе, пойдет ночью на нечисть охотиться, да что за беда? Поутру вернет.

Кате вновь показалось, что про охотничьи знаки он что-то им не договорил.

– Чтоб вернул, проследите, – велел девочкам князь Шаховской. – И ступайте тоже, мне нужно поговорить с господином графом.

Любаня с Катей присели, и граф в ответ вдруг почтительно склонил голову, точно они были взрослые барышни.

– Надеюсь увидеть вас в скором времени на сцене, mademoiselles22. Доброй ночи.

Князь Шаховской тем временем извлекал из-за книг пузатую коньячную бутыль.

– Катя, ты еще не ушла? Куда свет-Катерина Ивановна засунула рюмки? Ах, в ящике?! Никакого порядка в доме, Михайла Андреич! А вы, я смотрю, в меланхолии нынче?

– Я? Бог мой, отнюдь! С чего такие мысли, князь?

– Тогда – вам не понравилось представление? Этим девушкам, конечно, до Истоминой далеко, но надобно же им где-то танцевать и заглавные партии.

Милорадович вернулся к креслу, сел, обнял колено руками.

– Прекрасное представление, душа моя. Должно быть, просто старею, и рассказывать детям о прошлом становится любопытнее, чем… – он осекся и улыбнулся, кивнув на Катю, которая споро расставляла хрусталь на столе. – Выпьем, князь, за покойную и безгрешную старость!

– Ступай отсюдова, Катерина, – распорядился Шаховской. – С чего бы такая услужливость? Граф, вы, по случайности, ее не причаровали?

– Князь, не шутите вы так! Я не колдун, а охотник, и в мои годы…

Шаховской в ответ уколол его насмешливым взглядом.

– Что это, как не меланхолия, граф? J'ai l'impression que23 одной бутылкой мы нынче не обойдемся.

– Помилуйте, душа моя, мне с утра в канцелярию!

– Я вам утром велю рассолу прислать. Или послушайте кое-что из моей новой пьесы. От черной тоски злословие – первейшее лекарство.


II


– На подношения нечистой силе в казенных строениях к Сочельнику выделено из средств городской казны…

Голос у начальника канцелярии столь уныл и ровен, что впору было заснуть, но спать не следовало – при генерале Вязмитинове канцелярские привыкли подмахивать бумаги за губернатора, и исправить это зло теперь оказалось непросто. Но не самому же браться за всякую мелочь – молоко домовым, пиво банникам!

Недовольный, он все-таки черкнул на смете скрипучим пером угловатую роспись с длинными причудливыми завитками: «Исполнить немедленно. Генерал граф М. А. Милорадович». Кивнул Хмельницкому – дальше.

– Высочайше повелено справиться, не ошибкою ли показан в рапорте проезжающих из Кронштадта в Санкт-Петербург французский консул Буржуа, потому Его Величеству известно, что Буржуа давно уехал во Францию, о чем справиться у графа Нессельроде. Пред сим был он также показан в рапорте выехавшим из Санкт-Петербурга в Кронштадт.

– Бог мой! Мсье Хмельницкий, граф Нессельроде сам может государю отписать!

Начальник канцелярии вежливо улыбнулся в ответ.

– Как прикажете, ваше сиятельство. Сей же час напишем его сиятельству графу Нессельроде.

Милорадович немного остыл и собрался с мыслями.

– Ответа все равно на меня просите, коль это мне повелено справиться. Дальше?

– Высочайшая резолюция по делу подпоручика Андреева от ноября сего года, ваше сиятельство, – Хмельницкий наверняка ждал уточняющего вопроса, но Милорадович прекрасно помнил историю подпоручика Андреева. Наряженный в караул на Арсенальную гауптвахту, означенный подпоручик найден был в расхристанном виде, без шарфа и шпаги, что и отметили в рапорте вместе с невыходом в ружье.

– Что же Его Величество?

– Высочайше повелено писать к князю Васильчикову, чтобы заметил Козену, что за таковой проступок мало ареста на один день.

Милорадович невольно улыбнулся: напишем, почему бы не написать? Князь Васильчиков немало кляуз настрочил государю о неустройстве и порушенной дисциплине в гвардии, а всего-то на последнем смотре, когда Милорадович командовал Гвардейским корпусом, Павловский полк церемониальным маршем прошел, имея ружья не на плечо, а в боевом положении, «на руку». Со скуки он тогда побаловался, да и солдатам польза – вспомнили веселые денечки недавних походов. Это – неустройство? Разрушение дисциплины? То ли дело при князе – щенок нажрался до зеленых чертей прямо на карауле!

– Составьте к Васильчикову письмо повежливее и мне покажите. Еще что-нибудь?

– Господин надворный советник Фогель желал видеть ваше сиятельство.

Милорадович раздраженно дернул галстук.

– Бог мой, так уж прямо желал? Или это вы так сказали?

Хмельницкий смешался.

– Фогеля ко мне сразу после вас, – оборвал его невнятное бормотание Милорадович. – А вам, государь мой, за языком следить научиться не помешает. Что-нибудь еще есть?

– Письмо судебных исполнителей из Крыма.

Милорадович поморщился – тяжба об имении в Крыму затянулась.

– Оставьте, это личное, сам посмотрю. За подорожными есть кто?

– Вы утром все подписать изволили, ваше сиятельство.

– Какое чудо! Еще?

– Просьба от Абрама Хейфеца на поселение в Петербурге, – Хмельницкий в свою очередь заметно поморщился.

– Чем заниматься собрался потомок колена Израилева?

– Аптекарским промыслом, ваше сиятельство.

– Если бумаги в порядке, выдать ему билет на жительство.

Начальник канцелярии скривился еще больше, но промолчал. Одного раза хватило рявкнуть, напомнив про еврейские ссуды государю во время Наполеоновской кампании, чтобы прикусили языки резвые канцеляристы, как бы им ни претили евреи в столице. Вот и славно! И не сомневайтесь, сударь мой Николай Иваныч, господин надворный советник Фогель, один из лучших тайных агентов империи, расскажет, ежели вы станете чинить препятствия этому Абраму.

– Что цены на базаре? Я просил у вас справку.

– Извольте взглянуть, ваше сиятельство, – Хмельницкий выложил бумагу на стол.

Милорадович просмотрел бегло. Справно написано, толковые секретари. А вот цены высоковаты. И это еще утренние, правительственные! Надо Фогеля послать на базар после полудня – небось, и вовсе хоть святых выноси. Заодно пусть посмотрит, хорошо ли Управа благочиния проверяет церковные разрешения на колдовство у гадалок. Вот только из каких денег Фогелю теперь заплатить – сущая загадка, а ведь он за этим пришел, не за поручениями! Может, сегодня его не принимать? Но предлог?.. Право, как-то неловко.

Прихлебывая кофе, без сахара, как полюбилось еще с Бухареста, вскрывал костяным ножом оставшиеся конверты. С Черниговщины от сестрицы Мари – сущий многотомный роман про всех чад с домочадцами. Это потом.

Рязанский предводитель дворянства помещик Маслов согласен отпустить на свободу крепостного поэта Сибирякова «всего только» за десять тысяч рублей серебром.

Милорадович поперхнулся кофе и дернул галстук. Не ошалели вы, сударь?! Вишь, обучен в московских училищах, да еще и кондитер! Жаль, право, что этот Сибиряков кондитер, а не какой-нибудь способный колдун – глядишь, сам бы справился с очумевшим от власти помещиком. Впрочем, в этом случае светила бы ему не воля, а глухая Сибирь.

Спасибо, конечно, государю Петру Великому за означенную обязанность всякого дворянина оберегать вверенные ему крепостные души. И государю Петру Федоровичу спасибо за манифест о вольности дворянской, позволивший дворянам только делами крепостных душ и заниматься. И государыне Екатерине Великой спасибо, что манифест сей Жалованной грамотой подтвердила. Одна беда – за укреплением дворянского сословия позабыли, что среди крепостных душ нет-нет, да рождаются способные люди, хоть колдуны, хоть кондитеры, а возможности пользоваться по-настоящему талантами своими им в законах империи не прописано. Разве что барин милостиво согласится отпустить на волю, и то – может устанавливать какую угодно цену.

Вот как сейчас. «Всего только» десять тысяч! И это господин Маслов называет «способствовать счастию человека» и не препятствовать его освобождению? В Государственном Совете рассказать бы этот анекдот, как раз к проектам крестьянской воли, да беда – не поможет.

Хмельницкий ждал приметно нетерпеливо. Подождет, больно гордый.

– Просители есть?

– Есть, ваше сиятельство. Графиня Потоцкая с дочерью. Уже дважды справлялись.

Только ее не хватало! С другой стороны – Киселеву пообещал. И вообще – дамы ждут, графини, безобразие получается. Надо заменить кем-нибудь этого Хмельницкого, поэт из него отвратительный, да и в остальном его знатность и богатство скорее вредят, чем приносят пользу службе.

– Просить немедленно! Впредь посетителей без доклада ждать не заставлять, – процедил Милорадович сквозь зубы. – И спросите у дам, чего пожелают, чай или кофе, и распорядитесь.

Утерся, литератор! Положил на стол еще несколько писем и вышел. Что ему делать? И Фогель подождет заодно. Он старик добрый, воспитанный, скромный – точно уж не обидится.

Но бедный Иван Сибиряков – таких денег на руках сейчас нет, жалование вытребовано вперед недавно, и при собственной хорошо известной любви к мотовству можно и вовек не собрать! Разве что подпиской попробовать? История попала в газеты, доброхотов может сыскаться немало…

Милорадович окунул перо в чернильницу, открыл памятную книжку. Время вытребовать Федора Глинку из полка к себе, в чиновники для особых поручений – вон сколько дел уже для передачи ему записал. Помешкал немного, прежде чем записать и поручения Фогелю – стоит ли доверять бумаге? Но книжка всегда при себе, так что за печаль?

Записав, отложил перо, спрятал книжку в карман и поднялся. За широкими окнами – панорама Невского проспекта, масляные фонари в промозглом тумане. Да, в Петербурге никогда по-настоящему светло не бывает. Мертворожденный город, отстроенный Петром Великим в недобром месте на болоте. Исконных обитателей вытравили, силком загнали новых людей. Сколько трупов уложено в эту землю – не диво, что светло не бывает, земля ведь все помнит. То ли дело – рассветы Италии, ледяной блеск альпийских перевалов или звездные полночи летней Малороссии. А какая золотая осень стояла в Тарутино! И всю дорогу от Бородина летали по воздуху липкие паутинки. На минуту прикорнешь, присев на лафет, разбудят от греха, чтоб не упал под колеса – и четверть часа потом отплеваться не можешь. Зато уж глаза продираются в лучшем виде, и видно яркую, прозрачную и светлую раннюю осень.

Милорадович встряхнулся, повел плечами. Не рано ли к воспоминаниям? Что это – зимний Петербург, бумажная скука, или вправду состарился? На свете пожито полвека без малого, но сам же давеча говорил детишкам о Суворове, а светлейшему тогда седьмой десяток шел. Правда, Суворов всю жизнь провел либо в войнах, либо в деревенском отдыхе, а здесь, за бумагами и гражданской службой, от интриг и забот постареешь до времени. Но ведь живут же люди! Кто из канцеляристов говорил о старых прожектах газового освещения? Надо бы велеть отыскать их и глянуть. Может, посветлей будет, а может, и вздор окажется.

Зашипели, собираясь ударить, часы – на столе, стене, на полке камина, в вазе с цветами за отодвинутым к стенке экраном, невинная слабость, малая часть коллекции, перенесенная в канцелярию из дому. Почти так же тревожно, с беспокойством и ожиданием, скрипнула дверь кабинета, и глаза у камердинера, черные, как маслины, и на оливково-смуглом круглом лице, тоже показались неспокойными.

– Что там, душа моя Тарантелли? Пришел кто?

– Si, signore24… Ее сиятельство графиня Потоцкая с дочерью.

«Многие, как я, созерцали этот фонтан, но они ушли, и глаза их закрыты навеки», – всплыла отчего-то в голове строчка из Мура, давным-давно читанная кузеном Григорием.

Графиня Софья Константиновна, всем известная, но ни разу не пойманная за руку ведьма, была когда-то charmante25, да и осталась обворожительной, хотя время ее не пощадило. Изнуренное лицо строгой греческой красоты, темный бархат и белые кружева, из-под модного тока – пышные черные локоны, седина на которых заменила старинную пудру. И взгляд огненных глаз – беспокойный, но безгранично уверенный в способности по-прежнему поражать. Крест святого Иоанна Иерусалимского ощутимо шевельнулся под галстуком. Хорошо, что он чувствует темные чары и умеет им сопротивляться – старуха очень сильна, и не только в обольщении мужчин.

Склонившись над сухой изящной ручкой в перчатке, Милорадович внутренне усмехнулся сам над собой. Размечтался о старости? Перед графиней Потоцкой ты сущий мальчишка! Когда юным подпоручиком месил дороги в Шведском походе и трясся при мысли о первом настоящем деле, эта женщина уже была в тайной службе Потемкина! Но годы идут, и вот она обивает пороги сильных, чтобы не кончить жизнь в бедности.

Крест остался холодным, но прикосновение он почувствовал сам, одновременно с кружевом митенки под губами. Сдавил слегка в ладони хрупкие пальцы, коснулся галстука над орденским амулетом – масонский знак, обозначить, кто он и что. Графиня фыркнула, будто именно этого от него и ждала. Грубо работает старая ведьма, да и непонятно, зачем, собственно, если она о нем знает.

О чем она просит? Ах, да, представляет свою младшую – Ольгу.

Он поднял глаза, увидел – и замер.

Как во сне спрашивал чаю для дам (вот скотина Хмельницкий!), подвигал кресла, устраивал, поддерживал разговор. Отвечал наобум, но графиня Софья Константиновна мило не замечала промахов, острила с привычной великосветской ловкостью и стреляла живым черным взором.

Ольга сидела и тихо разглаживала на колене кончики модной турецкой шали. Она была похожа на мать – и совсем не похожа. Ласковый взгляд и полуулыбка, темные, с русым отливом кудри уложены кольцами на висках, со шляпки на затылке свесились кончики перьев, гладят округлые плечи. Невеста Киселева будет лишь немногим постарше. И эти девочки лишатся законного отцовского наследства за прегрешения матери?

Не поднимая глаз, Ольга испросила разрешения рассмотреть кабинет и встала, оправляя оборки на юбке. Прошла совсем близко. Повеяло жасмином и сандалом – восточными духами, напомнившими давно забытую любовь в Букуреште.

– Чем я могу помочь вам, сударыни? – спросил Милорадович прямо.

«Молодец», – одними губами сказала Ольге старая графиня, пока генерал-губернатор склонялся над поданной стопкой бумаг.

***


В сыром подвале под низкими каменными сводами стояло невыносимое зловоние. Волоковые оконца скорее добавляли сквозняков, чем проветривали помещения пересыльной тюрьмы при Управе благочиния. Федор Глинка измучился в первые же пять минут и теперь боролся с подступающей мучительной тошнотой. Обер-полицмейстер Петербурга, пожилой франт Горголи, невозмутимо помалкивал и прижимал к носу надушенный платок. Генерал-губернатор лица не закрывал, лишь теребил нервно галстук, проходя среди нечистот и полустертых охранных заклинаний. Трое английских квакеров, первыми осмотревшие тюрьмы с дозволения императора, в негодовании указывали высокой комиссии на обветшалые потолки, наскоро подпертые столбами, не мытый, кажется, со строительства здания пол и осклизлые корки плесневелого хлеба.

Надзиратель бубнил монотонно, перечислял имена и вины заключенных.

– От рождения года семьдесят два, в заключении уже двадцать два года, отправляется на жительство в Олонецкую губернию.

Старик с угрюмым равнодушием склонился перед высоким начальством.

– Кого убил-то, дед? – спросил его Милорадович.

– А жану, вашство.

– За что?

– А гуляла, сучье племя!

– И не жаль тебе ее?

– Пошто жалеть, вашство? – изумился старик, аж голову поднял. – Нешто курву жалеть надобно?

– Господь наш блудницу помиловал, – сурово возразил ему Милорадович. – Про Магдалину слыхал?

– Не слыхал, – заинтересовался старик и тут же горько пожаловался: – Где слыхать, как я попа лет десять не видывал? Вашство, дозвольте просьбочку, чтоб уж отправили по этапу поскорее, а то помру тут без покаяния, как собака!

– Постараюсь, дед, – Милорадович бросил арестанту серебряный гривенник. – А ты уж свечку за упокой души убитой поставь, что ли, на том свете тебе зачтется.

– Премного благодарны, вашство, – забормотал дед, вертя в заскорузлых пальцах монету. – Только чтоб за курву еще свечки ставить…

Надзиратель вздохнул.

– Закоренелый народ, ваше сиятельство.

– Погоди-ка, любезный, – остановил его Милорадович и взял за воротник малолетнего замухрышку в волочащейся по полу рванине.

– Ваше сиятельство, осторожней! – охнул Глинка. – Вши кишмя кишат!

Милорадович усмехнулся и осторожно отвернул засаленный воротник драной сермяги.

– Что мы с тобой, Федор Николаич, душа моя, вшей не видали? А отчего у парня вся шея в коростах?

Мальчишка хмыкнул неожиданным басом.

– Ху! Я заразный, вона как та холера!

– Не ври! – строго велел обер-полицмейстер, на миг опустил платок и зорко вгляделся в шею юного арестанта. – От золотухи не помирают. Ваше сиятельство, он кошельки монеткой резал на базаре.

– Ишь, грамотный, про астраханскую холеру слыхал! Сколько же годков тебе, холера? – смеясь, спросил Милорадович.

Мальчишка прыснул тоже, но умолк, потупившись, и только изредка осторожно взглядывал из-под длиннющих ресниц. Какая-то баба, которую под конвоем вели по коридору, крикнула:

– Одиннадцать, ваша милость! Одиннадцать годочков всего, а в одной каморе с душегубцами! Что с того, что монетка у него была наговоренная?

Баба была не стара, пышнотела и даже хороша собой – большеглазая, с роскошной русой косой, одежда в сравнительном порядке. Заинтересованный Милорадович подвел к ней мальчишку поближе, и Глинка пошел за ним следом.

– Что, тетка, твой, что ли, мальчонка?

– Не мой, ваше сиятельство, не мой, господи помилуй, с колдунами якшаться! – отпрянув, затараторила баба. Потом рухнула кулем на колени, пытаясь поймать за руку и припасть губами. – А все здеся без вины страдаем, ваше сиятельство, жрать нечего, дышать нечем…

– Но-но! – прикрикнул надзиратель. – Замолчь, ты, шкура! Без вины она страдает!

– Что натворила? – деловито спросил Милорадович, отобрал у бабы ладонь и снова вытащил кошелек.

– Краденым торговала, ваше сиятельство, – мрачно сообщил надзиратель.

– Я шила! – оскорбилась баба, усевшись на пятки. – Честным трудом зарабатывала, за что ж меня, несчастную, в каторгу?

– Она еще и притон содержала, ваше сиятельство. Трех девок растлила и продала.

Баба метнула на него обиженный взгляд и наново припала к сапогам генерал-губернатора.

– Не верьте, Христа ради, ваше сиятельство, не верьте ему, злодею! Оне сами приходили, токмо ночевать, а я уж им как мать родная…

– Погоди ты кланяться, тетка, – перебил ее Милорадович. – Встань!

Она поднялась проворно и живо, стреляя глазами из-под арестантской повязки.

– Чего изволите, милостивец?

– Скажи, душа моя, ежели тебе дать ведро и щетку с мылом, знаешь ты тут чистюль, полы намыть, чтобы глядеться, как в зеркало?

Обер-полицмейстер насторожился. Баба сперва заметно оторопела.

– Я, ваше сиятельство, из купецкого звания, – но тотчас хитро улыбнулась и обвела взглядом прочих арестантов. – Отмоем, ваше сиятельство, не извольте сомневаться.

– Чай, за ночку с тобой, лоханкой крашеной, разве какая зелень мыть станет, – усмехнулся сидевший неподалеку рослый кандальник, лицо его было изуродовано тремя клеймами, что и возраста не разобрать.

– Молчать! – гаркнул надзиратель и пояснил гостям, виновато взглянув сперва на собственное начальство: – Изволите видеть, опасный разбойник. Деревенским старостой был, приказчика со всем семейством зарезал.

– И куда пересылка тебе, разбойник? – полюбопытствовал Милорадович.

Заключенный расправил плечи так, что звякнули кандалы, и с вызовом уставился на высокую комиссию.

– Мне по нужде бы, ваше сиятельство. Брюхо пучит, терпеть неможно.

В ответ на небывалую дерзость Милорадович спокойно кивнул и повернулся к надзирателю.

– А ну-ка, покажите.

Тот не понял и оробел:

– Виноват-с, ваше сиятельство, что показывать-то?

– А вот как по таким случаям справляетесь.

У отхожих мест комиссия остановилась, но Милорадович заглянул вовнутрь. И тотчас побледнел, отпрянул, захлопнул дверь. Караульные как по команде уставились в пол, придержав разбойника. Глинка заглядывать не стал – и без того мутило до необычайности.

– У вас нужники что, для мужчин и женщин единовременно? – по-французски выпалил сгоряча Милорадович.

Обер-полицмейстер пожал плечами, ответил так же:

– Тюрьма переполнена, ваше сиятельство.

– Ну, хоть очередность соблюдается?

– Нет, ваше сиятельство, – вмешался англичанин, тронув Милорадовича за рукав. – А в женских камерах неотлучно находятся трое солдат. О последствиях без отвращения нельзя и помыслить.

Обер-полицмейстер промолчал и вновь спрятался за платком, но кивнул, подтверждая. Милорадович страдальчески дернул галстук, махнул рукой и арестантам, и караульным.

– Бог мой, идемте на воздух. На сегодня довольно.

Проходя мимо кандальника-душегубца, дружелюбно коснулся его плеча.

– Как человека прошу, душа моя, помоги бабе, чего сидеть-то в… этом? И хороша ведь, Бог мой!..

Глинка мог бы поклясться, что изувеченная клеймами маска презрения и невозмутимости в ответ дрогнула смешливой улыбкой. По крайней мере, горсть серебра кандальник перенял в ладонь без возражений.

Свежий февральский морозец на миг прорвался в зловонный коридор. На улице Милорадович, морщась, прислонился боком к балясине крыльца, запахнул шинель и полез за кисетом. Глинка вытащил новинку – серные спички. Англичане молчали, но с явным упреком смотрели на обер-полицмейстера, который невозмутимо вытирал рот платком и поправлял щегольской галстук.

– Ну и свинарник же здесь, Иван Саввич, – сказал ему Милорадович по-русски, раскурив наконец трубку. – Часто вы тут бываете?

– Достаточно, – Горголи вежливо улыбнулся. – Привык уже, ваше сиятельство.

– И что делать станем?

Горголи пожал плечами.

– Поверьте, я не раз входил в Сенат с соответствующими представлениями. Тюремный устав еще со времен государыни Екатерины требует раздельного содержания заключенных по полам и тяжестям обвинений, но…

– Но, Бог мой, когда бы на это еще и расщедрились!

Горголи кивнул и озабоченно посмотрел на подмерзшую грязь во дворе. Расправил и надел шляпу, покосился на англичан.

– А с этими что делать?

– Благодарить, – серьезно ответил Милорадович, и Горголи вновь усмехнулся.

– Рядом с их Норфолком у нас в Нерчинске сущий курорт, ваше сиятельство! Но государь, кажется, прислушался к их жалобам?

В шутливом тоне его мелькнуло нешуточное беспокойство. Милорадович потянулся, с явным наслаждением вдыхая чистый воздух.

– Через два дня доложу государю ответ на их жалобы, Иван Саввич.

– Через три, – быстро сказал обер-полицмейстер и добавил, будто оправдываясь: – Вы ведь на доклад к государю ходите по утрам?

– По утрам, вы правы. А успеете?

– Если раздать арестантам все требуемое сегодня? День прибавил на склоки и драки, но ведь люди же они, Михаил Андреевич! Отмоют!

– Хорошо, через три дня. Но что дальше, Иван Саввич?

Горголи помялся, косо поглядывая на терпеливо стоявших в сторонке квакеров.

– У англичан благотворительствуют в тюрьмах филантропические общества. Признаться, я в это мало верю, да и за много лет вы, граф, первым из Совета изволили полюбопытствовать на состояние тюрем, но… – он умолк, разводя руками.

Милорадович задумчиво нахмурился.

– Это может быть весьма дельно. Зря головой качаете, Иван Саввич! Когда мой план компенсаций киевским погорельцам был признан «несоответствующим благотворительному намерению государя», я все деньги так и выплачивал – сбором среди киевских дворян.

Горголи тихо засмеялся.

– Да, вы у нас филантроп известный! Что, кстати, с тем крепостным поэтом? Я в «Ведомостях» видел и в «Северной почте».

– С Сибиряковым? Уже почти всю сумму собрали. Правда, полковник Глинка с утра начал воду пить для того, что на чай денег нет. Так, Федор Николаич?

Глинка, все еще глотающий воздух, был захвачен врасплох и смутился.

– Ваше сиятельство! Ведь надо же что-то делать для несчастных…

– Погоди, душа моя, – остановил его Милорадович и ненадолго задумался. – Иван Саввич, вы нынче к Лопухиным на бал появитесь? Великий князь Николай с супругой там будут, а у меня с ним, как он бригадой командует, отношения не задались.

– Не могу, Михаил Андреевич, – с явным огорчением ответил обер-полицмейстер и указал на тихо переговаривавшихся англичан. – Этих господ еще обедом угощать, а у меня работы невпроворот.

Милорадович выколотил трубку о перила крыльца. Убрал в кисет, свернул его и бережно спрятал в карман.

– У вас три дня, Иван Саввич. Как поеду в Павловск, при случае представлю ваш филантропический прожект государыне Марии Федоровне, а пока – честь имею откланяться.

– Благодарствую, ваше высокопревосходительство, я пришлю с проектом, – с некоторым сомнением ответил Горголи, озабоченно прикладывая два пальца к шляпе.


***


Ночью ему приснилась Верона. Обрывочные, торопливо уложенные в память картины старинного городка, приписанного Австрии, но такого по-настоящему итальянского. Узкие улочки, белостенные палаццо, фонтаны, и дом Жульетты, к которому он, как мальчишка, улизнул из лагеря в первый же день, бросив полновесный флорин ушлому черноглазому проводнику-оборванцу, с того дня бессменному своему камердинеру Тарантелли, и долго стоял, замерев, вслушиваясь всеми чувствами, будто надеялся напитаться красотой старинной легенды.

Апшеронский полк тогда отлучку своего генерала не выдал. Впрочем, и сам он успел вернуться в расположение раньше, чем понадобился корпусному командиру Розенбергу. Торопясь обратно из города, размышлял еще о вестготе Аларихе, даже не подозревая, что в скором времени русскому войску предстоит преодолевать Альпы, имея, в отличие от варваров, противника и впереди, и сзади.

Но почему сейчас вдруг Верона? Прорицатели и духовидцы числят сны настоящим как неосознанные видения будущего и прошлого, но он-то не духовидец и не прорицатель! А нападение нечистой силы или вторжение колдуна в мысли точно заметил бы. Сны его всегда были простыми картинками воспоминаний, обычно возникающими под влиянием событий прошедшего дня.

Совсем не странно, что ему часто снились сражения. Бывало, всю ночь виделось, как льется с неба Италии стена воды, перемешивая верх с низом, а при пробуждении во рту стоял кислый привкус размокших ржаных сухарей – их единственной приличной пищи, которой так удивлялись скупые на кормежку австрийцы. Бывало, снились разбитые тропы Сен-Готарда, ледяные глаза горных дев, скрип колес, натужные вздохи артиллерийских тягловых мулов, и страшный, невообразимый холод, когда руки прилипают к железу, и остается лишь радоваться, что ложка солдатская, деревянная – сунув в рот, оторвешь без мяса. Снились Вильна и Букурешти. С болью в сердце – оставленная Москва и зарево пожара в полнеба.

О наступлении до Березины снились кошмары – голодные, утратившие человеческий вид французы, что скреблись во все ночи в избяные окна или выползали из леса к кострам с вопросом «Здесь, что ли, сдаются?» Подбородки и ногти у них были в почерневшей запекшейся крови, своей из трещин на коже, но очень часто чужой. Тогда он просыпался в холодном поту – и снова видел их, оборванных и обмороженных человекоядцев, снова мысленно считал посиневшие детские трупы по обочинам дорог и снова, уже будучи в ясном сознании, разворачивал в памяти батареи по сорок орудий под Красным против колонн маршала Нея, что отказались от сдачи.

Снился мост через Адду, перебегающие в пламени батальоны Дендрыгина и виновато-счастливые глаза Багратиона, когда он отказался по старшинству чина принимать руководство в сражении. Снились Варшава и пригороды Парижа. Куда реже снились не бои, а так – люди, здания, ускользающая красота и минувшие чувства.

Так почему же сегодня приснилась Верона, которой он почти не видал, впервые в жизни занятый устройством полка в боевом походе за границей? Помнил только итальянских женщин, в самую жару одетых в черное, быстроглазых и говорливых, как галки, и запах вкуснейшего хлеба – с чесноком, с оливками и вовсе с чем-то неизвестным. Камердинер Тарантелли признает в pizza одни помидоры – добросердечные русские домовые в каждом доме пихают их в хлебницу, стоит лишь отвернуться… Может, Тарантелли остался ночевать не у дежурного офицера, а тут, поперек двери, оттого и Верона приснилась? Встать бы, насовать по шее дурню, который непременно простудится и будет завтра чихать, хрипеть и молча размахивать руками, они ведь уже оба не той молодости, что были в Вероне.

В тусклом свете луны он дотянулся до карманных часов. Третий час утра. Золотой брегет с турбийоном, непривычный – без крышки, наследие графа Потоцкого, дорогой и приятный подарок, не зря Ольга Станиславовна ходила по этому кабинету… На улице мороз, под халатом на диване прохладно. Впрочем, он сам приказал Тарантелли оставить с вечера окно приоткрытым: жасмин и сандал, ароматы духов Ольги, слабые, едва уловимые, кружили голову, мешали работать, даже читать на ночь не получилось – он погасил огарок и лег, завернулся в халат по самые брови, ожидая, пока морозный воздух выветрит из комнаты сладковатый жасминовый запах.

Засыпая, думал, что графиня Потоцкая не просто так доверила ему доброе имя младшей дочери, отправив Ольгу к нему в одиночестве. Вспоминал, как она смеялась – звонко и озорно, как качала ножкой в вышитой бальной туфельке, и как ловко легла изящная ручка, обтянутая белой перчаткой, на рукав его мундира, когда провожал Ольгу до экипажа.

Полно, что за глупости в голову лезут? Еще не хватало – в его возрасте и положении увлечься младшей Потоцкой, которая ему в дочери годится!

Брегет? Подарок?.. Заклятие на часах – непростая задачка, почти никто из чародеев не властен над временем, но графиня Софья Константиновна сильная и всем известная ведьма!

Осмотрел часы, ощупал, попробовал и нательным крестиком, и Орденским знаком. Крест святого Иоанна оставался холодным, так что все мысли и сны были никакие не чары, а собственный душевный порыв. Закончить дела с тяжбой старой графини и выбросить из головы и Верону, и весь этот романтический вздор заодно. По крайней мере, Ольга не останется бесприданницей, а значит, сможет выбирать. При такой красоте у ее ног будут самые блестящие молодые князья Петербурга.

Милорадович вздохнул и откинулся на подушку, вернув безобидный золотой брегет в изголовье. Верона – Вероной, в те годы он еще мечтал о любви и семейном счастье, но казалось, надо успеть в сражения, потому что вот-вот – и война окончится, и не выслужиться – невозможно, а все остальное – потом. Бог мой, сколько же было этого «потом»! Один Тарантелли при нем, кажется, с тех времен и остался…

Забавно, что теперь-то вдруг снится Верона. Он бы не отказался во сне увидеть хоть Бассиньяно, которое случилось очень скоро после Вероны. Увидеть, как бывает во сне, будто бы со стороны, потому что сам он этого боя почти не помнил. Помнил выскочившую перед ними легкую конную артиллерию, залп и как упал под ним подстреленный конь, помнил, что добежал на правый фланг линии и впервые в жизни повел на неприятельскую батарею солдат, сам размахивая подхваченным знаменем… Тогда и понял всю естественную мудрость суворовской тактики натиска – скорым шагом, как можно скорее вперед, опередить перезарядку артиллеристов, уменьшить общий урон от картечи… Страшно! А назад страшней втрое! В пожары бросаться – и то не так страшно! Штык отбить еще можно, пуля промажет – дура, а вот на пушки – развернутым строем… Нет, уж лучше свое время не тратить время на ружейные залпы!

Рассказывали после с придыханием, что кричал солдатам: «Смотрите, как умрет ваш генерал!», а он точно помнил, что просто забористо матерился. Кулаками успел насовать в зубы французам, пока подбежала смена для погибшего знаменосца, а потом еще и саблю сломал. Уж Бог ведает, как и обо что. После контратаки отдувался, мотая головой, как испуганная лошадь, фыркал и махал руками – говорить толком не мог. Спасибо Инзову, вовремя водки подсунул. И зря постарался Инзов, потому что первым же делом, как голос вернулся, послал он по матушке великого князя Константина Павловича, что втравил их в эту несчастную стычку и не вовремя полез с благодарностью.

Потом, конечно, утешал Константина наперерыв с другими – когда того пропесочил Суворов, да так, что из палатки фельдмаршала великий князь вышел бледный до зелени и чуть не в слезах. Больше в командные дела Константин не совался и вообще притих на весь поход, как мышь под веником, показал себя неплохим офицером и толковым командором Ордена. Сидит теперь в своей Варшаве, поговаривают, жениться надумал на полячке Жанне Грудзинской. Наследник престола – и такой неравный брак? Что-то будет…

А хорошо быть просто генералом, пусть и лишенным армии и усаженным навек за бумажки. Зато можно взять и посвататься к кому угодно, вот хоть к Ольге Потоцкой.

В ночной тишине дома все часы, похрипев и пошипев, пробили три, золотой брегет в изголовье тихонько звякнул часовым репетиром. Спать! С Богом! И поменьше глядеть во сне всякий вздор навроде Вероны, виданной уже тому лет двадцать назад.


III


В салон Олениных граф Остерман-Толстой заезжал нечасто, хотя ему неизменно были рады. Вот и на этот раз Милорадович его из дома вытащил едва ли не силой, ради старинной дружбы пришлось соглашаться.

– Нет, душа моя, не стану я за вас извиняться перед хозяевами, вы же ответили на приглашение!

Остерман печально потупился и с сожалением отодвинул разбросанные по столу старинные переплетенные тетради и амулеты. Собирался, вздыхая и всем видом показывая, как ему не хочется ехать. Еще и погода на улице была не для прогулок – лицо и плащ мигом закидало отвратительным липким снегом, лошади из придворной конюшни нервно облизывались в упряжке, кучер нахохлился на козлах, как огромная отсыревшая галка.

Милорадович тем временем жаловался, в притворном отчаянии воздев руки к небу:

– Спасите, душа моя, князь Оленин прочит меня в Академию художеств почетным членом!

Тут Остерман наконец засмеялся, поправляя ворот епанчи, чтобы не продувало мокрым ветром.

– Что за беда, Михайла Андреич? Привыкайте, вы по положению теперь ко всякой бочке затычка. Зато сможете выспаться на их заседаниях.

– Бог мой, не смогу! Во все дела полезу и всюду нос суну, или вы меня не знаете? Вот только там мне сидеть недоставало, мало того, что я уже сижу в Петербурге!

Остерман сощурился на него сквозь очки.

– Может, это судьба, Михайла Андреич, разобраться в тайнах этого места? Как охотник вы обязаны блюсти равновесие между мирами.

– Александр Иваныч, душа моя! Опять вы за загадки Петербурга от вашего прадеда? Умоляю, и не начинайте!

– То есть, рассмотреть дело для охотника вы не хотите, а в Академию художеств почетным членом – не можете отказаться?

Милорадович нервно дернул туго затянутый парадный галстук.

– Ну какой из меня охотник за нечистью, когда я нынче первоначальник столицы? И в Академии художеств нужен, разумеется, как собаке – пятая нога, но хоть вреда от этого не случится.

– Разъяснив Хранителя Петербурга, вы помешаете ли чему-то серьезно?

Но Милорадович в ответ лишь скорбно покачал головой.

– Не просто же так раньше в охотники царедворцев да военных не брали! Сами подумайте, душа моя, кто в Петербурге Хранитель! Просто заговорить об этом деле при государе и сановниках – осиное гнездо разворошить, с неизвестным финалом. Одно дело – блюсти равновесие между тем миром и этим, совсем другое – соблюдать спокойствие государства. Пращур ваш, при всем к вам уважении, не от безопасности надумал чародейство с политикой совмещать, и известно, к чему все пришло!

Остерман промолчал. Спору их много лет, и спор этот безрезультатный. Должно быть, прав государь, обратившись с вопросом не к Милорадовичу, а к нему, Остерману. Он хотел выглянуть из экипажа, но ведь очки снегом залепит, а протирать их о мокрый плащ несподручно.

– А что сегодня у Олениных, Михайла Андреич?

– Балетное представление от воспитанниц училища, потом – танцы.

– Танцы?! – Остерман укоризненно посмотрел на Милорадовича. – И не предупредили? Я не взял перчатки.

– Бог мой, ведь это не бал, – изумленно откликнулся тот и полез в карман шинели. – У меня есть белых запасная пара, а больше нам и не надо.

Остерман засмеялся.

– Верно, двух нам хватит. Значит, и вы собираетесь танцевать?

– Домашний праздник, Александр Иваныч! На придворных балах мне все больше доводится разговорами заниматься, а как государь вернулся, и вовсе вечеров поубавилось.

– Супруга великого князя Николая, кажется, великая охотница до балов. Не то что вдовствующая государыня Мария. А где ваш Глинка?

– Уже там должен быть. Он мне и приглашение привез. Очень удобно, душа моя, иметь в чиновниках для особых поручений литератора.

– Особенно литераторам это удобно, Михайла Андреич, – съязвил Остерман и все-таки выглянул наружу. Три разноцветных одинаковых домика приветливо подмигивали светом. – Впрочем, вот уже и Фонтанка.

Их ждали – дети, воспитанники, домовые и гувернантки Олениных гурьбой высыпали в холл впереди хозяев. А с другой стороны дома, у дверей бальной залы стайкой прижались в укромном уголке девочки в балетных платьях, разглядывая сквозь щель собравшихся высоких гостей. Болтая вполголоса, не забывали разминать ноги в шелковых туфельках без каблуков, торопливо оправляли пышные юбочки чуть ниже колена, терли оголенные руки, покрытые мурашками от прохладного воздуха и беспокойства. Кто-то перекалывал цветы на голове, кто-то просил перешнуровать платье, кто-то шепотом читал не то молитву, не то наговор, и все настороженно прислушивались к голосам за дверями.

– Ты всех знаешь, всех? – шептала Кате старшая подруга по классу Верочка Зубова, нервно ощипывая кружева на юбке. – Этот – кто? Назови!

Катя осторожно глянула в щель.

– Князь Волконский.

– А этот – худой, нервный, справа?

– Не знаю, художник какой-то. Ученик Академии, наверное.

– А там кто черный и весь в кудрях, в мундире и возле красивой дамы?

Девочки вокруг засмеялись.

– Убила! Пушкин же! Из Лицея, нето!

– Веруня-то кукушка, Пушкина не признала!

– Я зато даму знаю, – важно заявила обиженная Верочка. – Ее превосходительство генеральша Анна Керн. Муж у ней старик совсем, а она – вот. Молоденькая.

Одна из младших жадно приникла к дверям и вдруг ахнула:

– Ой, девочки! А эти двое кто? Все в крестах, в звездах!

Девочки вокруг зашептались, наперебой называя петербургского генерал-губернатора и знаменитого однорукого Остермана.

Катя молчала. Графа Милорадовича она не видела с того вечера, как он застал ее за репетицией. Не шли в счет мимолетные встречи на улицах, когда закрытая карета Театрального училища разъезжалась с экипажем генерал-губернатора. Она даже несколько раз танцевала на вечерах у князя Шаховского по личному поручению графа, но Милорадович тогда не приезжал.

– Сердце мое, что с тобой? – изумилась Верочка, сжав ее локоть. – Аж уши полымем и руки дрожат! Катенька, милая, полно пугать, ведь ты уже танцевала перед такими господами! Если уж ты их так боишься, я и вовсе упаду!

– Нет, нет, Веруня! – Катя кинулась подруге на шею. – Их совсем не надо бояться! Я о другом, ведь это чудесно, что мы нынче представляем настоящие партии!

Ее услышал подошедший князь Шаховской, одобрительно и строго покивал крупным носом.

– Милые барышни, это не проверка и не экзамен, но я бы очень желал, чтобы вы выказали все возможное усердие перед публикой.

Девочки притихли. Катя старательно расправляла платье. Когда князь отошел, Верочка покосилась на нее с подозрением.

– Нет, уволь, Катенька, ежели ты так волнуешься…

– Я не волнуюсь, – возразила Катя и присела, чтобы спрятать лицо. Развязала и стянула туфельку, несколько раз согнула в руках, разминая плотную кожаную подошву. Обулась, перемотала ленты на щиколотке и попробовала приподняться на пальцы, как учил Дидло по примеру итальянки Анджолини и великой mademoiselle Gosselin-старшей.

– Волнуешься!

– Веруня, не надо, я, право, спокойна.

– Нет, ты боишься! – взвизгнула Верочка и нервно заломила руки. – Боишься, я же вижу!

– У тебя здесь нитка из подола торчит, – прервала ее Катя. – Повернись, я завяжу аккуратно, отпорется – долгов много будет, а у нас и так денег нет.

На эту шутливую манеру ушли ее душевные силы без остатка, и когда она вышла на середину зала и поклонилась, ей казалось, что она вот-вот упадет в обморок, а взглянуть на гостей было решительно невозможно. Как танцевала, она не помнила, какие чувства должна была внушить и выразить – позабыла, вдобавок допустила несколько ошибок. Отрывок партии Амура из «Зефира и Флоры» был не из сложных, и суровый Дидло не простил бы ей на репетиции безобразия, но князь Шаховской только кивнул и взглядом велел поклониться гостям.

Катя, точно сомнамбула, повернулась, поклонилась – как ей казалось, ужасно неловко – и, выпрямляясь под аплодисменты, встретила взгляд Милорадовича, сердечный и ласковый.

– Бис! – сказал генерал-губернатор и подтолкнул локтем генерала Остермана. Тот, видимо, удивился, но поддержал, а там закричали и другие гости, захлопали громче.

Катя вспыхнула до ушей, но Шаховской нахмурил брови – она встала в позицию, поднимая руки, и почувствовала вдруг, что ей уже не страшно, а весело, и она может, как истинный Амур, на деле поражать сердца этой великосветской публики меткими стрелами любви. Повторить ей довелось всего несколько па – сколько сыграли музыканты по молчаливому жесту князя, но раскланялась под аплодисменты она свободно и вприпрыжку умчалась за дверь, будто у нее выросли волшебные крылья.

– Хороша, – заключил Остерман, поправляя очки.

Милорадович повернулся к нему.

– Значит, одобряете?

Остерман прищурился.

– Что именно?

– Катенька – в некотором роде моя protégé26. Я и князя упросил, чтобы она нынче эту партию представляла.

– Странные у вас protégés, Михайла Андреич! – рассмеялся Остерман. – Я бы понял, если бы она Флору представляла или другую какую заглавную партию, а здесь…

– Бог мой, Александр Иваныч, Флору ей танцевать рановато! А вот кого выпустить Амуром в Большом театре – Шарль Иваныч думает как раз. И про Катю тоже.

Остерман сложил очки и устало потер висок.

– Ежели Дидло сам про нее думает, какая же она вам protégé? Впрочем, я в закулисных интригах не разбираюсь, а танцует девочка и правда неплохо.

За дверями давно оттанцевавшая свое Верочка едва не задушила Катю в объятиях.

– Ах, миленькая, ты так чудесно танцевала! Так замечательно, сердце мое, у тебя талант огромнейший!

– Полно, Верочка, оставь, – слабо отбивалась Катя. – Вздор какой говоришь, сплошная начинка выходила…

– А вот и не начинка! Не вздор! Миленькая, из нас никто и вполовину так этой партии не знает! Я смотрела, все в восторге были, глаз с тебя не сводили!

– Все? – вдруг вскинулась Катя, схватила ее за руки. – Веруня, а он что же?..

– Кто? – оторопела Вера.

Катя прижала ладони к лицу.

– Боже, что я говорю? Все вздор, Веруня, вздор. Я испугалась.

Верочка крепко взяла ее за плечи, развернула лицом к свету.

– Сядь! – распорядилась она, толкая Катю в угол к стульям. – Бела, как смерть, на ногах не стоишь! Кукушка ты, разве можно так волноваться? А ну как Шарль Иваныч тебя выберет представлять, ты что же – ляжешь и помрешь там? Посиди, сердце мое, я тотчас буду, только уксуса спрошу, тебе виски протереть.

Про уксус Верочка забыла, заболталась с подружками о грядущем выборе танцовщицы для настоящей роли. Впрочем, и Катя быстро забыла свой странный вопрос, заглядевшись в дверную щелку на салонные танцы, которые сменили балет. Воспитанниц училища, разумеется, танцевать не приглашали, но они во все глаза провожали летящие по залу в вальсе пары.

– А Пушкин-то не танцует, – шептались девочки.

– А генеральша-то Керн…

– Полно, пока князь Шаховской здесь, и мы не уедем.

– Ой, миленькие, мне бы такое платье!

– Убила! И в залу, с господами сенаторами танцевать!

– А что, я дворянского звания! Завидуешь?

– Девочки, не ссорьтесь, оно того не стоит. На даче князя можно и на вечерах потанцевать, и господа у него не меньшие собираются, а платья бальные не надобны.

– Катерину слушайте, Катерина дело говорит.

– А она тоже дворянка! Но за те платья, поди, денег сколько заплочено!

– Ой, пойдемте, девоньки, князь вон уже к хозяевам подошел, прощается, нето.

– Это мазурка разве началась? Как-то непривычно играют.

– Ой, миленькая, ничего себе, генерал-губернатор, – прошептала Верочка на ухо Кате и уважительно присвистнула сквозь зубы. – Вот это антраша! А хозяйка-то с ним… Она же толстая!

Катя взглянула на нее с укором, но вгляделась в зал и сама невольно прыснула. Подхватила подругу под локоть.

– Пойдем, Веруня, должно, уже экипаж подали. Еще застанут нас здесь, расскажут господину директору.

– Ой, не приведи Бог! Запрет в чулан, а там, говорят, привидения.

– Откуда у нас в чулане привидения? И с каких пор ты привидений боишься?

Верочка брезгливо передернула плечами и отправилась вместе с Катей.

– Привидений не боюсь, а вот в чулане крысу видела, сердце мое, знаешь, какую огромную?! Хвост мне в руку толщиной, вот тебе истинный крест, и лысый весь, Катенька… Гадость!

В зале Остерман разговаривал с князем Олениным, когда к ним, смеясь, пробился Милорадович, ведя под руку хохочущую княгиню Елизавету Марковну.

– Бог мой, князь! Ваша супруга попросила меня отвесть, где взял, но вести ее в коридор к прислуге мне показалось как-то невежливо.

– Уж скажете, Михайла Андреич, будто меня здесь в черном теле держат! – возразила запыхавшаяся княгиня. – Но чтобы я еще раз вам мазурку отдала, да никогда в жизни!

– Михайла Андреич мазурку танцевал перед самой Жерменой де Сталь, куда уж нынешним господам лицеистам, – сказал Остерман, улыбаясь. – Ему и в Варшаве равных не было.

– Варшава! Вот уж где нам было не до танцев! – Милорадович поморщился. – А что, князь, вы мне бумаги какие-то обещали по польскому вопросу?

– Ну не на вечере же, граф! – взмолился несчастный Оленин. – Дозвольте хоть на время забыть, что я обязанность секретаря исполняю уж который год, а места как не было, так и нету! Так что же Варшава, Александр Иваныч?

– Виноват, князь, я проштрафился, мне вас и развлекать теперь, – со смехом перебил Остермана Милорадович. – В Варшаве вот что было. К нам как-то Паскевич, кажется, подошел, с вопросом, что станет из всей великой ласки государя к полякам. А Александр Иваныч ему и брякни: «А то и станет, что ты через десять лет будешь их со своей дивизией брать!»

Воцарилось скандализованное молчание. Потом князь Оленин с сомнением покачал головой и нахмурился.

– Пока что, господа, наш государь даровал Польше Конституцию, а цесаревич Константин, ежели законным браком сочетается с панной Груздинской…

– Бог мой! Прошу заметить, князь, теперь о политике вы сами заговорили!

Остерман с улыбкой подал руку княгине Олениной.

– Пока эти двое здесь договорятся про свой Государственный Совет, позвольте вас на котильон?


***


Графиня Потоцкая откинулась на козетку и отвела от губ длинный янтарный мундштук. Она сильно похудела и осунулась за зиму, и никакая пудра уже не скрывала запавших глаз в обрамлении черных кругов.

– Курите, граф, это ничего, – по-французски она говорила изысканно и просто. Так же просто, как подавала огня, протягивала руку для поцелуя или наливала кофе. Без всякого колдовства эта женщина знала, как создавать удобство – мужчинам, конечно же, в первую очередь.

Ольга молча сидела за пяльцами, склонив гладко причесанную головку над сложной вышивкой. В последнее время она почти перестала смеяться над его ошибками во французском, не то что старшая, Софья, которая ушла сразу после обеда, отговорившись головной болью.

– Софи меня беспокоит, у ней слишком часто болит голова, – мысли графиня Потоцкая угадывала безошибочно, вызывая подозрения, что все-таки читает их. – Это верно, граф, что генерал Киселев отправлен в Тульчин?

– Да, графиня, это совершенно верно. Начальником штаба во Вторую армию.

Графиня покачала мундштук в сухих пальцах.

– Как это… неприятно, граф.

Милорадович мог бы спросить, чем же неприятно, что к ее дочери посватался приличный светский человек, молодой и в чести у государя, но у него никогда не хватало духу допустить даже намека на прошлое греческой куртизанки. Ясно, что Киселев с его безошибочным чутьем на прошлое и будущее мог уличить графиню в темном колдовстве, но он-то сам ее за руку не ловил! Еще и Ольга сидела тут же, уткнувшись в вышивку, и уж точно ни в чем не была виновата.

– Ваш старший сын служит там же, верно? – наконец вспомнил он подходящий предлог для беседы. Хотя граф Иван Витт тоже личность весьма противоречивая, но ведь она все-таки мать.

Графиня тотчас просияла.

– Ах, мой Ян! Вы ведь должны быть знакомы?

– Весьма, – Милорадович склонил голову в знак уважения. – Под Люценом мы не встречались, коль скоро мой корпус не участвовал, однако под Парижем…

– Да, Ян – храбрый мальчик, – с неуловимой усмешкой отозвалась графиня. – Признаться, я больше горжусь им по иному поводу, пусть даже его Орден и Церковь не одобряют… Как говорят у вас, у русских? «Натянуть нос», да? Так натянуть нос самому Буонапарте! Я немного смыслю в тайной дипломатии, но я женщина и, сознаюсь, так никогда не умела.

Милорадович постарался скрыть улыбку.

– Вы преуменьшаете свои заслуги, графиня.

– Вы мне льстите! – она шутливо погрозила ему пальцем. – Но Ян – моя гордость. Как и Оленька. Правда ведь, Оленька?.. Ах, граф, я в таком беспокойстве! Софка моя от Киселева без ума, и страшно представить, что будет, если у Яна начнутся теперь неприятности! Нет хуже раздора в семье!

Она зябко передернула плечами под черной шалью. Милорадович едва не поперхнулся табачным дымом – оказывается, графиня не за себя тревожилась! О казнокрадстве ее сына во Второй армии ходили легенды, еще бы его душевидец Киселев не прищучил.

Краем глаза он наблюдал за Ольгой – она все ниже склонялась над пяльцами, и кончики ушей у нее алели. К чему графиня вообще затеяла эту беседу?

Он усердно пытался собрать мысли, чтобы догадаться. С Киселевым у него отношения прохладные, но вешать расхитителей казенных сумм наравне с мародерами его еще Суворов учил, так что старая ведьма вряд ли надеется прикрыть через него сына. Тайный агент из графа Витта и вправду на загляденье, с его-то талантами. Личной храбрости ему тоже не занимать, а вот в остальном – вороват, как сорока, скандален и всегда запутан в любовных интригах. И впрямь – гордость графини, достойный сын! Другой-то сын ее – в крепости, в одиночной камере, за попытку раздуть скандал вокруг матери. Ну и семейка! Но причем же здесь Ольга?

Крест святого Иоанна под галстуком не шевельнулся, но графиня Потоцкая явно услышала невысказанный вопрос. Стряхнула пепел с тонкой сигары, отложила мундштук. Выпрямилась на козетке и сузила черные глаза, будто целилась из пистолета.

– Буду с вами вполне откровенна, граф, – медленно и с холодком проговорила она. – Я была бы намного спокойней, если бы поскорее покончила с делами в Петербурге и уехала в Тульчин.

Вот что! Ее тяжба!

– Я внес представление в Сенат, ваше сиятельство, – объяснил Милорадович. – Однако наследники графа Потоцкого обратились к Сейму, и Сейм будет апеллировать.

– Ах, эта несчастная Варшавская речь, – со скучающим видом протянула графиня. – В десятом году довольно было именного указа государя, чтобы решить любое дело, а нынче нужно ждать выражения воли Сейма. Право, стоило ли наделять поляков такими правами?

– Софи бы с вами не согласилась, матушка, – вдруг подала голос Ольга и несколько принужденно улыбнулась Милорадовичу. – Софи и Александр у нас очень привержены идеям польской свободы.

– Кто нынче не привержен идеям свободы, Ольга Станиславовна? Но при этой тяжбе законы Царства Польского весьма на руку недругам вашей матушки. Разве написать цесаревичу Константину…

– Так в чем же дело, граф? – графиня встрепенулась и с живостью ухватила его за руку. – Я прошу вас, нет, я умоляю – выручите меня и дайте уехать!

Она захлопала ресницами и бессильно откинулась обратно на козетку. Ольга вскочила, бросилась к матери, вынимая на ходу из кармашка платья флакончик нюхательных солей.

– Мама очень больна, – с упреком сказала она Милорадовичу и обняла графиню за плечи. – Вы ведь будете так добры и непременно поможете нам?

Глаза у нее были как у противника на дуэли, – материнский взгляд, острый и цепкий. И почему-то страдающий. Что происходит с Ольгой, и что за комедию здесь играет графиня? Попросить его написать цесаревичу, чтобы тот надавил на Сейм, можно было и простым языком, без притворных обмороков и заломленных рук.

Графиня нащупала пальцы Ольги на своем плече и крепко сжала. Милорадович засмотрелся – сухая изящная рука в черной митенке оплела нежную кисть, точно жесткая паучья лапка. Что старая ведьма делает с дочерью? Крест под галстуком, впрочем, по-прежнему оставался холодным.

– Она хорошая девочка, моя Оленька, – слабым голосом сказала графиня. – А здоровье мое неважно в последнее время, и все на ней, граф. Но она еще так молода, так неопытна! Я молю Бога, чтобы не умереть раньше, чем увижу своих девочек благополучными! Или хотя бы столь умудренными, чтобы уцелеть в этом мире, – у Ольги задрожали губы, и графиня тотчас крепче стиснула ее руку. – Ш-ш-ш… Оленька сама не своя, когда я заговариваю о смерти, граф, но ведь она должна об этом помнить.

Милорадович наконец потерял терпение.

– Бог мой, что вам от меня угодно, графиня? Я напишу цесаревичу, а решение Сената по вашему делу и вовсе неизменно.

Потоцкая тотчас выпрямилась, не выпуская ладонь Ольги.

– Благодарю вас, граф, от всей души благодарю! Я знала, что ваше благородное сердце не оставит…

– Софья Константиновна, – взмолился Милорадович уже по-русски, отбросив всякий светский тон, потому что у Ольги на глаза навернулись слезы, а румянец залил не только щеки, но и уши, и шею. – Зачем вы это? Я обещал вам помощь и помогаю, как могу. Но, мой Бог, я не силах сделать большего!

Графиня прижала к губам пальцы в черной митенке.

– Простите, граф, что я так распустилась перед вами. Я больна, мне надо прилечь. Еще раз прошу извинить меня.

Милорадович встал, чтобы помочь ей подняться, и графиня с прежней милой улыбкой вложила руку в его ладонь. Ольга, молча, прикусив губу, поддерживала мать с другой стороны. Потоцкая сделала шаг, покачнулась – пришлось подхватить ее за талию, и его рука невольно задела локоть Ольги. Он ждал, что она отстранится – но Ольга не шевельнулась, только ниже опустила голову и крепче закусила губу. Сквозь крепкие и пряные духи графини пробился едва уловимый жасминовый аромат.

Он убрал руку сам – даже для стальной выдержки это было несколько чересчур. И может ли многоопытная графиня Потоцкая не замечать, что происходит? И что, черт возьми, происходит здесь с ее полного одобрения, да еще и под ее руководством?

– Благодарю вас, – ровным тоном сказала графиня, выпрямляясь и подтягивая шаль на плечах. – Я вас оставлю ненадолго, мне нужно принять лекарство и разыскать документы для представления в Сейме, если они, конечно, помогут. Надеюсь, общество Оленьки вознаградит вас за доброту к больной старой женщине…

Тут Милорадович потерял дар речи – он, кажется, понял. А графиня, вновь глядя в упор, пронзительно и остро, продолжила по-русски, понизив голос со значением:

– Я очень надеюсь, граф, что вы мою дочь не обидите, и буду крайне признательна, если вы хоть немного просветите Ольгу насчет средств, которыми она сможет добиться успеха этой тяжбы, даже когда меня вдруг не станет.

– Это не нужно…

Она перебила, оплела цепкой паучьей лапкой уже его запястье и сжала с неожиданной, почти нечеловеческой силой. Ведь вроде просто ведьма, а не упырица, хотя для ее дочери, похоже, разница невелика!

– Я лучше знаю, что нужно моим детям. Успокойте же меня, граф. Я на вас очень полагаюсь.

1

Ну, рассказывайте (франц.)

2

Рассказывать! (франц.)

3

Господин (франц.).

4

Отлично! (франц.)

5

Тем не менее (франц.)

6

Остерман ошибается – огненный куст являлся Моисею, а Савл по дороге в Дамаск ослеп от света с неба.

7

Граф Андрей Иванович Остерман, сподвижник Петра I

8

Очень влиятельная дама (франц.)

9

Моя сестра (франц.), имеется в виду Наталья Ивановна Голицына.

10

Какие новости, князь? (франц.)

11

Но вы же генерал, ваше сиятельство! (франц.). Ошибка – слово «генерал» в женском роде.

12

Князь (франц.)

13

Добрый вечер (франц.)

14

Девица Ежова (франц.)

15

Графини (франц.)

16

Ваше сиятельство (франц.)

17

Из первых рук (франц.)

18

Не откажусь, сударь, тем более (франц.)

19

Господа (франц.)

20

В этом вы правы, ваше сиятельство (франц.)

21

Смотри-ка! Вы здесь! (франц.)

22

Барышни (франц.)

23

У меня такое впечатление, что (франц.)

24

Да, господин (итал.)

25

Прелестна (франц.)

26

Протеже (франц.)

Семь лет до декабря. Белые кресты Петербурга

Подняться наверх