Читать книгу Вымыслы - - Страница 1
Оглавление«…Как человек, которому нечего делать с песнями бардов, в том смысле, что мне ещё не встречались удачно совмещённые слова и музыка в их исполнении (всегда то или другое умирает), я тем более с удовольствием отмечаю, что Вам, Дмитрий, удалось прежде всего, используя свой талант, создать какую-то, видимо, новую эстетическую ткань, в которой чувствуешь себя комфортабельно… Желаю, чтобы этот Ваш опыт музыкально-стихотворный имел бы продолжение и развитие, а сам жанр, благодаря Вам, вырос бы до положенных ему масштабов… «Прогулки под северным небом» – это, Вы знаете, мне – созвучно… Ваши новые стихи обдали меня кипятком гениальности, замечательно, что, как и прежде, не встретилось ни одного клише… интересно, чей Вы предшественник? – Ваше обращение с понятием «Время» ставит для него нелёгкую задачу… буду обращаться к Вам, скажем, как к Принцу Поэзии или Императору Всея Прозы, – в зависимости от того, по какую сторону потока Вашей производительной деятельности я окажусь…»
Иосиф Бродский
«Ограбление»
В столкновении с подобным человеком можно предугадать многое, но не всё. Например, откуда мне было знать, что он выстрелит в полицейского, причём выстрелит с таким равнодушным видом, словно занимался этим всю жизнь. У меня до сих пор есть подозрение, или точнее, будет сказать, ощущение, что ему приходилось стрелять в человека и раньше, допустим, в студенческие годы, о которых, нам почти ничего не известно. Судите сами: он достаёт этот инфернальный предмет из кармана и, подмигивая мне, как если б он собирался бросить фантик от конфеты в одноклассницу, совершает выстрел. От лёгкого оглушительного затмения я не сразу понимаю, что происходит, но через мгновение тошнота и слабость овладевают мной…
Что тут скажешь? Есть вещи, описывать которые неприятно даже литератору, не говоря уже обо мне – человеке технического склада: офицер стонал в нескольких метрах от меня, а он глядел на нас с одинаковым ироническим видом, не делая особой разницы между полицейским и мной. От окровавленной униформы излучалась странная энергия, энергия бесконечной правоты и непобедимости. Она навалилась на меня, подавила меня и захватила моё сознание, сделав мою оболочку своим оружием. Я, вновь рождённый на свет, вмиг порываю с собой прошлым, зачёркивая бессонную ночь накануне с её точно намеченными планами и разработанными деталями ограбления этой ювелирной лавчонки, и кидаюсь с неестественной яростью на своего приятеля-соучастника в подобных «мероприятиях», кормивших нас последние три года… Мне удаётся сбить его с ног. Выроненный пистолет с грохотом скользит от нас по неровному полу лавки туда, где уже ни моя, ни его рука, его не достанет. Мы катаемся по полу, одинаково неудобно схватив друг друга. Всё тело стремится к поблёскивающему пистолету, – мои силы испаряются в движении от… Как-то вдруг звучит сирена, её заглушает последнее усилие, а затем прерывает пистолетный выстрел, второй, как затерявшееся эхо первого, но не ставшее тише, не ставшее…
11 апреля 1994 года
«Долг»
Спешу вас предупредить, любезные читатели, что краткость моя, несомненно, являющаяся родственницей таланта, – намеренная, так как пишу я для вашего удовольствия, совершенно не имея на это времени, сидя в знаменитом Четвёртом бастионе, о коем, приятель мой Лев Николаевич с неприятными деталями распространился в своих «Севастопольских рассказах». Я не требую вашего внимания к специфическим сценам войны и с вашего позволения перехожу непосредственно предмету, интересующему вас.
Надеюсь, вы устроились удобно в ваших креслах и готовы отвлечься от непрерывного свиста пуль, стоящего вокруг меня. Как я уже сказал выше и потому не говорю теперь о чудовищной нехватке времени на войне, на которую наш брат, писатель так и рвётся, так и рвётся… Вам известна моя способность, когда того требуют обстоятельства, излагать необыкновенно кратко и точно свои мысли, тем более чувствуя свой долг перед вами и последующими поколениями читателей, я не могу отложить моё скоропишущее перо, и вот уже записываю строки моего последнего произведения.
Чувство долга заслоняет меня от окружающего, изрытого разрывами снарядов грязного пейзажа лучше, чем железная стена, и я совершенно не чувствую неудобства оттого, что пишу эту мою вещичку (надеюсь, она доставит много радости!) на лафете утонувшей в грязи пушки. Человек быстро привыкает к трупному запаху на войне, так и я теперь свыкся с тем, что убитая подле меня кобыла, разлагаясь, источает отвратительный запах. Но оттого, что от лошади пахнет нехорошо, я не перестану писать. Мои дорогие читатели, за меня не беспокойтесь! На сей раз лаконичность моей прозы вынуждает сразу перейти к героям тут же, не сходя с этого промозглого пространства, и ограничиться теми сокращёнными описаниями, без которых и вы нашли бы эту мою вещь неполноценной. Бумага, конечно, тоже не самая подходящая, да разве можно разжиться у полкового писаря хорошей?
У многих писателей на войне открывается недостаток воображения, и они начинают, цепляясь за каждую мелочь боя, писать не имеющие отношения к литературе очерки о героях и т. д. Вот, например, торчит из-за ближайшей насыпи голова писателя Льва Николаевича. Вы думаете, он трудится над «Утром помещика»? Вы угадали! Он, не пропуская ни одной детали, описывает Севастополь в декабре месяце. Не Лев Николаевич один, тут все пишут одинаково… про «декабрьский Севастополь»!
Но стану ли я в угоду смертоносному металлу отказываться от бабочек, о которых писал всегда и намерен писать и впредь?! Нет! И ещё раз – нет! кричу я во всё горло, и мой пронзительный крик звучит страшнее разрывов над Четвёртым бастионом, о котором ни словом не упомяну, тем самым сохраню чистое, невинное имя Литературы!
– Да здравствует мировая ли… Тут слова обрываются к нашему великому читательскому сожалению.
20 января 1995 года
«Памятник»
1
У писателя П* был тринадцатилетний перерыв в творчестве, после которого П* решил взяться за перо, чувствуя, что длить состояние бездействия он более не в силах. Купив пачку бумаги и полное собрание сочинений вашего покорного слуги, П* отправился в родовое имение своего отца, друга моего батюшки, от которого я и узнал эту историю. Оказавшись в деревне, П* нашёл дела в сильном расстройстве, но ему хотелось одного – писать, и потому крепостные крестьяне почти не ощутили приезда молодого барина, запирающегося в своём кабинете с раннего утра до позднего вечера. Дом с колоннами и высоким бельведером посещали, кроме врача и однорукого офицера, в морском мундире, ещё двое: один, длинноволосый юноша с бледным лицом, был учителем английского, другой, старик, давал уроки естествознания и математики – тех вещей, в которых нуждался П*. Остальные науки он знал в совершенстве и всегда поражал своих учителей по Петербургскому Училищу правоведения.
Я не без сожаления вспоминаю о том, как равнодушно откладывал в сторону письма, приходящие от моего отца из деревни, в которых он приглашал меня на чтения писателя П* – одарённого сына его соседа, старинного помещика. В те дни я был занят романом «В листьях вашего парка» и потому проводил всё время за письменным столом – труды «одарённых детей» меня совершенно не волновали. Однако одна вещь удивила меня ещё тогда: мой отец предложил П* издать его произведения и готов был оказать денежную помощь начинающему писателю, но тот ответил примерно так: «Это было бы всё равно, Ваше Высочество, что определить своих дочерей в «театр-буфф». С такими анахронизмами мне приходилось встречаться и в Петербурге, где, несмотря на присутствие компьютера в каждом доме, можно было увидеть людей, пишущих гусиными перьями. Вообще, П* относился к печатному станку своеобразно: после опубликования своего рассказа, довольно любопытного с точки зрения стиля и формы, писатель возненавидел своё произведение, как обесчещенную женщину.
Мне не приходилось встречать ни одного человека, который не трепетал бы перед гением Пушкина, но то, что испытывал П* перед ним, не имеет названия. Любой, кто недостаточно твёрдо мог объяснить преимущества Пушкина, становился для П* заклятым врагом.
В те дни светская жизнь требовала большой энергии, но никто из писателей не пропускал ни единого дня литературной жизни: казалось естественным видеть в одиннадцать утра Тургенева в одном салоне, а в шесть уже в другом; тот же Тургенев явился в полночь, как участник любительского спектакля, с тем же свежим утренним настроением в двадцати верстах от Петербурга.
Я решительно не понимал, как при такой жизни все мы успели оставить по себе такое наследие. Весь шестой том моих сочинений посвящён этой теме, большего не добавлю. Казалось, П* специально игнорирует общественную жизнь, не являясь ни на одно собрание литераторов. Остаться в то время вне общества означало остаться вне литературы. П* предпочёл добровольно отречься от литературы и поступил на службу. Вот что мне известно о тех днях его жизни.
Провинциальный городок, окольцованный потоком смирной реки, по сию пору имеет те изъяны, с которыми по прибытии столкнулся П*. Один из них – отсутствие хорошей библиотеки, второй – отсутствие хорошего собеседника, третий… Впрочем, вы не хуже моего знакомы с тем, чего нам не хватает в таких городах. Я расскажу вам о том, что было и что появлялось тогда в том городке, куда приехал П*. Губернатор, несмотря на то что он не сумел добиться от только что приехавшего чиновника ясности по поводу того, к кому тот примыкает, к левым или правым, вскоре полюбил своего подчинённого за необыкновенную скромность и деловитость. П* отдавался службе сознательно, стараясь ни на минуту не оставаться без дела, и преуспел на своём месте, как никто ни до, ни после него. Старательность поначалу воспринималась настороженно, но по прошествии некоторого времени перестала смущать губернатора, догадавшегося, что П* не ищет путей устроить свою карьеру. О литературе П* старался не говорить, но однажды, заикнувшись о ней, сразу открыл себя как не последнего знатока. Ему стали приносить различные литературные альманахи и журналы, чудом попадающие в провинциальные города спустя несколько месяцев после выпуска. Некоторые застенчивые сослуживцы просто оставляли на его рабочем столе, как будто забыв случайно, пачки потрёпанных журналов. П* не мог скрыть нетерпения, с которым набрасывался на устаревшие новости и статьи о литературе. Среди таких изданий, попавшихся на глаза П*, был мартовский сборник «Нового слова», где известный критик Псарёв крайне резко высказывался о Пушкине, назвав его «устарелым кумиром», а идеи и методы поэта «бессмысленными на сегодняшний день». Несмотря на то что губернатор с утра находился в офисе, П* озлобленно отбросил журнал и разразился слезами. Губернатор, будучи человеком чувствительным, сильно растрогался. Подняв с пола брошюру, он осторожно заглянул в конец её, где печатались некрологи, и увидел короткое извещение о смерти женщины с той же фамилией, что и у П*. «Весьма сочувствую!», – едва слышно произнёс губернатор, обхватив плечи рыдавшего. В этот момент экран одного из компьютеров погас, и чёрный экран пролил в эту ситуацию немного трагичности, подготовившей последовавшие события.
Через несколько дней П* узнал о смерти своей матери, но, как ни потрясло его это известие, он принял решение не оставлять работы над лекциями, которые намерен был прочитать в своём городе. Он не мог простить автору несносной статьи обиды, нанесённой всему человечеству, и в первую очередь – самому П*. Лекции в тот же месяц были прочитаны в жидкой аудитории, завлечённой угощением. Истратив свои сбережения на пряники, П* обратился к одному издателю в Петербурге с просьбой напечатать некоторые ранние рассказы, объявив, что денежные обстоятельства вынуждают на этот шаг не его одного. Издатель согласился и выпустил сборник «Одиночество» тиражом в три тысячи экземпляров. Впоследствии книга выдержала семь переизданий.
Писатель П* после долгого перерыва стал писать замысловато, но не бесталанно. По словам моего отца, у П* было любопытное дарование, стоящее внимания. Оказавшись в деревне, писатель часто вспоминал губернатора добрым словом и в некоторых своих произведениях показал нам его под разными именами. Полное собрание моих сочинений, очевидно, пригодилось писателю не в полной мере. Мысли, излагаемые мной с виртуозной ясностью, не могли быть иначе выражены, потому сразу же привлекли бы внимание критиков, хорошо знакомых моим творчеством; будь эти же мысли повторены, другими словами, художественная ценность, несомненно, пострадала бы.
Необыкновенная моя наблюдательность уже в те времена была предметом зависти многих литераторов, и, отмеченная любителями словесности, она смотрела в будущее, и от этого казалась здоровым юным существом, бегущим по залитой солнцем аллее, к лёгким шажкам которого тяжело приноравливались старики. Однако некоторые мои высказывания по поводу поэта, драматурга, романиста и человека Пушкина почти всегда цитировались писателем П* с особенной нежностью. Как мы уже знаем, П* подчёркнуто избегал общественной жизни и считал типографский станок плахой для своих произведений. Но что же заставило писателя обратиться к издателю, кроме «денежных обстоятельств»? Вот ответ, являющийся трагической основой нашего рассказа.
В конце семидесятых годов был объявлен конкурс на памятник Пушкину, и вслед за многочисленными проектами стали прибывать средства, собранные поклонниками гения. Впервые писатель П* пожалел, что не имеет на своём счету приличной суммы, и, найдя купюру достоинством в десять рублей, решил купить пачку бумаги и полное собрание сочинений второго после Пушкина любимого писателя.
Некоторые журналы с радостью восприняли желание П* опубликовать свои произведения и с нескрываемой заинтересованностью предлагали место на страницах громких названий для романа, над которым начал работу П*. Мой отец вспоминал не без удовольствия свои впечатления от прочитанных ему самим автором глав. С произведениями своего сына он привык безоговорочно считаться после признания его крупнейшими критиками. Общественное мнение играло немалую роль для моего отца, человека, в общем-то, ординарного. Вся его заурядность перекрывалась титулом, положением и благосклонностью к нему некоторых великих особ… В тот момент П* со дня на день ожидал посещения чиновников из земского суда для описи имения. Первые главы романа были опубликованы по рекомендации моего отца в «Современнике», что делало любого начинающего писателя знаменитым. Первые деньги, заработанные литературным трудом, обрадовали П* как ничто другое. Он выложил их перед собой на старинном бостонном столе, на котором уже разлагались остатки инкрустаций и за которым он писал и обедал, и долго неподвижно сидел, глядя на не поддающиеся разглаживанию бумажки, умножая их в своём воображении и представляя, какую большую роль они сыграют в работе над будущим памятником. С утра до вечера он звонил разным людям и отправлял по электронной почте свои мысли в организации, которые могли, по его мнению, хоть как-то способствовать делу. Мой секретарь сообщил мне тогда, что некий писатель, знакомый моего отца, ищет со мной встречи по поводу средств, собираемых на памятник Пушкину. Я оставил без внимания эти звонки, считая необходимым использовать свои каналы для передачи денег на памятник.
До того не заметный, всегда сторонящийся литературной среды, П* сделался едва ли не самым активным её членом. Он читал свои произведения всюду, куда мог быть приглашён, и всегда заканчивал выступления речью, расплёскивавшей теплоту и нежность на творчество Пушкина. Аудитория почти всегда заливала окончания слов, выступавшего шумными, горячими аплодисментами. За время подобных выступлений П*: сумел собрать 345 рублей 48 копеек. Проданная старая мебель, обитая медными гвоздями, принесла ещё 25 рублей.
…Лейтенант Жуликовский, потерявший руку в легендарном сражении, по настоянию врачей был вынужден оставить службу и переехать в деревню на «свежий воздух и для здорового образа жизни», как они выражались, почему-то подмигивая офицеру. Оказавшись вдали от города, Жуликовский сразу же перезнакомился со своими соседями и, не зная других способов поддерживать отношения, стал частым гостем в домах, до которых можно было добраться не более чем за два часа. Так, войдя в жилище писателя П*, отставной офицер догадался, что привезённая им бутылка дорогого вина будет выпита без закуски, так как разложенные на табурете сухари являли собой пример пищи, которую употреблял хозяин. Несколько смущённый бедностью своего быта, писатель оторвался от бумаги и поспешил встретить гостя. Впоследствии Жуликовский не являлся без чего-нибудь съестного: и большой кусок пирога, и обёрнутая в фольгу копчёная рыба, или котлеты укрепляли силы писателя П*. Офицер, оказавшись гражданским человеком, с трудом принимал то, что полагалось делать обыкновенным людям, но для себя он решил заниматься чтением и рисованием, особенно доставлявшими ему удовольствие. Ему нравилось, что книгу можно читать с любого места и сколь угодно долго, что новый его знакомый, писатель П*, вообще пишет медленно, не более пяти-шести страниц в день, так что можно было читать рождающиеся произведения, не затрачивая на них много времени. Рисование вначале не очень давалось Жуликовскому. Сделанный специально для него планшет легко превращался в треножник, которым мог управлять однорукий человек. Писатель П* согласился за некоторую сумму позировать начинающему художнику-любителю. Наброски, выполненные сангиной, казались удачнее карандашных, но, в общем, оставляли по себе дурное впечатление. Однако единственное, что мог позволить себе натурщик, – это скромное молчание, увенчанное ещё более скромной улыбкой. Жуликовский снисходительно принимал уверения писателя в его непонимании изящных искусств и старался не обращать внимания на недоумённые взгляды, которые в первые секунды бросал писатель на представленные ему листы. Изрядная полнота писателя, страдающего от страшного недуга, пожалуй, паче других внешних свойств, удавалась рисующему, но схожести в лице не получалось. Вскоре огромная папка была заполнена портретами писателя, но казалось, что сотни разных толстяков позировали Жуликовскому. Между тем он объявил, что основную задачу он выполнил, а именно: добился некоего внутреннего сходства с натурой, то есть «уловил характер». Писатель П* принял с великой благодарностью сумму, в два раза меньшую против той, о которой договаривались вначале, и, заметив по уходе Жуликовского забытый случайно набросок, бережно положил его в стол и хранил среди прочих ценных бумаг с умилительной ревностью. К весне у писателя набралась некоторая сумма, которую он не замедлил передать на памятник Пушкину. Это был едва ли не самый счастливый день в жизни П*: солнце щедро золотило деревья и дома, наполняя необыкновенным теплом души людей, готовых после долгой холодной зимы буквально утонуть в золотых лучах. Ничто не могло омрачить торжественного состояния П*, от взора которого ускользали любые неприятности дня. Например, писатель не заметил, как стащили у него шапку, взятую им ещё по привычке, не обратил внимания на то, что принимавший деньги чиновник неприятно улыбнулся, когда пересчитывал жертвуемую сумму.
Мой отец показывал мне письмо, полученное им тогда от писателя, в котором тот с нескрываемой эмоциональностью излагал свои мысли по поводу будущего памятника, прилагая зарисовку выбранного уже проекта. Только теперь я узнал, что отец передал деньги П*, думая таким образом обеспечить писателя хотя бы минимальными средствами. Как нам известно, он ничего себе не оставил и, отдав всё до копейки на памятник своему кумиру, жил одной только сатисфакцией… Газеты, к разочарованию П*, мало писали о предстоящем событии, и совсем ничего не было известно о том, как движется работа, и всем ли необходимым обеспечены скульптор и архитектор.
Жуликовский, увлечённый ещё одним занятием, мечтал уже о другом, впервые он осознал в себе потребность ваять. Оказавшись в Москве, он случайно познакомился со скульпторами, среди которых оказался тот, кто отливал памятник Пушкину. Проникнувшись жалостью к однорукому человеку, желающему лепить, скульптор пригласил его в свою мастерскую. Жуликовский с радостью принял приглашение и предложил устроить «скромный пир» по этому поводу. Изрядно выпив, они оказались в огромном павильоне, где, как привидения, тут и там стояли под мрачными холстяными покровами изваяния. «Который тут Пушкин?» – с трудом успел спросить Жуликовский, рухнул на пол и захрапел, причмокивая. Несколько мужиков подхватили странного гостя и на извозчике доставили в гостиницу, где он остановился.
Наутро голова отставного военного болела вдвое сильнее обычного от мысли, что он не смог овладеть своей волей и, постыдно опьянев, не увидел того самого памятника, о коем не раз рассказывал ему деревенский приятель. Однако по возвращении своём в деревню, Жуликовский с мельчайшими подробностями описал встречу со знаменитым скульптором, который великодушно показал памятник «в процессе». Писатель просил повторить историю и выслушал её, вновь, прослезившись и не заметив, как некоторые детали искусно подменил рассказчик. На третий раз Жуликовский едва не забыл первоначального варианта и с усилием вывернулся в глазах собеседника, объявив, что в основном разговор шёл об уроках, которые ему любезно согласился дать скульптор… Писатель, возбуждённый рассказом счастливого соседа, долго не мог уснуть и, глядя на скачущее пламя последней оставшейся у него свечи, пытался себя вообразить на месте Жуликовского, но это не получалось. Под утро сон овладел писателем и отчётливо доделал работу воображения. Писателю приснилось, что он входит в мастерскую по ярко-красному настилу, хрустящему, как солома. На писателе тесный мундир, один рукав которого почему-то привязан тесьмой к пуговице, а рука лежит под мундиром, и от этого входящему делается неловко. Он подходит к огромному памятнику, трогает его свободной рукой и замечает, как что-то прогибается под пальцами. «Какой мягкий и волшебный вы используете материал!» – вскрикивает писатель, обращаясь к скульптору, но вместо того видит перед собой служащего земского суда в запачканном переднике…
2
Мой отец был одним из первых приглашён в Москву на открытие памятника и показал приглашение писателю П*. Тот долго держал в руках конверт и письмо, как в ювелирных лавках держат некоторые женщины, не купленные ими ещё украшения.
3
«А пух тины не легче…
Из сочинений писателя П*
Открытие должно было состояться через три месяца, и писатель ежедневно выходил навстречу почтовой повозке и, кланяясь, спрашивал: «Не несёшь ли, Ваня, письмеца для меня?» Почтарь смущённо улыбался, отвечая всегда отрицательно. «Может, одолжить у кого денег и заплатить этому парню?» – думал писатель, поглядывая на почтальона. Но это было без надобности: Иван не был замечен в воровстве и исправно разносил корреспонденцию по адресам… и уж если случались письма, то непременно отдавал их в руки получателей.
В торжественный день церемонии, на которую уж и Жуликовский получил приглашение, менее, впрочем, шикарное, чем у моего отца, почти формальное, погода сделалась благоприятной, словно от славных предчувствий. Облака, до того готовые разразиться грозой, рассеялись, дорога почти высохла, и почтовая лошадь без напряжения тащила полупустую телегу. Рядом шёл почтальон Иван, поглядывая в сторону дома, из которого вот уже, как три месяца выходил на дорогу чудаковатый писатель, но никого не было видно. Пройдя до конца единственной в деревне улицы, Иван облегчённо вздохнул и задорно стегнул лошадь.
7 февраля 1995 года
«Мраморный шум»
В глубине шестьдесят девятой улицы есть моё раскрученное по спирали реле, способное внедрить вас в лекарственную перемену слуховых эффектов, едва ли волнующих остальных. Вы при всей вашей взбалмошности, готовы отказаться от возражений и прислушаться к ускользающему, словно вручную грубо устроенному звуку. Вас двое, но досчитаться до конкретной цифры, сожалею, нельзя, – ибо в таком двусмысленном положении, оказывается, считающий, и его интерес к вашему множеству заметно падает. Вы вмешиваетесь: "Любовь!" Внешние признаки остаются без изменений, лишь снижение спроса опускает начертанную на вашей ноге шкалу дорогого невесомого платья. Сколько я уже говорил об этом!
2
Мы всё поняли, и я готов вывернуть наизнанку ваше слуховое постоянство, впрочем, теперь, и вы озаритесь некоторой решимостью. Для начала можем отправиться вместе к знаменитому участку комнаты, где собранные вами фотографии будут, как кнопы указывать на окончания фраз. Надеюсь, сеть, устроенная вами, будет достаточно прочной, а в противном случае, мне придётся искать причину и развивать эту тему в противоположном от вас направлении… Естественно, я не стану уговаривать вас взять свои слова обратно, – мне достаточно сделать ваше присутствие безопасным или как вы говорите – «ненавязчивым». Догадываюсь, сколько зрительных образов оставили вам изворотливые наблюдатели!
3
Прислушиваясь к механическому цоканью часов, вы откидываете голову, позволяя достроить по нетрудной схеме ваше стандартное тело и, готовые на многие выкрутасы, начинаете петь. Допустим, через определённое время я привыкну к вашему мелодичному, стареющему голосу, на что обопрётесь вы, привыкшая петь лёжа, когда мне понадобится плоскость самодельной кровати? В самом деле, мы знаем бесконечное множество комбинаций, при которых самые нежные слова, выбранные вами как розы, начинают язвительно сокращать пропасть между нашими отношениями, но тексты для песен вам не писать, как не писать солнечному затмению теневых композиций, для наших лиц. Шестнадцать лет белого, неотвратимого Лонг Айленда превратили вас, нечто ублаготворяемое, даже лишённое недостатка, и мне требуется время, чтобы объяснить – во что.
4
При таком повороте заспанного двухдневья, мы увидим только часть некоторых ассоциаций, разрушенных, впрочем, задолго до нашего появленья. Предположим, в четверг, когда ваша нога послушно ныряла в кожаный уют престарелого обувного магазина, что напротив моего дома. Вы снились мне! Притом, китайским мальчиком с белой дудкой в руках, я коснулся вас языком, и вы рассыпались, словно пластиковый манекен после химической реакции… Воскресли! Снова отказались образа, данного вам во сне. Кто-то пел, подражая вашему голосу, но хуже, намного хуже получался мотив. Облако, застлавшее вас, твердело, приобретая власть над гибкостью вашего тела… Я повторяюсь!
5
Нужен способ, не слишком сложный, но и не примитивный, – как нити индийских тканей. Вы переоденетесь и, представ передо мной в аккуратном платье, разговоритесь, как бывало делали это в пригородных поездах, собранных из древних впечатлений. Теперь будет проще не спорить с вами, по крайней мере, там, где не стоит нарушать тишины. Разумеется, моя невнимательность достигнута мной для того, чтобы вы смогли говорить на своё усмотрение, ещё более внятно, чем обычно. К чёрту принципиальность! Я вовсе не утверждал вас в своём сознании как аксиому, – просто некоторые ваши пороки не кажутся мне отталкивающими, – смотрите сами на мою сдержанность, когда я пишу про женщин. Вы что-то сказали? … И не нужно затягивать узел нашей беседы на шее читателя, готового в целях нам неведомых на что угодно. Самомнение продлевает неясность, но не жизнь. Впрочем, притом, что вы постоянно болтаете, говорить о неясности не приходиться. Слова, конечно, могут быть разными, но суть, увы, – всегда будет одна.
6
Ошибаюсь, но от сказанного уже отделяется струйка сиреневого дыма догадки и ваше чутьё, согретое английским чаем, перестаёт быть для всех секретом. Кому предназначается ваша милость? Одному – на больше не хватит! Вы ждёте поддержки? Неосторожность ещё только выглядывает из-под подола вашего утомляющего платья, а вы уже готовы согласиться, что намёк уже и не намёк вовсе. Так что же движет вами? Только ли любопытство? Конечно, нет! Хотелось поговорить ещё немного, да вы уже спали в своей удивительной, завершённой позе и дождевые капли, внезапно застучавшие по карнизу, раздражили меня одного.
7
Будете шампанское? – Я припоминаю, сколько раз наблюдал ваше плоское лицо сквозь стекло этого волшебного фужера, испещрённого морщинами трещин, и прислушиваясь к отдельным шагам, говорил: «Ваше здоровье!»
Выпитое оживало в недрах, преображая возвращенье к прежней жизни, осколки старинного стекла так и не усваивались мной. Умные кони нью-йоркской полиции подходили к окну нашего надземного этажа и задыхаясь от табачного ещё дыма, убегали прочь грациозным аллюром, унося мужественных всадников в синих мундирах в неведомые глубины Центрального парка.
Ваше аристократическое постоянство бездействовало в подобные дни, похожие на предновогодние своей растянутой напряжённостью. Мы снова переодевались. Ваша шуба, да мой пиджак – вот и всё разбухшее в вашем воображении дело! Вы обнажены, я об… с ножом! Позвольте, я срежу маленькую лилию на вашей груди, – иначе в сезон цветения этих огромных розовых, обитающих около католических соборов, кустов, вам не придётся примерять ваших лёгких прозрачных платьев. Во мне есть гены садовника, – я могу подровнять вашу причёску с той стороны, где ваши глаза как пуговки текут по щеке. Или вы предпочитаете профессиональных цирюльников? Кто бы подумал, что вам нельзя помочь!
8
Сомневаюсь, чтобы это был дождь. Всё-таки стучат в дверь, а не в окно! Наложение шумовых эффектов всегда поражало вас: шорох и стук; скряб и щелчок; всхлип и писк – вот что вам необходимо для приобретения новых иллюзий! Мы вспомним не только, почему я захромал с утра, но ещё, для чего вы скандалили с моим братом, раздевая его жену в присутствии семерых мужчин, а после уж поглядим по обстоятельствам. Вы, побывавшие у каждого угла нашей семейной восьмиугольной кровати, неужто будете выгораживать себя в наших глазах? Запели! Завыли! Замычали! Ну, теперь, подпевайте, братья! Пусть ваши холостые голоса выведут их на чистую воду!
24 апреля 1995 года
«Смешанные слова»
Как старый исписавшийся писатель может надавать вам кучу советов, так я, как доверчивая Вы, смогу принять на свой счёт хотя бы часть из них. Но тут возникает вопрос; «Где взять писателя?» В этом малопривлекательном, но притягивающем городе с писателями тяжело, я имею в виду не тяжесть их присутствия, а наоборот – лёгкость их отсутствия. Мы лежим в достроенной Вашим воображением комнате, и Вы, шепча: «Тут будет стоять столик, там будет лежать коврик…», становитесь частью того круга, в котором я невольно начинаю вращаться. Иногда, это свойство моей натуры на сегодня, я замечаю в замкнутой, на первый взгляд, траектории присутствие посторонних людей, чьё благосклонное к Вам отношение несколько меня обескураживает. Только не подумайте, что я ревнив. Разве смог бы ревнивец бросить к Вашим ногам дюжину, а то и две, блестящих цитат Ваших современников, каждым из которых Вы были по-своему увлечены, в отдельных случаях разочарованы? Даже когда Вас нет рядом, я продолжаю повторять короткие, но настолько ёмкие и глубокие фразы, что иногда ничего не остаётся, как просто потонуть в них. Вы смеётесь, но Ваши голубые губы неподвижны, как это понимать? В странствиях по миру мне приходилось наблюдать что угодно, вплоть до чудес, и как только Вы заговорили про них, я почувствовал внутри себя лёгкий ток. Между нами бездна общего! Вы пишете музыку, даже не зная об этом, даже не имея никаких доказательств, я бы осмелился это утверждать. Я мог бы писать музыку, и для этого тоже нашлись бы все необходимые признаки. Вы любите спорт, и по Вашей хоккейной команде мы ровняем меня, и каждая оказавшаяся в наших воротах шайба долго не может покинуть нашей спальни, настолько Вы ранимы. И боль, которую Вы испытываете, иногда можно легко, при определённом повороте событий, принять за блаженство, так Вы сильны. И будь Вами наедине, хоть один раз в жизни, то непременно сознался бы Вам, что люблю Вас, как никто никогда не осмеливался любить Вас, ибо Вы, словно плывущая за красивым, Я имею в виду по-настоящему красивым, кораблём, одновременно и машете руками о помощи, и гребёте ими, удерживая себя на волнах отгоняя любого, кто намеревается Вас спасать… Не нужно писателя! Спокойной ночи, моя любовь!