Читать книгу Цена Домового - - Страница 1

Глава 1: Погребальный Дым

Оглавление

Поезд забросил Ирину Волкову в пейзаж серых и коричневых тонов, словно акварель, оставленную под дождём. Она наблюдала из окна, как леса Псковской области поглощали последние остатки московского бетона, а её отражение накладывалось на стволы берёз, словно чужое. Рядом с ней Миша прижимал свои маленькие ручки к стеклу, его дыхание затуманивало границу между внутренним и внешним пространством.

– Мама, деревья разговаривают.

– Это просто ветер, Миша. Не глупи.

– Нет. Они считают. Раз, два, три. За мёртвых.

Ирина ничего не сказала. Мёртвые были причиной их путешествия. Её бабушка, Даша Волкова – Баба Дарина для всех в Красногорске – наконец-то умерла в восемьдесят девять лет, её сердце остановилось когда она замешивала тесто для хлеба. Печь оставалась тёплой два дня, прежде чем кто-то её нашёл, и местное суеверие гласило, что это был хороший знак. Домовой не дал её телу остыть.

Они высадились на платформе, которая казалась сделанной из щепок и ржавчины. Никто их не встретил. О смерти Бабы сообщил по телефону отец Константин, его голос был гладким, как речные камни, и он сообщил ей о ее наследстве:

разваливающемся поместье, долгах на сумму, равную стоимости деревни, и домовом, который ждал оплаты.

Дорога в Красногорск была похожа на рану в земле. Грязь тянула Ирину за ботинки, а воздух пахнул мокрым железом и старым картофелем. Миша шёл впереди, его слишком худое тело мелькало между лужами, отражавшими небо, словно синяки. Он внезапно остановился, наклонив голову.

– Мама, за нами идет старик.

– Наверное, деревенский житель.

– У него куриные лапки.

У Ирины перехватило дыхание. Она пятнадцать лет изучала славянский фольклор, каталогизируя суеверия для научных работ. Она знала, как должен выглядеть домовой. Она не ожидала, что её сын увидит его.

Имение Волковых поднималось из тумана, словно гнилой зуб. Его деревянные кости провисали под облезлой черепицей. Входная дверь была открыта, что было неправильно – бабушка всегда тщательно следила за порогом. Ирина почувствовала это прежде, чем увидела: ощущение, будто за ней наблюдает нечто, у чего нет глаз, что она пересекла границу места, где память имеет вес, а последствия – силу. Внутри дом дышал. Печь занимала большую часть главной комнаты, её чёрное отверстие было настолько огромным, что в нём можно было бы зажарить ребёнка.

Миша подошёл прямо к ней и коснулся кирпичей.

– Она тёплая. Бабушки нет уже три дня.

– Я растопила её сегодня утром, – раздался голос из дверного проёма.

Там стояла Аня Кветка, деревенская акушерка и единственная подруга Бабы Дарины. Её руки были испачканы свекольным соком и чем-то более тёмным. Она посмотрела на Мишу с жалостью, на Ирину – с покорностью.

– Тебе следовало остаться в Москве.

– У меня нет такой роскоши, Аня. Имение моё. Долги мои.

– Долги, – повторила Аня, переводя взгляд на печь. – Да. Они есть.

Ирина проследила за её взглядом. В пепле – идеальные отпечатки ног. Три пальца вперёд, один назад. Знак домового, который ходил, словно петух, между мирами. Она видела такие отпечатки во время своих исследований – в деревнях под Чернобылем, в заснеженных поселениях Архангельска. Она списывала их на медвежьи следы, на истерику.

– Тебе нужно его покормить, – сказала Аня, поворачиваясь, чтобы уйти. – Сегодня вечером. До похорон. Или он сам себя накормит.

Миша уже стоял на коленях перед печью, прислушиваясь к чему-то, чего Ирина не слышала. Его губы шептались, окутывая воздух словами на языке, который умер ещё до рождения кириллицы. Ирина схватила его за плечо, впиваясь пальцами в его тонкое пальто.

– Что ты делаешь?

– Он голоден, мама. Он говорит, что папа всегда оставлял ему хлеб.

– Там никого нет.

Миша поднял глаза, в них отражалось пламя, которого не существовало.

– Нет, есть. Он говорит, что ты плохая внучка. Ты забыла соль.

Ирина почувствовала это – давление в глазах, тяжесть родового осуждения. Она забыла. Она отказалась учиться старым обычаям. Она рассказывала им истории, а теперь эти истории вспоминали о ней.

Дверь в подвал со скрипом открылась сама собой. Там, внизу, сгущалась тьма, словно разлитое масло. Изнутри донесся звук чего-то волочащегося, чего-то тяжёлого, когдато человеческого. Миша улыбнулся.

– Он идёт к тебе.

Ирина толкнула дверь в подвал, прислонившись к ней всем своим весом. Она чувствовала, как дерево пульсирует, теплое, как плоть.

– Нам нужно уйти, – прошептала она, не Мише, а воздуху, самому дому.

– Нет, – ответил дом сквозь стон балок. – Вам нужно заплатить.

В печи начал подниматься хлеб, хотя огня не было и дрожжей не добавляли. Его корочка треснула, и изнутри исходил запах не пшеницы, а железа и родниковой воды.

Домовой пёк свою цену.

Телефон Ирины завибрировал. Сообщение от отца Константина: «Похороны на рассвете. После этого я освящу дом. Не совершайте никаких… старых обрядов заранее».

Она удалила его. Снаружи появились первые звезды, но они были неправильными – висели слишком низко и двигались, кружа над домом, как вороны над падалью. Деревья снова считали, и на этот раз Ирина почти слышала их. Одна – скорбь. Две – смерть. Три – мёртвые, отказывающиеся спать.

Миша взял её за руку. Его ладонь была настолько горячей, что обжигала.

– Он говорит, что ты должна выбрать, мама. Старый путь или новый. Но новый путь – это просто старый путь, только с другими словами.

В подвале что-то царапало дверь, три когтя, затем тишина. Домовой ждал своего подношения. А Баба Дарина оставила Ирине лишь дом, полный голодных призраков, сына, который слишком ясно видел мир, и ключ, который весил как камень в её кармане – ключ, о котором она никому не рассказывала, найденный в ледяной руке Бабы Дарины, с зубцами, похожими на крошечные петушиные когти.

Печь потрескивала, теперь остывая. Хлеб был готов. И в глухом звуке остывающего металла Ирина услышала голос своей бабушки: «Каждое поколение думает, что оно последнее, кто верит. Ты просто первая, кто расплачивается собственным ребёнком». Она посмотрела на Мишу, его лицо было обращено к подвалу, он прислушивался всем телом. Домовой уже выбрал свою плату. Теперь он просто ждал, когда Ирина признает, что знает.

– Мама, не надо, – крикнул Миша ей вслед, но его голос затерялся в ветре, поднявшемся ниоткуда, несущем запах свежескошенной пшеницы и чего-то приторносладкого под ней. Ботинки Ирины взбалтывали грязь, каждый шаг был протестом против притяжения самой земли, словно земля хотела, чтобы она замедлила шаг, передумала, позволила крику священника стать её собственным.

Дверь сарая была приоткрыта. Свет свечи лился наружу, но он был неправильным – слишком жёлтым, слишком густым, как растопленный жир. Константин стоял на коленях в соломе, его ряса скомкалась вокруг колен, руки сложены не в молитве, а на шее. Его губы шевелились, но не выходил ни звука, кроме влажного, отчаянного бульканья.

– Отец? – голос Ирины прозвучал тише, чем она хотела.

Он повернулся. Его глаза были цвета прокисшего молока, зрачки были поглощены белизной. Когда он открыл рот, оттуда высыпалась сухая, дребезжащая пшеничная шелуха.

– Благословение, – выдохнул он. – Я просил благословения. Оно дало мне урожай. Ирина подошла ближе. Воздух внутри сарая был плотным, влажным от дыхания чегото, что никогда не было человеком. Солома шелестела, хотя ветра не дуло. В тенях двигались силуэты – не крысы, а маленькие существа с лишним количеством конечностей, словно корневые системы, вырванные из земли и обретшие плоть. – Что ты наделал? – спросила она, схватив Константина за плечо. Его кожа была горячей, лихорадочной, но жар исходил снизу, словно кровь сменилась паром. – Я освятил землю, – прохрипел он, выплевывая мякину. – Я изгнал языческую скверну. Но земля… у земли свои представления о святости.

С чердака сверху что-то засмеялось. Высокий, детский смех, но с потрескивающим оттенком голоса, который кричал десятилетиями. Ирина подняла взгляд. Девушка висела на стропилах, или то, что от девушки осталось – её тело было сплетено из колосьев пшеницы, лицо – маска из сплетённой соломы, глаза – пустые узлы. Она мягко покачивалась, и верёвка скрипела не от пеньки, а от рвущихся корней. – Отец Константин крестил меня, – сказала девочка, висящая на пшенице, её голос был похож на шелест полей перед бурей. – Он использовал речную воду. Река помнит. И я тоже.

Миша появился рядом с Ириной, безмолвный, как дым. Он без страха посмотрел на висящую девочку.

– Татьяна, – сказал он. – её зовут Татьяна. Она была моей двоюродной бабушкой. Голова девочки, висящей на пшенице, повернулась с медленным стоном гнущихся стеблей.

– Маленький Волков. Ты вернулся домой. Домовой мне сказал, что вернёшься. Константин содрогнулся, выгнув спину. Из его рта теперь лилась не пшеница, а вода, черная и вонючая от ила. Пол сарая жадно впитывал её, доски деформировались, на них прорастали белые грибы, которые открывались, словно крошечные, наблюдающие глаза.

– Он пытался заглушить её воспоминания, – объяснил Миша, его голос был похож на сон. Но русалку не утопишь. Ты только сделаешь её ещё мокрее.

Ирина подняла Константина на ноги. Он был легче, чем должен был быть, словно его кости были выдолблены. Она потащила его к двери, но пшеничная девушка спустилась со стропил со звуком косы, разрезающей ветер. Она приземлилась между ними и выходом, с её тела сбрасывались стебли, которые извивались по полу, как черви.

– Цена, – сказала она, протягивая руку из сплетённой пшеницы. – Кто-то должен заплатить за благословение. Домовой требует этого. Чёрт требует этого. Я требую этого.

Позади неё, с полей за амбаром, раздался звук, похожий на гром без облаков. Сама земля трескалась, раскалываясь вдоль рядов, которые были не естественными, а посаженными, борозд, проходящих от поместья Волкова до церкви и обратно, круга обязательств и голода.

Рука Ирины нащупала в кармане пальто банку с кровью – ту самую, которую домовой запечатал именем Миши. Она швырнула её к ногам пшеницы. Стекло разбилось. Кровь зашипела на соломе, и пшеница отшатнулась с таким криком, что стены сарая выгнулись наружу.

– Беги, – сказала Ирина Константину, хотя она ничего ему не была должна. Он, спотыкаясь, прошёл мимо неё, выйдя в ночь, его ряса оставляла за собой дым. Пшеница не последовала за ним. Она таяла, растворяясь в соломе, но её глаза – эти пустые узелки – оставались прикованы к Мише.

– Семь лет, – прошептала она, падая. – Семь лет, или пшеница поглотит мир. Ирина захлопнула дверь сарая. Она повернулась к Мише, готовая отругать его, потребовать объяснений, но лицо сына остановило её. Его глаза стали совершенно черными, зрачки поглотили белки радужной оболочки. Он выглядел как дыра в мире в форме ребенка.

– Миша?

– Он говорит, что ты прошёл первое испытание, – сказал Миша, но голос был не его. Он был приглушённым, хоровым, звуком каждого Волкова, когда-либо умершего в этом доме. Ты выбрал жизнь священника, а не цену. Но цена не исчезает. Она просто ждёт.

Свет в доме замигал. Везде одновременно, хотя электричество в Красногорске было настолько ненадежным, что его можно было сравнить со светом свечи. Но это было другое. Это было синхронно. Это был пульс.

– Мама, – сказал Миша, и к нему вернулся его собственный голос, тихий и испуганный. – Печь поёт.

Они побежали. Грязь замерзла, пока они были в сарае, превратившись в стекло, которое трескалось под их ботинками. Дом приближался, его окна смотрели на них, дымоход дымил, хотя огня не было. Из печи доносилась песня, колыбельная, на языке от которой у Ирины заныли зубы. Мелодия принадлежала Бабе Дарине, но слова были чем-то более древним, чем сама мелодия.

Внутри хлеб с красными прожилками был нарезан. Шесть ломтиков лежали на столе, от каждого откушен кусочек. Следы от зубов были маленькими. Детскими.

– Мы должны уйти, – сказала Ирина, теряя уверенность. – Сейчас же. Собирай всё, что сможем унести.

– Мы не можем, – сказал Миша, указывая на дверь.

Она была заперта. Не просто заперта – запечатана. Щель между дверью и косяком была заполнена воском цвета потускневшей кости. А поверх него застыл пугающий узор – десятки зубов, вплавленных друг рядом с другом. Здесь были собраны целые детские рты, растянутые в жутковатом орнаменте вдоль порога.

– Работа Бабы Дарины, – сказал Миша. – Она запечатала нас. Она запечатала его.

Вместе с нами.

Ирина схватила нож со стола. Лезвие было теплым. Она попыталась отковырнуть воск, но он затвердел, как железо. Нож согнулся. Она бросила его в раковину, где он с грохотом ударился о банки, которых раньше там не было – маленькие стеклянные баночки, в каждой из которых хранилась засушенная куриная лапка, на каждой был указан год. 1917. 1924. 1931. 1938. 1945. И так до 2024 года. Банка этого года была пуста, ожидая.

Из подвала доносился звук дыхания. Ритмичный, мощный, словно весь дом вдыхал и выдыхал через эту железную дверь. Затем шаги. Раз, два, три. Походка петуха. Вверх по лестнице. Медленно. Обдуманно. И с каждым шагом температура в доме падала, пока их дыхание не затуманило воздух, а иней не очертил арабески на оконных стеклах.

– Мама, – прошептал Миша, – он идет забрать.

Ирина потянула сына за собой, хотя идти было некуда. Печь запела громче. Воск запечатал их. И из коридора, из темноты, которая сгущалась там, где не было свечи, появилась фигура.

Он был меньше, чем она ожидала. Старик, сгорбленный, с ногами, как у петуха, чешуйчатыми и когтистыми. Борода была похожа на паутину, глаза – на тлеющие угли, кожа – цвета прокуренной штукатурки. На нем не было одежды, но тело было покрыто узорами – родимыми пятнами, похожими на планы домов, шрамами, похожими на генеалогии.

– Внучка Даши, – сказал он, его голос звучал как дом, оседающий после пожара. – У тебя её глаза. Но не память.

У Ирины перехватило дыхание. Она попыталась заговорить, но холод лишил её голоса.

– Мальчик видит, – продолжил домовой, его взгляд упал на Мишу. – Мальчик знает. Но ты, маленький ученый, веришь только тому, что можешь прочитать. Так что прочитай это.

Он полез в свою грудь, пальцы скользили по коже, словно по туману. Он вытащил книгу, маленькую, в переплете, похожем на сушеные грибы, но пахнущем человеческой кожей. Он бросил её на стол. Она упала с глухим стуком мертвой вещи.

– Это книга учета, – сказал он. – Каждая уплаченная цена. Каждая задолженность.

Твоя бабушка хранила её для меня. Теперь будешь хранить ты.

Он повернулся, чтобы уйти, его куриные лапы царапали пол, оставляя следы, которые слегка дымились, словно дерево клеймили.

– Подожди, – сказал Миша, выходя из-за Ирины. – Чем мы тебя будем кормить?

Домовой замер. Его тлеющие глаза слегка смягчились.

– Воспоминаниями, – сказал он. – Но воспоминания состоят из крови. Так что кровь подойдет.

Затем он исчез, растворившись в тени, как дым в дымоходе. Дом выдохнул. Воск на двери растаял, стекая по дереву, как слезы. Печь затихла.

Ирина посмотрела на книгу. На обложке не было названия, только символ: куриная лапка, идентичная той, что выжжена на железной двери в подвале. Она открыла её.

Страницы были сделаны из мучной массы, чернила из ягодного сока и золы. И на первой странице, почерком Бабы, было написано: «Ирине, которой это понадобится больше, чем она думает. Цена не та, что ты думаешь. Цена никогда не та, что ты думаешь».

На второй странице список имен. Сорок семь. Все дети. Все Волковы. Последнее имя принадлежало матери Даши, оно было зачеркнуто, но под чертой оставалось разборчивым. Чернила были свежие.

Миша коснулся её руки.

– Мама, похороны через два часа. Отец Константин будет здесь. И он приведёт всю деревню.

Ирина посмотрела на зубы в воске, на пустую банку для 2024 года, на книгу, которая почему-то была тяжелее самого дома.

– Тогда нам нужно подготовиться, – сказала она, и ее голос прозвучал странно в ее собственных ушах. – Но не так, как они ожидают.

Она взяла хлеб с красными прожилками и спрятала его в комнате бабушки. Она смела зубы с воска и поместила их в пустую банку, запечатав ее воском от свечи. Она поставила банку на самую верхнюю полку, где домовой мог её видеть. Оплата отложена, но не принята.

Снаружи пропел первый петух. Еще не рассвет, но близко. Пограничный час, когда мёртвые ходят, а домовой ведёт свой учет.

Миша посмотрел на неё, его глаза снова стали ясными, снова человечными.

– Мама, мне придется залезть в книгу?

– Нет, – сказала Ирина, хотя и не была уверена. – Никогда.

Но дом ответил шепотом, голосом, который мог принадлежать Бабе Дарине, мог быть её собственной совестью, мог быть домовым, проникающим в её кости: «Каждый Волков так делает. В конце концов».

Она оделась для похорон. Черное платье, черные сапоги, черное пальто, поглощающее свет. Миша был в школьной форме, теперь слишком маленькой, рукава задирались до запястий. Он выглядел как ребенок, одетый для жертвоприношения. Солнце взошло над пейзажем, изменившимся за ночь. Поля были золотистыми, но пшеница стояла ровными рядами, каждый стебель был одинаковым, каждый согнут под одним и тем же углом. Ни ветра. Только пшеница, ожидающая.

Прозвонил церковный колокол. Отец Константин стоял у ворот, его ряса была чистой, глаза снова стали обычными. Он улыбнулся Ирине, но его улыбка не достигла её глаз.

– Мы похороним ее по-христиански. Без языческих глупостей.

– Конечно, – сказала Ирина, держа руку в кармане и касаясь ключа, в бороздках которого всё ещё оставалась её кровь. – Только по-христиански.

– Ноздри Константина расширились. Он почувствовал запах лжи, или запах домового от неё, или запах книги, которую она спрятала в пальто. Но он лишь кивнул и повёл их в церковь, где ждала вся деревня, лица их были бледны, как мука, глаза – голодны. Похоронная процессия была короткой. Гроб Бабы Дарины был простым сосновым ящиком, уже стоявшим в могиле, когда они приехали. Никакого прощания. Никакого открытого гроба. Ирина задавалась вопросом, была ли бабушка вообще внутри, или домовой забрал её тело для своих целей.

Константин произнёс молитвы, смешанные с латынью и славянским языком, его голос был сильным. Но когда он окропил землю святой водой, она зашипела, как жир на сковородке. Жители деревни заерзали, чувствуя себя неловко. Они знали. Они всегда знали.

После похорон были помины. Столы были накрыты на церковном дворе, накрытые едой, приготовленной руками, которые всё ещё помнили старые обычаи. Каша с маслом. Блины с мёдом. Хлеб, так много хлеба, каждая буханка была отмечена знаком куриной лапки, скрытым в декоративной насечке.

Ирина сидела за главным столом, Миша – рядом с ней. Жители деревни смотрели на них со смесью жалости и жадности. Они хотели имение Волковых, хотели его очистить, хотели его обезопасить. Но они также хотели той защиты, которую оно предлагало, той древней магии, которая не позволяла чуме приблизиться к их порогу. Аня Кветка подошла, неся миску пирожков. Она поставила её, наклонилась ближе. – Ты открыла подвал?

– Должна была.

– Ты видела железную дверь?

– Да.

– Ты открыла её?

– Да.

Лицо Ани побледнело.

– Тогда уже поздно. Он выбрал.

– Что выбрал?

– Способ оплаты. Старый или новый. Но старый – единственный работающий способ.

Она сунула что-то в руку Ирины под столом. Небольшой тряпичный сверток, теплый и извивающийся. Не животное. Что-то другое. Чувство.

– Спрячь его, – прошептала Аня. – Прежде чем Константин увидит. Это твой единственный козырь.

Ирина, не глядя, сунула сверток в карман. Шевеление прекратилось. Это было похоже на сердце, бьющееся в предвкушении.

Константин встал, подняв чашку.

– За Дашу Волкову, – объявил он, – да помилует Бог её душу.

Жители деревни пили. Ирина делала вид, что отпивает. Вино пахло железом. – И за новую хозяйку имения, – продолжил Константин, не сводя глаз с Ирины. – Да пребудет с ней мудрость, чтобы отпустить старые суеверия и принять свет. Жители деревни одобрительно зашептались. Но их взгляды, эти бледные, как мука, глаза, были прикованы к Мише. К его малости. К его уязвимости.

Они считали, как деревья. Раз, два, три. За мёртвых. За живых. За цену, которую нужно заплатить.

Миша повернулся к ней, его голос был едва слышен.

– Мама, хлеб шевелится.

Ирина посмотрела на корзину перед ними. Буханки действительно шевелились, их корки вздувались, словно что-то внутри пыталось вырваться наружу. Декоративные насечки расходились по линиям спрятанной куриной лапки. И из каждой буханки высовывалась одна чешуйчатая, дымящаяся клешня, прежде чем снова спрятаться в тесто.

Домовой был на пиру. Он был в хлебе. Он был в воздухе. Он был в крови, которую они все разделяли.

Константин улыбнулся, ничего не видя или делая вид, что ничего не видит. Ирина стояла, её стул громко скрипел в внезапной тишине. Жители деревни наблюдали. Хлеб наблюдал. Пшеничные поля за церковным двором колыхались, хотя ветра по-прежнему не было.

– Простите нас, – сказала она, голос её был твердым лишь от силы воли. – Миша устал. Мы пораньше ляжем спать.

– Глупости, – сказал Константин, его улыбка была острой. – Мальчик должен остаться. Традиция требует, чтобы самый младший из братьев Волковых присутствовал при пересчёте умерших.

– Какой пересчёт? – спросила Ирина, хотя и знала.

Рука Ани нащупала её руку под столом, крепко сжимая.

– Чтение имён. Благословение. Подношение.

– Нет никакого подношения, – сказала Ирина, повышая голос. – Больше нет.

Жители деревни зашевелились. Хлеб перестал двигаться. Воздух похолодел.

Улыбка Константина исчезла.

– Каждые семь лет, – сказал он мягким и ужасным голосом. – Ты знаешь это, Ирина. Твой отец знал. Имение охраняется. Но охрана требует поддержания.

Миша встал, его хрупкое тело дрожало.

– Я сделаю это, – сказал он. – Я буду свидетелем.

– Нет, – резко ответила Ирина, но жители деревни уже двигались, убирая со столов, образуя круг. Это было отрепетировано. Это был ритуал.

Аня сунула ей в руку что-то еще. Флакон.

– Это не кровь. Это чернила. Используй их.

Ирина посмотрела на флакон. Жидкость внутри была темной, но двигалась как вода, а не как вязкая кровь. Подмена. Обман.

– Но домовой сказал, что ложь Бабы Дарины не срабатывает.

– Это даст тебе время, – прошептала Аня. – Не очень много. Но достаточно.

Константин начал зачитывать имена из своей собственной книги, церковной записи. Но по мере того, как он произносил каждое имя, голос домового накладывался, исправляя, добавляя детали. Любимая игрушка ребенка. Цвет их последнего крика.

Тяжесть их сердца, когда оно остановилось.

Миша стоял в центре круга, его глаза снова были черными, голова наклонена, словно он слушал песню, которую слышал только он. Жители деревни приблизились, их лица были полны голода, руки пустые, но жадные.

Ирина откупорила флакон. Чернила пахли речной водой и железом. Она вылила их на землю кругом вокруг Миши. Земля впитала их, и на мгновение пшеничные поля за кладбищем затихли.

Голос домового в её голове, забавляясь: «Умно. Но чернила – это всего лишь кровь, забывшая своё предназначение».

Хлебные буханки взорвались. Не силой, а присутствием. Из каждой появилась маленькая тень с куриными лапками, не больше ребёнка. Они танцевали вокруг Миши, их движения были отрывистыми, древними, это была игра, которая не была игрой. Жители деревни ликовали. Константин поднял руки в благословении. И Ирина поняла: это был момент кульминации. Это был выбор. Остановить сейчас – и домовой заберёт Мишу в отместку. Позволить этому продолжаться – и Миша навсегда будет отмечен как свидетель, следующий в очереди.

Она шагнула в круг, её сапоги затоптали остатки хлебных теней. Они зашипели, растворяясь в дыму.

– Довольно, – сказала она, её голос прорезал пение. – Цена заплачена. – Правда? – спросил Константин, его книга была открыта на пустой странице в конце. – Где кровь?

Ирина вытащила из кармана тканевый сверток. Подарок Ани. Она развернула его. Внутри было маленькое бьющееся сердце – не человеческое, но и не совсем животное. Оно было размером с сердце воробья, но пульсировало с ритмом, совпадающим с её собственным.

– Доказательство жизни, – сказала она, хотя понятия не имела, что это. – Доказательство оплаты.

– Акушерка помнит старые обычаи, – прозвучал голос домового, довольный. – Хорошо.

Лицо Константина исказилось. Он знал, что это обман, но не мог доказать. Сердце билось. Кровь есть кровь, даже если она исходит от чего-то маленького и безымянного.

– Мальчик, – сказал он, делая последнюю ставку. – Он должен провести ночь в доме один. Чтобы скрепить договор.

– Нет, – сказала Ирина. – Договор скрепила я. Мальчик мой.

Она схватила Мишу за руку и вытащила его из круга. Жители деревни расступились, неуверенно. Тени домового рассеялись. Хлеб снова стал просто хлебом, хотя следы от куриных лапок остались.

Они молча шли обратно в имение, пшеничные поля по обе стороны тихо шептались.

Дом ждал, его окна светились бесплотным светом. Дверь в подвал была открыта. Ирина заперла её ключом с куриной лапой. Она положила книгу на стол. Она уложила Мишу спать в своей комнате, снова придвинув комод к двери.

– Мама, мы в безопасности?

– Нет, – сказала она, честно. – Но до утра мы в безопасности.

Она сидела у окна, наблюдая за кругом звёзд. Домовой появился в нише печи, лишь тень, лишь намёк на старика с птичьими лапами.

– Молодец, – сказал он едва слышным шёпотом. – Но восход солнца – это новый день. И теперь цена ежедневная. Кредит Бабы Дарины закончился.

– Чего ты хочешь?

– То, чего я всегда хотел. Хранителя, который помнит. Не только долги, но и причины.

Он исчез, оставив после себя лишь запах дыма и хлеба. Ирина открыла дневник Бабы Дарины, тот самый, в сомнительном кожаном переплёте. Первая запись датирована 1724 годом, почерком, который она узнала по семейным Библиям.

«Иван Волков заплатил цену. Мой сын. Мой единственный. Домовой был доволен. Пшеница выросла высокой. Чёрт остался на своём поле. Но я не забуду. Я буду писать его имя каждый день до самой смерти. Я заставлю дом помнить, чего это стоило».

Внизу – имя: Иван Волков, 7 лет.

Ирина перевернула страницу. Другое имя. Другой ребенок. Другая мать, записывающая свою скорбь на стенах.

Тогда она поняла. Домовому не нужна была кровь. Ему нужна была память. Кровь была всего лишь чернилами, которыми писалась память. А Баба Дарина писала триста лет.

Миша ворочался во сне, шепча имена, которые она не узнавала. Снаружи пшеничные поля колыхались на ветру, которого всё ещё не было. А в подвале, за железной дверью, что-то устроилось ждать.

Ирина взяла ручку. Она открыла книгу записей, которую ей дал домовой. На первой чистой странице она написала: Даша Волкова. Умерла в 2024 году. Причина: старость, разбитое сердце, тяжесть имен. Затем добавила: Ирина Волкова, хранительница. С этого момента.

Дом вздохнул. Печь остыла. И впервые с момента её приезда ночь была тихой.

Но до рассвета оставалось три часа. И поминальный обед был лишь началом.

Цена Домового

Подняться наверх