Читать книгу Балерина - - Страница 1
ОглавлениеЕсли ты когда-нибудь любила меня
Дочь Сибири в Белграде
«Михаил Барышников и Анна Лагуна выступают в Нови-Саде.
Немало белградцев собирается провести “уикенд в Нови-Саде” – всё ради великого танца, праздника для глаз.
На сцене Сербского народного театра Михаил Барышников и Анна Лагуна исполнят свои “Три соло и дуэт”.
Двое великих артистов, для которых возраст – не преграда, отправились в большое европейское турне.
Вся пресса, конечно, сосредоточена на Мише – русском с Бродвея. »Наташа сидела в своей маленькой, уютно обставленной квартире и читала газету.
Из крошечной кухни пронзительно свистел чайник, напоминая, что пора снять его с огня.
Кошка Плюша нервно вертела хвостом, надеясь, что глупая хозяйка наконец прекратит эту невыносимую какофонию. Наташа повернулась к Плюше и сказала:
– Ах, если бы я могла увидеть его снова…
Мы ведь танцевали вместе! И как танцевали!
Если бы ты только могла нас видеть, Плюшенька… Мы были в одном классе балетной академии Ваганова в Ленинграде.
Миша, знаешь ли, вырос в Риге, в семье русских родителей. Там он и начал брать свои первые уроки балета.
В пятнадцать лет его приняли в академию Ваганова, а твою Наташу – в семнадцать!Я родилась в Тюмени, знаешь, где это, Плюша? Не знаешь? – Плюша посмотрела на неё с живым любопытством, её глаза блестели.
– Миша уже через три года стал солистом знаменитого Кировского балета.
Во время гастролей в Канаде, в 1974 году, он попросил политического убежища в США.
Там он выступал с разными балетными труппами.
В 1979–1980 годах был главным танцовщиком Нью-Йоркского балета.
С тех пор, как мы расстались в академии, я его не видела, не слышала…
А теперь он здесь, так близко, почти рядом с нами!
Плюша зевнула и положила свою прекрасную голову на передние лапы.
– А твоя Наташка? – словно спрашивали пушистые глаза.
– Что с ней было дальше?
– Эх, теперь я тебе всё расскажу, – сказала Наташа и тихо улыбнулась.
Родилась я в городе Тюмени, в Сибири. А уже через несколько месяцев родители увезли меня в Петровку – деревню неподалёку от сибирского города Омска. Отец там работал в сельскохозяйственном кооперативе, как и мама. Он ушёл от нас рано, когда мне было всего семь лет. После его ухода я видела его лишь однажды – когда мне исполнилось семнадцать. Это была последняя встреча, и больше в моей жизни его не было.
Мама снова вышла замуж – за доброго человека, Вадима. У них родилось ещё трое детей. Я была старшая. И всегда – одинокая. Всегда чувствовала себя не просто сестрой, а будто и сама мать. Отчим мой меня очень любил.
В подростковые годы он не сводил с меня глаз – порой обнимал и нежно гладил по плечу.
Я чувствовала какую-то твёрдую кость, что пульсировала у меня под поясницей,
но тогда я не понимала, что это, да и не вызывало во мне никакого волнения.
Я любила его сильно – по-детски, искренне. И до сих пор где-то глубоко чувствую эту теплоту. Он ушёл к Богу, и пусть ему будет легка сибирская земля – холодная, но родная.
Танцевать я начала очень рано – в семь лет. Школа была рядом с домом, я ходила туда пешком. Сама захотела поступить в балетную школу, сама просила маму, чтобы она меня записала. Кроме танца в моей жизни не было ничего. Только движение, только музыка и дыхание сцены.
Ах, Плюшенька моя, ты ведь знаешь – дети приходят на уроки,
и сразу видно, кто рожден для танца, а кто – нет.
Нас было тридцать человек в классе, а я была звездой. Так я танцевала – будто сама природа вложила это в мою кровь. Всё это, думаю, от мамы. Она была настоящим талантом – музыкальным, живым. Играла на гитаре, сама научилась. Помню, как перебирала струны – неуверенно, скромно, но всё равно звучали аккорды – мягкие, тёплые.
И голос её. . . пел не громко, но чисто и так искренне,
что казалось – поёт сама душа. Я сидела рядом, заворожённо смотрела на неё —
как она это делает? Откуда в ней это?Наверное, просто захотела – и получилось.
Мягкие аккорды наполняли наш маленький домик, обогреваемый берёзовыми поленьями. И под этот запах, под это звучание я засыпала —тихо, счастливо, будто в груди танцевал свет. Ах, как я любила танцевать, Плюшенька моя!Как же я любила!
Не могла дождаться, когда начнутся уроки. В те дни я вставала с первым солнечным лучом —нетерпеливая, как ребёнок перед праздником.
Не могла усидеть – всё ждала, когда же зазвенит звонок, когда можно будет побежать в школу. Всегда была готова раньше всех, всегда – с сиянием в груди.
Три раза в неделю к нам приезжала учительница из Омска, чтобы проводить уроки балета и танца. Мы жили в деревне Петровке, в двадцати четырёх километрах от города Омска,
в самом сердце Сибири. Там был огромный сельскохозяйственный комбинат —
совхоз, который назывался Петровка.
Земля – ровная, как сковорода, поля пшеницы тянулись до самого горизонта.
И мама, и отчим Вадим работали там, как и все остальные жители совхоза. Дорога – гладкая, прямая, воздух – лёгкий, сухой. Зима начиналась уже в сентябре,
а заканчивалась только в мае.
Но там, в Сибири, весна чувствуется по-настоящему —деревья пахнут, трава шепчет,
всё радуется солнцу.
А здесь. . . здесь влажно, тяжело, этот проклятый Новый Белград, эта Сербия. . .
Зачем я сюда приехала? —воскликнула она и устало вздохнула.
В этот момент раздался звонок в дверь. Наташа легко поднялась со стула
и, несмотря на годы, почти вприпрыжку пошла открывать.
На пороге стояло улыбающееся лицо соседки – Мицы, пришедшей на утренний кофе.
Они обнялись, расцеловалисьи поспешили в маленькую кухню. Мица поставила возле себя корзину для рынкаи, широко распахнув свои круглые глаза, внимательно посмотрела на Наташу.
Когда-то девушка с юга Сербии, из прекрасного города Лесковца, Мица давно обрела новый дом на севере, в Белграде. Она, как и её покойный муж Лаза, заставник и гордость ЮНА, навсегда принадлежала миру Югославской армии —тому миру, где ты велик, где тебя любят и помнят.
Родилась она в 1944 году, в Лебанах, училась в Лесковце, там же и встретила Лазу,
который служил в местной казарме. Переезжали с места на место, а под конец восьмидесятых осели в Белграде, в шестидесят четвёртом блоке Нового Белграда.
Профессиональную карьеру хозяйки Мица начала ещё в Лесковце,
но вскоре, в 1990-м, полностью посвятила себя торговле —продуктами AMWEY.
Дела шли неплохо —Белград был голоден по хорошим вещам, и доходы росли.
Её красноречие было легендой во дворе, и многие её побаивались —уж больно язык у неё был острый.
Но Наташа обожала Мицу —ей ни грамма не мешала её грубоватая, живая речь.
– Дорогая моя Наташа… – начала Мица, сиплым, надтреснутым голосом. – Горло сорвала, всё рассказывая, голос потеряла, а толку никакого – как стене говорю! Молчат все, как рыбы. Хоть бы кто рот открыл, сказал мне, почему этот грёбаный лифт в нашем доме не работает уже месяц! Вот если бы муж был жив, если бы в доме был мужчина, хоть кто-то, кто умеет рявкнуть, мне бы легче было!
Наташа кивнула в знак согласия, опустила глаза и погрузилась в какие-то свои, далёкие мысли.
– На днях, – продолжила Мица, – заходила я к соседу Митру. Хотел он заказать зубную пасту Glister, чтоб зубы белые и чистые были. Захожу я, а он, лоботряс, раскинулся на кресле, ноги на подлокотнике, и левой рукой яйца чешет! Ведь знает, что я вдова, и не какая-нибудь развалина. А я – не обращаю внимания. Говорю ему:
«Убери ноги с кресла, скотина! Видишь, я с утра до ночи вкалываю, а ты лежишь, как бревно. Пролежни себе заработаешь, чтоб тебе, бездельнику, и не подняться больше никогда! Господи, за что ты меня мучаешь этим горем мужским, со своим дурацким самолюбием, будто оно последнее в мире?»
Он, бедолага, сразу сдулся, сел, как школьник в первом классе. Я достала каталоги, сказала цену и когда товар получит. А он тем временем всё исподтишка поглядывает – то на колени, то выше. Ну я, назло ему, дверцу чуть приоткрыла – пусть, думаю, подавится своим слюнявым интересом, идиот.
Наташа тихо засмеялась.
Плюша, равнодушная к событиям в соседних квартирах, лениво подошла к своей миске, понюхала и начала медленно жевать корм.
– Знаешь Драгицу, с третьего этажа, мою первую соседку? – не унималась Мица. —
Так вот, зашла я как-то в ванну, а там, через вентиляционное отверстие, слышу, как она орёт на мужа:
«Другие женщины живут как люди – мужья о них заботятся, холят, лелеют, а я – камень на шее, тяну тебя всю жизнь!
Ни институт бы не закончил без меня, ни работу бы не нашёл!
Я за тебя всё сделала, а ты, как был бездарь, так и остался. Думаю: ну, может, со временем проснётся в нём человек, станет мужиком… а нет! Бревно оно и есть бревно! Не смотри на меня так, только давление поднимаешь! Лучше подними свою жирную задницу и иди работу найди получше!
Люди фирмы меняют, как перчатки, идут с лучшего на ещё лучшее, а ты засел в этой дыре десять лет и смердишь там!
Нет, конечно, тебе там хорошо – ведь есть у тебя там она!
Да-да, я слышала, как вы щебетали по телефону, будто по служебным делам!
Она у тебя хорошая? Ну слава богу, что хорошая, у неё ведь ни детей, ни мужа, ни такого бездаря на шее, как ты – вот и блестит, стерва!
А я? Я бы выглядела как топ-модель, если бы имела столько времени для себя!
Ты думаешь, люди не видят, что я женщина? Думаешь, предложений у меня нет? Ещё как есть! Да я просто дура – воспитанная, видишь ли, всё честь да совесть берегу, брак свой берегу, чтоб люди пальцем не тыкали!
Но, знаешь что? Это не вечно! Драгица больше не дурочка, надоело!
Думал, я буду смотреть, как молодость проходит рядом с тобой, как ты валяешься на диване?
Нет уж! И я имею право на жизнь, имею право, чтобы мне было хорошо!
На каждый палец могу по два найти, если захочу – и найду, не сомневайся!
Давно махнула на тебя рукой!
Если бы хоть в постели был толк, простила бы, что дурак… но нет, и там ноль!
Храпишь, как морж, едва ляжешь! Мог бы зарабатывать на этом!
А я всю ночь в потолок смотрю, как сумасшедшая!
Где только были мои глаза, когда мать говорила: “Зачем тебе этот сопляк? Видишь же – безвольный!”
А я, дурочка, отвечала: “Мама, он просто стеснительный…”
А оказалось – болван на все руки, только не за кружкой пива, когда со своими пьёт – вот тогда язык развязывается!
Ах, как я была глупа, когда Зоран за мной ухаживал, твой однокурсник!
Глупа, что не вышла за него!
Теперь-то человек живёт в Торонто, денег куры не клюют!!!»
– Тут у меня, дорогая моя Наташа, зазвонил телефон, – всплеснула руками Мица. – Пришлось выйти из ванной, а я ведь так хотела дослушать, как она, бедняжка, добьёт этого негодяя!
Наташа молчала, тихо слушая все эти соседские исповеди.
На маленьком телевизоре рядом с ней без звука шло изображение —на экране танцевал Михаил Барышников.
Она прикрыла глаза на миг – и перед ней встал другой мир. Тёплый вагон поезда. Октябрь, 1968 год. Бескрайние белые просторы за окном —снег, уходящий в бесконечность. Тусклый свет падал с потолка,
а курица, испечённая матерью для длинной дороги, пахла восхитительно.
Лёгкая улыбка озарила её лицо.
«Я красива… красива по-настоящему», – подумала она,
глядя на своё отражение в тёмном оконном стекле.
После десяти лет непрерывных балетных тренировокеё тело стало гибким, как змея,
телом, о котором мечтали мужчины. Она была одной из самых прекрасных дочерей Сибири.
Мужчины бежали за ней, как стая взбесившихся псов за сукой. Она не могла отбиться от бесконечных признаний, от жадных взглядов, от слов:
«Я хочу тебя!»
Кто-то рассказал директорам балетной академии Ваганова в Ленинграде,
что в Омске живёт настоящий ангел танца —природный талант, неогранённый бриллиант.
И они позвали её к себе. Мать решила, что это спасение —шанс, данный свыше.
И, не теряя ни минуты, собрала чемодан дочери и отправила её в Ленинград.
НА АКАДЕМИИ ВАГАНОВА В ЛЕНИНГРАДЕ
Моим первым пристанищем после отъезда из Омска, после долгой и, казалось, бесконечной поездки через сибирские равнины, стал «царственный город» – Ленинград.
Я прибыла туда в конце сентября 1968 годаи начала там свои двух с половиной года учёбы как балерина.
Ленинград того времени был вторым по величине городом в СССР —после Москвы, и единственным, имевшим статус федерального города.
Он был основан Петром Великим в 1703 годукак северный порт империи на берегах Балтики. Имя своё он получил в честь покровителя Петра – апостола Симона Петра.
Это был самый северный миллионник в мире —в нём тогда жило около четырёх с половиной миллионов человек. Сегодня его снова зовут Санкт-Петербург,
а в мою пору он был Ленинградом —и для меня он навсегда останется именно таким.
Город стоит на севере-западе России, на дельте реки Невы и множестве островов.
Построен он был на бывших болотах, там, где Нева впадает в Финский залив.
Территория города огромна – более шестисот квадратных километров,
из которых около десятой части покрыто водой.
В Ленинграде сорок два острова. Когда-то их было больше,
но часть каналов, разделявших их, со временем засыпали.
Город возведён всего на двух-четырёх метрах над уровнем моря,
и потому берега Невы укрепили гранитом.
Эти каменные набережные не только защищают Ленинград от воды,
но и придают ему особую строгость и красоту.
Александр Пушкин назвал его «городом, одетым в гранит». И, глядя на него, я понимала, что он был прав.
Город завораживал меня —мостовыми, тихими фонарями, отражениями света на мокрых камнях.
Люди здесь были со всех концов России. Много моряков, военных, молодых курсантов.
Многие из тех, кто служил, после выхода на пенсиюоставались здесь – в холодном, прекрасном городе на Неве.
Ленинград – один из главных центров, где расцвело искусство балета.
Сергей Дягилев, Мариус Петипа, Вацлав Нижинский, Матильда Мария Кшесинская и Анна Павлова —все они оставили здесь свой след.
Именно здесь находилась, пожалуй,
самая знаменитая балетная школа в мире —Академия балета имени Вагановой, основанная ещё в 1738 году.
И вот туда, в ту самую школу, я и приехала – в холодную, белую ночь.
АКАДЕМИЯ БАЛЕТА ИМЕНИ ВАГАНОВОЙ В ЛЕНИНГРАДЕ
Балетная академия имени Вагановой в Ленинграде находилась под управлением директора В. И. Шёлкова.
Он занял эту должность ещё в 1951 году и оставался на ней многие годы после моего окончания учёбы.
Художественным руководителем, женщиной, с которой у меня сложились самые тесные и плодотворные отношения, была Ф. И. Балабина.
Она проработала в академии почти всю жизнь и знала о ней буквально всё – с первых дней её существования.
Академия Вагановой – старинное, величественное здание, окружённое просторным двором,
где в постоянных репетициях и занятиях проходила жизнь двухсот пятидесяти будущих артистов балета.
Это были лучшие из лучших – тщательно отобранные таланты со всей страны.
Жизнь в академии делилась на две равные части:
балетные занятия и партийную деятельность.
Учёба включала несколько направлений – технику танца, хореографию, историю музыки и балета и многое другое.
Но, как и всё в Советском Союзе, балет не был свободен от политики —
партия наблюдала за каждым шагом, за каждым учеником, за каждым вздохом искусства.
Так и случилось.
Через несколько дней после моего прибытия художественный руководитель,
товарищ Балабина, пригласила меня в свой кабинет.
Там собрались ещё несколько преподавателей и один мужчина в штатском.
Его представили как секретаря городского комитета партии.
– Савченко, – произнесла Балабина, держа в руках мои документы, —
мы изучили ваши характеристики как активного члена партии,
как, впрочем, и характеристики всех других воспитанников.
Но нам нужно назначить одного человека руководителем Коммунистического союза молодёжи на академии.
В академии – двести пятьдесят курсантов,
и мы единогласно решили, что вы – наиболее достойная кандидатура.
Все отзывы о вас безупречны.
Вы активист с первого курса.
Ваша группа на областном конкурсе в Новосибирске получила награду.
Вы для этого словно созданы. Вы – наш человек.
Я сидела в великолепном кресле XVI века, скрестила длинные ноги,
подперла подбородок пальцеми вдруг почувствовала себя королевой.
Это признание кружило мне голову. Двести пятьдесят будущих балерин и артистов —
и я отвечаю за их воспитание как партийный лидер!Вот это да! Такого я не ожидала.
По какому-то невидимому сигналу все встали и вышли из кабинета, оставив нас наедине – Балабину и меня.
Она сидела за массивным письменным столом, перелистывала бумаги, затем сняла очки,
поднесла дужку к губами слегка прикусила её, будто собираясь с мыслями.
– Значит, принцесса, приехала, – произнесла она, не поднимая глаз.
– Да, товарищ Балабина, – ответила я тихо.
– Ну и как тебе? – спросила она, наконец взглянув на меня поверх очков.
– Здесь. . . красиво, – улыбнулась я.
– Ты знаешь, кто была Агриппина Яковлевна Ваганова? – спросила Балабина.
– Совсем немного, если честно, – призналась я.
Балабина откашлялась и начала свой рассказ:
– Агриппина Яковлевна Ваганова – величайший русский педагог балета.
Всю жизнь и всю карьеру она посвятила Петербургу. Родилась 6 июля 1879 года,
умерла 5 ноября 1951-го. . . Такой печальный день для всего мира балета. . .
– Я тогда плакала, плакала без конца. . . —
и вдруг по её лицу потекли настоящие слёзы.
– Вскоре после окончания учёбы, – продолжала Балабина, —
Агриппина Яковлевна стала солисткой Императорского балета. Её партии всегда вызывали восхищение у публики, а критики называли её «королевой вариаций».
И всё же балетмейстер Императорской труппы, Мариус Петипа,
не ставил её в центр внимания —не доверял ей премьеры и крупные постановки.
Какой мерзавец! – вспыхнула Балабина.
– Звание прима-балерины она получила лишь за год до конца карьеры!
Представь себе этих бездушных завистников!
Мы, товарищи и ученики, решили, что в память о ней наша академия будет носить её имя.
Так и вышло —с 1957 года Академия балета в Ленинграде
официально стала именоваться Академией балета имени А. Я. Вагановой.
– После того как Ваганова завершила карьеру танцовщицы,
она занялась педагогикой, —продолжала Балабина уже мягче. —Разработала собственную систему упражнений —уникальный сплав знаний, полученных в Императорской школе балета, с методами французской и итальянской школ,
и тех открытий, к которым пришла сама за годы сцены.
Эта система и по сей день известна как метод Вагановой.
Наша Академия и ныне работает при Мариинском театре, продолжая традицию Императорской школы классического балета. Ваганова была не только преподавателем,
но и многолетним директором Академии.
– И ты, Наташа, – сказала Балабина с лёгкой улыбкой, —
будешь учиться по её методу. Я надеюсь, ты быстро станешь прима-балериной.
Мне тогда было всего семнадцать. Когда я возвращалась через двор Академии к своей маленькой комнатке, словно кто-то внутри меня говорил:
«Наташа, это твой шанс. Единственный в жизни. Такого больше не будет.
Ты пойдёшь далеко!»
Первые две недели я жила в пансионе отеля Renaissance, а потом меня перевели в маленькую квартиру на Невском проспекте, где уже обитали две студентки – Маша и Лида. Между ними царило постоянное напряжение:доходило до ссор, пощёчин и даже потасовок с дёрганьем за волосы.
Ленинград – самый красивый город летом
(и, пожалуй, самый дорогой). Особенно во время белых ночей, когда трудно понять, где заканчивается день и начинается ночь. Небо светлеет уже к трём или четырём часам утра,
и можно потерять ощущение времени.
Однажды я случайно попала на праздник «Алые паруса» —это что-то вроде городского выпускного, но по-настоящему волшебного:с фейерверками, концертом на Дворцовой площади и старинным кораблём под алыми парусами, который становится символом всей ночи.
Стоит увидеть и развод мостов —это зрелище не забывается. Мосты поднимаются, чтобы пропустить огромные суда по Неве, и у каждого – своё время открытия. Если застрянешь на острове в этот момент, никуда не уйдёшь, пока мосты снова не соединятся. Правда, недавно построили новый мост, соединяющий несколько районов, но даже он не всегда спасает от этой магии Ленинграда —города, который живёт в ритме своих рек,
как будто сам танцует – медленно, царственно, навсегда.
У входа в здание Академии ветер с Невы врывался под пальто, как незваный профессор, проверяющий выдержку ученика. Запах мокрой шерсти, смолы и капустного пирога из столовой —всё было новым, и всё казалось уже знакомым. Швейцар с румяными щеками поднял глаза:
– Савченко? Документы.
Поставил печать, махнул рукой:
– Третий этаж, налево, комната номер три.
Комната узкая, с высоким потолком, который, казалось, помнил чужие вздохи и приглушённые рыдания. Две железные кровати, третья – у окна.
На первой – куча книг и шпилек. На второй – развешанная юбка, сохнущая на спинке.
Третья – пустая.
– Моя, – прошептала я.
Стекло окна отозвалось еле слышным эхом:
– Моя…
Маши и Лиды не было. На столике – разбросанные помады и булавки,
а под ним – пара туфель, уже знающих, сколько ступенек ведёт до балетного зала.
На батарее висела фотография:две девушки на Аничковом мосту,
смех в их волосах, а за спиной – лошади Клодта, будто готовые взлететь.
Я положила сумку, достала письмо от мамы. Чернила уже впитали влагу, но слова всё ещё грели:
«Наточка, ты учись. Танец сам придёт. Вадим спрашивает о тебе —говорит, что в твоих ногах огонь.
Целует тебя мама.
P. S. – Плюшкина окотилась, три котёнка».
В зале, под зеркалами высотой в день, стояла Балабина – прямо в центре,
словно метроном с мягкой улыбкой.
– Ноги – это музыка, руки – это фразы, лицо – это тишина, —сказала она. —
Начинаем.
Поручень холоден, но ладонь быстро согревается. Первый tendu, второй, plié…
На третьем круге дверь скрипнула. Вошёл тот, кого уже называли шёпотом – рижский мальчик. Невысокий, совсем не такой, как на фотографиях,
но движение его резало воздух, как лезвие бритвы.
– Барышников, – прошептала кто-то справа.
Как будто произнёс пароль к другой жизни. Он смотрел то в пол, то в зеркало,
не ища ничьего внимания, и всё же получая его целиком.
Когда он впервые разбежался по диагонали, паркет заскрипел, как старый корабль,
который отдают морю, а потом – тишина:воздух, снег, земля.
– Браво, – холодно сказала Балабина,
будто позволила ему быть самим собой – быть Мишей.
После занятия, в раздевалке, Лида смерила меня взглядом портного, у которого нет времени.
– Ты та новая, из Омска?
– Да, – кивнула я.
– У тебя стопа, – усмехнулась она. —
И плечи. Нам пригодится.
Маша тихо добавила:
– Говорят, ты теперь у нас комсомольская начальница.
Я замерла.
Слово «начальница» прозвучало, как ритм, который не ждёшь, но тело уже знает, как на него ответить.
– Если из-за меня будут меньше проверок,
я согласна быть и начальницей, и вахтёршей, —
сказала я.
Лида рассмеялась:
– Вахтёрша уже есть, и у неё усы. Жаль.
Мы все трое рассмеялись, и комната № 3 запахла мылом, меломи новой возможностью.
Вечером Невский открылся, как книга с позолоченными краями. Фонари вдоль каналов рисовали на воде музыкальные ноты. Я стояла на мосту и говорила себе вслух:
– Наташа, это твой город.
В витрине книжного магазина отражалось моё лицо.
Я зажмурилась – лучше помнить чувство, чем изображение.
Первое выступление пришло раньше, чем мы ожидали —студенческий показ, маленькая сцена, а в груди – огромное волнение. В коридоре, перед выходом на сцену,
Миша проходил мимо нас и вдруг остановился.
Его взгляд упал на мою ногу – не на лицо.
– Не поднимай пятку, пока сердце не скажет, —
произнёс он, не поднимая глаз.
– Пятку поднимаю, когда публика поднимает меня, —
ответила я слишком быстро.
Он взглянул тогда – коротко,
как человек, запоминающий ритм,
который пригодится ему позже.
– Хорошо, – кивнул он и исчез.
В ту ночь, когда занавес опустился, я поняла:за сценой ничего нет.
После музыки – лишь воздух, который возвращаешь себе, как долг.
А в комнате № 3Лида молча укрыла меня старым одеялом, Маша погасила лампу.
В темноте я слышала, как дышит Нева. И чей-то голос шепнул —не знаю, в голове ли моей,
или за дверью:
– Ты ещё далеко пойдёшь, Сибирячка.
Глава 3 – Блок 64: охота за билетами
– Вставай, ну же, спящая красавица! —
Мицин голос разрезал сон, как ножницы ткань.
– У тебя ноги для сцены? Да!
Но до сцены доходят через кассу!
Сегодня идём за билетами на новосадское чудо.
Барышников, душа моя, вот бы он увидел мои лодыжки!
Покажем ему, что и Лесковац знает, что такое плие!
Плюша глянула на меня своим вечным, осуждающим взглядом:
«Ты и твоя Мица…позволь утру просто быть утром. »
Чайник свистит, Новый Белград гудит —шестнадцать автобусов, один лифт не работает,
три лозунга на входе.
Я натягиваю пальто, кладу в сумку газету с заметкой о «Трёх соло и дуэте»и старую фотографию из Ленинграда —сама не знаю, зачем.
– План такой, —
Мица проводит брифинг на лестничной площадке, пока лифт поёт свою предсмертную песнь.
– Сначала к моей невестке Ане на почту —если кто и знает, когда отпускают талоны, так это она.
Потом звони Драгице —у неё вроде родня в Сербском народном театре,
а у нас, лесковчан, все кому-то родня. Если и это не сработает, включаем сцену слёз у кассы.
Там я в главной роли. Ты держи сумку и выгляди грустно.
– Мицо, я могу и сыграть, – говорю я.
– Ха! Нет, – машет она рукой. —
Пируэты твои хорошие, но для кассы нужен Станиславский, а Станиславский – это я.
Почта пахнет бумагой и терпением. Ана за стеклом кивает:
– Пока нет,
но говорят, что выпустят дополнительную партию онлайн.
– Онлайн?! – взрывается Мица. —
На кого ты это рассчитываешь, а?
На меня, что до сих пор покупаю газеты ради кроссвордов?!
Милая, дай мне живого человека, не эту вашу машинерию!
– Звони Драгице, – шепчу я.
Мица вздыхает, нажимает кнопку:
– Драгица, солнышко, говорит тебе Весна Зубар из Канады.
Шучу, шучу, это я, Мица.
Нам нужна связь для билетов.
Да, для «Трёх соло и дуэта».
Что касается твоего мужа – не переживай,
когда уйдёшь, поумнеет.
Ладно, звони кузине.
Возле кассы – очередь, говорят, с самого утра. Две гимназистки, чуть моложе самой надежды, снимают тиктоко «господах, которые толкаются».
Мица бросает на них взгляд, которым когда-то рушили Австро-Венгрию.
– Девочки, вот когда проживёте три режима и два кредита,
тогда поговорим о толкании. А пока стойте на ногах. Они хихикают, а я чувствую,
как где-то внутри снова пульсирует старая жила —та самая, что когда-то заставляла стоять на пуантахи защищать своё место на сцене.
– Следующий! – говорит кассир.
– Два билета, куда угодно! – вырывается у меня,
потом, спокойнее:
– На завтра вечером.
Счёт, писк машины, шелест бумаги —
в наших руках два прямоугольника с обещанием.
Мица поднимает билеты, как трофей.
– Вот оно! Завтра смотрим Мишу!
А ты, Наташа, надень то чёрное,
в котором ты как «лебедь в начале второго акта». Пусть ослепнет чуть-чуть этот Белград.
В ту ночь я не заснула. Из шкафа достала старую коробку с фотографиями:
Невский, комната №3, Балабина, Лида со шпилькой в зубах, массаж ступней после репетиций, открытка с круиза по Неве, которую я так и не отправила.
И одно мутное фото из-за кулис —мужчина в профиль, руки, будто держащие невидимого партнёра.
«Не поднимай пятку, пока сердце не скажет…»
Я выключила свет. Сердце сказало – завтра.
Глава 4 – Нови Сад, две сцене
Ветер с Дуная смешивает запах сахарной ваты и влажного кирпича.
Перед Сербским народным театром – очередь, будто за поездом к морю.
Мица уже описывает орбиту вокруг входа – ищет знакомый сигнал, лицо, знак.
– Если у меня упадёт сахар, ты меня водой окатишь, —
говорит она и уже покупает пончик.
Внутри – полумрак, шёпоти то коллективное задержанное дыхание, из которого театр делает нас живыми. На сцене – сначала она. Ана Лагуна, спокойная, как утро после шторма. Движение, которое ничего никому не доказывает —только себе. А потом он.
Миша.
Шаг – и память встаёт, как публика.
Я не думала, что это тело, в этих годах, всё ещё может поднимать печаль и радость одним прыжком. Но вот – поднимает.
В одном из дуэтов он замирает на долю дыханияи смотрит вправо – туда, где мы.
Он не доказывает – он признаёт. И мне кажется, что он видит всё:комнату №3, окно на Невском, ладонь Балабиной на моих лопатках, первый снег над Кировским, и этот ряд в Новом Саде, и Мицин пончик с кремом. Когда всё кончилось, аплодисменты были те —
которые не просят «бис», потому что знают: всё уже получено.
Мица вытирает глаза:
– Эх, Миша мой…
А я достаю из сумки старую фотографию. На обороте – пусто.
– Пойдём, – говорю.
– Куда?
– К служебному выходу.
За зданием дует ветер, непригодный для хореографии. Несколько фанатов, техник с сигаретой, огни на третьем этаже. Двери открываются —выходит облако холода, дыма и духов. Сначала ансамбль: короткие поклоны, спешка, шаги. А потом – он.
В пальто, которое будто ничего не помнит, но всё знает по плечам. Я подошла. Не знала, что скажу, но ноги вели сами, как когда-то вела музыка.
– Миша, —
произнесла я тише, чем хотела.
Он остановился.
Взгляд прошёл по ряду лици остановился на моём лбу, как на ноте, которую долго искал.
– Ленинград, – сказала я. —
Комната №3. Балабина.
«Не поднимай пятку, пока сердце не скажет. »
В уголках его губ дрогнула тень улыбки —той, которую знают только глаза.
Он сделал полшага ко мне.
– Ты из Омска, —сказал, будто это единственная деталь, нехватавшая, чтобы закончить хореографию памяти. Я кивнула. Протянула фотографию.
Он перевернул её, прижал ладонью к обороту,
словно ставя печать.
– Некоторые сцены остаются в теле, —сказал он. —Даже когда музыки больше нет.
– «Приходите завтра на репетицию, » —вмешался кто-то из труппы – техник или, может, ангел. – «Открытая для гостей. »
Миша посмотрел на меня, потом на Мицу, а потом – туда, где будто стояла Плюша,
хотя её там не было.
– «Завтра в десять, » – сказал он.
Мы шли назад к Дунаю, а ветер доносил запахе сценической пыли и меда из пончика. Мица толкнула меня локтем:
– Эх, «шефица Комсомола»,
похоже, ты снова выйдешь на сцену.
И не поднимай пятку раньше сердца —
но поднимай, ради Бога, поднимай!
Мы рассмеялись: она – громко, я – тихо.
В витрине булочной я увидела своё отражение —не ту девочку с Невы, и не эту женщину из Блока, а обе —стоящие рядомв одном кадре.
Глава 5 – Репетиция: тело, которое помнит
В девять сорок пятьНови-Сад был тише, чем прошлой ночью. Сербский народный театр дышал через боковой вход —тот, о котором знают только техникии те, кто всё ещё верит в закулисье.
Мица пошла со мной до двери, потом остановилась:
– Иди одна.
Я в буфет – найду кофе и новости. Я кивнула. В карман сунула тонкий конверт —мамино письмо, листок, который носила даже тогда, когда перестала писать письма.
Сцена без публики выглядит как море без волн —ровное, но ты чувствуешь, что всё внутри движется. Чёрные линии разметки обозначали места светаи партнёров;стойки прожекторов дремали, словно жирафы.
В полутьме пианистка перебирала аккорды, разламывая их, как стекло под пальцами.
Техник на свете подмигнул ей, она ответила, нашла до-мажор.
Запах канифоли и клея для холста —половина моей жизни в двух вдохах.
Миша уже был там. В спортивных лосинах,
в куртке, которая будто забыла, что гардероб открыт.
Ана Лагуна стояла у станка, опущенного низко к сцене, её руки – две фразы,
завершающие друг друга.
– Десять минут разминка, потом второй соло, —сказал кто-то из команды.
Миша кивнул. Когда увидел меня, лишь слегка поднял подбородок —признание, не приглашение. Я подошла тихо, как будто не хотела будить прошлое, а на самом деле – именно этого и хотела.
– Доброе утро, – сказала я. – Наташа… из—
– Знаю, – мягко перебил он. —
Тело вспоминает раньше, чем имя.
Он показал на дальний станок:
– Разомнись.
Телу легче смотреть, если оно участвует.
Ладони на перекладине, плечи вниз, рёбра внутрь. Плие, потом тандю.
Колени напевают старую песню хрящами, но не жалуются, только просят медленнее.
В зеркале бокового кулисавижу свой профиль —не прежний, а тот, что выжил.
Пианистка поймала мой ритм без слов, вставила мягкий переход —хроматический поцелуй.
Я улыбнулась —без причины, и с самой точной причиной.
Миша прошёл за моей спиной, почти неслышно.
– Не поднимай бедро,
когда меняешь сторону, —сказал он, и ладоньюпочти сквозь воздух, напомнил моим бёдрам, где середина. Ана посмотрела на нас —коротко, тёпло, как партнёр, который знает:
история шире одной сцены.
Проход второго соло начался без церемоний. Миша встал на метку, вдох – одновременно счёт и молитва, шаг – в тишину. Музыки нет —только дыхание, измеряющее пространство.
Он пересекает диагональ, словно переписывает строкииз невидимой тетради:
прыжок, падение, и та крошечная пауза, которую публика не замечает,
а танцор проживает. Пианистка вступает —не ведёт, а слушает.
Я стою у бокового кулиса и не дышу. Когда заканчивается первая последовательность,
Миша поворачивается к Ане, потом – ко мне.
– Помнишь то задание у Балабиной?Ход по кругу, который должен выглядеть как прямая.
Я кивнула.
– Сделаем после перерыва, —сказал он, будто так было задумано всегда.
Перерыв:три глотка водыи один изгиб конверта в моём кармане. Я раскрываю письмо.
Чернила побледнели, но почерк всё такой же —ровный, как степь под Петровкой.
«Наточка, ты учись, танец сам придёт. Холода не бойся —он лишь напоминание, что ты жива. Если заплачешь – утри рукавом. Если влюбишься – не говори сразу. Если позовут танцевать – не отказывайся.
Твоя мама. »
Я складываю письмои прячу его обратно —куда-то выше рёбер, где письма обычно остаются.
Мы возвращаемся на чёрное море сцены. Миша встаёт напротив меня —несколько метров между нами, пустота, как мост, который мы только собираемся нарисовать.
– Хочу показать одну вещь, —говорит он. —Ход, который не шаг, а намерение. Пойдём вместе.
Он поднимает руку, опускает. Мы начинаем одновременно, одну и ту же дистанцию,
но не в одном ритме:он чуть раньше, я – чуть позже, и посреди пути встречаемся
в одной и той же воле.
Останавливаемся. Это не трюк —это уговор тишины.
– Теперь поворот, —говорит он. —Круг, который выглядит как прямая.
В голове вспыхивает зал Академии, Балабина с тростью, меловые круги на полу.
Мы идём:шаг влево, полушаг вперёд, лёгкая поправка стопы,
будто сдвигаешь камешек. В зеркале за техникомвижу:да, это и правда выглядит, как прямая линия. А внутри – круг,
наконец замкнувшийся. Ана подходит, кладёт ладонь мне на лопатку:
– Открой здесь, на миллиметр, —шепчет. —
Миллиметр – это разницамежду намерением и усилием.
Я открываю. Воздух входит, как новая фраза.
Миша кивает:
– Достаточно. Тело помнит.
Они проходят ещё один соло, потом – дуэт:он и Ана дышат вместе, как люди,
которые тридцать летнаходят один и тот же вдохбез слов. Я стою у кулисы
и чувствую, как мои ступни пахнут канифолью, а мир сжимаетсядо размера отметки на полу. Иногда сердце дрожит —не от волнения, а от узнавания.
Когда свет уже наполовину погас, Миша подошёл ко мне.
– Не возвращайся в прошлое, —сказал он. —
Принеси его сюда. Он протянул руку. Вложил мне в ладоньтонкий кусочек сценической ленты, припорошённый пылью.
– Для отметки, —сказал. —
Чтобы была, когда понадобится.
– Спасибо, —сказала я. —
Вчера вы были…– Живы, —ответил он,
исправляя неточное слово.
–А это бывает не каждый вечер.
Когда я вышла на дневной свет,
Мица уже ждала —с ведром сплетени двумя пончиками меньше.
– Ну что, поднимаешь пятку? —
спросила она, протягивая бумажный стаканчик.
– Поднимаю,
когда сердце поднимает, —сказала я.
Мица рассмеялась:
– Вот и хорошо.
А теперь слушай —
нашла одного, что продаёт два билета на завтра, за кулисы. Говорит, видно, как Бог представляет себе танец. Взяли. Не спрашивай, сколько.
Мы шли вдоль Дуная. В кармане шуршало мамино письмо, а в ладони, приклеенный к коже, лежал кусочек сценической ленты —достаточно маленький, чтобы поместиться в сжатой руке, и достаточно большой, чтобы открыть дверь, которую я считала запертой.
Когда мы переходили улицу, я взяла Мицу под руку —без ритма, без музыки —ивспомнила, как ходить по кругу, который выглядиткак прямая линия.
Я стою у бокового кулиса и не дышу. Когда заканчивается первая последовательность,
Миша поворачивается к Ане, потом – ко мне.
– Помнишь то задание у Балабиной?
Ход по кругу, который должен выглядеть как прямая.
Я кивнула.
– Сделаем после перерыва, —
сказал он, будто так было задумано всегда.
Перерыв:три глотка водыи один изгиб конверта в моём кармане. Я раскрываю письмо.
Чернила побледнели, но почерк всё такой же —ровный, как степь под Петровкой.
«Наточка, ты учись,
танец сам придёт.
Холода не бойся —
он лишь напоминание, что ты жива.
Если заплачешь – утри рукавом.
Если влюбишься – не говори сразу.
Если позовут танцевать – не отказывайся.
Твоя мама. »
Я складываю письмои прячу его обратно —куда-то выше рёбер, где письма обычно остаются.
Мы возвращаемся на чёрное море сцены. Миша встаёт напротив меня —несколько метров между нами, пустота, как мост, который мы только собираемся нарисовать.
– Хочу показать одну вещь, —говорит он. —Ход, который не шаг, а намерение. Пойдём вместе. Он поднимает руку, опускает. Мы начинаем одновременно, одну и ту же дистанцию, но не в одном ритме:он чуть раньше, я – чуть позже,
и посреди пути встречаемсяв одной и той же воле. Останавливаемся.
Это не трюк —это уговор тишины.
– Теперь поворот, —говорит он. —
Круг, который выглядит как прямая.
В голове вспыхивает зал Академии, Балабина с тростью, меловые круги на полу.
Мы идём:шаг влево, полушаг вперёд, лёгкая поправка стопы, будто сдвигаешь камешек.
А внутри – круг, наконец замкнувшийся.
Ана подходит, кладёт ладонь мне на лопатку:
– Открой здесь, на миллиметр, —шепчет. —
Миллиметр – это разницамежду намерением и усилием.
Я открываю. Воздух входит, как новая фраза.
Миша кивает:
– Достаточно.
Тело помнит.
Они проходят ещё один соло, потом – дуэт:он и Ана дышат вместе, как люди, которые тридцать летнаходят один и тот же вдохбез слов. Я стою у кулисыи чувствую, как мои ступни пахнут канифолью, а мир сжимаетсядо размера отметки на полу. Иногда сердце дрожит —не от волнения, а от узнавания.
Когда свет уже наполовину погас, Миша подошёл ко мне.
– Не возвращайся в прошлое, —сказал он. —
Принеси его сюда.
Он протянул руку. Вложил мне в ладонь тонкий кусочек сценической ленты,
припорошённый пылью.
– Для отметки, —сказал. —
Чтобы была, когда понадобится.
– Спасибо, —сказала я. —
Вчера вы были…
– Живы, —
ответил он, исправляя неточное слово. —А это бывает не каждый вечер.
Когда я вышла на дневной свет, Мица уже ждала —с ведром сплетени двумя пончиками меньше.
– Ну что, поднимаешь пятку? —спросила она,
протягивая бумажный стаканчик.
– Поднимаю, когда сердце поднимает, —сказала я.
Мица рассмеялась:
– Вот и хорошо.
А теперь слушай —
нашла одного, что продаёт два билета на завтра, за кулисы.
Говорит, видно, как Бог представляет себе танец.
Взяли.
Не спрашивай, сколько.
Мы шли вдоль Дуная. В кармане шуршало мамино письмо, а в ладони,
приклеенный к коже, лежал кусочек сценической ленты —достаточно маленький,
чтобы поместиться в сжатой руке, и достаточно большой, чтобы открыть дверь,
которую я считала запертой. Когда мы переходили улицу, я взяла Мицу под руку —без ритма, без музыки —и вспомнила, как ходить по кругу, который выглядит как прямая линия.
Глава 6 – Мост над водой
Утро в Нови-Саде пахло булочками из пекарни и влажным дыханием Дуная.
Мица уже имела план:
– Сначала рынок, потом мост, потом кафана, а вечером я покажу тебе, где мы будем стоять —за левым кулисным полотном, у чёрного занавеса.
Там, говорят, видно, как музыка входит в мышцу. Я позвонила соседке – проведать Плюшу. Через хриплый сигнал услышала только:
– Кошка сыта, цветок полит, телевизор убавлен.
Я опустила трубку и позволила дню нести меня.
На Рыбном рынке продавец в шерстяной шапке держал палку, словно дирижёрскую.
– Две лепёшки и сыр. И один болгарский перец – для цвета, —
заказала Мица.
– Цвет – это половина жизни.
Я кивнула, и где-то глубоко, в бёдрах, отозвалась маленькая мышца —будто напомнила, что сегодня вечером, пусть и через чужое тело, я снова буду танцевать.
Мы перешли каменный мост пешком. Петроварадин на другой стороне бледного света
выглядел как город, притворяющийся, что он не крепость.
– Смотри, – сказала Мица, —
здесь всё кажется близким, а на самом деле – ничего не рядом.
Я остановилась у перил:вода несла стебельки камышаи случайные листья, забывшие, что уже зима. В кармане зашелестел кусочек сценической ленты.
Я достала его, провела пальцами по шероховатому краюи спрятала обратно.
– На счастье, – бросила Мица,
словно мы так и договорились.
После полудня мы вошли через боковой вход театра СНП.
Вахтёр уже знал Мицу —
после её утренней проверки буфета.
– Дамы, прямо и направо, пожалуйста.
Коридор пах краской и пылью —
смесью, которая всегда переносит меня
в то время, когда я знала:
на каждом шагу есть начало.
У гардероба Ана укладывала реквизит в холщовую сумку.
Её профиль – острый и нежный в одном движении —
напомнил мне Балабину с её тростью:
всегда точка перед паузой.
– Добрый день, – сказала я.
– Наташа.
– Знаю, – улыбнулась она.
– Хорошо, что вы здесь.
Тело видит лучше, когда ему разрешают вмешаться.
Она показала на скамейку у стены:
– Сидите здесь до начала,
а потом пойдёте со мной за кулисы.
Миша появился из темноты коридора,
будто без шагов —только с намерением.
– Здравствуйте, – сказал он коротко.
– Хотите завтра утром на сцену?
В семь тридцать. Пустой зал – единственный настоящий учитель.
Меня удивило, как легко он сказал «завтра», будто этот день уже принадлежал нам.
– Хочу, – ответила я,
и слово «завтра» прозвучало,
как Новый год.
– А вы? – обратился он к Мице.
– Я логистика, – гордо ответила она, —
и фан-клуб.
Миша кивнул:
– Самый важный отдел.
До начала спектаклямы провели двадцать минутв ритме театра: техники меняли фильтры прожекторов, инспициент раздавал последние «внимание»,
пианистка в гримёркетихо отрабатывала переходы, которые никогда не сыграет —чтобы руки помнили, где им быть, когда никто не смотрит.
– Нервничаете? – шепнула Ана.
– Нет, – ответила я,
и только тогда поняла, что да —но не от страха, а от близости.
Свет упал, как тишина. Первый соло открыл пространство —Миша вошёл, секунда неподвижности, потом движение рукой —на самом деле, это была фраза.
Дыхание публики и дыхание телапоймали один ритм. Я стояла за кулисой, слева,
и видела, как его прыжок не ищет потолок, а ищет горизонт, как приземление
становится не падением, а соглашением с полом. Ана потом раздвинула воздух, как занавес;через неё он прошёл —не шаг, а намерение. Музыка стояла рядом с ними,
не выше, не впереди —рядом.
После спектакля зал выдыхал, как после молитвы. Публика медленно расходилась,
а на полу всё ещё лежали следы —тонкий белый порошок канифоли,
память тел, которые знали, где приземляться.
Мы с Мицей вышли боком, через служебный ход. На улице воздух был холодный,
но не враждебный – как ладонь, которая держит, не сжимая.
– Видела? – спросила Мица,
подталкивая меня локтем. —
Вот что значит – тело помнит.
Ты думала, что всё кончено, а оно просто ждало музыку.
Я не ответила. На мосту было светло, фонари рисовали круги на воде,
и каждый круг жил ровно столько, сколько длилось дыхание.
Мы остановились у перил. Под нами – темный Дуна́й,
течение сильное, но ровное, словно кто-то невидимыйрепетирует движение,
которое повторяет каждую ночь.
– Когда смотришь на воду, —
сказала я, —кажется, будто она знает больше, чем люди.
Прошлое в ней не тонет,
а просто становится глубже.
– Глупости, – фыркнула Мица, но потише, чем обычно.
– Вода всё стирает.
Иначе бы мы все утонули в своих воспоминаниях.
Я улыбнулась.
– Может, правда.
А может, просто —всё, что мы забываем, вода несёт за нас.
Мы долго стояли молча. Где-то с крепости донёсся звук трубы —поздний репетиционный сигнал. Внизу, на обали, парочка смеялась, смеялась до слёз, и их голоса перекликались с ветром.
– Знаешь, – сказала Мица,
– я всегда завидела вам, артистам.
Вы хотя бы знаете, когда начинается аплодисмент.
А у нас, простых, жизнь идёт без оваций. Никто не подскажет, что номер уже сыгран.
Я посмотрела на неё. В её взгляде было всё:умор, мудрость, и свет.
– Мица, – тихо сказала я, —
ты и есть аплодисмент. Просто не все умеют его услышать.
Она усмехнулась, достала из сумке последнюю крофнуи разломила пополам.
– Держи, балерина.
За то, чтобы ноги слушали сердце, а сердце – не боялось сцены.
Я взяла половину. Сахар упал на пальто, и в тот миг мне показалось, что это снег —такой же, как тогда, над Невой.
Когда мы возвращались, вода под мостом мерцала —словно кто-то включил старую лампу
под поверхностью. Я сунула руку в кармани почувствовала кусочек ленты —тот самый,
припорошённый пылью сцены. Сжала его. Он был тёплый. И вдруг поняла:
всё возвращается —и сцена, и свет, и дыхание. Только время меняется ролями, а тело —
остаётся декорацией, в которой живёт душа.
Мица посмотрела на меня, в её взгляде мелькнуло что-то вроде смеха.
– Ну что, завтра в семь тридцать, да?
Я кивнула.
– Завтра.
И это «завтра»звучало как музыка, которой мы обе зналикаждую паузу.
Мица сжала мою руку.
– Вижу, – прошептала. —
Как будто кто-то сдвинул воздух на полсантиметра.
Я кивнула.
Моя нога нащупала маленькую неровность на полу —ровно там, где приклеена метка.
Я коснулась её ладонью в кармане.
Тело знало, где я, и знало, что стою правильно.
Вторая часть вечера – дуэт. Миша и Ана стоят друг против друга,
метр с половиной воздуха между ними.
Круг, который выглядит как прямая линия, – подумала я.
Когда они двинулись —одновременно, но в разное время, —
воздух между ними натянулся, как тонкая струна, и в какой-то момент тихо звякнул.
Публика этого звона не слышала;мы, за кулисой, слышали его всем телом.
На середине дуэтаАна скользнула —на ширину ногтя. Только я и инспициент заметили.
Никто больше —потому что Миша сместил весна полвздоха раньшеи поймал её взглядом,
не рукой.
Партнёрство, – сказала мысль, —
это то, что видит до падения.
Сердце ответило: да.
Финальный поклон:аплодисменты – и благодарность, и облегчение.
Мица вытирала глаза полотенцем из сумки, будто заранее знала.
– Зачем ты меня на это притащила, —проворчала она серьёзно. —После такого человек уже не можетходить в супермаркет как прежде.
– Может, – сказала я, —
только ходит иначе.
После спектакля коридор над подвалом был полон фраз, которые не успели закончиться.
Мы ждали. Ана вышла первой.
Обняла меня коротко, без слов.
– Приходи завтра, – сказала. —
В семь тридцать.
Миша вышел последним —влажное полотенце на шее, улыбка, в которой и пот, и покой.
– Всё по порядку, – сказал он. —
Спасибо, что смотрели отсюда.
– Спасибо, что играли оттуда, —ответила я.
Он усмехнулся.
– Завтра, – повторил.
Мы вышли в ночь. Дунай был чёрный и спокойный;мосты блестели, как инструменты после концерта. Мица долго молчала.
– Знаешь, – сказала наконец, —когда я была молодой, думала, что всё дело в силе.
А теперь вижу:
всё дело – в мере. Сколько нужно – совсем чуть-чуть, и всё становится верным.
– Балабина бы сказала: миллиметр, —улыбнулась я.
Мица рассмеялась:
– Вот видишь.
Я то же самое говорила идиотам из нашего дома —только думала про лифт.
В гостинице всё было слишком ровным, слишком белым. Я не могла уснуть.
Достала письмо мамы, положила его на столрядом с кусочком сценической ленты.
На чистом листе, мелким, ровным почерком, написала:
«Мама,
сегодня утром я разминалась у станка,
к которому не прикасалась двадцать лет.
Тело сказало: доброе утро.
Сегодня вечером я видела,
как кто-то дышит моими фразами лучше, чем я.
Мне не было больно.
Было так,
словно я когда-то вовремя подарила их —
а теперь они вернулись ко мне, очищенные.
Завтра в семь тридцать – пустая сцена.
Если улыбнёшься – я услышу.
Твоя Наточка. »
В семь десять мы снова были у бокового входа. Вахтёр дремал над судоку.
Мица сунула мне в руку маленький пакетик:
– Сухой инжир и кусочек сахара.
На первую паузу. И не пропускай. Зал пустой, пространство, которое обычно гремит,
теперь звучало тишиной. На полу – следы вчерашнего спектакля: зёрна канифоли,
кусочек блестящей краски. Ана вошла первая —волосы высоко собраны, лицо без тени.
– Ход, – сказала. —
Круг как линия. Мы встали друг напротив друга, метр с половиной воздуха между нами.
Я подняла правую руку, опустила её сквозь воздух, который теперь принадлежал только нам. Мы пошли. Сначала шаг, потом намерение. Между нами струна снова натянулась,
но на этот разя услышала её в собственных лёгких.
– Стоп, – сказала Ана. —Миллиметр лопатки.
Я поправила.
– Вот, – улыбнулась она. —
Это тот самый город, Наташа. Нови-Сад? Нет.
Город между огнём и водой. Тот, в котором ты выросла.
Миша приходит, как воспоминание, точное до минуты.
– Доброе утро, – говорит. – Пойдём.
Мы идём, линии превращаются в круги и обратно, сцена помнит наши шаги.
Где-то на середине диагоналия впервые произношу вслух:
– Колени немного болят… но не мешают.
Миша кивает.
– Если болят – значит, живые.
Если не болят —
или ты мертва,
или фальшива.
Полчаса спустямы сидим на краю сцены, ноги свисают в оркестровую яму.
Мица появляется из-за кулис, будто выросла здесь.
– Кофе, – говорит,
и ставит три пластиковых стакана.
– Завтра возвращаетесь в Белград?
– Я – да, – отвечаю. —
Он – дальше.
Миша пожимает плечами.
– Всегда дальше.
Ана выходит из тени.
– Приходи вечером, в буфет после второго показа. Нас будет немного.
Поговорим о том…Балабинином задании. Я понимаю:не о задании. О том,
что остаётся, когда задания заканчиваются.
Возвращаясь через пустой партер, я оборачиваюсь к сцене.
Посреди, там, где сходятся диагонали, кладу на пол мамино письмо
и сверху – маленький кусочек ленты. Я никогда ничего не оставляю.
Но теперь —оставляю на минуту.
Как флажок: здесь.
Как мост: между.
Как обещание:
не назад – сквозь.
Когда поднимаю письмо, на конверте остаётсятонкий след чёрной пыли —
линия, которая ничего не значит и говорит всё.
Мица толкает меня локтем.
– Ну, армейка,
завтрак перед дисциплиной.
У меня план и на сегодня.
Я смеюсь, пока мы выходим в холодный воздух. Река течёт, мост стоит,
а между —ровно столько места, чтобы пройти точно.
Как тот самый миллиметр, что делит намерение от усилия.
И который, когда наконец его находишь, называется – дом.
Глава 7 – Послезавтра
Буфет после второго вечера был наполовину свет, наполовину тень.
Тарелки с кусочками сыра и двумя видами хлеба; бокалы звенели без причины.
Ана сидела напротив меня, на стуле, слишком высоком для её покоя, и говорила, будто раскладывала карту:
– Балабина всегда утверждала, что техникой открываешь душу, но душой удерживаешь дверь.
Для тебя: открываешь быстро. Теперь научись удерживать.
– Как? – спрашиваю без обходных.
– Через других. Видишь этих ребят из СНП? —
Она кивнула в сторону троих молодых, которые смеялись слишком громко, чтобы скрыть, что стояли слишком близко к совершенству.
– Приходи на их утреннее занятие. Не чтобы показать – чтобы увидеть. И сказать два слова.
Миша появился между двумя фразами, словно всегда был там:
– Дай им три по восемь, которые на самом деле не по восемь. Пусть услышат, как музыка иногда лжёт, а тело говорит правду.
Мица подошла с другого конца буфета, торжественно держа лист бумаги:
– Подписи, фотографии – я закончила фан-клуб прямо на месте.
А теперь – по домам, армия. Завтра поезд в девять пятнадцать.
Нови-Сад – прекрасная любовь, но холодильник у нас в Блоке.
Я стояла у стены, незаметная, и смотрела, как вдоль станка выстраиваются спины – робкие, упрямые, молодые.
В первом ряду – девушка с короткими волосами, колено её вело затянувшийся разговор с травмой; рядом парень, у которого было больше сердца, чем центра.
Инструктор кивнула мне тихо:
– Входите.
– Только одно, – сказала я и подошла к коротковолосой. – Лопатки – на миллиметр вниз, грудина – на миллиметр вверх. Как будто держишь неглубокую чашу, и в ней вода. Ни капли не пролить.
Она сделала. Вода осталась. На миг её лицо целиком улыбнулось.
– Вот так, – прошептала она, больше себе, чем мне.
Парню я дала задание от Миши:
– Три по восемь, которые не по восемь – порог, перемена, возвращение. Считай в себе, не ногами.
Он растерялся, но начал. На третий раз понял. Ему не нужно было объяснение – только разрешение.
– Спасибо, – сказал он в конце, дотронувшись до станка так, как касаются книг, уходя из библиотеки.
Поезд до Белграда был наполовину полон.
Мица уснула ещё у Инđии, с сумкой на коленях и раскрытым каталогом «Glister», словно с подушкой.
Я смотрела в окно – белые полосы инея на полях пересекались, как фигуры в вальсе.
Во внутреннем кармане пальто – лента со сцены. Я вынула её и перекинула через два пальца. Иногда достаточно иметь что-то, что напоминает тебе, что ты реальна.
– Пиши список, – прошептала Мица, не открывая глаз. – План – это половина победы.
Я взяла тетрадь и написала:
«Луё Давичо» – позвонить, спросить о свободном зале.
Народный театр – посмотреть класс, познакомиться с балетмейстером.
Лента – не носить, а оставить у рояля. Не талисман, а знак.
Мише – письмо (короткое).
Маме – письмо (длинное).
Блок 64 встретил нас ворчливо и тем же, что всегда.
Лифт всё ещё мёртв, шахта – как неохотно открытый рот.
На доске объявлений бумажка:
«Собрание жильцов – тема: лифт, влага, шум из 23-й, Мица».
Мица торжествующе:
– Видишь? Где-то я тема, и не про балет. Как будто мне этого не хватало.
Плюша полностью проигнорировала наше появление, и только после третьего «пс-пс» вспомнила, что она хозяйка.
Подбежала и остановилась на полпути, обнюхивая мою сумку.
– Пыль со сцены, – сказала я. – Это как новый вид песка для песочницы.
– Ничего ты не понимаешь, – ответила Мица кошке, – это золото.
Кофе, два тёплых кусочка лепёшки из морозилки, и тишина – не пустота, а стояние на месте.
Я не смогла долго сидеть. Телефон в руки – на экране «Луё Давичо».
– Добрый день, можно ли…? Да, утреннее время. Да, малый зал, неважно. Да, оплатим. Спасибо.
Записала: завтра, 8:00–9:30, малая зала.
Сердце ответило: «Доброе утро».
Теразие имели тот особенный вид холода, который пахнет кебабом и тормозами автобусов.
В Народный театр я вошла тихо – с левой стороны всегда можно.
На репетиции главного ансамбля – белый свет, чёрные тренировочные штаны, серьёзность, которая притворяется лёгкостью.
Я остановилась высоко, на заднем ряду, как в церкви, когда приходишь, чтобы быть незаметной.
Балетмейстер – женщина, чьего имени я не услышала, – имела голос, который мог быть и метрономом, и пулей.
– Не «больше», а «точно», прошу.
На перерыве она заметила меня.
– Вы?
– Наташа Савченко, – сказала я. – Сибирячка из Блока, если коротко.
Улыбка, в которой было и приглашение, и признание.
– Приходите завтра после вашей репетиции. Посмотрю вашу работу. Если вам не мешает чужой взгляд.
– Взгляд всегда желанен, – ответила я. – Лишь бы был трезвым.
Она кивнула:
– Завтра.
Ночь в Блоке имеет свои звуки: звон посуды сквозь стену, телевизор, слишком громкий только во время спорта, две фразы в коридоре, которыми разговор начался и закончился.
Я писала за столом, рядом с Плюшиным блюдцем:
Мише:
«Дорогой Миша,
сегодня я украла твою фразу и отдала её мальчику из СНП.
Прижилась. Если это кража – прости; если это деление – спасибо.
Завтра я в малом зале на Дорчоле.
В девять тридцать я снова не буду знать, сколько мне лет.
Понимаю – это и есть правильное число.
Н. »
Маме:
«Мама,
Белград холодный, но люди тёплые.
Станок – деревянный, но сердце снова становится плотью.
Я видела человека, старше меня, который прыгал, как будто не существует потолка.
Ты писала мне когда-то: „Тело помнит то, что ты ему поёшь. “
Сегодня я пела тебе через чужие колени – и поняла.
Твоя Наточка. »
Утром малая зала пахла закрытой ночью.
Я открыла окна, сняла пальто, встала.
Без музыки – сначала шаг.
Три раза по диагонали: линия, круг, возвращение.