Читать книгу Тень Макбета - Группа авторов - Страница 1
ОглавлениеВоздух в репетиционном зале был густым и многослойным, как память самого здания; в нем причудливо сплетались запахи столетнего дерева, настоянного на испарениях тысяч репетиций, сладковатой пыли, осевшей на бархате кресел, и едкого, въедливого аромата грима и пота – квинтэссенция театрального духа, витавшая в пространстве подобно призраку всех когда-либо рождавшихся здесь страстей. В центре этого застывшего марева, под пристальным взором богов и монстров с портретов на стенах, стоял Платон, сжимая в побелевших пальцах стопку испещренных текстом листов, которые казались ему теперь не бумагой, а его собственными, вывернутыми наизнанку нервами. Его концепция «Макбета», представленная перед худсоветом, прозвучала как вызов, брошенный в затхлые воды застоявшегося омута, и он чувствовал, как этот вызов отзывается сухой, колючей пылью на языке и комом непроглоченного воздуха в горле.
И вызов был принят.
– Это не Шекспир, это кошмар наяву! – прозвучал голос Аркадия Петровича, старейшины труппы, чей орган речи, подобно скрипу несмазанной двери в заброшенном склепе, всегда предвещал лишь одно: неприятие. Его кулак, тяжелый и узловатый, обрушился на полированную столешницу, заставив вздрогнуть и подпрыгнуть стеклянную пепельницу – маленький, хрупкий символ установленного порядка. – Где благородство? Где трагедия? Сплошная кровавая бадяга!
Под огнем этих слов и десятка других взглядов, колючих, как булавки, Платон ощущал, как по его спине, под тонкой тканью рубашки, растекается предательская влага, холодная и липкая. Его собственное тело предавало его, говоря на языке пота и дрожи то, что язык слов выразить отказывался. И в этом смятении его взгляд, метнувшись в поисках опоры, нашел тихую гавань – фигуру Петра Сергеевича, восседающего во главе стола. Главный режиссер пребывал в неподвижности, сравнимой лишь с застывшей лавой, и только его пальцы, с широкими, плоскими ногтями, медленно, почти ритуально, гладили потертый сафьяновый корешок томика Шекспира, будто пытаясь извлечь из него не текст, а саму душу. Его молчание было не пустотой, а субстанцией, тяжелой и ощутимой, как бархат ночного занавеса, готового вот-вот взметнуться и открыть новое действо.
И это молчание взорвалось. Не громом, а тишиной иного порядка, сгустившейся в слова:
– Театру нужна свежая кровь. – Петр Сергеевич поднялся, и его тень, вытянутая косым, угасающим светом из высокого окна, поползла по столу, накрывая собою разбросанные бумаги и сомневающиеся лица, подобно крылу огромной птицы. Он приблизился к Платону, и его ладонь легла на напряженное плечо молодого режиссера – не как жест одобрения, но как акт передачи тяжести; сквозь тонкую ткань рубашки исходило от нее почти обжигающее тепло, тепло власти и ответственности. – Моя вера в Платона непоколебима. В нем я вижу не только постановщика, но и актера, способного воплотить саму суть трагедии. Его Макбет будет великолепен.
Затем его взгляд, тяжелый и всевидящий, подобно лучу прожектора, скользнул по залу, пока не задержался на той, что сидела особняком, вполоборота, словно наблюдая за спектаклем в спектакле.
– А роль Леди Макбет… Виктория, дорогая, она твоя.
По залу пробежал легкий, язвительный шепот.
«Ну конечно, кто же еще… Естественно, его жена…»
Она не кивнула, не удостоила ответом слова, обращенные к ней через пространство, наполненное людьми и их немыми вопросами. Виктория лишь медленно опустила ресницы, и в этом простом, отточенном движении была вся исчерпывающая уверенность королевы, которая не принимает предложения, но лишь снисходит до того, чтобы принять подносимую ей как дань судьбу. Тень от ее длинных ресниц легла на скулы, и в этой мгновенной тени уже угадывалась будущая тень леди Макбет – хищная, неумолимая и прекрасная в своем холодном решении.
***
Репетиции давно перестали быть рабочим процессом, превратившись в некий темный и добровольный ритуал, в погружение на дно собственных душ, вывернутых наизнанку под слепящим светом прожекторов. Они оставались в зале одни, когда последний актер, шаркая усталыми ногами, скрывался за тяжелой дверью, и в опустевшем пространстве воцарялась особая, густая тишина, нарушаемая лишь навязчивым жужжанием софитов, от которых исходила сухая, выжигающая жара, похожая на дыхание спящего дракона. Воздух, не обновляемый сквозняком, становился вязким и тяжелым, насыщенным испарениями тысяч прожитых здесь эмоций, соленым запахом пота, въевшимся в старые ковры, и призрачными нотами духов, что смешивались с пылью, кружащей в косых столбах света, как микроскопические звезды в рукотворной вселенной.
– Снова, – произнесла Виктория, и ее голос, низкий и обволакивающий, как бархат ночи, казалось, не нарушал тишину, а вплетался в ее ткань, становясь ее неотъемлемой частью. Она стояла так близко, что Платон чувствовал незримое поле ее тепла, исходящее от кожи, и легкий, терпкий аромат ее духов, пахнувших полынью и темным мускусом, – аромат, что висел в пространстве между ними невидимой, но непреодолимой преградой. – Ты должен не просто говорить текст, Макбет. Ты должен его выдохнуть. Желание. Страх. Решимость. Как комок колючей проволоки в горле.
Она смотрела на него не как актриса на режиссера, чей замысел она призвана воплотить, а как Леди Макбет на своего лорда – с холодным, испытующим всепроникновением, в котором читалось и обещание, и угроза. Ее глаза, огромные и почти бездонные в полумраке, оставшемся за пределами освещенной сцены, казались вратами в иной, более жестокий и настоящий мир. В ее взгляде не было вопроса; в нем был лишь приговор и безмолвное требование его исполнить.
– Петр Сергеевич боится, – продолжила она, и ее слова, лишенные театральной пафосности, звучали как простая, горькая констатация факта, от чего становилось лишь страшнее. – Он держит нас всех в этом… в этом музее восковых фигур. Красиво, правильно, и совершенно безжизненно. Пыль съедает все. Только ты можешь все изменить, Платон. Ты… ты гений. Я это чувствую. В каждой косточке.
И эти слова, произнесенные с такой обманчивой, почти интимной простотой, лились в его сознание, как медленный, сладкий и оттого вдвойне губительный яд, разъедая последние бастионы сомнения и профессиональной дистанции. Платон отворачивался, делая вид, что его внимание поглотил бутафорский трон, стоящий в центре сцены – холодный, неуклюжий каркас, обтянутый дешевым бархатом, который под его пальцами казался шкурой дохлого зверя. Он водил ладонью по резным деревянным украшениям, чувствуя, как занозы-сомнения впиваются ему под кожу. Но семя, брошенное ею в благодатную, вспаханную амбициями почву его души, уже давало первые, ядовитые ростки; он ощущал, как его собственные, тщательно скрываемые желания, будто слепые, прожорливые черви, начинают шевелиться в темноте, подспудно роя тоннели к свету, что сулила ей ее вера.
– Гений, – фыркнул он, и его собственный голос прозвучал хрипло и устало, словно он только что пробежал многокилометровый марафон. Он отвернулся от трона и прошелся по краю сцены, его тень, длинная и искаженная, поползла по пустым креслам партера, как призрак, ищущий упокоения. – Гении не потеют так, как я. И не боятся собственной тени. Аркадий Петрович сегодня чуть не харкнул мне в лицо. Сказал, что мой Макбет – это не шотландский лорд, а мокрый, испуганный щенок.
Виктория не двигалась, оставаясь в центре света, словно статуя, возведенная в честь самой Идеи. Уголок ее губ дрогнул в слабой, почти неуловимой усмешке.
– Аркадий Петрович, – произнесла она, и в ее голосе не было ни злобы, ни раздражения, лишь холодное, безразличное презрение, – последний раз играл трагедию, когда Сталин был жив. Он боится всего живого, Платон. Боится, что оно напомнит ему, что он сам уже давно просто экспонат. Его мнение – это шепот из-за стеклянной витрины. Ты же слышишь не его. Ты слышишь вот это.
Она сделала шаг вперед, и свет заиграл в складках ее простого, темного платья. Она подняла руку и легким, почти невесомым движением кончиков пальцев прикоснулась к его груди, прямо над сердцем, которое в этот момент готово было вырваться из грудной клетки, колотясь в такт какому-то древнему, дикому ритму.
– Здесь. Говори отсюда. Не из головы. Там одни умные слова. А здесь… здесь – правда. Даже если она уродлива. Особенно если она укоризненна.
Платон замер, чувствуя жар ее пальцев сквозь тонкую ткань рубашки. Этот легкий жест был сильнее любого многочасового спора о методе, сильнее всех тирад Аркадия Петровича. Это было вторжение, безжалостное и точное.
– А какая у него правда, у Макбета, Вика? – его голос сорвался почти на шепот. Он смотрел на ее руку, не в силах отвести взгляд. – В том, что он хочет власти? Так все хотят. В том, что он боится? Так все боятся.
– Его правда в том, что он пошел и взял, – ее ответ был простым и молниеносным, как удар кинжала. – Его правда не в желании, а в действии. А потом – в том, что он не может уснуть. Ты же знаешь, каково это. Лежать в четыре утра и слушать, как в тишине стучит собственное сердце. И думать: а что, если бы? Вот это «что, если бы» – это и есть он. Не король, не убийца. А человек в четыре часа утра с одной-единственной, самой страшной мыслью в голове. Сыграй это. Не королевскую мантию. Сыграй эту бессонницу.
Она отняла руку, и на месте ее прикосновения осталось пятно жжения, будто она выжгла на нем невидимую печать. Платон закрыл глаза, и перед ним проплыли знакомые до тошноты картины: потолок его съемной комнаты в предрассветных сумерках, мерный счет бессмысленных часов, гулкий стук собственной крови в висках. Да, он знал эту правду. Знавал ее слишком хорошо.
– Я не знаю, смогу ли, – прошептал он, и в этой фразе не было ложной скромности, лишь отчаянная, животная усталость. – Я сам уже почти не сплю. Мне снится эта сцена. Этот зал. Твой голос.
– Перестань, – сказала она уже другим тоном, простым, почти бытовым, отчего ее слова прозвучали еще пронзительнее. Она отошла к краю сцены, села, свесив ноги в темноту зрительного зала, и достала из сумки пачку сигарет. – Перестань пытаться быть «достаточно хорошим» для них. Ты должен быть пугающим. Для них. Для себя. Для меня. Ты должен зайти так далеко, чтобы обратной дороги уже не было. Только тогда получится.
Она закурила, и кончик сигареты вспыхнул в полумраке крошечным, зловещим маячком. Дым, терпкий и едкий, медленно пополз вверх, смешиваясь с пылью в лучах софитов, превращаясь в призрачный, постоянно меняющий форму символ всех их общих устремлений и страхов.
– А что будет потом? – спросил Платон, глядя на это дымное видение. – Если и правда не будет дороги назад?
Виктория сделала медленную, долгую затяжку. Ее профиль в отсвете огонька казался высеченным из самого мрака.
– Потом, – выдохнула она вместе с дымом, – будет спектакль. А что еще нам нужно?
Она повернулась к нему, и в ее глазах, наконец, вспыхнул тот самый огонь, которого он добивался от нее все эти недели – холодный, нечеловеческий, всепоглощающий.
– Давай, снова. С самого начала. С того места, где ты говоришь: «Я не буду больше думать». Скажи это так, как будто ты сам себе врешь. Потому что ты будешь думать. До самого конца.
И Платон, подчиняясь не ее приказу, а той неумолимой силе, что стояла за ее словами, сделал глубокий вдох, наполняя легкие густым, отравленным воздухом зала, и шагнул обратно в свет, навстречу своей бессоннице, своему Макбету, и тому бездонному взгляду, что обещал ему и погибель, и бессмертие.
***
Тяжесть того дня, выжатая до последней капли репетицией сцены убийства, висела в воздухе его гримерки густым, почти осязаемым маревом, смешиваясь с запахом старых деревянных стен, пропитанных потом и тысячами смытых гримов, и едва уловимым ароматом скипидара от подрамников, прислоненных к стене. Пыль, поднятая их усталыми движениями, медленно кружила в луче одинокой лампы под абажуром, чей свет, желтый и усталый, отбрасывал на стены гигантские, расплывчатые тени, будто в комнате находилось не двое, а целая толпа призраков. Они молча пили остывший чай из граненых стаканов, и эта тишина была не пустотой, а густым, звенящим веществом, насыщенным всем несказанным, что копилось между ними неделями, подобно воде, готовой прорвать плотину.
И тогда ее пальцы, прохладные от стекла и невесомые, как падающие лепестки, коснулись его запястья, лежащего на столе, на котором кольцами от стаканов проступала причудливая карта иных, неведомых миров. Он вздрогнул, и это сотрясение, подобное разряду молнии в тишине грозового предвечья, пробежало по всем его уставшим нервам, заставив сердце, только что бившееся ровно и устало, сорваться в бешеный, дикий ритм. Она была женой Петра Сергеевича. Она была его Леди Макбет. Каждое прикосновение было предательством, каждое слово – соучастием.
– Я… я, наверное, пойду, – прошептал он, и голос его звучал хрипло и глухо, будто доносился из-под земли. – Пойду, пока не стало слишком поздно. Пока мы не сыграли эту сцену не только на сцене.
– Не уходи, – ее ответ был тихим, почти беззвучным выдохом, но в нем заключалась та же властная сила, что и в ее сценическом образе, сила, способная остановить любое движение, любое намерение. Ее пальцы не отпускали его запястья, и сквозь кожу он чувствовал тонкую, словно ток, вибрацию, исходящую от нее. – Мы уже играем. С самого начала играем.