Читать книгу Реставрация душ. Анастасия. Сундук памяти - Группа авторов - Страница 1
ОглавлениеПролог: Пепел памяти
29 октября 1941 года, Москва
Ночь была не просто черной. Она была слепой, бездонной, вырвавшей у города душу и поглотившей последние следы света редкие мелькания карманных фонариков, прикрытых ладонью, и призрачные отблески фар, зачехленных синими тканевыми щитами. Воздух, колючий от предзимнего морозца обжигал легкие, цеплялся за горло. Москва, сжавшаяся в ожидании нового удара, замерла, как раненый зверь, затаившийся в своей берлоге и прислушивающийся к вою сирен.
Снег, редкий и острый, как осколки стекла, начал падать с неба, затянутого низкой, дымной пеленой. Он ложился на развороченную землю, на обугленные балки, словно вывернутые ребра, на груды кирпича, но под его хрупким, предательским покрывалом проступали черные, зияющие раны, как свежие воронки, почерневшие скелеты домов, следы недавнего ада, в который погрузился ее город. Ее Москва.
Тася, закутанная в старый, еще бабушкин, шерстяной платок с выцветшими цветами и в пальто, пробиралась по знакомой, но до неузнаваемости изуродованной ее родной улице. Каждый шаг отдавался в висках глухим стуком, сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Она оглядывалась, цепляясь взглядом за каждую движущуюся тень, за каждый шорох, рождённый ветром в разбитых окнах. Страх был холодным и липким, он сковал живот и сделал ноги ватными. Но долг, зов крови, тот самый, что жил в бабушкином кольце на ее пальце, был сильнее. Она должна была это сделать. Для бабушки.
Вот он. Их дом. Точнее, его призрак. Снаряд, угодивший неделю назад в соседний деревянный особняк, ударной волной вывернул полстены их двухэтажного каменного гнезда. Крыша просела набок, будто сломанная птица, беспомощно распластавшая крыло. Окна зияли черными, пустыми глазницами, из которых, торчали осколки стекол. Рядом с проломом была дыра, открывавшая взгляду внутреннюю часть дома с обрывками обоев с нежными розами, перекошенную дверь в чулан, голую кирпичную кладку.
Дверь в их главную комнату висела на одной, скрипящей петле. Тася, затаив дыхание, проскользнула внутрь, в колючую, промозглую темноту дома.
Тишина внутри была оглушительной. Иной, мертвой, вязкой. Ее нарушал лишь хруст битого стекла под ногами, скрип уцелевших половиц и навязчивый, призрачный шелест падающего за ее спиной снега. Он кружился в воздухе, проникая сквозь открытые раны дома, и ложился тонким, сверкающим в лунном свете покровом на пепелище. Бледный, холодный свет луны пробивался сквозь дыры в кровле, ложась пятнами на разгромленное пространство, выхватывая из мрака обломки былой жизни.
Она стояла в большой комнате, где когда-то собиралась вся семья. Здесь пахло пеплом, холодной сыростью и чем-то еще, может, смертью, затаившейся в углах. Но сквозь этот гнетущий запах она уловила другой, едва уловимый и родной. Это был запах сушеного чабреца, который бабушка Агафья всегда развешивала пучками у печки, и терпкий аромат старого, добротного дерева, пропитавшегося за долгие годы жизни в этом доме.
Ноги сами понесли ее, ведомые памятью, сквозь лабиринт разрушений. Вот низкий, дубовый порог в столовую, о который она, семилетняя, споткнулась, бегая с Ленкой, и разбила коленку в кровь. Папа, тогда подхватил ее на руки, его большие ладони были удивительно нежны. Он дул на ссадину, приговаривая глуховатым, спокойным голосом: «Ничего, дочка, заживет. Ты же у нас крепкая».
Она вошла в родительскую спальню, где стояла широкая кровать с высокой пуховой периной. Теперь на ее месте лежала груда штукатурки, кирпичей и изогнутых металлических пружин, торчащих, как обнаженные нервы.
И тогда память, не воспоминание, а настоящая лавина, живая и всесокрушающая, накрыла ее с головой. Пространство вокруг поплыло, стены сомкнулись, запах гари сменился ароматом свежеиспеченного хлеба и яблочного варенья.
Вот она, маленькая, в том самом белом платье, бежит по этой самой комнате, а мама, смеясь, ловит ее, кружит, и платье развевается колоколом. «Поймала, пташка моя!»
Вот папа сажает ее себе на плечи, такой высокий, что голова касается косяка двери, и она кричит от восторга и страха, вцепившись в его густые волосы.
Вот они все вместе – мама, папа, бабушка Агафья сидим за большим столом, на котором свежеиспечённый пирог я брусникой. Бабушка разливает из блестящего самовара душистый чай с чабрецом, а за окном тихо шумит листьями старый клен…
Счастье… обычное, теплое, такое плотное, что его можно было потрогать. И такое хрупкое, что оно рассыпалось в прах от одного оглушительного рева в небе.
К горлу резко подступил ком, перехватывая дыхание. Слезы, не спрашивая разрешения, хлынули из глаз, горячими ручьями стекая по лицу и смешиваясь с пылью и копотью на щеках. Они текли тихо, беззвучно, но были такими едкими и горькими, что, казалось, могли разъесть кожу до кости. Она плакала о маме и папе, которые умерли в тот страшный год, о бабушке, которой пришло видение об этой страшной войне, о своем украденном, растоптанной сапогами истории юности, об этом доме, который был не просто стенами, а живым, дышащим существом, хранителем их любви, их смеха, их ссор и примирений.
Отодвинув обломки штукатурки, она опустилась на колени в том самом месте, где изголовьем всегда стояла бабушкина резная кровать.
Пальцы, почти онемевшие от холода и волнения, скользнули по знакомым, шершавым половицам. Она нашла едва заметную щель, которую знала как свои пять пальцев. Бабушка научила ее, сказав: «Запомни, Тасечка, здесь наша память». Она поддела ее пальцем, потом, не найдя другого инструмента, схватила лежащий рядом обломок кирпича и с силой, рожденной отчаянием, вставила его в щель и нажала. Доска с глухим скрипом поддалась, приподнявшись.
Внизу, в маленьком, пыльном тайнике, лежал тот самый, окованный потемневшим от времени железом сундук. Он был цел и невредим, будто сама судьба хранила его для этого момента. Тася с облегчением, выдохнула и из груди ее вырвался сдавленный, почти детский всхлип. Она обеими руками достала его, прижала к груди, чувствуя сквозь слои одежды холодный, твердый металл и гладкую, отполированную руками поколений древесину. Внутри были дневник Агафьи и пожелтевшие бумаги Матвея Белова, человека, чья судьба навсегда переплелась с их родом. Это была душа их семьи. Их память. Их главная тайна и главное оружие.
И в этот самый миг, словно поджидая ее в этой самой уязвимой точке, снаружи, сначала где-то далеко, на другом берегу реки, а потом все ближе и ближе, нарастая до животного, пронзительного визга, взвыла сирена воздушной тревоги. К нему присоединялся неприятный, нарастающий гул десятков немецких бомбардировщиков. Он заполнил собой все пространство, вдавил его, выгнал последний воздух из легких. Мир воспоминаний, теплый и зыбкий, рухнул в одночасье, вырвав ее из прошлого и швырнув обратно в суровое, смертельно опасное, обезумевшее настоящее.
Тася вскочила, как ошпаренная. Надо бежать. Сейчас же! В бомбоубежище. К тете Тане, дяде Коле, к маленькой Лене и Артемке, которые, наверное, плачут от страха. Она рванулась к выходу, спотыкаясь о невидимые в полумраке обломки, и ее нога наткнулась на что-то хрупкое, издавшее короткий, сухой хруст. Она замерла и, преодолевая ужас, посмотрела вниз.
В свете лунного света, падающего прямо с неба через огромную дыру в потолке, среди обломков и щепок, лежали разбитые, изуродованные остатки бабушкиной прялки. Та самая, под убаюкивающее жужжание которой она засыпала в детстве, положив голову на колени бабушки. Дерево было переломано в нескольких местах, большое колесо расколото на две части, пряжа разорвана. От могучего, живого когда-то механизма, в котором была заключена частица души ее бабушки, остались лишь беспомощные осколки. Безвозвратно и окончательно.
Это был последний, добивающий удар. Та самая, жирная, нестираемая точка в гибели ее старой жизни. Не было больше дома. Не было больше прялки. Не было тех, кто наполнял их жизнью. Осталась только она. И тяжелый сундук в ее руках.
Не в силах больше выносить этого зрелища, Тася выбежала из дома, из этого склепа ее счастливого прошлого, и пустилась бежать по темной, заснеженной улице, навстречу вою сирен и нарастающему, все заполняющему рёв моторов. Она бежала, унося с собой лишь горсть пепла от своей памяти и тяжелую, как свинец, как этот сундук, ответственность за тех, кто остался в живых, и за тех, чьи голоса теперь жили только на пожелтевших фотографиях и страницах дневника бабушки.
Глава 1: Кровь на снегу
Конец февраля 1942 года, деревня под Звенигородом
Земля была мерзлой и безжизненной, точно выкованной из чугуна. Редкий, колючий снег, подхваченный ледяным ветром, забивался за воротники шинелей, намерзал на ресницах, превращая лица бойцов в застывшие маски. Воздух гудел не от ветра, а от далекой, непрекращающейся канонады, доносившейся со стороны Можайска. Здесь же, на подступах к Звенигороду, стояла звенящая, напряженная тишина, нарушаемая лишь скрипом полозьев санитарных повозок да приглушенными командами офицеров.
Илларион Соколов, двадцатилетний младший сержант, сидел на краю полузасыпанного снегом окопа, курил последнюю самокрутку, жадно затягиваясь едким дымом. Его часть, 144-я стрелковая дивизия, была измотана до предела. После тяжелых оборонительных боев они с трудом сдерживали натиск немцев, рвавшихся к шоссе, идущего на столицу. Вчера их батальон отступил к этой деревне, превращенной в укрепленный узел сопротивления. От домов остались одни печные трубы, торчащие из груды битого кирпича, словно надгробия.
Где ты, Вася? – пронеслось в голове Иллариона.
Младшего брата, которому только не так давно стукнуло восемнадцать, мобилизовали стрелком и отправили под Наро-Фоминск. С тех пор ни слуху ни духу. Тетка перед самой эвакуацией умоляла Иллариона навести справки, найти, но как найти человека в этом аду, где дивизии таяли за сутки, а списки потерь отставали от реальности на недели?
– Соколов, к командиру роты! – голос бойца из взвода связи вырвал его из тягостных раздумий.
Комроты, старший лейтенант Горбунов, с лицом, почерневшим от усталости и копоти, стоял над разложенной на ящике из-под снарядов картой.
– Немцы подтягивают свежие силы к северной окраине, – его голос был хриплым и обезвоженным. – Видимо, готовят новый удар. Задача контратаковать их на подходе, не дать развернуться. Взводу Соколова прикрыть левый фланг и держать связь с соседями справа. Там, по донесениям, должна быть 108-я стрелковая. Координируйте огонь.
– Так точно, товарищ старший лейтенант! – автоматически отчеканил Илларион.
108-я дивизия… Мелькнула мысль. Кажется, Вася писал в своем единственном письме, что его направляют именно в 108-ю. Сердце екнуло смутной, болезненной надеждой.
Через полчаса начался ад. Немецкая артиллерия обрушила на их позиции шквальный огонь. Земля вздымалась черными фонтанами, смешанными с комьями мерзлой глины и снега. Воздух звенел от осколков. Потом, как только огонь перенесли вглубь, в серой, предрассветной мгле показались темные, расплывчатые фигуры в касках-«ведрах». Пошли в атаку.
– Огонь! – закричал Илларион, прижимаясь к прикладу своего ППШ.
Стрельба слилась в сплошной, оглушительный грохот. Немцы шли напролом, уверенные в своем превосходстве. Пулеметы с обеих сторон выкашивали целые цепи. Илларион видел, как падали его бойцы кто, затихая сразу кто, крича и зовя мать. Но они держались.
Внезапно связной, молоденький салага Ваня, схватил его за рукав.
– Товарищ младший сержант! Справа! Немцы обходят! Соседи не стреляют!
Илларион ринулся на правый фланг своего взвода. Картина была критической. Группа немецких автоматчиков, используя складку местности и подбитый советский грузовик, почти вплотную подобралась к позициям соседей бойцов в заснеженных маскхалатах, которые отчаянно отбивались, но их фланг был открыт. Еще минута и их окружат и перебьют.
– Гранатами! – скомандовал Илларион. – По автоматчикам! Огонь на подавление!
Они ударили по немцам сбоку. Две гранаты разорвались точно в группе атакующих. Немцы залегли, застрочили в их сторону. В суматохе боя Илларион увидел молодого бойца из соседней части. Тот, недолго думая, вскочил и побежал в штыковую, пытаясь отбросить врага. Его маскхалат был разорван на груди, и Илларион на секунду увидел лицо испуганное, но остервенелое, с знакомой, упрямой складкой у рта…
Сердце упало и замерло. Вася…
В этот миг из-за грузовика ударил немецкий пулемет. Длинная очередь прострочила снег, целясь в его брата. Время замедлилось. Илларион увидел, как он, услышав свист пуль, инстинктивно развернулся, и как в тот же миг другой боец из его отделения, здоровяк толкнул Васю в сторону, в окоп, а сам принял на себя всю очередь. Тело его дернулось и беспомощно осело.
– Нет! – закричал Илларион, но его голос потонул в грохоте.
Вася, отброшенный в окоп, был жив, но теперь оказался в ловушке, прижатый к земли пулеметным огнем. Немцы, оправившись, снова пошли в атаку, пытаясь добить ослабевшую группу.
– Прикройте нас! Дымовую! – проревел Илларион своим бойцам и, не думая о себе, короткими перебежками рванулся к окопу, где залег его брат.
Пули свистели у самого уха, впивались в мерзлую землю у его ног. Он упал рядом с ним. Тот, широко раскрыв глаза, смотрел на него, не веря.
– Ларик? Это… ты?
– Молчи! – отрезал старший брат, меняя магазин в ППШ. – Лежи низко! Сейчас вытащим!
Но ситуация была отчаянной. Их маленькая группа оказалась в полукольце. Бойцы с обеих сторон гибли один за другим. Немцы подходили все ближе. Илларион понимал – это конец. Он посмотрел на брата…
В это же время. Южная окраина деревни под Звенигородом.
Семен Соколов, механик-водитель танка Т-34 22-й танковой бригады, с трудом протиснулся в тесный люк, неся в руках банку с холодной кашей. Внутри пахло соляркой, маслом и потом. Его экипаж получил короткую передышку после утренней контратаки, в которой они подбили два немецких танка, но и сами получили попадание в башню. Командир, лейтенант Ветров, ушел на КП получать новую задачу.
– Ну что, герои, подкрепляемся? – Семен попытался шутить, но голос его дребезжал от усталости. Ему было девятнадцать, и он еще не привык к лицу смерти, которое видел каждый день через смотровую щель.
Наводчик, рябой парень из Воронежа по кличке Маркс, мрачно взял свою долю.
– Тише, Семка, слышишь?
Семен прислушался. Сквозь броню доносился нарастающий грохот не единичные выстрелы, а сплошная, яростная канонада, смешанная с треском пулеметов. Она доносилась с северной окраины деревни, откуда-то из-за большого заснеженного поля, окаймленного темным лесом.
– Там наши дерутся, – тихо сказал заряжающий, молодой паренек Миша. – Жарко им, наверное…
Семен, доев свою пайку, прильнул к смотровому прибору. Поле лежало перед ним, белое и безмолвное, как гигантская незапятнанная страница. Но за ним, в дымке у леса, бушевал огненный смерч. Вспышки разрывов, трассирующие очереди, бегущие фигурки все это было похоже на миниатюрный, но страшный спектакль, разворачивающийся в нескольких километрах от него.
Он смотрел на это поле, не зная, что прямо сейчас, в том самом аду, который он видел, его двоюродные братья – Ларик и Вася – прижаты к земли в снежном окопе, отбиваясь от наседающих немцев. Что старший пытается прикрыть младшего своим телом, что у Василия кончаются патроны, а у Иллариона последняя граната. Что судьба свела их так близко, разделив лишь этим огромным, простреливаемым полем, которое Семену предстояло пройти на своем танке всего через несколько часов.
Он смотрел и думал о доме, о Москве, о родителях, которые, наверное, молились за него, не зная, что их племянники в этот самый миг находятся в шаге от гибели. Война раскидала их по разным частям, свела на одном клочке земли, но не дала встретиться. Она лишь позволила одному смотреть на поле боя, где решалась судьба других, не ведая об этом.
– Эх, дать бы по этим фрицам с ходу! – хмуро пробурчал Маркс, хлопая Семена по плечу. – Гляди, командир бежит. Видать, опять в дело.
Семен оторвался от прибора. Лейтенант Ветров, его лицо было напряженным и сосредоточенным, бежал к танку, размахивая рукой.
– Экипаж, по местам! Немцы прорываются на севере! Получили приказ контратаковать вдоль западной опушки леса! Приготовиться!
Сердце Семена учащенно забилось. Их бросали в пекло. Туда, за это поле. Туда, где горела земля и решались судьбы. Он еще раз мельком взглянул на север, на клубы дыма и огня, не зная, что мчится к своим братьям, чьи жизни уже висели на волоске.
Танк Семена с ревом ринулся вперед, подминая под гусеницами обледеневшие кочки и воронки. Командир, лейтенант Ветров, коротко бросил в переговорное устройство:
– Вижу скопление пехоты у опушки! Маркс, осколочно-фугасным, по группе у подбитого грузовика! Огонь!
Выстрел оглушительно грохнул внутри тесного боевого отделения. Семен, не отрываясь от смотрового прибора, вел танк по краю поля, стараясь не подставить борт вражеским орудиям. Немцы, занятые атакой на позиции пехоты, не сразу заметили стальную лавину, вырвавшуюся из-за леса. Первый же снаряд разорвался в самой гуще автоматчиков, прижавших к земле группу Иллариона и Василия.
– Попал! – крикнул Маркс, уже заряжая следующий снаряд.
– Продолжаем! – голос Ветрова был спокоен и тверд. – Пулеметчик, бей по бегущим! Семен, левее, дави их позицию!
Танк Семена стал ядром контратаки. Еще две машины из их бригады поддержали удар. Немцы, не ожидавшие танковой атаки с этого направления, заколебались. Их стройная цепь распалась под огнем пушек и пулеметов. Давление на окруженных пехотинцев мгновенно ослабло.
Илларион, прижавший Василия ко дну воронки, услышал нарастающий рёв моторов и знакомый лязг гусениц. Он рискнул поднять голову.
– Наши! Танки! – хрипло крикнул он брату. – Держись, Васька! Держись!
Последние силы, подпитанные надеждой, вернулись к нему. Он вскинул ППШ и дал длинную очередь по отступающим немцам. Вокруг него уцелевшие бойцы тоже поднялись в контратаку. Немцы, попав под кинжальный огонь с фронта и под удар танков с фланга, начали отходить, оставляя убитых и раненых.
Бой стих так же внезапно, как и начался. Немецкая атака захлебнулась. Поле, еще несколько минут назад кипевшее огнем и смертью, затихло, укрытое дымом и снежной пылью. Танки, выполнив задачу, остановились на окраине поля, заняв оборону.
Семен заглушил двигатель. В наступившей тишине, нарушаемой лишь треском горящей техники и стонами раненых, он услышал команду лейтенанта:
– Экипаж, осмотреть машину, заправиться, подвезти боеукладку. Механик, помоги санитарам раненых много.
Семен выбрался через люк. Морозный воздух обжег легкие. Картина была ужасающей: все поле было усеяно темными пятнами тел. Санитары и уцелевшие бойцы уже ползли по снегу, отыскивая выживших.
Не думая о собственной усталости, Семен спрыгнул с брони и побежал к ближайшей группе раненых. Он подхватил под руку бойца с перевязанной головой, который, хромая, пытался добраться до укрытия. Потом помог вытащить из глубокой воронки двоих одного несли на плащ-палатке, второй мог передвигаться сам.
Он работал на автомате, не глядя на лица, видя лишь кровь, грязь и боль. Таскал одного за другим, указывая санитарам направление, куда нести тяжелораненых. Его могучая танкистская сила была сейчас как никогда кстати.
И вот, пробираясь к очередной группе окопов на самом краю поля, туда, где еще час назад кипел самый ожесточенный бой, он увидел глубокую, простреленную воронку. В ней копошились несколько бойцов, пытаясь помочь тем, кто был внутри.
– Там наши, – крикнул ему один из них, пехотинец с обмороженным лицом.
Семен подбежал к краю. И его взгляд упал на лицо человека, которого санитары как раз начали вытаскивать. Загорелое, с резкими чертами, в грязи и крови, но до боли знакомое. Ларик!
– Ларик! – закричал Семен, спрыгнув в окоп. – Брат!
Он упал на колени рядом с ним. Илларион был без сознания, его грудь едва заметно дышала. Лицо было бледным, но живым. Семен судорожно нащупал пульс на запястье слабый, но он был.
– Жив! – обернулся он к санитарам. – Жив, тащите скорее!
Двое бойцов аккуратно подхватили Иллариона и понесли к ждущим носилкам. Семен, уже готовый выбраться следом, скользнул взглядом на дно воронки, туда, где только что лежал брат.
И мир перевернулся.
Под тем местом, где лежал Илларион, виднелась вторая фигура. Худая, почти мальчишеская, в разорванном маскхалате. Лицо было страшно бледным, почти фарфоровым, и неестественно запрокинуто. Одна рука была вывернута под невозможным углом. Это был Вася.
– Вася… – прошептал Семен, и у него перехватило дыхание. – Вася!
Он скатился вниз, к брату, но не решался до него дотронуться. Голова была запрокинута так, что это могло означать травму позвоночника. Семен, прошедший краткий курс медицинской подготовки, помнил одно неверное движение…
– Санитара! – закричал он, и его голос сорвался в истерический визг. – Санитара! Срочно! Здесь еще один! Брат мой!
Он боялся даже проверить пульс, боялся, что не почувствует его. Но, собрав всю волю, осторожно, двумя пальцами, прикоснулся к шее брата. Кожа была ледяной. Секунда, другая… и он почувствовал его. Слабый, едва уловимый, но стук. Как тончайшая нить, соединяющая его брата с жизнью.
– Жив… – всхлипнул Семен, и слезы, которых он не чувствовал, потекли по его грязным щекам. – Жив, ты слышишь, жив!
В это время в окоп спустились двое санитаров с носилками. Один из них, пожилой бывалый фельдшер, быстро, но бережно осмотрел Василия.
– Жив, – коротко подтвердил он, и в его глазах Семен прочитал и надежду, и тревогу. – Но сильно ранен. Шок, вероятно, переломы. Требуется срочная эвакуация.
Они работали быстро и слаженно. Аккуратно подвели носилки под тело Василия, зафиксировали голову валиком из шинели. Семен, не в силах помочь, стоял рядом, сжимая кулаки до боли, глотая слезы.
Когда носилки с Василием понесли в тыл, к санитарной палатке, Семен выбрался из окопа и посмотрел им вслед. Двух его братьев, которых он не видел месяцы, которых война разбросала по разным фронтам, он нашел здесь, на этом проклятом поле. Одного без сознания, но живого. Другого на волоске от смерти.
Глава 2: Дом, где лечат раны
Москва, апрель 1942 года.
Зима отступила, обнажив городские раны. Из-под грязного, подтаявшего снега проступали щели воронок, почерневшие руины зданий, но в воздухе уже витало упрямое, победоносное дыхание весны. Пахло талой водой, влажной землей и надеждой. Москва выстояла.
Семья Соколовых ютилась в одной комнате большого общежития, куда их определили после того, как их дом на Садовнической был разрушен. Комната была проходной, с одним заклеенным крест-накрест окном, но для них, переживших страшную зиму в бомбоубежищах, она казалась дворцом. Тася, стоя у этого окна и глядя на просыпающиеся почки на единственном уцелевшем во дворе клене, дала себе тихую, но железную клятву: «Я восстановлю наш дом. Каким бы ни был путь. Я верну нам наши стены».
Как будто в ответ на ее мысли, в то утро почтальон, сухощавый старичок в прожженной шинели, вручил ей треугольник. Письмо от Семена.
Сердце заколотилось. Она развернула его дрожащими пальцами, собрав вокруг себя всех. Даже Артем притих, чувствуя всеобщее напряжение.
«Здравствуйте, мама и папа! – писал Семен своим размашистым, уверенным почерком. – Сообщаю, что жив, здоров и воюю на совесть. Наша часть сейчас на переформировании, так что выдалась минута передохнуть и написать…».
Далее он описывал быт, шутил, стараясь, как мог, подбодрить их. А потом слова потекли медленнее, будто перо стало тяжелым.
«…Встретил я наших братьев. Случилось это под Звенигородом, в конце ноября. Илларион цел, отделался контузией и ранением в руку. Сейчас его дивизия стоит на защите под Кубинкой, пишет, что дерутся крепко. А вот с Василием…».
Тася, читая вслух, почувствовала, как у нее перехватывает горло. Лена тихо ахнула, а тетя Зина перекрестилась.
«…Вася был тяжело ранен. Я сам нашел его на поле боя. Он… он прикрыл Иллариона. Вытащили мы его, жив, но ранение серьезное. Отправили в госпиталь. У меня нет точных сведений, где он сейчас. Узнавайте через военкомат, родные. Найдите его. Он нуждается в вас».
В комнате повисла тягостная тишина, нарушаемая лишь сдержанными всхлипываниями тети Зины.
– Найдем, – хрипло сказал дядя Коля, вставая. Его лицо было суровым. – Сейчас же пойду в военкомат. Тасенька, со мной.
Дорога до военкомата была долгой и молчаливой. Очередь, справки, бесконечные коридоры. Но дядя Коля, с его упрямой настойчивостью и фронтовыми медалями, смог пробить стену бюрократии. Через несколько часов они держали в руках справку: «Красноармеец Соколов Василий Леонидович находится на излечении в эвакогоспитале №».
Не откладывая, на следующий день они поехали.
Госпиталь размещался в здании бывшей школы. Воздух был пропитан запахом карболки, лекарств и тихой, смиренной боли. Медсестра, худая, с тенью усталости в глазах, провела их по длинному коридору, уставленными койками.
– Он… он в палате для тяжелых, – тихо сказала она, останавливаясь у двери. – Готовьтесь… Он не ходит.
Сердце Таси упало. Она вошла первой.
Василий лежал у окна, залитый весенним солнцем. Он был страшно худ, щеки ввалились, а глаза, смотрели в потолок пусто и отрешенно. Он не двигался, лишь его пальцы медленно перебирали край одеяла.
– Вася… – прошептала Тася, подходя к кровати.
Он медленно, с трудом перевел на нее взгляд. Узнал. В его глазах мелькнула искорка, губы дрогнули в подобии улыбки.
– Тасенька… – его голос был слабым, сиплым шепотом. – Дядя Коля…
Они не могли говорить. Слова застревали в горле. Они просто держали его руки, гладили по исхудавшим плечам.
Позже с ними поговорил главный врач, пожилой, усталый человек в очках.
–Повреждение позвоночника, – говорил он, глядя куда-то мимо них. – Сделали все, что могли. Он будет комиссован. Ему нужен покой, уход. Хорошее питание, если это возможно. Домашняя обстановка… – Врач посмотрел прямо на Тасю и Николая. – Через неделю можете его забирать.
Дорога назад в Москву была молчаливой и горькой.
Но в этой горечи родилось решение. В тот же вечер, собравшись в своей комнате в общежитии, Тася сказала твердо, без тени сомнения:
– Мы забираем Васю не сюда. Мы везем его в деревню, к тете Наташе. Там воздух, там тишина. Там наш дом. Наш настоящий дом.
Дядя Коля молча кивнул. Тетя Зина, плача, обняла Тасю. Они все понимали. Город, с его бомбежками, теснотой и голодом, был не для выздоровления.
Через неделю они снова приехали в госпиталь, теперь уже всей семьей с узелками, с теплыми вещами, с Леной и Артемом. Выписка была недолгой. Василия, закутанного в одеяла, осторожно, перенесли на руках в грузовик, который дядя Коля каким-то чудом раздобыл на день.
Дорога в деревню под Звенигородом была тряской, но Василий, казалось, не замечал неудобств. Он смотрел в окно на просыпающиеся поля, на первые цветы мать-и-мачехи у дороги, и в его глазах, таких пустых еще неделю назад, появился слабый, но живой интерес.
И вот, наконец, знакомый пригорок. И на нем тот самый, крепкий, двухэтажный дом с резными наличниками, пахнущий дымком и прошлым.
Тетя Наташа и дядя Степан уже ждали их на крыльце. Увидев носилки, на которых несли Василия, тетя Наташа всплеснула руками, и по ее лицу покатились слезы, но не отчаяния, а от готовности принять, помочь, спасти.
– Родной мой, – прошептала она, наклоняясь к Васе и целуя его в лоб. – Все, ты дома. Теперь мы тебя выходим.
Его уложили в горнице, на большой кровати у печки, где когда-то спал его дед, Илларион. Воздух здесь был другим не больничным, а живым, пахнущим старым деревом, сушеными травами и хлебом.
Тася стояла на пороге и смотрела, как тетя Зина поправляет Васе подушку, как Лена несет ему чашку теплого молока, как дядя Коля и дядя Степан тихо о чем-то говорят у печки.
В этот момент Василий медленно повернул голову и посмотрел прямо на Тасю. И в его взгляде она прочитала не боль и не отчаяние, а тихую, бездонную благодарность и, возможно, впервые за долгие месяцы покой.
Они были дома. Не в чужом общежитии, не в холодных московских стенах, а в месте, где стены помнили их род, где сама земля была пропитана силой предков. Война еще не закончилась, впереди были новые тревоги и потери, но здесь, под старой, надежной крышей, начиналось новое сражение за жизнь Василия. И они будут сражаться все вместе.
Тот вечер был особенным. Несмотря на горечь потерь и тяготы войны, в старом доме под Звенигородом царило ощущение, которого все были лишены долгие месяцы, ощущение семьи. Настоящей, большой, собравшейся под одной крышей, пусть и не в полном составе.
Василия, обложив подушками, усадили в широком, резном кресле у изголовья стола, чтобы он мог видеть всех. За массивным дубовым столом, который помнил еще прадеда Семена, собрались все: Николай и Зинаида, Тася, Лена, Артем, Наталья и Степан. На столе, скромном, но для них богатом, дымилась картошка в мундире, стояла миска с квашеной капустой, лежали ломтики черного, душистого хлеба и кружки с чаем из сушеной малины.
Первое время ели молча, наслаждаясь непривычным покоем и сытостью. Но тишина эта была теплой, не тягостной. Прервала ее Наталья, отложив ложку и обведя всех своим спокойным, немного грустным взглядом.
– Вот сидим мы все здесь, – начала она тихо, – а душа, знаете, по всем углам света рвется. По детям разбросана.
Все посмотрели на нее. Она редко заговаривала о своем, предпочитая слушать.
– От Сашеньки моей на той неделе письмо пришло, – продолжила Наталья. – Пишет, что с Петром и маленьким Мишуткой добрались до Комсомольска-на-Амуре. Там, пишет, тайга да сопки, но люди бодрые, комсомольцы, БАМ строят. Хоть и трудно, но чувствуют, что дело важное делают.
– Молодцы, – кивнул Николай, набивая трубку. – Сибирь, Дальний Восток там страна коваться будет, пока здесь воюют.
– А от Аннушки из Новосибирска весточка была, – снова заговорила Наталья, и в ее голосе послышалась гордость. – Она там с мужем, а сыновья, Иван, Василий и Федор, все на заводе, танки, говорят, собирают. Жены у них там, детишки. Ребята еще до войны успели перебраться, потом и родителей с собой забрали. Теперь они в тылу, как скала.
– И Иришка с Кузбасса писала, – добавил Степан, и на его лицо легла мягкая улыбка. – Близнецы ее, Надя с Володей, тоже не подводят. На металлургическом комбинате. Семьи создали, в цехах день и ночь стоят. «Натка, – пишет, – наши здесь фронту броню куют».
Все слушали, и на душе становилось и светло, и горько одновременно. Семья, как большое дерево, раскидала свои семена по всей необъятной стране. Одни строили новые города в тайге, другие ковали оружие Победы в сибирских и уральских цехах. Они были далеко, но мысленно все были здесь, за этим столом.
И вот в этой паузе, наполненной размышлениями о разбросанной, но не сломленной семье, тихий, сдавленный голос произнес:
– А Лешенька… где мой Лешенька?– тихо, глотая слезы прошептала Зиннаида.
Это сказала Зинаида. Она сидела, сгорбившись, и смотрела на свои руки, лежавшие на столе. Голос ее дрожал.
Тишина стала густой и тяжелой.
Николай тяжело вздохнул и положил свою большую, исхудавшую руку поверх ее руки.
– Мы все пороги оббили. Все военкоматы. Писал запросы. – Его голос был глухим, усталым до самого дна. – Говорят одно: «Доброволец Соколов Алексей Николаевич направлен в часть…» А в какую сведения утеряны или засекречены. Может… – Он не договорил, не в силах вымолвить страшное слово.
– Шестнадцать лет ему было, – прошептала Зинаида, и по ее лицу покатились беззвучные слезы. – Шестнадцать… Он дату в метрике исправил… Я нашла потом… «Я, мам, не могу тут сидеть, когда немцы под Москвой», – сказал и ушел. И все.
Лена тихо заплакала, прижавшись к Тасе. Тася смотрела на дядю Колю, видела, как он сжимает кулак, пытаясь сдержать отчаяние и гнев. Безысходность. Страшнее смерти на войне была только эта неизвестность.
И тут случилось неожиданное.
Василий, который до этого сидел недвижимо, уставясь в свою тарелку, медленно поднял голову. Его бледное лицо было искажено мукой.
– Я… я мог бы его встретить… – прошептал он так тихо, что слова едва долетели до других. – Если бы не… это… – Он беспомощно мотал головой на свои неподвижные ноги. – Я бы нашел его… Я бы…
Он не смог продолжать. Слезы, первые за все время, что он был здесь, потекли по его щекам. Тихие, горькие, полные отчаяния и стыда за свою беспомощность.
Этот детский, беспомощный порыв брата растрогал всех до слез. Тетя Наталья встала, подошла к нему и, как маленькому, прижала его голову к своему плечу.
– Не терзай себя, сынок, не терзай, – зашептала она. – Ты свой долг выполнил. Спину за брата подставил. А Лешенька… он жив. Я чувствую. Он сильный, как и все наши. Он вернется. Должен вернуться.
Все молча сидели, объединенные общей болью и общей надеждой. Горе от неизвестности об Алеши смешалось с гордостью за других детей, с теплом от того, что Василий был с ними, жив, и с тихой, несгибаемой верой, которую хранил этот старый дом.
Тася смотрела на пламя лампады, теплившееся в красном углу перед ликом Спаса. Она мысленно повторяла слова тети Наташи: «Он вернется». И добавляла свою, выстраданную в подвалах и бомбежках клятву: «А мы будем ждать. Все вместе. Мы – семья. И пока этот дом стоит, и пока этот стол собирает нас вместе, мы будем ждать и надеяться».
Прошло несколько недель с того момента, дом под Звенигородом, казалось, впитал в себя все солнце и все соки пробудившейся земли. И вместе с природой пробуждалась к жизни надежда.
Василий изменился до неузнаваемости. Щеки его заполнились, загорели на весеннем солнце, а в карих глазах, наконец, угасла тень отрешенности и боли, сменившись спокойной, хоть и все еще усталой, ясностью. Он по-прежнему не вставал, но уже уверенно сидел подолгу, мог сам есть, читать книги, которые ему приносили, и даже помогал тете Наташе чистить картошку, ловко орудуя руками.
Степан, видя его прогресс, в один прекрасный день вкатил в сени самодельную, но удивительно прочную и маневренную коляску, собранную из старых колес от тачки и крепких досок.
– Вот, парень, – сказал он, сметая со лба пот. – Тебе теперь и «выездная» появилась. Будешь по хозяйству мне помощником, на свежем воздухе.
С этого дня жизнь Василия обрела новое измерение. Он сам мог выкатываться на крыльцо, греться на солнышке, наблюдать, как Лена и Артемка гоняют кур, или катиться к огороду, где тетя Зина и тетя Наташа возились с грядками. Он снова стал частью этого живого, шумного мира, а не его отстраненным наблюдателем из окна горницы.
И вот в один из таких ясных, теплых дней, когда Василий, сидя в коляске у порога, пытался починить сломавшуюся деревянную ложку Артемки, случилось невероятное.
Из сеней донесся не крик, не стон, а какой-то сдавленный, удивленный возглас, который тут же перерос в громкий, почти детский вопль:
– А-а-а!
Первой примчалась Тася, выбежавшая из дома с мокрыми от полоскания белья руками. За ней, сломя голову, слетела с лестницы Лена, а с огорода, побросав тяпки, прибежали тетки.
Картина, открывшаяся им, заставила сердца замереть. Василий сидел в коляске, его лицо было искажено гримасой не то ужаса, не то от изумления. Он смотрел вниз, на свои ноги. А они… они двигались. Сначала это было едва заметное, судорожное подергивание стопы правой ноги. Потом левая нога медленно, преодолевая невидимое сопротивление, согнулась в колене и тут же резко выпрямилась, ударив по подставке коляски.
– Вася! – вскрикнула Тася, падая перед ним на колени. – Ты… ты чувствуешь?
Он не мог говорить, лишь кивал, захлебываясь слезами и смехом, не отрывая взгляда от своих ног, которые, будто проснувшись от долгой спячки, начинали жить своей собственной, невероятной жизнью.
Весть мгновенно облетела весь дом. Вечером, когда вернулись Степан и Николай, все только и говорили об этом. На следующий день Наталья уговорила прийти местного фельдшера, старого, опытного Ивана Петровича, который обслуживал все окрестные деревни.
Врач, тщательный и неторопливый, долго осматривал Василия, простукивал молоточком, заставлял его пытаться двигать пальцами ног, поднимать колени.
– Гм… – произнес он наконец, откладывая инструменты. – Интересный случай. Очень интересный.
Все замерли в ожидании.
– Я так полагаю, – продолжал Иван Петрович, снимая очки и протирая их, – что в госпитале вам поставили ошибочный диагноз. Перелома позвоночника, судя по всему, не было. Была тяжелейшая контузия спинного мозга. Случается. Отек, ушиб… все это приводило к параличу. Но организм, особенно молодой, вещь удивительная. Отек потихоньку спал, поврежденные нервы стали восстанавливаться. А тут еще и ваша домашняя обстановка, покой, хорошее питание… Все это сыграло свою роль.
В комнате повисла тишина, а потом ее разорвал счастливый, надрывный вздох Зинаиды. Она расплакалась, но теперь это были слезы безграничного, оглушительного счастья.
– Значит… он сможет ходить? – тихо, боясь сглазить, спросил Николай.
– Уже может, – улыбнулся фельдшер. – Судя по тому, что я вижу, процесс пошел. Теперь главное не торопить события, но и не залеживаться. Начнем потихоньку разрабатывать ноги. Вам, молодой человек, предстоит заново учиться ходить.
С этого дня в доме началась новая жизнь, полная упорного труда и маленьких, но таких важных побед. Сначала Василий, опираясь на Тасю и Степана, учился просто стоять, держась за спинку кровати. Потом, с помощью двух палок, сделал свои первые, неуверенные шаги по комнате. Он падал, стискивал зубы от боли, но его поднимали, подбадривали, и он снова пытался.
Прошло еще несколько недель. И в один из вечеров, когда семья сидела за ужином, Василий, отложив одну палку, дошел от своей кровати до стола, опираясь лишь на одну трость. Он был бледен от напряжения, но его глаза горели.
– Вот, – хрипло сказал он, опускаясь на свой стул. – Почти как человек.
Лена расхохоталась сквозь слезы, а Артемка, подбежав, обнял его за ноги.
Местный фельдшер, приходивший на очередной осмотр, лишь развел руками.
– Я вам больше не нужен. Продолжайте в том же духе. Это не чудо, товарищи. Это воля. Ваша общая воля.
И он был прав. Чудо было не в том, что ноги снова начали слушаться. Чудо было в этом доме, в этих людях, которые не сдались, не опустили руки, которые верили и боролись за каждого своего. Василий не просто выздоравливал. Он возвращался к жизни, которую ему подарила его семья. И в их мире, израненном войной, это было самой большой и самой важной победой.
Глава 3: «Огненная ночь»
Ночь с 20 на 21 июня 1942, Москва
Воздух над Замоскворечьем с вечера был густым и тревожным, пахнущим пылью и далекой грозой. Несмотря на плотное затемнение, сквозь которое тоскливо бродили лучи прожекторов, каждый житель московского двора чувствовал, жди беды. Предчувствие висело, как натянутая струна.
В временном доме-общежитие Николая и Зинаиды царило напряженное молчание, нарушаемое лишь тиканьем часов да скрипом половиц. Двенадцатилетняя Лена, худая, угловатая девочка, не по годам серьезная, нервно теребила бахрому скатерти, а у ее ног свернулся клубком Рыжик, ее кот, единственная радость, оставшаяся от мирного детства.
– Мама, а они сегодня прилетят? – тихо спросила она, глядя на заклеенное крест-накрест окно.
– Не знаю, дочка. Надо быть готовыми ко всему, так же тихо ответила Зинаида, перебирая комод в поисках самого необходимого.
Сигнал воздушной тревоги взвыл внезапно. Где-то вдалеке послышались первые глухие взрывы.
– В бомбоубежище! Быстро! скомандовал Николай. Артем, Лена Рыжика на руки! Бери его крепче, чтобы не испугался и не убежал!
Люди, как тени, начали высыпать из подъездов. Небо на западе уже полыхало багровым заревом.
– Тась, ты куда?! вдруг крикнула Зинаида, видя, что она не идет за ними.
– Я… я не могу! Я забыла там одну вещь! Самую важную! Я мигом!
– С ума сошла! Вернись! рявкнул Николай, но Тася, не слушая, уже рванула назад в переулок.
Воздух свистел и гудел, будто сам стал оружием. Где-то рядом с воем пикирующего бомбардировщика слился истошный, нечеловеческий крик: «Горим Господи, тушите!!!». Запах гари, едкий и удушливый, ударил в ноздри, щипал глаза.
Улица превратилась в кромешный ад. Деревянный дом напротив был объят пламенем от конька крыши до самого фундамента. Из окон валил черный, маслянистый дым, выбиваясь наружу длинными огненными языками.
– Цепь, давайте цепь! От колодца! кричал седой мужчина в распахнутой косоворотке, его лицо, искаженное ужасом, было залито потом и отсвечивало алым от пламени.
– Да поздно уже! Ведер не напасешься! парировал кто-то с повязкой дружинника. Отсекайте соседние дома, ломайте заборы, чтобы огонь не перекинулся!
– Братцы, там люди! В подвале! орал тот же седой мужчина, указывая на груду обломков. Дверь завалена! Не пробить!
Несколько человек бросились к заваленному входу, начали растаскивать горящие бревна, но новый, страшной силы взрыв где-то в соседнем квартале заставил всех пригнуться. С окон ближайшего уцелевшего дома с мелким, как дождь, звоном посыпались стекла.
Тася, прижимаясь к шершавым стенам домов, бежала сквозь этот хаос. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. Вот и их дом. На его старую крышу уже сыпались с неба хлопья пепла и искры.
Дверь в их разрушенный дом была наглухо заколочена крест-накрест толстыми досками. Она рванула ее изо всех сил, но крепкая древесина лишь скрипнула, не поддаваясь. Тогда она, озираясь, схватила валявшееся рядом полено и с отчаянной силой, которой сама от себя не ожидала, выбила оставшееся стекло в окне. Ободрав в кровь руки и плечо, вползла внутрь.
Внутри было жарко, как в бане, и невыносимо дымно. Пламя уже лизало противоположную стену, пожирая остатки бабушкиных кружев, которые не успели вынести. Потрескивание огня сливалось с гулом на улице в один сплошной кошмар. Тася, закашлявшись, бросилась на колени к печке, отыскивая на ощупь знакомую щель. Пальцы скользили, не слушались, покрываясь сажей и кровью. Дым ел глаза, слезы текли ручьями, смешиваясь с копотью на щеках.
«Господи, дай сил, дай сил…» – мысленно, как заклинание, повторяла она.
В этот момент с оглушительным грохотом, похожим на взрыв, рухнула часть потолка. Огненная балка, шипя и потрескивая, упала в метре от нее, рассыпав под ноги сноп ослепительных искр. Жар стал невыносимым, стало трудно дышать. Ослепшая, почти задыхаясь, она прижала рамку к груди, словно младенца, и поползла обратно к окну, на ощупь, ориентируясь по полоске чуть более светлого, дымного воздуха.
Вывалилась на улицу, чуть не угодив под ноги людям, тащившим рухнувшую балку, под которой виднелась чья-то неподвижная нога в стоптанном башмаке.
– Девка, ты с ума сошла?! кто-то грубо, до боли схватил ее за плечо. Это был тот самый седой мужчина. Его глаза, широко раскрытые от ужаса и ярости, были всего в сантиметрах от ее лица. Из огня прямо в полымя! Беги отсюда, пока сама не сгорела!
Она что-то промычала, вырвалась и побежала, спотыкаясь, не оглядываясь на крики и вой сирен, на треск пожираемого огнем дерева, на чью-то чудовищную, обжигающую боль, витавшую в воздухе.
Только добежав до своего переулка, она остановилась, оперлась о теплый кирпич забора и зашлась в надрывном, рвущем грудь кашле. Лицо и руки были в саже и запекшейся крови, платье прожжено в нескольких местах. Но она чувствовала под пальцами шершавую, твердую, чуть теплую древесину рамки с фотографией отца и матери. Она была цела.
Она обернулась. Их старый дом, место, где прошло ее детство, где жила душа бабушки, представляла собой гигантский, ревущий костер, освещавший все вокруг зловещим, танцующим светом. В этом свете метались черные фигуры людей, и их отдельные крики уже нельзя было разобрать от единого воя пожара и рёва новой волны самолётов, заходивших на цель.
Она не спасла дом как обещала бабушке год назад. Она не спасла людей в том подвале, чьи крики уже смолкли. Она спасла только память.
Прижав рамку еще крепче, как самое дорогое, что у нее осталось на всем свете, Тася, пошатываясь, побрела к щели, где ее, должно быть, уже с нетерпением и ужасом ждала семья. За спиной оставалось пылающее Замоскворечье, освещавшее своим багровым заревом не только Москву, но и новую, испепеляюще трудную главу ее жизни.
Спуск в бомбоубежище показался ей бесконечным. Ноги были ватными, в ушах стоял оглушительный звон. Когда она, спотыкаясь, появилась в проеме, ее увидели сразу.
– Таська! Господи, жива! – Зинаида вскрикнула и, забыв про все приличия, бросилась к ней, сжимая в объятиях. Где ты пропадала?! Мы думали, все… она не договорила, всхлипывая у Таси на плече.
Николай подошел молча. Лицо его было суровым, как каменная глыба. Он посмотрел на закопченное лицо дочери Леона, на окровавленные руки, сжимающие какой-то старую рамку, и строгость вдруг смягчилась. Он просто тяжело положил руку ей на голову.
– Дура ты, Таська. Бесстрашная дура. Жива и слава Богу.
Лена прижалась к ней, с другой стороны, молча, зарывшись лицом в ее прожженное платье. В ее руках беспокойно мяукал Рыжик.
В убежище было тесно и душно. Воздух был спертым, пах землей, потом и страхом. Под низким сводом тускло горела одна-единственная керосиновая лампа, отбрасывая на стены гигантские, нервные тени. С каждым близким разрывом земля содрогалась, с потолка сыпалась мелкая пыль. Люди вздрагивали, кто-то глухо вскрикивал, дети плакали.
– Горим, братцы, похоже, основательно, хриплым шепотом произнес пожилой мужчина в очках, прижимая к груди потрепанный саквояж. Слышите, как треск идет?
– Сказывали, уже несколько домов объяло, отозвалась женщина, укачивающая ребенка. Фугаска в самый центр квартала угодила.
– Молчать там! резко крикнул боец местной ПВО, стоявший у входа. Панику не разводить!
Тася сидела, прижавшись спиной к прохладной земляной стене, и не могла перестать дрожать. Лена устроилась рядом, положив голову ей на колени. Рыжик, успокоившись, устроился у них на ногах, мурлыча глуховатым, утробным мурлыканием, которое, казалось, было единственным источником покоя в этом аду. Кот тыкался мордой в ладонь Лены, словно пытаясь утешить ее. Эта маленькая сцена, теплое животное, доверчиво прижавшееся к людям, казалась островком нежности посреди всеобщего ужаса.
Ночь тянулась бесконечно. В перерывах между налетами воцарялась звенящая, неестественная тишина, которую нарушал лишь далекий треск пожара и чьи-то сдержанные рыдания. Потом гул возвращался, и все начиналось снова. Тася не сомкнула глаз. Она смотрела на испуганные лица людей, прислушивалась к ровному дыханию уснувшей на ее коленях Лены и думала о том, что там, наверху, пожирает огнем ее прошлое.
Утро пришло не со светом, а с густым, едким запахом гари, который просачивался даже сюда, под землю. Сирена отбоя прозвучала хрипло и устало. Люди начали молча, медленно, будто не веря, подниматься наверх.
Картина, открывшаяся им, была апокалиптической. Небо было серым, низким, затянутым дымом и пеплом, которые медленно опадали на землю, покрывая все тонким, траурным слоем. Солнце просвечивало сквозь эту пелену тусклым багровым шаром. Город был почти не виден в дыму. Воздух жгло гортань.
Их переулок уцелел, но вокруг… Кварталы напротив были превращены в груды черных, дымящихся развалин. От некоторых домов остались только печные трубы, одиноко торчащие из пепла, как надгробные памятники. Стояли скелеты деревьев с обугленными ветвями. Тротуары были усыпаны битым кирпичом и стеклом, которое хрустело под ногами.
Люди на улицах двигались медленно, как лунатики. Их лица были закопчены, глаза пусты и потрясены. Женщина в распахнутом халате сидела на обломке кирпичной стены и беззвучно плакала, покачиваясь. Двое мужчин тащили на носилках что-то тяжелое, накрытое шинелью.
– Господи, Царство Небесное… перекрестилась проходящая мимо старушка, глядя на носилки.
– Весь квартал выгорел, сволочи, безучастно, без злобы, констатировал кто-то. Как теперь жить-то…
– Живы и ладно. Стены наживем, бодро, но с надрывом в голосе сказал другой, пытаясь себя и других подбодрить.
Семья молча брела к своему дому, каждый шаг давался с трудом. Они боялись повернуть за угол. Боялись увидеть на месте их общежития такое же пепелище.
Но их дом стоял. На его стенах были черные подпалины от искр, кое-где обуглились ставни, стекла в окнах выбило взрывной волной. Но он стоял. Целый. Непострадавший среди всеобщего разрушения.
Чудом уцелел.
Зинаида сначала перекрестилась, а потом закрыла лицо руками и разрыдалась теперь уже от облегчения. Николай обнял ее за плечи, его твердые пальцы сжали ее трясущееся тело.
– Ну вот, хрипло произнес он. Дом цел. И мы целы. Прорвемся.
Они вошли внутрь. В комнатах пахло дымом и гарью, повсюду лежала сажа и стекла, с потолка осыпалась штукатурка. Но это был их дом.
Лена первым делом отпустила Рыжика. Кот рванул под кровать, чтобы переждать там последствия потрясения.
Тася, наконец, разжала онемевшие пальцы и поставила рамку на обеденный стол. На ее темном дереве ярко выделялись пятна ее крови.
Она обвела взглядом комнату, увидела испуганное, но живое лицо сестры, усталые лица тети, дяди и брата ощутила под ногами твердый, родной пол. Они были живы. Их дом устоял. А значит, можно будет жить дальше. Она спасла не просто рамку. Она спасла частицу их души, их памяти, которая теперь была нужна, чтобы восстановить все остальное.
Она подошла к окну, глядя на задымленное, израненное, но непокоренное небо Москвы. Ночь закончилась. Начинался новый, трудный день.
Москва, Автозаводский район, конец августа 1942 года.
Воздух в новой квартире был особенным пахло древесиной от полированного паркета, свежей краской и сквозь приоткрытую форточку доносился знакомый заводской гул. Просторная трёхкомнатная квартира в «инженерном» доме на Автозаводской улице была не просто везением – это была заслуженная высота. Завод ценил своего главного инженера по металлообработке Николая Соколова, и эта квартира с высокими потолками, водопроводом и даже собственной ванной была таким же знаком отличия, как орден.
Николай, стоя у большого окна в гостиной, с удовлетворением смотрел на заводские корпуса.
Василий, осторожно опускаясь в глубокое кресло у окна, поставил рядом свою трость.
– Хорошо тут, – тихо сказал он. – Тихо. И видно далеко. Совсем другой город.
– Тебе нужно спокойствие для восстановления, – твёрдо сказал Николай. – Здесь его и будет.
В комнату влетели Лена с Артемом.
– Папа, а здесь лифт есть! – захлёбываясь от восторга, кричала Лена. – Пятый этаж, и можно не пешком!
– А из моей комнаты весь завод видно! – не отставал Артемка. – Как игрушечный!
Тася, расставляя книги на полках, но где-то в глубине души она чувствовала тревогу.
Жизнь постепенно налаживалась. Николай теперь уходил на завод не затемно, а в восемь утра, возвращался к ужину усталый, но довольный. Зинаида освоила кухню и даже смогла достать настоящий черный чай и сахар. Тася устроилась в госпиталь при заводе.
Василий медленно, но, верно, шёл на поправку. Коридор квартиры позволял ему тренироваться в ходьбе без трости, а вид из окон поднимал настроение.
Их главной связью с войной, помимо писем, было радио современный, тёмно-коричневый аппарат «Рекорд» на комоде в гостиной. Голос Левитана звучал здесь особенно пронзительно на фоне мирного комфорта.
Одно из таких дней солнце заливало светом пол в квартире. Зинаида налила в чашки настоящий чай. Василий читал свежий номер «Правды». Вдруг в дверь позвонили.
Все переглянулись. Звонок в их новую квартире ещё был в новинку. Николай, отложив папку с чертежами, пошёл открывать.
Он вернулся бледный, держа в руках серый и потёртый конверт.
– Зина… – его голос дрогнул. – От Алеши…
Зинаида замерла с чайником в руках. Медленно, будто в тумане, поставила его на стол.
– Коля… Жив?
Он молча протянул ей конверт. Она схватила его, пальцы дрожали. Пробежав глазами несколько строк, она вскрикнула одновременно и счастливо, и истерически.
– Алешенька… Родной мой… Жив…
В комнате воцарилась тишина, которую нарушал только сдавленный плач матери. Тася подхватила выпавший листок и, едва сдерживая дрожь, начала читать вслух:
«Здравствуйте, мои дорогие – мама, папа! Простите за долгое молчание. Не думайте плохого. Со мной всё в порядке, жив, здоров, воюю. После боёв под Москвой нашу часть перебросили, связи не было…»
Зинаида рыдала, прижимая к груди руки. Николай обнял её, и по его обычно сдержанному лицу текли слёзы. Василий, забыв о своей хромоте, резко встал, его лицо исказилось от счастья.
«…Ранен был легко, осколок плечо задел, сейчас уже почти не болит. Товарищи у меня надёжные…»
– Слышишь, Зина? Ранен, но жив! Цел! – громко, с облегчением сказал Николай.
Тася читала дальше, улыбаясь сквозь слёзы. И вдруг её голос оборвался. Она замолчала, взгляд застыл на одной строчке. Улыбка исчезла.
– Тась? – тихо спросил Василий. – Что там?
Она подняла на них глаза, полные ужаса.
– Он… он пишет… – она сглотнула. – «Сейчас держим оборону на подступах к Сталинграду»…
Слово «Сталинград» прозвучало как приговор. Радость, что секунду назад переполняла комнату, была сметена леденящим ужасом. Зинаида замерла, слёзы на её глазах будто превратились в лёд.
– Сталинград… – прошептал Николай, и в его голосе прозвучало отчаяние.
И в этот самый миг, как будто сама судьба решила добить их, из радиоприёмника полился знакомый, металлический голос:
«…Войска Сталинградского фронта ведут ожесточённые оборонительные бои, сдерживая натиск превосходящих сил противника. На подступах к городу идут непрерывные сражения…»
Василий с силой ударил кулаком по стене.
– Чёрт! Почему именно Сталинград? Почему?!
Лена и Артем сидели, не проронив не слово, они понимали, что их брат там, где умирают и чувствовали всеобщий ужас, воцарившийся в комнате.
Николай тяжело подошёл к радиоприёмнику и выключил его. В квартире воцарилась гробовая тишина. Он обернулся к семье, его лицо было жёстким.
– Теперь мы знаем, где он, – сказал он глухо. – И эта война для нас теперь имеет название и адрес.
Самый страшный фронт проходил теперь через их сердца, и имя ему было Сталинград.
Глава 4: Хрупкий лёд надежды
Ноябрь 1942 года, Сталинград
Земля была не землёй, а сплошным месивом из чёрной грязи, осколков, обгорелых брёвен и чего-то ещё, о чём Алексей Соколов, восемнадцати лет от роду, старался не думать. Воздух гудел от сплошного, нескончаемого гула артиллерийской канонады, разрывов бомб, треска пулемётов и предсмертных криков. Он пах гарью, порохом, смертью.
Алексей, худой, с осунувшимся за месяцы боёв лицом, в котором одни только глаза горели лихорадочным блеском, прижался к ржавому корпусу разбитого станка завода «Красный Октябрь». Его рота закрепилась в цеху, вернее, в том, что от него осталось. Сквозь вывороченные стальные балки и проломы в стенах был виден заревами горящий город. Казалось, горит сама Волга.
– Соколов! Живой? – сиплый голос старшего сержанта Просекина донёсся справа.
– Пока да! – крикнул Алексей, перезаряжая свою винтовку. Руки дрожали от усталости и холода. Он видел сегодня слишком многое. Видел, как его товарища, Витьку-сибиряка, прямо на его глазах разорвало снарядом. Видел, как молоденький лейтенант, вчерашний студент, встал во весь рост, чтобы повести их в контратаку, и был скошен пулемётной очередью, даже не успев выстрелить. Видел немецких солдат, серых, как призраки, бегущих через территорию завода, и как они падали под огнём его отделения. Он уже не воспринимал их как людей – только как цели, угрозу.
Внезапно гул сменился нарастающим, пронзительным воем.
– Миномёты! Ложись!
Алексей вжался в липкую, холодную землю. Рядом один за другим вздымались чёрные фонтаны взрывов. Его засыпало комьями мерзлой грязи и осколками кирпича. Звон в ушах стоял оглушительный. Он поднял голову, отплёвываясь. Просекина нигде не было видно.
– Сержант? Просекин!
Ответом был лишь новый визг мин и оглушительные разрывы. Немцы начали атаку. Из-за груды шлака показались фигуры в серых шинелях. Алексей вскинул винтовку, поймал на мушку бегущего автоматчика, выстрелил. Тот упал. Второй выстрел, третий… Но их было слишком много. Огонь усиливался. Пули со свистом впивались в металл позади него, отскакивали с противным звенящим звуком.
Он понял, что оказался в полуокружении. Его позицию прижали к самому станку. Отходить было некуда – позади был только разрушенный пролёт и многоэтажная высота, уже занятая немцами. Ледяной ужас сковал его тело. Он вспомнил мамино лицо, папины сильные руки, смех Ленки… «Нет, только не здесь, только не сейчас…»
Он сделал рывок, пытаясь сменить позицию, и в этот миг почувствовал резкий, обжигающий удар в плечо. Его отбросило назад, он ударился головой о металл. В глазах потемнело. Последнее, что он увидел перед тем, как сознание поплыло, – это сапог немецкого солдата, приближающийся к его голове, и дуло автомата, нацеленное прямо в него. Мысль промелькнула обрывочная, простая и страшная: «Всё…»
Москва, Госпиталь, ноябрь 1942 года.
Тася, в белом, уже потускневшем от многочисленных стирок халате, заканчивала перевязку молодому солдату с ампутированной рукой. Она закончила курсы медсестёр при госпитале и теперь дни и ночи проводила здесь, среди боли и надежды. Воздух был насыщен запахом йода, хлорки и крови.
– Всё, Петров, держись, – тихо сказала она, улыбаясь уставшими глазами. – Завтра посмотрим.
Парень кивнул, стараясь не смотреть на пустой рукав.
И вдруг мир вокруг Таси поплыл. Гулкие коридоры госпиталя, стоны раненых, скрип колёс каталки – всё это исчезло. Она увидела…
…тьму, прошитую вспышками огня… запах гари и крови, от которого сводит желудок… резкую, обжигающую боль в плече… и самое страшное – дуло автомата, огромное, чёрное, смотрящее прямо на неё… и чувство абсолютной, животной безысходности…
Она резко вскрикнула и отшатнулась, уронив металлический лоток с инструментами. Грохот заставил оглянуться санитаров.
– Соколова, что с вами?
– Ничего… Голова закружилась, – выдавила она, опираясь о стену. Сердце бешено колотилось. Перед глазами всё ещё стояло это лицо – испуганное, юное, её двоюродного брата Алексея. Это было не воспоминание и не мысль. Это было видение. Она чувствовала его боль, его страх.
Поздним вечером возвращаюсь домой дорога была бесконечной. Промозглый ноябрьский ветер пронизывал до костей, но внутренний холод был сильнее. Тася шла по тёмным улицам Автозаводского района, не замечая ни прохожих, ни знакомых огней завода. В ушах стоял тот самый гул, а перед глазами – дуло автомата.
«Как я скажу тёте Зине? Дяде Коле? "У меня было видение, Алеше плохо"? Они подумают, что я сошла с ума от усталости. Или… поверят. И это убьёт их».
Она представила, как зайдёт в их тёплую, светлую квартиру, где пахнет чаем и хлебом. Они будут сидеть за столом – дядя Коля с газетой, тётя Зина с вязанием, Василий, Лена, Артемка…, и она принесёт в этот хрупкий мир свой леденящий ужас.
Она остановилась у подъезда, глядя на освещённые окна квартиры на пятом этаже. В горле стоял ком. Она не могла подняться. Не могла сделать вид, что ничего не произошло. Её дар, эта странная способность, всегда была и благословением, и проклятием. Но сегодня он чувствовался как клеймо, как тяжёлый крест.
«Алеша… Родной мой… Держись. Пожалуйста, держись», – мысленно взмолилась она, сжимая в кармане пальто холодные пальцы.
Она так и не нашла в себе сил сказать им правду в тот вечер. Поднявшись домой, она ответила на вопросы о своём усталом виде стандартным «тяжёлый день в госпитале». Но когда её взгляд встретился с взглядом тёти Зины, полным тихой, постоянной тревоги, Тася поняла ей не нужно ничего говорить. Её страх, её боль за двоюродного брата, витали в воздухе их дома, становясь частью общей, семейной муки ожидания. Война вела свой бой не только за Волгой, но и здесь, в их сердцах.
Прошло несколько недель с момента видения, наступил канун Нового года. Заводской гудок пробил шесть часов, и потемневшие улицы постепенно затихали. В квартире Соколовых царила напряжённая, будничная тишина. Никакой ёлки, никакого обилия угощений. На столе стоял скромный студень, чёрный хлеб и морс из брусники и калины.
Зинаида зажигала на столе две керосиновые лампы, их тёплый свет боролся с мраком за окном.
– Ну, хоть за стол сядем, – без особой радости в голосе произнесла она. – Как-никак, праздник.
Василий, глядя на пламя, мрачно заметил:
– Где-то сейчас никакого праздника нет. Там, под Сталинградом…
– Вася, не надо, – тихо остановила его Тася. Она сидела, сгорбившись, и перебирала бахрому скатерти. Видение с Алексеем не отпускало её, но она хранила свою тайну, боясь увеличить и без того тяжёлое бремя семьи.
Вдруг в дверь раздался резкий, настойчивый стук. Не звонок, а именно стук – твёрдый, уверенный, мужской.
Все встрепенулись. В такой час?
Николай, нахмурившись, подошёл к двери.
– Кто там?
– По делам завода к товарищу Соколову! – донёсся из-за двери знакомый, но почему-то сиплый и усталый голос.
Николай откинул засов. Дверь распахнулась, и в проёме, засыпанные снежной пылью, стояли они. Два силуэта в заиндевелых шинелях, с вещмешками за спиной. Один высокий и широкоплечий, второй чуть пониже, но такой же подтянутый. Лица их были скрыты в тени, но Зинаида, сидевшая напротив, вдруг резко вскрикнула, вскочила, опрокинув табурет, и рухнула на колени, зажимая рот руками.
– Мама… – тихо сказал один из вошедших, срывающимся голосом. – Папа… Это мы.
И тогда они шагнули в свет ламп. Это были Илларион и Семён. Лица их были исхудавшими, обветренными, с тёмными кругами под глазами, но живые, настоящие, улыбающиеся счастливыми, детскими улыбками.
Наступила секунда оглушительной тишины, которую первым нарушил Николай. Он, не сказав ни слова, сделал два шага и с силой, способной сломать ребро, обнял обоих сразу. По его щекам текли слёзы, которых он не скрывал.
Затем комната взорвалась.
– Ларик! Сёмка! – закричала Лена, первой опомнившись от ступора, и бросилась к ним.
– Братишки! – Василий, забыв про трость, поднялся, пошатнулся, но Семён успел его подхватить в объятия.
Тася, рыдая от счастья и снимая камень с души, обнимала то одного, то другого, не веря своим глазам.
Зинаида не могла вымолвить ни слова. Она только плакала, обнимая их, трогая их лица, шинели, словно проверяя, не призраки ли это.
– Как?! Как вы здесь?! – наконец выдохнул Николай, когда первая буря эмоций немного улеглась.
– Как?! – наконец выдохнул Николай. – Откуда? Ведь фронты…
– Увольнительная, – улыбнулся Семён, снимая шинель. Его лицо, похожее на отца, было усталым, но глаза горели. – На трое суток. Мне – с Воронежского фронта, Ларику – с Северо-Западного. Командиры выбили, сочли, что заслужили.
– На попутках, – перебил его Илларион. – Я от Ленинграда, Сёмка – из-под Воронежа. Встретились вчера на вокзале в Москве, как сговорились!
В квартире поднялась невероятная суета. Зинаида, забыв про всё, бросилась разогревать еду, причитая: «Худые как щепки! Армия вас не кормит что ли?!». Лена и Артемка повисли на братьях, не отпуская их ни на шаг. Николай дрожащими руками налил всем, сто грамм фронтовых.
За столом, тесным и шумным, наконец воцарилось настоящее новогоднее чудо.
– Рассказывайте! – требовал Василий, не отрывая восхищённого взгляда от братьев.
– Что рассказывать? – Илларион помрачнел. – У нас под Ленинградом не продохнуть. Болота, холод. Но мы их держим.
– Мой Т-34 «Грозный». Экипаж отличный. В июле жарко было, фриц рвался к Дону, но мы его тогда отбили хорошо. Сейчас позиционные бои, но видно, что они уже не те, что были. Выдыхаются. – с гордостью вклинился Семён.
Они говорили, перебивая друг друга, а семья слушала, затаив дыхание. Это была не газетная строка, а живая правда войны.
Тася смотрела на них и думала об Алеше. Сердце сжималось от страха, но вид живых, невредимых братьев дарил слабый, но настоящий лучик надежды. Если они смогли выжить в том аду, значит, и Алеша имеет шанс.
Позже, когда все немного успокоились и братья, скинув сапоги, устроились на полу на разостланных одеялах, Илларион посмотрел на дядю.
– Дядь, а как там Леха? От него вести есть?
В комнате снова на мгновение повисла тишина. Николай и Зинаида переглянулись.
– Были, – тихо сказала Зинаида. – Писал… из-под Сталинграда.
По лицам братьев пробежала тень. Они понимали, что означают эти слова лучше кого бы то ни было.
– Ничего, – твёрдо сказал Семён, глядя на потухшее лицо матери. – Крепкий он парень. Наш. Прорвётся.
И в эту новогоднюю ночь, в тёплой московской квартире, где пахло хлебом, махоркой и счастьем долгожданной встречи, все попытались поверить в эти слова. Всего на три дня война отступила от их порога, позволив им снова почувствовать себя просто семьёй.
Три дня пролетели как один миг. Наступило утро отъезда холодное, январское, серое. В квартире пахло хлебом, который Зинаида с вечера пекла им в дорогу, и щемящей грустью.
Все собрались в прихожей, тесной и неуютной внезапно. Семён и Илларион, уже в шинелях, с вещмешками за плечами.
Зинаида, сжав губы, чтобы не расплакаться, поправляла воротник Семёну, потом Иллариону.
– Вы там… берегите себя. Письма пишите. Каждую весточку, как молитву, ждём.
– Конечно, тётя Зина, – кивнул Илларион, его суровое лицо смягчилось. – Обо мне не беспокойтесь.
Николай молча жал им руки, крепко-крепко, и в этом рукопожатии было всё: и гордость, и страх, и обещание держать тыл.
– Служить так служить, – сказал он глухо. – Но голова на плечах не для красоты. Поняли?
– Так точно, – так же коротко и понятно ответил Семён, глядя отцу прямо в глаза.
Тася обняла Иллариона, прижавшись лбом к холодной пуговице его шинели.
– Возвращайся, брат, – прошептала она. – Обещай.
– Вернусь, сестрёнка. Обязательно, – он поцеловал её в макушку.
Василий, опираясь на трость, стоял рядом. Он не говорил ничего, только смотрел на братьев с таким восхищением и болью, что слова были не нужны. Они обменялись крепкими, короткими объятиями.
Лена и Артемка, притихшие и серьёзные, просто смотрели, широко раскрыв глаза, стараясь запомнить каждую черту их лиц.
Вот они вышли на лестничную клетку. Повернулись. Улыбнулись через силу.
– Скоро войне конец! – вдруг крикнул Семён, пытаясь внести бодрость. – Фрицу уже капут! Встретимся летом, на Победу!
– Да, да! Летом! – подхватила Зинаида, изо всех сил стараясь улыбаться. – Всем составом! И Алеша с нами будет!
Дверь закрылась. Замок щёлкнул, звук прозвучал как выстрел. В квартире воцарилась оглушительная тишина, ещё более горькая, чем до их приезда.
Все ещё стояли в прихожей, не в силах разойтись. Николай первым тяжко вздохнул и подошёл к окну. Зинаида прислонилась лбом к косяку двери, и её плечи затряслись от беззвучных рыданий. Тася обняла её, глядя в одну точку. Она видела тень в глазах Иллариона, когда тот говорил о Ленинграде. Она чувствовала напряжение в плечах Семёна. Они были живы, они были героями, но они унесли с собой часть её души, оставив взамен леденящий страх.
«Лето, – думала Тася, глядя в серое, низкое небо за окном. – Они говорят лето. Наверное, верят в это. Наверное, должны верить».
Они все мечтали об одном чтобы их мальчики, остались живы и здоровы. Чтобы эта проклятая война наконец закончилась, и они все смогли бы собраться за одним столом все до одного. Чтобы больше никогда не слышать этот щелчок замка, запирающего уходящих на фронт.
Они не знали, что война, этот ужас, только-только перешел свою середину. Они не знали, что им предстоит выплакать не один стакан слёз и ждать, ждать, ждать ещё долгих два с половиной года. Они не знали, что «скоро» это страшное, обманчивое слово, которое растянется на сотни окопных дней и ночей, на тысячи вёрст до Берлина.
В тот январский день 1943-го они могли позволить себе только одну мечту самую простую и самую несбыточную. Чтобы их солдаты вернулись домой. Они цеплялись за эту надежду, как утопающий за соломинку, не подозревая, как долго ещё им предстоит продержаться на плаву.
Глава 5: Слёзы в снегах
Январь 1943 года. Москва
Зима вступила в свои полные права, сковав город в ледяные тиски. Воздух был колючим и густым, пахнул печным дымом и морозом, обжигающим легкие. Их просторная трехкомнатная квартира на Автозаводской улице с высокими потолками и видом на заводские корпуса была теплым, уютным убежищем. Но после того, как стих гулкий эхо новогодних голосов, запах махорки и крепких солдатских объятий, в квартире воцарилась тишина, давящая и звенящая. Пустота, оставшаяся после отъезда Семена и Иллариона, была ощутимой, как пятый жилец.
Прошло уже две недели, а ни от Ларика, ни от Семена не пришло ни строчки. И по-прежнему никаких вестей от Алеши. Это молчание висело в доме тяжелым свинцовым облаком. Зинаида, совсем сникла. Ее обычно энергичная, хлопотливая натура куда-то ушла, сменившись апатией. Она могла часами сидеть на кухне, глядя в одну точку, бесцельно перебирая край скатерти. Ее глаза, всегда такие живые, потухли.
– Может, письмо затерялось? – тихо, словно оправдываясь, говорила она за утренним чаем. – Почта сейчас… знаешь, Коля, везде неразбериха.
Николай, погруженный в свои тревожные мысли, лишь хмуро кивал, но все понимали почта, даже с бардаком, работала. Соседи по лестничной клетке получали весточки с фронта. А их почтовый ящик на площадке день за днем оставался пустым. Эта неизвестность разъедала изнутри, была хуже любой, даже самой страшной, определенности.
Тася разрывалась между долгом и семьей. Госпиталь, куда она устроилась медсестрой, стал ее личным фронтом. Воздух здесь, пропитанный запахом йода, хлорки и крови, стоны, приглушенные матерщина сквозь зубы, сосредоточенные лица врачей все это было знакомо и почти привычно. Но за этим стояли отдельные судьбы, каждая с своей болью.
В одной из палат лежал молодой лейтенант, Егор, с ампутированной ногой. Он был замкнут и молчалив, отворачивался к стене, когда Тася приходила делать перевязку. Вчера, сменив бинты, Тася не ушла, а присела на край табуретки.
– У вас есть семья, Егор? – тихо спросила она.
Он резко повернулся, глаза полые.
– Была. Невеста. Теперь… кому я такой сдался? Калекой.
– А она, ваша невеста, она писала?
– Пишет. – Он с силой сжал простыню. – Врет, что ждет. А сама… я знаю, открестится. Не могу я ее такой обузой видеть.
Тася положила руку на его плечи, чувствуя, как он весь напрягся.
– Вы не обуза, – сказала она твердо. – Вы живы. И она, если действительно ждет, ждет именно вас. А не ваши ноги. Дайте ей шанс – это доказать. И себе.
Он не ответил, но, когда она уходила, он уже не смотрел в стену, а задумчиво смотрел в окно, на покрытое инеем стекло.
На другом конце палаты старый, бывалый фельдшер, качая головой, говорил ей:
– Соколова, вы слишком близко к сердцу принимаете. Сгорите на этом. Нам бы их тела лечить, а души… души сами как-нибудь.
Но Тася не могла иначе. Она видела, как после таких, казалось бы, незначительных разговоров, в глазах солдат загоралась искорка не надежды даже, а просто желания бороться дальше.
После смены, перекусив в госпитальной столовой, она отправлялась на Курский вокзал. Это был другой ад не стерильный и организованный, а хаотичный, шумный, пропитанный потом, страхом и тоской. Сюда прибывали эшелоны с эвакуированными. Измученные, оборванные женщины, старики с потухшими глазами, и дети всегда дети, с огромными, испуганными глазами на осунувшихся личиках.
Здесь, в организованном пункте питания, она раздавала миски с жидкой овсяной кашей и кружки с кипятком. Очередь тянулась бесконечно.
– Мамочка, я есть хочу… – плакал маленький мальчик, вцепившись в подол матери.
– Потерпи, сыночек, скоро, скоро нам дадут, – причитала та, пытаясь его успокоить.
Тася, зачерпнув кашу, поставила миску перед мальчиком, а ему в руку сунула кусочек сахара, припрятанный с утра.
– На, солнышко, держи. Это за то, что такой терпеливый.
Мальчик умолк, уставившись на сахар, как на величайшее сокровище. Его мать посмотрела на Тасю с бездонной благодарностью, в которой смешались и слезы, и стыд за свою беспомощность.
Над всем этим хаосом царила санитарка Валентина Александровна – высокая, худая, с вечно напряженным, недовольным лицом. Она металась по пункту, ее резкий голос резал воздух.
– Не толкаться! Я сказала, по очереди! Всем хватит! Ты, девка, чего ребенка вперед проталкиваешь? Все голодные!
Она грубо отодвинула женщину, пытавшуюся пройти с малышом на руках. Тася видела, как та покорно опустила голову.
– Валентина Александровна, – тихо, но настойчиво сказала Тася, подходя. – Она одна с двумя детьми. Давайте я им сейчас.
Санитарка повернулась к ней, ее глаза горели холодным огнем.
– Правила для всех одни, Соколова! Начнем делать исключения – тут давка начнется! И без того бардак!
Но в перерыве Тася видела, как эта же Валентина Александровна, отвернувшись ото всех, в уголке за палаткой, крестилась частым, нервным крестом, шепча что-то беззвучно. Ее худая спина вздрагивала. В этой женщине уживались казарменная жесткость и сломленная, исстрадавшаяся вера.
Помогала им уборщица Ирина Викторовна, невысокая, тучная женщина лет шестидесяти. Она молча, как добрый, неторопливый слон, перемещалась по вокзалу, мыла полы, вытирала лужи, успокаивала расплакавшихся детей, находя у себя в кармане заветный сухарик или морковку.
– Ирина Викторовна, откуда у вас силы берутся? – как-то раз спросила ее Тася, видя, как та утешает старушку, потерявшую в толпе свою котомку.
Уборщица взглянула на нее своими добрыми, усталыми глазами.
– А куда деваться-то, деточка? – вздохнула она. – У меня самой внук на фронте. Может, и ему где-то добрая душа руку помощи подаст. Вот и думаю так.
Однажды к Тасе подошла девочка лет девяти, Катя. Она была одна, в старом, не по росту пальтишке.
– Тетя, а вы не видели моего брата? – спросила она, вглядываясь в лицо Таси. – Он высокий, волосы светлые. Мы в дороге потерялись… Мама в прошлом эшелоне умерла… Она сказала, чтобы мы держались вместе…
Горло Таси сжалось. Она опустилась на корточки, чтобы быть с девочкой на одном уровне.
– Как его зовут, твоего брата?
– Витя. Ему шестнадцать.
Тася знала, что шансов почти нет. Но она отвела девочку к Ирине Викторовне.
– Присмотри, пожалуйста. Я спрошу у коменданта.
Она сделала все, что могла, но Витю так и не нашли. Девочку Катю отправили в детский распределитель. Провожая ее, Тася дала ей свой носовой платок и кусочек хлеба.
– Ты держись, Катюша. Твой Витя обязательно найдется. Он сильный, раз о тебе заботился.
Девочка лишь кивнула, сжимая в руке платок, ее глаза были слишком взрослыми для ее возраста.
Вернувшись домой под вечер, измотанная до предела, Тася заставала все ту же тяжелую атмосферу. Однажды картина была особенно удручающей. Николай сидел у включенного радиоаппарата «Рекорд», его лицо было каменным. Зинаида рыдала, уткнувшись лицом в диванную подушку. Лена и Артемка испуганно жались друг к другу.
– Что случилось? – испуганно спросила Тася, скидывая пальто.
Николай мотнул головой на репродуктор. Диктор, уже другой, но с тем же невозмутимо-трагическим тембром, читал сводки:
«…Войска Ленинградского и Волховского фронтов продолжают закрепляться на отвоеванных рубежах. Блокада прорвана, но город еще остается фронтовым… Цена этой операции была неизмеримо высокой… Немецко-фашистские захватчики яростно сопротивляются…»
Великая новость о прорыве блокады тонула в сообщениях о новых потерях. А следом, как приговор, прозвучало:
«…На сталинградском направлении идут ожесточенные бои по ликвидации разрозненных групп противника. Уличные бои не утихают…»
Слово «Сталинград» повисло в воздухе, холодное и зловещее. Алеша был там. Каждая такая сводка была ударом по сердцам.
Зинаида подняла заплаканное, опухшее лицо.
– Почему они молчат?! – выкрикнула она, и в голосе ее слышались отчаяние и злоба. – Все трое! Ларик, Семен… Они же обещали! Писали бы хоть строчку! А Алеша… Господи, да где же он, где мой мальчик?!
Николай резко, почти с яростью, щелкнул выключателем радио. В квартире воцарилась гробовая тишина, которую не могли нарушить даже звуки с завода.
– Зина, прекрати! – его голос прозвучал хрипло и устало. – Не терзай себя и всех нас. Молчание – не значит… – он не договорил, не в силах вымолвить страшное.
Тася подошла, обняла тетю за плечи. Она чувствовала, как та вся дрожит.
– Тетя Зина, они сильные. Они наши. Они обязательно напишут. Просто… почта. Надо держаться. Ради них.
Но слова звучали пусто и безнадежно. Вера, как запасы дров и еды, таяла с каждым днем этого невыносимого, гнетущего молчания. Они сидели в своей хорошей, теплой квартире, среди уцелевших вещей, но чувствовали себя так, будто снова находятся в промозглом бомбоубежище, прижавшись друг к другу в ожидании разрыва, который вот-вот грянет над их головами и навсегда разрушит хрупкий мир, выстраданный такой страшной ценой.
Сталинград. 10 января 1943 года.
Земля здесь не была землей. Это была сплошная, промерзшая до состояния чугуна каша из пепла, битого кирпича, металла. Утром советская артиллерия начала операцию «Кольцо». Казалось, само небо обрушилось на немецкие позиции. Грохот был таким, что у Алексея Соколова, лежавшего в полуразрушенном подвале бывшего цеха завода, из ушей текла кровь. Он не слышал разрывов, он чувствовал их всем телом каждым мускулом, каждой костью.
Он был одним из немногих, кто чудом выжил в том ноябрьском аду, когда их позицию смяли немецкие автоматчики. Очнулся он от пронизывающего холода. Лежал в груде тел, немцы, прочесывавшие территорию, приняли его за мертвого, лишь ткнув штыком в бедро. Боль была адской, но он не издал ни звука, потеряв сознание снова. Его нашли наши санитары только через двое суток, откапывая из-под обломков тех, кто еще подавал признаки жизни.
Госпиталь, если это можно было так назвать, находился в подвале на другом берегу Волги. Ранение в плечо оказалось сквозным, штыковая рана на бедре глубокой, но не смертельной. Врачи, истощенные до предела, выходили его. Едва встав на ноги, Алексей, еще хромая, потребовал вернуть его в часть.
– Ты с ума сошел, парень! – качал головой пожилой военврач. – Тебе бы месяц еще кости собирать!
– Мои там, – хрипло ответил Алексей, кивая в сторону зарева над Волгой. – Мои ребята там.
И его, еще не до конца окрепшего, отправили обратно, в самое пекло. Теперь он был в составе штурмовой группы, которой предстояло выбить немцев из укрепленного района в районе заводских поселков.
После артподготовки они пошли в атаку. Из-за клубов дыма и снежной пыли появлялись серые фигуры. Стоял нечеловеческий гвалт пулеметные очереди, взрывы гранат, крики «ура!» и предсмертные вопли. Алексей, припадая на больную ногу, бежал вперед, стреляя на ходу из своего ППШ. Он видел, как падал его новый наводчик, молоденький парень из Иваново, как старший сержант Просекин, тот самый, что считался пропавшим, с криком «За Родину!» бросался с гранатой под немецкий пулемет.
Ад длился несколько часов. Они вгрызались в немецкую оборону метр за метром, выкуривая врага из подвалов и полуразрушенных зданий. Алексей действовал на автомате, его сознание было сужено до простейших функций: видеть цель, стрелять, передвигаться, прятаться. Боль в ноге стала далеким, фоновым гулом.
К исходу дня их группа закрепилась на окраине поселка. Немцы откатились, оставив на подступах десятки тел. Бой стих, сменившись звенящей, неестественной тишиной, которую нарушал лишь треск пожаров и редкие одиночные выстрелы.
Алексей прислонился к обгорелому скелету грузовика. Силы окончательно оставили его. Руки дрожали от перенапряжения, во рту стоял противный привкус пороха и крови. Он посмотрел вокруг. Поле боя, усеянное темными пятнами тел, в багровых отсветах заката и пожарищ, было похоже на инфернальный пейзаж. Но это была их земля. И они ее отбивали. Ценой невероятной, страшной, но отбивали.
И тут, глядя на это страшное, но уже затихающее поле, его пронзила простая и ясная мысль: он жив. Он снова выжил. И там, в далекой Москве, его ждут. Мама, папа, сестры и братья… Они не знают, что он жив. Они, наверное, уже похоронили его в своих сердцах.
Словно движимый этим осознанием, он с трудом нащупал в кармане гимнастерки свой смертный медальон и карандаш. Не было ни бумаги, ни конверта. Он нашел в соседнем рюкзаке убитого товарища потрепанный блокнот и, оторвав чистый листок, прижал его к колену. Пальцы плохо слушались, замерзшие и покрытые копотью.
Он начал писать, торопливо, корявым, нетвердым почерком, стараясь выводить буквы четче:
«Здравствуйте, мама! Простите меня за долгое молчание. Не думайте ничего плохого. Я жив, здоров, воюю. Был легко ранен, сейчас уже почти зажило. Отлежался в госпитале и снова вернулся в строй. Дерусь за Сталинград, за наш дом, за вас. Чувствую, что скоро тут всему конец. Крепко-накрепко всех вас целую. Ваш Алексей. Ждите. Обнимаю.»
Он не писал о том, что его сочли мертвым, о штыке, о замерзших трупах, среди которых он лежал, о вшивой воронке, ставшей ему домом на неделю. Он писал о главном, что жив. Что борется. Что помнит.
Он сложил листок в аккуратный треугольник, не нуждающийся в конверте, и сунул его в нагрудный карман, поближе к сердцу. Завтра, при первой возможности, он передаст его с тыловиками. А пока он сидел, прислонившись к холодному металлу, и смотрел, как над руинами Сталинграда поднимается багровая, дымная луна. Впервые за долгие месяцы в его душе, израненной и ожесточенной, шевельнулось что-то теплое и хрупкое – надежда. Надежда, что это письмо, это простое солдатское письмо, дойдет через все фронты и вьюги до Москвы и снимет камень с сердца его матери. Он зажмурился, представляя ее лицо, и ему показалось, что он чувствует ее ладонь на своей щеке.
Глава 6: Стальная ловушка
Конец июня 1944 года, Белоруссия
Воздух был густым и сладковатым, пахнул разогретой хвоей, цветущими лугами и далеким дымом. Для Семена Соколова, механика-водителя танка Т-34 из гвардейской танковой бригады, этот запах был обманчивым. Он скрывал под собой вонь горелой солярки, раскаленного металла и смерти. После зимних боев под Воронежем их часть перебросили сюда, на 1-й Белорусский фронт, где готовилось что-то грандиозное. Что-то, что все втайне называли «Большим летним наступлением».
Их танк, тот самый «Грозный», на броне которого красовалась уже дюжина нарисованных звездочек по числу подбитых вражеских машин, стоял в укрытии на опушке белорусского леса. Внутри пахло привычной смесью машинного масла, бензина и пота. Командир, лейтенант Новиков, изучал карту. Наводчик Маркс, тот самый рябой парень из Воронежа, спокойно натирал панораму прицела куском ветоши. Заряжающий, молодой Коля, нервно посвистывал.
– Ну что, герои, заскучали без фрицев? – Семен попытался шутить, но голос его был напряженным. Они понимали, что их бригаде отведена ключевая роль.
– Скоро наскучим им сами, – хмуро буркнул Маркс. – Слышишь?
Семен прислушался. Сквозь броню доносился нарастающий, всесокрушающий гул. Это начиналась артподготовка. Операция «Багратион» стартовала.
Через несколько часов их танковая лавина ринулась вперед. Задача была дерзкой и смертельно опасной: совершить глубокий прорыв, обойти Бобруйск с севера и юга, сомкнуть клещи и захлопнуть ловушку для огромной немецкой группировки.
«Грозный» с ревом выскочил из леса на проселочную дорогу. Впереди, угадываясь в дымке, виднелись контуры деревень и хуторов, превращенных немцами в узлы сопротивления.
– Пехота справа, в цепь! – скомандовал Новиков в переговорное устройство. – Маркс, вон тот дзот, у околицы! Осколочно-фугасным! Огонь!
Выстрел оглушительно грохнул внутри боевого отделения. Семен, не отрываясь от смотровых приборов, вел тридцатьчетверку, петляя между воронками, стараясь не подставлять борт. Немцы опомнились от шока и открыли яростный ответный огонь. Пространство вокруг танка вздыбилось фонтанами земли и дыма. Пулеметные очереди забарабанили по броне, как град по железной крыше.
– Прямое попадание! – крикнул Маркс, видя, как дзот взлетает на воздух вместе с бревнами и телами расчетов.
– Вперед! Давить их! – голос Новикова был спокоен, но Семен видел, как он сжимает рукоятки у прибора наблюдения до побеления костяшек.
Они шли сквозь ад. Немцы били из всего, что было: противотанковые пушки, фаустпатроны, пулеметы. Один из «тигров», стоявший в засаде за сараем, успел сделать выстрел. Снаряд просвистел в сантиметрах от башни, осыпав их землей.
– Левей, Семен, левей! За дом! – закричал Новиков.
Семен рванул рычаги, танк развернулся на месте, гусеницы взметнули комья глины. Они ушли из-под прицела, и в тот же миг Маркс поймал в прицел борт «тигра». Выстрел – и вражеская машина окуталась черным дымом.
День слился в ночь и снова в день. Они не спали, почти не ели, только пили теплую, пахнущую бензином воду из фляг. Их бригада, как стальной таран, проламывала оборону противника. Деревня за деревней, хутор за хутором. Они увидели страшные следы отступления врага: разбитые повозки, брошенную технику, тела убитых. И освобожденных, измученных, плачущих от счастья местных жителей, которые выбегали к ним из подвалов и землянок с криками «Наши! Спасители!»
Наконец, 27 июня, их южная группировка соединилась с частями, наступавшими с севера. Бобруйский «котел» захлопнулся. В окружении оказались десятки тысяч немецких солдат и офицеров.
Но сражение не закончилось. Загнанный в угол враг отчаянно пытался вырваться. На позиции «Грозного» и его соседей пошли в яростную контратаку немецкие части, стремившиеся пробить коридор извне.
Это был самый тяжелый бой. Немцы шли напролом, не считаясь с потерями. Воздух гудел от пуль и осколков. Танки Семена стояли в упор, расстреливая атакующие цепи. Броня «Грозного» была исцарапана и помята, на башне зияла глубокая выбоина от снаряда.
В разгар боя Семен увидел, как из леса выползает несколько немецких бронетранспортеров с пехотой. Они шли прямо на их позиции.
– Маркс, бронебойным! По бронетранспортёрам! – скомандовал Новиков.
Танк Семена стал в пол-оборота, подставив под удар свою лобовую броню. Выстрелы следовали один за другим. Один бронетранспортер вспыхнул. Второй развернуло взрывом. Но третий успел приблизиться. Из него высыпали автоматчики.
– Коля, пулемет! По пехоте! – закричал Семен, сам схватившись за курсовой пулемет.
Стрельба слилась в сплошной оглушительный грохот. Немцы бежали, падали, но оставшиеся в живых забрасывали танк гранатами и пытались подобраться с фаустпатронами. Одна из гранат разорвалась рядом с бронёй, ослепив Семена на мгновение вспышкой. Он протер глаза, отплевываясь, и продолжил стрелять.
Бой длился не больше двадцати минут, но показался вечностью. Когда последние атакующие были отброшены или уничтожены, наступила тишина, оглушительная после какофонии звуков.
Семен заглушил двигатель. В наступившей тишине было слышно лишь треск горящей техники и редкие, уже далекие выстрелы. Он откинул люк и высунулся по пояс. Воздух, густой от гари и пороха, обжег легкие. Картина была апокалиптической: все поле перед ними было усеяно телами, дымились подбитые машины.
Он посмотрел на своих товарищей. Лица у всех были черными от копоти и пота, глаза горели лихорадочным блеском. Они были живы. И они победили.
– Ну что, Семка, – хрипло сказал Маркс, вытирая лицо засаленной тряпкой. – Опять пронеслись.
– Пронеслись, – кивнул Семен.
В этот момент он почувствовал невероятную усталость, смешанную с гордостью и каким-то странным, щемящим чувством. Он смотрел на дымное небо Белоруссии и думал о доме. О Москве. О том, что где-то там, в далеком городе, его ждут. И он должен им написать. Обязательно. Как только появится возможность. Он достал из кармана комбинезона карандаш и смятый листок, но мысли путались, слипались глаза. «Позже, пообещал он себе, обязательно напишу. Скажу, что жив. Что мы их гоним. Что победа близка».
Карельский перешеек. Июнь 1944 года.
После прорыва блокады Ленинграда и тяжелых боев под Красным Селом, дивизию, в которой служил младший сержант Илларион Соколов, погрузили в эшелоны и двинули на север. Вместо затопленных невских болот и изрытых воронками полей за окнами теплушек поплыли суровые, молчаливые карельские леса и синие глади озер. Воздух, даже летний, был прохладным и влажным, пах смолой и водой.
Илларион, стоя у открытой двери вагона, смотрел на этот иной, но не менее враждебный пейзаж. Они шли громить финнов. Штурмовать ту самую «Линию Маннергейма», о которой ходили легенды с Зимней войны. После боев под Ленинградом, где они отвоевывали каждый метр своей земли, теперь предстояло ломать хребет врагу на его укрепленных рубежах.
9 июня грянула артподготовка. Но это был не тот огненный шквал, что под Сталинградом. Здесь канонада имела иной, более методичный и сокрушающий характер. Били по долговременным огневым точкам (ДОТам), по бетонным укреплениям, вмурованным в скалы, и гранит.
– Ну, братва, погуляем по финским хуторам, – мрачно пошутил кто-то из бойцов, когда их рота пошла в первую атаку.
Шутка оказалась пророческой. «Погулять» не получилось. Финны дрались яростно и умело. Их снайперы, «кукушки», сидели на деревьях, их пулеметчики вели кинжальный огонь из ДОТов, подступы к которым были прикрыты минными полями и гранитными надолбами – «зубами дракона».
Продвижение было медленным, кровопролитным. Рота Иллариона наступала в районе высоты, которую бойцы тут же окрестили «Чертовой горкой». Она была изрыта траншеями и опутана колючей проволокой. Первая атака захлебнулась, наткнувшись на шквальный пулеметный огонь из хорошо замаскированного ДОТа.
– Саперов! Нужно подорвать проволоку! – скомандовал командир роты, старший лейтенант Горбунов, его лицо было бледным от бессилия.
Но саперы, пытавшиеся подползти, были скошены снайпером. Илларион, прижавшись к валуну, видел, как падают его товарищи. В горле стоял ком. Он вспомнил брата Васю, искалеченного под Звенигородом, вспомнил, как сам чуть не погиб в том окопе. Злость, холодная и ясная, поднялась в нем.
– Лейтенант! Разрешите! – крикнул он. – Прикрою огнем, дайте ребятам с дымовыми шашками подойти!
Не дожидаясь ответа, он вскинул ППШ и дал длинную очередь по амбразуре ДОТа. Пули цокали по бетону, не причиняя ему вреда, но заставили пулеметчика на секунду замолчать. Этого хватило. Двое бойцов с дымовыми шашками рванули вперед. Белая, едкая пелена начала заволакивать подходы к ДОТу.
– Вперед! – заревел Горбунов.
Под прикрытием дыма они ворвались в первую линию траншей. Завязалась рукопашная. Финны были крепкими и ловкими бойцами. Илларион, могучий и сильный, как его дед, схватился с высоким финским солдатом. Тот пытался удать его прикладом, но Илларион, поймав его руку, с силой ударил его самим прикладом своего ППШ в голову. Противный хруст, и враг осел на дно траншеи.
Высоту взяли. Но это был лишь один зубчик в той громадной гранитной расческе, что звалась «Линией Маннергейма».
20 июня их часть вышла на подступы к Выборгу. Древний русский город, занятый врагом, лежал перед ними. Уличные бои были не менее ожесточенными, чем штурм укрепрайонов. Финны цеплялись за каждый каменный дом, за каждую развалину.
Илларион со своим взводом очищал один из каменных особняков в центре города. Бой шел за каждый этаж, за каждую комнату. В полумраке лестничной клетки, в клубах известковой пыли, мешались крики, выстрелы, взрывы гранат.
В одной из комнат Илларион наткнулся на молодого финского солдата, того самого снайпера, что не давал жить его роте несколько дней назад. Тот был ранен в ногу и не мог двигаться. Увидев Иллариона, он потянулся за пистолетом. Их взгляды встретились. В глазах финна был не страх, а усталая решимость. Илларион, не отводя взгляда, резко ударил его автоматом по руке. Пистолет отлетел в сторону.
– Война для тебя кончилась, – хрипло сказал Илларион по-русски, не зная, поймет ли тот.
Санитары унесли пленного. А вечером того дня поступила ошеломляющая новость: финские войска начали отход. Выборг был полностью освобожден. Давление советских войск, мощь артиллерии и доблесть пехоты, ломавшей вражескую оборону, сделали своё дело. Финляндия была вынуждена начать переговоры о выходе из войны.
Стоя на древней Выборгской крепости, Илларион смотрел на залив. Было тихо. Невероятно тихо после недель непрерывного боя. Он достал из кармана кисет, свернул цигарку. Руки слегка дрожали от сброшенного напряжения.
Он думал о Ленинграде. О тех, кто не дожил до этого дня, сгинув в блокадном аду. Он думал о своих братьях. И впервые за долгое время почувствовал не просто облегчение выжившего, а нечто большее – уверенность. Уверенность в том, что огромная машина войны наконец-то повернулась лицом на запад и теперь покатится туда, откуда пришла беда. И он, Илларион Соколов, будет в ее рядах, пока не дойдет до самого конца. До Берлина.
Москва. Июнь-июль 1944 года.
Лето в тот год выдалось на удивление теплым и щедрым. Воздух над Москвой, еще недавно густой от гари и пыли, теперь был наполнен ароматом цветущих лип в скверах и свежескошенной травы на пустырях. Солнце пригревало по-настоящему, заливая светом улицы, на которых уже почти не осталось следов недавних бомбежек. Окна в домах были застеклены, кое-где даже виднелись ящики с алыми геранями на подоконниках. Настроение у людей на улицах было приподнятым, решительным. Сквозь привычную усталость пробивалась уверенность – перелом наступил, врага гонят обратно, на запад. Из репродукторов все чаще передавали не только сводки о наступлениях, но и бодрые марши, а иногда и довоенные песни.
В просторной, светлой квартире Соколовых на Автозаводской царил свой, рабочий ритм. Жизнь шла своим чередом, наполненная трудом и ожиданием.
Артему уже исполнилось шестнадцать. Худощавый, повзрослевший не по годам, он работал на заводе вместе с отцом, учеником слесаря. Возвращался домой усталый, в промасленной спецовке, но с гордо поднятой головой.
– Ничего, мам, – отмахивался он, когда Зинаида сокрушалась, глядя на его исцарапанные руки. – Папа говорит, у меня получается. Сегодня всю смену простоял у станка, без брака.
Анастасии было восемнадцать. Она стала высокой, стройной девушкой, в чьих васильковых глазах читалась и усталость, и невероятная сила духа. Она по-прежнему работала медсестрой в госпитале, а после смены часто помогала на Казанском вокзале, куда прибывали санитарные поезда.
Однажды, вернувшись поздно, она застала Лену за штопаньем бинтов.
– Тасенька, смотри, – четырнадцатилетняя сестра, совсем уже не ребенок, демонстрировала ей аккуратные стежки. – Санитарка Марья Ивановна похвалила, сказала, что я старательная. Я завтра опять пойду с тобой, да?
Тася, устало опускаясь на стул, улыбнулась:
– Конечно, пойдешь. Только смотри, не перетруждайся. Учебу не забрасывай.
– Не забрасываю, – уверенно заявила Лена. – Я еще врачом буду, детским.
Василий, несмотря на хромоту, которую уже почти не замечали в семье, стал правой рукой Зинаиды по хозяйству и надежным помощником дяди Коли на заводе, куда устроился чертежником-копировальщиком.
Николай, с гордостью глядя на племянника, хлопал его по плечу:
– Молодец, Васенька. Голова на плечах. Из тебя инженер толковый выйдет.
Зинаида была центром, вокруг которого вращалась вся семейная жизнь. Она успевала все: управляться с хозяйством, готовить, следить за всеми. И хотя тень тревоги за сыновей и племянника не покидала ее лицо, в ее движениях появилась былая энергия. Она снова стала петь тихонько, занимаясь готовкой.
Однажды теплым июльским вечером, когда семья собиралась за ужином, в дверь постучали. На пороге, заливаясь счастливым смехом, стояли Наталья и Степан. Запыхавшиеся, загорелые, они несли огромные, туго набитые котомки.
– Родные! – Наталья, бросив котомку, бросилась обнимать Зинаиду. – Простите, что без предупреждения! Не стерпели, соскучились!
– Как мы рады вас видеть, родные! – радостно воскликнула Зинаида.
Степан, скромно поздоровавшись, принялся выкладывать на стол гостинцы: горшок душистого меда, связку сушеных грибов, лукошко свежих деревенских яиц, а главное несколько кругов домашнего сыра и копченое сало.
– Это вам от нашей коровки Зорьки, – пояснила Наталья. – И от свинок. Небось, в городе с жирком туго.
Поднялся невероятный шум, гам, все говорили наперебой, расспрашивали про деревню, про дом. Квартира наполнилась непривычными запахами леса и луга. В это самое время, когда стол уже ломился от угощений и все рассаживались, раздался еще один стук в дверь робкий, но четкий.
Все разом замолкли. Стук повторился. Артем, ближе всех стоявший к двери, распахнул ее.
На пороге стоял почтальон, тот самый сухощавый старичок. В его руках были три письма. Три солдатских треугольника.
Он молча протянул их Зинаиде.
– Соколовым… – тихо произнес он и, кивнув, быстро удалился.
В прихожей воцарилась мертвая тишина. Зинаида стояла, не двигаясь, сжимая в дрожащих руках три заветных листка. Лицо ее побелело.
– Коля… – прошептала она. – Читай… я не могу…
Николай, глубоко вздохнув, взял письма. Все, затаив дыхание, переместились в гостиную. Он сел в кресло под лампой, разгладил первый треугольник.
– От Алексея, – объявил он и начал читать, и его собственный голос дрогнул на первых же словах.
«Здравствуй, мама! Простите меня за долгое молчание. Не думайте ничего плохого. Я жив, здоров, воюю. Был легко ранен, сейчас уже почти зажило…»
Зинаида громко всхлипнула, уткнувшись лицом в плечо Натки. По щекам Лены и Таси текли слезы, но это были слезы облегчения.
Николай, смахнув с глаз влагу, взял второе письмо.
– От Семена.
«…Здравствуйте, дорогие мои! Жив, здоров, воюем на совесть. Наш «Грозный» прошел через огонь и воду, а мы вместе с ним. Гоним фрица на запад, уже далеко от Москвы…»
И, наконец, третье письмо. От Иллариона.
«…Родные, привет с Карельского перешейка! Жив, здоров, бьем белофиннов. Выбили их из Выборга. Здесь, конечно, не как под Ленинградом, но тоже несладко. Скоро, чувствую, и на их землю придем… Крепко всех вас обнимаю. Ваш Ларик.»
Когда Николай дочитал последнюю строчку, в комнате повисла тишина, наполненная счастьем. Потом все заговорили сразу, смеясь и плача, обнимаясь.
– Живы… Господи, слава Тебе, живы… – повторяла Зинаида, обнимая по очереди всех детей.
– И воюют! Не где-нибудь, а наступают! – с гордостью говорил Николай, размахивая письмом Семена.
– Выборг взяли! – восторженно кричал Артем. – Наш Ларик в Выборге!
Даже Василий, обычно сдержанный, сиял, сжимая в руке письмо Алеши.
– Молодец, братишка, – прошептал он. – Держись там.
Ужин в тот вечер был настоящим праздником. Стол, и так ломившийся от деревенских гостинцев, Зинаида дополнила стратегическими запасами появилась тушенка, настоящий чай с сахаром. Говорили все сразу, перебивая друг друга, перечитывали письма, вглядывались в каждое слово, в каждый кляксу.
В тот июльский вечер 1944 года их квартира на Автозаводской была, пожалуй, самым счастливым местом во всей Москве. Они знали, что война еще не окончена. Но они знали и другое их солдаты живы, сильны и гонят врага прочь. А это значило, что и у них, в тылу, есть силы держаться, работать, ждать и верить. И эта вера, крепкая, как гранит, была их главным оружием.
Глава 7: «Мир»
9 мая 1945 года, Москва
Ещё затемно, до первых петухов, в доме Николая и Зинаиды все проснулись от глухого, нарастающего гула. Он шел не с неба, а от земли, и сначала сердце привычно сжалось, выискивая в памяти знакомые сигналы тревоги. Но это был не рёв моторов. Это был гул людских голосов.
Николай первым вскочил с постели и распахнул форточку. Холодный майский воздух ворвался в комнату, а с ним ворвался и этот странный, многоголосый, ликующий шум.
– Что там? – испуганно спросила Зинаида, зажигая керосиновую лампу. Ее руки дрожали.
Лена, уже пятнадцатилетняя, но до сих пор спавшая с любимым рыжим котом Рыжиком, прислушалась, широко раскрыв глаза. Тася и Василий, вышли из комнат. Тася, всегда чуткая, уже стояла у окна, вглядываясь в предрассветную мглу. Василий, опираясь на трость, прислушивался к гулу.
И тут вдалеке, где-то в центре, грянул залп. Не одиночный, не зловещий, а праздничный, канонада из десятков, сотен орудий. И следом, разрывая тишину, поплыл над спящим городом мощный, торжествующий голос Левитана, льющийся из всех репродукторов, из всех распахнутых окон:
– …Великая Отечественная война… увенчалась нашей ПОБЕДОЙ! Германия полностью разгромлена!
Слова тонули в нарастающем, как снежный ком, всеобщем ликовании. Где-то закричали «ура», где-то запели, где-то просто плакали, громко, навзрыд, не стесняясь.
Николай обернулся к семье. Его лицо, изрезанное морщинами за четыре страшных года, дрогнуло. Он попытался что-то сказать, но только беззвучно пошевелил губами, а потом медленно, по-стариковски, опустился на стул и заплакал. Плакал тихо, содрогаясь всем телом, роняя на свои грубые, рабочие руки тяжелые, редкие мужские слезы.
Зинаида подбежала к нему, обняла его седеющую голову, прижала к себе. И сама зарыдала. Они стояли так, посреди комнаты, два немолодых уже человека, прошедших сквозь ад, и выплакивали наконец-то своё счастье.
Тася и Василий, обнявшись, смотрели на них, а потом переглянулись. В их глазах была та же буря эмоций, радость выживания и огромная, ни с чем не сравнимая надежда. Письма от Иллариона, Семена и Алеши, полученные накануне, лежали на столе, как самое драгоценное доказательство того, что кошмар позади. Все трое их братьев были живы и возвращались домой.
– Это конец? Правда, конец? – прошептала Лена, обращаясь больше к сестре, чем к кому-либо еще.
Тася кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она подошла к столу и взяла в руки рамку с фотографией родителей, спасенную в ту огненную ночь. Она погладила их лица.
Этого дня они ждали так долго, что, когда он настал, первые минуты прошли в каком-то оцепенении, в шоке от свалившегося счастья. Но потом сознание победы накрыло их с головой.
– Дети! – внезапно встрепенулась Зинаида, вытирая слезы и пытаясь взять себя в руки. – Это же Победа! Надо… Надо что-то делать! Надо готовить праздник!
Слова «готовить праздник» в их полуголодной, скудной жизни звучали как манифест, как приказ к новой, мирной жизни.
– Всем накрываться! Быстро! – скомандовал Николай, уже приходя в себя. Его глаза блестели. – Идем на улицу! Людей смотреть! На свой город смотреть!
Они одевались кое-как, торопливо, помогая друг другу застегнуть пуговицы, повязать платки. Сердце колотилось, выпрыгивало из груди.
Улица встретила их радостным и очень громким шумом. Еще не рассвело как следует, но казалось, что выспались все из всех окон, из всех подъездов. Незнакомые люди обнимались, целовались, хлопали друг друга по плечам, подбрасывали в воздух солдат и офицеров, которые уже появились в городе.
Кто-то уже нес самодельные плакаты: «Слава Красной Армии!», «Победа!», «Спасибо нашим доблестным воинам!». Кто-то, не дожидаясь музыкантов, запел «Катюшу», и песню тут же подхватили десятки, сотни голосов. Ее пели и старые, и молодые, и военные, и штатские. Пели, обнявшись, плача и смеясь одновременно.
Лена, зажав руку Таси, смотрела на это море ликующих лиц широко раскрытыми глазами.
– Смотри, Тась, все такие красивые! – восторженно прошептала она.
И правда, лица, изможденные войной, закопченные, усталые, в эту минуту были прекрасны. Они сияли неподдельной, чистой, всепобеждающей радостью.
Николай, идя рядом с Зинаидой, держа ее под руку, озирался по сторонам. Он видел незнакомых женщин, которые бросались на шею незнакомым мужчинам в шинелях, видел, как седые старики обнимали молодых лейтенантов, видел, как мальчишки карабкались на фонарные столбы, чтобы лучше все видеть. И в его душе, сжатой все эти годы в тиски, что-то разжималось, таяло, наполнялось теплом. Он смотрел на свою жену, идущую рядом, и понимал самое страшное позади. Они выжили. Они выстояли. Ларик, Сёма и Алёша – их мальчишки – стали мужчинами и скоро уже будут дома!
– Зин, – хрипло сказал он. – Выжили. Все наши мальчишки живы!
Она только кивнула, снова смахивая с ресниц навернувшиеся слезы, но теперь это были слезы счастья.
Они дошли до Садового кольца и не смогли пройти дальше. Вся Москва, казалось, высыпала на улицы. Толпа была плотной, но это была не давящая толпа страха, а единый, ликующий, дышащий одним дыханием организм. Люди не пробивались сквозь нее, а просто стояли, обнимались, пели, кричали «ура» в ответ на каждую новую залповую очередь салюта, которая уже вовсю гремела над городом.
Солдаты и офицеры были героями дня. Их качали, целовали, забрасывали цветами, которые кто-то успел нарвать, несмотря на раннюю пору. Один молоденький лейтенант, весь увешанный цветами, смущенно улыбался, а по его щекам текли слезы.
– Ребята, да я ничего… Я просто… – пытался он отнекиваться, но его перебивал всеобщий хохот и новые объятия.
Рядом с ними стояла пожилая женщина в темном платке. Она молча смотрела на все это веселье, и по ее морщинистому лицу текли беззвучные слезы. Она заметила взгляд Таси и повернулась к ней.
– Сыночка моего нет, – тихо сказала она, словно оправдываясь за свои слезы. – Под Сталинградом остался. Но я за него радуюсь. За всех них радуюсь. – И она обняла Таську, прижалась к ее щеке своей морщинистой, влажной щекой. Тася обняла ее в ответ, и они постояли так молча, две незнакомые женщины, объединенные общим горем и общей великой радостью.
Лена в это время разговорилась с девчушкой лет семи, которая сидела на плечах у своего отца, капитана с орденом Красной Звезды на груди.
– Моего папу тоже ждали! – гордо сообщила девочка. – А твоего?
– Мои братья скоро вернутся! – счастливо ответила Лена. – А папа ковал победу здесь, в Москве! Он очень важные детали для танков делал!
Капитан услышал это и улыбнулся Николаю. Тот смущенно кивнул. Солдат и тыловик. Они были солдатами одной армии, армии-победительницы.
День летел стремительно. Они почти не замечали, как время текло под звуки песен, гармошек, которые уже появились на улицах, под смех и слезы. Они гуляли по праздничной, неузнаваемой Москве, покупали у уличных торговцев пирожки с капустой и с картошкой, дрожжевые булочки, посыпанные сахаром.
Но ближе к вечеру Зинаида взяла командование на себя.
– Все, домой! У нас сегодня особый ужин! Победу будем праздновать по-семейному!
Они шли назад через ликующий город, неся в себе частичку его невероятной энергетики. И началась вторая часть праздника – подготовка.
Весь дом превратился в генеральный штаб по подготовке к пиру. Работали все. Василий, сидя на табурете, чистил картошку. Тася накрывала на стол самой красивой, чудом уцелевшей скатертью, кружевную связанную еще ее бабушкой Агафьей. Николай, как главный по стратегическим запасам, принес полную сетку продуктов.
Запах жареной картошки на сале, смешанный с дымком от печки, скоро наполнил всю квартиру. Этот простой, казалось бы, запах был в тот день запахом мира, запахом счастья, запахом дома.
Наконец, все было готово. Они сели за стол. Скромный, но для них невероятно богатый пир состоял из жареной картошки с луком, ломтей черного хлеба, соленых огурцов, крутых яиц и миски тушенки. В центре красовался чайник с заваренным чаем и тарелка с кусковым сахаром-рафинадом и те самые булочки, которые они купили у уличных торговцев.
Наступила торжественная минута молчания. Они сидели, держась за руки, и каждый мысленно вспоминал тех, кого с ними не было. Погибших друзей. Соседей. Миллионы неизвестных солдат, отдавших жизни за этот день, за этот скромный ужин, за их возможность сидеть здесь вместе.
Первым нарушил молчание Николай. Он налил всем по кружке чая.
– За Победу, – сказал он глухо и поднял свою кружку. – За тех, кто не дожил. За нас. За наших мальчишек, которые возвращаются домой. За мир.
– За мир, – тихо повторили за ним все и чокнулись.
Ели сначала молча, смакуя каждый кусочек, каждую крошку. Это был не просто ужин. Это был акт торжества жизни над смертью.
– Какая картошка вкусная! – восторженно сказала Лена, облизывая пальцы. – Совсем как до войны!
– Это потому, что с мирным настроением приготовлена, – улыбнулась Зинаида.
Постепенно разговор за столом стал оживленным, легким. Они вспоминали смешные случаи за эти годы, самые нелепые моменты. Смеялись над тем, как Лена в первые дни войны пыталась надеть противогаз на Рыжика, и кот, фыркая, носился по всей квартире. Смеялись над историями из писем Семена про его танк «Грозный». Говорили о том, как встретят Иллариона, Семена и Алешу. Эти мелочи, эти крупинки радости, собранные по крохам за четыре года, сейчас, сложенные вместе, создавали картину не сломленной, а живой, любящей семьи.
И вот, когда чай был разлит по кружкам, а сахар бережно разломан на кусочки, настал самый важный момент. Зинаида посмотрела на своих детей и племянников.
– Ну вот, – сказала она. – Война кончилась. Теперь надо думать о будущем. О своей жизни.
Все посмотрели на Тасю. Она была старшей, и на нее смотрели как на продолжательницу рода.
Тася помолчала, обводя взглядом родные лица, потом ее взгляд упал на бабушкин сундук.
– Я все эти годы думала, – начала она тихо. – Думала о бабушке, о людях, которых видела. О той женщине сегодня, которая плакала о сыне. О всех нас. – Она сделала паузу. – Война калечит не только тела. Она калечит души. Ломает сердца. Делает людей несчастными на всю оставшуюся жизнь, даже когда все уже кончилось. Кто-то должен помогать им залечивать эти раны. Возвращать им веру, надежду, любовь.
Она посмотрела прямо на дядю Колю и тетю Зину.
– Я хочу лечить людские души. Я буду учиться в 1-м Московском медицинском институте, получу профессию врача-психиатра. Я хочу помогать людям снова научиться жить и быть счастливыми.
В комнате повисла тишина, полная уважения.
– Лечить души… – задумчиво повторил Николай. – Это важно. Очень важно. После всего, что было… Ты права, родная. Если чувствуешь, что это твое, то иди.
Зинаида кивнула, смотря на Тасю с гордостью и легкой грустью. Ее племянница, пережившая столько, стала взрослой, мудрой женщиной.
Все взгляды перешли на Лену. Та смутилась, покраснела, потом выпрямилась.
– Ну а я… – она посмотрела на Тасю. – Если Тасенька будет лечить души, то мне надо лечить тела. Чтобы все было в порядке. – Она сказала это с такой искренней серьезностью, что все невольно улыбнулись. – Я буду детским врачом, – четко выговорила она. – Чтобы детки не болели.
Теперь у Николая на глаза навернулись слезы. Он смотрел на девочек: одну, видевшую боль душевную, и другую, видевшую боль физическую. И обе они выбрали путь борьбы с этой болью. Путь милосердия и служения.