Читать книгу Реки судеб человеческих - Лев Клиот - Страница 1
Глава 1
ОглавлениеПослеобеденное солнце было все еще очень горячим, таким оно бывает в мае, когда лето только на пороге, и к солнечному жару еще не успевают привыкнуть. Солнце накалило борта деревянной лодки, металл весельных уключин и грудь шестнадцатилетнего юноши, устроившегося на корме. Курт Рихтер лежал с закрытыми глазами, закинув правую ногу на борт, и лениво пошевеливал левой, опустив ступню в скопившуюся на дне лодки воду. Солнце пронизывало его веки, заливая глаза красным цветом, и ему казалось, что он видит свою кровь, свою яркую, красную, ликующую кровь. Красное проникало глубже, растекаясь по жилам, несло энергию, которой он и так был переполнен. Впереди лето, свобода, счастье!
– Эй, на судне! – Курт еще не успел, оттолкнувшись ладонью от горячих досок кормового рундука, встать на ноги, а Иван уже столкнул лодку, нос которой цеплялся за неглубокий желто-серый песок пологого берега, в воду, и она тут же, словно обрадовавшись свободе, стала разворачиваться по течению, слегка покачиваясь на мелкой волне. Курт подал Ивану руку, помогая забраться на борт. Ванька справился бы и сам, но в правой руке у него было ведерко с черноземом, в котором извивались, дожидаясь своей участи, дождевые черви.
Пятнадцатого мая одна тысяча девятьсот тридцать второго года Курту исполнилось шестнадцать. Иван был старше почти на год, и в ближайшие выходные их семьи и друзья будут праздновать его семнадцатилетие.
У ребят было четыре удочки. Срубленные зимой в орешнике, высушенные в сарае под потолком и затем к весне очищенные от верхнего слоя коры, удилища сушили уже на воздухе, после чего протирали смоченной в масле тряпкой и только после этого красили масляной зеленой краской. Получалась удочка не хуже фабричной. Заправлял этим сложным процессом отец Ивана, Семен Сенцов. Ванька с Куртом помогали на всех этапах производства, суетясь часто без толку, но с великим энтузиазмом, и очень радовались финальному результату. Лески были сплетены из конского волоса, а крючки отец Курта купил в Саратове, в Торгсине.
– У нас два дня на то, чтобы мы мою мамку уловом порадовали. Она обещала и пироги с рыбой испечь, и нажарить с картошкой, и нафаршировать ее с… – Иван запнулся. – Ну, она знает чем, ну и уху, конечно, сготовит такую, что не оторвешься.
Ванька поймал насмешливый взгляд приятеля.
– Нет, ну, конечно, и другого всякого на стол соберут: и солений, и мясного навалом будет, не сомневайся.
Он решил, что Курта рассмешило то, что они, два пацана, выступают основными продовольственными снабженцами праздника. Уже смутившись, закончил:
– В общем, накормит она нас – дышать не сможем, – и похлопал себя по плоскому животу. Он был по-юношески тонок, но в мышцах, гладко разлитых под тронутой первым загаром кожей, чувствовалась гибкая сила молодого, хорошо сложенного тела. Светлые густые волосы он зачесывал назад, оставляя широкий лоб открытым, и оттого на худом загорелом лице ярче светились голубые глаза.
Курт был пониже ростом, темноволосый, с широко расставленными карими глазами, и хотя Иван был признанным главным красавчиком в поселке, девушки нередко заглядывались на Курта, даже если ребята были вместе в одной компании. Им была симпатична скромная манера общения молодого человека, не напускная природная деликатность. Все это представляло из себя прямую противоположность бесшабашной раскованности его друга. Их волновала его улыбка, в ней таилась ведомая лишь женщинам сексуальность; верхняя губа в форме лука и нижняя, чуть полнее верхней, были сжаты в момент, когда он был серьезен, и становились беззащитными и притягательными, когда юноша улыбался. Он не был так тонок и гибок, как Иван, но крепкие ноги и широкая грудь говорили о созревшей мужественности.
Ребята вывели лодку к середине той части реки, которая протекала между берегами города Энгельс и островом Казачий. Иван скинул якорь с носа старенькой, видавшей виды плоскодонки и, когда та выровнялась, подчиняясь неспешному течению Волги, зафиксировал ее положение, опустив с кормы веревку с замотанным в проволоку куском рельсы. Ловили на червя и, в расчете на щуку, на живца. Ловили до самого вечера, и когда на дне лодки собралась прекрасная компания из двух десятков окуней и плотвы, нескольких щучек, двух полуметровых, блестевших синими спинами жерехов, толстобрюхого язя, парочки лещей и здоровенного, сантиметров под восемьдесят, судака, решили, что пора и честь знать.
– Да, в запасе у нас завтрашний день есть, понадобится – наловим еще, – успокоил себя и друга Иван.
– Теперь все это сохранить надо, – озаботился Курт. Он укладывал рыбу в две матерчатых сумки, набитые мокрой травой.
– Мать их в подполе подержит, не впервой ей. Солью пересыплет, за сутки ничего не случится, а на другой день уже готовить начнет.
Они возвращались к берегу. Песчаный пляж, вдоль которого они проплывали, длясь вдоль реки, переходил в заросли камыша и ракиты. Среди переплетенья коричневого с зеленым, камышового и желтого с салатовым ракитника пряталась небольшая пристань, и от нее к ним навстречу выплыла другая лодка – выкрашенный в бежевый цвет ялик. В ней двое мужчин в военной форме и женщина. Она вскочила на борт тогда, когда ялик уже немного отошел от берега. Видно, ей захотелось, остужая себя, пройтись по воде. Мужчины подхватили ее, и она, взмахнув белыми ножками, словно спрыгивая с качелей, оказалась на борту. Светлое платье намокло и облепило ее бедра, порыв ветра прижал тонкую ткань к телу так, что обозначилась ложбинка между ног.
Курт замер, уставившись на женщину, которая казалась обнаженной в большей степени, чем если бы была вовсе без платья. Материя не скрывала тонкую, перехваченную узким пояском, талию, небольшие, словно стремящиеся вверх острыми сосками, груди. Она, не обратив внимание на четыре мужские руки, подхватившие ее за талию и круглую попку, не присела, оказавшись в начавшей движение лодке, а осталась стоять. Закинув вверх руки, поправила высоко заколотые русые волосы. Она увидела мальчишек, повернув в их сторону свою аккуратную головку, и вдруг звонко рассмеялась:
– Айда с нами, беленький красотуля! – Иван как-то странно дернулся и сделал вид, что возится с веслом, зацепившим на мелководье тину. – И немчика с собой прихвати.
То ли солнце, до конца не зашедшее, то ли уже луна осветила ее белую шею, яркие зеленые глаза, все такое чувственное, волнующее каждым движением, тело. Курт ошарашенно пролепетал:
– Красавица.
– Ангелина Левандовская, – уточнил Иван.
Один из мужчин, властным движением ухватив ее за руку, усадил на скамейку, и оба военных посмотрели в сторону мальчишек такими мрачными, угрожающими взглядами, что Иван в два гребка достиг берега, а лодка с девушкой ушла к острову Казачьему.
– Ангелина! – Курт произнес имя женщины нараспев, словно пробуя его на вкус.
Иван рассмеялся:
– Что, представил себя вместе с ними, и она у тебя на коленях? – и ткнул пальцем в направлении явственно обозначившегося холмика на черных трусиках приятеля. Курт с досадой отвернулся, приводя свое состояние в норму.
– А ты, можно подумать, не то же самое? – Курт наклонился, перегнувшись через борт, плеснул в лицо воды и закончил: – Не то же самое чувствуешь, я же…
Иван прервал его:
– Ты не тушуйся, можешь о ней помечтать в ночной тишине, а у меня конкретный план есть, как ее расстелить.
– Ты? Да ты что, Ванька? Ты – сопляк, за ней командиры ухаживают, мужики в полной силе.
– Ну да, ухаживают, вон в тех кустах, – он указал на остров, весь берег которого утопал в густых зарослях плакучей ивы.
– Ухаживают, – повторил и добавил, сузив глаза: – По очереди.
Курт возмутился:
– Ты – как все, если женщина красивая, то сразу – такая, и потом, если она с ними собралась делать, ну, то, что ты говоришь, зачем нас позвала?
Ванька снова рассмеялся:
– Да потому что я ей нравлюсь. Понял, счетовод? Ты хоть всего-то на год меня младше, а понятие про баб, как у пятилетнего. Я тебя классифицирую как человека наивного прямоходящего.
Счетоводом Курта прозвали из-за того, что его отец, человек в городе известный, работал начальником отдела статистики администрации Автономной республики немцев Поволжья.
– Ты что, ее знаешь? – Курт смотрел вслед удаляющейся лодке.
Иван усмехнулся и, ухватив друга за подбородок, развернул его голову к себе.
– Она работает там же, где и твой батя – в доме Думлера.
Так называлось здание администрации автономии.
– Ангелина – гулена, все о ней так говорят, и мамка моя. Она как-то с батей за ужином про нее слово закинула, так аж кипела вся, а батя только усы поглаживал, не возражал. Пацаны тоже промеж себя рассказывали, что видели, как ее по Волге катают, а теперь и нам с тобой, дуралей, посчастливилось вживую эту картинку наблюдать. Она в техническом отделе секретаршей служит. Я с отцом там был несколько раз, видел ее, со мной она веселая всегда была, вроде заметила, ну и вот на той неделе взял да и пригласил ее на свой день рождения. Мамка не знает, а батя… Я при нем ей сказал: «Приходите, Ангелина Каземировна!» Ну и так как-то, мол, не обидите?
– И она согласилась?
– Да запросто. Улыбнулась и головкой кивнула.
– Ага, а батя снова усы поправил?
– Батя аж поперхнулся, но ничего не сказал.
– Ну, а план-то в чем?
– Ну, пока в деталях не придумал, а только я прикоснусь к ней, обещаю, хоть раз, но прикоснусь!
– Всего-то? Прикоснусь? Что ж это за план? Так и я пройду мимо и так, невзначай, тоже прикоснусь.
– Ну ты, парень, и вправду малахольный! Я что ж тебе, как обозначить должен то, что хочу с ней сделать? Это я культурную аллегорию употребил – прикоснусь. У тебя как с литературой?
– Да все у меня с литературой нормально. А в твое прикоснусь не верю, что всерьез у тебя с такой получится, и в то, что такая с любым так может.
– Не веришь – не верь! Все, давай делом займемся.
И друзья, привязав лодку к свае причала, отправились к дому Сенцовых, прихватив сумки с рыбой, удочки и весла.
Отец Курта, Бертольд Рихтер, появился в Поволжье в одна тысяча девятьсот пятнадцатом в качестве проходящего лечение военнопленного.
В одна тысяча девятьсот четырнадцатом, только что окончив Берлинский университет Фридриха Вильгельма, поддавшись патриотическому порыву, словно пожар распространившемуся в студенческой среде с началом вступления Германии в Первую мировую войну, он записался добровольцем в армию. Его родители не успели отговорить сына от принятия такого решения. Отец Бертольда, крупный промышленник, снабжавший войска кайзера амуницией, топливом и продовольствием, пытался как-то повлиять на судьбу новобранца, пользуясь большим влиянием в высших эшелонах армейского руководства. Но события развивались слишком быстро, и пока он хлопотал о том, чтобы Бертольд не попал непосредственно на фронт в самую горячую пору ожесточенного противостояния армий, вступивших в сражения с особым азартом еще свежих, не испытавших всего ужаса самой кровопролитной войны в истории, юноша уже принял участие в битве у города Гумбиннена.
Он очнулся оттого, что сильно тряхнуло повозку, на которой его и еще человек пять везли куда-то, явно удаляясь от поля боя. Канонада еще не стихла, но не была такой интенсивной, как в те часы, когда он только вступил в этот свой первый и последний бой. Рядом с повозкой шло множество безоружных немецких солдат, за ними виднелись сопровождавшие их русские конные казаки. Колонна военнопленных растянулась на сотни метров и, медленно, извиваясь, втягивалась в большое село, улицы которого были заполнены полевыми кухнями, лошадьми, солдатами, повозками с ранеными. Бертольд плохо помнил первые дни в госпитале, операцию, которую провел русский доктор, только коротко поговоривший с ним на настоящем немецком языке:
– Ну что, горе-воин, отнимем ногу или попробуем оставить?
Бертольд с ужасом уставился на усталое лицо наклонившегося над ним уже не молодого хирурга. Этот человек в заляпанном кровью и чем-то желтым халате смотрел на своего пациента, подняв руки в резиновых перчатках, и ждал, видимо, ответа, в котором должна была быть решимость. Старый доктор был человеком чести и для него было важно понять, готов раненый сопротивляться своей беде, трагедии, которая его настигла, или сдался и покорился судьбе? У хирурга было мало времени. Раненых подвозили непрерывно и одно дело – ампутация, быстрое и несложное действие, другое – операция, которая требует терпения, филигранного умения собирать осколки кости, сшивать разорванные сосуды и плоть, и восстанавливать изувеченное тело в той мере, в которой это вообще возможно.
– Умоляю, доктор! Оставьте ногу, умоляю! – вот все, что он произнес до того, как потерял сознание от ужаса, забравшегося куда-то вниз живота, неиспытанного прежде, а на самом деле – от марлевой маски с хлороформом.
«Инвалид! Я инвалид!» – было первое, что обрушилось на него после того, как он очнулся на раскладной койке в палатке с красным крестом, и тут же пришла заполнившая грудь радость, когда он рукой нащупал свою ногу, всю в бинтах, но всю, до ступни, которую почувствовал, до пальцев, которыми сумел шевельнуть. Доктор спас его, но коленная чашечка была раздроблена столь основательно, что передвигаться Бертольд впоследствии сможет только с тростью, прихрамывая, с невозможностью полноценно согнуть ногу в собранном добрым доктором колене. Ему повезло еще и в том, что в начальный период войны к пленным, и особенно к раненым, отношение было в некотором смысле даже рыцарским. Раненый воин! В этом понятии присутствовала честь, воинская честь, ну и еще к нему добавлялось чисто русское – сердобольность, милосердие к несчастным, к страдающим.
Весной одна тысяча девятьсот пятнадцатого года Бертольд после госпиталей, длинных перегонов, теплушек, холодных полустанков оказался в небольшом поселке возле города Покровск. Рихтера поместили в местную больничку и впервые за эти долгие месяцы его окружили по-настоящему теплой заботой. Сестрами милосердия в этой, приспособленной под перевалочный госпиталь, небольшой поселковой больнице, пожалуй, больше подходящей под определение медпункта, работали под эгидой Красного креста немки. Эльза Кристофер, тоненькая светловолосая девочка, летала среди раненых, словно пташка, с неизменной улыбкой на милом, усыпанном веснушками лице. Ей едва исполнилось семнадцать лет и она, пройдя ускоренные курсы сестер милосердия, получив право работать в госпитале «сестрой по уходу», была вся наполнена этой такой взрослой, такой важной и уже вполне профессиональной ответственностью. Несколько небольших палат заполняли в основном русские солдаты и офицеры. Кроме них было трое пленных: один чех, один австриец и один немец, Бертольд Рихтер. Эльза старалась быть одинаково заботливой, внимательной и радушной со всеми своими подопечными, но Бертольд с первой минуты, с первого прикосновения, прикосновения, разумеется, связанного с медицинской необходимостью, запал в ее юную душу, и она, по-детски наивная, ничуть не тронутая открывшейся ей мужской обнаженностью, беспомощностью тяжело раненных и скабрезностью выздоравливающих, провожающих ее гибкую фигурку взглядами, не скрывающими вожделения мужчин, думала об этом молодом парне беспрестанно.
Он отличался от других, от всех, кого она прежде знала, и не только потому, что он немец, настоящий немец из Германии. Он был ученым человеком, она сразу поняла это по его речи, по тому, как он к ней обращался, по книгам, которые ему привозил доктор, наведывающийся по долгу службы из Саратова раз в несколько дней. Доктор, тоже немец, имел собственную библиотеку и ему, также как и ей, было очень интересно поговорить с парнем, окончившим Берлинский университет, с тем, кого он с некоторой натяжкой мог назвать соотечественником, прибывшим к ним на Волгу из той, другой жизни, той, которой жила когда-то покинутая ими родина.
Эльза думала о молодом человеке, но никак не связывала свои мысли с возможностью сблизиться с ним, слишком разными, по ее мнению, были их миры, слишком далек он был от простой сельской действительности, в которой жила она и все ее окружение. Никак эта девочка не могла предположить, что Бертольд с замиранием сердца ожидал каждого ее приближения, каждого, даже самого короткого, с ней разговора. Он придумывал причину для того, чтобы обратиться к Эльзе с какой-нибудь просьбой, но боялся делать это слишком часто, оттого за день позволял себе попросить ее один или два раза.
– Не могли бы вы принести мне… – и что-нибудь такое придумывал несущественное, иголку с ниткой, или листок бумаги, и тогда уж и новое перо, и чернила, которые у него неожиданно быстро заканчивались.
– Да, пожалуйста, конечно, я могу, – отвечала Эльза и незамедлительно выполняла просьбу молодого человека.
И вот, однажды, когда он уже сносно передвигался с палочкой, которую ему передал по наследству выписавшийся сосед по палате, они с Эльзой оказались одни в подсобном помещении, заполненном стеллажами с постельным бельем, полотенцами, коробками с бинтами, с постиранными и поглаженными рубахами, кальсонами и байковыми стиранными-перестиранными халатами, в которых щеголяли ходячие пациенты. Оказались они там неслучайно. Эльза выбрала минутку, когда старшая сестра и нянечки отсутствовали, и позвала Бертольда в подсобку выбрать себе пару нового белья. В какой-то момент в узком проходе тесного помещения они оказались лицом к лицу и Бертольд, ощутив рядом с собой ее дыхание, запах ее волос, испуганный, но зовущий взгляд, охватил рукой тонкую талию, притянул к себе и лишь коснулся губами ее щеки.
Эльза, и так вся напряженная и своей смелостью, и неуверенностью в том, что может произойти, от этого объятия, от прикосновения его сухих горячих губ чуть не потеряла сознания и, не совладав с собой, опустилась на колени. Бертольд в испуге тут же попытался последовать за ней, но несгибающаяся нога не позволила ему это сделать, и он, неловко держась одной рукой за трость, другой приподнял девушку и, уже выпрямившуюся, прижал к себе по-настоящему, прижал всю ее тонкую фигурку так плотно, как только мог. Ее готовность к ласкам затуманила сознание, и он, не сдерживаясь, целовал ее запрокинутое лицо, провел рукой вдоль горячего, дрожащего тела, ощутил в ладони грудь, с удивлением обнаружив, что способен в такой момент что-то оценивать, которая оказалась более зрелой, чем представлялось ему, под затянутым передником и строгим, с воротом под горлышко, платьем.
Не встречая сопротивления, он продолжил знакомство с таким желанным и неизведанным естеством, и лишь когда коснулся металлической застежки на подвязке, окружавшей ее бедро, почему-то остановился. Эта техническая деталь поставила его в тупик. Сестры строго соблюдали форму одежды, которая должна была наименьшим образом смущать мужское окружение, и носили чулки даже летом.
И все-таки он был не в силах оторваться от Эльзы, ее покорность, встречное движение бедер возбуждали его непреходящей силой, и вдруг Бертольд неожиданно для себя прошептал ей на ушко, использовав форму вопроса, ставшую привычной:
– Эльза, не могли бы вы… выйти за меня замуж?
И она в тон ему, не задумываясь, ответила:
– Да, пожалуйста, конечно, я могу.
Тут только до них дошли несуразность формы и самого предложения, и ее согласия. Сначала она прыснула со смеха, а потом рассмеялся и он. Они смеялись, сбрасывая с себя напряжение этих минут, необычного для обоих возбуждения. Привела их в чувство заглянувшая в подсобку старшая медсестра:
– Что тут за веселье? Ну-ка, душа моя, марш в приемный покой, к нам новых раненых привезли.
Любовь, вспыхнувшую между молодыми людьми, скрыть было невозможно. Семья Эльзы приняла Бертольда в семейный круг и потому, что с уважением отнеслась к чувству своей дочери, к ее выбору, и потому, что рада была получить в дом такого мужчину – образованного, сильного и преданного. Этому способствовала и чисто практическая юридическая составляющая, благоприятно повлиявшая на решение домочадцев Эльзы и на согласие местных властей.
Положение о военнопленных к тому времени предполагало возможность принятия в те хозяйства, из которых были призваны мужчины на воинскую службу и отправлены на фронт, помощников из числа военнопленных с проживанием в их подворье и содержание их по усмотрению принявших их семей. В доме Эльзы в армию были призваны двое братьев. Им довелось служить на кавказском фронте, воевать против турок. Оба они оказались во вспомогательных частях, занимались обслуживанием тылов наступающей армии, а с продвижением кавказского корпуса вглубь Турции восстановлением разрушенной войной инфраструктуры. Там по окончанию войны они оба и остались, найдя себе и дом, и занятие по душе. Бертольд и Эльза поженились в том же одна тысяча девятьсот пятнадцатом году. Рихтер был привлечен к работе в управе поселения в качестве экономиста. Он быстро привел в порядок документацию, помог проанализировать работу поселкового хозяйства, и с первых же отчетов, поданных в администрацию районного центра в городе Покровск, был замечен руководством.
В конце одна тысяча девятьсот пятнадцатого года в поселок вернулся после тяжелого ранения Семен Сенцов. Его дом соседствовал с домом Кристоферов. Их семьи, и прежде жившие в добром содружестве, сблизились еще более, и этому способствовали необычные для тех времен обстоятельства. Казалось бы, Сенцов, получивший ранение в боях с немцами на западном фронте, должен был бы испытывать к Бертольду если не ненависть, то по крайней мере неприязнь. Но к тому времени в сознании повоевавших солдат и с той, и с другой стороны отношение друг к другу были уже иным, уже не было того первоначального ожесточения, которое патриотическая пропаганда порождала в их умах на первом этапе военных действий. Уже стали возможными братания русских и немецких солдат, уже появились сомнения в умах многих из них о целях войны, ее бессмысленной жестокости, пренебрежении к человеческой жизни.
Бертольд, к этому времени вполне сносно говоривший по-русски, с первой встречи с соседом почувствовал к нему симпатию, увидел в Семене человека думающего, грамотного, человека широких взглядов. Сенцов закончил саратовское техническое училище и хорошо разбирался в сельскохозяйственной технике, а на фронте ему довелось повоевать в составе взвода бронеавтомобилей английского производства «Остин». Особенно сблизила этих двух мужчин история, как раз связанная с техникой.
В одном из хозяйств, оставленных владельцами, людьми состоятельными, но с началом войны эмигрировавшими в Америку и впоследствии так никогда и не вернувшимися в Россию, в ангаре, кирпичном основательном строении с крытой железом крышей, обнаружился американский трактор. Совершенно новый, в заводской упаковке американский трактор Holt 75. Время было революционное, шел одна тысяча девятьсот восемнадцатый год, и к имуществу бежавших из России господ отношение было соответствующим.
Хозяева, американцы немецкого происхождения, волею судьбы заброшенные в начале века в колонию немцев Поволжья, выписали чудо-машину прямо перед войной и уехали в самом ее начале обратно к себе на родину в надежде вернуться после того, как прекратится этот кошмар. Их испугала вероятность ухудшения отношения к российским немцам со стороны властей, но еще больше – со стороны русских соседей.
Все инструкции к этой громоздкой полугусеничной машине были написаны на английском языке. Сенцову, как лучшему специалисту, знакомому ко всему и с бронетехникой иностранного производства, поселковое товарищество поручило этот чудесный американский механизм освоить и применить по назначению для пахоты.
В колонии на территории в пять тысяч десятин выращивали пшеницу и рожь, и трактор представлялся сельчанам просто фантастическим богатырем, который ускорит и облегчит их труд. Да и дорогу зимой расчистит, и лес вывезет с делянок. И хоть трактор был новым, без повреждений, и в полной комплектации, эксплуатировать его, приготовить к запуску, обслуживать надо было поучиться, и Семен попросил Бертольда помочь ему с переводом толстой книжки инструкций по его эксплуатации. Бертольд свободно говорил по-английски, и если каких-то специальных технических слов не знал, то вместе они дополняли этот пробел, прибегая к своей сообразительности и логике. Оба молодых человека, увлекшись необычным техническим агрегатом, просиживали в ангаре до глубокой ночи. Жены приносили им домашнюю снедь, и ужин превращался в посиделки. Женам тоже было интересно посмотреть на блестящего коричневой краской, невиданного ими прежде железного коня.
Первый запуск двигателя и первый проезд по поселку до края полей вылился в большой праздник. Отметить это событие собрался весь поселок. Друзей чествовали как героев.
Дружба родителей передалась и детям. Подрастая, Иван и Курт были неразлучны. Им в полной мере были доступны все развлечения сельской жизни. При этом Курт посещал театральный кружок и изостудию, он хорошо рисовал и мечтал стать художником, Иван при общей их школе – секцию гимнастики.
Положение Бертольда после революционного одна тысяча девятьсот семнадцатого года изменилось. Власть рабочих и крестьян посчитала бывших солдат, ставших военнопленными, пострадавшими от развязанной капиталистами войны и наделила общими гражданскими правами тех, кто пожелал остаться в новой России на постоянное проживание. Бертольду была предоставлена возможность вместе с баварскими немцами, оказавшимися в плену, вернуться на родину, но он, к ужасу своих родителей, отказался, предпочел прожить жизнь в России с любимой женщиной.
Письма из Германии доходили до них с долгими задержками, чаще с оказией, но все-таки связь с родиной Рихтер не прерывал.
В двадцать первом – двадцать втором годах, когда на Поволжье обрушился страшный голод, посылки с продовольствием от родных из Германии, пересылаемые с помощью Красного креста, оказались большим подспорьем, и Рихтеры делились, чем могли, с Сенцовыми. Семен старался не оставаться в долгу, благодаря тому, что был незаменим в обслуживании техники, он получал усиленный паек, что-то перепадало и от тех его клиентов, у которых дела шли получше и которые нуждались в его помощи. Так они, поддерживая друг друга, пережили страшное время.
В конце двадцатых Бертольд с семьей переехал в Покровск и занял должность начальника отдела статистики. Семен был у них частым гостем, приезжая в город по делам, и просто для того, чтобы навестить друзей. Он создал центральную станцию технического обслуживания сельхозтехники, позже преобразованную в МТС, которую и возглавил.
Курт все лето проводил в поселке с Иваном. Кроме рыбалки, которая была их любимым занятием, были и другие увлечения. Курт участвовал в постановках местного драмкружка. В немецких поселениях театру уделялось большое внимание. Вокруг этих самодеятельных постановок собиралась веселая шумная компания. Завязывались отношения у ребят с девочками, часто это были серьезные любовные истории. И если Курт был в этом плане очень застенчивым пареньком, его друг, Иван, хоть и не участвовал в театральной жизни, был принят в компанию молодых людей и пользовался у девушек повышенным вниманием.
Он был красив, остер на язык и легко сходился с противоположным полом. В первый же вечер мог совершенно непринужденно поцеловать свою подружку, и его руки легко достигали тех потаенных девичьих прелестей, до которых другим тающая в его объятиях девчонка дотронуться никогда бы не позволила.
В одна тысяча девятьсот тридцатом году Сенцовы получили квартиру в Покровске, но день рождения Ивана, его семнадцатилетие, отмечали в поселке, в деревенском доме. Гостей собралось много, и в зале пришлось поставить второй стол. За ним, шумно двигая наспех собранные у соседей разношерстные стулья и табуретки, расселись одноклассники, ребята из драмкружка и приятели Ивана из спортивной секции. За взрослым столом было не так тесно, присутствовали коллеги и родственники Сенцовых, их общие с Бертольдом друзья.
Ангелина появилась на пороге тогда, когда уже прозвучали поздравления и напутственные речи взрослых, когда уже началась веселая застольная суета, по-второму и третьему разу наполнились граненые стопки за родительским столом и опустела распробованная молодежью бутылка массандровского портвейна. Уже унесли тарелки, распрощавшиеся с плескавшейся в них наваристой, наполненной пряностями ухой, уже закусили ветчиной, специально припасенной Кристоферами из полученной заграничной посылки, и на очереди дожидались своего бенефиса фаршированная и жареная рыба.
Еще никто не мог представить, что всего через несколько месяцев в Поволжье начнется катастрофическая нехватка продуктов и вновь, почти как десятилетие тому назад, обрушится на людей голод, который унесет сотни тысяч жизней.
Но в этот день за столом, обильно уставленным разносолами, царило безмятежное веселье. Впрочем, Ивана безмятежным назвать было бы опрометчиво. Он был внешне весел, разговорчив, с удовольствием принимал поздравления от друзей и снисходительно отвечал на влюбленные взгляды девчонок, но то и дело оглядывался на входную дверь. Он ждал ее, приглашенную как бы мимоходом, почти шутливо, эту женщину, ответившую ему согласием. Его подозвал к своему столу отец, хотел представить своим друзьям и налить рюмочку, как он считал, настоящей выпивки, а не какой-то предназначенной для женщин сладенькой «Массандры».
В этот момент и вошла Ангелина. Она была в сером, прямого покроя платье с высоким, окружавшим шею воротом. Задержалась на секунду у порога, обвела зеленоглазо собравшихся в зале, и после бархатного «здравствуйте «поклонилась всем обернувшимся к ней гостям и улыбнулась. Не задерживаясь более у входа, прошла к столу, за которым притихла секунду назад шумливая компания молодежи, и уселась рядом с Куртом на освободившееся место Ивана. И хоть была она в самом скромном своем наряде, все-таки к совсем молодому человеку, практически мальчику, на день рождения шла, а хватило тех нескольких шагов к столу, нескольких ее движений, чтобы не осталось сомнений ни у кого, кто обернулся к этой женщине, в том, что, увидев такую раз, не забудешь и не спутаешь с другой никогда. Ей ничего не нужно было делать специально для того, чтобы вызвать к себе интерес сильного пола, она этот интерес вызывала каждым своим движением, непринужденным, безо всякой цели. Эта врожденная грация первоклассной самки била наповал.
В комнате повисла тишина. Мужчины уткнулись взглядом в тарелки, женщины поджали губы. Эта девушка, попытавшаяся скрыть себя под серой, ничем не приукрашенной материей, словно жаром от раскаленной печки наполнила пространство такой притягательной женской силой, что присутствовавшим потребовалось время для того, чтобы совладать с нахлынувшими на них чувствами.
Обстановку разрядила хозяйка. Алевтина Артемьевна Сенцова была женщиной основательной. Дом содержала, придерживаясь заведенному ею кодексу. Все должно было быть правильно. И вещи на местах, и распорядок нерушимый: обед, завтрак, ужин всей семьей за одним столом, и гости всегда должны быть дорогими, и приняты как положено. И эта смутившая всех женщина не выпадала в ее представлении из принятого ею порядка. Любовь Артемьевна сама поднесла гостье тарелку горячей дымящейся ухи, поставила перед ней с поклоном и почему-то не отошла, осталась подле стоять. Ангелина с удовольствием вдохнула аппетитный запах угощения, а затем потянулась к блюду с хлебом, что стояло поодаль, потянулась и прижалась к сидящему рядом Курту, прижалась к его плечу грудью, да так, что слегка подвинула его, ошарашенного, оглушенного исходящим от нее ароматом духов, вымытых душистых волос, еще чем-то неясным, сладким, а она лишь шепнула ему в ушко:
– Подай хлеба, немчик! – Ангелина аккуратно зачерпнула уху и, чтоб не пролить, подложила хлебный ломтик под ложку. Попробовав, обернулась к хозяйке в уверенности, что та стоит рядом, и таким задорным, таким свойским, дружелюбным и благодарным тоном произнесла, откуда-то зная хозяйкино имя:
– Алевтина Артемьевна, я такой вкуснятины в жизни не ела!
И Алевтина оттаяла, разулыбалась, замахала руками:
– Ешьте на здоровье, я вам еще подолью!
А Ангелина продолжила, указав на тарелку:
– Никогда так не смогу приготовить, вы б меня поучили.
– Так, конечно, с удовольствием, только моя роль тут вторая. Тут мальчишек просить надо, чтоб такой рыбки наловили, с которой любая хозяйка сготовит не хужей, – и она погладила по волосам Курта и затем показала на Ивана, – вон этих двоих благодарить надо.
Гости, словно отмерев после детской игры «замри», вернулись к хорошему расположению духа и все наперебой стали советовать, как правильно сварить уху, какие секреты кто знает и к кому в ближайшее время на какой праздник следует всем явиться и отпробовать именно их особо приготовленного блюда. Курт сидел, боясь шевельнуться. Она все еще была рядом, он чувствовал ее теплое бедро, которое будто невзначай то и дело касалось его ноги. Его все еще обволакивал исходивший от нее аромат, но самое главное, он не мог забыть прикосновения мягкой и одновременно упругой груди.
– Вот я и прикоснулся, – все время вертелось у него в голове. – Вот я к ней и прикоснулся.
Подошел Иван. Ангелина всполошилась:
– Ванечка, я ведь тебя не поздравила и место твое заняла, вот я какая невнимательная нахалка.
Иван положил на плечи Ангелины руки, останавливая ее попытку освободить стул. А она что-то сняла со своей шеи каким-то неуловимым движением, словно поправила прическу, затем, по-кошачьи вывернувшись из под рук Ивана, оказалась с ним лицом к лицу и надела ему на шею цепочку с крестиком, потом поцеловала в щеку и в другую, и замерла у его уха, на секунду прошептав:
– Цепочка золотая, крестик оловянный, носи, не снимая, они спасут тебя!
Так это все быстро произошло, что почти никто этого ее движения и короткого ее слова не заметил. А Ангелина попробовала рыбки фаршированной и рыбки печеной, так же восторженно о них отозвалась, глянула на часики, опоясывающие золотым браслетом ее руку, и засобиралась, как она сказала, на работу по особой необходимости. Гости, к тому времени уже и хорошо выпив, и поев, были добродушны, веселы и заняты друг другом, так что на уход красавицы внимания уже особого не обратили, только Алевтина всполохнулась:
– Да что же вы так рано? Да найдете время, приходите, покашеварим, все вам передам с превеликим удовольствием.
Курт с Иваном собрались ее проводить. Но Ванька остановил друга:
– Оставь, я ей сказать хочу, сам провожу.
Иван с Ангелиной вышли на крыльцо, она протянула ему руку, прощаясь, он сжал ее пальчики, не отпустил:
– Вы очень уж дорогой подарок мне сделали, но я знаю, что если цепочка с крестиком, отказываться грех.
Ангелина рассмеялась, ничего не ответила, но руку не забрала. Иван оглянулся на дверь, волнуясь о том, что если следом за ними кто-то выйдет, то он не успеет сказать девушке самое важное и вообще, то, что они стоят так близко друг к другу и рука ее в его руке, выглядело, как ему казалось, опасно. В его голове бушевало пламя, мешая произнести те несколько простых слов, которые он, всегда такой острый и быстрый на язык, наконец, запинаясь, с трудом выдавил из себя:
– Вам моя мать подсказала, кого надо просить рыбки наловить, может быть, вы с нами порыбачите? Мы вас всему научим, сами наловите, сами потом и уху сварите.
Он хотел пошутить, но вышло несмешно, ни он, ни она не улыбнулись. Во рту стало сухо так, что он с трудом проглотил комок в горле. Ангелина, наконец, забрала руку, посмотрела на него долгим взглядом и, уже отстранившись, уходя кинула, словно круг утопающему:
– Завтра в пять, там же.
Иван стоял, сжимая под рубашкой цепочку, стоял, глядя в ту сторону, куда ушла эта девушка. Как ее правильно называть? Он задумался. Когда впервые ее видишь – девчонка-девчонкой, а чуть приглядишься, рядом окажешься, чувствуешь – не подходит ей называться «девушкой», «девочкой», нет, только женщиной. И тут его пронзило: «Вот я дурак! Там же! Что она такое имела ввиду – там же»? Они ведь не договаривались о месте встречи, и вдруг понял, что означало это «там же». Там, где они видели ее с теми двумя. Догадался, что она этим «там же» хотела сказать:
– Вы меня видели там с мужчинами, вы все поняли и вы хотите того же, так приходите.
Ивану стало так жарко, что пришлось расстегнуть и так неплотно застегнутую у ворота рубашку. «Завтра в пять, дожить бы».
И он вернулся в дом.
Алевтина крутилась у столов, старалась, чтобы никто из гостей не был обделен угощением. Лишь уступая просьбе мужа, присаживалась возле него на минутку, отламывала кусочек хлеба, цепляла вилкой кружок колбаски, дольку огурчика, ела, продолжая оглядывать гостей, все ли заняты общением, все ли довольны, и только на друга их Бертольда, что сидел по правую руку от хозяина, не удосужилась глянуть попристальней, считала, что он под опекой Семена, а значит, и без нее справятся.
Шестой год пошел с того дня, как не стало Эльзы. Неудачные роды. После появления на свет Курта Эльза мечтала о дочке, но забеременела только тогда, когда Курту было уже десять лет. Погиб и ребенок. Бертольд от страшного потрясения слег. Смерть жены и не родившейся дочки надорвала ему сердце. С тех пор он так до конца и не оправился. Алевтина по одной только ей ведомой причине несла в себе ощущение вины перед этой трагедией. Ей казалось, что она чего-то не досмотрела, не посоветовала вовремя, не оградила подругу от беды. Видно, какая-то женская порука мерещилась ей в этом деле, в деле рождения детей. И не то, чтобы к этой своей вине она прилепляла и мужскую вину, вину мужа Эльзы, но с тех пор относилась к Бертольду и с состраданием, и с глубоко спрятанным в ее душе укором.
Может быть, и в этот раз те самые, скрытые от посторонних глаз пружины отстраняли ее, так заботящуюся о гостях, от того, чтобы обратить внимание на Рихтера. Но когда, все-таки обернувшись к мужу с какой-то просьбой, остановила взгляд на бледном лице Бертольда, осеклась и, приблизившись к самому мужниному уху, прошептала:
– Сема, а что это с ним?
Семен глянул на нее вопросительно:
– Ты о чем? – сообразив, что жена говорит о Рихтере, удивился: – Так ведь он не пьет, чего ему веселиться?
Хотел отшутиться, но почувствовал, жена взволнована не зря.
– Да на нем лица нет, ты бы поменьше опрокидывал, да на дружка своего внимание обратил.
Семен хмыкнул:
– Да я и не пил по-серьезному, так, две-три рюмки.
Он обернулся к Бертольду:
– Ты, брат, чего такой скучный? Может, плохо себя чувствуешь, а может, все-таки по рюмашечке? Она, зловредная, от любой хвори помогает.
Бертольд помолчал, собрался что-то сказать, но лишь тяжело вздохнул.
Семен удивился тому, что с начала застолья не обратил внимания на то, в каком удрученном состоянии находится его друг. Вот Алевтина, бабий глаз, та с ходу углядела. Он уже всем корпусом развернулся к Бертольду:
– Эй, друже, ну-ка выкладывай, что стряслось? Неужто от меня тайны свои прячешь?
Бертольд покрутил в руке стоявшую перед ним пустую рюмку и, словно преодолевая себя, произнес:
– Поговорить надо, но не здесь, и потом, ты выпил, может завтра?
Необычное напряжение в голосе, бледное, почти белое, лицо Рихтера уже по-настоящему встревожило Семена, и хмель, что бродил в голове после нескольких рюмок беленькой, от предчувствия недоброго выветрился, словно его и не было.
– Я в порядке, пойдем ко мне, все расскажешь, нечего от старого приятеля таиться.
В гараже, пристроенном к дому, у Семена был отгорожен угол, самое уютное в его понимании место, что-то среднее между кабинетом и мастерской. Служебный Форд-А занимал большую часть помещения, стены были увешаны инструментом, на самодельных полках теснили друг друга книги вперемешку художественные и технические, все потрепанные, понятно было, что ни одна из них не была обойдена вниманием хозяина. Семен уселся в кресло у стола, Бертольд устроился на стареньком продавленном кожаном диванчике. Семен закурил, предложил папиросу Рихтеру, тот махнул рукой:
– Мне нельзя, теперь уж строго.
Семен знал, что у Бертольда были сложности с сердцем, но тот, заядлый курильщик, бросить так, чтобы насовсем, не смог, ну и уж после застолья не выкурить папироску… Стало быть, дела со здоровьем у него серьезные. Но Рихтер начал с другого:
– Семен, мы друзья, давние друзья, – он делал между словами паузы, как бы примериваясь к тому, чтобы правильнее эти слова выстроить.
– То, что я тебе скажу, а высказать это я могу только тебе, – он снова помолчал, пауза затянулась.
Семен сделал рукой приглашающий жест: «Давай, парень, не тяни».
И Бертольд продолжил:
– Видишь ли, для меня вопрос, вправе ли я посвящать тебя в историю, которая в наше сам понимаешь какое время, когда или в «марксисты-ленинцы» угодишь, или в «старые специалисты», может для тебя и для твоей семьи оказаться опасной, – он посмотрел на Сенцова вопрошающим взглядом, как бы спрашивая, не остановиться ли?
– Прекрати политесы разводить, говори прямо, иначе посчитаю, что ты мне в доверии отказываешь.
– Семен, ты знаешь, что у меня в Германии остались родственники, отец и мать. Был брат, но он погиб на войне. Есть двоюродные сестры и племянник отца, сын его брата, то есть моего дяди, – Бертольд запнулся, – не в этом суть, я имею в виду, не в перечислении моей родни. Впрочем, без этого не получится объяснить последующие события. Мои родители были против того, чтобы я остался в России. В каждом письме мать слезно умоляла взять с собой жену и ребенка и приехать в Германию, домой, в Гамбург. По прошествии стольких лет они отчаялись меня уговорить вернуться. Но после смерти Эльзы у стариков появилась надежда на то, что даже если я не вернусь, то Курт… – Бертольд потер горло, почувствовав, что ему не хватает воздуха, будто этим движением рассчитывал облегчить себе вдох, – то Курта я отправлю к ним. Они предлагали мне дать ему возможность побыть у них какое-то время, может быть, получить образование, и потом, если он захочет вернуться, то они его удерживать не станут. Я, разумеется, не собирался всерьез рассматривать такую возможность и отвечал вежливым отказом.
– Знаешь, Сема, – он вдруг поднялся и кивнул в сторону настенного шкафчика, там у Сенцова всегда было припасено, – налей мне чуть-чуть.
Семен молча достал из шкафчика с инструментами початую бутылку, поставил на стол две железных кружки и плеснул обоим на донышко. Выпили молча. Семен закурил. Но на этот раз другу курева не предложил, теперь ясно видел, Бертольд болен, и тут же получил подтверждение своему предположению.
– Я столько раз про себя повторял, – продолжил Рихтер, – все то, что сейчас пытаюсь тебе рассказать, но слова, словно гири, сил не хватает их произносить.
– Ты помнишь, после того, что случилось с Эльзой и ребенком, я долго болел, и доктор, тот, который когда-то меня в госпитале пользовал, сказал, что с сердцем у меня что-то не так. Я названий этих медицинских не запомнил, но суть в том, что в любой момент… Тем не менее, прошло шесть лет и я жив. Были случаи, когда казалось, что все – конец, но после приступа как-то налаживалось, и общее самочувствие возвращалось в норму, а вот в последний месяц чувствую – долго не протяну, слабость постоянная, утром просыпаюсь и кажется, не смогу встать. Так вот, к чему это я тебе говорю. Когда доктор мне о моем положении рассказал, я стал задумываться о будущем Курта. Он ведь останется один.
Семен встрепенулся:
– А мы?
– Сема, вы, конечно, самые близкие нам люди, но пока он мальчишка, вы в силах ему помочь, а что дальше? И потом, пойми, одно дело немцы, что веками тут проживали, другое дело я, недавно из Германии, воевал на той стороне, чем не шпион? Одним словом, мысль эта засела в моей голове, и не было ночи, чтобы я не просыпался с чувством отчаяния от того, что не смогу проследить за его дальнейшей судьбой. И так случилось, что в двадцать восьмом году к нам в Энгельс прилетал немецкий самолет.
Бертольд поднял пустую кружку, Семен собрался долить товарищу, но тот отказался, только вдохнул не-выветрившийся спиртовой запах.
– Ты, наверное, не знаешь, да и никто не знает, что в Липецке находится авиационная школа подготовки немецких летчиков. Вот теперь, Сема, можешь меня остановить, мы встали на опасную дорожку, школа эта секретная, и если что…
Семен не стал скрывать удивления от такой информации:
– Да, не знал, если бы не ты мне такое сказал, не поверил бы. А про дорожку опасную – прекрати, мы с тобой уже не одну такую дорожку прошли, – и он вдруг рассмеялся. – А ведь однажды наши дорожки, помнится, пересеклись, и мы запросто могли друг от друга по пуле получить, куда уж опаснее, и ничего. У меня лучшего друга, чем ты, никогда не было и никогда, почитай, не будет.
От последних вылетевших слов Сенцов аж поперхнулся, почувствовал, что в глазах помокрело. С досады еще раз плеснул себе в кружку и уж поднес ее к губам, но остановился:
– Ты, давай, говори, не тормози.
Бертольд разгладил складку на брюках, посмотрел Семену в лицо и, легонько похлопав рукой по раненому колену, продолжил:
– Так вот, в одна тысяча девятьсот двадцать восьмом году к нам в Энгельс из Липецка прилетал пассажирский самолет Юнкерс F-13. Тебе, как человеку техническому, наверное, интересно было бы на него посмотреть. Красивая машина! Четверо немцев и один русский механик. Миссия этого вояжа подразумевала знакомство с жизнью поволжских немцев. Энгельс был конечным пунктом их полета, по пути они совершили посадки в Самаре, Саратове и Казани. Меня, с еще несколькими руководителями автономии, представили этим гостям в актовом зале администрации. Вначале была торжественная часть, наши выступили в очень дружественном тоне, высказывались по отношению к Германии и к гостям подчеркнуто почтительно. Разумеется, те в ответ в том же ключе – аккуратно, дипломатично, с благодарностью за многовековое проживание немцев в приютившей нас России.
А потом в буфете накрыли столы и организовали что-то вроде чаепития. Столов было десять, за каждым четверо или пятеро наших и один стол для немцев. За ним, кроме пятерых участников перелета, еще четверо сидело. Троих я знал – партийные и административные руководители, а четвертым был высокий чин из госбезопасности. Он этого не скрывал, вел себя свободно, шутил, но все время со значением поглядывал на обслуживающий персонал. Всех этих людей, официантов и буфетчиц, мы видели впервые, и нетрудно было догадаться, к какому ведомству они принадлежали. Меня эти детали волновали лишь в той мере, в какой зрела уверенность в том, что у этих немецких пилотов что-то для меня есть, и что каким-то образом они мне это что-то передадут, минуя цепкие взгляды агентов ОГПУ.
Но ничего подобного за весь вечер не произошло. Только уже расставаясь, один из летчиков, пожимая мне руку, произнес фразу на немецком, в которой пожелал мне и моему сыну успехов, здоровья и веры в светлое будущее, и вот в этой, последней ее части, прозвучала рифмованная строчка: «Да, мы верим, но проверим». Это выглядело для чужого уха вроде шутки, но у этой строчки было продолжение: «Даже бога перемерим». Так звучала строфа из студенческой песенки, которую сочинили мои университетские однокурсники. Мы в то время были яростными материалистами и выражали свой максимализм в отрицании всяческих авторитетов такими вот изощренными способами, из которых песенки и стишки были самыми безобидными. Но дело было в том, что эти слова, произнесенные немецким летчиком, свидетельствовали о том, что он знал обо мне то, что могли знать всего несколько человек, моих самых близких студенческих друзей. Он был намного моложе меня, и возможность того, что он окончил тот же университет на параллельном потоке в то же время, что и я, и каким-то образом услышал эту песенку в моем окружении, была исключена, и я воспринял его слова как послание и предупреждение к ожиданию какой-то иной информации.
Прошло несколько дней, и мои конспирологические представления от услышанных тем вечером слов стали рассеиваться. Но в одно из воскресений я, как обычно, отправился на рынок. После того, как Эльзы не стало, я сам покупаю продукты и сам готовлю нам с Куртом еду. Эльза имела эту привычку воскресного посещения городского рынка, и для меня эти походы за свежими продуктами в выходной стали чем-то вроде свиданий с прошлым.
Бертольд сжал кулаки, затем снова потер коленку:
– Извини, Семен, я многословен.
– Эльза была тебе прекрасной женой, мы все очень ее любили. Алевтина до сих пор корит себя, думает, что виновата, что не углядела. Думает, я не вижу, как она мучается, когда про Эльзу говорят, годовщины отмечают, на кладбище в дни поминовения ходят. Ты говори, Бертольд, ведь у тебя есть то, самое важное, что мне передать надо, не сомневайся, все сделаю для тебя, будь уверен.
– Да, Семен, ты прав, кое-что я должен тебе передать. Так вот, брожу я по нашему рынку, уже кое-чего купил, корзинка почти полная. Подхожу к овощному прилавку и спрашиваю продавца: «Почем кабачки?»
Ну, он мне отвечает и предлагает тот, что побольше, а я говорю:
– Да, у меня уже корзинка полная, мне поменьше поищите.
Он смеется и отвечает:
– Я вам что, сантиметром перемерять буду? Видите, они все почти одного размера.
И тут у меня за спиной раздается тихий такой женский голосок:
– Да, мы верим, но проверим, даже бога перемерим.
Я обернулся и почти уперся в женщину. Высокая, моих лет, хорошо одета, в шляпке, тоже с корзинкой и смеется.
– Я, как и вы, собралась кабачок купить, – делится она, значит, со мной, и тут же продавцу: – Вот, который в углу, – и указывает на тот, который мне предлагали. – Этот мне, а тот, что за ним, этому товарищу.
И действительно, мне поменьше достался. Рассчитались мы за покупки и вместе пошли вдоль торговых рядов. Выглядело вроде естественно: сошлись двое покупателей на почве совместного процесса приобретения кабачков. У меня все внутри трясется, понимаю, что эта женщина оттуда, и сейчас что-то должно произойти. Ты ведь помнишь, раньше все проще было и с письмами, и с посылками, а в двадцать восьмом уже поменялась ситуация. Письмо оттуда могло всю твою жизнь опрокинуть, промолчу про сегодня.
Она мое состояние почувствовала и говорит:
– Бертольд, вы не волнуйтесь, нам ничего не угрожает. Я вам сейчас дам прочитать письмо от вашего отца, вы его внимательно прочтите и верните мне. То, о чем он вас в этом письме просит, запомните, вот и вся задача.
И представляешь, я ей в ответ, как нервический интеллигентишка:
– А вы что, читали чужое письмо?
Она улыбнулась и отвечает:
– Разумеется, иначе никогда не взялась бы его вам доставлять.
Так мы, мирно беседуя, подошли к буфету на окраине рынка, заказали чаю с бараночками и медом. Стоим у круглого такого, высокого столика, пьем чай, бараночками хрумкаем, спрашиваю ее:
– Как хоть звать вас?
Она говорит:
– Зовите Ириной, но это не важно, все равно мы с вами больше не увидимся!
Берет затем ложечку с медом и, мило так улыбаясь, дает мне его попробовать и специально мажет мне медом щеку, смеется, достает салфетки и мед этот стирает, а салфетку кладет на стол, и салфетка эта оказывается письмом.
– Читайте и старайтесь вести себя непринужденно.
Письмо, написанное мелким почерком, заняло всего с три четверти страницы этого салфеточного листка.
Писал отец. Пару строк о том, как он обо мне тоскует, как мечтает увидеть внука, а затем очень сжато о главном. Он все-таки прагматик и очень хорошо информированный крупный промышленник. Он так и написал: «Бертольд, ты знаешь, в каких кругах я вращаюсь, и то, что я тебе сообщу, является очень важной и опасной информацией. Я должен предупредить тебя о том, что в ближайшие три-четыре года отношение к немцам в советской России изменится в худшую сторону и в дальнейшем станет катастрофическим. Поэтому ты должен принять решение, по крайней мере в отношении сына, вы должны вернуться в Германию».
Далее он напомнил мне о своем племяннике, о котором я тебе уже говорил. Ханс Ешоннек стал значительной фигурой в деле возрождения немецкой военной мощи, и главной его любовью была авиация.
«Что особенно важно для вас, – пишет мне отец, – что в городе Липецке…»
Ну и дальше про эту летную школу, о которой я тебе рассказал, и о том, что Ханс в создании этой летной школы принимал непосредственное участие.
– Так он вас на этих, базирующихся в Липецке, самолетах предлагает без всяческих крючкотворств вывезти в Германию?
Семен проговорил это, подняв словно для тоста кружку, и на этот раз выпил водку, крякнул, утер усы и улыбнулся:
– Так летите, ребята! Там тебя ихние врачи подлечат, у них ведь медицина ого-го, да и Курту другие горизонты откроются.
Бертольд опешил:
– Ты себя слышишь? За такие слова без всяких моих тайн на Соловки загремишь.
– Да брось ты пугать, мы пуганные, лучше давай дальше рассказывай, это ж как кино про шпионов, чудеса!
И Бертольд продолжил:
– Дальше была инструкция, совсем простая инструкция: «Если вы решитесь покинуть Россию, возьмите конверт, напишите адрес получателя, в конверт надо вложить открытку, любую чистую, и обратного адреса на конверте не указывать. После того, как письмо будет отправлено, в течении двух-трех дней с вами свяжутся, затем отвезут в Липецк и самолетом отправят в Германию». Но отец предупредил, летная школа не будет существовать вечно, самое позднее в тридцать третьем году ее закроют. «Вот до этого времени у вас и будет окно возможностей». И в постскриптуме указал: «Письмо это передай обратно той, кто тебе его принес, она его немедленно уничтожит. И поблагодари эту женщину, ради нас она рискует жизнью».
Так я и сделал, прочитав письмо, вернул его Ирине. Она достала из красивого такого дамского портсигара папиросу, вставила ее в длинный черный мундштук, свернула в трубочку салфетку, на которой было написано отцовское послание, подожгла ее спичкой, а потом уже от горящей бумаги прикурила.
– И ты столько лет раздумывал, ждал и молчал. Впрочем, я тебя понимаю, – Семен как-то невпопад махнул рукой и добавил: – А хрен его знает, может, и не понимаю, как тут разберешься, что правильно делать в такой ситуации, а что ошибка? Тут ведь жизнь на кону, и не только твоя.
– Я решил, Семен. Хочу Курта отправить к деду.
– Так вместе летите, уж если так дело обернулось, что решил, то лететь вам вместе нужно, да и не согласится Курт лететь в одиночку, не согласится оставить тебя…
– Послушай меня, Сеня, и очень прошу, не возражай, давай как мужики поговорим, без сантиментов.
– Ну, давай, – Семен насупился, – подводи черту.
– Я не поехал бы, даже если бы был здоров. Я не оставлю мою Эльзу и мою маленькую дочку одних в этой земле. Так что первое, о чем я тебя попрошу, похорони меня рядом с ними. И второе, когда это случится, отправь это письмо, о котором я говорил, – и Бертольд протянул Сенцову конверт с уже написанным адресом. – С сыном я сам поговорю, он не посмеет меня ослушаться, ты просто подтверди ему мое решение, если в этом возникнет необходимость.
Сенцов как-то обреченно покивал головой, потом встал, подошел к своему товарищу и поклонился:
– Я все сделаю, слово тебе даю!
Семен надел пиджак, прежде брошенный на спинку стула, и аккуратно поместил в его внутренний карман письмо. Затем помог Бертольду подняться, и они вернулись к гостям.
О том, что нужно подготовиться к завтрашней рыбалке, в которой примет участие Ангелина, Ваня сообщил Курту как бы мимоходом, по дороге к автобусной остановке. Бертольд с Семеном отстали от них, они шли, о чем-то переговариваясь, и оттого часто останавливались. Они отпустили сыновей далеко вперед еще и потому, что разговор этот, продолжение того, о чем они говорили в кабинете Сенцова, был не для мальчишеских ушей.
Иван изо всех сил старался выглядеть безмятежным, не придающим этой встрече серьезного значения. Но от Курта не скрылось то, как дрожал голос друга, как его почти трясло, и он пытался скрыть это, пританцовывая, напевая какой-то легкий мотивчик, как белыми пятнами пошло его лицо. Курт молчал, и Иван, пытаясь заглянуть в его глаза, занервничал еще больше. Что, если немчик не решится? «Не решится». Ванька перестал кружиться вокруг приятеля, попытался разобраться в собственных мыслях. Впервые Курта «немчиком» назвал и вспомнил, отчего такое в голову пришло. Это она тогда позвала: «И немчика с собой прихвати». Кольнуло ревностное, мимолетное, другое важнее было, беспокоило. «Что это я имею в виду? – думал он, когда такое слово в голову прилетело. – На что не решится? Рыбу с ней половить? Нет, я ведь другое себе представляю, и он молчит, о том же думает».
А Курт ушел в себя. Он, конечно, все понял, и эту ее фразу, которую передал Иван: «В пять, там же», и Ванькино сумасшедшее состояние. Курт изрисовал целую тетрадь ее профилями, ее фигурой с разных ракурсов, ее ноги, ее грудь, детали, детали… В основном он рисовал ее в одежде, в том платье, в котором увидел впервые на лодке. Но несколько рисунков были в стиле ню. Он рисовал, прячась ото всех, глубоко засовывая под матрас тетрадь, с ужасом думал о том, что отец может увидеть эти карандашные рисунки, выдававшие его позорную, как ему представлялось, страсть. И вот теперь они окажутся лицом к лицу на берегу реки, в лодке. Они будут ловить рыбу, она будет двигаться так, как только она умеет. Ему доведется разглядывать в этом движении ее тело на расстоянии вытянутой руки. Да нет, не просто разглядывать, они ведь будут ее учить управляться со снастями, всему, что связано с ловлей, будут касаться ее рук, плеч, груди. Да она и сама ненароком, может быть, прижмется к нему, так, как она это сделала за столом на дне рождения Ивана. Все это проносилось перед онемевшим Куртом так, будто он видел завтрашний вечер нарисованным на листе бумаги или холсте. Да, он обязательно напишет ее маслом на холсте, создаст настоящую картину, шедевр. Иван, наконец, не вытерпев, встряхнул Курта за плечи:
– Чего молчишь? Или не хочешь составить нам компанию?
– Боже мой, Ваня! Составить компанию! Что за словосочетание? Я на эту женщину готов смотреть даже у расстрельной стенки, и если это будет последнее, что я увижу в своей жизни, то умру счастливым.
И Курт рассмеялся:
– Вот как надо говорить, когда мужчину, – и он ударил себя кулаком в грудь, – приглашают провести время в обществе красавицы, какой свет не видывал!
У Ваньки отвисла челюсть:
– Да ты, брат, помешался!
Курт от Ванькиного ошарашенного вида рассмеялся еще веселей. Так они, найдя нужную струну, спасительную, снявшую обволакивающую обоих сладкую и пугающую истому ожидания чего-то такого, неизведанного и желанного, добрались до автобуса, отправляющегося в город.
Иван с Семеном помахали вслед поднявшему облако пыли старенькому ЗИСу-АМО. Завтра в город его отвезет отец на своей машине. Иван на всякий случай уточнил:
– Мы с тобой в город с утра или к обеду собирались?
Так спросил, чтобы лишних вопросов не возникло.
– С утра мне в управу надо, а ты к Курту собрался?
– Да, – Иван опустился завязать шнурок. Нужно было сообщить отцу, что он у Курта останется ночевать, обычное дело, но вдруг у отца планы на него, что-то по дому придумает похозяйничать. Так, спрятав у ботинка лицо, Ванька и произнес осторожно:
– Я и заночую у них.
– Добре, сынок.
Семен как-то очень ласково произнес эти слова. Невдомек Ивану было, что отцу хотелось, чтобы возле Рихтеров кто-то из близких рядом побыл. А Ванька им родной, и у Семена от этих мыслей на душе теплее стало.
Ангелина пришла ровно в пять в том же белом платье, в котором ребята видели ее в позапрошлый вечер с офицерами. Иван с Куртом крутились возле лодки уже около полутора часов. Приготовили все для рыбалки, для костра, на котором надеялись сварить уху в проверенном множеством походов котелке. Даже сухих щепок для розжига приготовили и про специи к ухе, луке с перцем, лаврушке, не забыли. Ангелина словно нарочно старалась повторить все то, что видели мальчишки в прошлую их встречу у пристани. Так же, садясь в лодку, прошлась по воде, замочив платье и дав ребятам подсадить себя уже на ходу. Они подхватили ее, от волнения чуть не уронив за борт. Взяться за талию, за бедра так крепко, как того требовало это действие, у них не получилось, и она, рассмеявшись, сама ухватила их за руки, взлетев над бортом словно невесомый белый ангел. А потом, уже на середине реки, забрасывая леску с насаженной на крючок наживкой, раззадорилась и так увлеклась, с таким неподдельным азартом отдалась этой древней забаве, добывать себе пищу в водной стихии, что увлекла своей детской непосредственностью и своих учителей.
Ее непринужденность, искренность восторга от каждой удачно выхваченной из речной глубины отсвечивающей солнечными зайчиками серебристой рыбешки заставили обоих юношей забыть о своих совсем иного рода чувствах к этой женщине. Оказалась, что красавица может быть для них совсем свойской, совершенной девчонкой, с которой так легко и весело можно заниматься чудесным делом, волжской рыбалкой.
Но вот солнце в последний раз осветило прощальным сполохом небосвод, и лодка, уткнувшись носом в песок острова Казачий, остановила свое движение, замерла, лишившись веселого покачивания на легкомысленной волне. И парни почувствовали, как стали проявляться на их коже, в их отложенном сознании словно изображения, всплывающие из амальгамы серебра на старинных дагерротипах, все только что случившиеся прикосновения к ее горячему телу. И тогда, когда они помогали ей подсечь щучку, насадить червя на крючок, когда помогали переместиться с кормы на нос так, чтобы ей удобней было следить за поплавком, и ловили ее, чуть ли не падающую за борт, когда она, увидев, как кто-то из ребят подтягивает к борту здоровенную рыбину, кидалась ему на помощь. И каждый раз их касалась ее гладкая, словно атлас, кожа, упругость бедра, остроконечные холмики груди, щекотала щеки прядь разметавшихся волос, наполняя окружающий воздух запахом нагретого солнцем луга.
Все это происходило в процессе привычных для них рыбацких хлопот, но оказалось, что ни одно из этих кажущихся ничего не значащими касаний никуда не исчезло. Они пережили нечто, напоминающее ту сладостную боль, которую испытываешь, попав с мороза в тепло, когда замерзшие руки, побелевшие от мороза щеки оттаивают, обретая чувствительность.
Ощущение близости ее тела с первых шагов по твердой земле острова наэлектризовали воздух окружавшего их пространства. В сгущающихся сумерках уходящего дня она уже не казалась девчонкой, с которой можно весело перекидываться словами, дружески обняв за плечи, провести к расстеленному у костра одеялу, не испытав при этом ничего, кроме практической необходимости помочь преодолеть осыпанную листвой и сучьями, плохо различимую в вечернем освещении землю. Страсть электрическим полем окружила эту женщину и этих двоих юношей, молодых и сильных, влюбленных в нее, отчаянных и испуганных одновременно. И если Иван кружил возле Ангелины, устраивая место стоянки, Курт удалился вглубь острова, собирая хворост для костра, но скорее интуитивно спасая себя от переполнявших его видений, которые, как ему казалось, он просто не в силах вынести.
Мог ли бедный парень представить себе то, что он увидит, возвратившись к поляне, на которой они решили провести вечер, то, что ввергнет его в шок, ударит в сердце и заставит окаменеть тело. А увидел он сверкающую в лунном свете белую задницу Ваньки между бесстыдно и беззащитно раскинутых ног, взлетающих в момент его резких толчков и падающих безвольно на его бедра в момент, когда он подымался на мгновение, набирая силу для следующего удара. Такую картину, сопровождаемую стонами и вскриками, застал Курт у еще не разожженного костра. Ангелина в какой-то момент обернула к нему свое вздрагивающее при каждом Ванькином движении лицо, и неожиданная ее улыбка, и слова, услышанные им сквозь вату помутнения: «Иди к нам, немчик», – чуть не лишили Курта сознания.
Ванька, вскрикнув в последний раз, откатился в сторону и застыл, упав в траву лицом.
А Курт на негнущихся ногах подошел к ней, оценивая к своему невероятному удивлению ее мраморное тело, как художник оценивает обнаженную натуру и, опустившись на колени, так и не выпустив из рук охапку сухих веток, произнес:
– Почему вы так с нами? Вы самое красивое создание из всего, что я видел в своей жизни, и среди живых, и среди изображенных великими художниками на холстах. Вы – царица Савская, вы должны быть выше нас всех!
Она смотрела на него, не меняя позы, не сводя раскинутых ног, лишь одну согнув в колене. Затем, еще призывнее выгнувшись, закинула руки за голову, уверенная в том, что ее бесстыдство так же прекрасно, как сама природа. И вдруг всполохнулась, накрылась шалью, припасенной в холщовой сумке, достала оттуда же маленький золотой портсигар, закурила, посмотрела на лежащего подле нее Ивана, выпустила тонкую струйку дыма в лицо Курту и заговорила низким обволакивающим голосом:
– Хочешь знать, немчик, почему я тут, с вами? И ведь думаете, что такая я со всеми? – Ангелина прищурила зеленый глаз, улыбнулась, давая парням осознать фразу. Значит, они только думают, что она может такое проделывать со всеми, а это не так.
– Расскажу-ка я вам, мальчики, – продолжила Ангелина, – про одну девочку, что моложе вас была и про то, что с этой девочкой приключилось.
Мне в двадцать втором году было четырнадцать. Мать умерла, когда я совсем маленькой была, так что отец мне был и за мать, и за бабушек с дедушками, те все в Польше остались, так уж получилось. Отец держал аптеку в небольшом поселке Окопы, что на Днестре. Был у нас свой дом, на первом этаже аптека, а на втором сами жили и одну комнату сдавали пожилой даме, Анной звали, а фамилию я и не знала прежде, позже узнала, после всего, что случилось. Она при аптеке служила и была нам помощницей во всем. Дом выстроили на самом берегу полуострова, там, где речка Сбручь впадает в Днестр. Была у нас лодка старинной работы, отец ухаживал за ней, рыбачил в свободное время. Вот только меня к рыбалке не привлекал.
Ангелина рассмеялась.
– Зато у вас причина образовалась поучить меня. Да, так у этой лодки была еще одна задача, спасать меня от всяких лихих людей, которыми земля наша наполнена была в те годы сверх меры.
О приближении опасности он узнавал от покупателей, от местных жителей, или просто иногда чуял беду. Сажал он меня в эту лодку и прятал в прибрежных зарослях, то на Днестре, то на Сбруче. Вот и в тот раз услышал он от своих пациентов, что по округе бродит красноармейский отряд в поисках засланных с Польши то ли белогвардейцев, то ли просто бандитов, и ведут себя те красные неучтиво к местному населению. Это отец мой такое слово употребил по отношению к красным: неучтиво. А на самом деле мало чем те вояки от тех же бандитов отличались.
Как-то раз, уже вечерело, прибежал он в дом, схватил меня в охапку и к лодке. А накануне прислали мне с оказией польские родственники посылку со всяческими девичьими радостями: платьишками, туфельками, чулочками и нижним бельем, таким, какого прежде я не видывала. И особенно меня восхитил красный комплект, лифчик с трусиками: кружева, шелк, все в пору. Одела его, перед зеркалом покрутилась и так я себе понравилась, что аж разревелась. Подумала, куда я в этой глуши со своей красотой денусь?
Ангелина снова рассмеялась.
– Видать, судьба решила подшутить надо мной, подсказать, куда, и каким способом эту задачу решить.
Курт слушал, боясь пошевелиться. Иван лежал, не меняя позы, только слегка в сторону рассказчицы повернул голову. Привычное пение цикад и тихий плеск воды лишь оттеняли безмолвие наступающей ночи. Оттого голос Ангелины звучал так четко, так осязаемо, словно концентрировался в воздухе, превращаясь в материальные картины.
– Вырвалась я из папиных объятий и рванула к дому, испугалась, что бандиты помародерствуют и пропадет мое замечательное красное шелковое белье. Пары минут мне хватило, чтобы натянуть под платье эти трусики и лифчик, но когда к реке кинулась, там уже человек двадцать спешившихся конников стояло и среди них мой отец, в костюме и в очках. Они что-то орали, толкая его к лодке, показывали на ее борта, а там с обеих сторон у носа много лет назад были нанесены золотой краской почти уже выцветшие царские гербы – двуглавые орлы. Он меня увидел, прижал палец к губам, молчи мол, и так рукой показал – уходи, но то лишь мгновение длилось. Его прикладами в лодку затолкали, опрокинули навзничь, оттолкнули лодку от берега и стали по ней стрелять.
Я не убежала, от ужаса с места сдвинуться не могла, так и стояла, пока эти гады не обступили меня со всех сторон.
Где-то у середины реки лодка затонула, но это я увидела уже лежа на земле. Сдернули с меня и платье, и белье шелковое, и руки их повсюду сильные, злые. Тот, кому трусики мои достались, понюхал их и говорит:
– Свежак, она, видать, еще целка, повезло нам!
А ему в ответ:
– Да не нам – ей.
Все хохочут, а тот продолжил:
– Такую, с таким бельишком, негоже тут в грязи драть, такую барыньку надо культурно, на постельке белой любви предать.
Самый здоровый из них перекинул меня через плечо и отнес в дом. За ним все остальные в мою спальню поднялись и правда на постель меня кинули. Молча шли, только сопели, как быки перед случкой. Один, нетерпеливый, сдавленно прогундосил:
– Кто первым будет?
Тот здоровый, что нес, ему кулак к носу сунул:
– Я и буду.
Лег он на меня, всей своей тушей придавил так, что и вздохнуть не могла, повозился внизу со своими причиндалами и вломился так, что я напрочь потерялась в бессознании. Очнулась оттого, что воды мне в лицо с кружки плеснули. Этот здоровый так и лежит на мне, не двигается и говорит спокойным таким голосом, вроде обиженным только:
– Я, – говорит, – молчаливых баб не люблю пользовать, мне надо, чтоб на крик исходили. – И двинулся во мне снова. Большим он оказался везде, и там тоже, ну я и заорала под ним, поорала и под другим, и третьим, а потом голоса не стало, но остальным, видно, это уже без разницы было, им я и так сгодилась. Помню, когда кавалеры уже подустали, один, сопляк совсем, старшему товарищу говорит:
– А Васька хвастался, что девять раз на нее слазил.
А тот ему: «А ты сколько?»
– Ну, раза два.
Старший усмехнулся:
– А ты Ваське скажи, что тоже девять. Дурак ты, не в количестве дело, а в качестве. Васька – скорострел, этим не гордятся.
Ну, а потом на меня снова тот первый, здоровенный кабан, забрался, и случилось со мной самое ужасное за эту ночь. Тело подвело. Сознанием я их ненавидела, отвратительны они мне были до рвоты, а тут под ним что-то такое темное во мне поднялось, то, что сильнее боли, сильнее отвращения к этим вонючим мужикам. Боль эта с наслаждением смешалась, и такая сила вдруг мое тело выгнула, что я эту тяжеленную тушу, словно мячик, подбросила над собою, и уже другой из меня крик вырвался, такой, которого ни с чем не спутать. И тут, сквозь мутное мое сознание, слышу, как воинство это героическое зашипело, сил в себе, видать, последних наскребло от новости такой.
– Братцы, да она кончила, – и вновь они вокруг меня сгрудились, и поняла я, что пришел мой смертный час.
Но тут вошел в спальню командир ихний. Молодой, но сразу было видно, сильный мужчина. Усы кверху кончиками закрученные, форма на нем чистая, весь ремнями перетянутый, и в кубанке с красным верхом. Оглядел всех бешеным взглядом, сдернул с меня очередного голоштанника, с разворота лупанул его сапогом по заду и за шашку хвать. Вытащил ее даже до половины, а потом увидел, как по-волчьи злобно оскалились его бойцы, кинул шашку обратно в ножны и вдруг тихо стало. Тут он негромко, с хрипотцой, но так, что каждое слово раздельно звучало, выговорил им:
– Натешились, герои! Оставьте девку, пока живая, ей еще красного бойца на свет произвесть придется, нашим семенем напоенного, – и потом уж зычно, криком команду отдал: – По коням!
Тут же всех смело, а он подошел ко мне, положил руку на лоб и сочувственно так, с прицокиванием, напутствовал:
– Ты, девонька, зла на этих стервецов не держи, оголодали они от отсутствия вашего пола и озверели маленько в огне борьбы нашей святой революции. Останемся живы, – он тут замялся немного, – с помощью к тебе вернемся.
Запомнился он мне и лицом, и голосом, и когда через год в дверях появился военный в обмундировании командирском с иголочки, сразу его признала, он и забрал меня с собой, женился, четыре года жили семьей. По ночам не слезал с меня, и обязательно под утро разбудит, захлестнет мои ножки у себя на шее и бормочет в запале:
– Мало тебе меня одного, все взвод мой вспоминаешь, сука!
А после ну целовать-миловать, прощения просить. Подарками заваливал, любую прихоть исполнял. Он к тому времени высоким чином в армии стал, да погиб в двадцать девятом, в ноябре, с китайцами бои были на речке Аргунь у города, запомнилось мне китайское его название, Чжалайнор.
Курт не помнил, как очутился рядом с ней. Хотел поцеловать закинутую за голову руку, но вместо этого уткнулся губами в белую шею, то ли целуя, то ли кусая. Потом лег на тугое и такое уступчивое, приглашающее к любовной неге, тело, раздвинул коленкой безвольные ноги, почувствовал своим естеством ту заветную горячую влагу, почувствовал, как выгнулась Ангелина, застонала, и, когда уже почти проник в ее глубину, она вдруг расхохоталась и совсем обычным, лишенным всякой страсти голосом, насмешливым и даже дурашливым, произнесла распевно:
– Что, немчик, завела я тебя своим рассказом?
Курт вскочил так, словно его окатило кипятком, потом упал в траву и разрыдался громко, не пытаясь сдерживаться, словно ребенок, со всхлипываниями, соплями, заполонившей рот слюной. Ангелина притянула его голову к себе, стала гладить, успокаивать, махнула Ивану, уходи мол, и тот, ошарашенный всем происходящим, пошел медленно, сперва оглядываясь, затем побежал вдоль берега незнамо куда.
Курт постепенно успокоился. Стало стыдно, ведь он уже мужчина или почти стал им, и в этом главном мужском действии опозорился перед той, которую боготворил. Но ласки Ангелины, ее грудь, к которой она прижала его лицо, ее руки, тронувшие его там, где никто прежде к нему не прикасался, вернули его к состоянию, когда весь мир не стоил и сотой доли той острой, словно бритва, способной свести с ума, страсти. Она сама направила его в себя, и он тонул раз за разом в наслаждении, силу которого не мог себе представить в самых своих смелых мечтаниях.
Сжимая стонущую женщину, он вдруг вспомнил про того Ваську, который хвастался тем, что девять раз залазил на истерзанное девчачье тело. Курту было не до счета, просто ему казалось, что он целую вечность не прерывал своего владения ею. Не переставал входить в нее, целовать, ласкать, зарываться лицом в ее одуряющую мягкость, не оставляя нетронутым ни одного места на ее вздрагивающем, изумительном, божественном теле.
А потом она ушла.
Он лежал, не имея сил даже для того, чтобы поднять руку, произнести хоть слово. Смотрел на нее, уплывающую в бесконечное пространство, словно на комету, случайно прочертившую в космосе его души сверкающий след, который не померкнет во всей его последующей долгой жизни. Ангелина только раз обернулась, когда ночная мгла позволила различить лишь очертания ее фигуры, и уже издалека прокричала, смеясь:
– Попробовали сладкого и будет, а то все бабы, которых в жизни встретите, горькими покажутся, потому не ищите меня, уезжаю я, немчик, завтрашним утром, и Ивану слова мои последние передай.
Курт вздрогнул, когда тишину ночи прервал визг уключин, удары весел о воду, но мысль о том, что Ангелина с Иваном могут уплыть, оставив его одного, лишь лениво скользнула по тому огромному, заполнившему до краев его осознания, случившемуся с ним счастью. Он был бы даже рад своему одиночеству, он хотел бы вечно лежать в охватившей его сладостной истоме, рисовать воображаемой кистью на холсте небосвода себя и эту женщину, совершенство линий ее ног, тонкого стана, ее лицо, погруженное в негу страсти. Он был готов лежать, глядя на усыпанное звездами небо, и искать среди них ее нежный сладостный образ всю жизнь.
«Может быть, я оттого, что со мной случилось, изменился и поверил в бога, – думал Курт. – Может быть, это он послал мне эту женщину и теперь ждет от меня благодарности».
Божественные изыскания «новообращенного» юноши прервал вышедший из темноты Иван. Он молча присел рядом и, разглядев на краю расстеленного одеяла блеснувший золотом портсигар, раскрыл его, достал папиросу и, прикурив от тлеющих углей почти потухшего костра, глубоко затянулся горьким табачным дымом. Молчали, глядя на всполохи отраженного от набегающих на берег волн лунного света, не чувствуя хода времени, пока вновь не послышался звук разбивающих воду весел.
– Эй, мужики, где вы там?
Это рыбачок из поселка разыскивал их, похвастался, сообщив, что какая-то барышня ему пять червонцев дала, чтобы он их с острова забрал и вернул к пристани.
Когда Курт подошел к подъезду своего дома, то увидел отъезжающую карету скорой помощи. Встревоженные соседки, собравшиеся по такому случаю, кинулись к нему, но он и без их слов понял, что машина с красным крестом увозила его отца. Он добежал до больницы, в которой всегда проходил обследование Бертольд, лишь немного отстав от скорой. В приемном покое его к отцу не подпустили, Бертольда сразу увезли в отделение, на двери которого большими красными буквами было написано «Не входить». Только через несколько часов мучительного ожидания пожилой доктор подошел к юноше:
– Молодой человек, вас Куртом зовут?
Тот кивнул.
– Пройдите к отцу, он хочет с вами поговорить, только имейте в виду, положение его очень тяжелое.
Доктор хотел сказать еще что-то, но вместо этого просто тихонько похлопал Курта по плечу:
– Идите.
Бертольд лежал в постели, накрытый одеялом до подбородка. Курта испугало его совершенно белое лицо, оно почти не отличалось цветом от подушки, но голос, хоть и тихий, был тверд. Он выпростал из-под одеяла руку и жестом подозвал сына, приглашая сесть подле себя на выкрашенный белой краской табурет. Курт сжал его руку, попытался найти какие-то слова. Ему вдруг стало невыносимо жаль отца. Никогда прежде подобного чувства у Курта не возникало, ни тогда, когда Бертольду приходилось проводить время в госпитале и в этой больнице, ни тогда, когда он проходил лечение, подолгу оставаясь дома в постели.
Да, он бывал болен, но и мысли не возникало, что с ним может случиться что-то по настоящему опасное, что-то серьезное. Бертольд был сильным, стойким, выдержанным мужчиной и вселял в сына абсолютную уверенность в своих жизненных силах. «Но не в этот раз», – лишь эти слова и пришли в голову Курта. Горькие слова – «не в этот раз».
Отец умирал. Курт почувствовал это так остро, словно проник вовнутрь сознания лежавшего перед ним беспомощного человека. Взяв его за руку, он словно оказался вновь маленьким мальчиком, который шел с отцом в какое-то неизвестное и оттого пугающее место. Особенным таким воспоминанием почему-то служила история первого посещения общественной бани. Он очень испугался этого горячего туманного гула в наполненном чужими голыми дядьками пространстве.
И теперь, держа за руку отца, ему вновь казалось, что тот уходит куда-то в пугающее, туманное, душное, безвозвратное место. Он уходит также, как ушла мама, только тогда он был еще мал и утрата не была по-настоящему осознанной, а теперь, глядя на неподвижного, мгновенно постаревшего Бертольда, Курт понял, что он остается один на этой земле. Он почувствовал, что сейчас разрыдается и тогда отец поймет, что надежд нет, что даже сын принял безысходность ситуации, и поэтому изо всех сил пытался сдержаться. Все его силы ушли на борьбу с самим собой и он не сразу уловил то, что говорит Бертольд:
– Похороните меня рядом с мамой, я просил об этом Сенцова. Ты уезжай к деду, в Германию. Семен все тебе расскажет, слушайся его беспрекословно, он будет находиться в большой опасности, помогая тебе. За тобой придут люди из авиаотряда, что находится в Липецке. Они самолетом переправят тебя в Германию. Это моя последняя воля, и ты ее выполнишь.
В любом другом случае, в иной обстановке Курт даже слушать не стал бы то, о чем говорил Бертольд, но в эти минуты он молчал, понимая, чего стоило отцу это решение, и что никакого иного выхода для него быть не может.
Хоронили Бертольда Рихтера всем городом. Курт плохо помнил этот день, бесконечную вереницу людей, подходивших к нему со словами соболезнования, речи руководства автономии, друзей отца.
С кладбища его забрали Сенцовы, отвезли к себе, поминки справили в их доме. На следующий день Семен заперся с ним в гараже, как всего несколько дней назад с его отцом, и рассказал Курту о письме, приготовленном Бертольдом, и о том, что он выполнил его просьбу, письмо это отправил по указанному на конверте адресу.
– Так что, дорогой ты мой человек, собери самое для тебя необходимое и готовься к отъезду. За тобой придут, назовут имя твоего отца, этого будет достаточно.
Иван проводил Курта в город. Предложил помочь другу со сборами, но Курт отказался:
– Время у меня еще есть, и потом, Ваня, я хочу с вещами отца и мамиными побыть один.
Оба ни слова не произнесли о той ночи, о той женщине, боялись тех чувств, которые могли захлестнуть их, похоронив всю их прежнюю жизнь, саму их дружбу.
Волга неспешно катила свои волны, безучастная к их горю, их переживаниям, их неясному будущему, их любви к необыкновенной и навек потерянной женщине. Они сели в лодку, не отвязывая ее от причала, сидели молча, смотрели на закат. Иван достал портсигар, ее золотой маленький портсигар, закурил. И наконец произнес самое главное:
– Ангелина уехала тем самым утром, когда… – он не закончил, Курту и так было ясно, каким утром. – С комдивом уехала в Москву, с одним из тех двоих, что в лодке с нею были.
Курт молчал, Иван не выдержал:
– Ты, наверное, думаешь, что будь ты дома с отцом, а не с ней, тогда бы… такое бы… – ему казалось, что он все не те слова подбирает, не так их складывает, и в конце концов закончил просто: – Одним словом, был бы батя твой жив.
Курт поднял руку:
– Остановись, Ваня, ни к чему связывать одно с другим, – и они снова надолго замолчали, на этот раз тишину нарушил Курт:
– На что ты был бы готов ради нее?
И Иван, не задумываясь, ответил:
– Ради нее мог бы убить, – и через паузу, – и умереть, если бы пришлось, – и, уже не сумев остановиться, продолжил, раскаляясь: – Я ее искать буду хоть всю жизнь и найду, а ты забудь, ты – друг лучший мне навек, но про то, что было, забудь!
А Курт и не хотел искать Ангелину. Он хотел сохранить то, что затем всю жизнь сберегал в себе, словно призовой кубок, золотой, победный, или билет, выигравший главный приз. Он заворачивал это воспоминание в дорогие шелка своего вожделения, в темный дорогой бархат памяти, боялся испортить свои чувства чужим грубым прикосновением, разбавить драгоценное вино дешевым. И да, сладкой была эта женщина, и да, все, что будет у него после, будет горчить, никогда с нею не сравнится. Только ее смех, тот, который остановил его в самый ответственный момент, тоже с ним останется, как наказание. Он никогда не сможет заниматься любовью с женщиной, которая, прильнув к нему, в ответ на ласки позволит себе рассмеяться.
За Куртом пришли через неделю. Позвонили в дверь, спросили, тут ли жил Бертольд Рихтер? Курт представился.
– Тогда вам не нужно ничего объяснять, – произнес один из них. – Возьмите с собой один чемодан с личными вещами, – он вдруг улыбнулся, – все остальное для вас приготовлено в Гамбурге.
Иван попрощался с Куртом накануне его отъезда. Приехали и Семен с Алевтиной, та, заливаясь слезами, просила хоть какую весточку прислать, чтобы спокойными быть, что мальчик, так она его называла, что мальчик устроился в новом доме, что ему там хорошо, «а то, миленький, у меня душа будет не на месте». Задерживаться дольше было опасно, кто знает, что в таком необычном деле может случиться. Когда родители ушли к машине, Иван остался. Нужно было произнести какие-то последние, самые важные слова.
– Давай не будем прощаться навсегда, это ж так, словно мы друг для друга умерли. Ведь ваши прилетали к нам, ну те, летчики, может, и еще раз получится, может, времена изменятся, и мы к вам тоже сможем.
Курт смотрел на друга и столько печали было в его глазах, что Иван замолчал.
– Так, говоришь, будешь ее искать?
Иван утвердительно кивнул головой.
– Не отпускает тебя, понимаю, – он обнял Курта, – и меня тоже. Нам с тобой жить с этим долго придется, может, всю жизнь. Да, буду искать и найду, не сомневайся.
Он достал из кармана золотой портсигар, усмехнулся:
– Я ведь его вернуть ей должен, дорогая вещь.