Читать книгу Последние - Любовь Соколова - Страница 1
Оглавление1978. Письмо из прошлого
24 ноября 1978 года в полдень Артур Эргард вышел из трамвая на остановке у оперного театра в Дюссельдорфе. Мокрый тротуар блестел, разбивая свет серого дня о квадратную чешую камня, который здесь, в старом городе, уложен был, кажется, сразу после войны Рыцаря с Епископом. Он читал об этом давным-давно, еще в лагере. Нашел на полу книгу, потрепанную, без обложки и без доброй трети страниц, изданную, судя по шрифту, еще до Первой мировой войны. Кто принес во французский лагерь книгу на немецком языке? Разумеется, немец. Что с ним стало? Вслух высказывать предположения о своей или чужой судьбе там было не принято, как и задавать вопросы. Артур прибрал книгу. Хозяин «фолианта» не объявился. Артур присвоил находку с легким сердцем и даже с неким мистическим ощущением, будто книга проникла за колючую проволоку специально для него. Она претерпела довольно невзгод и понесла значительные утраты, преодолевая препятствия, разделявшие ее и читателя, надлежащего читателя, каким ощутил себя Эргард. Книга отчасти помогла ему осознать себя немцем – не русским эмигрантом, коим воспринимали его большую часть жизни официальные лица и просто знакомые, не русским немцем, каким он рос и воспитывался до совершеннолетия. Артур начал ощущать себя немцем по принадлежности к большому народу, сквозь века несущему себя на плечах поколений, по
особенному переживающих каждый момент мировой истории. Книга исчезла в последний день пребывания в лагере. Никогда после Артуру не удалось встретить похожее издание. Исчезновение, как и находка, выглядело мистически, однако не склонный к эзотерике Артур пришел к выводу, что книгу кто-то взял, как сам он подобрал ее когда-то, полагая, что вещь ничья. Пусть. Он все равно не стал бы перечитывать ее: в новой, послелагерной жизни долго не находилось места для книг. Он помнил некоторые страницы едва ли не наизусть. Даже сейчас, по прошествии многих лет, стоило дать запрос, память с некоторыми пробелами, но выдавала факты, имена, даты. Не исключено, что эти данные проникли в память позже, из каких-то иных источников, но Артур полагал, что из той самой книги. Ему нравилось думать так. Нравилось интерпретировать факты, пересказывая заново истории самому себе, в современных лексических формах, отражающих его собственное видение причинно-следственных связей. В результате победы рыцаря деревня Дюссельдорф получила статус города. Когда это было, в ХII или XIII веке? Как звали рыцаря? Фон Берг! Артур, живо интересуясь информацией гуманитарного толка, схватывал суть, отбрасывая как шелуху все, что считал несущественным. Датировку событий, как обстоятельство существенное, надо бы все-таки уточнить. Позже. Он слегка огорчился, отметив свою забывчивость. Не признак ли это старческих изменений, с которыми он боролся тщательно, сознавая ответственность за то, чтобы поддерживать себя в работоспособном состоянии? Поздно создав семью, Артур страшился неизбежного возрастного бессилия, поскольку единственный сын еще слишком юн, и оставлять его на попечение супруги было бы в некоторой степени бесчестно. Так он полагал и тренировал мозг как главный орган, регулирующий все прочие функции организма. Мозг оказался в приоритете еще и потому, что не требовал ни специальных условий, ни особого времени для упражнений. А сами упражнения позволяли систематизировать мир, акцентируя внимание на его диссонансах и резонансах. Рыцаря фон Берга Артур запомнил из-за несоответствия имени здешнему ландшафту, довольно плоскому – диссонанс! И, кроме того, Артуру симпатична была антиклерикальная мотивация той войны, вознесшая деревеньку Дюссельдорф из прибрежной низины у Рейна прямо на гребень индустриальной волны. Борьба с Епископом, а позже с католицизмом, которую здешние жители выиграли, вдохновляла Артура, хотя он понимал, конечно же, что все это – «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» и к современному положению города прямого отношения не имеет. «Преданья или преданье?» – запнулся Артур о строчку Пушкина, машинально процитировав ее на русском. Логически поразмыслив, ошибочно склонился к варианту «преданье», в единственном числе, поскольку в первоисточнике речь идет об одной главной сюжетной линии – о взаимоотношениях Руслана и Людмилы. Хотя… в русском языке тут могут быть и «преданья». Тончайшие отклонения от логики свойственны языку и литераторам, пишущим на этом языке, умело или же интуитивно придавая прелесть… Хм. Умело или все-таки интуитивно? …Город и весь мощный регион, вновь в который уже раз охваченный преобразованиями, строительством и реконструкцией, обретающий невиданный инфраструктурный масштаб, привлекал Артура Эргарда, немолодого, но все еще нацеленного на перспективу делового человека, чье коммерческое предложение должно заинтересовать инвесторов и кредиторов – не масштабом, конечно, а именно своей локальной убедительностью… Или убедительной локальностью? Брусчатка выглядела достаточно старой, чтобы, ступив на нее, ощутить глубину веков. Артур с удовольствием потоптал камень ботинками, недорогими, но добротными и тщательно вычищенными. «Пожалуй, не раньше пятнадцатого века», – решил он, делая поправку на темные столетия и отдаленность этой улицы от башни, обозначавшей местоположение замка. Решил – и больше не думал об этом. Он огляделся, определяя направление к Рейну. Листья на деревьях аллеи, вклинившейся в площадь, еще не облетели, однако вид имели странно неживой. Они как-то слишком, почти неистово трепетали под ветром, ничуть не ощущаемым внизу. Листья, удержавшиеся на ветках благодаря какому-то вполне объяснимому, наверное, природному, казусу, имитировали жизнь, чисто механически двигаясь быстро-быстро в пределах своих очень ограниченных степеней свободы. Трепещи не трепещи – все одно. Живительные соки земли никогда уже не потекут по ссохшимся, истончившимся капиллярам, и ни один лист не продержится на ветках до весны. Артур на миг представил, что деревья себе в утешение сами создают видимость ветра, управляемого их обобществленным разумом. Трепещут. Усмехнулся. Подумал: «Иногда это помогает». Он и сам-то – как лист на древе мироздания, отторгаемый и, вопреки постоянному отторжению, обнаруживающий жизнестойкость, научившийся имитировать жажду свершений, преодолений, искусственно создавая для себя же самого смыслы и мотивации. Артур – в других условиях его называли бы сейчас «Артур Генрихович» – усмехнулся, заметив, что думал о листьях по-русски. Русскую поэзию он цитировал на языке оригинала легко, но чтобы думать на русском – такое случалось крайне редко, в минуты душевного расслабления или углубления, как он сам себе объяснял свои «девиации». Он выбрал, наконец, направление и решительно пошел по Флингерштрассе к реке. Не стал раскрывать зонт. Влага, свернувшаяся в воздухе, как белок в жидком молоке, не опускалась, а висела и плавала, прилипая ко всяким твердым поверхностям. Мельчайшая водяная эмульсия держалась на узких полях его шляпы, на плечах двубортного плаща с теплой подстежкой, на слегка выступающих скулах и на длинном шпиле зонта, которым герр Эргард пользовался как тростью, не опираясь, а лишь элегантно трогая им тротуар и сопровождая свой ход легким постукиванием.
Он был высокий подтянутый старик, еще не сутулившийся, несмотря на свои семьдесят восемь лет, не отказавшийся от гимнастики, пусть не ежедневной, но систематической: вторник, четверг, суббота, воскресенье, причем в субботу особенно длительной, с проработкой глубоких мышц тела. Благодаря упражнениям и наследственной конституции тело оставалось подтянутым и ровным – без рельефной мускулатуры, но и без свойственного людям его возраста брюшка. Привычку к гимнастике Артур приобрел в отрочестве, в период обучения в немецкой Петришуле, и затем укрепил в Петроградском императора Александра Второго кадетском корпусе. К тому времени, как он покинул это учебное заведение, Санкт-Петербург уже переименован был в Петроград по соображениям патриотического толка: шла Первая мировая война, которую современники назвали Великой, не предполагая, что поистине великая война им еще предстоит. Привычка к гимнастике стала его второй натурой, а иногда и первой. Случались времена, когда сам Артур полностью утрачивал волю к борьбе за существование, но механическое исполнение ритуала вытаскивало его из пучины отчаяния и апатии, как лебедка поднимает из морских глубин затонувшее судно, сохранившее оснастку, рули и бортовой журнал и нуждающееся только в попутном ветре, чтобы продолжить бег по волнам в неведомо какую гавань. Гавань, единственно желанная, была покинута им давно – шестьдесят лет назад, в такой же серый непогожий день. Пожалуй, более чем непогожий. Тогда влажный питерский мороз до ребер
пробирал каждого, рискнувшего выйти на улицу, а ветер нещадно раздувал полы шинели, норовил сорвать башлык с кадетской фуражки. Тот мороз Артур Эргард не забыл, кожей помнил о нем многие года, постепенно выстудив душу. Поэтому никто не мог теперь отозваться об Эргарде как о человеке душевном, открытом или хотя бы приятном. Жена Элоиза – представьте, в шестьдесят два года он женился, причем впервые! – нередко разводила руками: – Артур, я не понимаю, чего ты хочешь. Он не мог ничего ей ответить, даже если бы решился вдруг поговорить о сокровенном, как говорят с единственно близким человеком. Впрочем, иногда отшучивался: – Хочу чашку русского чая! Что тут непонятного? Чай! Впрочем, сегодня он точно знал, чего хочет, и мог назвать адрес, цену, сроки. На четырнадцать тридцать назначена встреча в банке на Марктштрассе, где Артур Эргард, предприниматель из города Киля, намеревался получить кредит с целью перевести свой бизнес и переехать с семьей в Ратинген, местечко в нескольких километрах к северу от Дюссельдорфа. Все необходимые бумаги он нес в аккуратном, не новом и оттого еще более респектабельном на вид кейсе. Чувствовал себя Артур Эргард вполне сносно для такой погоды, своего возраста и обстоятельств. Приехав в Дюссельдорф ночным поездом, он оставил вещи и позавтракал в пансионе на Бисмаркштрассе, где по предварительной договоренности его ждала узкая комната с такой же узкой аскетичной кроватью, упиравшейся в узкое окно, выходящее во двор. Комната была приготовлена еще с вечера. Постояльцев у фрау Вихт в эту пору оказалось немного. Она рада была принять на несколько дней пожилого человека, рекомендованного весьма уважаемым семейством, с которым поддерживала приятельские и деловые отношения не одно десятилетие. Постоялец приходился дальней родней поручителям. Она даже не взяла предоплату за бронирование комнаты и, несмотря на опоздание, предложила завтрак: кофе и свежие булочки с маслом и конфитюром. От вареных яиц он отказался, сославшись на особенности пищеварения. Впрочем, фрау Вихт и сама бы холодные яйца есть не стала. Постоялец попросил включить водонагреватель, чтобы принять душ, и поручил хозяйке освежить его дорожный костюм, слегка помятый и впитавший характерный запах железной дороги. Другого, пригодного для деловых визитов, у него с собой не было. Подремав в узкой комнате полтора часа – путешествие вторым классом оказалось утомительным, он переоделся в чистое белье и рубашку. Надел приготовленный хозяйкой пансиона костюм, попросив включить услугу в счет за проживание, и отправился в город. По пути к банку иронично-суеверный герр Эргард намеревался пообедать где-нибудь и потереть коленки дюссельдорфскому портному. Культовый персонаж Дюссельдорфа – портной (шнайдер) Виббель казался Эргарду слишком уж неоднозначным в этическом плане. В первом приближении историю его рассказывали так. В 1811 году город заняла армия Наполеона. Император за какой-то надобностью обратился к местному портному, а тот имел дерзость отпустить шуточку в адрес клиента. Что-то насчет телосложения императора – объемного животика при незначительном росте. Наполеон повелел схватить наглеца и бросить в темницу. Но герр Виббель, когда пришли за ним, выдал за себя невинного человека, служившего у него в качестве подмастерья. Тот и сгинул в каземате, а шутник вышел сухим из воды. Наполеон действительно посещал Дюссельдорф в 1811 году, есть исторические свидетельства. Допустим, он встретился с портным со всеми вытекающими… Но герой из портняжки получается так себе: хам, трус, подлец. И, тем не менее, горожане поставили ему памятник, назвали улицу его именем и теперь, страхуясь от тюрьмы, трут статуе коленки. Другой вариант более приемлемый. Портной Виббель якобы стал активным участником Сопротивления. Когда был дан приказ схватить его, некий подмастерье сам вызвался заменить героя и добровольно занял его место в темнице, там подцепил какую-то заразу и помер, не дождавшись освобождения Дюссельдорфа от захватчиков. А портной инкогнито присутствовал на своих похоронах и продолжал непримиримую борьбу. При таком раскладе история должна была сохранить имена обоих героев. Непонятно, почему дюссельдорфцы почитают одного Виббеля, причем акцент делают на способности избежать тюрьмы непомерно высокой и даже подлой ценой.
«Местечковая особенность характера? – размышлял Артур Эргард. – В любом случае надо идти смотреть. И тереть тоже надо. Человеку в моих финансовых обстоятельствах не помешает лишняя защита от расплаты за риск». Неожиданно осознал и такой печальный парадокс: он потратил полжизни на самоидентификацию, а Виббель, наоборот, обрел бессмертие, удачно от своей личности отказавшись. Имелось еще одно обстоятельство, которое питало его интерес. Когда-то давно Артура Эргарда собирались убить некие злонамеренные субъекты, считавшие его врагом. Смерти он избежал. Другого человека убили вместо Артура. Эргард с большим трудом заставил себя забыть злосчастное происшествие, заперев травмирующую картину в самый дальний угол сознания. Он и сегодня не позволил себе вспомнить события зимы 1919 года, не позволил догадаться, почему его так тянет к Виббелю. Задержавшись взглядом на указателе, Эргард свернул направо и пошел по довольно узкой Шнайдервиббельгассе – мимо освещенных витрин, мимо солидных парадных, размышляя о том, что, возможно, где-то тут, в квартале кафешек и закусочных, и находилась та самая швейная мастерская, где работали храбрый портняжка Виббель и безымянный подмастерье. А когда обнаружил саму скульптуру, почему-то не ощутил желания прикоснуться к натертым до блеска колену, носу или бородке… Оказалось, в ходу теперь уже разные части тела храброго портняжки! Возможно, существовала какая-то зависимость между преступлением и элементом статуи, защищавшим от возмездия. Допустим, те, кто сует нос в чужие дела, во избежание наказания трут ей нос. А бородку?.. И вот сейчас, на глазах у гуляющей публики, пожилой господин станет что-то этакое проделывать со скульптурой? Постоял, посмотрел и почувствовал, что хочет есть. Двинулся дальше с намерением взять порцию сосисок с капустой в ближайшем заведении.
Он уже покончил с гарниром – капуста повару явно удалась. Почему-то вспомнил, как когда-то Рихард и Рольф спорили о том, чтó съедать раньше – сосиски или гарнир. Рихард настаивал, что гарнир только мешает, его надо быстренько съесть, а затем наслаждаться сосисками. Рольф, старший, уже студент, снисходительно объяснял брату, что гарнир и сосиски – единое целое, и есть их надо вместе, тут важна гармония. Артур в дискуссии не участвовал, у него была собственная позиция: он всегда съедал сначала сосиски. А вот теперь – гарнир… Почему он это вспомнил? Почему сидят в памяти милые никчемные подробности из прошлого, которого, кажется теперь, и не было вовсе? Почему просачиваются сквозь толщу воспоминаний те счастливые запахи и звуки, те болезненно ощущаемые знаки жизни, закончившейся осенью 1917 года? Неужели потому, что ноябрь, и погода похожа на питерскую, а где-то рядом, в двух кварталах отсюда, большая река, совсем как Нева?.. Только за тем последним ужином сосисок не подавали.
В Петрограде уже наступил голод, но крестьяне-колонисты его пока не ощутили, и подавали у Бауэров мясо с фасолью. Подавали в фарфоровой супнице, при полном наборе парадных столовых предметов по случаю торжественного, прощального ужина. Рольфу было девятнадцать лет, Рихарду – двенадцать. Кузина Гретхен готовилась к первому причастию, до которого, как сообщил потом Рольф, она не дожила. Яков, крестник Артура, тогда еще пребывал в счастливом периоде раннего детства. Ему в апреле исполнилось четыре года. Уходя, Артур не решился разбудить малыша, чтобы попрощаться, Яков сам в рубашонке выбежал в «чистую» кухню, обхватил Артура за колени. Если бы такой маленький мальчик помнил все, или почти все, или, по крайней мере, хотя бы тот судорожно-горький вечер и наступившее за ним утро, когда Артур вынужден был бежать из Петрограда! Если бы он мог помнить, то, наверное, остался бы на этом свете последним, кто помнит. Впрочем, вряд ли. Шансы выжить у него были минимальны. Как у каждого, сидящего тогда за столом. Тетя Эмма уговаривала Артура остаться до Рождества или хотя бы еще до завтра, а он отвечал любимой в семье поговоркой: «Морген, морген, нур нихт хойте…» Он не был лентяем, не откладывал на завтра то, что должен сделать сегодня, – русский аналог точно соответствовал смыслу немецкой пословицы – и если бы остался, то, скорее всего, был бы схвачен и погиб бы на затопленной посреди Финского залива барже вместе с другими офицерами, юнкерами и кадетами. Он никогда не жалел, что ушел и затем с оружием
в руках защищал родину и свое право на жизнь. Он выжил. Судьба хранила его, многократно уводя в последний момент из-под решающего, последнего удара. Ради чего? Ответа он не знал. Любопытство и надежда разгадать когда-нибудь эту загадку служили Артуру мощным мотиватором. Он жил, чтобы когда-нибудь узнать. Вот только времени для этого оставалось все меньше.
– Завтра, завтра, не сегодня – так лентяи говорят! – донеслось с улицы.
У двери закусочной остановилась компания мужчин. Они, похоже, спорили: зайти пообедать или сначала посетить какой-то музей, какую-то достопримечательность – Sehenswürdigkeit. Что это русские, Артур успел понять еще до того, как один из них сказал эту фразу про лентяев. Сказал чрезвычайно знакомым голосом! Впрочем, Артур даже не сообразил сначала, что эти люди говорят по-русски, а потом быстро подумал, что голос мог показаться знакомым только из-за русской речи, весьма редкой здесь, а еще и под настроение – из-за воспоминаний, нахлынувших внезапно и не к месту. Да, с возрастом он все чаще ловил себя улетающим мыслями в далекое далеко по самым ничтожным поводам. Вот как теперь: сосиски сработали, будто манок, и увели за сине море, дальше тридевятого царства. Но, говорят, это свойственно пожилым: старость догоняет человека, наступая на пятки его давнему прошлому, как бы замыкая круг. Мужчина, сказавший «завтра, завтра, не сегодня», сделал характерное движение плечами, как бы подняв и бросив их, повернулся и пошел вместе с компанией вдоль улицы в сторону скульптуры Виббеля. Его лица было не разглядеть от столика, где сидел Артур, но профиль!.. И этот жест… Это же Рольф! Артур встал с места и как был, в одном костюме, с вилкой в руке, вышел на улицу. Рольф, вернее, человек, которого можно было принять за Рольфа, живо шагал с компанией спутников уже довольно далеко, и казалось, вот-вот затеряется среди прохожих. К счастью, людей в это время дня на улице не так много. Артуру еще удавалось не потерять его из виду. Он думал, будто кричит изо всех сил: «Rolf, halt, Rolf! Halt!» На самом деле зеваки могли обратить внимание на высокого старика, который, простирая вперед руку с зажатой столовой вилкой, довольно быстро шел, устремив взгляд куда-то вдаль, и, задыхаясь, полушепотом произносил еле слышные слова, адресованные непонятно кому. Он настиг компанию русских у скульптуры Виббеля. Оставшись почти без сил, схватил за плечи и развернул к себе человека, напомнившего ему старшего брата, посмотрел тому в лицо, угасающим сознанием понял, что Рольф должен выглядеть сейчас куда старше, лет на двадцать старше, и, в последний раз отчетливо произнеся дорогое имя, рухнул на тротуар. Его верхняя одежда и зонт висели на крюке у столика в кафе, кейс с документами стоял под стулом. Официант не сразу заметил исчезновение посетителя. Поэтому подоспевший на место происшествия полицейский безрезультатно опрашивал свидетелей, пытаясь установить личность пострадавшего.
Яков Бауэр, советский инженер-изобретатель, невольно послуживший причиной переполоха, совершенно растерянный и расстроенный стоял посреди улицы. Старика было жаль, конечно, однако жалость вытесняло нарастающее чувство досады. Он понимал, что придется не только давать показания местным властям, но еще как-то объясняться с руководителем группы и, что особенно неприятно, с сопровождающим группу товарищем Нефедовым, штатским с военной выправкой. Этот «штатский» уже дал понять, что дело дрянь, ядовито поинтересовавшись: – Так ваше настоящее имя – Рольф? А потом стало совсем уж плохо. Полицейский, пытаясь до прибытия медицинской помощи установить личность упавшего, обыскал его карманы и нашел почтовый конверт, завернутый в вощеную бумагу. Никаких других документов не оказалось. Конверт, сильно потрепанный, потертый на сгибах, был надписан по-немецки и по-русски. Обратный адрес странным образом совпадал с давним, довоенным ленинградским адресом семьи Бауэров на Невском проспекте, куда они переехали из пригородной немецкой колонии году, кажется, в 1928-м. Нет, в 1936 году они переехали! Боже, какое это имеет значение? У Якова кровь прилила к сердцу, и оно, бешено заколотившись, вдруг будто остановилось. Он не понял еще, он лишь почувствовал то, что словами выразить, казалось, невозможно и чего не может быть. Совершенно не может быть. А «штатский» уже не деликатничал, не заглядывал через плечо полицейского, он уверенно тянул руки к конверту, и полицейский, загипнотизированный напористостью гражданина, делился с ним находкой. Письмо оказалось малосодержательным. Довольно длинное, на двух страницах, оно практически полностью было вымарано цензурой. Осталось нетронутым только обращение «Дорогой крестный», что-то в середине про велосипед и последнее предложение: «…Рольфа больше нет с нами (вымарано) тетя Маня умерла в июне, похоронена на Волковском. (Вымарано.) Не пиши нам, от твоих писем могут быть еще большие неприятности и еще большее горе для оставшихся. Яков Бауэр. 23 июля 1938 года, Ленинград». – Яков Николаевич, – обратился «штатский» к Бауэру. – Вы когда-нибудь проживали в Ленинграде на Невском, в доме номер восемьдесят два? Яков молча опустился рядом со стариком, взял его за руку. Артур открыл глаза. Его продолговатое лицо скривилось в подобии улыбки. Он выразительно покачал головой и, захрипев, стиснул предложенную ему ладонь. Возможно, это был не осознанный жест, а конвульсии, но Якову показалось иное. Его будто бы ослепил свет из прошлого, давнего, довоенного, помещенного в запретный чуланчик памяти. Рольф и тетя Маня будто бы встали рядом и тут же растворились, но этого было достаточно, чтобы развеять сомнения. Приехала скорая. Принесли вещи Артура из кафе. Яков молчал. Он заговорил только раз, когда спросили, будет ли кто-нибудь из близких сопровождать пациента:
– Er ist mein Bruder.
– Но вы утверждали, что не имеете родственников за рубежом! – шипел «штатский», пытаясь увязаться следом за Яковом, уже севшим в машину скорой помощи. – Вы говорили, что не говорите понемецки!
«Штатского» оттеснили. Взяв такси, он примчался в приемный покой, отыскал Бауэра там. Надеялся устроить очную ставку? Поздно. Все поздно. Через два часа Артур Генрихович Эргард скончался, не приходя в сознание, от обширного кровоизлияния в мозг. В последние минуты он мог бы считать себя по-настоящему счастливым: рядом находился родной человек, чудом залетевший в эти края осколок большой семьи, свидетель разрушенного уклада, носитель попранных ценностей. Артур даже мечтать себе не позволял о таком счастье. А вот и выпало же!
С той самой минуты, как товарищ Нефедов вывел Якова Николаевича из больницы, его опекали плотно. Более плотно, чем прежде, и совершенно теперь не таясь. Желание Якова присутствовать на похоронах или хотя бы дождаться приезда вдовы кузена, умершего у него на руках, Нефедов счел противоестественным и расценил, кажется, как намерение совершить побег. Напряжение, возникшее в отношениях с товарищем Нефедовым, почему-то распространилось на всю группу советских специалистов. В отеле Якова переселили в другой номер, ночью кто-то дежурил у дверей, а на завтраке он сидел за столиком в полном одиночестве. Ему не позволили самостоятельно взять еду. Специальный человек, не спрашивая, принес все положенное. Яков Николаевич старался казаться лояльным, поэтому съел все. Он и так бы съел, поскольку в силу жизненных обстоятельств никогда не страдал отсутствием аппетита, но обстоятельства понуждали его к демонстративности. Жевал и глотал по обязанности, не различая вкуса.
Не понимая, чтó теперь делать – можно уже встать и выйти или надо ждать разрешения, он посидел над пустой тарелкой. Никто, кроме нового штатского, на него не смотрел, причем те нарочно не смотрели, а этот нарочно не сводил глаз, и оттого пауза казалась затянутой. Яков Николаевич испытывал потребность что-то сделать. В завершение завтрака он стряхнул крошки со стола в ладонь, поколебался: куда их – высыпать в рот или выбросить? Выбросил на тарелку, отерев ладонь о ладонь, затем показал чистые ладони тому, кто наблюдал за тем, как он ел. Смешливый от природы, Яков Бауэр вторым своим «я» хохотал до колик над первым «я», которое почти рыдало от ужаса перед последствиями вчерашнего происшествия.
В то самое время, как Яков Николаевич Бауэр тщательно и демонстративно завтракал в ресторане отеля, товарищ Нефедов вел бешеные по накалу страсти многоступенчатые переговоры с руководством, при чем не по защищенному каналу связи, а по межгороду, что доставляло гэбисту почти физиологический дискомфорт. Казалось бы, Бауэра следует немедленно изолировать и отправить в Москву. Москва добро не дала. В дипломатических и политических целях делать этого было нельзя. Вчерашнее происшествие уже привлекло внимание, информация о нечаянной встрече давно потерявших друг друга родственников просочилась в прессу. Объявить Бауэра внезапно заболевшим? Пресса хотела подробностей. Он и вправду мог заболеть. Мог даже скончаться от переполнивших его эмоций. Так бы даже лучше, полагал Нефедов. Два российских немца, разлученных Гражданской войной и революцией, умерли, потрясенные неожиданной встречей. А подробности пусть додумывают репортеры. Хороший ход. Остроумно! Однако несвоевременно. Во-первых, Бауэр-то жив. Во-вторых, его поездка в Германию задумана в целях сугубо пропагандистских. Невозможно сейчас изъять его из процесса, да еще таким вопиющим образом! Пусть уж выполнит миссию, а там посмотрим. Решили везти его на встречу с принимающей стороной, сделав вид, что ничего не случилось.
Все, происходившее с Яковом в последние полгода, казалось ему нереальным. Началось – разве мог подумать, чем оно для него обернется?! – с визита генерального секретаря ЦК КПСС в ФРГ. Газеты писали о крупном успехе советской дипломатии. Яков, разумеется, читал газеты, никоим образом не принимая на свой счет открывшиеся перспективы
урегулирования отношений между двумя странами. У него не было интересов за пределами Советского Союза. Страна одними своими размерами подавляла любые поползновения выйти когда-нибудь за ее пределы. Якову Николаевичу и в пределах-то не везде позволено было находиться. Например, нельзя на Камчатку – нужно получить разрешение на въезд в приграничную зону, а с биографией Бауэра любая лишняя анкета могла обернуться неприятностями. Во всяком случае он так думал и опасался, по привычке допуская, что наделенные властью люди спокойно могут объявить его виноватым по одной только той причине, что он немец, самовольно в 50-х годах покинувший место поселения, за что ему грозили «каторжные работы». Вроде бы никто с тех пор Якова не разыскивал, но если какой чин в органах захочет потянуть за ниточку, во что это выльется, до чего он докопается, какой клубок размотает? Дразнить судьбу никому неохота. Все у Якова Николаевича складывалось хорошо, лучше даже не надо. Рубрики «Сегодня в мире», «Мир глазами друзей», «Международная панорама» и, в особенности, «Клуб кинопутешественников» полностью удовлетворяли все информационные потребности абсолютно советского гражданина Бауэра. Он никогда не позволял себе желать ничего более того, что дозволено. А из дозволенного выбирал только самое простое. Имея склонность к коллекционированию анекдотов и острых выражений, он знал фразу «Курица не птица, Болгария не заграница». Знал, но не понимал. Для него, только однажды отдыхавшего с семьей в Сочи, даже Болгария была вполне себе заграницей. Ну, а ФРГ в течение всех послевоенных лет оставалась болезненной геополитической точкой – да какая там точка, родимое пятно! – на карте Европы. Как можно было себе представить поездку из СССР в ФРГ? Никак. Пытливый ум Якова Николаевича отваживался порой на сравнение немцев ГДР и российских немцев. Он задавался вопросом: что было бы, если бы не ликвидировали республику немцев Поволжья, существовавшую в довоенные годы? У кого показатели социалистического строительства были бы лучше, у немецких или у советских немцев? Он не осуждал решение о ликвидации немецкой автономии в Поволжье. Просто предполагал: что было бы, если бы… Яков Николаевич неизменно склонялся в пользу немцев советских. То есть даже наедине с собой не диссидентствовал ни в большом, ни в малом. Никогда он не делился своими соображениями с женой или с коллегами. Зачем говорить вслух то, о чем и себе-то думать позволяешь только в самые сокровенные минуты с опаской, не услышал бы кто твоих крамольных мыслей? Он понимал: как ни крути, а само воспоминание о республике немцев Поволжья – по нынешним временам крамола, и крамола та еще. В реальном мире гэдээровские немцы вели соревнование с немцами ФРГ и, судя по всему, с большим перевесом выигрывали. В Советском Союзе информация подавалась таким образом, что огромным и значительным государством выглядела только ГДР. О существовании ФРГ знали как о досадном факте. Знали, что там под гнетом капиталистов изнывают рабочие, которым не повезло родиться или хотя бы своевременно перебежать на территорию ГДР, где жизнь текла в счастливом русле свободного труда и равномерного достатка, а сама демократическая республика была в экономическом плане масштабнее, в военном – могущественнее ФРГ. Если не смотреть на карту, сомнений не возникало. На карте же, наоборот, ФРГ занимала необъяснимо много места, охватывая ГДР снизу и сбоку. Да еще и сам Берлин наполовину оказался несоветским, благодаря какому-то несчастному и, вероятно, нечестному стечению обстоятельств. Самовыделенность Западного Берлина в целом Берлине совершенно не укладывалась в сознании советского человека. Такой маленький, вокруг наши. Задавить, как вошь ногтем, и вся недолга. Про «задавить ногтем» – высказывание бывшего вохровца Сереги Демина, соседа по дачному кооперативу, весьма заслуженного, хоть и не персонального, а обычного пенсионера, любившего прихвастнуть и сыпавшего намеками на свое героическое прошлое, однако без подробностей. Он понятия не имел о том, что Западный Берлин – это город внутри города. Думал, что Западный Берлин – это столица ФРГ, а называется так потому, что немцы не могут без Берлина. Взяли у них основной, так придумали себе Западный. Узнав от Якова про истинное положение дел, Сергей Иванович до того расстроился, что разломал свой забор, показывая, как следует поступить с Западным Берлином.
– Вот ты, Яша, немец, – говорил вохровец Серега, тыча соседа в грудь толстым и ровным, как сарделька, пальцем. – А перековался – и, можно сказать, человек! Даже я тебя, можно сказать, уважаю. А там у себя вы, немцы, порядка навести не сумели. Жидкий вы народ, вот почему. Палец Сереги, которым он на службе нажимал на спусковой крючок, сильно износился за жизнь. Заканчивался он крохотным ноготком в ореоле заусенцев. Якову неприятно было прикосновение, но, полагая за благо добрососедские отношения, он терпел, внутренне презирая себя и свое притворное благодушие. Они с Серегой – люди одного поколения и общей судьбы, разделенной, правда, колючей проволокой лагерей, но Сереге об этом знать не надо, а Якову хотелось бы не помнить, да только не забыть никак. Деление на «вы» и «мы» Яков относил на счет «национальной гордости великороссов». Название статьи В. И. Ленина, включенной в вузовский курс истории партии, объясняло многие заявления Сереги, никогда Ленина не читавшего. Яков же статью не просто читал, а конспектировал и сдавал по ней экзамен в институте. Ленинская трактовка национальной гордости шла вразрез с Серегиными выпадами. Этого Якову было достаточно, чтобы относиться снисходительно к хамству малообразованного соседа. Подобную реакцию – гнев и непонимание, как у Сереги, – мог испытать каждый советский человек, сопоставив размеры ГДР и ФРГ. Досаду вызывало само существование «другой» Германии, но жизнь брала свое: к середине 1970-х годов Советскому Союзу потребовалась нормализация отношений с ФРГ, несмотря на стабильно жесткую позицию этой страны в отношении ГДР, строившей под протекторатом СССР образцово-показательный социализм.
После очередного майского визита Брежнева в Бонн и его встречи с Гельмутом Шмидтом начался следующий этап нормализации. Возникла необходимость демонстрировать нарастание взаимного интереса в деловой сфере, оживились культурные и деловые контакты. Пропаганда требовала фактов, обоснований, подтверждений – теста, из которого та и другая сторона лепили новостные пирожки, густо приправленные идеологическими специями. В ФРГ как раз нарастал интерес к атомной энергетике, в СССР имелся достаточный опыт строительства и эксплуатации АЭС. Обозначилась точка соприкосновения. Неподалеку от Дюссельдорфа немцы планировали строить атомную станцию на быстрых нейтронах. Поэтому советских специалистов пригласили на встречу именно в Дюссельдорф. Делегацию сформировали, тщательно отбирая кандидатуры как по степени благонадежности, так и по весу в научных кругах. Якову Николаевичу отвели маленькую, но весьма приятную роль вишенки на торте. Советский немец, беспартийный изобретатель-рационализатор, отец троих детей, примерный муж и семьянин, давно не контактирующий с какой-либо кровной немецкой родней – все умерли! – никогда не имевший родственников за рубежом, годился для предъявления загнивающему Западу.
Крутили-вертели компетентные органы личное дело Якова Бауэра: из крестьян, отсидел, реабилитирован, нашел свое место в обществе, доволен жизнью. Яков Николаевич удивительным образом судьбой своей отвечал сразу на все проклятые вопросы антисоветчиков. И даже больше того. После истории с неудачной попыткой вручить Нобелевскую премию за организацию первого полета человека в космос на Западе говорят об отсутствии авторского права в СССР. Хрущев в ответ на запрос Нобелевского комитета сказал: «Человека в космос запустил советский народ. Точка». Королев, значит, не при чем. С тех пор, чего бы ни добился отдельный интеллектуально одаренный гражданин, результат его усилий будет приписываться сразу всему советскому народу, кричат на Западе. Бауэр – живое опровержение злобных измышлений, поскольку он еще и носитель персонального авторского права. Изобрел не ракету, а какие-то задвижки. Задвижки Бауэра сыграли важную технологическую роль. Они обеспечивали безопасность и управляемость процесса распада. Немцы, ведя свою игру, непременно захотели встретиться с автором изобретения, которое намеревались будто бы купить в виде патента. Русские же будто бы хотели продать продукцию, созданную на основе этого изобретения. Яков Николаевич оказался разменной картой, вокруг которой обе стороны водили хоровод. При этом сам изобретатель задвижек интересовал участников процесса не больше, чем пуговицы на его специально сшитом по случаю визита пиджаке. Все понимали, что сам он ничего не решает и авторством своим не распоряжается.
А пиджак-то получился хорош и прекрасно сидел на фигуре Якова Николаевича, скрывал некоторую сутулость, сложившуюся за годы работы за кульманом. Впервые увидев себя в зеркале в этом кордовом моднейшем пиджаке с отделкой из натуральной кожи, Яков Николаевич с удовольствием отметил, что все еще привлекателен, можно сказать, красив. Благородная седина давно съела темный от рождения цвет волос, однако породистый крупный прямой нос, выпуклый лоб над большими, глубоко посаженными глазами и четкий овал смуглого удлиненного лица – родовые признаки, унаследованные от матери, – с годами стали только выразительнее. С той самой минуты, как взволнованный старик с вилкой в руке схватил его за плечи, назвав дорогим именем Рольф, ошибочно принимая за человека, воспоминания о котором болезненным аккордом рвали самые чувствительные струны души Якова Николаевича, он пребывал в затяжном состоянии аффекта. Потрясение от встречи с Артуром он пока не в состоянии был даже оценить. Оно накрывало волнами. На первом месте оказалась проблема, как жить дальше. Он полагал наказание – за что? за то! – неотвратимым и пытался предугадать, в какой именно форме будет наказан, увидится ли еще с семьей, и пострадает ли семья сверх того, что лишится кормильца, то есть его самого. Будет не оправдавший доверия Бауэр помещен в лагерь или просто отлучен от работы? Мысль о лагере казалась ему даже более благоприятной, нежели существование без средств в городке, где все друг друга знают и куда он вернется опозоренным под надзор компетентных органов. «Как Сахаров!» – мелькнула пафосная мысль об опальном ученом, но быть «как Сахаров» Яков Николаевич не захотел, потому что сразу вспомнил тещу. Теща точно была бы недовольна, будь она жива. Спустя пять лет Яков все еще по привычке оглядывался на суждения этой волевой женщины, поднявшей не только своих, но и его детей. Дочек бы не коснулось! На этом месте своих горьких размышлений Яков неожиданно ощутил негодование по отношению к Артуру, так внезапно вернувшемуся из небытия и разрушившему все, что Яков выстраивал десятилетиями, а теперь потеряет безвозвратно. «Алька отречется», – подумал Яков о младшей. Обрадовался: в тридцатые годы отрекшихся не выгоняли из комсомола, а потом, при благоприятных обстоятельствах, даже принимали в партию. Придумав, как спасти младшую дочь, он почти успокоился. Инна, средняя, на библиотечном, ей, наверное, дадут доучиться даже без отречения. Книжками заведовать можно и дочери врага. Хотя ведь книжка книжке рознь… Мария – вне досягаемости, она замужем в далеком гарнизоне, носит другую фамилию. Ей ничего такого не пришьешь.
В тяжелом настроении Яков Николаевич прибыл на совещание. Встреча с немецкими партнерами оказалась мучительной. Они задавали массу вопросов, касающихся технических характеристик изобретения, и, казалось, сами нарочно хотели всех запутать. «А может, подловить?» – догадался, наконец, бесхитростный инженер. Яков подумал о сложностях перевода и вероятных нежелательных последствиях. Попытался говорить по-немецки, что вызвало холодную ярость Нефедова и странную реакцию немецких участников встречи. Позже он сообразил, что говорит на специфическом диалекте, возникшем на российской почве в среде немцев, вышедших еще в XVIII веке из разоренных Семилетней войной земель Гессена, Бадена, Баварии и Рейнской области, с тех пор почти не имевших контактов с Германией. Бытовая речь разбросанных по России немецких колоний развивалась самостоятельно и независимо от тенденций литературного немецкого языка ХХ века. Пожалуй, его не понял бы и Артур, учившийся в Петришуле, где преподавали язык на хорошем уровне. Яков не получил системного языкового образования. В техническом плане его немецкий звучал так, как если бы он по-русски стал толковать о штуковине такой да штуковине этакой. Устыдившись, Бауэр совсем растерялся. Коллеги с немецкой стороны, тем не менее, получили некоторое удовлетворение. Делегация продолжила работу, а Яков Николаевич следующее утро встретил уже в Москве. Провожал его Нефедов, а сопровождал другой оперативник. Может, и не один? Яков с опаской оглядывал пассажиров. Старался угадать, кто из органов, кто сам по себе. К большому удивлению проштрафившегося, его повезли не в подвалы Лубянки, а в гостиницу «Москва», где водворили в одноместный номер с душем и телевизором. Первой мыслью, когда он вступил в длинный, застланный ковровой дорожкой коридор гостиницы, было: «Тут живет Людмила Зыкина!» Вероятность встретить главную советскую певицу отвлекла от переживаний, более того, вызвала восторженный трепет. В голове завертелись слова: «Когда придешь домой в конце пути, свои ладони в Волгу опусти…» Захотелось на природу, на рыбалку. – Правда ли, что тут живет сама Зыкина и окна ее выходят на Кремль? – обратился Яков Николаевич к сопровождающему. – Вам зачем? – Да так. Все же Зыкина! Говорят… Нет? Ответа не дождался. Понял, что не прощен. Снова придавили горькие мысли, безысходность и отчаяние. Оставшись один, Яков Николаевич лег в одежде на кровать и будто бы уснул с открытыми глазами, обращенными в идеально белый беленый потолок. Сколько он так лежал, известно только группе наблюдения. Довольно долго. Потом очнулся и сказал отчетливо: – Артур все эти годы был жив. Мысль о крестном постепенно стала проклевываться в забитое страхом сознание. Артур совсем недавно еще был жив, у него в ФРГ вдова и дети. Он помнил, он хранил последнее письмо из России, где не осталось никого, кто мог бы любить его. Поделиться этим открытием не с кем. Яков еще не понял, а лишь почувствовал, что только теперь он стал окончательно одинок.
В сумерках, не включая света, он стоял у окна в скупо обставленном номере советской гостиницы и, сжимая в кулаке тюль занавески, молча плакал. Лейтенант, дежуривший в этот час у прослушки, не мог правильно понять смысл происходящего. Однако в интересах дела подопечному дали успокоиться, обжиться, прежде чем постучали в дверь. – Войдите! Миловидная женщина принесла бумагу и письменные принадлежности. Теперь ему следовало написать объяснительную и подробный отчет о поездке, в том числе рассказать о действиях товарища Нефедова.
– К какому сроку?
– Мы вас не торопим. Пишите подробно.
Взяв шариковую ручку, Яков склонился над листом бумаги и будто утонул в воспоминаниях: звуках, словах, запахах детства и юности, когда все еще были живы. Но там не было Артура. Человек, ворвавшийся в его жизнь на Шнайдервиббельгассе, исчез много лет назад, Яков не мог ничего сказать о нем, и спросить было уже не у кого. Считалось, что он уехал в Париж.
1919. «…Он уехал в Париж»
Проснулся Артур, должно быть, от стука поленьев, принесенных в дом и выложенных в подпечек. Как зашла хозяйка, не слышал, даже дверью не хлопнула, – видно, берегла сон постояльцев, но одно полено, когда наклонилась, выпало из охапки, прокатилось по широким половицам. И теперь в полудреме он слушал, как уверенно, широко и почти бесшумно ступает она по избе, перегороженной напополам большой русской печью. На слух, не открывая глаз, он рисовал себе образ женщины, которую все равно не разглядеть было в темной горнице задолго до мутного ноябрьского рассвета. Очевидно, молодая, сильная и довольно высокая. Маленькие звучат – шагают, передвигают утварь, рассекают воздух вокруг себя – иначе. Движения миниатюрных женщин – дробные, звук их в том же объеме жилого пространства мельче, чаще, короче. Как если бы сравнить целую ноту с одной восьмой или, по крайней мере, с четвертью. Суетливая мелкая бабенка способна выдавать дробь в размере одна шестнадцатая, как станет метаться по кухне туда-сюда, в спешке роняя поварешки, ножи, миски. Артур внутренне усмехнулся, вспомнив одну немолодую особу, у которой пришлось ему квартировать в Усть-Сысольске зимой восемнадцатого года. Если отвлечься от нотно-музыкальных образов, подойдет сравнение белки и косули. В Усть-Сысольске он наблюдал сумасшедшую белку, а здесь, вероятно, управляется по хозяйству косуля, и определенно зрелая особь. «Матерая косуля», – составил Артур слова, и сочетание показалось ему забавным. Она делала не более двух шагов – от шестка до лавки, от стола до полки… Как же называется эта полка справа от печи, сверху, куда складывают на отдых свежевыпеченные хлеба? Артур никак не мог запомнить. Много новых слов, сначала архангелогородского и вологодского, а теперь еще печорского говора, он узнал и усвоил за два года. А про полку для хлебов никак не мог заучить. Вот незадача. Во французском силен, и в английском отчасти тоже, родной немецкий у него, естественно, хорош, по русскому в предпоследнем классе кадетского корпуса получил высший балл. Налицо способность к языкам. Но эта полка… никак не идет в голову.
Он снова провалился в сон, неверный и навязчивый, не сон даже, а фрагмент довольно страшной, и к тому же еще жутко искаженной, яви из прошлой жизни. Володька Крамской бежит впереди всех, бежит по Садовой к Михайловскому замку, и полы его шинели мелькают над мостовой. Вот уж и особняк военного министра, за которым, они знают, откроется площадь и Замковая улица. Они бегут вслед за Володькой изо всех сил, срывая дыхание, до привкуса крови в горле. Но вот же, скоро, скоро у цели. Крамской сворачивает за угол особняка, Артур почти настиг его и тут едва не падает, поскользнувшись. Иннокентий Белов, набегая сзади, подхватывает Артура под локоть и сам вырывается вперед, но замирает, будто наткнувшись на стену, а Володька почему-то становится очень большим, как в кино, когда герой, до смены кадра сидящий за столом с барышней в затейливом интерьере павильона, вдруг приближается и занимает своим лицом большую часть экрана. Еще склейка – и на всю стену одни только вытаращенные глаза. В глазах паника, на титрах пояснение: «Муж пришел!» Володька разворачивается, в глазах его ужас, паника, он кричит Артуру, Иннокентию, всем кадетам, бегущим следом. В кадре, то есть во сне, один только рот. Крупный план. Нижний передний резец повернут внутрь, губы квадратом, слов не слышно, поскольку это немое кино, только бестолковая музыка тапера и титры: «Назад!» Видение преследует Артура с того самого дня – 29 октября 1917 года. Артур знает, что видеть Володьку Крамского – дурное предзнаменование. Пробовал по методу доктора Фрейда «управлять сном», заставлял себя смотреть дальше, причем так, чтобы Володька остался жив. Но сон обязательно обрывается после этого отчаянного безмолвного крика «назад». Надо, надо пересмотреть, чтобы закончить благополучно, и – еще раз, с самого начала бег по Садовой… Он плотнее накрыл голову барашковым воротником английской зимней шинели. Тело затекло на жесткой лавке, но лучше не шевелиться пока, чтобы вернуться в сон, пересмотреть его заново, иначе. Как?! Володьку тогда убили. Кто-то из осаждавших Михайловский замок заметил кадета и выстрелил. В грудь, затем еще раз – в спину. Крамской повалился на руки бежавшим следом Артуру с Иннокентием. Медленно, цепляясь за плечи товарищей, сползал вниз. Артур подхватил и, сколько мог, держал его, наклонившись вперед и опускаясь на тротуар вместе с раненым. Поэтому, должно быть, лицо Крамского снится самым крупным планом, и если не отогнать наваждение, кровь из уголка рта опять капает на грудь Артура. Бурое пятнышко навсегда осталось отметиной на его кадетской шинели. Отчистить не было никакой возможности. Тетя Эмма так и сказала: unmöglich. На том закончилось участие Артура и его товарищей по выпускному классу в петроградском восстании. Они на руках несли Крамского четыре квартала. Долго стучали в дверь. Парадное закрыли еще накануне, поскольку в городе неспокойно, и отпуска, а также посещения кадетов родственниками отменяются. Точно так и прежде говорили: неспокойно в городе. Отмена отпусков и посещений длилась уже неделю. Все знали, что в Петрограде давно, с прошлой зимы «неспокойно», – так не сидеть же взаперти, в полной безвестности и в безопасности, будучи на старшем курсе, в строевой первой роте, с правом ношения личного оружия? И пусть право это временно отменили, сидеть взаперти теперь, они полагали, подло. Во всех классах, даже в младших, по рукам ходило воззвание Комитета спасения Родины и революции. Воззвание появилось в ночь на 26-е, сразу после учиненного большевиками переворота. Каким-то образом известия просачивались сквозь наглухо запертые парадные двери Александровского, Императора Александра II кадетского корпуса, или, как он теперь,
после Февральской революции, назывался, военной гимназии.
Затем известно стало, и не без попущения преподавателей училища, что Георгий Петрович Полковников, на днях только смещенный Временным правительством с должности командующего Петроградским военным округом из-за подозрения в связи с большевиками, – теперь уже снова командующий. Теперь он командующий армией Комитета спасения Родины и революции. И притом у него есть план восстания против захвативших власть большевиков. В ночь на 29 октября юнкера согласно этому плану вышли в город, сняли солдатские караулы, заняли телефонную станцию на Большой Морской, отключили от связи Смольный, начали разоружать формирования Красной гвардии. Отовсюду слышалась стрельба, на Итальянской кадеты видели из окон спален верхнего этажа броневик, летевший в сторону Невского. Жизнь в городе винтом закручивалась, революция входила в штопор, и только кадеты оставались отрезанными от всего происходящего досадным распоряжением воспитательского совета. Терпеть произвол или уйти в побег? Поставив такой вопрос, уже невозможно ответить на него так или этак. Группа товарищей по роте – им стало известно, что штаб восстания находится рядом, буквально на той же Садовой улице, в здании Николаевского инженерного училища, то есть в Инженерном замке, – ушла в побег. К тому времени Инженерный, или, как его называли эстетствующие, монархически настроенные петербуржцы, Михайловский замок, оказался уже окружен, и защищавшие его юнкера
отчаянно отстреливались. Невзначай получилось так, будто сбежавшие в самоволку кадеты зашли в тыл к осаждавшим, устроив некоторый переполох в рядах так называемой Красной гвардии. За ними поначалу даже кинулись в погоню. Оценив, однако, ничтожность без того отступавшего отряда, бросили затею и только постреляли вслед для острастки. Постреляли результативно. У парадного проливал кровь не только смертельно раненный Володька, но еще двое задетых слегка кадетов. Одного ранило в руку, другому – как раз Иннокентию – надвое раскроило пулей правое ухо. Никто из группы не струсил и не скрылся, что позволяло им гордиться собой и проверенной в бою кадетской дружбой. Володька умер в приемном покое, на руках у товарищей. Последнее, о чем он просил, – не говорить маменьке. К вечеру в лазарете военной гимназии набралось до десятка раненых кадетов: в побег ходили, как оказалось, несколько разрозненных групп учащихся, и кое-кто добрался до Владимирского военного училища, где под руководством кадровых офицеров бой повстанцев с большевистскими отрядами оказался наиболее кровопролитным. Рассказывали, что в результате артобстрела здание училища и близстоящие дома практически разрушены. Поверить в это казалось невозможным, но очевидцы утверждали. Кроме того, в лазарете скрывались два с лишним десятка юнкеров, пострадавших в уличных стычках. Среди них оказались тяжелораненые. К утру несколько человек умерли. На следующий день в городе говорили о расстрелах и стихийных расправах над пойманными юнкерами и офицерами. Раненых большевиствующие солдаты добивали на месте, других отводили к Петропавловской крепости и расстреливали, спуская трупы в Неву. Никто из александровцев в тот день корпуса не покидал. Посторонних внутрь не пускали. Забивали досками и столами окна первого этажа – готовились отражать натиск. Говорили о боях в Москве, где восстание вроде бы еще продолжалось, и неясным оставался его исход.
…С тех пор минуло два года. Сегодня снова ноябрь, 27-е по новому стилю. Зима. Зима в этих местах наступает рано, уже в сентябре задувают метели, и к Покрову встает лед на малых реках. В ноябре, на Казанскую, лед способен выдержать груженый конный обоз в сотню подвод. Тогда и начинается настоящая война, почти невозможная летом из-за непроходимости лесов и болот. Летом здесь воюют в пределах судоходных притоков Печоры и Вычегды, отбивая порой друг у друга водные транспорты. Воюют без размаха, но с лютою злобой, малыми отрядами, все против всех, беспорядочно переходя на белую или красную, либо еще какую сторону в зависимости от текущей выгоды. Зимой же начинаются перемещения больших соединений, впрочем, тоже в пределах застывших рек, а еще – зимних, натоптанных десятилетиями волоков через бескрайние бездонные болота. Чуть свернул с проезжего пути – и утонул в снегах с головой. Разминуться с неприятелем тут, на просторах Русского Севера, почти невозможно. Все участвующие в противостоянии стороны пользуются одним и тем же санным трактом, ведущим от Якши до Чердыни, от Троицко-Печорска на запад, к верховьям Вычегды, или на восток, к Щекурье, откуда начинается совсем уж призрачный, в начале века заброшенный и вновь востребованный теперь Сибиряковский тракт за Урал – мимо горы Сабли к поселку Саранпауль.
Артур на Сибиряковский тракт не попал, хотя и командирован был из Архангельска в штаб Мезень-Печорского района Северной армии как раз в связи с операцией по переброске запасов хлеба, скопившихся в Саранпауле. В отряд, сопровождавший санные караваны, Артур не успел, ушел отряд. А потом все переменилось, и вместо Саранпауля он пошел воевать крохотное селение Кожим на Кай-Чердынском участке фронта. Кожим взяли, но удержать не удалось. Их потерпевшее неудачу соединение переправилось в Троицко-Печорск, где началось формирование 10-го Печорского полка. К исходу лета 1919 года полк частично передислоцировался в поселок Якша в среднем течении Печоры. Торговая пристань Якша послужила плацдармом для броска на Пермь через купеческий город Чердынь. Четыреста лет город использовался торговым сословием как коммерческий форпост на пути из Белого моря в Каспийское, как перевалочный пункт на великом водоразделе Печоры и Камы. «Кто владеет Чердынью, – говорил генерал-майор Шапошников, – тот владеет Уралом». Возможно, Шапошников преувеличивал, но ведь – генерал. А потому,
дождавшись, когда зимник установится, пошли батальоны коротким путем с Печоры на Каму, воевать Чердынь. Сам же Шапошников, командующий русскими войсками Мезень-Печорского района Северной области, еще в начале августа отозван в Архангельск на должность заместителя начальника архангельского гарнизона.
Судьба Артура, счастливая, если судить по тому, как часто многие люди намеревались его убить и до сих пор ни разу не убили, долго гнала не окончившего полный курс кадета на север и северо-восток. Впрочем, теперь он был уже не кадет, а произведенный в соответствии с условиями военного времени в звание походного юнкера офицер, прошедший боевое крещение и закаленный в схватках с врагом. В сентябре 1919 года судьба, наконец, впервые определенно и решительно повернула на юг, вверх по течению Печоры до поселка Якша и дальше. На юг повернула, поскольку двигаться севернее и восточнее не было уж никакого смысла. Судя по тому, как легко полк выбил из трактового села Петрецово засевших там красных, называвшихся почему-то батальоном, а на деле оказавшихся горсткой плохо вооруженных и не по сезону одетых оборванцев, решение пробиваться к Чердыни было верным и своевременным. На пути стоял Ныроб, куда отступил красный батальон. С ходу в Ныроб не сунулись, требовалась разведка. И, кроме того, ждали, пока подтянется арьергард.
Вот почему и вышло, что теперь Артур проснулся на широкой, но жесткой лавке в крестьянской избе гдето на дальней безымянной окраине Пермской губернии.
…Как у Фадиных Во дерéвеньке
Жить-то весело.
Жить-то весело У Фадиных,
Ой да, любить некого.
Заморозчики покатятся,
Кого хошь люби.
Полюбил парень
Девчонку расхорошую.
Да недолго с ней жил,
С девчоночкой, —
Три неделюшки.
четвертую неделюшку
Расставаться стал.
Расставание тяжелое
Со миленочком…
Женщина «косуля» тихонько напевала за работой. Вот она вздохнула, не закончив печального рассказа о расставании с миленочком. Помолчала и начала заново: «Как у Фадиных во деревеньке…» Артур приподнял воротник шинели, надеясь увидеть певунью. Ничего, кроме слабо освещенной цветастой занавески, отделявшей горницу от кухни. Тьма. Даже тень, отбрасываемая лучиной, куда-то ускользала, теряясь и ломаясь в сборках цветастой ткани, чуть вздрагивающей от резких движений укрывшейся за ней женщины. Печь только затоплена. Судить об этом можно по запаху дымка, тонко плывущего поверх выстуженного за ночь, но все еще крепкого жилого духа, настоянного на испарениях овчин, сапог, оружейной смазки и миазмах пятерых взрослых мужчин. Артур снова закрыл глаза. Принюхивался, прислушивался и продолжал спать, представляя, чтó происходит по ту сторону его сна.
Как только сложенные колодцем – тут, на севере, поленья на поду всегда очень аккуратно, с особым тщанием выкладывают колодцем, – полыхнули и занялись стойким пламенем, хозяйка ставит заслонку так, чтобы дым из печного зева направить точно в трубу, в отверстие, называемое хайлом русской печи. Дым уходит, и запах его становится едва уловимым обещанием скорого тепла. Артур не раз просыпался в северных русских избах. Наблюдал, как женщины творят ритуал возжигания огня в печи. «Возжигания огня и нового дня, – додумал он пафосно, переворачиваясь в темноте на спину. – А ведь и не весталки вовсе». Рассветет нескоро. Ноябрь в этих широтах, как в Петербурге, темен и мутноват до полудня, а с полудня опять надвигаются сумерки. Березовые дрова, определил Артур, продолжая принюхиваться. И не трещат поленья, а гудят, сгорая. Сухие. А ехали вчера весь день по дороге сквозь густые ельники. Значит, есть где-то березняк, сорное дерево, нестроевое, зато на дрова лучше не найти. Хозяйка опять не допела про заморозчиков и трехнедельную любовь, куда-то вышла. Должно быть, скотину кормить. Есть ведь у нее скотина какая-то
в хозяйстве?
Артур, накинув шинель, встал с лавки, потянулся. Отодвинул занавеску. Хотелось пить. Поискал ковшик. Нету. Где у них питьевая вода? В кадушке должна быть… И тут вернулась хозяйка. Она шагнула в избу, нагнувшись в низком проеме двери, и, придерживая под грудью новую охапку дров, выпрямилась перед Артуром глаза в глаза, ну точно, как и ожидалось, – высокая. Лицо открытое, с широкими скулами, темными от румянца, глаза большие, круглые, карие, в лохматых от инея ресницах. Брови дугами, на лоб прядка выбилась из-под повязанного под шалью ситцевого платка. Прядка кудрявая, темная. А рот – чуть приоткрытые губы теплые, пухлые, взгляд не оторвать. «Целоваться!» – подумал Артур, нет, даже не подумал, а сразу захотел с ней целоваться. Уж потом слово пришло. Для чего еще такие губы? Ему стало весело и ловко. А хозяйка говорит:
– Доброе утречко, господин офицер! До ветру пошли, так с крыльца не оправляйтесь, нужник под сараем, я тропку размела. Пользуйтесь.
И понесла поленья мимо Артура, слегка задев его полой тулупа. Все! Какие после этого поцелуи? На самом деле постояльцы вчера с крыльца мерялись, у кого струя дальше достанет. Позорище. Он бы не вернулся в избу, пока все не встанут, чтобы не встречаться с кареглазой хозяюшкой один на один, да ведь мороз, а вышел в исподнем под шинелью. Прошмыгнул обратно, лег, будто опять заснул.
Плохо, когда сон не идет, а глупые никчемные мысли в голову лезут. И не то чтоб сами лезут, а нарочно Артур думает-гоняет эти мысли, малодушно заставляя длиться ночь, будто, уткнувшись носом в стену, отодвигает несчастье, которое, судя по явившемуся во сне Володьке, несет этот день или даже весь этот поход, на арапа, нелепо спланированный, но так удачно начавшийся. Вот что сегодня ждет их отряд в Ныробе? Новый бой? Пусть, лишь бы не засада. И удастся ли прорваться через Чердынь к Соли Камской, чтобы, отыскав там выход на Бабиновскую дорогу, бежать по ней за Урал к Верхотурью, на соединение с Колчаком? Все на юг, на юг и на восток. В конце лета на Пермь грозились идти. Теперь уж и не вспоминают в штабе – ясно: не взять Пермь нынешними силами. Винтовок полно, а кто из них стреляет? Личного состава еле-еле набрали. После трех мобилизаций не осталось народу на севере. Старики да ребятишки – и все. Нынешнее наступление по духу и по заявленным целям больше похоже на побег. Догнать Колчака? Остановить сибирское войско на рубежах? Бежать с ним дальше? Куда? Неясные цели. Нет ясной цели.
Так же отчаянно и отчасти малодушно в ноябре 1917-го он бежал на север. Когда улеглись страсти после провала восстания юнкеров в Москве и Петрограде, кадетов, которые жили в городе, распустили по домам. Воодушевление, с которым офицеры и юнкера Петрограда дрались 29 и 30 октября, сменилось унынием, и хотя городская инфраструктура, казалось бы, работала, как прежде, город нес на себе отпечаток боев, запах крови, следы разрушений. Город дышал готовностью к войне, он был опасен. Временное правительство пало бесповоротно, стоял вопрос о предательстве генерала Краснова, присутствие которого в Гатчине так вдохновляло восставших, но никоим образом не сказалось на результате их героических усилий и жертв. Результат нулевой, жертвы несоразмерные. Говорили о необходимости пробираться на юг и там формировать заново армию. Но предстояли еще выборы в Учредительное собрание, назначенные на 12 ноября. Многие верили. Многие говорили: следует дождаться Учредительного собрания. С этими небывалыми в истории страны всеобщими выборами еще оставались некие надежды, чаяния, перспективы.
Дядя Николай, вернувшись из чайной, очень явственно обозначал наличие этих перспектив, не умея, однако, не только вербализовать, но даже более-менее точно артикулировать свою позицию. Николай Бауэр в семье, да и во всей немецкой колонии, был тем, что англичане обозначают термином «кривая утка». Русские говорят «семья не без урода», но в случае с дядей Николаем такая поговорка не вполне годилась. Было бы слишком грубо и несправедливо называть его «уродом», имея в виду, что в обычном своем состоянии дядя проявлял достаточное усердие, трудолюбие и способность руководить работами в поле и в огороде, и по содержанию своей усадьбы и соблюдать все принятые в колонии правила общежития.
Тетя Эмма верила, что муж ее вовсе не алкоголик, не пьяница, а несчастный больной человек. Болезнь его кроется в отсутствии некоего специфического фермента, позволяющего мужчинам без вреда для организма усваивать спиртосодержащие продукты. Лишенный же фермента, дядя Николай приходил в состояние сильного опьянения, употребив даже малую толику пива или хлебного вина. А ставшие теперь ежевечерними посиделки в чайной непременно сопряжены с употреблением либо того, либо другого, так как нельзя же признаться, что ты болен, не имеешь фермента и потому хуже других. Ничего еще, если болезнь застигала дядю Николая непосредственно в колонии. Соседи приводили его домой, а чаще сообщали Эмме об очередном конфузе и советовали пойти самой или послать племянников да забрать мужа, уснувшего под столом в заведении либо на скамейке где-то неподалеку.
Недомогание дяди Николая не раз приводило к последствиям куда более печальным. Он возвращался с ярмарки, распродав товар и растратив по дороге все вырученные деньги. При этом даже не было полной уверенности, что товар он действительно распродал, а не потерял после того, как, пообедав в ресторации, пал жертвой своего редкого заболевания. С тех пор как в семье Бауэров поселились племянники Эммы Артур и Рольф, дядя Николай не ездил на ярмарку один. Его сопровождали когда Рольф, когда оба брата вместе. Свои сыновья для этого были еще слишком малы. Старшему к началу Великой войны исполнилось только девять, а младший родился весной 1914-го. У Эммы и Николая Бауэров росла еще дочка Гретхен – настоящая принцесса в окружении двух родных братьев и двух кузенов. Старшие мальчики втроем спали в одной комнате, малыш Яков – с родителями. Гретхен занимала отдельную девичью светелку, всю изукрашенную картинками, куклами и бантами, оклеенную обоями в мелкий цветочек. Остальные комнаты в доме Бауэров окрашены масляной краской поверх штукатурки.
Крашеные стены мыли каждый месяц. Среди домочадцев имелась прислуга – девушка-чухонка Анни, ночевавшая обычно в черной кухне на огромном сундуке либо на теплой лежанке при печке, хотя имелась в доме отдельная комната для прислуги, и зимой она пустовала.
Постоянно проживал в доме – в каморке, похожей на кладовку, но с окном, – работник Василий, помогавший следить за усадьбой, способный к ремонту всего, что ломается – от сеялки до колодезного сруба. Весной на сельскохозяйственный сезон нанимались еще крестьяне из соседней русской деревни и финны, порой до пяти человек. Финны считались предпочтительнее, называли они себя нюхтеры. К русскому языку самоназвание финнов не имело никакого отношения, и все же русские рабочие, зная о словце, нет-нет да и давали финнам чего-нибудь «нюхнуть» из озорства, порой даже с перебором на хулиганство. Тесного контакта между двумя категориями работников удавалось избегать, так как русские приходили из соседней деревни и туда же отправлялись ночевать, а нюхтеры жили в доме и в каменном сарае на нарах.
Артур и Рольф, петербуржцы, в детстве часто гостившие у Бауэров в колонии, на шестой версте по Выборгскому тракту, поселились тут вынужденно. В 1905 году их отец, Генрих Эргард, владелец художественной мастерской и модного фотоателье на Невском проспекте, скоропостижно скончался, оставив вдову с мальчиками пяти и семи лет. Вдова его Мария – родная сестра Эммы Бауэр – оказалась способной к ведению дел и довольно успешно продолжала управлять мастерской, сохранив персонал и клиентуру и даже расширив предприятие, следуя возможностям технического прогресса и собственного вкуса. Семья, осиротев, не бедствовала. Но спустя пять или шесть лет Мария Эргард встретила, как она говорила, любовь всей своей жизни – жандармского ротмистра Демина.
Сестер строгие родители выдавали замуж исходя из соображений практических. Эмма и Мария достались мужьям возрастным, серьезным, зажиточным. Отличавшаяся яркой красотой Мария пленила знатока искусств, простенькая Эмма очаровала крестьянина, единственного наследника крепкой усадьбы и старинного дома. С одобрения родителей шагнув под венец, девушки миновали сладкий период романтических ухаживаний. Марии эта радость, пусть с опозданием, но все же досталась. Иван Демин, в отличие от почившего мужа, ухаживал долго и тщательно, настолько деликатно проявляя свои чувства к Марии Федоровне, что она уже и не надеялась на благополучное разрешение сюжета их взаимной страсти. С Эммой она делилась своими сомнениями. С кем еще? Младшая сестра, вовсе не имевшая никакого опыта отношений с влюбленным мужчиной, боялась советовать. Вот если бы требовалось снять похмелье… Так Демин вроде бы не злоупотреблял. Развязка, заставившая себя ждать без малого два года, наступила благодаря продвижению Демина по службе. Перевод в Киев с повышением заставил ротмистра наконец объясниться и сделать предложение. Марии Эргард исполнилось к тому времени тридцать четыре года, Демину – тридцать восемь. Она решилась ехать за любимым в Киев.
Продав мастерскую, Мария толково распорядилась капиталом. Сыновей, обучавшихся в то время в престижной Петришуле, молодожены оставили в Санкт-Петербурге, справедливо рассудив, что образование должного уровня в Киеве мальчики не получат. Мария определила их на проживание к младшей сестре Эмме, выделив достаточное денежное обеспечение. Были отложены средства и на дальнейшую их учебу.
Городские мальчики оказались в сельской местности, причем старшими детьми в большой крестьянской семье. Впрочем, все их интересы по-прежнему сосредоточены были в столице, до которой из колонии рукой подать. Осень 1917 года старший из братьев Эргардов, Рольф, встретил студентом политехнического института. Революция восхищала его. Артур, выбравший военную карьеру, впервые не разделял в полной мере взглядов брата. Отречение государя кадеты, находясь под влиянием воспитателей, не поняли и не приняли. Они входили в революцию как бы с запозданием, сопротивляясь и удерживая всеми силами незыблемость разрушенных уже безвозвратно устоев.
Увлеченный электротехникой Рольф называл процесс запаздывания Артура «эффектом электромагнита». Если в катушку, по которой протекает электрический ток, внести сердечник, который благодаря этому движению наводит в катушке дополнительный, противоположно направленный ток, возникнет сила, выталкивающая сердечник. И, наоборот, если сердечник вынуть, сила будет магнит задерживать, как бы противодействуя любому изменению своего состояния.
– Держитесь за старое, а в конечном счете принимаете новое, и опять стараетесь удержать, противодействуя следующему наступлению новизны, – выговаривал Рольф Артуру, когда кадет, ставший к лету горячим приверженцем Временного правительства, приехал из корпуса на каникулы в колонию. – А жизнь летит по новым рельсам. Все вокруг изменяется, и ничего страшного нет в том, что пока получается кавардак. Вспомни, как мы убираемся в доме перед Пасхой! Сначала все вверх дном, а потом – блеск, красота и порядок, радующий глаз. А на Рождество, когда привозят елку, и она стоит посреди чистой кухни с грубо отрубленным комлем, осыпая все вокруг иголками, капая смолой? А? Ни пройти, ни проехать! И эти коробки, корзинки с украшениями навалены повсюду. Но стоит приложить усилия согласно известному плану… Да что тут объяснять, ты меня понимаешь.
Артур соглашался, однако толпы дезертиров, мутные личности уголовного вида, сердитые вооруженные солдаты и группы пьяных матросов на Невском трудно было воспринимать как временный кавардак перед Пасхой, который вот-вот обернется блестящей красотой и порядком. Он не видел прогресса в остановившихся заводах, в забастовках, бесконечных митингах и шествиях, в нехватке хлеба. Хотя и он тоже, как Рольф, увлекался электротехникой и знал особенность взаимодействия электромагнита с сердечником. Сердечник в катушку следовало проталкивать, применяя силу, если это нужно для правильной работы устройства. Артур внутренне готов был пойти на жертвы и, применив силу, вогнать всю эту разухабистую вольницу в рамки разумного. Конечно, для этого нужны четкие указания свыше и неукоснительно выполняемый план, объединяющий все здоровые силы общества, учитывающий интересы разных групп и течений.
Артур еще не вполне поверил в Учредительное собрание, когда Рольф уже разочаровался во Временном правительстве и сочувствовал большевикам. Его привлекала большевистская идея предоставления избирательного права с восемнадцати лет, а не с двадцати одного года, как постановило Временное правительство. Если бы предложение прошло в Петросовете, он мог участвовать в голосовании на выборах в Учредительное собрание. Желание голосовать ощущалось столь остро, что Рольф даже не отдавал себе отчета, за кого отдал бы свой голос. Не за большевиков, конечно. Его вдохновляла сама возможность делать выбор. Освобождение от ярма монархизма он воспринимал как безусловное благо и симпатизировал эсерам, причем в большей степени не левым, а правым. Узурпация власти и кровопролитие в столицах, случившееся в конце октября, обескуражили Рольфа.
Отпущенный из училища Артур, едва не ставший участником городских боев, день ото дня обретал решимость отправиться на юг, чтобы вступить в Добровольческую армию Корнилова. О том же мечтали многие его товарищи по кадетскому корпусу. Рольф, опасаясь угрозы гражданской войны, старался удержать брата дома, уповал только на Учредительное собрание и неизбежные перемены к лучшему, поскольку все худшее случилось.
Ноябрь сгорел в горячих спорах. Дядя Николай, не найдя достаточных оснований, чтобы встать на сторону одного из братьев, запил. Колония немцев, основанная девяносто лет назад выходцами из других, еще более давних немецких поселений России, жила прежним патриархальным укладом, переваривая страхи долетающих сюда новостей, изыскивая выгоды новых текущих обстоятельств. Сильно выросли цены на продовольствие, это было на руку пригородным крестьянам. Витавший в тревожном воздухе лозунг «Грабь награбленное», наоборот, вызывал тревогу, не вполне ясную. Награбленного-то у здешних обитателей ничего не было. Немалое имущество нажито честным трудом и коммерцией. Только вот как доказать это, если придут отбирать?
Еще весной Рольф с дядей Николаем при энергичном участии старшего из сыновей Бауэров Рихарда задумали построить при доме ледник. Построили. Теперь там хранились колбасы и окорока, и прочие съестные припасы, предназначенные большей частью для домашнего употребления, но также и на продажу. В каретном сарае и под навесом стояли законсервированные на зиму сельскохозяйственные машины. Уж их вряд ли захочет реквизировать гуляющая по Питеру солдатня. Винного погреба Бауэры по известной причине держать не могли. Однако в поисках несуществующего хранилища экспроприаторы могли разнести в пух и прах всю усадьбу. Ямщики, гонявшие тройки и обозы до Петрозаводска и в Финляндию, а также в сторону Вологды, часто останавливались на перекус в здешних заведениях, рассказывали тревожные подробности событий, происходящих в разных селениях, уездах и волостях по пути следования. Рассказанное казалось сущим безобразием и произволом.
Тетя Эмма боялась большевиков и спасалась – не столько от них, а больше от своего страха – молитвой. Кровь на шинели Артура привела ее в состояние такой отчаянной тревоги, что тетя без малого сутки проплакала. Как оказалось, она больше всего боялась, не убил ли кого ее племянник. Убедившись в результате тщательного допроса, что Артур никого не убивал, она взялась замывать пятно, которое так и не поддалось, а расплылось шире, и теперь его не удавалось скрыть под перекрестием кадетского башлыка. В конце концов, изобретательная тетя Эмма предложила залить пятно зеленкой, полагая, что так оно будет выглядеть, по крайней мере, безобидно. Артур, не желая окончательно испортить шинель, от зеленки отказался.
В Петрограде после выборов в Учредительное собрание вакханалия только усилилась. На улицах и вокзалах солдаты ловили кадетов, юнкеров, задерживали офицеров. Обыскивали, разоружали, избивали. В один из дней Рольф принес тревожную весть. Революционный комитет предлагает всем офицерам и юнкерам военных училищ явиться по какому-то адресу с целью регистрации. Ходил слух, что явившихся погрузят на баржи и повезут в Финский залив топить. Поверить в такое было трудно, твердых оснований для сомнения в исходе регистрации тоже не находилось. Озверение банды, захватившей власть в столицах и крупных городах, достигло высокого накала. Разумеется, требование «явиться и зарегистрироваться» не касалось пока кадетов, то есть Артура. И все же семья понимала: ему надо уехать, скрыться хотя бы до начала работы Учредительного собрания, когда – верилось – все придет в относительную норму. Рольф категорически протестовал против направления на юг. Разве что к маме в Киев, но там неспокойно и близок фронт. Перемирие, заключенное между Германией и большевиками, может в любой момент закончиться, а воевать, теперь уж очевидно, нечем и некому. Учитывая, как опасна сама по себе дорога, поездка в Киев виделась невероятно сомнительным предприятием.
Наконец, пришло письмо от Марии Федоровны Эргард-Деминой. Она подписывалась теперь двойной фамилией, подчеркивая неразрывную связь с сыновьями. Родившийся в Киеве брат Артура и Рольфа, естественно, получил одинарную фамилию Демин. Его никто из немецкой родни еще не видел, события в стране никак не располагали к путешествиям с младенцем на руках. К себе Демины не звали по той же причине: опасно ехать. Мама прислала адрес и рекомендательную записку к родственникам своего мужа в Усть-Сысольске, куда велела уехать обоим сыновьям на время смуты.
Эмма очень расстроилась, полагая, что Рольф по совету матери оставит их. За последние два года она привыкла полагаться на него как на старшего мужчину в доме. Николай в неспокойное время все чаще поддавался недугу и практически отошел от роли хозяина. Но, к счастью, Рольф не видел для себя веских причин ехать скрываться в глушь. Артур же довольно легко согласился отправиться по адресу, предложенному матерью. Договорились, что в Усть-Сысольске он поступит в гимназию, чтобы худо-бедно завершить обучение. Когда все успокоится, Артур мог бы поступить в университет. Военная карьера теперь виделась не такой привлекательной, хотя отказываться от нее окончательно он все еще не соглашался. «Эффект электромагнита», – подначивал его Рольф.
Письмо матери положило конец спорам. Вечером 30 ноября в доме Бауэров устроили прощальный ужин. За торжественно накрытым столом сидели бледный от волнения Артур, напротив него – сильно постаревший, с одутловатым, как бы помятым лицом дядя Николай в стеганом домашнем жилете поверх белой рубахи, тетя Эмма с аккуратной высокой прической и в сатиновом платье с широкими, собранными у плеч рукавами. Между ними прелестная Гретхен с большим белым бантом в темных с медной искрой волосах, ниспадающих тугими локонами. Стройная тетя Эмма выглядела намного моложе своего несчастного мужа. Казалось странным, что она каждый вечер ложится в постель с этим невзрачным слабым мужчиной, что в постели они исполняют взаимный супружеский долг, благодаря чему зачали и эту веселую девочку, и малыша Якова, которого держит на коленях широкоплечая чухонка Анни в белом накрахмаленном переднике и еще более крахмальной наколке в тонких пепельных волосах. Задумчивый высоколобый блондин Рольф в студенческой куртке и двенадцатилетний, рослый не по годам, широкий в кости Рихард, взволнованный до лихорадочного румянца во всю щеку, разместились по обе стороны от Артура.
Эмма обратилась к Рольфу с просьбой прочитать молитву. Он вскинул голову в попытке отказаться, но Эмма настояла: – Твой брат уезжает сегодня. Рольф после некоторого замешательства произнес по памяти отрывок из короткого псалма. Анни отпустила Якова и стала накладывать в тарелки мясо с фасолью, черпая из парадной фарфоровой супницы серебряным половником с костяной, причудливо инкрустированной серебряными монограммами ручкой. В том же стиле отделаны и столовые приборы, лежащие у каждой тарелки. Есть никому не хотелось. У Рольфа в горле стоял ком. Аппетит проявили только Рихард и малыш Яков, которому Анни помогала пользоваться ложкой. Много лет с тех пор, где бы ни подавали мясо с фасолью, Артур мысленно обращался к последнему ужину в доме Бауэров. Никого из них никогда ему не довелось больше увидеть. Если бы Артур знал, что родственники откажутся от него, а единственная встреча с малышом Яковом произойдет спустя шестьдесят лет, в другой стране и в совершенно иной жизни, он бы счел такое предсказание бесчеловечным, а судьбу – невыносимой.
– Барин!
Артур встрепенулся, открыл глаза и увидел хозяйку, сильно смутившую его своими недавними указаниями. Он быстро сел на лавке, обернувшись шинелью, не решаясь встать перед женщиной неодетым.
– Я пойду, барин. Вы уж не спите, гляжу, так за самоваром присмотрите. Умеете? Как у вас там, в Англии, самовары-то, поди, похожие на наши? Вот и присмотрите. А то и вставать скоро пора будет: гляди, как развиднеется, ехать вам. Потом тятя придет вьюшки закрыть, как печка протопится. Дров я заложила ровно.
– Почему в Англии? – из всей довольно длинной речи незнакомки Артур выцепил только это.
– Тятенька сказал, английское войско идет на Чердынь. Так, стало быть, из самой Англии. Она смотрела мимо Артура, куда-то наискосок, будто смущаясь, а получалось лукаво и даже кокетливо.
«Я ей нравлюсь, – подумал Артур и обрадовался. – Фу, какая глупость!» – одернул он себя, но радости не убавилось.
– Да ведь ошибся твой тятенька. Русские мы. Русская армия Севера. Я вот уроженец Санкт-Петербурга. Русский подданный. Артур Генрихович Эргард. А там, – указал Артур на другой угол избы, где спал его товарищ еще с Архангельска, юнкер Котельников, – Иван Никифорович, родом из Вологды.
– О, какое имя-то у вас мудреное, – «Ивана Никифоровича» собеседница пропустила мимо ушей.
– Из немцев мое происхождение. Русский офицер. А тебя как звать?
– Катерина Павловна, – она передохнула, переступила с ноги на ногу. – Шилова. А вы, коли немец, так и картошку ростить умеете?
Ударение она делала на первый слог – рóстить. Второй раз за утро Катя – теперь он знал ее имя! – поставила Артура в тупик. В колонии выращивали картофель. Он даже помогал Бауэрам в сезонных работах, имел кое-какое представление об агротехнике. Но не поручился бы, что умеет выращивать картофель самостоятельно. И при чем тут его немецкое происхождение? На лавке под образами зашевелился Иван Котельников. В горнице, очевидно проснувшийся, перестал сопеть капитан Шульгин, занимавший хозяйскую кровать как старший по званию. На второй кровати, на той, что поменьше, посвистывал носом штабс-капитан Чепурин, мужчина крупный, видный, однако уступавший званием худому и невысокому Шульгину. Чепурин перевернулся на другой бок и сделал губами звук, похожий на «тпрууу!». А вот губами ли?
Похоже, Катя верно выбрала время проститься. Сейчас тут и виды, и разговоры начнутся не для девичьих глаз и ушей. Она развернулась быстро, шагнула к выходу. Еще раз через плечо взглянула на Артура:
– Ну, так про самовар-то я вам наказала. Прощайте.
– Увидимся еще! – Он твердо решил до отъезда с Катей встретиться и переговорить.
Забавная. Что она там надумала себе про картошку и немцев?
Первым делом Артур передал проснувшимся товарищам наказ принимающей стороны про нужник и крикнул ординарца, чтобы занялся самоваром. Вскоре уже вся деревня, вытянувшаяся вдоль тракта, скрипела половицами, топала сапогами по дощатым настилам крытых дворов, вестовые пробегали от избы к избе с донесениями и приказами, лошади ржали, лыжники в маскировочных белых одеждах двигались к околице, чтобы выйти в поход впереди полка.
Противник, вооруженный знанием местности, вполне мог устроить засаду. Лыжники в здешних условиях надежней кавалерийской разведки, потому как действуют скрытно и рассредоточенно, а не скачут по единственной торной дороге прямиком на пулеметы. Артур в свое время, сразу по прибытии в Архангельск в 1918 году в качестве вольноопределяющегося, писал рапорт о зачислении в лыжный батальон, однако не прошел по возрасту и из-за отсутствия опыта рукопашного боя. Спортивный же навык Артур имел достаточный, как ему самому казалось, и отказ его обидел. Даже теперь, находясь при батарее под командованием штабс-капитана Чепурина, некоторую зависть к лыжникам-разведчикам Артур по-прежнему испытывал. Наблюдая за ними, он замечал какой-то особый братский дух во взаимоотношениях бойцов-лыжников. Ему не хватало дружеского тепла и чувства локтя, каким одаривал когда-то кадетский корпус.
Ударная группировка 10-го Северного Печорского стрелкового полка из двух батальонов пехоты, пулеметных команд и артиллерийской батареи намеревалась уже сегодня захватить крупное село Ныроб, откуда открывался прямой путь на Чердынь. В эти дни наступление белой армии развернулось по всему левому флангу Северного, самого протяженного из фронтов Гражданской войны. Более трех тысяч верст! Точнее сказать невозможно, поскольку фронт довольно извилистую имел конфигурацию и, строго говоря, не был сплошным по причине малой населенности тех мест, по которым проходил. Левый фланг фронта упирался в Урал, охватывая дугой весь Печорский бассейн. В Троицко-Печорске на исходе февраля 1919 года произошла смычка формирований Северной армии с армией Колчака. Рота подпоручика Иванова, к которой прикомандирован был Артур Эргард, встретила подразделения 25-го Сибирского Тобольского полка под командованием поручика Орлова. Вооружение сибиряков, постоянно и успешно ведущих наступательные бои, произвело тяжелое впечатление на Артура и его сослуживцев. По оснащенности белые почти не отличались от красных: пулеметов мало, из вооружения личного состава зачастую одни лишь берданки, потрепанное обмундирование. «Будто не регулярные части, а партизанщина», – отзывался приватно о сибиряках унтер-офицер Силин, взявшийся, однако, за профилактику тех же пулеметов, изрядно, как он выразился, наджабленных непрестанным использованием. Только что назначенный командующий МезенскоПечорским районом Дмитрий Дмитриевич Шапошников, тогда еще полковник, а не генерал, не имел полномочий передать на усиление колчаковской армии некоторое количество имеющегося в его частях вооружения, однако телеграфировал в Архангельск, в штаб Северной армии, просьбу выслать для сибиряков 20 пулеметов, 500 винтовок, 300 тысяч патронов и две портативные радиостанции для связи. Запрос в штабе сочли разумным и своевременным. Снабжение решено было организовать через британскую миссию, причем поставить помимо запрошенного еще и медикаменты, и тяжелую технику – танки, автомобили. Все летом, теплоходами в устье Печоры. Куда можно было бы приспособить в этих местах автомобили и танки, да летом, когда тают здешние топи, никто не мог объяснить. Еще ведь и горючее для них надо. Похоже, штабным нравился масштаб затеи как таковой. В районе, следуя пословице «Дают – бери, бьют – беги», поставку техники одобрили. Стали ждать.
А тем временем армия Колчака развернула весеннее наступление, выбрав Котлас направлением главного удара, что, вероятно, и стало роковой ошибкой. Сосредоточив силы на севере, колчаковцы оголили южный фланг фронта и были вынуждены отступать, сначала – с целью выровнять линию. Это немотивированное отступление с крепких позиций, задуманное как временное, дало импульс для начала тотального движения на восток и обернулось катастрофой. До тех трагических событий оставалось еще более года. А пока соединение Сибирской и Северной армий разминалось в боях местного значения. В марте, пока не развезло зимники, решили отбить у красных СевероЕкатерининский канал. Достигли успеха, и небольшой кровью. На канал посмотрели, подивились, какой ровный, а в апреле пришлось канал сдать, отойти на прежние позиции и даже дальше. Возникло неприятное ощущение, будто уже что-то разладилось во всем механизме взаимодействия армий, фронтов, союзников. Поручик Орлов понимал свою задачу: дождаться транспорта и через британскую миссию в устье Печоры получить для переправки в сибирские войска технику, вооружение, боеприпасы, медикаменты и обмундирование. Переговоры о поставках шли бойко, но долго. Артур выступал переводчиком, ощущал свою востребованность и досадовал на волокиту. Без танков транспорт мог быть уже на пути в Печору. Танки, совершенно тут никому не нужные, перегружали в Архангельске бесконечно долго. Транспорт вошел в устье Печоры только в июле, когда колчаковцы отступили в Сибирь и поручик Орлов ничем не мог уже помочь армии. Предназначенное колчаковцам имущество, за исключением танков и автомобилей, принял 10-й Северный Печорский полк. В августе британская миссия свернула работу, перед отбытием в Архангельск затопив танки в устье Печоры. Началась эвакуация союзных войск Антанты из Архангельска, там тоже технику, не имея возможности забрать с собой, топили. Никаких указаний о дальнейшем ведении боевых действий не поступало, но левый фланг Северной армии естественным путем отодвинулся за Урал, к приполярному селению Саранпауль, которое благодаря невероятному стечению обстоятельств более года уже оставалось самым хлебным во всей России местом и полем ожесточенной борьбы претендентов на свезенные туда хлебные запасы.
Зерно закупило московское «советское правительство» у «сибирского правительства» в 1918 году для нужд Красной армии. Вывезти его удалось частично. Затем территория перешла под контроль белых. Охранять и по возможности использовать несметное продуктовое богатство выпало печорцам. Отряд ротмистра Червинского, в котором насчитывалось не более двухсот человек, контролировал и Саранпауль, и ведущий к нему Сибиряковский тракт, и весь Березовский уезд Тобольской губернии. В двадцатых числах ноября 1919 года Червинский намеревался (и это ему удалось!) захватить городок Березов. Казалось, дела шли как нельзя лучше. За две недели до этого на Мезенском фронте красные сдали УстьСысольск.
Тем временем третья ударная группа печорского войска, в которой находился юнкер Эргард, выдвинулась из Троицко-Печорска в поселок Якшу. Шли широко, быстро, по зимнику и прямо по льду вставшей наконец реки. В Якшу из штаба Северной армии телеграфировали, что в Усть-Сысольске уже восстановлена работа земства. Торопили с взятием Чердыни. Капитан Шульгин имел задание выровнять фронт, захватить Соликамск и перейти на восточную сторону Уральских гор, чтобы ударить по красным в районе Верхотурья. После этого предполагалось соединение с частями Сибирской армии, которая перейдет в контрнаступление. Оптимизм сидящего в Архангельске генерала Миллера, главнокомандующего Северной армии, не знал границ.
Это ничего. Плохо, что оптимизм его не имел никаких оснований, поскольку еще 14 ноября белые оставили Омск. Стоило посмотреть на карту, чтобы воскликнуть: какое Верхотурье? Какое контрнаступление? В Архангельске, в штабе, либо не знали, либо не верили, либо упорно игнорировали обстоятельство, делавшее поход на Чердынь географически и политически бессмысленным. Прекрасно оснащенная Северная армия, полностью истощившая человеческий ресурс подконтрольной территории, не могла уже соединиться с многочисленным голодным и не получившим материального обеспечения Сибирским войском. Армия Колчака на восток катилась стремительнее, нежели батальоны Печорского полка продвигались на юг, на территории, где уже полгода шло советское строительство, а население, изнуренное бесконечной войной, соглашалось на любой, даже самый причудливый по своему устройству, но – мир. По той же причине люди, проживавшие здесь, не оказывали сопротивления новым белым, как не оказало население сопротивления красным, сменившим прежних белых минувшим летом.
Наступающие ошибочно расценивали отсутствие агрессии к себе как проявление сочувствия. На самом деле спокойное гостеприимство обитателей трактовых деревень, нанизанных на речные и сухопутные пути Колвинского поречья, объяснялось полной апатией. Какой бы ни называла себя новая власть, она несла нежелательные перемены. Несла большее или меньшее ограбление под разговоры о нуждах фронта и судьбах отечества либо судьбах революции. Во имя светлого будущего либо в целях возврата к прежнему золотому прошлому – хотя куда там, царя-то убили! – ущемлялось, извращалось, делалось почти невыносимым настоящее.
Для крестьянина, меряющего время от весны до весны сезонами заготовок и трат, перспектива мировой пролетарской революции не имела никакого смысла, как и соображения, касающиеся движущих сил революции буржуазной. Второе даже более непонятно, поскольку ни Учредительного собрания, ни закона до сих пор толком так и нет, а лошадь отдай под расписку о мобилизации. У самых хозяйственных за божничкой скопилось по несколько таких расписок. Лошадей уводили как белые, так и красные, а ведь никто еще не разъяснил, чем кончилась война с германцами, на которой зятя (мужа, свата, сына, брата) убили. Кто победил? Какие получены выгоды? За кого сейчас воюем? Одно крестьяне усвоили крепко: власть любого цвета отвечала репрессиями на малейшие проявления нелояльности к ней. Потому свое отношение к представителям власти теперь пуще прежнего надо держать при себе, никак не выказывая. Толстовский принцип непротивления злу был возведен здесь в основной закон жизни. И это несмотря на отсутствие представления о писателе Льве Толстом среди подавляющей массы стихийных непротивленцев. Люди просто хотели жить, хотя бы и сжав зубы, хотя бы и возведя в высшую добродетель терпение, терпение, великое долготерпение. Перетерпеть – вот в чем заключалась тактика большого количества маленьких людей, попавших под колесо революции.
Местность, в которую вступили подразделения 10-го Печорского полка, обладала еще одной редкой особенностью. Каждую зиму здесь по тракту шли санные караваны с товарами, что скопились на складах чердынских купцов. Купцы летом завозили товар водным путем вверх по Колве, Вишере, Каме и Волге чуть ли не с Каспия, чтобы переправить его на Печору, Вычегду и до самого Архангельска. Трактовые деревни имели постоялые дворы для приема перевозчиков, которых называли не иначе как заморозчиками, поскольку те возили замороженный товар по замороженной дороге. На самом длинном перегоне между Петрецово и Якшой стояли три казенные станции, содержавшиеся за счет Троицко-Печорского и Чердынского земств. На содержание тракта ежегодно требовалось порядка семи тысяч рублей с той и с другой стороны. Траты окупались. Порожняком тут подводы не гоняли. Ехали чердынские перевозчики-заморозчики на север с купеческими грузами, обратно же, навстречу, везли с Печоры пушнину, рыбу, икру тем же купцам в Чердынь. А те копили товар всю зиму, чтобы, когда вскроются реки, сплавить караваны барок вниз по Колве, Вишере и Каме до Волги, до Нижегородской ярмарки. Барки там же и оставляли – продавали в основном на дрова.
Каждый год требовались купцам новые барки. Чердынские крестьяне зимой не сидели при лучине по избам, а стучали топорами – валили строевой лес, колотили и смолили барки либо нанимались в караван перевозчиками-заморозчиками. В этом суровом краю с коротким неласковым летом, с тощими пашнями, дающими незавидный урожай, люди жили справно. Кормила их не столько земля, сколько проложенная по земле торговая дорога, ремесло и удача. Удача нужна была каждому: и лесорубу – не встретить в зимнем лесу медведя-шатуна, и корабелу – не ошибиться в расчетах, и перевозчику – крепко удержать вожжи, сохранить в долгом переходе лошадь и себя в здравии. А потому обитатели Чердынского уезда сильно уповали на Бога, молились истово и храмы в селах ставили каменные, нанимая лучших архитекторов из губернии, а то и выписывая из самого Санкт-Петербурга.
Говорили еще на Якше люди – Артур слышал, не поверил, а все же заинтересовался – о чудесной Никольской церкви в Ныробе, будто бы возведенной за одну ночь немыми зодчими еще в начале XVII века. Говорили о странной росписи в дальнем приделе, об изображении святого Христофора Псеглавца, лик которого запрещен к изображению теперь в православных храмах. А еще будто бы в Ныробе хранятся чудотворные вериги мученика Михаила Романова, похороненного возле той церкви.
Особенное впечатление на Артура произвел факт родства мученика Михаила с последним русским царем Николаем Вторым. Оба Романовых оказались убиты на территории Пермской губернии, причем и Михаил Романов, отказавшийся принять корону после отречения брата, также сгинул где-то в Перми. Писали об этом газеты, которые Артур получал летом прошлого года в относительно советском еще Усть-Сысольске. Вступая в пределы Чердынского уезда, он испытывал некоторое предубеждение против гиблого для царей места. А ведь пристань Якша тоже относилась к Пермской губернии, но ничего гиблого там Артур не ощущал. Что за наваждение? Да еще сон этот про Володьку Крамского… Хотя по дороге к Ныробу про сон Артур почти совсем позабыл, только червоточинка осталась в душе, родничок неизбывной тоски.
Тракт тянулся белый среди черно-белых, нагруженных снегом елей. Впереди под непрерывным белым снегопадом окончательно смыкались небо и земля, но за поворотом путь продолжался, открывалось новое марево, ничем, пожалуй, не отличавшееся от прежнего. Общее направление вниз все-таки ощущалось. А может, сказывалось знание того, что отряд перешел водораздел с Печоры и спускается теперь на Колву, крупный приток Камы. Никаких приметных возвышенностей, никакого разнообразия пейзаж не предлагал взгляду проезжающих. Не было и встречных.
Купеческое дело в этих краях война пресекла беспощадно, в один сезон разрушив четырехсотлетний уклад. К Ныробу группировка продвигалась медленно, с большой опаской, постоянно делая разведку. Противника нигде не встретили. Вошли в село без боя. Исправно работавший в Ныробе телеграф, обеспечивший связь со штабом армии, доброжелательность начальника узла связи и прочих представителей местной власти, готовых к сотрудничеству безо всякого принуждения, совершенно сбили с толку «английское войско». Рейд казался теперь успешным и вовсе незатруднительным. В Чердыни полагали быть к вечеру 30 ноября. Накануне в Никольской церкви, в той самой, будто бы чудом за ночь выстроенной, служили молебен. После, уже в сумерках, Артур с Иваном Котельниковым, прапорщиками Варзухиным и Терентьевым отправились взглянуть на яму, в которой целую зиму провел ныробский узник, дядя отрока Романова, будущего родоначальника династии. Он едва ли не первая жертва Смутного времени, начавшегося с узурпации власти Борисом Годуновым. Над ямой – часовня. А вокруг сад, огороженный богатой каменной оградой. Священник, провожавший офицеров, пояснил, что место это для паломников православных всегда было святое, а благоустройством сада власти занялись по случаю празднования 300-летия династии Романовых.
– Праздновали, праздновали, – тихо проговорил священник. – В Чердыни гимназистки аллею из трехсот берез высадили. Почитали царствующее семейство. Почитали искренне. А трех лет не прошло, те же девицы по улицам с красными флагами бегут, юбки выше колен задрали, долой царя, говорят, прости меня Господи, помилуй неразумных и накажи примерно.
– Помилуй или накажи? – ехидно заметил Котельников.
Артур состроил в ответ сочувственную гримасу. К Богу оба молодых человека относились с большой долей скепсиса.
– Смотря в каком порядке, – глубокомысленно заметил подошедший только что и слышавший заключительную сентенцию священника подпоручик Алашев. – Накажи, а потом и помилуй. Логично. А знаете ли, господа, тут в селении имеется неплохой кабак для проезжающих. Мы с вами хоть и не заморозчики, но жалованье получено – надо ли его беречь до Чердыни, в которой еще черт знает какие неприятности могут нас ожидать?
– Черт знает какие неприятности помимо революционных гимназисток, задирающих юбки выше колен? – мечтательно процитировал священника прапорщик Варзухин.
Гимназисток офицеры Печорского полка не видали уже больше года, и перспектива завтрашнего набега на Чердынь по-особенному их теперь бодрила. Компания отправилась в заведение под неодобрительное вслед ворчание священника, долго запиравшего на амбарный замок ворота сада, в котором находилась яма с часовней.
Ныроб еще не огородился высокими сугробами. А снегопадов тут ждали: окна высоко над землей, не заглянешь. Да и зачем, кого высматривать? Село кипело походной суетой, нанесенной сюда нечаянным военным вихрем. Завтра поднимутся батальоны, уйдут, и опять надолго опустеют здешние улицы – все четыре. Разве что бабенка с коромыслом протопчет валенками стежку до колодца, тявкнет собачонка от скуки или кошка пробежит. Хотя нет, кошка – это слишком. Кошки по домам на печках сидят, по клетям да голбцам мышей ловят. На улицу хвоста не кажут здешние кошки. Тихо этой зимой в Ныробе, не в пример прошлым годам, жизни совсем нет.
Группа военных, подбадривая друг друга, свернула с Храмовой улицы на Романовскую. Поскрипывая свежим, едва схватившимся на вечернем морозе снегом, быстро пошли в разведанном направлении ужинать. Краем глаза Артур заметил женскую фигуру, появившуюся из ворот справного дома. Кольцо засова будто нарочно звякнуло, он и обернулся. Женщина замешкалась, пропуская мимо компанию белогвардейцев.
Чутье заставило приглядеться. Глазам не поверил – Катерина Павловна! Чудо, что она сегодня оказалась в Ныробе, и вот так запросто встретилась на улице, причем не хозяйкой дома, а прохожей, – можно подойти к ней с разговором, а не по делу, пользуясь давним, пару дней назад случившимся знакомством. И хорошо, что встретилась до кабака, а не после. После уж и не узнал бы, да и ни к чему, пожалуй. Остановился, задержал, не отпустил. Проводил до места, расспросил обо всем, рассмешил. Простояли в подворотне долго, пока не покрылись инеем Катины ресницы. Все выспросил.
Оказалось, она искорская – родом из села, что лежит на пути к Чердыни сразу за Ныробом. Туда и путь держит, родителей проведать. А сама живет в доме свекра. Сердце Артура екнуло: замужняя? А нет, вдова. Прошлой осенью свадьбу сыграли, пожили совсем чуток, и мужа Катиного мобилизовали красные хлеб возить. Ничего удивительного, он каждую зиму заморозчиком ходил в Якшу. А тут совсем другое: за Урал пошли, за хлебом по Сибиряковской дороге. Но это ведь и не дорога вовсе. Двадцать лет не ездили на ту сторону, заросло. Сибиряков, когда сезон открывал, пускал стадо оленей в тысячу голов, чтобы они тракт утоптали.
– Тысячу голов, – повторила Катерина. – А наших заморозчиков Мандельбаум-злыдень по рыхлому снегу погнал. Лошадей-то ему не жалко, и людей не жалко. А болота еще не встали. А подлесок рубить надо. Лошади проваливаются, подковы рвут, ноги ломают…
Артур слыхал про подвиги красного комиссара Мандельбаума. Наследил красный партизан по всему северу. Жестокость его нелепая, судя по рассказам очевидцев и пересказам слышавших, превышала всякие пределы бесчеловечности. Любил он трупами полыньи на реках забивать. Особенность преступного почерка Мандельбаума ужасала бывалых вояк.
– Мне потом Пахом Беспалый уздечку передал, – продолжала рассказ Катерина. – Муж мой Никита, когда лошадь пала, стал компенсацию спрашивать. Мандельбаум его и застрелил. Лошадь сначала, а потом его.
– Сам?
– Говорят, сам. – Катя свела у переносицы широкие брови, сжала губы, носиком повела. Справилась, слезы не уронила.
– И как же ты теперь?
– А вот так. Свекор Кирилл Медведко слаб стал, по хозяйству помогаю. Свекровка давно болеет. Хожу за ними, за обоими.
– Как же так, ты – Шилова, а свекор и муж, стало быть, Медведко?
– Шиловы мы, а Медведко – прозвище, кличка такая. Никита мой прозывался Ловушко. Ловушки ловко ставил на любого зверя.
– Один сын у них был?
– Не-ет! Еще дочка, младшая. Она в красные подалась. Смешная, будто блаженная. Сонька Шляпа. Не встречали? Где-то шлындает.
– У вас тут у всех клички-прозвища?
– Прозвища тем дают, кто выделился. Вот Сонька, в красные поступила – стала Шляпой. Выдали ей обмундирование, как парню. Они только парней брали, на девок военное не шьют. Папаху дали, как на смех. С убитого сняли, наверное, большущую. Сонька края подвернула и ходит. Вроде папаха с полями – шляпа получилась. А наискосок лента кумачовая. Вот и зовут ее теперь Шляпа. Парней малость помуштровали – и на позиции, с Колчаком воевать, а Сонька тут осталась. Говорит, для укрепления дисциплины в народе и для устрашения. Галифе у нее и наган. Дома не живет.
Они постояли еще. На морозном небе – весь день снег валил, а тут прояснило – засветился тонкий месяц.
– Будто соломинка, – заметила Катя.
– Растет, – кивнул Артур на месяц.
– Растет, – согласилась Катя. – Пойду я. А то смотрят.
– Кто смотрит? – Да все. Ваши вон ходят. Завтра в Искор поеду.
– И я поеду завтра.
– В добрый путь вам. Прощайте.
– Как через Искор пойдем, на околицу выйдешь?
– Может, и выйду.
Так же, как пару дней назад в первую встречу, Артур смотрел на Катины веселые губы и хотел непременно целоваться. Опять не осмелился. Решил: потом! А когда потом? Ну, разве на марше увидит ее завтра в последний раз. И – прощай, Катя! А все же ему весело оттого, что теперь точно знает: нравится он ей. Если бы нет, разве стала бы селянка стоять у ворот на виду всей улицы? «Жениться, что ли?» – весело подумал Артур, засыпая и вовсе не собираясь ни на ком жениться.
После затяжного снегопада погода повернула на мороз. Утром 30 ноября термометр у ныробского фельдшера показывал минус тридцать, а в школе – минус двадцать девять. Небольшая разница. Брызнуло по увалам солнце. Санный след по-весеннему синел, отбрасывая в колею жесткую тень. Ехали ровно. Разведка показала, что в ближайшем селе красных нет. Собирались пройти его ходом, не останавливаясь. И так уж лишний день простояли в Ныробе. Село Искор – небольшое, домов хватило тут всего на две улицы. Одна идет с юга на север, другая наоборот – точно с запада на восток. Расположено село близко от тракта и в то же время, будто отвернувшись от проезжих, укрылось под косогором, на южном теплом склоне. С дороги, если из Ныроба ехать, его и не видно, потому что внизу, а вот если из Чердыни в Ныроб, тогда по правую руку открывается во всей красе и с каменным храмом посередине, в том месте, где обе улицы крестом сошлись. Чуть выше села с восточной стороны две рощицы – русская и татарская.
– Во-он та – русская, а вон та – татарская. Или наоборот, – ординарец, бородатый дядька Семен Быстров, мобилизованный мезенский артельщик, в этих местах бывал, многое слыхал и на правах проводника рассказывает батарейным чердынские байки. – Сошлись тут как-то в давние времена русские с ногайцами. Бились, решали, кому землей здешней владеть. И оба войска насмерть полегли. Один к одному. Никого в живых не осталось. Ну вот, разобрали их по принадлежности кого куда и схоронили по сопутствующему обычаю. Над каждым похороненным войском выросло по роще.
– Кто ж хоронил, если полегли все? – спросил прапорщик Варзухин.
– Жители, – ничуть не задумываясь, ответил Быстров. – Кто еще?
– Так, значит, русские с татарами бились, а тут жители сами по себе проживали? – не унимался Варзухин. Был он мрачен, щурился на солнце отечными с похмелья глазками.
– Так и было. Жители всегда павших воинов хоронят.
– А за кого они были?
– Кто? – недопонял Быстров.
– Жители за кого – за ногайцев или за русских?
– За себя. Что непонятного?
– Охо-хо. Нас-то кто хоронить станет? – проворчал Варзухин и умер, повиснув в стременах.
Рядом с ним ткнулся в гриву своей невысокой лошадки Быстров. Слева и чуть сзади по колонне печорцев из засады бил пулемет красных. Бой получился долгий. Печорцы укрылись на поле за щитами снегозадержания. Красные, похоже, стреляли из школы, стоящей на пригорке над селом. Позиция была у них выгодная. Разрезали походную колонну пополам, как ножом масло. Хвост колонны, развернувшись, покатился отступать обратно в Ныроб. Остальные зарылись в снег, вступили в перестрелку. Артиллерийскую полубатарею удалось развернуть и дать несколько залпов по школе. Пулемет замолчал. Спустя некоторое время красные пошли в штыковую атаку. Штабс-капитан Чепурин, командовавший полубатареей, велел отступать. В этот момент граната упала на подводу со снарядными ящиками. Взрыв. После Артур ничего уже не видел и не помнил.
С противоположной стороны дело выглядело не так бестолково, как могло показаться внезапно атакованным печорцам. Выглядело дело так: «…Белые повели наступление в направлении на Искор кавалерийскими отрядами и командами лыжников при поддержке артиллерийского бомбометного огня. Превосходство сил вынуждает 133-й батальон к отступлению, и только упорство красноармейцев помогает сдерживать энергичное наступление белых, боем берущих каждую пядь земли. В настоящее время имею потери людьми, очень много обмороженных. Сегодня отправляю отряд 350 штыков и 30 всадников эскадрона Пермского губвоенкома», – телеграфировал 1 декабря из Чердыни командир 33-й бригады ВОХР Петров.
Отступивших белых – по мнению крестьян, это было английское войско – никто не преследовал. Убитые и раненые враги лежали вперемешку по всему полю. Когда стрельба закончилась, местные жители, прятавшиеся в подвалах и ледниках, вылезли из укрытий и, оправившись от первого страха, пошли за дорогу – собирать раненых. К тому времени живых осталось совсем мало – единицы. Мороз успокоил тех, кому не хватило пули. Тетка Матрена и квартирантка ее, беженка из Польши, прижившаяся в селе с мировой войны, отыскали живого красного бойца. Сильно стонал, тяжелый – домой тянули на волокуше. Глядишь, выживет, если фартовый.
Катерина знала, кого ищет. Надеялась, успел уйти с отступившими, но сердце подсказывало, он тут. Артур лежал, подмяв под себя одну руку и широко откинув другую, сам будто вмятый в стог сена. Вроде целый, крови нет, и дышит, только не смотрит и не откликается. «Контуженный», – поняла Катя и кинулась за волокушей.
Дальнейшее из того, что помнил Артур, казалось ему отчасти бредом, то страшным, то приятным. В жарко натопленной избе Катерина раздела его, растерла какой-то мазью и, в конце концов, заставила голым залезть в печь. Помогала ей в этом угрожающего вида старуха, такая же высокая и крепкая, с широкими скулами, с большим, как у Кати, ртом, только без зубов и седая. Артур, видимо под воздействием контузии, не испытывал стыда от собственной наготы. А вот в печь залезать страшился. Зная русские сказки про Бабу Ягу, подумал было, что Катя с матерью – точно, это была ее мать, догадался! – хотят его испечь и съесть. Так поступала Яга с Иваном, крестьянским сыном. С царским и купеческим сыновьями случалось то же самое. После печи, каменный под которой выстлан был вениками и соломой, женщины вымыли его теплой водой и уложили в постель. На кровать уложили, не на лавку. Выглянув тайком из-под перины – Артур не понял еще, можно смотреть или нельзя, таился, – наблюдал, как и Катерина проделала то же самое: слазила в печь и помылась в деревянном тазу. Надела рубаху с широкими лямками – женское исподнее. Артур решил досмотреть до конца. «Полезет ли в печь старуха?» – думал он, ничего уже не опасаясь и ничему не удивляясь. Но старуха оделась – валенки, тулуп, шаль – и ушла. А Катя легла к нему на кровать, под перину. Вытянулась, прижавшись животом, угнездилась плечом под руку, темечком к подбородку. Он провел ладонью по ее бедру и еще раз провел, охватив шире – от подмышки до ягодицы.
– Можно?
– Нет! Ты еще слабенький, – ответила шепотом, вдохнула и прильнула к его жестким, давно не целованным губам. – Нельзя!
Но слова для них двоих уже не имели смысла.
Три дня Искор оставался без власти. Сельский староста Василий Максимович Антонов, одинаково служивший при белых и при красных, потому как людей, пригодных к административной работе, в глубинке всегда не хватало, скрылся от греха на дальней заимке. Кто бы ни пришел сейчас властью, любой мог предъявить ему свою претензию. Максимыч уговаривал и даже заставлял односельчан говорить разведчикам, будто красные уехали в Чердынь, точно зная, что они устроили засаду. Хитрость сработала: белые поверили и шли, не таясь, прямо под пулемет. Маловероятно, что они вернутся. Но, с другой стороны, красных положили в том бою немало, и как-то сообразили белые, что артиллерией бить надо по школе. Нет ли тут предательства? Как доказать, если спрашивать станут? Уехал.
– Тебе тоже надо ехать, – сказала на другой день Катя. – Надо ехать.
– Не хочу. – Он, лежа в кровати среди подушек, потянулся, обнял ее, потянул к себе. – Не хочу никуда уезжать. И не говори ничего. Лучше доскажи про царя Кора, с утра начала и бросила.
– Ну, ладно, – поддалась Катерина. Высвободилась, устроилась поудобнее. – Слушай дальше. Жил он с двумя сыновьями и с дружиной тут недалеко. На высоком бугре стоял город Искор, а напротив на скале – царская крепость, похожая с виду на птичье гнездо. На гнездо птицы Рык.
– Постой, Искор – твое село, и вовсе не на бугре.
– Село потом поставили, а городок в стороне отсюда. Бугор тот до сих пор все знают, а напротив него – скала. Жил царь Кор в крепости с сыновьями, а жены у него не было, померла или в монастырь ушла на старости.
Катя коротко задумалась. Ничего про царицу не вспомнила и продолжала:
– Старший – добрый сын, женатый. Детки в городке у него, хозяйство. Сам у царя в крепости воеводой служит. Младший совсем никудышный. Только одно знает: для забавы на коне скакать, на пирах бражничать да за девками волочиться…
– А третий?
– Не было третьего.
– Как же не было, если в русских сказках всегда три сына?
– Я тебе про то сказываю, как до русских было, когда царь Кор правил. Будешь дальше слушать?
– Буду.
– Так вот, младший сын, Мичамортом его звали, ссильничал девушку Тариалу, дочь шамана. Хуже того, напал он на девицу Тариалу не где-нибудь, а в священном лесу, прямо под скалой, на которой стояла крепость. Когда шаман нашел свою дочь Тариалу, выспросил, что случилось, почему одежда мятая, венец порванный. Она призналась. Пошел шаман к царю Кору требовать наказания злодею. А там опять пир. Сидят за столами дружинники и полководцы, вельможи, богатыри-герои – весь цвет пермской земли. Вошел шаман, не помню, как его звали, – Бариморт, кажется. Вошел такой страшный на вид, что у царя в руках ендова с брагой так и перевернулась. Хлоп!
Катя взяла ковш и показала, как перевернулась ендова.
– Пиво по доскам течет, а шаман говорит: мол, теперь настанет конец времен.
– Угрожает?
– Почему угрожает? Правду говорит. Раз такое безобразное дело творится, да еще в священном лесу, – значит, конец времен. А бражники царские только насмехаются: мол, девица сама виновата, не убереглась. Тогда непутевый Мичаморт вскочил и сказал, что женится на дочери шамана, потому что любит ее и от любви безумен сделался, когда сильничал. Шаман говорит: не согласен я, любовь через силу – где это видано? Тогда царь спрашивает: чего тот хочет, неужто сына за грех полюбовный казнить велит? «Сына ты так и так потеряешь, – отвечал шаман. – Это дело решенное. Гляди, скоро свой городок потеряешь и крепость». Хотел дальше говорить, да вот за такие дерзкие слова бражничавшие вытолкали его взашей. И давай пуще прежнего пировать: мол, до конца времен успеем набражничаться. И вот настал вечер следующего дня. Прискакал в крепость гонец с донесением, будто идет на Искор дикое войско из людей в кумачовых одеждах и медных доспехах. Войско несметное. Вспомнил царь пророчество шамана и не стал посылать навстречу войску старшего своего сына, воеводу. Послал только полковника. Полк вместе с командиром полег, а нашествие продолжается. Уже земля дрожит – так дикие люди кумачовые топают, идут на Искор. Выслал царь другого полковника с войском. И это войско пало. Окружили враги город Искор, подожгли его стены, и на стенах, командуя оборонщиками, погиб в неравном бою старший сын Редигар, отцовская надежа. Заплакал царь Кор. Понял, что конец времен и вправду пришел. Ну, так не сдаваться же? Раз уж все равно. А бой уже идет в городе, царь с последними верными бойцами с крыши на крышу прыгает, мечом машет. И тут откуда ни возьмись – Мичаморт, а в руках его не меч. Держит в руках большое, как валун-камень, яйцо. Это, говорит, яйцо птицы Рык, которое снесла она в расщелине нашей скалы. Я его нашел и спас. Прилетит птица Рык за яйцом и принесет нам спасение.
– Кто такая птица Рык?
– Не знаю, не видела. Большая. Она тут жила, сидела на темени Уральских гор, смотрела в обе стороны. Так вот, прилетела за яйцом. Вдруг темно стало и тихо. Накрыла их своим крылом птица Рык, и будто бой закончился. Говорит она человеческим голосом: мол, поскольку настал конец времен, перенесу я тебя, царь Кор, и твоего последнего сына из погибшего города – а город, ясно, так и так погиб уже – на реку Вычегду перенесу. Еще девицу Тариалу перенесу, станет она женой Мичаморту. Род твой не прервется, только подмешается к нему маленько новой крови от шаманского племени. Девица-то шаманка. И понесла их птица Рык по небу. Лететь страшно было, жуть какая – высоко над землей, быстро – только верхушки елок мелькают, да ночью, не видать же ничего толком. А ведь ночь уже. Долетели. Тариала Мичаморта простила. Как не простишь? Она ведь понесла с того первого-то разу. Стали они жить в новом граде на Вычегде, и все люди, с Вычегды воду пьющие, стали им дань платить. А это куда больше, чем прежде. И дань хороша, не в пример прошлой, что в Искоре собирали. Хорошо стали жить по-новому. Только царь Кор с тоски помер.
– Ну, и в чем же мораль?
– А ни в чем. Просто жизнь такая, в ней зло с добром рядом идут, порой даже в обнимку. А когда конец времен настает, не надо за старое держаться. И прощать надо даже самый горький грех. Пока живы-то, надо прощать… Ехать тебе надо.
– Давай вместе. Позовем птицу Рык и полетим на Вычегду!
– У нас нет яйца. Да и птицы давно нет. Поезжай, милый. Мне-то ничего. Мне и тут можно, а давеча Сонька Шляпа в розвальнях проезжала по селу, говорят, грозилась, кричала: пришью Катькиного офицерика. И ведь пришьет. Дурная она. Поезжай, провожу тебя до Мохчево, где давеча встретила, дальше ты дорогу сам знаешь. Ваши из Ныроба ушли. Того гляди, красные нагрянут. Не уберегу я тебя.
Он уговаривал – она только вздыхала в ответ и качала головой. Тронулись в путь на санях следующим утром затемно. Правила Катерина. Перед мостом через речку Ниолс махнула рукой вправо:
– Там он жил, царь Кор. Хочешь посмотреть? Вон след вчерашний, должно быть, за сеном ныробские тут ездили, до самой скалы докатимся.
Конечно, он хотел. На бугре, как называла его Екатерина, стояла часовня.
– Неужели царь Кор был православным?
– Нет, это уж после на месте сожженного города новый построили, и его тоже сожгли. Татары сожгли. Они с русскими воевали. А там видишь – скала, и в ней расселина?
– Вижу. Там и снесла яйцо птица Рык? Пойдем поищем!
– Пойдем!
Они скатились по снегу с крепостного вала, сохранившегося на месте былинного города. Долго катились – голова закружилась, долго целовались в снегу. Потом подошли к подножию скалы.
– Если по этой расщелине подняться, сто грехов сойдет, – сказала Катерина, будто подначивая спутника. – Такое поверье. Когда засуха или, наоборот, дождями заливает, или еще какая напасть, идут крестным ходом от нашей искорской церкви сюда и все друг за дружкой на скалу лезут, на самый верх по узкой улочке.
– Что там наверху? – Ничего. А спускаются по широкой, вон там, справа.
– Подняться по широкой нельзя?
– Можно, только грехи не спишутся. Надо обязательно по узкой.
– Тогда я полезу.
– Неужто?
– Полезу!
– Ну, смотри, я тебя наверху встречу. Поднимусь бегом по широкой.
– Тебе разве не надо грехи снять?
– Ой, да я в прошлом году лазила, еще не накопила.
Артур уцепился за выступы гранита и рванул свое гибкое тело вверх. Снег на скале почти не задерживался, а легкий, как пух, иней, осевший на кавернах каменного желоба, ссыпался, не мешая юнкеру ввинчиваться в щель, продвигаясь вверх. Кажется, на третьем рывке он прошел точку невозврата – перегиб. Оглянулся. Подножия скалы не видно. И высоко – не прыгнешь. Понял, что спуститься отсюда не смог бы. Дальше – только вверх. Стало легко. Пальцы рук сразу находили зацепки, ступни – удобные выемки, чтобы без особого напряжения толкаться с опоры вверх. На последней трети пути Артур оказался в довольно узкой каменной трубе. Не хватало места коленям, теснота не позволяла расставить локти. Он продвигался медленно, по вершку, а потом и вовсе застрял. Досадно. Осталось всего ничего до выхода из расщелины на простор, а тело никак не проходило в каменную узость. Артур сообразил слегка отступить, протянуть вверх руки – одну, другую, чтобы зацепиться за верхний край и вытащить себя. На гимнастических занятиях в кадетском корпусе нелюбимое многими подтягивание на перекладине давалось ему легко. Он бы и вытащил себя, да никак не мог дотянуться до края. И тут, когда от сознания беспомощности Артура бросило в жар, сверху спустился кусок веревки:
– Держись, подтяну!
О! Это было кстати. Один рывок, последний, а без помощи, оказалось, никак.
– Будто заново родился, – описал он свои ощущения, отдышавшись наверху.
– Правильно. Это и есть рождение. Будто через родовые пути заново проходишь, – Катя пристально посмотрела ему в глаза. – И, как младенец, безгрешным опять становишься.
Уже рассвело. Бело-розовый восток наступал на сине-черный запад через жемчужно-серую, размытую с краев полосу нейтрально-ничейного неба. Оно казалось настолько низким, что касалось вершин сплошного ельника, волнами уходящего во все стороны, насколько хватало глаз. Кое-где угадывались прозрачные куртины лиственных, листопадных пород. Они и светились розовым, голубым, серебряным на темном фоне фарфоровых небес и темного бархата хвойной чащи. Нигде не угадывалось ни селения, ни дыма печной трубы, ни движения повозок по узким, скрытым от постороннего глаза зимникам. Человек в этих краях до сих пор оставался животным редким, более редким, нежели белка или соболь, не говоря уж о волках и медведях. Ощутив это непреодолимое человеческое одиночество, Артур осознал себя совершенно чужим здешнему миру, огромному, едва одухотворенному людскими представлениями об этике и совершенно бездушному по сути. Он посмотрел на Катю. Она жила тут, умела пользоваться бескрайней тайгой и бездонными болотами, запрягать лошадь в повозку, топить печь, доставать из колодца воду. Она знала сказания про царя, обитавшего тут до прихода русских… да уж не русские ли, облачившись в кумач и медь, погубили здешнего царя? Догадкой он не стал делиться со спутницей – очевидно, православной прихожанкой и, без сомнения, стихийной язычницей. Куда он зовет ее с собой? Что способен предложить ей на Вычегде, и найдется ли для него самого место в новой жизни, которая наступает теперь уже и на север? Конец времен – вот что случилось. Конец времен. Они больше не заговаривали о совместном отъезде. Провели ночь вдвоем, понимая, что ночь эта – последняя. Утром Катерина Павловна поставила на стол чугунок с вареным картофелем, круг замороженного домашнего масла, хрустящую капусту, загодя нарубленную и уже оттаявшую.
– Я все хотел спросить тебя, – Артур перебрасывал из ладони в ладонь горячую картофелину, стараясь очистить ее от мундира.
Катя замерла, отвернувшись от него вполоборота к окну. Между ними возникла недосказанность с той самой поездки на «узкую улочку», когда оба поняли, что не будут вместе, и оба решили не говорить о причинах. – Хотел спросить: при чем тут немцы? Немцы, по-твоему, умеют картошку выращивать…
Катя рассмеялась. Оказывается, здешним земледельцам земство навязывало картошку еще до войны. Семена чуть не даром раздавали. Только урожай получался никчемный. Вырастала картошка размером чуть больше гороха. Наконец, прислали в пятнадцатом году военнопленных немцев и австрияков, они и показали, как картошку окучивать следует. В семнадцатом году пленных отпустили на родину, а картошка с тех пор стала хуже родиться. То ли окучивать наши люди не научились, то ли семена выродились.
– Но твоя-то картошечка хороша!
– Тятя у купцов Алиных семена покупал, не земские. И окучивали два раза в лето, вот и выросла не хуже немецкой.
– Тятя – отец мужа?
– Да, я его тятей зову. Я ведь и по фамилии теперь Шилова, хоть и вдова. Так, Шиловой, видать, и помру. – Артур в этом замечании услышал упрек. – А нашу фамилию, Чепуриных, даже в Англии знают.
– О как! – Да, дядька Иннокентий, что в Ныробе живет, ты его дом знаешь, там мы с тобой под окнами стояли тогда… – она запнулась, вспомнив, как давно было это «тогда», прошло четыре дня, а будто год!
О том же думал, то же почувствовал и Артур. Ему опять стало неловко за то, что не способен не расстаться с милой Катей.
– Ну, так что Иннокентий?
– Он по фамилии Чепурин, как и мой отец. Когда ваши нынче отступали, его позвал генерал: вези, говорит, меня обратно в Якшу! Хорошие деньги дал. А фамилия генерала Чепурин! Вот теперь дядька и хвалится, что с английским генералом одну фамилию носит и в Англии Чепуриных знают. Генерал-то, говорит, поди к самой королеве вхож.
Артур не стал разубеждать Катю относительно звания штабс-капитана Чепурина. Пусть генерал. Только с досадой в который уж раз заметил, что в набеге на Чердынь ни одного англичанина не участвовало. Что за фантазия?
Его обрадовало однако известие, что Чепурин жив, и озадачило такое скорое возвращение дядьки Иннокентия с Якши.
– Да он же у нас хитрый, не поехал далеко. До Тулпана домчались, а там дядька гвоздей в подковы натолкал, лошадка и захромала. Отпустил его генерал Чепурин восвояси, а сам другого возчика нанял… Артуша, милый, ехать тебе надо, пока не развиднелось.
Они коротко простились. Катя с вечера выпрягла из саней Сивку, дальше Артур поедет верхом. До Тулпана. А там оставит Сивку у знакомых людей, чтобы Кате вернули с оказией. Он наклонился из седла, поцеловал в глаза и в губы. Глаза были сухие, а губы холодные. Пошел!
Не очень далеко отъехал, остановился. Признался сам себе вслух: «Не могу!» Сердце болит до того, что дыхание перехватывает. Потоптался, не слезая с коня. Была не была! Конец старых времен – начало новых. И помчался обратно. В мутных сумерках заметил, как из Катиной избы выходят трое. Спешился, привязал Сивку к изгороди крайнего огорода. Одна фигура показалась знакомой, точно – Шляпа! И с ней двое. Сели в розвальни, уехали. Артуру стало страшно. Не за себя, хотя понял: искали его, пришить Соня обещала. Страшно за Катю. Скорее к ней. Дверь в сени и в избу открыта настежь – плохо дело. Он еще не видел, но почувствовал, как плохо. В горнице на скамье, где ночевал он в самом начале похода, лежала неживая Катя.
В Якше царила полная неразбериха. Телеграфировал командующий из Троицко-Печорска, будто бы прибыл туда из Архангельска вестовой с планом эвакуации, разработанным в штабе главнокомандующего генерала Миллера. План – одно: ознакомились, подивились, как это будут они колоннами выдвигаться да тысячу верст напрямик по болотам пешим порядком топать, а приказа об эвакуации все равно пока нет. И кого эвакуировать, если мобилизованные из местных каждый раз разбегаются по деревням, стоит лишь объявить о переброске в соседнюю волость. Разбегаются, прихватив оружие и боеприпасы. У себя дома воевать за свою власть они готовы, а соседи им неинтересны: пусть сами как хотят устраиваются.
После провала наступления на Чердынь дисциплина в полку упала ниже некуда. Главное, нет понимания: что дальше? Посыпалось печорское войско. Артура встретили как с того света. Почитали убитым. Половина командиров полегла под Искором. Впрочем, и командовать теперь особо некем. Выживших охватила тоска. Поручение отправиться в Архангельск с заданием уточнить план эвакуации применительно к условиям дислокации 10-го Печорского полка Артур получил с неописуемым облегчением. Находиться в этих местах стало для него слишком тяжело. Он понимал, что Катя, поторопив отъезд, спасла его и заплатила за это жизнью. «Так, Шиловой, видать, и помру», – фраза, сказанная за час до гибели, не шла у него из головы. Он мог, он должен был предложить ей свою фамилию, руку и сердце. Екатерина Павловна Эргард – примерял он, теперь уже совершенно бессмысленно, имя и фамилию к статной крестьянке, мысленно одевая ее в петербургский наряд. Она вполне могла бы сойти за родственницу Бауэров: такая же темноволосая, как тетя Эмма, ловкая, способная к разной крестьянской работе. Пожалуй, только более независимая и очень, очень красивая. Екатерина Павловна Эргард. Как-нибудь и прожили бы. Никогда, теперь уж никогда. В Архангельск он добирался более месяца – пожалуй, дней сорок. Гонка на перекладных очень скоро стала напоминать бег по ломкому, распадающемуся под ногами льду, когда каждый шаг на твердое основание – удача, а следующий может стать роковым. По следу Артура шла большая, окончательная беда, катастрофа, постигшая теперь уже и Северную армию. Армия превращалась в ничто не под натиском красных, а сама по себе: так металл, достигший предела усталости, теряет гибкость и крошится.
Рушились мосты, горели села за спиной Эргарда. Но это на отдельных участках фронта. На большем его протяжении белые начинали вдруг отступать и отступали весьма резво по причинам неочевидным. Люди, некогда вступившие в армию, самозабвенно воевавшие, просто уходили по домам жить дальше, никак не реагируя на окрики начальства. Селения при этом переходили под новую власть почти бескровно. Кровопролитие начиналось после взятия красными очередного форпоста, имевшего волю к сопротивлению. Большой удачей было не попасть под горячую руку в первые дни и недели после смены власти. Артуру везло. Первой большой удачей для него стал Усть-Сысольск. Преодолев соблазн посетить памятные по восемнадцатому году места и оставшихся с той поры знакомых, Артур принял решение не останавливаться в этом городке, благодаря чему избежал риска быть захваченным наступающими силами противника. По той же причине – везение, удача, фарт – вовремя прибыл в Архангельск. Опоздай он на сутки, даже на часы, судьба его была бы очевидна и до тошноты предсказуема. Расстрел. Как вариант – повешение. В десятых числах февраля судьба фронта, армии и всей Северной области не вызывала ни у кого сомнений. Главнокомандующий генерал Миллер тайно обменивался телеграммами с большевистским комиссаром Кузьминым, который предлагал ликвидировать Северный фронт, не затягивая агонию. Миллер затягивал. Не давал приказа об эвакуации даже раненых из архангельского госпиталя до тех пор, пока в войсках не поднялась паника. Артур наблюдал 16 февраля в Холмогорах, как служащие военно-тыловых учреждений по собственному почину грузили на подводы и увозили, а то и сжигали на месте архивы, после чего сами поспешно покидали село. После полудня 18-го он прибыл в Архангельск, не вполне понимая теперь смысл своего пребывания здесь с точки зрения командования, отославшего его с Печоры. Путь назад отрезан. В штабе его не приняли, велели явиться ровно в десять часов завтра. Ровно в десять часов! Каково лицемерие! Артур надеялся устроиться на ночлег в гостинице, переполненной офицерами, приехавшими с фронта самовольно или с поручениями в штаб. Места достать не удалось, впрочем, никто в эту ночь в Архангельске не спал. На завтра, на три часа пополудни, была назначена эвакуация пешими колоннами в Онегу. Считалось, что и правительство, и главнокомандующий будут находиться при отходящих из Архангельска войсках. Способ и перспективы эвакуации бурно обсуждались в этот вечер и ночь во всех общественных местах. Доходило до стычек. По улицам приземистого города катили груженные скарбом извозчики. Это лихорадочное движение и всеобщее бодрствование беспокоили Артура. Готовилось как будто что-то нехорошее. Только привычка к дисциплине и умение вопреки всему заставить себя не размышлять, а полагаться на решения свыше, позволяли сохранять если не полноценное спокойствие, то, по крайней мере, внешнюю невозмутимость. Указания, в какой колонне должен следовать в Онегу Артур Эргард, будут, вероятно, получены завтра в десять. Он почти не сомневался. Все офицеры, не приписанные на данный момент ни к какому соединению, тоже надеялись получить назначения в штабе утром. «Ровно в десять» – одинаково назначено было каждому. Странным казалось, что штаб в эту решающую ночь закрыт. В пять утра в гостинице заговорили о завершившейся будто бы посадке всех штабных с семьями, самого главнокомандующего генерала Миллера и членов правительства Северной области на ледокол «Минин», который изначально предназначен был для перевозки раненых из здешнего госпиталя. Пеший марш на Онегу никто не отменил, оказались под вопросом только организация этого марша и общее руководство. Главнокомандующий бросил свою армию. Армии в одночасье не стало. Смысл идти в Онегу? Не стало и смысла. В этот момент все решало везение, которое сопутствовало Артуру на протяжении долгого пути, проделанного им от Якши до Архангельска. Положение его на этот раз было отчаянным. Исправилось оно благодаря внезапному проявлению дружбы, симпатии и даже покровительства со стороны капитана Ладыгина, прибывшего накануне с Двинского фронта с теми же, что и Артур, намерениями – получить для своей части точные рапоряжения о порядке эвакуации. Теперь, убедившись, что эвакуации как таковой не предвидится, старший офицер счел возможным принять все меры к благополучному исходу для себя лично и… да вот хотя бы для этого юнца, очевидно, растерявшегося и не имеющего достаточного опыта переживать подобные передряги. Капитан Ладыгин нуждался хоть в каком-нибудь подчиненном. Заботиться о себе самом в единственном числе он не умел. Утерял этот навык в долгой военной жизни. Тратить весь опыт, мужество, волю на одного себя казалось даже отчасти безнравственно. Психология. Да! Спасение товарища, младшего по возрасту, званию и неспособного позаботиться о себе, – вот что придавало толику благородства всем действиям, на какие способен был сейчас капитан Ладыгин. В восемь утра они вдвоем отправились на пристань и, смешавшись с толпой, наблюдали за маневрами ледокола, который отчалил, но под угрозой обстрела из танков, прорвавшихся на пристань, вернулся к берегу, чтобы танкистов взять на борт. Двинский лед кололся большими плоскими льдинами, набегающими друг на друга вокруг корпуса судна. Пробиваться вместе с танкистами к трапу, брошенному на пирс, капитан не решился. Разгоряченные гонкой и стрельбой по ледоколу, пусть даже и стрельбой нарочно нерезультативной, танкисты могли зашибить, а то и скинуть конкурента в воду. Затем, после второго отплытия, по «Минину» с пристани ударил пулемет: это подоспели еще и брошенные командованием пулеметчики. Они уступили танкистам в мобильности, зато били по судну прицельно. Ранили кого-то из пассажиров и командования, толпившихся на палубе. Однако ледокол возвращаться за ними не стал. Капитан здраво рассудил, что пулемет не танк, серьезные повреждения кораблю нанести не может. Казалось бы, все варианты на сегодня исчерпаны. Но! Капитан Ладыгин, а по его команде и Артур, хватают доски и бегут по льду к ледоколу, совершающему разворот. Рискованно. Там, где лед расколот, они бросают доски и, переставляя их по очереди, пробираются к самому борту. Толпа, галдящая на пристани, переключает внимание на смельчаков. А их уже трое: еще один отчаянный офицер пустился вслед за Ладыгиным, разгадав его намерения. Кладут доски, перебегая с льдины на льдину. Балансируют, рискуя свалиться в воду. «Безумство», – шепчет пожилая дама на пристани и осеняет смельчаков крестом. Предприятие действительно выглядит безумным, но первый – самый высокий, и это Артур – добегает до борта ледокола, откуда ему спускают веревочный трап. Как раз в это время бегущий последним, организатор экспедиции капитан Ладыгин, потеряв равновесие, проваливается в воду, и куски льда смыкаются над его головой. Наблюдающие с пристани охают, кто-то злорадно – спекся, умник! – кто-то искренне сочувствуя безрассудному смельчаку. Двое соучастников экспедиции возвращаются, опираясь на брошенные доски, вытаскивают несчастного из полыньи и снова кидаются к веревочному трапу, спущенному с борта. Спасенный сбрасывает намокшую шинель, товарищи подсаживают его на трап. Наконец все трое подняты на борт.
Тут подобие ада. Более тысячи человек заполнили отсеки и коридоры судна, не предназначенного для перевозки пассажиров. Те, кто, пользуясь близостью к штабу фронта, накануне получили отдельные каюты, успели погрузить разнообразный багаж и даже кое-какую мебель. Другие, наоборот, уезжают лишь с тем, что на них надето. У большинства есть личное оружие. Обстановка на «Минине» сложная, она остается сложной до конца.
И тем не менее, на исходе февраля, преодолев многие природные и военные опасности, ледокол благополучно окончил плавание в Норвегии. Там, в лагере для перемещенных лиц «Варнес», началась эмиграция Артура Эргарда. Все пережитые им злоключения вместились в несколько строчек объяснительной записки советского инженера Якова Николаевича Бауэра, написанной по требованию сотрудников КГБ в декабре 1978 года в номере московской гостиницы «Москва». О своих тщательно скрываемых связях с родственником, проживавшим за рубежом, в капиталистической стране ФРГ, Яков написал: «…Сразу после Великой Октябрьской социалистической революции мой брат попрощался с семьей. Он уехал в Париж. Мне в то время было четыре года. После я не имел с ним никаких сношений, за исключением письма, в котором просил его больше не писать нам. Ничего другого сообщить не могу».
1925. Детство Якова
Яков, родившийся накануне Великой войны, как называли современники Первую мировую, рос мальчиком смешливым. Отчетливо всхохатывать начал уже в полугодовалом возрасте на «козу», которую строил ему возчик Василий, нанявшийся было к Бауэрам на сезон, да так и прижившийся в доме работником «за все». «За все» – значит, как уже говорилось, не только развозить по назначению запроданную хозяевами сельхозпродукцию, а разгребать снег, задавать корм свиньям, доставать вилами сено для коровы, чистить лошадей, ездить на санях за сеном к дальним стогам, содержать в порядке коляску для выезда, чинить забор, отводить воду с заднего двора в канаву и канаву эту своевременно чистить. Одним словом, делать всю мужицкую работу, какую укажет хозяин, наравне с хозяином, сыновья которого были в то время еще слишком малы, чтобы разделять тяжесть и ответственность крестьянского труда.
– Идет коза рогатая за малыми ребятами, кто каши не ест, молока не пьет, забодет, забодет, забодет, – шутил Василий, заигрывая через Яшу с нянькой Анни.
Приземистый широкоплечий возчик, общавшийся с кобылами ловчее, нежели с девицами, пугал Анни своей «козой рогатой», торчащей из увесистого кулака в виде двух пальцев – мизинца и указательного. Запах махорки и лошадиного пота, исходивший от кавалера, не нравился девушке. А больше того она тревожилась проявлением Яшиных эмоций. Хохоток его принимала за икоту. Давала попить водички, чтобы успокоился. В общем, не сладилось у няньки с Василием. В Гражданскую Василий исчез, а с НЭПом вернулся и подступил к подросшему Яше с той же «козой». Яша вежливо рассмеялся, а Василий спросил:
– Помнишь, как я тебя козой-то пугал?
– Помню, – честно ответил тоненький большеголовый Яша, обладавший редкой и невероятно ранней памятью на разные незначительные, казалось бы, детали.
Неприступная Анни по-прежнему жила у Бауэров и, вероятно, кое-что помнила из прошлого знакомства, однако Василий больше не интересовался ею. Наоборот, несмотря на разницу в возрасте, стал искренне приятельствовать с Яшей. Очень любили они в минутку безделья сесть куда-нибудь в уголок, а в хорошую погоду разместиться на террасе большого дома Бауэров, выходившего фасадом на главную улицу колонии, чтобы почитать журналы. Читал вслух Яша. Василий, сильно уступавший товарищу в грамотности, получал удовольствие. Сидя на ящике из-под французского какао, широко расставив ноги в опорках, он сворачивал и выкуривал одну за другой цигарки. Особенно нравились им обоим юмористические разделы, и еще более того – специальные сатирические издания. Вот, например, журнал «Смехач». Там целые страницы занимают картинки с подписями, вроде и читать-то нечего, но – мелкий шрифт, Василию удобнее, чтобы Яша читал. Читал Яша с выражением, делая паузы, нарочно усиливающие юмористический эффект. Вот, например, такая заметка.
«Председательствующий на собрании жилкоммуны говорит: „А что, товарищи, не завести ли нам свинью вскладчину?“ Коммунары на это шумят, руками машут: „Ты что, какая свинья? Вонь, грязь…“ „Ничего, – возражает председательствующий. – Свинья неприхотлива, она скоро привыкнет“». Василий, сообразив, в чем соль, ударяет себя по коленкам обеими руками и, раскачиваясь, хохочет, выдвинув вперед массивную нижнюю челюсть, так что губа чуть не достает до мясистого носа в частых синих и красных прожилках, вертит головой туда-сюда от полноты чувств и неумения унять свой восторг.
– Свинья привыкнет! Привыкнет! – Василий утирает слезы. – Во какая жилкоммуна! Свинью не надо! Развели свинарник сами. Свинью не надо!
Василий, от души навеселившись, замечает знакомого колониста за калиткой, машет ему, кричит:
– Иди сюда! Яша, милый друг, прочитай Илье Капитонычу про свинью!
Теперь уже они угорают от журнального юмора вдвоем. Яша доволен произведенным эффектом. Начинается летний вечер, с ближнего болота летят кусачие комары, соседка громко хлопает на своем заднем дворе, выбивая пыль из перины, в гостиной тетя Маня трогает клавиши пианино, и они отзываются тоненько в унисон комариному писку. Мама выходит на террасу с душегрейкой в руках, просит одеться, поскольку стало сыро.
Как-то раз Василий привез из города пачки дореволюционных, то есть в Яшином восприятии почти допотопных, сатирических журналов «Будильник», «Стрекоза», «Осколки». Юмор эпохи, погибшей в первые годы жизни самого Яши, оказался, на его вкус, недостаточно смешным. Подробное толкование, производимое Василием, не помогало. Вот смотрят они: на обложке во всю полосу карикатура, изображает даму и черноусого франта в шляпе-цилиндре за столиком кафе. Подпись в виде диалога. Он: «Раз ты принадлежишь мне, не смей улыбаться ни одному мужчине, я ревнив, как мавр!» Она: «Да, но ты недостаточно черный, чтобы я испугалась, вот если бы ты был почерней…» Василий покатывался со смеху, представляя негра на месте кавалера с дамой, представляя кокотку за столиком с негром. Вот уж испугалась бы!
– Ну-ка, ну-ка, – подначивал Василий, хватая лапищей ветхую страничку, чтобы полюбоваться на картинку. – Недостаточно черен, ха-ха-ха! Фифа какая!
Яша, глядя на приятеля, тоже начинал посмеиваться, но повод видел не в журнале, а в самой ситуации недопонимания. В старых изданиях обнаруживались, однако, занятные анекдотические заметки. Под рубрикой «Детский лепет» Яша нашел такой диалог: «– Дядя Петя, у тебя, должно быть, страшно болят уши? – Отчего ж это? – Папа говорил маме, что тебя всю жизнь тянут за уши на службе. А ведь я знаю, как больно, когда тянут за уши!» Немного модернизировав диалог, Яша применил его в школе. На переменке, выбрав момент, он обратился к однокласснику Толе Регелю: – Толя, сильно болят у тебя уши?
– Нет, – отвечал ничего не подозревающий Толя, потрогав на всякий случай уши.
– Странно, а ведь уж который год тебя за уши тянут по учебе!
Веселья не случилось, потому что Толя Регель, будучи на год моложе одноклассников, превосходил многих успеваемостью безо всякого «подтягивания». Конфуз в школе Якова не остановил, а только обогатил его опытом. С репризой про уши он обратился к жильцу, некоему Попову, амбициозному функционеру из «нынешних», постоянно менявшему место работы, и каждый раз с выгодой. Попов обиделся, и это чуть не стоило Рихарду потери места. Рихард – старший брат Яши, пользуясь протекцией Попова, собирался устроиться лаборантом в научно-исследовательский институт, расположенный поблизости от колонии. Попов служил там завскладом в физической лаборатории. Должных знаний Попов не имел, он был и в самом деле поповский сын, получивший по воле судьбы специфическое начальное образование, далекое от физики. В приборах поповский сын Попов не разбирался, но приспособился ловко скрывать свою некомпетентность. Когда к нему обращались сотрудники, он брал ордер и садился регистрировать его в журнале. Посетителю позволял самостоятельно забрать требуемое оборудование. Сотрудники принимали поведение Попова за доверие и проникались к нему симпатией. Определенный риск – посетитель мог забрать что-то другое или взять два вместо одного, или изменить комплектацию – Попов оценивал как допустимую погрешность. Впрочем, через полгода он и сам уже в основном выучил номенклатуру, имевшуюся на складе.
Рихард познакомился с Поповым на публичной лекции председателя Научно-технического комитета петроградской промышленности профессора физики Иоффе летом 1924 года. Лекция называлась «Общество и электричество». Билет на лекцию достал Рихарду двоюродный брат Рольф в качестве подарка на девятнадцатый день рождения. Рольф тем самым сыграл существенную роль в профессиональной ориентации Рихарда, непременно решившего получить высшее образование. На лекции ассистенты профессора показывали свечение газов, катодные и рентгеновские лучи, уравновешивание заряженных частиц металла в электрическом и гравитационном полях.
– Вот точно так же и человек зависать сможет? – воскликнул Рихард, обращаясь к случайному соседу справа.
Тот не ответил, поглощенный созерцанием опыта. Рихард повернул голову налево, желая непременно разделить с кем-нибудь восторг от озарения идеей левитации. Слева от него отмахнулись, и только человек, сидевший сзади, похлопав юношу по широкому костистому плечу, откликнулся:
– Мы над этим работаем.
Рихард понял, что человек тут сидит не простой и не случайный. Стал на него оборачиваться в самых эффектных местах лекции, ожидая комментария или готовности разделить восторг.
– Попов Кирилл Евстафьевич, – наконец представился человек в толстовке с очешником, торчавшим из кармана.
Очешник Попов носил с намеком на ученость. Прежде он служил гардеробщиком в физико-техническом институте, где получил положительные рекомендации. Он только что – по счастливому случаю и не без протекции – устроился завскладом в научную лабораторию, что давало основание делать заявления типа «мы над этим работаем». Попов развил случайный диалог с Рихардом до полноценной задушевной беседы. Не сразу, конечно, а после окончания лекции. Вызвался проводить нового знакомца до трамвая и попросился переночевать, так как жилья в городе не имел. Рихард признался, что сам проживает в пригороде, так что от конечной остановки трамвая придется еще добрых полчаса идти пешком. Попова это не смутило. Он переночевал. Да и остался жить с Рихардом в одной комнате, столуясь в семье без всякой оплаты, оказывая, однако, разного рода услуги. Попов в силу каких-то неведомых причин оказался лицом весьма осведомленным в разных сферах. Информация, которой он делился, ценилась дороже денег. И вот с ним-то Яша пошутил, попав не в бровь, а в глаз и, хуже того, оскорбив самолюбие. Разумеется, Попов обиделся на «больные уши», но жить у Бауэров остался и Рихарда на работу устроил. «Большой души человек», – сделал вывод Рихард: младший брат при нем проявил вопиющую бестактность в отношении Попова, который сам себя тянул за уши с одной должности на другую, карабкаясь на пока неведомо какую карьерную высоту.
Неугомонный Яша, в конце концов, нашел применение своему юмористическому кругозору и наклонностям к драматургическому чтению текстов. Стал выступать в клубе колонии в жанре конферанса, используя диалоги и тексты, почерпнутые из периодики. Драмкружком в клубе руководил Александр Александрович Брянцев, в то время еще не лауреат Сталинской премии и не народный артист СССР, но уже известный театральный режиссер-новатор, организатор первого в России театра для детей. В колонии молодежь, объединившаяся в драмкружок, поставила под руководством Брянцева пьесу по сказке А. С. Пушкина «О рыбаке и рыбке». Сценарий многократно использовался в коммунах и детских домах. Поскольку все поголовно играли в рыбака и рыбку, Яша тоже увлекся, однако сольные выступления с юмористическими рассказами приносили ему больше удовлетворения. Поднаторев в «рыбке», он стал заучивать и читать на публике миниатюры Зощенко. Брянцев счел Яшу занятным малым и оставил в клубе выступать в концертах между номерами духового оркестра.
Вот уж когда жизнь в колонии забила ключом! Когда создали духовой оркестр, причем даже не один, а три – по возрастам музыкантов. Оркестры готовили к праздникам богатый репертуар: детский, молодежный, ветеранский и сводный. Репетировали в пожарке – помещении пожарной команды. Не только потому, что пожарные поголовно проявляли склонность к духовой музыке. В пожарной имелся просторный «красный уголок» с небольшой сценой, и там же устроен был склад музыкальных инструментов. Надежно: всегда под охраной и точно уж не сгорит даже при самом большом пожаре. Не дадут! А пожар не заставил себя ждать. Ближайший сосед и родственник Бауэров, муж сестры Николая, взялся коптить окорока и колбасы к Пасхе. Коптить надо двое суток без перерыва. Хозяин караулил очаг, устроенный между дверями тамбура при входе в погреб, изредка подменяясь с зятем. Склонный делать все наилучшим образом, он зятю не доверял изготовление окорока, прежде всего потому, что зять – русский, без настоящих немецких корней – не мог он, по мнению хозяина, должным образом воздействовать на окорока. Поспав три-четыре часа, старик вновь заступал на вахту копчения. Перфекционизм и подвел опытного колбасника. Задремал он. Очаг разгорелся, пламя охватило погреб, навес, перекинулось на электромельницу – ее как раз русский зять, талантливейший механик, своими руками обустроил, оттуда на гараж, где стоял зятев «мерседес», купленный в убитом виде на средства от продажи части приданого дочки колбасника. Восстановленный усилиями зятя автомобиль уже был на ходу. Пропал, конечно, погиб на пожаре вместе с запасом бензина и гаражом. С гаража огонь метнулся к дому и охватил его до самой крыши, уничтожая все – от окороков до перин. Впрочем, сами перины не сгорели, сохранился и остов дома, сруб. Беда, что все пропахло гарью, многое из одежды и постельного белья, испорченного копотью и водой, пришлось выбросить.
Тушить дом в колонию примчались помимо собственной еще три пожарные команды – чрезвычайно много для рядового, в общем-то, случая. Объясняется необычное рвение довольно просто. Начальником управления пожарных команд города Ленинграда в то время служил Герман Кельн. Он жил в городе, но часто посещал колонию, а в Ильин день обязательно из года в год участвовал в празднике как самый почетный гость. В Ильин день в колонии традиционно устраивались парад и показательные выступления пожарных. Затем следовало общее обильное угощение – столы накрывали на улице под навесом, затем концерт, танцы под молодежный духовой оркестр. Гуляли до утра! Поэтому, когда у колонистов случилась беда, тушить огонь примчались пожарные со всей округи. Благодаря этому пострадало всего лишь два дома, а не выгорела вся улица, как бывало в других местах. Дом, где проживало семейство Яши, не загорелся. И все же Бауэры натерпелись страху. Причиной послужил ветхий детский домик, стоявший буквально в двух метрах от соседского гаража. Он вспыхнул, нагревшись от полыхавших соседских построек. Между домиком и каретным сараем Бауэров расстояние невелико. Только займись каретный сарай – а пламя к нему тянулось уже длинными языками от горевшего домика, пожар перекинулся бы и на жилой дом. Спасли положение Рихард и Рольф, при помощи лома и оглобли ловко развалившие домик и примыкавшую к нему, дымившую уже прачечную. В хозяйстве имелся специальный багор, закрепленный на пожарном щите, но в ход пошли именно оглобля, подвернувшаяся под руку, и лом. Затем Рольф и Рихард вдвоем завели насос и поливали раскалившуюся крышу водой из прудика, служившего летом для полива огорода. Черепица шипела, от стен поднимался пар. В комнатах, обращенных в сторону пожара, стало невыносимо жарко. Воздух и во дворе раскалился. Когда пламя охватило весь соседский дом доверху, послышался устрашающий гул огня. Окончательное тушение продолжалось до вечерних сумерек. Впечатленные наблюдаемой картиной, домочадцы осознали, в какой близости от беды они оказались ранним апрельским утром. Отец семейства, немногословный Николай Бауэр, за ужином произнес наставительную речь о мудрости своего деда, построившего дом и покрывшего его именно черепицей. Упомянул отца – с благодарностью за то, что не польстился тот на моду крыть дома железным листом, а сохранил доставшееся в наследство жилье в первозданном виде. Наглядно показала преимущество черепицы усадьба, стоящая по другую сторону от сгоревшего дома. Там крыша оказалась металлической, и в результате полностью выгорел верхний, «холодный» этаж, как в колонии называли мансарду. Жилые дома колонии – всего их тогда насчитывалось около пятидесяти – устройство имели схожее. Нижний отапливаемый этаж, почти квадратный, площадью около ста метров, обязательный элемент – терраса, и два выхода: парадный на улицу и черный, ведущий на задний двор. Принято было иметь две кухни – рабочую и чистую. В чистой накрывали на стол, тут имелись покрытая изразцами печь и плита, но готовили редко. В рабочей кухне зимой постоянно топилась печь, а летом только подтопок под котлом с горячей водой. В обеих кухнях соблюдался идеальный порядок. Стирку устраивали исключительно по ночам, чтобы не портить вид неизбежно возникающим при стирке беспорядком. Позже стали обзаводиться прачечными в пристройках на заднем дворе – там стирали и днем. У Бауэров как раз имелась прачечная, она же баня. Культ чистоты и порядка – основа быта колонистов. Ежемесячно хозяйки мыли стены, в теплое время года еще и окна. Тротуар, проложенный вдоль домов, стоящих ровно по линейке, дочиста выметали раз в неделю, если погодные условия не требовали более частой уборки. На главной улице между тротуаром и проезжей частью находились так называемые сады. У каждого домовладения имелся свой огороженный штакетником сад с дубами или другими красивыми деревьями, с рябиной, сиренью. Цветов в садах не заводили, зато, на удивление, в некоторых росли съедобные грибы. Примерно в центре поселения находилась лютеранская кирха, к ней примыкала школа, уроки в которой вел один учитель во всех четырех классах. Многие семьи до войны ограничивались для своих детей нехитрым местным образованием. Чтение, счет, основы
естествознания и закон Божий – достаточно для крестьянина. Эмма и Николай Бауэры с разницей в семнадцать лет окончили эту школу и никогда после не испытывали недостатка знаний. Однако своих детей они обучали в более продвинутых учебных заведениях, выбирая школы и училища по наитию, по совету родственников или следуя пожеланиям самих юных Бауэров.