Читать книгу Пока мы можем говорить - Марина Козлова - Страница 1

Часть первая
Наваждение Августины

Оглавление

Неправда, что в этом городе нет ни одного красивого места. Одно было. Над оврагом ранним летним утром можно было увидеть, как наполняются кисло-сладким матовым светом недозрелые ягоды ежевики. Трава там росла мягкая, длинная, прохладная, и маленькие маки – очагами прямо над склоном – с лепестками, смятыми от долгого сна в бутоне, тонкими, как папиросная бумага, разворачивались в сияющую воронку прямо на глазах у изумленного зрителя. Было такое место, было.

Да что теперь говорить.

Теперь в этом городе живет невидимое, неуловимое чудовище, ходит на бесшумных лапах, зависает над двухэтажными шахтерскими трущобами и тихо вибрирует в темноте. В такие ночи у женщин случается тоскливая бессонница, и пока их мужья спят тяжелым пьяным сном, женщины сидят на кухнях, сложив руки лодочкой между коленями, или курят, или разговаривают сами с собой жалким заискивающим шепотом, будто это что-то изменит.

Если бы она знала раньше.

Там, на склоне оврага, на рассвете она перебрала руками всю землю – может, хоть ниточка, или бумажка какая-то, или резинка для волос? Такая мохнатенькая лиловая резинка, их было две, одна осталась дома, ночевала на кухонном столе на бумажке с надписью «купить лук, сахар, два кило муки», а Соля накручивала диск телефона – бесконечно, пять с половиной часов – и слышала только длинные гудки. В половине шестого взяли трубку. Недовольная – это мало сказать – женщина… как ее зовут? Как же ее зовут? Лариса?

– Лариса?

– Хто это? – прохрипело на том конце. – Охренели уже вообще, млять?

– Лариса, это Соломия. Я мама Лизы, подружки вашей Насти.

– Какая Лариса, я Раиса, ну что? Что, что?

Соля изо всех сил сжала пальцами холодную кожу щеки, чтобы почувствовать боль. Боли не было.

– Раиса, извините за… Девочки вчера гуляли вместе, Настя заходила, и они пошли…

– Так ну и чего?

– Настя дома?

– Спит Настя.

– Разбудите ее, пожалуйста.

– В пять утра, ибать-колотить, я буду ребенка от это… Да чего ты ревешь, больная, что ль? Во больные все на голову пошли, хоть святых выноси… Да господи, не реви хоть…


– Да, – сказала фальцетом сонная Настя, – ходили в магазин, сухарики купили и воду потом в ларьке. Потом пошли на овраг сидеть, игрались в Лизкин мобильник, в танчики… Музыку слушали еще. А потом я домой пошла.

– А Лиза?

– А Лиза не захотела, сказала, еще посидит. А что такое?

– Она домой не вернулась. – Соля впервые произнесла это вслух. Слова были для нее знакомыми, а смысл – совершенно чужим.

– Опаньки, – пискнула Настя.


«Если я не пойду на работу, мне не дадут зарплату. Если мне не дадут зарплату, я не смогу купить Лизе кроссовки и школьную форму, это давно запланированные покупки, записанные в виде перечня в маленький блокнотик, самые важные, а я не смогу, если зарплату не дадут. И из джинсов Лиза вырастает и к осени вырастет уж точно, а что же будет, если я не смогу новые купить, хотя бы за сотню гривен на базаре, а я не смогу – будто моя Лиза тут хуже всех… У меня тоже на левой туфле кожа поплыла возле шва, и в мастерской сказали: «Починке не подлежит», но я-то ладно, у меня есть шлепки на танкетке вполне приличные, коричневые такие, ты знаешь, мама, ходить можно. А Лиза…»

Соля накручивала на пальцы лиловую резинку для волос и разговаривала с маминой фотографией. Мама умерла полгода назад, а она, Соля, продала квартиру в Макеевке и переехала сюда, в этот город, потому что ей, в сущности, было неважно, куда переезжать. Зато жилье было здесь значительно дешевле, и за двухкомнатную макеевскую хрущевку удалось выручить небольшой трехкомнатный дом. Вот и Лизе наконец досталась своя комната, и гостиная у них теперь имеется, а то, что в этом городе все какие-то странные – ну, не то чтобы все, а…

«Мама, мама, зачем я это сделала? Да потому что он меня в конце концов убил бы, точно».

Алкоголик, больной насквозь, конченый, вонючий, но силы у него откуда-то брались, чтобы преследовать ее, Солю, по всей Макеевке. Мог и на урок к ней вломиться. Как только в школу проникал? И Лизе не давал проходу, всё, правда, подлизывался к дочке то с кульком пряников дурацких засохших, то с коробочкой халвы, но Соля знала: настроение у него сегодня одно, а завтра решительно другое. И она взяла дочку в охапку – и от греха подальше, потому что, если бы он Лизу каким-то образом обидел, она, Соля, сама бы убила его, своего бывшего мужа. А тут он их нипочем не достанет.

«Мама, Лиза потерялась, не пришла ночевать, что делать, мама? Я не могу позволить себе сойти с ума, потому что кто тогда будет искать Лизу? Никого у нас нет, ты же знаешь… Мама, но я почти ничего не вижу, у меня болит живот и тошнит, я не могу встать со стула, а мне надо встать и идти. Встать и идти. Куда?»

Это мама, львовянка, назвала ее Соломией – в честь оперной дивы Соломии Крушельницкой. Из-за этого в детстве ее звали Соломкой, и она через силу терпела и не высказывала маме претензий относительно имени – не хватало еще, чтобы ее бедная, всегда уставшая мама переживала оттого, что не угодила дочке, сделала что-то не так. Мама звала ее Солей. Мама могла встать в пять утра и печь блинчики ей на завтрак. Февральским морозным утром, перед школой, эти блинчики с медом и вареньем согревали Соле ее детскую душу и вселяли уверенность в том, что так тепло и сладко будет всегда. «Вот когда будет у меня дочь, – думала она, – я тоже буду заботиться о ней и любить ее так, чтобы ей никогда не было грустно и одиноко. Я буду ей другом», – думала Соля.


«…Я буду ей другом, буду ей другом».

Пластинка заела, в голове что-то шуршало и поскрипывало, и перед глазами расплывалась надпись на зеленой стене: «Анжела и Снежана – подлые суки». Как она оказалась в этом подъезде? Она сюда пошла. Зачем? Она не знает. Вышла из дома и пошла. Зачем-то.

Вот и пластинка перестала шуршать, и перед глазами уже не Анжела и Снежана, а грязный холодный пол и на нем – пустая упаковка из-под жвачки «Дирол с дыней», желтенькая такая.

– Мицке, – сквозь сон услышала она, – охаё[1], тут у меня… бу-бу-бу… прямо под дверью тетка какая-то снулая лежит… Да какая, к дьяволу, няшная? Тетка же, говорю… Да не бомжиха вроде, на человека похожа. Ты там по дороге стукни ногой в дверь Данте, я ему дозвониться не могу, и давайте сюда бегом. Оба. Ну не обе же… Ну хорошо, обое. Обое-рябое… Зачем? Что значит – зачем? С теткой разбираться – может, у нее случилось чего… Сама ты мать Тереза. Дура ты, Мицке, ну всё, давай…

Год назад, когда Мицке еще не была Мицке, а была ученицей восьмого класса, рассеянной троечницей по имени Таня Малькова, с ней случилась одна вещь. Странная такая история с ней произошла, ни плохая, ни хорошая сама по себе, вот именно что странная, или, как любит говорить Данте, «мутная». Правда, в результате этой истории тихая неудачница Таня Малькова бесследно исчезла, как будто ее стерли ластиком, а вместо нее появилась решительная Мицке – девочка в атласном бело-голубом фурисодэ, сшитом из старой парадной скатерти, девочка с кисточками для иероглифического письма, девочка в короткой алой юкате и с самурайским мечом.

А случилось вот что. Стоял теплый сентябрь, такой, когда еще хочется мороженого и в принципе можно не надевать колготки. Мамахен, спохватившись, развешивала на бельевых веревках тяжелую желтую перину, чтобы «протряхла» до холодов. Таня возилась в прихожей – искала свои старые балетки, а когда нашла, выяснилось, что Кобыльчик – котяра, падла, настоящая свинья – ухитрился напи́сать в правый туфель, и стелька нестерпимо воняла кошачьей мочой.

– Ну что это за жизнь? – мрачно поинтересовалась Таня у зеркала и отправилась искать Кобыльчика, чтобы изо всех сил пнуть его в безразмерный мохнатый бок. Но так и не нашла. Спрятался, сволочь. Пришлось надевать босоножки, которые перепали ей от двоюродной сестры Оксаны, были немного малы и натирали пятку. А чего, спрашивается, отказываться, если так просто обувь отдают? Можно ведь и разносить. Оксанке босоножки привез папа из поездки в Донецк к родне, купил на привокзальном базаре на глазок, и ей-то как раз они были велики, а может, просто не понравились чем-то… В общем, круговорот вещей в природе. Таня взяла двадцать гривен, бабушкин рецепт на лекарство от давления и рюкзачок. В планах было зайти после аптеки в магазин за семечками, а потом – к той же Оксане смотреть по дивидишнику новый голливудский блокбастер про наркодилеров. Не то чтобы ей особо хотелось, лучше было бы «Секс в большом городе», чем какой-то кровавый боевик, небось сплошное мочилово два часа подряд. Но Оксанка просто настаивала – там играл актер, в которого сеструха вот уже год была упорно влюблена, и Таня устала слушать весь этот бред о том, какой он «лапушка», «пуся» и «главный секс-символ». И глаза там какие-то особенные. Сломалась – решила заценить самостоятельно.

После аптеки она свернула с дороги, привычно пошла дворами и вдруг заблудилась – оказывается, на этом участке частного сектора образовалась какая-то бурная стройка и перенесли забор, отчего прежде проходной переулочек превратился в глухой тупик со строительным мусором в конце. Таня свернула влево, и ей пришлось буквально протискиваться между шатким деревянным штакетником и рваной сеткой-рабицей. В конце концов она вырвалась, тяжело дыша, отцепляя головки репейника от рукава, и очутилась на небольшом, заросшем буйной зеленью пустыре. Там валялись ржавые трубы, допотопный сливной бачок на длинной ноге, а вдалеке стоял, но по сути тоже валялся битый жизнью синий жигуленок без передней дверцы. Было тихо, солнечно, в районе сливного бачка что-то заинтересованно выклевывали из земли пыльные голодные воробьи. Невыносимо жгли растертые задниками пятки, отчего перспектива созерцания американского секс-символа под домашний компот с семечками стала представляться Тане несколько пресной. С другой стороны – до дома Оксаны уже рукой подать, и нет никакого смысла поворачивать обратно. Это было бы, как сказала бы их школьный психолог Эльвира Павловна, «истерическое поведение». И вот именно в тот самый момент Таня увидела тень. Точнее, не то чтобы увидела, скорее почувствовала ее. Левым плечом, левым ухом. Тень не двигалась целенаправленно, а как бы раскачивалась – вперед-назад. Таня резко повернулась, отчего пугливо засуетилась воробьиная стайка, но слева никого не было. Никого, кто мог бы отбрасывать тень. Никого, кроме нее самой. Но она почему-то была уверена, что сама тень никуда не исчезла, а переместилась ей за спину. Таня решительно развернулась на сто восемьдесят градусов, и воробьи отлетели подальше от опасной девочки, которая явно демонстрировала «истерическое поведение». Таня чувствовала что-то за спиной, чувствовала, но понять, что́ это, не могла. Как будто там, на уровне лопаток, изгибают дугой лист бумаги – вверх-вниз, вправо-влево.

Она двинулась вперед, немного сжавшись и стиснув в руках рюкзачок. В какой-то момент эта фигня должна от нее отцепиться, решила Таня, а может, это ей просто голову напекло? Тепловой удар, например. У Оксанки однажды был, она даже сознание теряла. Но то было в своем дворе, при маме-папе, а тут рядом никого нет, чтобы помочь-то. Да, но какой тепловой удар в середине сентября? Ерунда какая-то. «Босоножки, – вертелось при этом в голове, – босоножки. Надо снять босоножки – и босиком. Во-первых, быстрее будет, во-вторых…» Вот в метре от нее переднее сиденье жигуленка, надо сесть и снять босоножки – так просто на ходу не скинуть, там сто ремешков, римские сандалии, япона-мать. Таня села, сиденье под ней скрипнуло. Она наклонилась, чтобы расстегнуть пряжки, и в этот момент ей показалось, что ее лицо уткнулось в сиреневое махровое полотенце, после чего она моментально почувствовала себя невесомым облаком, которое скользит по восходящим потокам и поднимается все выше и выше к полуденному осеннему небу. Это было так прекрасно и приятно, но потом, вероятно, ветер усилился, отчего стало болеть лицо. Когда открыла глаза, Таня обнаружила, что сидит на траве, прислонившись спиной к колесу, и ее со всей дури лупит по щекам какой-то лохматый парень, а другой парень роется в ее рюкзачке.

– Отдай, ты, козел, – тихо сказала Таня. Громко не получилось.

– Фу, припадочная, да забери, – усмехнулся второй и протянул ей раскрытый рюкзак. – Я думал, может, хоть вода у тебя есть или влажные салфетки. Наше пиво мы тебе на голову вылили.

По щекам ее уже не били. Идиоты, вылившие ей на голову пиво, отчего она теперь была вся вонючая, мокрая и липкая, стояли перед ней, нагло расставив ноги, и она хмуро созерцала их джинсовые колени.

– Вы – больные придурки, – медленно проговорила Таня и поразилась своей смелости. В принципе они же могут взять и запросто изнасиловать ее. Но в глубине души такой поворот событий почему-то казался ей маловероятным.

– Вопрос спорный, – сказал тот, кто бил по щекам. – Мимо девушек, которые ласты клеют на наших глазах, как-то не получается гордо пройти. Ты уж за пиво извини, это было реанимационное мероприятие. Я тут живу недалеко, пойдем тебя отмывать. Да не бойся ты, приставать не будем, нужна ты нам больно. Рубашку дам сухую, чаю хоть попьешь.

Так она узнала, что с бескрайнего неба на плоскую и не особенно привлекательную землю ее вернули Кид-Кун и Данте. Мальчики в самодельных хатимаки, в самосшитых хаори и хакама[2] по большим праздникам или в обыкновенных джинсах и футболках в повседневной жизни. И если бы не они, кто знает, в какие миры она могла бы улететь.

* * *

Этот писатель нравился ему все больше. Этот испанец, Даниель Гомес Гонсалес де Сан-Хосе, больше известный широкому читателю как Даниель Гомес, был демоном. Он был теплой ванной для его сознания, морозильной камерой для его логики и настоящим медвежьим капканом для его драгоценного времени. Даниель Гомес умел расставлять ловушки для думающего человека.

Борис уже в третий раз за утро перечитывал его интервью.


Для меня роман начинается не со структуры, не с сюжетного древа, не с замысла и сверхидеи. Для меня роман начинается с шороха и шепота, с предчувствия тайны, с легкой тревоги и острого ощущения волшебства. Что-то рябит и переливается на уровне грудной клетки. Я начинаю оглядываться, могу не удержать, уронить чашку или там пальто, смотрю сквозь предметы и часто не слышу, о чем спрашивает меня домработница, хотя наше общение не отличается разнообразием и спрашивает она, как правило, об одном и том же: «Когда вас ждать, сеньор?»


Вот на столе лежит новая книжка Гомеса, а ему, Борису, нужно срочно ехать на встречу. Да нет, любую встречу он бы отменил, конечно, просто вот всякую, но эту отменить не может. Этому человеку Борис должен, и поскольку долг моральный, он не имеет срока давности. Деньги можно вернуть, а моральные долги ничем не закрыть. Тем более, если ты обязан человеку жизнью, вот этой отлично загоревшей на Варадеро шкурой, которую в свое время не порвало на части только потому, что Тарасыч со всей своей медвежьей силой отбросил его, тогда еще легкого как перышко двадцатилетнего пацана, за полуразрушенную стену, а сам не очень-то успел. Собирали в госпитале по кусочкам, левой ноги до колена и двух пальцев на руке Тарасыч лишился и оперировать уже не мог. Переквалифицировался в терапевта, принимал в районной поликлинике, и молодые его коллеги знать не знали, чем занимался Ярослав Тарасович двадцать пять лет назад возле города N.

Друзья Бориса, его окружение, знакомые и коллеги по бизнесу любили статусные развлечения вроде горных лыж и многодневных трансатлантических гонок на яхтах со спутниковой навигацией, а он любил испаноязычные страны. В основном за испанскую речь. Он как-то незаметно для себя освоил язык, хотя даже не учил его специально. Ходил, слушал, бормотал и напевал, а потом вдруг раз – и заговорил. И сразу почувствовал себя счастливым. Раньше, когда выучил английский и фарси, счастливым он себя не ощущал.

Два обстоятельства затрудняли поездку к Тарасычу – Гомес и еще похмелье. Вчера Борис впал в несвойственную для него и, главное, совершенно беспричинную эйфорию и в полном одиночестве накидался так, что с утра даже совестно было разговаривать с Богом. Он с тринадцати лет разговаривал с Богом по утрам и вечерам, рассказывал, советовался, даже жаловался порой, но просил что-либо редко. Ничего, можно сказать, не просил. Ему просто нужно было, чтобы его выслушали. Началось это, когда родители не вернулись из отпуска. Точнее, вернулись, но… Они впервые выбрались за границу – отца по профсоюзной линии наградили путевкой на двоих в Румынию, в Бухарест. Это счастливым образом совпало с пятнадцатилетием их семейной жизни, и они отправились в поездку, полные радостных предвкушений, наобещав сыну гостинцев и фотографий. Бухарестское землетрясение силой 7,2 балла по Рихтеру унесло тогда жизни полутора тысяч человек. Среди разрушенных зданий оказался и небольшой отель, в котором остановились родители. Это событие заставило их сына крепко задуматься о превратностях судьбы. Кого винить? Профком завода «Арсенал»? Страну Румынию за сам факт ее существования? Действительно, кого?

Опекунство над Борькой оформила двоюродная сестра отца. Она была хозяйственной, необщительной, с кучей хронических болячек вроде астмы и с сыном-наркоманом в придачу. Борьке она благоразумно разрешила оставаться в родительской квартире, исправно наведывалась к нему два раза в неделю, готовила, прибиралась и даже изредка проверяла дневник. Она же пристроила его курьером в газету, и после школы он носился как угорелый между редакцией и типографией с ворохом офсетных полос – зарабатывал себе на одежду. В плюс еще шло государственное пособие – его, Борькина, детская пенсия по утрате кормильцев, вроде как-то так это называлось. Короче говоря, куртки-ботинки, тем более джинсы тетке было не потянуть – с самого начала она сказала, что берет на себя только питание и присмотр, да еще коммунальные по льготному тарифу, который она оформила на племянника как на сироту. Опыт ведения бюджета быстро показал, что на джинсы не хватает, но в целом Борька старался выглядеть прилично, не затрапезно. И все равно чувствовал на себе взгляды, а может, так ему только казалось.

По вечерам, перед сном, в пустой квартире, он испытывал такую покинутость, что внутренности скручивались в узел, отчего было трудно дышать. Одиночество было не придуманным, а очевидным. Предельным и объективным. Он действительно остался один на свете. И тогда Борис начал разговаривать с Богом. Раньше он чисто абстрактно понимал, что есть инстанция, куда в случае чего можно обратиться. Но теперь эти разговоры стали его единственной подлинной реальностью – остальное же не представляло для него особой ценности. Он разговаривал, засыпая и просыпаясь, – как мог, поддерживал себя. Верил, что его слышат.

Со временем это вошло в привычку.

Долгое время, до самой армии, у Бориса не было друзей. Одноклассники сторонились его, относились напряженно, и он уже тогда ясно понял: чужое несчастье сродни заразной болезни. Даже самые сердобольные будут держать дистанцию, возможно подсознательно, не отдавая себе отчета. Он слышал, как парни после уроков собирались в кино, обсуждали место встречи и Ленька Савченко, затюканный сын тихих алкоголиков, рябой как кукушонок, но все же член стаи, поделился оригинальным соображением о том, что можно было бы позвать и его, Борьку. На это Антон Красовицкий, формальный и неформальный лидер класса, сказал нейтрально: «Да оставьте Бобика в покое, он малахольный». Если бы он с пренебрежением сказал или там со злостью, Борьке было бы легче это перетерпеть. А Красовицкий сказал равнодушно, будто о мятой бумажке на полу.

…Борис с Гомесом под мышкой посмотрел на себя в большое, в человеческий рост, зеркало в прихожей и остался недоволен. Рожа просит кирпича. А еще интеллигентный человек. Ну, вроде как.


Тарасыч подсел к нему в районе Золотых Ворот и, по обыкновению, немедленно закурил.

– Как дела, мальчик? – поинтересовался он после третьей затяжки. Он всегда так обращался к Борису – «мальчик».

«А ничего, что мне уже хорошо за сорок?» – решил как-то Борис ликвидировать беспокоившее его очевидное противоречие. «Надо же, какие странные вещи тебя волнуют», – пожал плечами Тарасыч.

– Слышишь, мне привезли кальвадос, – без паузы продолжил Тарасыч, поскольку никогда не предполагалось, что надо как-то реагировать на вопрос «Как дела, мальчик?». – Кальвадос привезли, три бутылки. Из Франции, ну! Ты чего?

Он же не виноват, бедный Тарасыч, что не знает или забыл: лучше при Борисе не говорить слова «кальвадос». Но в таком случае нельзя говорить еще «спаржа», «осьминожки», «ленкоранская акация», «врачи прилетели», «куда подевался мой левый конверс?».

А ведь совсем немного времени прошло с тех пор. Четыре года.


– Куда подевался мой левый конверс?

– Куда подевался? На елку залез, – совершенно не задумываясь, ответил тогда Борис.

– И там затаился, не ест и не спит… – Варежка раскачивала на весу правый, красный с белой подошвой и белыми шнурками. Варежка, она же Вареникс и она же Вареный Снусмумрик (когда болеет, или обиделась, или хочет спать).

– И грустная елка под ветром скрипит! – подвел черту Борис и остался недоволен.

Банально получилось.

Тем не менее Вареникс обнимала и целовала его с благодарностью и уверяла, что сегодня блиц под домашним названием «Поэтическое творчество душевнобольных» удался на славу.

Доигрались.

Тогда еще он работал руководителем юридического отдела в крупной корпорации и работой своей был в целом доволен. Служба ему выпала в меру рутинная, контора дико скучная, ничего захватывающего не происходило – ни тебе слияний-поглощений, ни случаев промышленного шпионажа, ни рейдерских атак завалящих, в конце-то концов. А тоскливую работу по оформлению и сопровождению договоров и прочее текущее делопроизводство он спихнул на подчиненного Вову Петрова как на младшего по званию. Сам же с утра до вечера читал книжки.

«Ну да, – добродушно одобрял Тарасыч, который после того случая в городе N стал ему за отца, – это тебе не вагоны по ночам разгружать с хамсой вонючей».

При чем здесь вагоны с хамсой, Борис понимал не очень – видимо, это было что-то из студенческого прошлого самого Тарасыча, но тот особо не распространялся, вообще не любил говорить о своей мирной жизни до войны на родине генсека Брежнева в городе Днепродзержинске.


Кальвадос, море, спящая в мохнатом синем полотенце Варежка с белым песком на румяной щеке, с полуразжатым сонным кулачком, в котором притаилась розовая перламутровая ракушка. Она нашла ее минут десять назад, когда возилась, устраивалась, заворачиваясь в полотенце, пыхтела и пихала Бориса в бок.

– Ну чего ты маешься? – сочувственно спросил Борис, освобождая ей пространство.

– Я не маюсь, я куклюсь, – объяснил снулый Вареный Снусмумрик. – Окукливаюсь. Дивись, яка мушля![3] – И она двумя пальцами вытащила из песка ракушку-гребешок.

Варежка любила иногда взять и перейти на украинский. Или на французский, к примеру. Только резких переходов на китайский Борис не приветствовал, потому что никогда не мог уловить суть. Варежка была родная, теплая, шелковая и бархатная, пахла кока-колой и шоколадками и работала в службе генерального конструктора в программе «Морской старт». Варежка строила космические корабли. И если бы не то свежее июльское утро, она так бы и сопела Борису в ключицу по утрам своим детским, вечно заложенным носом, а из любви к искусству проектировала бы что-нибудь невероятно продвинутое из области космолокации или навигации.

В то утро, в субботу, она беспорядочно помахала гантелями, сделала несколько приседаний и решила съездить на рынок за овощами. Пораньше, пока овощи еще бодрые и не «задумались» на жаре.

– Ну ёпрст! – огорчился Борис. – Ну выспалась бы уже в кои-то веки, вот же заполошный Мумрик мне достался…

Она сбила семилетнего парнишку. Тот прямо перед ней выскочил на пустую дорогу за мячом – ребята постарше играли на площадке в футбол и за мячом всегда гоняли младшего, Даньку. Это была его почетная обязанность, и он ею страшно гордился. Его обещали взять в команду, он неоднократно хвастался маме, что вот Олега не зовут и Антона Вороненко не зовут, а его, Даньку, точно возьмут в следующем году.

Вареникс, конструктор космических кораблей, в голове у которой в то утро были белая спаржа в сливочном соусе и, может быть, перепелиный супчик, ничего не успела – ни сообразить, ни затормозить. Вины ее в том не было никакой – ни в человеческом смысле, ни в юридическом, как ни крути. Эту историю – как Даньку обещали взять в команду – бесконечно и возбужденно пересказывала его мама. Четыре часа и еще десять минут. Все то время, пока Варежка стояла на коленях перед операционной и просила забрать ее кровь, ее сердце и кожу. Что она могла еще предложить – слабый, трясущийся Снусмумрик, который после известия о том, что чуда не произошло, потерял способность говорить.

«Речь восстановится, – горячо убеждал Тарасыч, – такое бывает, главное, чтобы с психикой все было в порядке».

У Бориса наступили черные дни. Он взял отпуск, потому что боялся оставлять Варежку одну. Ее мама жила в пригороде, давно хворала, маялась тяжелым артритом и помочь ничем не могла – она сама уже несколько лет не выходила из дому. Обихаживать молчащую Варежку ей было, конечно, не под силу. Тарасыч дал телефон «хорошего психиатра, не шарлатана какого, а настоящего доктора с большой клинической практикой». Борис еще неделю тянул, мусолил бумажку с номером в кармане куртки, но Варежка молчала, серела лицом день ото дня и с утра до глубокой ночи катала по подоконнику зеленые пластилиновые шарики.

– Приезжайте ко мне в больницу, – строго сказала ему по телефону психиатр Анна. – Я на дом не выезжаю.

«Фу ты ну ты», – раздраженно подумал Борис. «С мухой в носе», – в подобных случаях говорила его тетка.

– Просто назовите цену вопроса, – привычно предложил он Анне, и так на его месте поступил бы любой нормальный человек. Борис до поры до времени свято верил, что во всех случаях существует цена вопроса, а как же.

– Я не выезжаю на дом, – терпеливо повторила Анна. – Я принимаю у себя в кабинете, на работе. С десяти до трех. Если вам нужен домашний визит, в Киеве много других специалистов.

И вдруг Борис проникся к ней доверием. Он не представлял себе врача, которому не нужны деньги. Особенно если тот последние пятнадцать лет работает в дурдоме и только месяц назад дослужился до завотделением. Значит, у человека есть принципы. Страшная редкость по нынешним временам.

Он погрузил безразличную Варежку в машину и повез в Павловку[4].

В знаменитом желтом доме на Фрунзе ему бывать не приходилось ни разу, Бог миловал. Ну, то есть… раньше миловал. Борис и не представлял себе, что там территория – ого-го. Огромный старый парк с уходящими в чащу разбитыми каменными тропками, колченогие скамейки под столетними небось каштанами и много старых, страшных, обшарпанных корпусов. От одного взгляда на это трагическое барокко даже у самого здорового человека должны были появиться первые признаки депрессии, что уж говорить о тех несчастных, которые серыми тенями бродили вокруг пересохшего фонтана?

Анну он представлял себе, ясное дело, старой каргой, но навстречу им на крыльцо вышла высокая статная женщина лет, может быть, тридцати пяти. С носом такой выдающейся греческой крутизны, что бо́льшая часть известных Борису женщин, вне всякого сомнения, безропотно сдались бы первому встречному пластическому хирургу. Зато меньшая – и лучшая – часть считали бы такой нос своим главным конкурентным преимуществом. Особенно если в сочетании с зелеными глазами, широкими бровями и крупно вьющимися волосами того редкого орехового оттенка, про который нельзя сказать «рыжий» или же «медный». Пронзительной осенней дамой была психиатр Анна. Феей середины октября.

Все эти мысли печально и некстати пронеслись в голове у сумрачного Бориса. Он стоял у крыльца, прижимал к себе обмякшего Снусмумрика и, оробев вдруг от чего-то, смотрел на доктора снизу вверх.

Эх, не было в кабинете у Анны кожаного дивана. Была только банальная больничная кушетка, покрытая клеенкой. Вообще бедноватенько было в кабинете – ну, разве что компьютер… И больше не за что зацепиться взгляду. Рядом с компьютерной мышкой лежал пенсионного вида мобильник в прозрачном чехольчике – какая-то доисторическая модель. Еще на столе имелась фоторамка, но кто там на фотографии – Борису было не видать. С учетом обручального кольца докторицы – вероятно, дети. Или муж.

– Так я галочку ему дам? – В дверь неожиданно просунулась круглая голова в белой косынке. – Анвладимировна, галочку даем Кузякову?

– Какому Кузякову? – задумчиво спросила Анна.

– Какому? Жирафу!

– Ну да…

В ходе этого странного диалога Анна успела полить цветок на подоконнике, отдернуть штору и сесть на стул строго напротив Бориса с Варежкой, скрестив длинные ноги в голубых джинсах.

– Больные с посттравматическим синдромом такого рода требуют длительной коррекции, – сообщила она.

– Понимаю, – кивнул Борис.

– Не понимаете. – Анна запустила руку в копну ореховых волос и, закрыв глаза, помассировала затылок. – Давление, – сказала она. – Черт… Ну, ладно. Не понимаете. Сколько она у вас молчит? Два месяца? Это очень плохо. Это мы с вами, считайте, уже далеко зашли. Не до точки невозврата, конечно, но далеченько. И плакать не пыталась? И кричать? И с балкона прыгать не пробовала? Так сразу, с ходу и ушла в себя? Хреново.

Варежка смотрела в окно. За окном по толстой ветке клена туда-сюда скакала веселая птица.

– Это дрозд, – проследила ее взгляд Анна. – Сосед мой. Варвара Игоревна, посмотрите на меня, пожалуйста.

У Варежки дрогнуло плечо.

– Не хотите, – кивнула Анна. – Хорошо… – Она встала, зашла Варежке за спину и легко провела рукой по ее позвоночнику. – Два блока – вот и вот. В грудном отделе и в шейном. Зажимы. Она и физически-то говорить не может, а не только в психоэмоциональном смысле. Оставляйте. Будем оформлять.

– Как – оставляйте? – Борис прижал к себе Вареникса. – Здесь?

Анна подняла и без того высокие брови.

– Ну да, здесь, – подтвердила она. – А вам известна еще какая-нибудь психоневрологическая клиника в нашем прекрасном городе? Нет, если вы, к примеру, народный депутат, то можно в Феофанию, в отделение невропатологии. У них ковры и картины на стенах. Но там будут делать вид. А мы тут лечим.

– А если все же амбулаторно?

Анна вздохнула и посмотрела на фотографию на столе. Потом взяла мобильный, набрала номер и спросила:

– Ну, как ты там?.. Хорошо? Что значит «хорошо»?.. Не плохо? Ну, слава богу… Нельзя, – терпеливо объяснила она Борису, – никак нельзя амбулаторно. Какой там. Сначала – стационар, а уже после возможно и амбулаторное лечение. Потому что ведь не с гайморитом пришли…


Поначалу Борис старался приезжать каждый день, но врач решительно пресекла.

– Ни к чему, – сказала она. – Не мельтешите. Когда нужно будет, я вам позвоню.

И позвонила – через неделю.

– Варя заговорила, – с места в карьер сообщила Анна Владимировна. – Я сняла зажимы, и она заговорила, но… Возможно, лучше бы она молчала…

Уже через полчаса Борис сидел на холодной жесткой кушетке и напряженно смотрел, как Анна моет руки под краном в углу кабинета. Так смотрел, будто от этого что-то зависело. От того, насколько тщательно она их вымоет.

Анна устроилась напротив в привычной позе, скрестив длинные ноги в светло-голубых джинсах.

– Варя считает, что она убила своего сына.

«Только не это, – подумал Борис. – Только не сумасшествие. Стресс – да, депрессия – ну, куда ни шло. Плохо, но поправимо». Еще сравнительно недавно он считал, что депрессия – это что-то светское, даже гламурное. Девочки у него на работе любили говорить: «Ах, у меня, наверное, депрессия. Ничего не хочется, настроения никакого. Но хорошим шопингом это лечится, да. Хорошим сексом тоже. Ах, да где же его взять, хороший секс?..»

Что такое настоящая депрессия, он увидел только здесь, в один из своих первых визитов к Варениксу. Немолодая пара, мужчина и женщина, с двух сторон крепко держали под руки совсем юную девушку – прогуливали ее по парку. Девушка послушно переставляла ноги, но шла она с закрытыми глазами, и у нее были огромные, опухшие, вполлица, веки. Борис пытался забыть это лицо – но нет. Оно теперь преследовало его – пастозное, отекшее, бледное, как зимняя луна.

«Это депрессия, – ответила тогда на его вопрос Анна. – Ребенок круглые сутки лежит с закрытыми глазами или вот так ходит с родителями. На полгода работы, не меньше».

– Может быть… – Борис потерялся. – Может быть, Варя как бы метафорически… в переносном смысле так сказала? А?

– В прямом. – Анна взглянула на фотографию на столе, потянулась было за мобильником, но отчего-то передумала. – Варя уверена, что у нее был сын и она сбила его машиной. Она его подробно описала и вообще довольно много о нем рассказала. Лохматый, курносый, кареглазый парнишка в синей футболке. Худой, смешливый, добрый. Всех кошек-собак жалеет, подкармливает… Любит скейт, компьютерные игры. На велике гоняет как бог. Не любит гречневую кашу и супа никогда не ест. Она о нем в настоящем времени рассказывает, а потом спохватывается и говорит, что убила его. Вот такие дела.

– Но вы понимаете… – Борис потерялся окончательно, не знал, что говорить.

Анна повернула голову к окну, последила взглядом за своим соседом-дроздом. Тот сосредоточенно выклевывал какого-то червячка.

– Вы же видите, – она вдруг впервые посмотрела Борису прямо в глаза, – вы же видите, какой хрестоматийный, кинематографический образ мальчика мы имеем. Мальчик из книжки. Герой медведевских[5] иллюстраций. «Валькины друзья и паруса»[6]. Я так понимаю, она мечтала о сыне. Наделяла его всевозможными признаками. Как-то так примерно… И тут прямо на дорогу перед ней выскакивает пацаненок – вот точно такой же. Может ли быть что-то извращеннее, чем этот поворот судьбы? Что-то более злое? А? Как вы думаете?

Глаза ее странно заблестели, и она снова отвернулась к окну. Из высоко поднятого античного узла волос выбились волнистые пряди.

Плачет, понял Борис. Ну, то есть не столько плачет, сколько хочет заплакать. Психиатр, так ее растак. Ему бы вот заплакать, да ведь не выйдет ничего. Еще в детстве разучился. Теперь он много чего умеет, включая качественный мордобой или стрельбу по движущейся мишени, но вот это простое и полезное качество пропало бесследно.

– Галочку даем Кузякову? – В дверь дежурно просунулась круглая голова в белой косынке.

Борис уже был в курсе, что Жираф Кузяков – это длинный худой парень с маниакально-депрессивным синдромом. Голова в косынке – медсестра Тома. Галочка – галоперидол. К этим своим новым знаниям Борису пришлось присовокупить еще одно, самое невероятное: диагноз Варежки – шизофрения.


– Ты меня слышишь? – беспокойный пассажир Тарасыч уже задымил весь салон и теперь, пыхтя, прикуривал очередную сигарету. – Ты бы хоть спросил, куда это мы едем да чего…

– У меня дикий бодун, – нехотя признался Борис. – Если гайцы остановят, права отберут.

– Да? – удивился Тарасыч и потянул носом. – Да нет никакого перегара, не парься.

– Варя снова в больнице. – Борис приоткрыл окно, стало полегче. – Уже неделю, слышишь, Тарасыч?

– У Анны?

– Ну, естественно.

– Не вижу ничего естественного! – вдруг завелся Тарасыч. – Естественно! Анна тебе еще несколько лет назад что сказала?

– Что?

– Боря, не мучь себя. Отдай ее в интернат. Чуда не произойдет, а тебе надо жить дальше.

– Это я виноват, – сказал Борис. – Нельзя было ее тогда отпускать.

– Здравствуй, Марья, приехали, – буркнул Тарасыч. – При чем здесь… Ладно, после обсудим. Давай я тебя в курс дела введу, что ли. Только дело какое-то странное, понимаешь.

«У меня все дела странные», – подумал Борис.


Тогда, после происшествия с Варежкой, он сменил работу. Просто потому что необходимо было хоть что-то сменить. Очень кстати бывший однокурсник Валерка Шелгунов предложил ему партнерство на поприще, которое в те годы в Украине казалось чем-то невероятно экзотическим. Они на пару учредили детективное агентство с наглым названием «Бейкер-стрит» и не прогадали. Благодаря Валеркиным связям, доставшимся ему от папы – крупного в прошлом киевского номенклатурного тусовщика, – заказы потекли ручейком сначала из бизнес-среды, а после и от политического истеблишмента. Некоторые дела были чрезвычайно деликатными, другие – откровенно безумными, третьи – надуманными и нелепыми. Словом, Борис ко всему привык и насмотрелся.

Денег между тем стало хватать. И на лечение Варежки, и на испаноязычные страны. И даже на небольшой загородный домишко с мансардой. И на эскорт-услуги, так сказать. Когда чувства ложатся на дно, физиология еще долго фордыбачит, выкидывает фортели и коленца, всеми доступными ей способами заявляет о своих правах. И все было бы ничего, если бы Борис видел в этом хоть какой-то смысл. Но Варежка погружалась в глубины безумия, а линейность и незатейливость своего существования Борис, поупиравшись, принял в конце концов, потому что не существовало в мире магазина или склада, к примеру, где ему предложили бы выбрать себе другую жизнь. В которой была бы не только протяженность, но еще и объем, и глубина. Но как же Борис завидовал Гомесу! Только ему и завидовал. Тот умел писать большие просторные книги и, похоже, испытывал от этого настоящее удовольствие.


А дело такое, как объяснил Тарасыч. У него имеется племянница, дочь сестры. Взрослая уже девочка, двадцати семи лет. В свое время закончила киевскую политехнику и постепенно превратилась в очень продвинутого архитектора баз данных. Работа высокооплачиваемая и, возможно, одна из самых востребованных на сегодняшний день в нашей стране. К тому же ее собирались посылать на стажировку в Филадельфию на полгода. К тому же шеф, который был ей совсем не противен, стал активно за ней ухаживать и недавно в нежной романтической обстановке предложил руку, сердце и пентхаус в сто пятьдесят квадратов. И не где-нибудь, а на Липках, на улице Шелковичной, где девяносто девять процентов населения не имеют ни малейшего представления о том, сколько стоят буханка хлеба и пакет молока.

– Пока не вижу ничего странного, – заметил Борис, выруливая в тихий окраинный переулок с двухэтажными особняками.

Странное будет дальше, пообещал ему Тарасыч. Короче говоря, девица поначалу дала согласие шефу составить счастье всей его жизни, а спустя некоторое время передумала и вернула колечко с бриллиантом. После чего в решительной форме отказалась от стажировки. После чего подала заявление об увольнении и заявила, что ей больше не интересно заниматься архитектурой баз данных. После чего пошла на кафедру антропологии госуниверситета и сказала, что готова у них пробирки мыть. Когда ей объяснили, что у них нет никаких пробирок, зато можно в качестве разнорабочего вписаться в летнюю экспедицию во Внутреннюю Монголию, – немедленно вписалась. И сообщила оторопевшим родителям, что уже точно решила поступать на отделение антропологии и этнографии в следующем году.

Борис досадливо крякнул и остановил машину.

– Вот так, – подвел черту Тарасыч. – Представь себе этот ужасный кошмар.

– Я очень занятой человек, однако, – вздохнул Борис. – У меня мажоритарный акционер заказчика в бега подался. И вообще оказалось, что он, тот, кто владел контрольным пакетом акций, даже и не рождался никогда. Представляешь себе этот ужасный кошмар? Мне с этим что-то нужно делать, и немедленно. Ты хочешь, чтобы я воспитывал твою взрослую племянницу? Так дело в том, что ничего особенного я в ее действиях не вижу. Я тоже считаю, что ездить в экспедиции значительно веселее, чем с утра до ночи за компьютером сидеть.

– Я уверен, что она попала в какую-то секту. – Тарасыч решительно выдал на-гора последний аргумент.

– Свежо…

– Я ее допросил.

Борис уронил голову на руль и затрясся всем телом.

– Ну чего ты ржешь, урод? – обиделся Тарасыч.

– Я вижу, что служба бок о бок с военной разведкой не прошла для тебя даром… Все же одной шинелькой укрывались, из одного котелка хлебали. Ну, всё, извини… Так и что же она выдала под пытками, твоя племянница? Как ее, кстати, зовут?

– Кдани.

– Как? – Борис закашлялся и вытер рот ладонью. – Как ты сказал?

– К-да-ни. Кавизина Кдани Никитична.

– Да это же выговорить невозможно! А зачем родители ее так назвали? С какой целью?

Тарасыч поморгал.

– Да черт его знает, – неуверенно сказал он. – Какая-то богиня, что ли… из пакистанских народных сказок.

– Допросить нужно как раз ее родителей. Допросить и обследовать. Освидетельствовать на предмет здравого ума, так сказать. А твоя племянница как нормальная пакистанская богиня правильно просится в экспедицию. Ей нужно к истокам, а не базы данных строить. Ты меня среди ночи разбуди – я тебе, не приходя в сознание, подробно доложу, как поступают пакистанские богини в тех или иных случаях.

– Балабол, – насупился Тарасыч. – Она сказала, что у нее появились друзья, которые умеют делать что-то такое, чего не умеют другие люди. О чем другие люди даже не догадываются…

– Я умею шевелить одним ухом, – немедленно перебил Борис. – Другие об этом даже не догадываются. Включая тебя.

– Подожди… Она сказала, что это важнее и интереснее всего, что она видела и знала раньше. Но больше, правда, она мне ничего не сообщила.

– Так и мне не сообщит, – Борис пожал плечами, – тем более. Дохлый номер.

– Да нет! – Тарасыч с огорченным лицом потряс пустую сигаретную пачку и смял ее в трехпалом кулаке. – Все складывается как нельзя лучше. Я тут на днях был у них дома на дне рождения мужа сестры и всякие байки про тебя исполнял. Ну, что ты теперь крупный сыщик и всякие шишки к тебе на поклон ходят. И вот звонит мне вчера Кдани и просит познакомить тебя с ее друзьями. Вот с этими. Ты им, Борька, зачем-то нужен…

Почти за чертой города, перед воротами с табличкой «Лесковская, 10/1» Борис припарковался и вопросительно посмотрел на Тарасыча.

– Без меня, – неожиданно сказал тот. – Кдани просила, чтобы ты один… Потом мне все расскажешь.


Борис назвал свое имя в дырчатую коробочку домофона, ворота со скрипом открылись, и он шагнул во двор. Вот тут ему оглянуться бы, как оглядывались герои всех волн эмиграции, уже миновав паспортный контроль, вытягивая шею, стараясь запомнить ту реку, в которую нельзя войти дважды, и зеленую лавочку с забытым журналом, и кривую иву над ней.

«А со мной ничего не случится? – Варежка в прошлой жизни к месту и не к месту цитировала этот диалог из какого-то советского мультика. – Я выйду отсюда таким же, каким и вошел?» – «Много лучше!»

Ни о чем таком Борис в тот момент не думал. Просто вошел, и всё.


Смотри, шептала она себе под нос, – пишет тем временем коварный Гомес, – не пропусти мелкую вещицу, хотя неясно пока, какую именно. Может, это будут бабкины щипцы для завивки. Желтый флакончик с резиновой пробкой, скрепка для бумаг, маленькое белое полотенце…

Ей всего было жаль, она не смогла заставить себя отправить в мусорную коробку даже замусоленный огрызок чернильного карандаша. Исандро, брат покойного мужа, делал большое одолжение, перевозя ее в город к племяннице. Он злился, он торопился покинуть этот дом раньше, чем подтянутся новые владельцы, ему были противны зеленый дырокол, записная книжечка с дерматиновой обложкой, деревянный нож для разрезания бумаги, потертое пустое портмоне. Она же еще помнила молодость этих вещей и плакала, стоя на коленях перед коробкой, а когда Исандро, глухо ворча, отправился в уборную, быстро собрала всех старых неказистых друзей в шерстяной платок и спрятала узелок в угол своего личного чемодана, а флакончик с резиновой пробкой сунула в карман жакета. Вот та самая нужная вещица, простой аптечный пузырек. В нем можно хранить ангельскую воду. Пока еще есть время, она сбегает к дальнему краю детской поляны, туда, где уже начинаются густые голубоватые заросли боярышника, раздвинет колючие ветки и увидит ручей. Вода из него матово светится ночью или вспыхивает вдруг маленькими серебряными искрами, природа которых неясна. Это ангельская вода, считают все женщины деревни и по каплям добавляют ее в кашу малышам, в молоко, в отвары от кашля. Но такому человеку, как Исандро, знать о ручье необязательно. Он скажет какую-нибудь гадость, например что-нибудь про радиацию и про таблицу Менделеева, и по всему выйдет, что ангельская вода – это отрава, а она – глупая неграмотная крестьянка, такая же, как ее мать и бабка. Но дело в том, что уже был такой зануда – школьный учитель химии и биологии. Он и себе-то не доверял, поэтому возил воду в город, в лабораторию. Там не нашли в ней ничего вредного – только необходимый набор солей и микроэлементов. Обычная Н2О, которая переливается в темноте как северное сияние, в какую посудину ее ни налей.


И еще пишет Гомес:


В тот день, когда я влюбилась в тебя, с утра было много самой обычной суеты. Непрерывно звонил телефон, со стола сыпалась бумага, которую не могли сдержать скрепки, голуби с шумом и грохотом срывались с жестяного балконного козырька по трое-четверо и организованно, как маленькие эскадры истребителей, уносились в летнее сине-зеленое пространство между домами. Еще в три часа дня я не думала о тебе ни минуты. Меня совершенно не интересовало, как ты ходишь, встаешь и садишься, смотришь, проводишь растопыренной пятерней по волосам от лба к затылку, какой у тебя поворот головы. Как я вообще жила, не задумываясь о том, что ты дышишь одним со мной воздухом на одной и той же планете? Я и представить себе не могла, что может быть такой озноб, который поднимается от щиколоток к горлу, когда ты вдруг обнаруживаешь свое физическое присутствие в моем жизненном мире, и даже когда ты еще далеко, я чувствую приближающееся ко мне тепло, которое ты вырабатываешь, как атомная электростанция. И руки…


Алехандра, – пишет Гомес, – надела черный свитер с высоким воротом, прямую синюю юбку, завязала волосы в узел, скрепила их заколкой – перламутровым крабиком – и, хоть и осталась недовольна своим отражением в тусклом старом зеркале в полутемной прихожей, тем не менее постаралась расправить плечи и держать голову высоко. Она вышла за порог, в солнечную пыль, косыми полосами прошившую лестничную клетку, и, пока спускалась, за ее правым плечом, как прозрачное крыло, тянулась легкая паутинка из тех, что ткутся во время бабьего лета прямо из теплого воздуха.


И еще:


Теперь я знаю, что это такое – влюбиться до рвоты, до потери пространственной ориентации, до красной сыпи на сгибах локтей, до бессонницы и депрессии. Я не представляла себе, как попасть в его мир, где находится дверь. Этот мир он создавал для себя и собирался состариться в нем, мне в его замысле места нет. И тут приехала Мария, долго смотрела мне в лицо и гладила по голове, а потом достала из кармана длинной вязаной кофты аптечный пузырек с жидкостью серебряного цвета. Мария вытащила резиновую пробочку и вылила немного мне на ладонь. «Умойся», – сказала она. Я умылась. «А теперь пей». Я сделала глоток – и по кровеносным сосудам побежали искры, будто одна за другой стали зажигаться разноцветные лампочки в новогодней гирлянде. Бедная наивная Мария, она думает, что на пару со своей ангельской водой перехитрила меня. А я хочу только одного – уснуть после обеда под звук осеннего дождя, уткнувшись лбом в его шею, и чтобы он меня обнимал, и покачивал, и тепло дышал мне в висок, и тихонько убирал двумя пальцами прядь волос с моего лица. Источник света и тепла – вот кто он такой. Источник света и тепла. Мария, что ты качаешь головой, будто я говорю какие-то глупости? Отстаньте от меня все. Не пытайтесь меня лечить. Только влюбленный имеет право на звание человека – так сказал мой тезка, русский поэт Александр Блок. Понятно?


…Откровенно говоря, Саше не хотелось ни с кем встречаться, а хотелось ей морковного сока со сливками и дошить желтый сарафан. Шить ей всегда хотелось до дрожи – наверное, так, как алкоголику хочется выпить. Про алкоголиков Саша знала чисто теоретически, поскольку выросла и воспитывалась в мире абсолютной, хрустальной трезвости. Она с детства помнила ужасную историю о том, что давным-давно, чуть ли не в прошлом веке, своенравная девушка Вера – то ли кузина ее прабабки, то ли племянница, ну, словом, бедная Вера попробовала какую-то наливочку, когда была в гостях у других людей. Да и пристрастилась к ней, тайно покупала ее в лавке и пила. И у Веры порвалась реальность, расползлась в руках, как гнилая ветхая ткань, распалась на нитки. Справедливости ради надо заметить, что в их семье это был единичный случай, и служил он суровым назиданием потомкам. А что же Вера? Да ничего. Стала жить как другие люди. Вышла замуж, выучилась на секретаря-машинистку. Она уже не могла даже на самом простом уровне работать с формой и содержанием, а тем более с лексикой и семантикой. А может быть, Веру придумали специально, чтобы пугать ее примером подрастающее поколение. Шутки шутками, но алкоголь нивелирует чувствительность почти стопроцентно.

Саша повздыхала, перебирая в руках косые клинья будущей оборки, кое-как причесалась и из внутреннего протеста решила не смотреться в зеркало. Она стеснялась других людей. Потому что казалась себе некрасивой, да, впрочем, и не без оснований, хотя однажды Георгий заметил, что внешность у них с сестрой аристократическая и сразу видна порода, а красота – в общепринятом смысле этого слова – им ни к чему. Вот Ирину, кажется, совершенно не волновало, соответствует ли ее бледное веснушчатое лицо с длинным носом каким-то канонам и одобрит ли кто-то ее алые лосины и короткий черный топ.

– Ира, но ведь незнакомый человек придет, – неуверенно сказала Саша, глядя, как ее зеркальный близнец, задрав топ к подбородку, сосредоточенно поправляет бюстгальтер.

– Ну так и что, я должна незнакомого человека в рясе встречать? – Ирина в задумчивости взирала на свою грудь. – Это тебе, Шура, волю дай – ты заведешь себе скафандр и будешь в нем сидеть. Откуда у арви такая низкая самооценка, уму непостижимо. Ты же умница, вон Георгий со всем своим каганатом уже сколько лет нашего папу уламывает отпустить тебя в режим открытого поиска.

– Это совершенно разные вещи. – Саша встала и с шумом задвинула стул. – И не называй меня Шурой!

– И ты напрасно, Шура, думаешь, что в открытом режиме арви будут постоянно прикрывать тебе спину. Будь проще, Шура, и люди к тебе потянутся.

– Какая же ты все-таки змея, Ирка, – прошептала Саша. – Кстати, в дверь звонят. Иди открывай. Пусть тебя примут за домработницу.

– Может быть, это одна из моих эротических фантазий – чтобы меня приняли за домработницу, – заявила Ирина и, плавно покачивая попой, выплыла в коридор.


Борис пересек небольшой двор с розовыми пионами по краям дорожки, неожиданно для себя замешкался перед крыльцом большого, кажется трехэтажного, дома, вошел в приоткрытую дверь и очутился в прохладной темноте просторной прихожей.

– Проходите, пожалуйста, – вдруг раздался, возник из тишины и полумрака женский голос, – вон туда, дверь слева.

Борис толкнул легкую стеклянную дверь и оказался в месте, необычность которого он потом пытался передать Тарасычу, но тот вроде бы так его и не понял. «Ну книги, много, и что?» – вопрошал Тарасыч. Борису было сложно объяснить. Но и теоретически, и практически он понимал, что у любого помещения, у любого внутреннего пространства есть стены. Даже у большого. У Дворца спорта, к примеру. Или у самолетного ангара. Но там, куда он попал, были только стеллажи с книгами, они расходились в разные стороны от центра, где-то в перспективе изгибались, и проходы между ними были похожи на улицы незнакомого города, где вместо домов и целых кварталов – бесконечные ряды книжных стеллажей. Борису с незапамятных времен была мила идея Борхесовской библиотеки; видимо, и хозяевам этого дома она тоже нравилась. В конце концов Ирина, сжалившись, довела его до края этого книжного космоса, где Борис нос к носу столкнулся с человеком, который был одет так же, как и он, и так же пострижен, и даже рукава летнего пиджака имел наглость заворачивать точно так же. Зеркала. Довольно простой интерьерный фокус, но эти сестры так заморочили ему голову, что поначалу он готов был поверить в то, что по дорожкам между стеллажами можно уйти куда-то очень далеко, заблудиться и тихо умереть от голода и жажды, преклонив голову на невредимой, уцелевшей в средневековом пожаре «Поэтике» Аристотеля.

А тогда, в день знакомства, он сидел за массивным круглым столом, а напротив – две совершенно одинаковые молодые женщины. То есть одинаковыми были их удлиненные лица, спокойный взгляд серых глаз, большие тонкогубые рты. Одинаковым был неправильный прикус, который почему-то их не портил, а даже придавал им очарования. Но только одна была длинноволосой рыжей стервой, а вторая – сдержанной, коротко стриженной шатенкой.

На столе в окружении простых граненых стаканов красовался высокий кувшин с гжельским узором.

– Молоко, – сказала рыжая стерва и царственным жестом указала на кувшин. – Могу предложить вам молоко.

Борис так удивился молоку, что немедленно согласился. На встречах ему еще ни разу не предлагали молоко из кувшина. Только «Кофе? Чай? Черный? Зеленый?»

Хозяйка встала, продемонстрировала Борису плоский спортивный живот и налила всем по стакану до краев. После чего вернулась на свое место и села, положив перед собой ухоженные белые руки. Борис смотрел на молочную каплю, которая ползла по краю стакана, и вдруг ему страстно захотелось теплого бублика с маком. Давным-давно уже нет таких бубликов, а в его детстве были и стоили пять копеек.

– Кстати… – вдруг задумчиво произнесла шатенка, поднялась и ушла куда-то за ближние стеллажи.

– Шура! – вслед ей крикнула рыжая. – А где Георгий?

– Он на конюшне, – донеслось из-за книг. – Учит Кдани седлать коня.

Рыжая подняла бровь и промолчала. А ее сестра вдруг оказалась рядом с Борисом, почти за его спиной, и поставила перед ним тарелку, на которой лежали бублики с маком – настоящие, большие, с лопнувшим румяным боком. Такие, как надо.

– Вы что, читаете мои мысли? – мрачно поинтересовался Борис.

Рыжая ухмыльнулась.

– Представляете, – сказала она, – Шура еще с утра сгоняла в пекарню, зная, что через несколько часов приедете вы и ни с того ни с сего подумаете о бубликах. Вот это, я понимаю, превентивная телепатия! Высший пилотаж.

– Да нет, – вдруг сильно смутилась тихая сестра, – вы не думайте. Это совпадение просто. На нашей улице один человек открыл мини-пекарню, и теперь мы там главные покупатели. Берите. Вкусные.

Начало разговора показалось Борису странным – и молоко это, и материализация бубликов из детства. Да и развитие темы тривиальным назвать было нельзя. Потенциальным заказчикам он нужен был не как детектив – в том смысле, что их не интересовало расследование какого-то конкретного преступления. Он понадобился им как консультант или, точнее, как человек, способный осуществлять мониторинг определенных тенденций и явлений, которые Ирина называла «девиациями», а Александра – «интерференциями», в связи с чем у сестер даже возник между собой терминологический конфликт: Саша в деликатной форме пыталась объяснить, что смысл понятия «интерференции» богаче и отражает весь спектр интересующих их вопросов, тогда как «девиации» – это всего лишь отклонения, и негоже так упрощать.

– Вы меня извините, милые дамы, – вздохнул Борис, – но мне кажется, что вы меня с кем-то путаете. Я могу организовать слежку за неверной женой, найти бриллианты из сейфа… Человека могу найти или, наоборот, так спрятать, чтобы другие не нашли. Убийства мне еще не попадались, но с Божьей помощью, думаю, смог бы и с этим разобраться. Но вы…

– А вот и Георгий! – обрадовалась Ирина. – Друг нашей семьи и наш коллега, можно так сказать. Возможно, он лучше сформулирует…

– Коллега, коллега, – добродушно пробурчал здоровенный детина, который, отряхивая ладони, шел к столу и по дороге чуть не свернул плечом один из стеллажей. Из-за прибалтийского акцента и мятых штанов, закатанных под колено, он здорово походил на латышского крестьянина в период уборочной страды. Стул под ним скрипнул, кувшин на столе опасно качнулся. – Предлагаю обойтись без рукопожатия, у меня руки грязные, – сказал Георгий, – я из конюшни прямо сюда. Ваша протеже, девочки, научилась сидеть в седле и не орать при этом. Для первого раза нормальный результат. Что я должен сформулировать? Проблему? Проблема простая. В воздухе пахнет дерьмом. Примерно как на конюшне, откуда я только что. Можно называть это девиациями, интерференциями, морфологическими мутациями, всё один хрен. Нам нужно понять, откуда эта вонь. А вы по роду занятий имеете дело с явлениями, в корне которых лежит зло, если по-простому. И вот мы обратились – ну, не только к вам, конечно… Нам нужна многофокусная картинка. Полиэкран.

– А кто это вы? – Борис наконец разобрался, что́ его беспокоит: он не понимает, с кем имеет дело. И он не любит, когда не понимает.

– Мы – частные лица, – улыбнулась Ирина.

– Не морочьте мне голову, – недовольно поморщился Борис. – Частных лиц не волнуют вопросы мироздания.

– Вы ошибаетесь, – мягко сказала Саша.

– А кого волнуют? – включился Георгий. – Организацию объединенных наций? Обаму? Папу Римского?

– Папу Римского, наверное, да, – согласилась Саша. – Наверное, церковь – это единственный институт, который имеет к этим вопросам какое-то отношение. Да и то…

– Ну, хорошо, – Георгий похлопал себя по могучим коленям, – мы – сообщество. Это корректный ответ? Люди, связанные определенной деятельностью, практикой такой специфической…

– Например, мы маги, о! – Ирина взяла с тарелки бублик и посмотрела на сестру через дырку. – Гильдия магов и экстрасенсов. Гадание на картах Таро, снятие венца безбрачия. Приворот, – сквозь дырку от бублика она вдруг подмигнула Борису, – толкование эсэмэс. Звонить в полнолуние, спросить Шуру…

Саша отняла у сестры бублик и вернула его на тарелку.

– Мы не маги, – твердо произнесла она, – не валяй дурака, Ирка.

– Конечно нет, – поддержал ее Георгий. – Хотя с этим народом нам приходится иметь дело время от времени. И вы знаете, порой я так понимаю инквизицию…

Ирина захохотала. Георгий погрозил ей пальцем.

– Разумеется, мы будем платить, – сказал он Борису. – Если вы предпочитаете в виде оплаты деньги, будем платить деньгами.


Человек слаб, – пишет Гомес, – но не в том смысле, что грешен, падок на соблазны или способен на низость. Человек слаб, поскольку позволяет себе бездарно проживать день за днем, заниматься всякой ерундой в то время, когда кто-то ждет не дождется его доброго слова, маленькой помощи, скромного подарка. Человек позволяет себе быть непоследовательным и расточительным, не радоваться каждой минуте, откладывать важные дела на послезавтра, которое, как известно, не наступает никогда. Ни одна из перечисленных слабостей грехом не является. Но счастливы те, кто живут каждый день как последний…


Я не знала, что все будет точно так же и одновременно так непохоже на то, как я себе это представляла, – пишет Гомес. – Но для описания того, как это было, когда он положил мне руку на затылок и приблизил ко мне свое прекрасное, уставшее и долгожданное лицо, в нашем языке не придумано слов. Может быть, эти слова есть в его языке – свободном, непонятном для меня, беспечном, как воскресный полдень на хуторе. Я прошу его говорить и смотрю на его артикуляцию, я смотрю на его губы, которые только что целовали мои закрытые глаза, и на его подбородок, который в это время колол мне щеки. «Pequenita»[7], – говорит он с легкой улыбкой и кладет свою теплую ладонь мне на щеку, указательным и средним пальцем захватывая мое раскаленное ухо.

– Тебе надо бежать, пока еще не поздно, пока еще ничего не произошло, – твердит Мария, подстерегая меня везде, где только возможно. – Бежать со всех ног куда глаза глядят.

– Ты думаешь, он плохой человек? – спрашиваю я ее. – Думаешь, он способен причинить мне зло? Почему?

– Нет, – энергично мотает головой Мария из стороны в сторону, отчего качается нитка дешевого речного жемчуга на ее плоской груди, – нет, я не могу объяснить. Он не плохой, скорее наоборот, но он… Он другой, Алехандра. Я даже иногда думаю – человек ли он?

Какая ты все же странная, Мария. Когда он спит в тени под вишней и капелька пота дрожит у него на виске, я думаю о твоих словах. Странная ты женщина, Мария. Я даже иногда думаю – женщина ли ты?

…А он уже не спит, вспоминает, как двадцать лет назад, через полгода после свадьбы, они с Габи возвращались из того города, – продолжает Гомес. – В волосах лепестки последних сентябрьских настурций, душистые бархатцы за пазухой, полные карманы каштанов, во рту – горький привкус вокзального кофе. Город был древний, инфернально-прекрасный, дикие заросли майоранов и георгинов в запущенных палисадниках, на площади перед центральным зданием педагогического колледжа – сбитые дождем орехи в мокрых кожистых оболочках. Два главных события обсуждали местные жители: демонтаж скульптурной группы «Освободители» и открытие светомузыкального фонтана в центральном парке…

Из-под полуопущенных век он смотрит, как по стволу вишни ползет божья коровка и ей преграждает путь палец Алехандры. Ей сейчас столько же лет, сколько было тогда Габи. Его Габи, которую он увидел впервые на автомобильном аукционе. Самая настоящая Джейн Биркин в белых клешах и бирюзовых кедах, с холщовой сумкой через плечо. Она придирчиво присматривалась к старому синему «студебеккеру» и наматывала на палец длинную каштановую прядь. Наматывала и тут же разматывала. Джейн Биркин как она есть. Совсем как в фильме Микеланджело Антониони «Фотоувеличение». Канны, Золотая пальмовая ветвь. Какой же это год? Шестьдесят седьмой? Шестьдесят восьмой? Совсем недавно, одним словом… «Как тебя зовут?» – спросил он, подойдя к «студебеккеру» с противоположной стороны. «Габриела, – сказала она, устраиваясь на заднем сиденье. – Меня зовут Габриела. Иди сюда!» Спустя полчаса они пили колу, проливали ее на белые брюки Габи и при всем честном народе целовались на заднем сиденье «студебеккера». Тогда, двадцать лет назад, все было просто, легко и совершенно не страшно.


А это что такое пишет Гомес?


Он подхватывает ее обеими руками под узкие лопатки и опускает на землю, на теплую траву под вишней. Она смеется, относится несерьезно, до тех самых пор, пока он не расстегивает последнюю, нижнюю пуговицу своей рубахи, после чего одним рывком распускает ремень. Она испуганно садится, и тогда он перехватывает ее спину левой рукой – вся ее спина не шире расстояния от его локтя до запястья, и даже остается еще немного места.

– Алехандра, – говорит он ей на ухо, – ох, Алехандра, сердце мое, темно, я почти не вижу тебя, pequenita. Я могу тебя только чувствовать.

Ее рот уже попался, уже в плену, и она не может говорить. Потом луна рассыпается, как плошка манной крупы, небо качается, земля кончается, дальше только по воздуху или только вплавь, синтез клеточных ядер, расплавленные оболочки, и вот, теряя остатки сознания, она вдыхает звук «а».

Наутро она ходит, не касаясь земли, и чувствует каждую секунду, как новая, теплая, свежая кровь движется по новым артериям. Она щурится от света, пульсируют и болят губы, еще полчаса – и она увидит его.

– Что же ты наделала, Алехандра? – беспомощно говорит тихая Мария, и ее темные пальцы взволнованно, быстрее, чем обычно, перебирают старенькие янтарные четки. – Что же ты натворила, и что он себе думал?.. Я надеялась, что этого можно было как-то избежать…


«Это какой-то другой Гомес, – рассеянно подумал Борис, – что-то я не припомню, чтобы у Гомеса было это. Чтобы это как-то особенно его волновало, порождало такой накал, такую развернутую картину девичьего томления и подлинного мужского желания и нетерпения, даже немного слишком по сравнению с тем, как это бывает в реальной жизни. В жизни все проще, и только рефлексия, воспоминания и последующие описания, то есть слова существенно обогащают ситуацию». Из предыдущих книг Гомеса Борис и припомнить не может большей страсти, чем при описании смертельной логической игры, в которую играют дуэлянты – непримиримые противники и конченые игроки, маньяки, опасные, циничные, внешне респектабельные интеллектуалы. А тут – кто бы мог подумать! – любовная история. И почему, почему все-таки скромная и затурканная деревенская ведьма Мария запрещает своей племяннице любить этого безымянного мужчину? И долго ли еще Гомес будет изводить читателя недомолвками, фигурами умолчания, своими особыми, авторскими лакунами, в которых смысл рябит и колышется, но не дается? У него, у Бориса, нет дурной привычки заглядывать в конец, а если даже и заглянет – что он там увидит? Скорее всего, что-то вроде «И наконец начался дождь».

Он стоял у открытого окна, смотрел на ночное озеро вдалеке – только что оно было гладким, как темное стекло, и вдруг по нему пошла косая рябь, на жестяной подоконник упали капли, еще минута – и сплошной белый ливень закрыл перспективу.

Борис помедлил и все же открыл последнюю страницу.

«И наконец начался дождь», – черным по белому было написано в финале.


Случаются в жизни моменты, когда весь опыт работы в горячих точках планеты, включая боевое НЛП и владение автоматом УЗИ, оказывается на грани девальвации – и всё из-за чего? Из-за молока и бубликов, из-за бесконечной библиотеки, одна из дверей которой, как выяснилось вскоре, выходит на поляну, пеструю, как китайский крепдешин, с полевыми цветами и стрекозами. И из-за того, что девочка Саша, немного смущаясь, сказала ему:

– Я вижу, вам никуда не хочется уходить, вы устали как собака. Извините за собаку, но это отражает суть дела. Оставайтесь, у нас есть комнаты для гостей. Можете жить здесь столько, сколько захотите.

– Почему вы думаете, что я устал? – Борис постарался предъявить Саше одну из своих самых галантных улыбок. – Я что, плохо выгляжу?

Cаша вдруг заметно растерялась, порозовела и опустила глаза.

– Вы выглядите великолепно, – ответила за сестру Ирина, – но то, что вы устали как собака, – это медицинский факт. Озеро чистое, вода еще теплая, – вдруг безо всякого перехода сказала она, – Георгий сделал там маленький песчаный пляж с навесом. Короче, там даже можно купаться. В своей комнате вы найдете полотенца и все, что нужно. Обед в четыре часа на кухне. Шура вас проводит и все покажет. Да, Шура?


Можно эмигрировать, не выезжая за границы родного города, неожиданно понял Борис, глядя на дождь с молниями. Можно попытаться убедить себя, что ты попал в другую действительность, где нет и никогда не было скудного одинокого детства, войны в чужой далекой стране, гибели первого настоящего друга Славки Рябченко, безумия Варежки и собственного тихого бессилия. Можно попытаться, и даже на время полегчает, только все это будет неправдой, цветной голограммой, безразличной к тебе иллюзией, как ни крути. С таким же успехом можно купить у пушера марок и с понтом сидеть дома. Как в том анекдоте: «Вот вам билетик в кино». – «И что мне с ним делать?» – «Положите под язык и ждите, когда начнется кино».

И кино не заставило себя долго ждать: в полумраке двора, освещенного с двух сторон только далеко отстоящими друг от друга низкими садовыми фонариками, по направлению к озеру шла Саша. Под проливным дождем. В коротком светлом халатике, засунув руки в карманы. Ни зонтика у нее не было, ни накидки. «Купаться пошла, – решил Борис. – В два часа ночи. Ну чего, логично…» Не то чтобы они все произвели на него впечатление сумасшедших – таких впечатлений ему в Павловке хватало, – нет, эти, безусловно, другие. Но живут в рамках своего собственного, пока непонятного ему социума, занимаются непонятно чем и, главное, непонятно чем зарабатывают, и что характерно, не испытывают, похоже, недостатка средств к существованию. И есть в них что-то, на что он, как мальчик, купился, – редкое в наше время спокойствие, отсутствие внутренней напряженности, размеренность жизни. Или же он все это просто приписывает незнакомым и непонятным для него людям? В принципе, так может жить какая-нибудь экстравагантная аристократия – беззаботные, обеспеченные на сто лет вперед рантье, немного затворники, со вкусом обустраивающие свое внутреннее пространство. Добросердечные и гостеприимные, но не без тараканов в голове. И не без скелетов в шкафу.

А Саша тем временем подошла к озеру, и Борис даже со своего места разглядел, что халатик ее промок насквозь и прилип к спине. Раздеваться она не стала, а сделала вдруг то, чего он никак от нее не ожидал. Она зажгла довольно сильный фонарик и провела лучом по озеру широкую дугу. После чего села на землю, подтянув коленки к подбородку. Борису захотелось выйти, вломить ей по шее и вернуть в дом – простудится же. То ли ей мама не рассказывала, что девочкам категорически нельзя сидеть на мокрой земле, и тогда эта мама хуже ехидны, то ли не было никакой мамы и сестер-близнецов нашли в капусте…

Тем временем озеро начало светлеть – как будто включили подводные источники света. Тогда Саша легко поднялась и вошла в воду по колено. Заинтригованный Борис уже не порывался ее спасать, подвинул стул к окну и сел, уперев локти в подоконник, – решил во что бы то ни стало досмотреть кино до конца. Саша же постояла еще минут пять неподвижно, после чего вышла на берег и, снова повернувшись к озеру передом, а к Борису задом, сделала книксен, что в контексте всего происходящего выглядело совсем уж удивительно.

Он смотрел, как темнеет озеро и как она возвращается, никуда не торопясь – мокрая насквозь, довольная и улыбающаяся девочка Саша. В ее лице не было ничего сомнамбулического, а в улыбке он не заметил и тени безумия – Саша выглядела так, как если бы только что получила пятерку по алгебре.

И тут прозвучал высокий голос Ирины.

– Шура, ай-яй-яй, – укоризненно произнесла она откуда-то снизу, возможно с балкона первого этажа.

– Иди спать, Ирка, – беззлобно отозвалась сестра. – Подглядывать нехорошо, я же не лезу в твою личную жизнь.

– Мне кажется, что ты очень торопишься, а может, и ошибаешься. – Ирина была не то чтобы недовольна, но явно чем-то огорчена. – Ты же знаешь, что у нас получается только один раз? Знаешь или напомнить?

– Ирка, – сказала Саша, вытирая лицо ладонью, – я вот думаю, а может быть, Андерсен был арви? Написал же он «Принцы-лебеди». И «Русалочку».

– Еще тем фруктом был твой Андерсен, – заржала невидимая Ирина, – взял и обесчестил юного наивного композитора Грига. Хотя, впрочем, одно другого совершенно не исключает.

Ничего не понял Борис из этого разговора. Ровным счетом ничего.


Две недели они не спускались со второго этажа, – продолжает Гомес, – похоже, что ничего не ели или ели очень мало, пили белое сухое вино и любили друг друга. Да так, что сбивались с курса и сталкивались в полете птицы, раньше времени стремительно созревали ягоды рябины, стрелки часов двигались то вперед, то назад, во всем районе постоянно вырубало электропроводку, а из крана на кухне вместо воды текло теплое молоко. И даже совсем дряхлые старики, которые всегда в это время года сидели дотемна на лавочках, испытывали странное волнение и растерянность. У них розовели морщинистые щеки, переставали ныть суставы, распрямлялись искривленные артритом пальцы. Пространство обрело фокус в виде окна за синими занавесками, но что будет дальше, понимала только Мария. Или ей казалось, что понимает. Во всяком случае, она постоянно об этом думала. Ее прабабка, столетняя, совершенно слепая, сжимая в дрожащих пальцах замусоленное беззубыми деснами овсяное печенье, сказала ей, тогда десятилетней девчонке: запомни, сказала, и не забывай никогда – впервые за много тысяч лет в этот мир придут дети дракона. Они завершат начатое, переступят через запрет и заставят всех замолчать. Запомни, Мария, и не забывай никогда. К сожалению, они появятся в нашем роду – тебе и роды принимать, и бежать с ними куда глаза глядят, и отдавать за этих детей свою жизнь.

* * *

Он всегда ждет ее, и у него всегда для нее припасено что-то. Что-то в рукаве, в кармане, хоть какой леденец за щекой, хоть скромная, но мысль. Или маленький рассказ, наблюдение. Песню вот скачал или фильмец. Вьюнок на балконе отцвел, но вылез бодрый молодой бутон. Вот рыбка-клоун, удивительная, шагает по дну, это просто психодел какой-то, пойдем, я тебе видео покажу. Устала? Ну ладно, ничего, потом покажу. Я тебе плащ простирнул в машинке и футболки. Как дела на работе?

Анна возвращается домой, всегда уставшая; он спешит встретить, забрать пакет со всякой необязательной супермаркетовской жрачкой. Никогда не скажет: зачем ты это купила, мать, кто все это будет есть? Всегда скажет: молодец. Купила себе французские штаны за сто долларов? Молодец, умница. Даже если это крайне нужные сто долларов. Другое дело, что не последние. На последние она штаны ни за что себе не купит. Они, в общем, привыкли обходиться. Им, в общем, все это не очень важно: есть – есть, нет – нет.

Когда она на курсах повышения, на каких-то выездных тренингах, он, чтобы не расстраивать ее, убедительно врет по телефону, что чувствует себя хорошо.

Она приходит, падает на табуретку на кухне, прислоняется спиной к холодильнику. Нога ноет в щиколотке, и боль спиралью поднимается к колену. Это варикоз, и он не требует лечения, по большому-то счету. Нужно быть очень на себе зацикленным, чтобы лечить варикоз.

Она открывает сухое вино и смотрит на мужа.

Он стоит, птиченька, посреди кухни и держит в руках ее сердце. Потом садится, примащивается в уголке возле кухонного стола, закуривает. Она встает и целует его в колючую бритую макушку, гладит по спине.

– Воробушко, – чуть слышно говорит она. Так тихо, что даже сама себя не слышит.

После она выпивает бутылку белого сухого минут примерно за сорок, запивает его снотворным и ложится лицом к стене – ждет, когда придет сон.


– Анвладимировна, а чего вы такая бледненькая? Такая бледненькая, не дай бог, так погода же, смотрите, какая поганая погода, всем плохо, Анвладимировна, давайте я вам чайку с мёдиком… А вас, Анвладимировна, новый главный искал, а мы сказали, что вы в приемном с тяжелым больным, чего-то он хотел, новая метла, Анвладимировна, с мёдиком, с мёдиком, по-новому метет, вы не обращайте внимания, если он чего скажет, я его вчера издалека видела, сразу видно, что козел.

Анна глотнула чаю, погладила Тому по круглому теплому плечу и решила, что лучше сейчас пойти к новому главврачу, не оттягивать неприятный момент, но чувствовала себя при этом странно – как будто она в седьмом классе размазала по учительскому стулу жвачку и теперь ее к директору школы вызывают. Никогда раньше она не ощущала особого трепета перед начальством, но об этом была наслышана всякого разного, и из рассказов следовало, что он, Евгений Петрович Торжевский, – чуждый ей персонаж. Клинический психиатр без практики, зато полковник, еще вчера – замглавврача военного госпиталя, небось только и делал, что гонял солдатиков-первогодков, чтобы они расчищали ему дорожки от забора до обеда.

«Ну, ты чего, Аня? Не надо так, – примирительно говорил ей вчера муж, пока она вынимала из пакета и с раздражением укладывала на кухонный стол свертки и сверточки из супермаркета. – Ты, Аня, не права. Что это за клише? Ты же никогда раньше не пользовалась клише и банальностями всякими. Полковник, Аня, – не обязательно кретин. Я вот тоже…»

Он вот тоже служил в спецназе, и у него были изумительные командиры-наставники, настоящее ростовское казачество, аристократы и умницы с какими-то немыслимыми библиотеками дома, которыми можно было пользоваться, и с коллекциями винилов, которые можно было слушать. Слуги царю, отцы солдатам. И он, ее муж, был тогда косая сажень в плечах, бицепсы, кубики на прессе, и весил столько, сколько нужно – девяносто килограммов при росте метр восемьдесят. А теперь он как худой журавлик, прихрамывает и сутулится при ходьбе. Чтобы окончательно не свихнуться от жалости, Анна периодически накручивает себя, вспоминает какие-то его прегрешения, заставляет себя злиться на него и порой даже преуспевает в этом. Бывает, злится весь день, а вечером еще и наорет неважно по какому поводу. Сначала легчает, после приходит гадкое чувство вины. Ни черта не помогает.

Она сняла белый халат с полустершимся вензелем «АА» на кармане, повесила его на вешалку, отметила, что повесила кое-как, но решила оставить все как есть. Все у нее в жизни криво, и халат висит криво, и за окном идет косой дождь, и какая-то кривоватая дурочка – одно плечо выше другого – мокнет на лавке, скрестив ножки в тупоносых черных ботиночках. Была бы пациенткой – Аня загнала бы ее в корпус немедленно, но чужая девчонка – может, пришла к кому?

Она набросила куртку, взяла зонт, и, пока возилась на крыльце, раскрывая его, дева на скамейке успела изменить позу – теперь она подтянула колени к подбородку и, не моргая, смотрела куда-то вдаль, а по тощим ее, кое-как заплетенным старорежимным косицам вода стекала белыми ручьями. Анна не смогла пройти мимо.

– Девушка, – позвала она от крыльца, – а, девушка! Простудитесь же. Вон церковь за деревьями маленькая – видите, дверь открыта? Идите, там отец Василий чаю вам нальет, обсохнете. Я бы вас проводила, но мне надо…

Девушка неподвижно смотрела в пространство, и Анна машинально проследила за ее взглядом. Просвет между деревьями, уходящая вдаль парковая дорожка, и больше ничего и никого. Анна не увидела в этом взгляде ничего предосудительного – она тоже порой зависала как компьютер, и в последнее время с ней такое случается все чаще. И еще она все забывает. Только что помнила – и вот уже забыла… Разрушение нейронных связей – такое бывает при хроническом алкоголизме. Но бутылка белого сухого ежедневно – это ведь не?..

– Они возвращались, – девушка произнесла эти слова неожиданно громко, так, что от старой полуразрушенной стены на краю парка отозвалось слабое эхо. – Возвращались, но я им не открыла.

– Кто возвращался? – Анна вздрогнула от неожиданности, и проклятый зонт захлопнулся снова. – Куда возвращался?

– Те, кого нельзя увидеть, но они есть. – Ее голос вдруг резко изменился и стал тоненьким, детским. – Те, которые искажают…

«Ну конечно, – подумала Анна, – кого еще можно встретить на лавочке в дурдоме в пятницу после полудня? Догадайтесь с трех раз».

«Никогда не попадайте в структуру бреда пациента», – вспомнила она золотое правило номер один и тем не менее решила продолжить разговор, потому что девушка снова замолчала, сложила из большого и указательного пальца кольцо и стала смотреть сквозь него, но теперь уже на Анну.

– Что искажают? – попыталась уточнить Анна. – Кто искажает?

– Искажают линию жизни, – вздохнула девушка и сунула руки в карманы черной курточки. – Сволочи.

– И кто они такие?

– У них нет имен, – пробормотала она скороговоркой, – тел тоже нет. Ни лиц, ни голоса, ни языка. Я убежала ночью и вот оказалась здесь. Ну не совсем здесь, а на остановке, на лавочке. А сюда меня привел какой-то бедный дедушка, он сказал, что мне сюда надо. Странно вот только… Здесь у вас день. Как такое может быть – что у вас день, а у нас в Белгородской области ночь?

«В пятой палате две свободные койки, – подумала Анна обреченно и меланхолично. – Будет Варе подружка».

«Вот и повод идти к Торжевскому, кстати, о птичках», – сказала она себе, передавая Томе с рук на руки насквозь мокрую гостью из Белгородской области. Как раз попросить разрешения оформить бездомную больную, выслушать монолог про то, что из уважаемого лечебного учреждения такие, как она, делают богадельню, с мрачным удовлетворением убедиться, что он точно такой же кретин, как и предыдущий главный, который только об этом и говорил, и похоже, был тайным сторонником массового умерщвления в газовых камерах бомжей, психически неполноценных, а заодно геев, цыган и одиноких беспомощных пенсионеров – всех, кто с шумом и грохотом вываливался из его стройной и стерильной картины мира.

Но главврача она в открытом настежь кабинете, к своей досаде, не обнаружила, зато в углу, в глубоком мягком кресле, положив ногу на ногу, сидел какой-то коротко стриженный парень в сером свитере и в очках, сдвинутых почти на кончик носа, и листал журнал.

– Не подскажете, Евгений Петрович надолго ушел? – поинтересовалась Анна, глядя, как молодой человек покачивает ногой в отличном кожаном ботинке.

– Ну, как сказать… – Парень посмотрел на нее поверх очков продолговатыми карими глазами и улыбнулся. Улыбка обозначила ямочки на щеках. – А вы Анна Владимировна?

– Да, но мне ждать его некогда, – раздраженно сказала Анна. – У меня новые пациенты, и вообще.

– Но они же не убегут, – молодой человек положил журнал на столик и поправил очки, – у нас же решетки на окнах.

– Евгений Петрович, я сейчас, – донесся из-за двери трубный бас кадровика Миши Бойченко, – я тут вам личные дела несу…

– Его нет, – сообщила Анна в дверной проем.

– Чего это нет? – удивился парень. – Я есть.

Он легко встал с кресла, с хрустом потянулся, сцепив пальцы высоко над головой, а потом двумя короткими движениями подтянул повыше рукава серого свитера. После чего подошел к Анне несколько ближе, чем допускали приличия, и мягко взял ее за локоть.

– Оригинально, – только и смогла сказать Анна.

– Я вчера видел фотки с какого-то вашего корпоратива, – интимно признался новый главврач, полковник Торжевский. – И сразу влюбился в ваше изображение.

– У меня есть несколько свободных мест в отделении. – Анна отступила на шаг и выдернула руку. – Милости прошу. На ужин гречка с овощным рагу.

– Уже и пошутить нельзя. – Евгений Петрович сел за стол, толкнул пальцем мобиле и стал смотреть на качающиеся блестящие шарики в матовой полусфере. – Уже и комплимент сказать нельзя. Черт знает что.

Анна посмотрела на руку, которая только что держала ее за локоть. Хорошая рука, чего там.

Двухметровый увалень Миша Бойченко, хмыкнув, положил на стол папки и удалился на цыпочках, послав Анне от двери воздушный поцелуй.

– Я снова подобрала с улицы больную, – сказала Анна. – А чего вы так на меня смотрите?

– Я устанавливаю с вами зрительный контакт. – Евгений Петрович вынул из пачки сигарету и не глядя сунул ее в рот. – Я был на одном продвинутом тренинге, и мне сказали, что с людьми надо обязательно устанавливать зрительный контакт. Раньше мы, бедные крестьяне, об этом даже не догадывались. Правильно взяли больную, не на улице же ей оставаться. Холодно, мокро. А у вас гречка с подливкой.

– С рагу, – машинально поправила Анна, глядя в его узкие карие глаза. Контакт так контакт.

– Ну да. Я вас вообще-то позвал, потому что мне сорока на хвосте принесла, что вы очень много работаете и ни хрена не отдыхаете.

– Так точно, Евгений Петрович, – согласилась Анна, не отводя взгляда. – Ни хрена. И что?

– Поезжайте в Гамбург на конференцию вместо меня, а? Полторы недели, делать вообще ничего не надо и даже вредно, ну там докладик один сделаете, а дальше будете пиво пить и по хорошему городу гулять.

«Кто-то настучал ему про мои семейные обстоятельства, – поняла Анна. – Бойченко. Известный в клинике инсайдер».

– Я не могу, – покачала она головой и взяла свой мокрый зонт. С зонта на пол натекла целая лужа, и Анна некоторое время задумчиво ее созерцала. – Не могу. Поезжайте лучше вы.

Евгений Петрович обеими руками потер крепкую шею и снова уставился на мобиле поверх очков в тонкой золотистой оправе.

– Я бы поехал, – наконец со вздохом сказал он, – но, честно говоря, я не очень люблю Гамбург. Однажды меня там чуть не убили.


Анна вернулась в отделение, в рассеянности и недоумении посидела в кресле, немного повертелась в нем, несколько раз переместила шариковую ручку с места на место и, наконец, выбросила в мусорную корзину пачку распечаток из Интернета по гештальттерапии. Не будет она заниматься гештальтом, пусть все гештальты в мире завершают сертифицированные дурочки с факультета психологии госунивера. Они идут туда лечить свои психосексуальные неврозы, а заканчивают аспирантуру уже в обновленном формате: начинают осознавать, что их миссия – помогать людям. Желательно за шестьдесят долларов в час. Вот пусть они и пишут диссертации и в процессе написания мастурбируют, глядя на портрет Курта Левина, сделанный уличным фотографом на фоне Венской оперы в 1921 году. Она же – клинический психиатр с медицинским образованием, и не хочет она помогать людям, люди ее решительно не волнуют. Только своих дуриков она и любит, но странною любовью. Как детей и животных одновременно. Только своих дуриков и еще своего мужа, который, наверное, бредет сейчас из гостиной на кухню, заваривает себе зеленый чай в круглом китайском чайничке, смотрит в окно на дождь, на мокрые деревья, шарится в Интернете, качает кино и музыку. «Что тебе купить?» – спрашивает она его перед выходом с работы. «Купи мне карамелек, – просит он. – Мятных, зелененьких».

Простая карамельная душа. Вот она не ест сладкого уже несколько лет – все время ощущает в горле горечь. И понимает, что горечь эта – не органолептического свойства, она имеет другую природу.


Через десять дней ранним воскресным утром, а именно в половине одиннадцатого, Анна будет умываться над детской алюминиевой ванночкой под шелковицей. И увидит в старом зеркале, привязанном к стволу ржавой проволокой, сонную женщину с ореховыми волосами, с розовыми тенями под глазами, с каплей воды в ключичной ямке, с перекрученной синей бретелькой ситцевого сарафана на загорелом плече. Она увидит, что женщина щурится и непонятно чему улыбается, и не сразу поймет, что рассматривает себя. И еще она увидит в зеркале, как сзади за шею ее перехватывает мужская рука так, что ее подбородок упирается в теплый сгиб локтя того, кто, в свою очередь, утыкается носом в ее затылок и шепчет ей на ухо: «Омлет, кофе, горячий салат – всё на столе и стремительно остывает».

Она разворачивается к его невероятным губам, каких нет ни у кого, ну, может, были только у Патрика Суэйзи времен «Грязных танцев», к губам, которые долго и медленно целуют ее в шею, потом, подумав, оставляют короткий влажный след на ее губах, потом говорят: «Нет, Аня, нет».

Пройдет еще неделя, и в ответ на мучительное «нет, Аня» она, глядя прямо в его глаза, скажет слово «да», и его губы раскроются, конечно, сдаваясь, почти с облегчением от того, что не нужно больше держать оборону. С мягкой покорностью побежденного, которая за считаные секунды превращается в нежную, страшную, уверенную силу. С этих минут ее затылок идеально ложится в его ладонь, как будто создан именно для этого.

Как будто так было всегда.

* * *

В тот день Мицке забила болт на школу, потому что начались «дела» и мама, разумеется, напишет записку, что у нее, у Тани Мальковой, болит живот, или зуб, или еще какая часть тела. Ну не писать же «Моя дочь не присутствовала на уроках по причине первого дня месячных».

«Все же тяжела и неказиста жизнь пятнадцатилетней девушки», – думала Мицке, рассматривая в зеркале прыщ на подбородке. Это только небось бабульки у подъезда считают, что именно на них свалились все беды мира, а ей, молодой, – и небо в алмазах, и жопа с ручкой, и что там еще? Вслух они, ясное дело, ничего не говорят, но неодобрительно оглядывают ее с головы до ног и цокают языком, а за спиной переговариваются свистящим шепотом. Особенно если она гордо выходит из своего подъезда в короткой алой юкате и с катаной за плечами. Особенно если в сопровождении стройного Данте в аналогичном прикиде, еще и в черном парике с длинной седой челкой. А что, собственно? Мамахен пыталась проводить невнятные воспитательные беседы о скромных и работящих девушках, но Мицке решительно пресекла это тухлое дело. Она сообщила мамахену, что именно скромные и работящие по причине, не известной пока британским ученым, почему-то первыми залетают, причем не позднее шестнадцати, аж бегом обзаводятся тремя детьми и мужем-алкоголиком и вешают детей на голову своим мамам. А сами уезжают в Италию или в Португалию и ударно работают проститутками, чтобы прокормить, одеть и обуть детей, непутевого бездельника мужа и самоотверженную бабушку. А теперь внимание – вопрос! Так что́, мама, хочешь стать бабушкой? – нанесла Мицке решающий удар обмякшему мамахену. И уже примирительно сказала что-то вроде: а у нас, у анимешников, пить и курить считается дурным тоном, а хорошим тоном как раз считается читать книжки и смотреть аниме. А пьем мы зеленый чай. Ты спрашиваешь, что такое аниме? Ну, мультики, мама, мультики. Поняла?

Все бы ничего, но через два месяца аниме-фест[8] в Киеве, и нет у них в тусовке человека, который бы не мечтал поехать и не копил бы всеми правдами и неправдами денежку на дорогу, проживание и на билеты хотя бы на пару новых лент. В этом году будут новый Миядзаки[9] и мастер-классы удивительной девушки Усаги, в которую они все здесь влюблены, все двадцать семь местных анимешников. Усаги, она же Судзумия Харухи[10], она же Лена из Москвы, она же икона русского и украинского аниме-движения, и никогда не скажешь, что ей уже двадцать пять. И косплей-шоу[11] там будет, конечно, и косплей-дефиле, а у нее, у Мицке, в этом вопросе еще не валялся дохлый конь. Она сначала хотела косплеить[12] Судзумию – в основном из-за очевидной простоты костюма, но поднаторевшие в тусовочной этике Кид-Кун и Данте сказали, что нельзя посягать на святое. Раз уж там будет главная Судзумия страны, зачем еще одна? Короче, пришлось выбирать другой персонаж. В результате она остановилась на образе Лины Инверс из аниме «Рубаки». Тоже ничего сложного, разве что летящий красно-черный плащ-накидка, но обязательно нужен рыжий парик. Покраситься – это не то, все равно ей не добиться таких восхитительно разлетающихся волос. Нужен именно парик, длинный, причем ехать за ним придется как минимум в Луганск, поскольку в их славном мухосранске такого парика не сыскать. И сто́ит он не меньше двухсот пятидесяти гривен – они с Данте уже смотрели на одном сайте. Но тут есть один вариант: соседка по лестничной площадке Людмила, у которой парень держит пиццерию возле остановки «Ремзавод», обещала поговорить, чтобы ее, Мицке, взяли разносить пиццу, – шанс заработать вполне реальный. Пиццерия, правда, тесная и грязноватая, там всегда накурено, но какая ей разница? Данте после школы, а иногда и вместо школы расклеивает какие-то рекламные листовки, Кид-Кун тоже как-то зарабатывает свою копейку, но предпочитает не вдаваться в подробности, да Мицке, в общем-то, особенно и не лезет в его жизнь. Кид-Кун – существо немного депрессивное, полный интраверт. В прошлом году его отец по пьяни утонул в речке, мама пьет. Да кто в этом городе из взрослых не пьет? Разве что ее мамахен, пара престарелых училок, да та добрая женщина из районной библиотеки, куда Мицке раз в жизни забрела, чтобы найти книгу для реферата по правоведению.

Тогда, в середине декабря, стоял лютый мороз, и Мицке в своей короткой синтепоновой куртенке продрогла дико. Даже не сразу смогла выговорить, что ей, собственно, требуется. В библиотеке, кроме этой женщины, не было ни души и пахло старыми книгами. В первый раз в жизни Мицке столкнулась с таким запахом. Она так и спросила: «Чем тут у вас пахнет так странно?» – «Старыми книгами», – сказала библиотекарша, после чего усадила ее возле электрокамина, напоила страшно вкусным растворимым кофе с куском кекса, нашла ей нужную книгу и отпустила, лишь когда Мицке торжественно поклялась на Конституции Украины, что согрелась на все сто процентов…

Прицельно скосив глаза, Мицке уже совсем сосредоточилась на ненавистном прыще и только-только приняла решение давить его безжалостно, как зазвонил телефон и Кид-Кун произнес путаную телегу про какую-то тетку, которая лежит у него под дверью и которую немедленно надо спасать. Куда спасать, чего спасать? «Скорую» надо вызвать или ментов, вот и все дела. Но Кид-Кун упрямый, это, во-первых; во-вторых, в тройке он как бы лидер. Хотя Мицке пока не поняла, почему веселый пофигист Данте если не во всем, то во многом слушается человека, у которого налицо все задатки хронического неудачника. Не поняла, но правилам игры подчинилась – она младшая по званию и каждый день думает, как благодарна ребятам за то, что они врубили ее в аниме-культуру и взяли в свою песочницу. Теперь ей почти всегда прикольно и безумно интересно, а еще год назад было как-то совсем никак. Поэтому Мицке достучалась до Данте, обнаружила его сонным и в наушниках, вкратце объяснила оперативную вводную, и они вдвоем рысью отправились к Кид-Куновой хрущевке, только один раз притормозили по дороге – попить воды из колонки.


Соля в очередной раз открыла глаза и увидела прямо перед собой смутно знакомое откуда-то бледное лицо девочки с густо накрашенными ресницами. Ресницы хлопали, как крылья бабочки, и серые глаза внимательно ее рассматривали.

– Так это же та женщина, – наконец удивленно сказала девочка. – Та самая, из библиотеки.

* * *

– Хреново, – мрачно сказала Мицке, выслушав сбивчивый рассказ Соломии.

– Полное говно, – мрачно сказал Данте и с остервенением принялся грызть ноготь большого пальца.

– Хорошего мало, – мрачно сказал Кид-Кун, – и очень плохо, что вы были не в курсе того, что здесь происходит.

Они сидели в однокомнатной квартирке Кид-Куна – Соля на диване, в наброшенном на плечи допотопном пуховом платке покойной Кид-Куновой бабушки и с чашкой чая в мелко дрожащих руках, ребята вокруг нее на табуретках, образуя небольшой амфитеатр.

– Я, между прочим, тоже не в курсе того, что происходит, – немедленно обиделась Мицке.

– Ты мелкая еще, – заметил Данте, – достаточно того, что в свое время мы с Кидом сурово запретили тебе шляться где попало в одиночку. Под страхом смертной казни. Запретили?

– Ну, – нехотя согласилась Мицке. – Вы сказали мне, что завелся маньяк, который зверски насилует девушек и откусывает им уши. И пальцы ног. На память.

– Кому на память? – тихонько спросила помертвевшая Соля.

– Всем участникам процесса, – улыбнулся Данте. – Но это гониво все, на самом деле нет никакого маньяка. Все это сказки для нежных девочек.

– Так а чего же! – взвилась Мицке, даже вскочила с табуретки. – Как лапшу вешать, так все мастера, а как скачать мне в Интернете полнометражную Судзумию, так до новых веников ждать! Завтра да завтра…

– Таня, – серьезный Кид-Кун вдруг назвал ее давно забытым, доисторическим именем, – а можно, ты помолчишь, а мы сейчас расскажем Соломии Михайловне все, что знаем сами. И заодно ты послушаешь, раз уж ты тут случайно очутилась.

– Очутилась, – надулась Мицке. – Мюхгаузены хреновы.


Это началось примерно три года назад.

В городе стали пропадать дети. Раньше о таких случаях жители неказистого, по всем меркам занюханного райцентра знали только из новостей или из специальной программы «Магнолия ТВ», авторы которой занимались поиском пропавших по всей стране и регулярно показывали по телевизору их фотографии. Одним словом, до поры до времени такая беда обходила городок стороной. Было многое другое – и пьяная поножовщина на бытовой почве, и массовое отравление денатуратом на юбилее главбуха овощебазы, и смерть от оголенного кабеля, милосердно настигшая неприкаянного умственного инвалида Полторухина, когда тот полез в какой-то раскоп в надежде отпанахать кусок медной проволоки и сдать ее в пункт приема ценных металлов. Правда, было дело – поссорившись с матерью, ушел из дому и подался на вольные хлеба в соседнюю Россию пятнадцатилетний Стасик Мисюра, но он сначала громогласно оповестил о своем решении широкую общественность, да и свою мать оповестил тоже. Хлопнул дверью и был таков. Говорят, устроился портовым грузчиком в Новороссийске – Стасик с раннего детства был здоровым как конь, к тому же несколько лет занимался вольной борьбой. Так что вроде бы доволен жизнью, да и мать его, которая поначалу была объектом коллективного сострадания, теперь, в свете последних событий, считается вполне благополучной женщиной.

Как известно, пропавших находят редко. Дети будто растворяются в стране, равной двум Франциям, четырем Швейцариям и десяткам Люксембургов, Монако и Ватиканов вместе взятых. В стране, где хоть сто верст пили на хорошей машине по одесской трассе, а вокруг все так же будут простираться широкие заснеженные просторы, поля и леса. И только соседство с Россией не дает рядовому украинцу впасть в окончательную гордыню и считать себя жителем бескрайнего, большей частью неосвоенного аграрного космоса. В котором, как изюм в столовской булке, нет-нет да и встречаются областные центры с неожиданной буржуазной претензией на качество жизни. А кому не повезло жить в миллионнике, тому, бедолаге, и не дано почувствовать себя обласканным судьбой и цивилизацией, хотя бы в виде горячей воды в кране и заурядного фонаря во дворе. И поделом. Человек создан для счастья, как птица для полета. Что хорошего можно сказать о рядовом жителе маленького нищего городка, какие версии можно построить относительно того, зачем он там вообще живет?

Первой пропала дочка шахтерской вдовы Лены Курочкиной, двенадцатилетняя Ксения. Пропала при самых обычных обстоятельствах – ушла в школу и не вернулась. Лена подняла на ноги всех учителей, одноклассников и известных ей подружек из окрестных дворов, но выяснила только, что Ксюша обещала в тот день соседке по парте Ларисе Пасечник занести сборник диктантов для проверочных контрольных работ, да так и не занесла. Милиция приняла дело к рассмотрению и на всех столбах, на ржавых жэковских досках объявлений и на проходных предприятий развесила ксерокопии Ксюшиной фотографии годичной давности – в красном шутовском колпаке с колокольчиками возле новогодней елки на центральной площади; более свежей у мамы не нашлось. Не имея никакой опоры, кроме отчаянной надежды на помощь высших сил, Лена отстаивала все заутрени в храме Святого Андрея Первозванного, а спала отныне на матрасе в прихожей возле входной двери, чтобы не проспать, не пропустить возвращение дочки.

По совпадению ли или по какой-то странной закономерности второй пропала та самая соседка по парте Лариса Пасечник – ушла вечером за хлебом и не вернулась. Мать ее бесконечно рассказывала всем встречным и поперечным, что муж ее и папа Ларисы, «сука Васяня», хотел сам пойти, в основном, конечно, за второй поллитровкой, но и батон купил бы заодно. Да только уснул, сволочь, прямо за столом, и Лариска пошла, выпросив у матери пару рублей на какой-то шоколадный батончик. Короче говоря, родители Ларисы принялись квасить с троекратным усердием: известная народная мудрость о том, что водкой горе не зальешь, представлялась им сомнительной – все же помогает она, родимая…

Третьим пропал Вова Власенко тринадцати лет. Надо сказать, при довольно странных обстоятельствах. Он вошел в маршрутку на остановке «Ремзавод» – возвращался от бабушки домой, но на своей остановке не вышел, а вышел двумя остановками раньше, возле парка Партизанской славы. Этот момент отметила его соседка по дому, которая ехала в этой же маршрутке и, разумеется, знала мальчика в лицо. Она даже сказала ему вслед: «Вовка, а куда это ты намылился?» – и утверждает, что тот обернулся к ней, но как будто не узнал.

Милиционеры виновато пожимали плечами и разводили руками. Тел не находили, вещей тоже, свидетелей не было, никто не обращался в РОВД с сообщением о том, что видел кого-то похожего на тех, чьи фотографии уже развесили и в школах, и в подъездах, и даже в платном общественном туалете на автовокзале. Никто на ментов обиду не держал – всё же они свои парни, известные в городе вдоль и поперек, да и особой злонамеренностью никогда не отличались. Были все основания верить, что заявления родителей не выбросили в урну, а найти кого-либо – шансы мизерные.

Прошло около полугода с момента пропажи первого ребенка, и к этому времени уже одиннадцать семей жили в горьком тихом ожидании, которое у большинства взрослых быстро переходило в глухую апатию и тоску. И тут случилось событие, взбудоражившее весь город, – обсуждали его шепотом, то ли из суеверного страха, то ли чтобы не спугнуть удачу: а вдруг и остальным бедолагам так же повезет? Лена Курочкина, по обыкновению спавшая головой к входной двери, проснулась в половине третьего ночи от того, что за дверью сказали: «Мама, открой». Сначала Лене показалось, что голос приснился – что-то подобное снилось ей каждую ночь. Она поднялась, отодвинула ненавистный матрас в сторону и, сжимая на груди ночнушку, чтобы не выскочило сердце, приоткрыла дверь. За дверью стояла Ксюша – серая, с отросшими, тусклыми, какими-то не своими волосами и в той же школьной форме, в которой ушла тем утром в школу.

Люди шептались по углам, что Лене Бог помог за ее веру, мол, отмолила, а алкоголикам Пасечникам, скорее всего, ничего не светит. Но прошел месяц – вернулась и Лариса. Она среди бела дня шла к подъезду на глазах большинства жильцов ее дома – в тот момент подвезли из села дешевую картошку и народ резво высыпал к грузовику с пакетами и холщовыми сумками. Лариса шла, глядя прямо перед собой, и вокруг нее роилось что-то такое, будто еле видимый пыльный кокон, будто муар вокруг изображения на старой фотографии. По словам матери, девочка вошла в дом, молча направилась к своей кровати, легла и проспала больше суток.

Так, один за другим, стали возвращаться пропавшие дети, вернулась примерно половина от общего числа, и не было более замкнутых семей в городе, чем эти, казалось бы, счастливчики. Даже те, кто еще не дождался своих, но ждал теперь с удвоенной силой – даже они пытались держаться ближе к людям, потому что долгое одинокое горе невыносимо. А вот эти, облагодетельствованные, окопались наглухо, никого не впускали, на людях появлялись как можно реже и детей своих не выпускали никуда. Несколько семей снялись и уехали из города, даже ближайшим соседям не сказав нового адреса, и по городу поползли разговоры, что вернувшиеся дети – не такие, что-то с ними сильно неладно. С чьей-то легкой руки их стали называть «порчеными» – конечно, за глаза. Да только был случай, когда папа Ларисы Пасечник, «сука Васяня», столкнулся по пьяни возле ларька с бывшим своим ненавистным начальником смены Палычем, а тот пребывал в похожей кондиции, то есть находился в состоянии трехдневного запоя. Слово за слово, освежили старый конфликт интересов, в развитие которого Палыч имел несчастье сказать: «Вали домой, козлина, и дочке своей порченой указывай!» В ответ Васяня засадил ему кулачищем между глаз, уложил, как опытный забойщик скота кабанчика небольшого укладывает – чтобы наверняка и без кровопролития. С тех пор прочно сидит где-то в Сумской области, и, говорят, жена его только перекрестилась с облегчением: одной бедой меньше.

* * *

Анна никогда так не смеялась. Даже в детстве. Никогда так не смеялась, так не валялась в траве, не носилась так по улицам с кем-то за руку, потому что они (почему-то!) решили, что надо добежать до мультиплекса «Баттерфляй» за пять минут и успеть именно на этот сеанс очередного «Гарри Поттера», будто не будет больше у них в жизни других сеансов.

Она никогда раньше не воровала в супермаркете вяленую таранку, потому что деньги сдуру оставила в сумке, сумку – в камере хранения, и мелочи из карманов хватало только на пиво, на рыбу – уже нет, а идти к ячейкам и снова возвращаться лень.

– А вдруг нас поймают? – пугалась и сопротивлялась Анна. – Ну ладно, я – всего-навсего завотделением, но ты же – главврач!

– Нас не поймают, Анька, – шептал он ей на ухо и ухитрялся заодно поцеловать ее в шею, – я тебе потом объясню почему.

Она никогда раньше не целовалась под камерами видеонаблюдения в банке, куда они зашли получить какой-то его гонорар за монографию, потому что «охраннику же скучно сидеть целый день и пялиться в монитор, а я сейчас тебя так поцелую, что он кончит…»

– Что сделает?! – Анне показалось, что она не расслышала.

– Кончит. Ой, ты покраснела! Класс! Ну, начали, Анька, давай…

Она никогда раньше так надолго не отдавала свою руку в чье-то полное распоряжение. В ресторанчике, куда они регулярно забредали после прогулок почти по одному и тому же маршруту, он брал ее руку и мог полчаса гладить ладонь, перебирать по одному, сжимать и разжимать ее пальцы, с особой нежностью проводя по подушечкам, создавая полное ощущение предельного телесного контакта. Она закрывала глаза и чувствовала легкую качку, как будто лежала с закрытыми глазами на палубе яхты почти в полный штиль где-нибудь между Адаларами и Дженевез-кая, в акватории «Артека», в своей самой любимой черноморской бухте.

Никто и никогда раньше не облизывал ее пальцы, после того как она почистила селедку, не кормил ее с чайной ложки яйцом всмятку, не зашнуровывал ей ботинки, не укутывал ее спину шарфом, если был хотя бы слабый намек на сквозняк. Она никогда раньше не смотрела бесконечно на чьи-то губы, пытаясь зачем-то запомнить их контур, их нежность, весь набор мальчишеских ухмылок и медленных мужских полуулыбок, затененные трехдневной небритостью ямочки на щеках. Не выдерживала и проводила по этим губам пальцем, ощущая его дыхание, несколько раз, пока он позволял ей, пока он не перехватывал за запястье и не целовал ее руку, не опуская головы, глядя прямо в глаза.

Никогда раньше она не приходила на работу, переживая такое сложное чувство, как будто носила за пазухой на груди маленького мохнатого щенка, который ворочался там и тепло дышал, а она испытывала нежность и страх за него одновременно – а вдруг с ним что-нибудь случится? А если она причинит ему боль, а он такой маленький и дышит? А вдруг она неловко повернется и уронит его?

Никогда и никто раньше не мог войти в ее кабинет, закрыть за собой дверь и, скрестив руки на груди, просто смотреть на нее, улыбаясь, так, что у нее против воли выступали слезы на глазах, и тогда он подходил, садился на пол и клал голову ей на колени.

И никогда раньше она не испытывала такого чувства вины.


Утром какой-то субботы Анна застала мужа на кухне. Тот, нависая над пластиковым горшочкам, поливал чахлый апельсиновый кустик по имени Чарли Мэнсон и что-то бодрое напевал себе под нос.

– Поешь! – обрадовалась Анна. – Как хорошо!

– Что хорошо? – Он обернулся, улыбаясь приветливо. – А я тебе кофе сделал.

– Хорошо, что поешь. – Анна машинально открыла дверцу холодильника, не поняла, зачем сделала это, и закрыла.

– Хорошо, что у тебя сегодня выходной. – Он смотрел на нее бесхитростным серым глазом. – А у меня, видишь, Мэнсон подрос, такой молодчина.

– Чахлик невмирущий твой Мэнсон. Помнишь, как я его чуть не уничтожила – решила, что сорняк?

Посмеялись.

Помолчали.

– Что-то тебя часто стали на курсы гонять по выходным, – без какого бы то ни было подтекста, а просто с тихим огорчением сказал он. – Это нечестно.

– Так у нас главврач новый, – напомнила Анна и с досадой отметила про себя, что конструкция получилась внутренне непротиворечивая. Она стала часто уезжать по уик-эндам? Так это потому что новый главврач. И кто скажет, что это не так, пусть первый бросит в нее камень…

– Ну а сегодня с чего такая радость в доме?

«Так главврач заболел», – чуть не ляпнула она, но вовремя прикусила язык. Женька третий день валяется дома с гордым диагнозом «радикулит шейно-грудного отдела позвоночника», и любимая бабушка растирает ему спину и кормит бульоном с рисовыми клецками. В этой схеме она, Анна, лишняя. Каждые полчаса он, правда, шлет ей эсэмэски с непристойными предложениями и прочими глупостями, и она дрожащими руками удаляет их с упорством, достойным лучшего применения. Олег никогда не заглянет в ее телефон, в ее электронную почту, никогда не сунет руку в карман ее пальто. Даже когда она просит его достать что-то из ее сумки, к примеру кошелек, он приносит ей сумку целиком. В ее кошелек он тоже никогда не заглянет. Щепетильность – так это называется.


И как клинический психотерапевт, и как практикующий психиатр, Анна прекрасно знает, какую разрушительную силу скрывает в себе чувство вины, поначалу невинное (хороший каламбур, да), но растущее изо дня в день, меняющее цвет от смущенного нежно-розового до свинцового, с чернотой по краям. Она видела сожранных этой свинцовой гадостью, полуразрушенных бедолаг, она сама нескольких вытащила из нижних миров, куда не проникает солнечный свет, где только слизь и плесень на стенках пещеры. Слизь и плесень. Ей нравилось использовать платоновскую метафору о том, что реальность – это всего лишь отражения, смутные тени на стенах нашей индивидуальной пещеры; но вот о том, какого рода смутные тени у испытывающих чувство вины, лучше не вспоминать ближе к ночи. Лучше вообще не вспоминать.

В подобных случаях – по норме – психиатр должен идти и сдаваться другому психиатру. Она не должна лечить себя самостоятельно, потому что индивидуальный инструментарий всегда ориентирован объектно и никогда – субъектно, его нельзя направить на себя, такова методологическая специфика психиатрии…


– Так что твоя девочка из Курской губернии? – Олег пристроился напротив с чашкой чаю и пригоршней карамелек.

– Из Белгородской, – поправила Анна.

– Ну да, один хрен. Курская дуга. Курск-Орел-Белгород. И что, так и не выяснилось, как она к вам забрела?


Так и не выяснилось. О себе девочка сообщила, что зовут ее Августина и что она была в лесу и была ночь, потом, вероятно, она уснула, а когда открыла глаза, увидела большой город, много машин, и это было уже днем. В принципе, Анна могла бы построить множество гипотез, объясняющих это странное перемещение – от принудительного медикаментозного сна до травматической или какой-нибудь другой амнезии, но само перемещение было не так интересно. Куда непонятнее было то, что, по словам Августины, происходило до того, как она очутилась в сумрачном лесу. То, что, собственно, и привело ее в этот лес. Невероятная и очень, очень странная история. Но при этом почему-то не производящая впечатления резонерского бреда и безумия. Анна выслушала рассказ несколько раз, решила, что, возможно, ей отказывает профессиональная интуиция, если она по не очень понятной для самой себя причине считает Августину психически здоровой, но при этом, правда, чувствует, что с ней что-то не так. Что-то неладно с девушкой Августиной, но это другая нозология, до сих пор не описанная в европейской медицинской традиции, которая считает, что сущность и природу человека описывают ровно столько дисциплин, сколько кафедр в медицинском институте плюс психология в широком понимании этого слова. К примеру, в медицине не существует диагноза «вселение дьявола в человека», однако же при другом ведомстве издавна живет и здравствует практика экзорцизма, и любой экзорцист имел в виду всю психиатрию с ее методологической базой.

Конечно, в конце концов она сдалась, позвала Женьку и попросила Августину еще раз рассказать свою историю.

Он остался с пациенткой наедине, провел с ней около получаса, после чего передал ее Томе, выглянул в коридор и, подмигнув Анне длинным карим глазом, сказал:

– Ну, заходите, доктор, чего уж там.


– Ну что тебе сказать, коллега? – Торжевский удобно устроился в ее кресле, закинув руки за голову и положив ноги на край стола. – Что тебе, сказать, мой любимый доктор?.. Кстати, а если главврач поцелует завотделением в ее собственном кабинете, с точки зрения американского законодательства это можно считать харрасментом? Или если только он ее в своем кабинете поцелует? А если, например… ну так, теоретически…

– Евгений Петрович, – сказала Анна, – не сочтите за труд, снимите ноги с моего стола и сообщите вкратце свое мнение.

– А! Сообщаю. С точки зрения психиатрии она нормальная, наша красавица.

– Женя, но…

– Ну да, она десоциализированная, разоформленная, слегка по жизни ебанутая… в хорошем смысле этого слова, не сверкай на меня глазом! Но никакой патологии я не вижу, а следовательно…

– Следовательно? – Анна подошла и аккуратно спустила ноги главврача на пол.

– Следовательно, то, что она рассказывает, – правда.

Анна так и застыла рядом со столом.

– Ты что, Женя? – растерялась она. – Как это может быть правдой?

– Ну… есть многое на свете, друг Горацио. Хотя нет, подожди, я неточно сейчас сказал. Смотри, я различаю три вещи: бред больного человека, ложь здорового человека и правду здорового человека. Так вот, это не бред – первое. И не ложь – второе. Чего ты качаешь головой? Правду от лжи я отличаю профессионально. Да, и еще вот что. У нее чего-то не хватает внутри. Чего-то нужного.

– Все органы у нее на месте, – пожала плечами Анна. – Она прошла обследование. Так что, Женя, на жертву черных трансплантологов наша Августина не тянет. А ты, похоже, любитель конспирологических теорий, да?

Евгений Петрович Торжевский встал, с хрустом потянулся, подошел к окну и сурово погрозил дрозду пальцем.

– Органы у нее на месте, – задумчиво повторил он. – И даже можно, наплевав на нюансы, сказать, что мозги у нее на месте. Я бы предположил – ну так, в качестве рабочей гипотезы, – что у нее нет собственной сущности.

– Души?

– Аня, я не очень понимаю про душу… для меня это не очень разработанное понятие, вот уж прости дурака.

– Бог простит.

– Ну, надеюсь… Я не чувствую в ней сущности. Мне кажется, она не совсем человек, Аня.


Весь следующий день она расшифровывала диктофонную запись истории Августины – это Жене пришло в голову записать ее рассказ. В своей практике Анна никогда ничем подобным не пользовалась, удивилась этому ноу-хау, но он сказал ей:

– Я хочу перечитать. И хочу, чтобы ты перечитала. Это прямая речь, которую мы, однажды услышав, после воспроизводим с ненужными интерпретациями. Не пропускай ничего, ни междометий, ни пауз. Что-то такое там было…


Файл «Наваждение Августины»

Дата: 6 сентября 201… года

Киев, Психиатрическая больница им. Павлова, отделение № 3

Лечащий врач – Агеева А.В.


– Сначала все ходили по воде, по шею в воде, было холодно… Нет, не ходили, а как будто немножко плавали, шевелили плавниками и так передвигались.

– Сколько вас было?

– Много, человек, может, сто пятьдесят, почти все подростки и такие, как я.

– Молодежь.

– Да, и мы ходили, я не отдам.

– Что? Что ты не отдашь?

– Ничего… Я рассказываю… Рассказывать?

– Скажи, а что за плавники?

– Вместо ног плавники… вместо ступней. Вот отсюда.

– Как у Русалочки?

– Нет, у русалок хвосты. А у нас – плавники, больно!

– Тебе больно?

– Нет, а что?

– Ну, вот смотри, у тебя ноги как ноги. Как у всех. Где плавники?

– Они потом слезли. Как чулки. Остались в воде и плавали на поверхности, как целлофановые пакеты. Не надо больше…

– Ты устала?

– Нет… почему устала?

– Ты говоришь «не надо больше».

– Я говорю? Я не говорила. Потом нас бросали с большой высоты, и мы разбивались, и так много раз.

– Если человек разбивается, он умирает, как правило.

– Ну да. Наверное. Мы умирали. А потом снова…

– С этого места подробнее. Ты умирала?

– Ну да. Все умирали, много раз. Нам написали, что это для того, чтобы не бояться смерти. Но я все равно… это так страшно, нет… Все боялись. Один раз я умерла от страха.

– А что значит – вам написали? Где написали?

– Нам только писали. На стене. Они не разговаривают.

– Кто – они?

– Я не знаю. Я их не видела ни разу. Но всегда чувствовала, когда они подходят. Невозможно было уйти.

– А на что было похоже это место?

– На бесконечное пустое здание. Типа школы – много коридоров, двери… Мы хотели дойти до края и не смогли, там нет края, это как земля – идешь, идешь…

– А вода где была?

– Там же была, под землей. Наверное, это был подвал. Там была вода, и сверху лампы с железными колпаками… Дайте мне умереть совсем, убейте меня…

– Это не ты сказала?

– Это я сказала. Я сказала им: «Дайте мне умереть совсем. Я больше не могу».

– Подожди, в этом доме окна были?

– Были.

– И что ты за ними видела?

– Мой город, что же еще? Один раз я видела маму – как она идет по улице. Я хотела крикнуть и не смогла. У меня уже голоса не было.

– Так, ты им сказала, что хочешь умереть совсем. И что было дальше?

– Меня отпустили.

– И куда ты пошла?

– Домой. Только там уже не было никого.


– Тебе это что напоминает? – спросил Женька, перечитав. – Какие ассоциации сразу приходят на ум?

– Ад.

– Точно. Хотя не такой, как в Новом Завете, и не такой, как в «Божественной комедии», но то, что умираешь бесконечно, и умереть не можешь, и ходишь по кругу, и страшно и больно немыслимо, и нет конца и края… Ад. Кто-то имитирует ад на земле. Берет и воспроизводит его на свой лад. И не где-нибудь в экзотическом месте типа Новой Гвинеи или у подножия Везувия, что было бы, кстати, логично… а без особых кандибоберов, прямо тебе в Белгородской области, в поселке городского типа Красная Яруга.

Анна сидела на низком кожаном пуфике у Жени на кухне и вертела в руках мобильный телефон.

– Ты не слушаешь меня, – заметил Женя, – ты думаешь о чем-то своем.

– О своем… – согласилась Анна.

– А это всё, то, что описывает наша девочка, могут быть всего лишь индуцированные состояния. Наваждение, мы же точно с тобой файл назвали. Кто-то наслал на нее наваждение. Каким-то образом индуцировал все эти ужасы. Потом она вырвалась, слегка проснулась и бежала в окрестный лес…

Женя сел на пол, захватив ногами пуфик вместе с Анной, положил подбородок ей на колени и стал смотреть на нее снизу вверх.

– Почему у тебя такие глаза? – беспокойно спросила Анна.

– Такие блядские?

– Тьфу ты, ну нельзя с тобой совсем…

– Почему? – обиделся Торжевский. – Со мной – можно.

– Такие… необычной формы. Длинные. Странные. Ты немного монголоид?

– Вроде того. – Он потерся носом о ее колено. – У меня бабушка – маньчжурская принцесса из древнего императорского рода Айсинь Гиоро, который правил Китаем страшно сказать сколько лет. Примерно пятьсот.

– Врешь!

– Почему вру? Почитай в «Википедии»…

– Про бабушку врешь.

– Да я тебя с ней познакомлю! Жила в Харбине, в четырнадцать лет попала в разведшколу к японским оккупантам, была перевербована советской разведкой. Это невероятная история, можно роман написать.


Он себе представлял эту сцену с детства, прокручивал ее, как кино.

Сорок пятый год, Владивосток, перрон железнодорожного вокзала, сепия. Ранняя, холодная и влажная дальневосточная весна. Не прошло и двух месяцев после Ялтинской конференции союзных держав – членов антигитлеровской коалиции. В обстановке строжайшей секретности Кремль готовит денонсацию пакта о нейтралитете между СССР и Японией, о чем, впрочем, уже известно японскому правительству.

Холодный мокрый ветер больно хлещет по лицу, в воздухе стоит запах океана, мазута и тушеной капусты. Прямо сейчас здесь должен произойти обмен шпионами, причем в достаточно нетривиальной форме. Японцы забирают своего – русского, завербованного ими еще в 1938-м, шпионившего в пользу Японии, и отдают Советам их шпионку, бывшего агента японской разведки, перевербованную НКВД СССР в сорок втором году. На ее счету три успешнейшие спецоперации и несколько высокопоставленных любовников из высшего эшелона японского военного командования. Русский менее эффективен, но все же именно благодаря ему Японии стали известны некоторые (разумеется, тщательно скрытые от участников Тегеранской конференции) соображения Сталина относительно контуров Азиатско-Тихоокеанского региона, а также информация о подготовке к денонсации пакта о нейтралитете между Японией и Советской Россией. Да и провал японской разведчицы организован не без его участия.

На перроне появляются две группы людей. Русские вышли из вагона поезда Иркутск – Владивосток, японцы же, выждав время, степенно появились из двух автомобилей, чьи мокрые черные бока виднеются из-за левого крыла вокзала. В центре композиции под названием «русская группа» – невысокий большелобый человек в сером, у него темные густые брови и светлые глаза того оттенка разбеленного кадмия, который встречается у прибалтов. В центре «японской группы» худая девушка в длинном зеленоватом плаще. Ее блестящие черные волосы заплетены в две косы, в руках – небольшой кожаный саквояж.

Группы сближаются, каждая немного отстает от своего «подопечного», и ровно в тот момент, когда русский и девушка поравнялись плечами, в тот момент, когда они ступили на одну и ту же невидимую глазу линию на перроне, случается непредвиденное. В вагоне-ресторане, из недр которого как раз и доносится запах тушеной капусты и мимо которого они в настоящий момент движутся, вдруг происходит оглушительный взрыв. Из окон вылетают стекла вместе с клубами какого-то белого порошка. Этот факт позволил впоследствии сделать верное предположение о том, что взрывное устройство было спрятано в мешке с мукой. Повар и две официантки к тому времени, переодевшись в цивильное, отправились за продовольствием; таким образом, никто, слава богу, не пострадал. Но когда мучная взвесь, перемешенная с пылью и гарью, развеялась в воздухе, на перроне были только японская и русская группы сопровождения, в долю секунды организованно занявшие «положение лежа», а шпионов и след простыл. Нигде они не просматривались – ни в туманной перспективе перрона, ни в мутном мартовском небе. Хорошо, предположим, у них выросли крылья и они взлетели, но ведь невидимыми же не стали? И даже веерное прочесывание находящихся поблизости морвокзала и порта ничего не дало. Бесследно исчезли, растворились в океанском бризе Владислав Торжевский (кличка Юхан) и Эмико Сяньюй, работавшая под именем Чижик, по некоторым данным, двоюродная сестра легендарной шпионки Квантунской армии Ёсико Кавасимо.


– Прямо кино! – восхитилась Анна.

– Кино, – согласился Женька. – Нормальный голливудский боевик. С американским режиссером, как водится. Ты чего смеешься?

– И тут американцы, – махнула рукой Анна и пригорюнилась, – даже не интересно уже.

– Интересно, не интересно, но вполне логично. Мой дед Слава всегда говорил: «Первым делом ответь себе на вопрос, кому это выгодно». Американцы вынули их, использовали в качестве источников информации, впоследствии внедрили в масштабный проект «Венона» по выявлению мировых разведывательных сетей. В рамках проекта Эмико какое-то время даже поучилась криптографии у хитрого кишиневского еврея Вольфа Фридмана, в некотором роде япониста. Он вошел в историю как человек, взломавший в сороковом непробиваемый японский «пурпурный код». Вот на примере слома «пурпурного кода» Фридман, собственно, ее и учил. Но главное, Анечка, главное – у них там случилась такая любовь-морковь, у Чижика с Юханом. Ну, ты знаешь, как это бывает…

– Женя, я тебя прошу. – Анна попыталась достать его руку из-под своей футболки, но безуспешно. – У тебя нет ничего святого…

– У этой истории есть продолжение, – невнятно прошептал он, одновременно целуя ее в шею и аккуратно укладывая на полу, – я тебе потом расскажу, только отсажу тебя куда-нибудь подальше от себя – и обязательно, обязательно…


Анна сама не поняла, как это получилось. Только что она лежала на мягком бежевом ковролине, и вот уже стоит в дальнем углу, у самой двери. Ее трясет от внезапного раздражения и еще от какого-то сложного физиологического ощущения, названия которому нет, но именно оно заставляет ее внутренне сжаться, завязаться в узел, и еще ей безумно хочется ударить его. И не дай бог, если он сейчас прикоснется к ней хоть пальцем.

– Ты понимаешь… как ты не понимаешь… так нельзя, – сухим, как песок, незнакомым, скрипучим голосом говорит она, так, как будто с трудом складывает во фразу рассыпающиеся слова.

Женя некоторое время смотрит на нее, потом отворачивается к окну, и теперь она видит только его опущенные плечи.

– Да, Анечка, – подозрительно быстро соглашается он.

– Не подходи ко мне.

– Хорошо, Анечка.

– Ты понимаешь, что невозможно все сразу, все в кучу – и про Августину нашу несчастную, и про твою маньчжурскую принцессу, и вот это вот… вот это всё вот… Ты же знаешь, что я…

– Знаю, Анечка, – говорит он, и что-то в его голосе настораживает ее.

Она подходит сбоку и пытается заглянуть ему в лицо.

– Ты что, смеешься?

Он оборачивается, и она видит самые настоящие слезы в его глазах. Женя снимает очки и вытирает глаза ладонью. Он стоит перед ней, опустив голову, и тогда она обнимает его за шею, и он прижимается горячим лицом к ее лицу, и веки у него горячие и мокрые, и плечи вздрагивают под ее рукой.

– Ты что? – пугается Анна. – Ты что, не надо!

– Что же мне делать? – говорит он. – Анечка, мне-то что делать? Я ведь тоже человек…


Наутро она ходит по отделению, натыкаясь на все углы, нервная, злая, несчастная. В конце концов больно ударилась бедром о манипуляционный столик – ну какая зараза выставила его в коридор? Ей хочется заплакать, но не может же заведующая отделением реветь посреди больничного коридора, тем более что она, оказывается, не одна – вон в углу холла сидит на табуреточке тихое молчаливое привидение в сером халате, но стоит подойти и присмотреться – очень красивое привидение, если кому нравятся прозрачные зеленовато-карие глаза на белом лице, длинные белые кисти на коленях, идеальные ключицы цвета слоновой кости. Она всегда красивая, но как будто немного неживая, как будто она – экспонат музея восковых фигур. Пройдет еще месяц-полтора, и порозовеют щеки, глаза реже станут застывать и смотреть в одну точку, она начнет гулять по парку, трогая деревья, и в середине зимы Анна скажет ей – пора, уходи. И выпишет ее в очередной раз, свою ровесницу Дану, которую вот уже четвертый год мучают демоны августа, и поделать с этим, в сущности, ничего нельзя.

«Не было у нее больше сил, – рассказывала Анне тетка Даны, единственная ее близкая родственница. – Все ей на голову валилось, одно за другим, а она уже и не уворачивалась даже, только руками прикрывалась, только голову в плечи втягивала. Стала шума бояться и громкого разговора. Сначала мама с папой и брат в одной машине на минской трассе, были – и нет, потом эти обвинения в контрабанде и таможенных махинациях, которыми якобы ее фирма занималась. Ничего не доказали, ни одного свидетеля со стороны таможни, вообще ни одного свидетеля, но срок условный дали, а как же! Тут Марьянка заболела, а у нее уже ни денег, ничего. Сначала машину продает, потом квартиру закладывает. Тогда же у нее на нервной почве страшная экзема началась, зуд такой, что она в два часа ночи прохладную ванну набирала себе и лежала там до утра. Спать она перестала совсем. Когда муж ее бросал, уже тогда у нее не было сил реагировать, она даже говорить не могла, только сидела и медленно качала головой – как будто соглашалась со всем. Ну а когда Марьянка в августе… Я вот думаю порой… не о справедливости думаю, я же не девочка в платьице белом, справедливости в этом мире отродясь не было и не будет… а о какой-то равномерности, что ли. Вот скажите, Анна Владимировна, за что ей столько, за какие такие страшные прегрешения? Она мне говорила: справлюсь, справлюсь, ничего, тетя Мила, все, что нас не убивает, делает нас сильней. Да… А потом сломалась, обессилела, и все…»

– Иди сюда, Аня, – тихо позвала Дана из своего угла. Шелест ее голоса был таким призрачным, будто сквозняком со стола сдуло листок папиросной бумаги.

Анна подошла, села рядом на жесткий край кадки, в которой вот уже второй год загибался от какой-то вирусной напасти старый фикус. И выкинуть его вроде жалко, и смотреть сил нет.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Доброе утро (яп.).

2

Хатимаки – самурайская головная повязка. Хаори – традиционная японская верхняя мужская одежда с широкими рукавами. Хакама – широкие мужские штаны в складку (яп.).

3

Смотри, какая ракушка! (укр.)

4

Киевская психоневрологическая больница им. академика Павлова.

5

Евгений Медведев – художник, иллюстратор книг Владислава Крапивина.

6

«Валькины друзья и паруса» – повесть Владислава Крапивина.

7

Малышка (исп.).

8

Аниме-фест – фестиваль участников аниме-движения.

9

Миядзаки Хаяо – японский режиссер-мультипликатор, классик аниме-жанра.

10

Судзумия Харухи – персонаж популярной манги Нагару Танигавы и аниме-сериала.

11

Косплей-шоу – костюмированное представление, проводится в рамках аниме-фестиваля.

12

Косплеить (от «косплей») – на жаргоне анимешников представлять своего героя, изображать его

Пока мы можем говорить

Подняться наверх