Читать книгу Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось - Мария Дубровина - Страница 1

Оглавление

– 1 -


Темнота отступала огородами. Солнце ещё не взошло, но Морфей уже прокрутил заключительные титры снов, которые показывал жителям Морочи минувшей ночью. Утомлённый и удовлетворенный, он выключил свой многоканальный проектор, уступая Морочанцев самим себе и их грёзам наяву.


В городе закукарекали будильники, зараздвигались шторы, позажигались лампы, засмывались унитазы, зачистились зубы, закипели чайники, зажарились яичницы. Хлеб, варенье, молоко, кофе, чай, с вечера пюре, брюки, чёрт, помятые, кофточка подмышками не воняет ли?


Хлынули на улицу, поштучно, парочками, кучками. Расфасовались по машинам, автобусам, маршруткам. Наводнили улицы, растеклись по-над дворами, в пути попросыпались.


И вот уж в полный голос кто кричит, кто подчиняется, кто матерится, кто объясняется, кто просит, кто не сдается, кто восхищается, кто возмущается, кто извиняется, кто умиляется – жители Морочи общаются.


– Давай, Петруха, скоренько.

– Иду, иду…

– Мужчина, осторожней!

– Подождите, девушка.

– Нечего без очереди!

– Да пошла ты, мымра старая.

– Неужели, так и сказала?

– А еще профэссор!!

– Ай эм сорри, ай эм лэйт.

– Господи Иисусе…


На базаре было людно, несмотря на ранний час. В цветочных рядах свежесрезанные пионы оповещали о начале лета, бездушные тепличные розы гордо томились своей непреходящей всесезонностью, утирали росу запоздалые нарциссы, утешали их веселые ромашки. В молочных лавках бабки, бабы, бабоньки прилавки протирали, марлечки разворачивали, творог оголяли, сметану выставляли, на молоко кивали. Дальше косынки разноцветные выложили с огорода зелень, редисочку, лучок, прошлогоднюю картошку.


– Женщина, почем у вас щавель? – спросила Надя у примостившейся за прилавком бабки Тарасьевны.

– Двадцать рулей.

– А что ж так дорого?

– А ты его ро́стила, ты его поливала? – рассердилась продавщица.

– А что стоит вот эта вот крапива? – к ним подошла недавно поселившаяся в Мороче Нелли Израиловна. Пухлой ручкой она указывала на присоседившуюся к щавелю колючую кучку.

– Двадцать рулей.

– Ну, так это же бурьян.


Щавеля на базаре больше ни у кого не было, а отец попросил зеленый борщ. Надя взяла щавель с прилавка и достала кошелёк. Тарасьевна с готовностью накрыла освободившееся место такой же связкой.


– А что с крапивой делают? – поинтересовалась Надя.

– То же, что со щавелем, – ответила Тарасьевна.

– Отдайте мне крапиву за пять, – предложила Нелли Израиловна Тарасьевне.

– Ну, берите щавель, раз крапива вам бурьян, – убирая Надины десятки, сказала Тарасьевна.

– Кроме меня её у вас никто не купит. Кому она сдалась ваша вялая трава? Пять рублей – это хорошая цена, – продолжала настаивать Нелли Израиловна.


Надя не узнала, чем закончился торг. Она развернулась и пошла в крытый рынок, за говяжьей косточкой для бульона.

Два встречных людских потока, входящий и выходящий, смешиваясь и проникая друг в друга, заполнили коридор между внутренними и внешними дверями. Судя по лицам спешащих вырываться наружу потребителей, посещение рынка не принесло им счастья. Но стремящимся внутрь покупателям некогда было обращать внимание на малозначительные лица их сограждан, и они рвались к цели с такой настойчивостью, как будто в помещении крытого рынка их ждал рай. Внутри Надя встретилась с Эллаидой Мифодьевной, чьи древнегреческое имя и старорусское отчество были, казалось, символом неизбывной тяги совместить несовместимое, которая наполнила жизнь этой самоварно-экстравагантной особы необходимым смыслом.


В молодости она не была красавицей, и годы не прибавили ей ни привлекательности, ни умения подчеркнуть плюсы или завуалировать минусы своей внешности. Её вкус отвергал неписаный закон элегантности, по которому надетые на одно тело эксклюзивы, как противоположности, взаимоуничтожались. Эллаида Мифодьевна предпочитала изобилие. «Мое положение требует быть всегда на высоте», – любила повторять она очередной собеседнице. Подразумевалось, что заданная высота была труднодостижимой, и приблизиться к ней можно было только за счет щедрого наслоения дорогостоящих тряпично-галантерейных красот. Рассказы Эллаиды о необходимости соответствовать каким-то мифическим стандартам зачастую сопровождались жертвенным выражением лица, что ставило в тупик ее слушательниц. Оставалось непонятым, гордилась ли она этим самым положением, или оно ей было в тягость. Энигматичная неконкретность отношения Эллаиды к её должности личной секретарши директора ММК, Морочанского Молочного Комбината, самой крупной и крепкой производительной единицы города, не сберегла её от тоскливой зависти карьеристок, особенно молоденьких продавщиц, которых развелось в Мороче как грязи после возвращения России на рыночную стезю. Вопреки окружающему её недружелюбию Эллаида продолжала высокомерно концентрировать эксклюзивы и демонстративно игнорировать жадные взгляды знакомых и незнакомых барышень.


– Здравствуй, Надя.

– Здравствуйте, Эллаида Мифодьевна. Какая у вас красивая кофточка, – похвалила Надя легкую сиреневую блузу.

– Да это прошлогодняя еще, так, на базар сходить – закатила глаза Эллаида. – А ты, чё не работаешь сегодня?

– Мне во вторую. А вы выходная?

– Да, шеф поехал сына встречать в аэропорт, тот возвращается из Кембрижа, вот и сделал нам на сегодня утро выходное, по случаю.

– Чего ж он так рано возвращается, он же не так давно уехал?

– А ты подумай, – сузила глаза Эллаида, и прошептала,– место мэра-то свободнае!

– Вы думаете?

– Да чё тут думать, и так понятно, уже весь город жужжит, а тебе что, отец ничего не сказал?

– Что вы говорите!?

– Нууу, ты как с Луны свалилась! О темпора, о море… – Эллаида толком не знала, что значила эта исковерканная ею латынь, но чувствовала, что эта фраза здесь кстати. – Между прочим, не так уж недавно он уехал, четыре года прошло.


Эллаида Мифодьевна открыла свою замшевую сумку и ловко вытащила оттуда позолоченный портсигар.


– Училище это кембрижское он, конечно, не закончил, сама понимаешь, не вундеркинд. Будешь? – она протянула Наде сигареты.

– Нет, спасибо, я не курю.

– Молодец. А я вот, подсела. Работа нервная, все равно здоровье гроблю, то хоть перекуры себе устраиваю, – Эллаида сжала сигарету узкими, красной помадой накрашенными губами и сделала первую затяжку. Затем она с небрежностью стряхнула свободной рукой невесть что с ворота блузки и многозначительно подняла брови.

– Едет. Едет жаних, – Эллаида выпустила дым, и добавила – выряжайтесь, девки, как можете.

Потом, как будто очнувшись, стала прощаться:

– Ну, я побегу, а то, знаешь ли, с моей работой выходные – явление экзотическое. Можно сказать, эксклюзивное, – громко рассмеялась Эллаида.

– Да, да, до свидания.


Новость взволновала Надю, но она шла по мясным рядам, не забывая анализировать свежесть разделанных трупов домашнего скота. Найдя и купив подходящую кость, она покинула базар.


В надежде успеть на зелёный, Надя перебежала газон наискосок по земляной тропинке, натоптанной миллионами шагов, игнорирующих близость асфальтированного тротуара ( что наглядно демонстрировало сокрушительную победу кривых линий над прямыми в борьбе за русскую провинцию) – и напрасно. Красный сигнал светофора зажегся, как раз когда она ступила на пешеходный переход. Ноги остановились, а мысли продолжали прыгать как зайчики от мозаичного зеркала. «Сначала поглажу халат, потом… Нет, сначала поставлю бульон, потом халат, потом котлеты пожарю, одновременно в бульон все покрошу, душ и на работу. Возвращается! Да еще и в мэры! И платье, шелковое надо погладить. Или оно еще не стиранное? Надо постирать. Не сегодня, конечно. Одеваться надо поприличней, все-таки в центре работаю, вдруг встретимся. Сегодня одену белые штаны и китайскую льняную кофточку, чтоб если что, хотя сегодня вряд ли, но на всякий случай надо соблюдать презентабельность. Завтра срочно на рынок. Или лучше в «Этуаль»? Нет, весь «Этуаль» Эллаида скупила, девушки с фантазией и хорошей фигурой и на рынке что-нибудь себе подыщут. Но денег у отца все равно придется клянчить: на туфли».


Загорелся красный для автомобилей, и у светофора мягко притормозила одна из так называемых крутых тачек. Затемненные окна, непременный атрибут очень крутых тачек, скрывали от взглядов прохожих – да, да, вот именно – сына директора молочного комбината. Сосредоточенная на своих мыслях о том, как она при встрече сразит Алёшу красивым вырезом и стройным каблуком, Надя не обратила внимания на машину. Она пробежала по пешеходному переходу как раз перед носом сына директора ММК в затертых джинсах, застиранной футболке, держа в руках рыночную кошелку, из которой мужественно торчал зелёный лук, не оставлявший никаких сомнений о тривиальности содержания оной. Но сын директора заметил бегущую девушку. Провожая ее взглядом, он оценил и легкость движений, и грацию фигуры, и даже солнечные зайчики, играющие в развивающихся русых волосах.


– Во, телка!

– Да, – отозвался с заднего сидения отец, – не перевелись еще, что называется. Кстати, о красавицах, – он кашлянул, замешкался и не закончил. Алеша с хитринкой посмотрел на отца:

– Ты чего, батя?

– Да, вот, о красавицах, говорю…

– Ты, что, ко всему прочему и женить меня надумал?

– Да нет, что ты, ни в коем случае! То есть, если ты сам, то, пожалуйста, когда угодно, я ничего против не имею. Я не то имел в виду. Дело тут в том, что, понимаешь ли, обстоятельства так сложились, и положение в некоторой степени вынуждает, эта грязная история, сплетни, рога ретроспективные, репутация, стыдно людям, да ко всему прочему, и за домом нужно, чтоб женская смекалка, – после подготовительной нестройной прогулки по вспомогательным доводам, директор молочного комбината, наконец, подвел сына к зарытой собаке – в общем, я, практически, можно сказать, женился.


Невнятное вступление директора объяснялось тем, что вот уже который месяц он сражался с неприятными и неподвластными ему обстоятельствами. Он давно отвык от неловких ситуаций, от лавирования в не подконтрольных ему условиях, когда за непредвиденный и нежелательный результат некого было наказать. А тут он оказался в центре нелепой семейно-политической интриги, разоблаченной, к тому же, самой что ни на есть трагической случайностью, которая и перевернула с ног на голову всю жизнь директора и сделала из него карикатуру в глазах всей Морочи.


Еще лишь пару месяцев назад была у директора жена, складная и моложавая. Конечно, бывало, и ругались, и не первая она у него была, и сыну мачехой приходилась, и с сыном не ладила. Зато на официальных обедах она умела сказать вызывающий философскую улыбку тост, она со вкусом обставила новый дом, и даже предприняла попытку заняться благотворительностью, когда, сраженная смертью принцессы Дианы, отвезла в областной детский дом партию сухого молока.


– Ты ж всё равно его выбрасывать собрался,– справилась она у мужа, имея ввиду истёкший срок годности порошка. Директор, тронутый благородством жеста супруги, её талантом сотворить из отходов меценатство не стал посвящать её в тонкости безубыточного хозяйствования. Поцеловав её в щеку, он позвонил на склад и приказал списать залежавшийся продукт.


Жили они, можно сказать, в мире и согласии, поэтому когда в конце прошлой зимы жена поехала навестить на выходные сестру, якобы приболевшую, директор ММК ничего не заподозрил. Жена в обещанный воскресный вечер не вернулась. Хватились искать сразу же, с понедельника, и тут же выяснилось, что пропал и брат директора ММК, он же мэр Морочи. В ходе оперативного расследования узнали, что у сестры своей жена директора не показывалась. Мэр же, по рассказам водителя Николая, с утра в субботу опохмелился и поехал на глухаря охотится.


– Я ему и грю, что перевелись тетерева, еще с войны. А он мне грит, другие, мол, времена настали, старик, то была война, грит. А теперь, грит, нет войны, ни горячей, грит, ни холодной, вот глухарь, мол, и вернулся. Сам слышал. В среду, грит, с области возвращался, по нужде, грит, остановился, а он токует, заливается, зовет токушечку свою. Поеду, грит, постреляю самца.


Водитель покойного мэра смутно чувствовал, что слишком часто повторял глагол «говорить» при пересказе диалога, и всё же не мог отказаться от перебора. Ему казалось, что опустив недвусмысленное указание на то, кто произносил ту или иную реплику, он лишит своё повествование если не стройности, то элементарной причинно-следственной взаимосвязанности. Загнанный в угол его незаменимостью, водитель Николай компенсировал учащенное использование слова изыманием его сердцевины с последующим сокращением.


– Так я ему машину с утра пригнал, – продолжал Николай. – Патронташ, правда, он чуть не забыл. А может и не пригодится, грит, я ведь чисто, грит, на охоту еду, понимаешь, грит. Ну, я на бутылки посмотрел, и понял, – Николай грустно усмехнулся и почесал себе лоб.


Через несколько дней нашли их в лесу, в машине. Лобовое ДТП с деревом: нетрезвый водитель, мэр, не справился с управлением на расквашенной таяньем вешней мерзлоты дороге. Классический случай.


А классика, как известно, редко оставляет зрителей равнодушными. Потому, хоть с одной стороны, никто в Мороче не удивился тому, что мэр погиб, с другой стороны, пикантные детали происшествия поразили даже привыкших к многосерийным бразильянско-мексиканским сериалам морочанцев. Путча в городском масштабе не заподозрили, потому как в бытность свою градоначальником, Кирилл Семеныч только и делал, что пил. Хотя дело было не в том, что мэр пил. В Мороче пили многие, и немногие многих этим попрекали.

Дело было в том, что он пил много, даже по Морочанским стандартам. Он просыпался и пил, завтракал и пил, документы подписывал – пил, с побратанцами-иностранцами встречался – пил, за ужином пил, по телевизору пил, на газетных фотографиях пил, в постели – пил, и даже не пытался ничего скрывать. Такого откровенного эксгибиционизма морочанцы не одобряли. Ну, напился, ну, выспись, ну, будь человеком, всем тяжело, но все ж трезвеют хоть иногда.


Гибель мэра в результате аварии была воспринята населением, как вполне допустимый поворот судьбы, но некоторые элементы новизны сделали из хроники сенсацию. Морочанцы уже давно смирились с тем, что на двух наидоходнейших постах в городе прочно застряли зады братьев Трубных. Никто не удивлялся тому, что погода в Мороче зависела от того миром или дракой заканчивалась их очередная семейная посиделка. Но вот на какие буквы позарилась жена директора в шалаше с его братом, никто понять не мог. О страсти не могло быть и речи. Даже очень извращенному фантазёру трудно было бы зачислить мэра в ряды хоть на что-нибудь способных любовников. Подарки сам директор дарил такие баснословные, что вся область завидовала погибшей, хотя ходили слухи, что она сама их себе выбирала и из мужа со скандалами выколачивала поставку. Скука, тяга к приключениям – они, возможно, могли объяснить внебрачную связь. Но почему именно с мэром?


Изначально город гудел в недопонимании. По прошествии недель в народе начала закрепляться убежденность, что причиной всему была загадочность русской души женского пола.


– Поди пойми этих баб!


К тому же национальная гордость за непревзойденность русских козней, перераставшая в пренебрежительность к вышеупомянутым сериалам, отчасти компенсировала чувство стыда за дополнительное пятно на и без того неблестящей репутации местной власти.


Директор ММК переживал дольше и интенсивней остальных, понятное дело. Переживал за двойное предательство в собственном соку, за судьбы города и семейства, за неизбежность избирательной кампании и за свой мужской имидж. В первую очередь он решил последнюю проблему, и завел себе новую госпожу. Она была очень молодая, не очень фигуристая и далеко не дворянского воспитания, но покладистая по характеру.


– Женился?! – переспросил его Алеша.

– Живем вместе, не расписанные, – пробубнил отец.

– Ха! Ну, ты даешь, папаша, – подмигнул ему сынуля.

– Не осуждаешь, значит?

– Да чё я, Папа римский, что-ли, чтоб осуждать тут? Ты у нас ещё ого-го-го!

– Ну, и слава Богу. А вот мы и дома.


Бронированные ворота усадьбы Трубных расступились, впустили машину и снова сомкнулись. На встречу прибывшим вышел охранник Ёсич.


– Приветствую, Семеныч,– обратился он к директору.

– Привез, вот, тебе нового Семеныча,– указал он с гордостью на сына. Звали директора ММК Семеном Семеновичем Трубным, поэтому сын Алеша тоже выходил Семенычем.

– Да, уж вижу. Здравствуй, Алексей!

– Здоров-здоров, Ёсич!


Они обнялись.


– Что-то ты не очень возмужал в этом их туманном альбиносе!

– Да где уж там,– расхохотался Лёша.

– Пошли, с хозяйкой новой знакомить буду, – пригласительным жестом отец указал в сторону крыльца. – А ты, Ёсич, чемоданы того…

– Само собой, Семеныч, – ответил Ёсич и подмигнул Алёше с намеком на ту, что ждала его за порогом дома.


– 2 -


В самом географическом центре города, который приходился на перекресток улицы Чапаева и бульвара Князя Трубецкого, стоял киоск. На его мизерной площади противоестественно сосредотачивались все товары первой необходимости рядового морочанского потребителя, они же в недавнем прошлом несбыточные желания сознательного советского гражданина: шоколадки и батончики, сигареты и поштучно, презервативы и бананы, кока-кола и жевательные резинки, хлеб и кремовые рулеты, кофе и чай, китайские макароны и пластиковые стаканчики, газовые баллончики и газированная вода, орешки и зажигалки, соки и семечки, креветки и кальмары, мятные конфеты и шпроты, и пиво в неограниченном ассортименте.


Фёфёдыч, морочанский гений и философ с репутацией незатейливого сумасшедшего, традиционно начинал свой утренний обход богатых бутылками мест именно с центрального киоска. Среди местных нищих за ним негласно было признано эксклюзивное право на промысел в центре города. Этой чести он был удостоен не в силу возраста и не из-за уважения к его военному прошлому, а по блату. Дело в том, что Фёфёдыч (так звали его сограждане и он сам, запредельно сократив паспортное Фёдор Фёдорович) был связан дружеско-стукаческими узами со своим бывшим одноклассником, начальником милиции Георгием Ивановичем Сидоренко. Их утренние обходы часто пересекались именно на самом центральном перекрестке. Иногда, как сегодня, Сидоренко приносил ему вчерашнюю газету и остатки Надиной стряпни.


– Что, начальник, пришел подкупать? Думаешь, я тебе за твои вшивые газеты всю сермяжную правду на блюдечке?!

– Да кому нужны твои пьяные сплетни? На вот, Надя тебе пирог с рисом передает.

– Пирог она мне передает, а что самой трудно дойти, совсем уже нос задрала? Финфекции какой боится, что-ли, санитарка?

– Некогда ей, благодарный ты наш.

– Да, скоро и ты ходить перестанешь, знаю я вас, ментов.

– Ты что, на пенсию меня провожаешь?

– Нет, не люблю я провожать, а также сеять и сажать.

– Ну, пошел на стихи давить, ладно, пойду я, у меня горячая страда начинается.

– Идите, батюшка, идите, преступной чащи не щадите!


Сидоренко беспомощно махнул рукой и зашагал в сторону милиции.


Фёфёдыч мечтательно подсчитал собранные во время разговора бутылки, добрался до ближайшей скамейки и достал из кармана Надин пирог. Тщательно обнюхав его, начал недоверчиво жевать. Вспомнились времена, когда он, будучи молодым и пьющим, работал на комбинате, носил глаженые рубашки и пироги пекла ему жена Настя. На работе он не переутомлялся, по дороге домой заруливал в парк, где играл пару партий в домино под аккомпанемент нескольких кружек пива, затем шел домой ужинать, а после ужина занимался любовным ремонтом с мотоциклом. Настя его работала в детском саду воспитательницей, в свободное от работы время воспитывала дочку Свету, содержала дом и курировала маленький приусадебный огородик.


В перестроечный же период перестроилась и жизнь Фёфёдыча. Света уехала замуж за воронежского грузина, и навещала Морочу раз в год. Настя скоропостижно, непонятно от чего, хрясть и нету. Остался мужик один, без работы, потому как  сократили, и ко всему прочему из-за недостатка средств пришлось стать временно непьющим.


С горя начал он копать огород, чего при жизни Насти делать ему не случалось. Когда перекапывал его в четвертый раз, нашел клад. Только в кладе, вместо денег, было дореволюционное, 1837 года, издание Фукидида «О Пелопонесской Войне». Мало кому из морочанцев было известно, что именно чтение этой книжицы явилось причиной его помешательства. Смерть жены, отъезд дочери и лишение работы – факторы, безусловно весомые, лишь подготовили почву для окончательного удара судьбы по голове.


Непротивопоставимая сила присосала Фёфёдыча к Фукидиду, но скромный ум его не смог выдержать напряжения создаваемого древнегреческими образами в политически дестабилизированном воображении. Скромный ум его начал давать сбои.


Года два он маразмировал преимущественно в одиночку: резал дочкины учебники и клеил из них стенгазеты, воровал у соседей стиранное бельё и ночью ходил топить его в пруд, оборачивал себя в замасленную простынь и обращался к портрету утраченной жены, читал стихийно по памяти отрывки из Фукидида:


– «Мы хотим вместе с тем показать вам, что не смотря на все пустые возгласы против нашей республики, она достойна приобретенных ею выгод, и уважения, которыми пользуется.»


Благодарный судьбе за находку, Фёфёдыч посчитал должным отплатить ей той же монетой и вместо найденного клада закопал в огороде три новых. Порознь были спрятаны три ценных для потомков свидетельств о его эпохе: фотографии с фронта в одном месте, «Мастер и Маргарита», не читанную им, в другом, кассеты с песнями Высоцкого в авторском исполнении в третьем. Когда узнал, что вместо кассет, музыку начали записывать на серебряных маленьких пластинках, прикопал к кассетам тексты песен переписанные от руки. Фотографии он посчитал важными, потому как ему очень хотелось бы посмотреть на снимок древних греков, сражающихся друг с другом на морях, и он искренне сокрушался, что в те далекие времена люди предпочитали тратить время на войны, а не на такие полезные изобретения, как фотосъёмка. Своим первым кладом Фёфёдыч компенсировал историческую несправедливость. Роман Булгакова он выбрал как дань памяти своей жене, которая очень его полюбила. Прочитав подпольно распечатанный экземпляр за сутки в погребе в те времена, когда книга была запрещённой, она так и не испытала при жизни удовольствия от обладания этой книгой. Высоцкого же он любил до слез, и не мог не посвятить ему достойного захоронения.


Под конец второго года созрел Фёфёдыч для публичного бесчинства. Ночное сожжение памятника Ленину на центральной площади, которая раньше именовалась Площадь Революции, а теперь стала Соборной, в ночь на Ивана Купала, должно было помочь стране преодолеть трудный период. Страна была в беде, и Фёфёдыч не мог смотреть на развал, сложа руки. Необходимо было действовать оперативно, решительно, сильно, а главное, разить зло в корень. Оккультно-народное средство казалось ему самым подходящим. Очищающий огонь в праздничный день должен был уничтожить главного виновника всех экономических бедствий России-матушки, Морочи-славного-города и Фёфёдыча-удальца-красного-молодца. Он обстоятельно расспросил у бабок-соседок о значении и праздновании Ивана Купало. Обычаи предписывали прыжки через костёр для ускоренного замужества, плетение венков из душистых трав для красоты, добротное запирание коней, чтобы ведьмы не ускакали на них на Лысую гору, и, в особо сложных случаях, ради исполнения желания на утро надобно перелазать двенадцать огородов. Фёфёдыч решил, чтоб наверняка уж возымело действие его сожжение, прибегнуть ко всем вспомогательным ритуалам. Венки плести он не умел, поэтому охапку душистой крапивы обмотал заржавелой проволокой. После ужина запер в сарае-птичнике единственного выжившего гуся: не конь, конечно, но пойди, их ведьм разбери, могут все равно позариться. Ровно в полночь он скинул с себя одежды кроме трусов, носков и кед, оббежал три раза вокруг трех кладов, взял бутыли с зажигательной смесью, парочку старых стенгазет, венок и, преодолевая страх и гоня мысли о неминуемой, пошел на подвиг.


Пробравшись к заветному месту, пришлось надолго залечь в ёлках, так как на площади появлялись то загулявшиеся парочки, то пьяные подростки. Когда же, наконец, жизнь стихла, Фёфёдыч, дрожа от холода, налепил крапиву на лысеющую голову, вылез из укрытия, оперативно обложил пьедестал бумагой, художественно облил памятник керосином и быстро, как мог, поджег. Не жажда расправы подгоняла его, а элементарная необходимость согреться. Благо пламя сразу взялось, огонь заплясал и долгожданный радостный азарт побежал по венам старика, заставляя его приседать, бегать, припевать. Непредсказуемо проснулся в нем языческий инстинкт. Подобрав в угаре одну из пустых бутылок и какую-то палочку, он начал бить последней по первой, воображая у себя в руках барабан.


– А ну, Ильич, расскажи-расскажи! А ну, Ильич, покажи-покажи!

Чего он хотел от памятника, вслух произнести ему так и не удалось. От одной лишь мысли его начинал давить смех – Фёфёдыч не сдавался, смех просился – Фёфёдыч не позволял, смех щекотал – Фёфёдыч трясся, смех рвался – Фёфёдыч бросался на колени и выл:

– Ильич, ласточка, выкрути лампочку…


За сим его и застали милиция и пожарные. После тушения пламени обнаружилось, что Ленин покрылся копотью, лишь на лысине осталось большое светлое пятно. Отмывать не стали. Копченая версия Ильича стала новой достопримечательностью Морочи. Казалось, что во время пожара Ленин был в кепке, которая и защитила его лысину от копоти. А теперь он кепку снял и сокрушенно мял её в руке, наклонясь всем телом вперёд и грозно крича вдогонку своему поджигателю неприличные слова.


Автора ремейка отправили на принудительное лечение в областную психушку, а так как денег ни на лекарства, ни на питание в больнице не было, то через неделю его, похудевшего, выписали. Сидоренко пригрозил ему тюрьмой в следующий раз. Пришлось остепениться.


Остепенившись, Фёфёдыч выкопал фронтовые фотографии и закопал на их место номер «Морочанских Известий» с репортажем о происшествии. Заголовок гласил: «Неизвестный вандал устроил ритуальное сожжение памятника Ленину», фотограф запечатлел момент взятия Фёфёдыча спецназовцами на фоне пламенеющего отца революции. Оголенный торс и пораненное ржавой проволокой лицо подталкивали на образные ассоциации с царем иудейским, но остервенелый взгляд и кеды без шнурков буднично пресекали религиозные фантазии.


Спустя месяц в стране случился дефолт. Гуся пришлось зарезать. Виноваты были ведьмы, жаждавшие птичьей крови, и милиция, которая, арестовав Фёфёдыча, помешала ему довести дело до ума.


– Вот, не дали человеку оббежать огородов двенадцать штук, а теперь – девольте! Жалко было на часик отпустить, я ж говорил, добра не будет!


С мистикой и магией после этого эпизода пришлось Фёфёдычу покончить. В условиях постоянного вмешательства государства в частную деятельность отдельно взятого мессии невозможно было усовершенствовать никакое предприятие по спасению человечества.


Фёфёдыч дожевал пирог, запил его теплыми остатками пива из одной из найденных бутылок. Можно считать – пообедал.


– С утра, де-факто, жизнь удалась. Не грех при таком раскладе дел и продолжить сбор стеклотары.


Несостоявшийся мессия подобрал свои пакеты и побрел в сторону рынка. Повернув на проспект Независимости, он в последний момент с ловкостью избежал лобового столкновения с Леной, молодой учительницей, как обычно бегом опаздывающей на работу.


– Извините, я спешу, – попыталась оправдаться она.

– А мне что с того, что ты спешишь? Я, вот, никуда не спешу, – говорил сам себе Фёфёдыч, Лена даже не оглянулась.


Урок начался десять минут назад, а ей еще бежать полквартала. Эти бесконечно повторяющиеся опоздания доставляли ей массу мелких унижений: шаловливые смешки учеников, рентгеновские взгляды завуча из-за полуоткрытой двери её кабинета, мешающая степенно начать урок одышка, но самой ненавистной в её опозданиях была их систематичность, против которой она чувствовала себя бессильной. Мать, отчаявшись, настояла и сводила её к бабке, надеясь снятием порчи избавить дочь от синдрома хронической непунктуальности. Бабка произвела добросовестный вычет, но, к сожалению, и он не помог.


– Здравствуйте, дети, – выжала Лена из себя, открывая на последнем вздохе дверь. Еще несколько шагов и она, наконец, упала на стул. Пока восстанавливался степенный ритм дыхания, она достала из сумки тетради с проверенной домашней работой и жестом пригласила сидящую за первой партой Маринину раздать их. Тем временем она высморкала вечно простуженный нос и протёрла очки.


Ученики любили Елену Ивановну, а она любила их. Ещё неокончательно высохнувшая краска на многочисленных невеселых зарисовках из её детства предостерегала девушку от тех коварных приемов, которыми многие старшие портили жизнь малышне.


То, что детям, никогда не бывавшим в шкуре взрослых, бывает трудно их понять, может не нравиться взрослым, но Лена не могла не согласиться, что определенная житейская логика в этой тенденции была. То же, что взрослые напрочь забывают свою детскую жизнь с её тесными правилами, навязанными несправедливостями, неприемлемыми лишениями живительных игр, прогулок, развлечений во имя нудной учебы или же ненавистной работы по дому, забывают и перестают понимать детей… О, может кто-то и сочтёт это натуральным, но определенная доля ленивой людской пошлости в этой закономерности была Лене очевидна.


Есть в русских провинциях девушки на выданье, о которых мечтает каждая столичная мама. Они всегда адекватно одеты и причесаны, и их речь блещет остротами и шутками. Они могут прекрасно и небрежно сыграть на пианино “Не уходи, побудь со мною”, связать на Новый Год папе тёплый шарф, сплясать цыганочку на свадьбе у подруги, предотвратить потоп закручиванием нужной гайки аварийно текущего крана. Они вкусно готовят и незаметно убирают. Они чувствуют себя в своей тарелке как в опере, так и на дискотеке. Они с равной непосредственностью заговаривают с бабушкой соседкой и со случайно встреченной в гардеробе ресторана заезжей звездой. Они заразительно смеются, они очаровательно улыбаются, они симпатично сердятся, они обворожительно молчат. Лена не была одной из этих девушек.


Она выросла без отца, в маленькой квартирке с мамой Натальей Фёдоровной и бабушкой Оксаной Викторовной. С детства она отличалась повышенной мечтательностью, которую мама и бабушка, почему-то решившие, что их внучка-дочка должна быть неким фейерверком смеха, радости и заразительного энтузиазма, принимали за заторможенность, граничащую с задержкой психомоторного развития. Женщины, несмотря на несопоставимые взгляды на многие вещи, чудесным образом договаривались о приоритетах в воспитании девочки. Наталья Фёдоровна, предпочитавшая брюки, свитера и высокие прически, и Оксана Викторовна, одевавшаяся в элегантные платья, которые совмещала с короткой стрижкой, определили подходящим для Лены пионерско-стандартный стиль. Мама обожала “Абба” и “Битлз”, бабушка не признавала музыку вообще и слушала радио “Маяк”, но Лену они записали в музыкальную школу на флейту. Бабушка терпеть не могла беспорядка и чувствовала себя уютно только в стерильности первого часа после уборки, по истечении которого начинала жаловаться на пыль, кухонные подтёки, крошки, разбросанную обувь и нарушенную симметрию ковровых дорожек; мама терпеть не могла уборки, рассеивала по квартире шпильки, книги, помады, колготки и тапочки; Лена должна была отвечать за порядок в своем книжно-одежном шкафу и чистоту на письменном столе. Оксана Витальевна вздыхала по высоким блондинам с голубыми глазами, Наталья сходила с ума по жгучим брюнетам всех кавказских национальностей, Лене же они просто не разрешали вести никакую социальную жизнь, выходящую за пределы двух школ, общеобразовательной и музыкальной, поэтому вопрос о мальчиках не возник ни в школьные годы, ни в эпоху посещения училища. И только в последний год, её родительницы очнулись в страхе, что девица перезревает, перешли от спячки к срачке, наперебой организовывали ей подставные случайные встречи и заманчивые знакомства.


Груз нереализованных желаний и многочисленных разочарований её родительниц поступательно давил на хилые плечи Лены, но она упорно старалась быть их гордостью и светом в окне. В результате замысловатой борьбы между её склонностью к самосозерцанию и попытками мамы и бабушки сделать из неё то, чем самим стать не удалось, у Лены развилась предрасположенность к диссоциации идентичности в легкой форме. В своих автобусных сеансах авторского самопсихоанализа, проводимых по дороге на работу или с работы, она делила своё существование на “жизнь” и “выживание”. Всё, что требовали от нее мама и бабушка, относилось к категории выживания. Все то, чего они от нее не требовали, относилось к настоящей жизни, которая рано или поздно должна была наступить. А пока настоящая жизнь не началась, она в свободное от выживания время предавалась мечтаниям о ней.


Прекрасный и понимающий, заботливый, но не ревнивый, образованный, с чувством юмора, любящий и любимый принц обязательно должен был рано или поздно появиться в её жизни, высвободить её из материнско-бабушкиных оков, увезти в просторный и уютный особняк. Там бы она по утрам занималась медитацией, до обеда писала бы революционный научный труд о гноссеологической роли подчинённого предложения в творчестве автора и судьбе героя, а ближе к вечеру готовила бы изысканно-питательные блюда для ужина на двоих. Она так преданно верила в свою мечту, что не испытывала раздражения от непроизошедшего ещё исполнения оной, и на детях ей отыгрываться было не за что.


Во время перемены Елена Ивановна сверяла в учительской расписание уроков на следующую неделю. Вошла её главная попечительница Кристина Вячеславовна – тощая биологичка с хновой химией на голове, она же подруга мамы, она же жена охранника Ёсича.


– Здравствуй, Леночка, ой ты знаешь, новость-то какая свершилась, приехал-таки! Мне Ёсич уже доложил. Леночка, не медля ни минуты, надо за это дело браться! Его сейчас женят тут за полчаса, и веком не моргнешь! Ну, что ты кривишься?! Я Ёсичу поручила доклад держать о его перемещениях, мы с тобой в этом деле привилегированные: у нас штатный, так сказать, советник.

– Кристина Вячеславовна, я в эти игры больше не играю…


Нельзя сказать, чтобы Лене не нравилась идея о знакомстве с сыном директора ММК, скорее наоборот, именно он и вписывался в её мечты как отличающийся от всей местной пацанвы, вернувшийся из умопомрачительного Кембриджа принц. Но эти провинциальные, веками осмеянные, но никуда не девшиеся методы закваски хорошего мужа были так далеки от чистых и правдивых образов, господствующих в её мечтах о настоящей жизни! Несмотря на все её старания, у нее не получалось избавиться от роли заядлой жертвы неотесанного сводничества – дела рук многочисленных благожелательниц (знакомых бабушки, подруг детства, бывших маминых сотрудниц, соседок по палате), у которых всегда находился подручный племянник (сын, друг семьи, хороший знакомый), которого они при случае вытаскивали из загашника, как фокусник зайца из цилиндра, и который, фатально, как тот же заяц, оказывался лишь очередным оптическим обманом, ложной надежной, неудавшимся экспериментом, не привившимся черенком.


– Да, я понимаю, ты романтическая натура, тебя эти стратегии перенапрягли, но, Леночка, в этот раз, игра стоит свечи, или, по крайней мере, встречи! Чувствует моё сердце: вы созданы друг для друга.

– В таком случае и без интриг должно все получиться! – нервно пискнула Лена.

– Ну, не испытывай судьбу, она этого не терпит! Иногда… – тут прозвенел звонок, обрывая роковой постулат Кристины Вячеславовны.

– Увидимся после, – согласовали учительницы, расходясь по классам толмачить желторотым каждая свою науку.


Раздражённая разговором с Кристиной, Елена Ивановна прямо с порога строго объявила:


– Дети, запишите в тетради тему урока: “Восклицательные предложения”. Пример. Из творчества Евгения Евтушенко. Пишите: “Нет”, запятая, “мне не в чем не надо половины”, восклицательный знак. Что вы можете сказать о данном предложении, какую цель высказывания преследует автор? Какую черту своего характера он демонстрирует? Кислова, как ты думаешь?

– Я, Елена Ивановна, думаю, что он был жадный, – неуверенно пробурчала девочка.

Класс захихикал, Лена разочарованно опустилась на стул.


Кристина Вячеславовна, в своем классе, продолжала:

– Другим важным и широко используемым способом искусственного вегетативного размножения растений служат прививки. Прививка состоит в пересадке побега или почки одного растения, называемого привоем, на часть побега другого растения, называемого подвоем.

Один из учеников поднял руку.

– Что тебе здесь не понятно, Гавриленко?

– Это как пересадка органов у человека?

– А человек, что, является побегом? – вскипятилась Кристина Вячеславовна.

Класс дружно взорвался смехом. Преподавательница посчитала нужным наказать нелепого выскочку.

– Сейчас Гавриленко даст нам определение побега и перечислит его основные органы.

– Кристина Вячеславовна, ну я не хотел…


– Как это ты не хотел? – уже в четвертый раз повторял свой вопрос старший лейтенант Майоров, допрашивая задержанного Накашидзе. – Как можно, не хотев, угнать рейсовый автобус! Вот ты мне объясни, может быть, я тебе и поверю.


Еще не отрезвевший Накашидзе терялся не только в доводах старшего лейтенанта, но и в собственных показаниях. Допрос происходил в кабинете полковника Сидоренко.


На утреннем докладе Георгий Иванович, как всегда, скучал, слушая об очередных разборках двух ритуальных служб на почве поступления тела новоиспеченного покойника, о ежемесячной стычке Гриневских отморозков с Борисовскими ворами, о мелкой бытовой пакости, пока дело не дошло до угона рейсового автобуса с автовокзала пьяным подростком. В этом инциденте присутствовали не только элементы новизны и тяги к приключениям, но тут определенно пахло повышением раскрываемости небытовухи, поэтому он и потребовал вести допрос в его присутствии.


– А хочешь, я тебе сам подскажу, – продолжал допрос Майоров, – ты не хотел, а кто-то другой ну очень хотел, поэтому и заставил тебя. Кто стоит за этим покушением? Признавайся, чмо малолетнее! Это же терроризм, статья двести пятая У-Ка Российской Федерации, лишение свободы на срок от десяти до двадцати лет, тебе это надо?


Георгий Иванович поднял левую бровь, услышав о терроризме.


– Нет, не надо… – туманно догадываясь, промычал несостоявшийся угонщик. – Ну, начальник, ну, я пошутить хотел! Автобус уже пол-часа как опаздывал отправление. Я ему хотел посигналить, а он ключи забыл в зажигании. Я сигналю, а водила нету и нету, ну, я взял и поехал… Какой терроризм, обижаешь!


Не оправдал, к сожалению, Накашидзе ожиданий Георгия Ивановича, не поведал о захватывающих событиях, не генерировал накала эмоций. Лишь грустно улыбнувшись стилистическим ошибкам речи задержанного, полковник дал знак Майорову увести его. Оставшись один, он достал из ящика стола кроссворды и карандаш, решив посвятить им оставшееся до обеда время.


Когда Жорик Сидоренко решил стать милиционером, он мечтал о погонях, перестрелках, допросах с подвохами и быстром продвижении по службе. Судьба его не обидела. Всё это было, не в таком количестве и не в такие сроки, но было. Но никогда Сидоренко не смог бы предположить, что достигнув намеченного, на закате, что называется, лет, главным его противником окажется насыщенная скука. Минуты, часы и дни казались одинаково болотно-непроходимыми и бесконечно вечными. Топкость времени усугублялась его цикличностью. За каждой прошедшей никчемной минутой следовала новая никчемная минута. За каждым бесполезно убитым часом вылуплялся следующий час, нуждающийся в убиении. Бессонные ночи, нововведение вдовства, не завершали, а продлевали и без того беспредельные дни. Его интерес к службе упал ниже нуля, но он не уходил на пенсию, так как считал, что не выросла ещё достойная ему смена. Женщинами он не интересовался, оставаясь верным покойной жене. Его отношения с выпивкой были экстремальные.


Он относился к тому типу биполярных потребителей алкоголя, в жизни которых чётко прослеживалось маятное чередование интенсивных запоев, длившихся иногда и месяцы, и периодов совершенного воздержания, длившихся иногда и годы. Цельность личности Сидоренко не допускала половинных сценариев. Его запои были тотальными, и его трезвость была маниакальной. Если он пил, то он ни ел, ни работал, ни мылся, не смотрел телевизор, редко разговаривал с домочадцами, выходил на улицу только за водкой (в начальной фазе запоя он ещё был способен сам, а в конечной фазе он слёзно просил сходить в магазин жену или дочь). Поводом для запоя могло быть всё, что угодно, от неразрешимого жизненного тупика до банального банкета на работе, выпив во время которого, он уже не мог остановиться и пил, пока выдерживала печень. Трезвые полосы его жизни отличались энергичной деятельностью, строгим морально выдержанным поведением, он не спускал промахов и ошибок ни подчиненным, ни задержанным, ни родным. Сердце жены его не выдержало и двадцати лет контрастного альтернирования режима строгого супружества и затяжных отключек, во время которых личность мужа сводилась на нет. Когда она умерла, Жорик ушёл в самый длинный в его жизни запой. Врачи чудом откапали его, предупредив, что следующий раз может стать последним. Пролежав три недели в больнице, Сидоренко вернулся к непьяной жизни, но что-то в нем сломалось. Не было ни прежней строгости, ни выправки, ни категоричности. Он редко вычитывал подчинённых за оплошности, хотя и продолжал их замечать. Теперь они казались ему не ошибками единичных индивидов, а последствиями неизбежной конвергенции стихийных сил. Он перестал злиться на дочь за мелкие беспорядки в доме, и взял за привычку мыть посуду за собой после еды. Его выправка потеряла заносчивость, а фигура умеренно расплылась. В этой жизни ему осталось выдать дочь замуж, а там можно будет и запить в последний раз.


Единственным, что вызывало у Жоры ещё какие-то элементарные эмоции, была еда. Он ни с кем не делился своими впечатлениями, только дочь по удовлетворённому кряхтению или минутному подкатыванию глаз догадывалась о том, что он наслаждался трапезой. Год назад он возвёл в ранг любимого ресторан “Шишку” на окраине города. В силу того, что дорога была не близкой, он не часто туда наведывался, отдавая полное предпочтение Надиной кухне. Вряд ли Фёфёдыч об этом догадывался, но Сидоренко носил ему остатки её пирогов не потому, что заботился о его питании, а потому что как с другом детства, как с товарищем по вдовству разделял с ним редкие порывы жизни, что старость соблаговолила у него не забрать.


Кроссворд был скучным. Солнце начинало припекать в затылок, и дабы ограничить его вмешательство, Сидоренко подошел к окну и задернул шторы.


– 3 -


Ни солнце, ни сушняк, ни крики матери не могли поднять с кровати Таню. Минут десять назад она ударила пяткой по ставне чердачного окна. Окно открылось, и теперь она жадно вдыхала свежий воздух, зная, что он поможет, и вскоре она сможет принять вертикальное положение.


Только такой дуре как Светлане Евгеньевне могло прийти в голову напиться накануне премьеры (“Давайте снимем накопившееся напряжение!”), и только такой дуре как ей, Тане, могло прийти в голову не воспрепятствовать подобному предложению (“Да, напряжение перешло в статус неуправляемого”). Задействованные в спектакле лица долго себя упрашивать не заставили, и вчерашняя генеральная репетиция деградировала в костюмированную попойку.


Режиссер, который под псевдонимом Звездный скрывал настоящую фамилию Яичко, после удачного исполнения Чацким-Саниным первого монолога в третьем действии дал добро на открытие бара. Пока Репитилов-Мартынов и костюмер Паша бегали в магазин, действие подошло к балу в доме Фамусова.


Режиссер любил “Горе от ума” и мечтал о её постановке, как все актеры мечтают сыграть Гамлета, как все учительницы мечтают выпустить Циолковского, и все фермеры мечтают вырастить сказочную репу. Яичко мечтал, да всё откладывал. Для реализации такой огромной мечты, считал он, лучше было дождаться, когда он будет работать в другом, более крупном театре с другой, более квалифицированной, труппой, в другое время и с другими средствами. В прошлом году, отпраздновав свои пятьдесят три года, он посмотрел в глаза мутной реальности. Та не обещала ему ничего из всего того «другого», необходимого для реализации его мечты. И Яичко ушел в запой до конца сезона. Во время его отсутствия второй режиссёр театра заболел воспалением лёгких и умер, а третий, молодой, режиссёр довел театр до банкротства. Начальство просило его бросить пить и вернуться за кулисы. Ему пообещали повышение зарплаты и большую художественную свободу. Одним из условий Звездный-Яичко поставил постановку его заветной мечты.


И вот, после годового созревания, он подошел к премьере. Путь был нелёгким. Режиссер не хотел, чтобы в театре знали, что пьесу ставят по его хотению. Ему казалось не элегантным открыто признаться всем, что они работают над мечтой его жизни. И всё же как-то так получилось, что все в театре это знали, но не могли понять, почему Яичко должен был это скрывать. В результате сложилась какая-то нездоровая ситуация. Все, начиная от Яичко и заканчивая техничкой, про себя считали, что театр делает одолжение стареющему режиссёру, но открыто никто ни с кем об этом не говорил. Задействованные актеры вели себя по-разному, но в общем преобладали неблагие настроения. Самыми критическими стали отношения между Яичко и Стрелкиным, играющим в спектакле Скалозуба. Актер не хватал звезд с неба. Он давно правдиво признался себе в том, что театр представлял для него лишь место, где он, не слишком утруждаясь, получал взамен неисчислимое количество поводов выпить. Эта немногим доступная веселая жизнь стала достойной заменой славе, признанию и всякой подобной эфемерной чепухе. Главное было ставить такие спектакли, чтобы зрителю нравилось. Реализацию мечты, стремление к высокому искусству и тому подобное он считал бредом сивой кобылы. Невысказанное непонимание между ним и режиссером привело к тому, что они вообще перестали разговаривать. Стрелкин как-то по-звериному сопел при виде Яичко. Режиссер опускал глаза, а в случае острой необходимости, когда нужно было дать сценические указания об исполнении его роли, постановщик отвлеченно говорил с другими актерами о Скалозубе как об общем знакомом, который избегает встречи с ним, надеясь, что при случае собеседники передадут этому знакомому их разговор.


Труппа не поняла и не оценила художественного содержания, вложенного режиссёром в его интерпретацию классики. Лишь взращенный на континентальных перепадах температур глубинной провинции самородок мог породить карикатуру такой ядреной радикальности. Его постановка не страдала недостатком оригинальных приемов и сценических находок. Она ими изобиловала. Среди прочего, в попытке замаскировать скудное финансирование любовью к абсурду, Звездный-Яичко решил раздеть всех задействованных в бале у Фамусова персонажей до нижнего белья, намекая тем самым как бы на изобличение истинной лживой и лицемерной натуры действующих лиц, наговаривающих сумасшествие на Чацкого.

Сказ о жарком лете в городе Мороче, и чем всё кончилось

Подняться наверх