Читать книгу Впереди горят огни - Мария Петрова - Страница 1
1
ОглавлениеГлаз у меня в последнее время дергался как беспокойное пламя свечи. Никогда не видела, чтобы свечи горели так странно. Иногда жизнь бьет в голень: кто-то плачет, кто-то фотографирует синяки и гематомы, кто-то игнорирует нарастающую боль и идет дальше со слезами на глазах в бурные массы. Я считаю, правильного пути нет, так же, как и нет понятия «правильно» в чистом виде. Правильность – незримая истина, и не простым смертным решать, что было верным, а что нет. Все придумано и решено до нас.
Очень часто сталкиваюсь с теми, кто этого не понимает. Каждое утро говорю себе: «мне повезло, а им какого?» – тем, кто с распоряжением судьбы мириться не готов, кто прогнил от ненависти ко всему живому и слепо идет к неопределенной цели, которую сам в чистом виде не представляет. Когда я прихожу к таким мыслям, я понимаю, что пора что-то менять.
Нежно-розовая полоса рассекала разгоряченное, девственное летнее небо, теряясь где-то в густых, как вата, облаках, рискующих через каких-то полчаса быть угнанными гремящими грозовыми. Я дорожила местом, в котором жила, в нем прошли мои лучшие годы, и не было во всем мире места лучше, чем то, в котором я была с Джеромом. Пять лет назад он сжег волосы, осветлившись, с тех пор они уже отрасли до приемлемой длины, и он ничего больше с ними не делал, это колоссально повлияло на его личность. Иногда он снился мне с блондом, просыпалась я в те ночи в холодном поту, вцепившись пальцами в край одеяла, сжавшись на самом краю кровати, будто находясь у края пропасти, которую заметить можно, лишь когда оступишься. Ощущения были такие, будто мне снился давно умерший человек, по которому я несознательно скучала постоянно, каждую секунду, пригибаясь к земле под тяжестью непобедимой тоски, но никак не могла понять, что за ком сдавливает мне грудь. В таких снах, когда видишь того, с кем нет возможности пообщаться, обычно люди разговаривают, просят прощения, занимаются с ними тем, что делали чаще всего, но я в оцепенении пялилась на него, не в силах двинуться, закричать, оторвать взгляд. Просто пялилась как окаменевшая. Самым страшным было подойти и сказать какую-нибудь колкую фразу, которая сразу меняет мнение человека о тебе – «ты изменился», «ты был лучше», «я помню тебя другим». Наверное, из-за страха сказать это я не подходила. Я боялась сказать ему это в реальности, хотя он прекрасно это знал, и, наверное, думал, что уже не нравится мне так, как раньше, и что я разочаровалась в нем, но как можно? Я уважаю его как личность, любые изменения что-то да значат, я не могу на них повлиять, а если попытаюсь, доверию, уважению и любви в наших отношениях конец. Почему любви? Потому что если я люблю, не знаю, как у вас, то изъянов в человеке не замечаю, а если замечаю, то значит со мной что-то не так. Я ни к кому больше так не относилась и любила так никого, кроме него. Любить вполне искренне можно разные вещи: родину, семью, находить приятное в воспоминаниях, получать удовольствие от чего-либо, но любить человека – это искусство. Это чувство сложно объяснить, его нельзя охарактеризовать, нельзя показать, сказать, какого оно цвета, какого на вкус, но это однозначно и бесповоротно хорошо.
– Представляешь, разговаривал сегодня с бывшей клиенткой, она кое-какие документы забирала, – говорит, – а она сказала, что у нее нашли опухоль, злокачественную, – он помешкал и закурил, – ну я посочувствовал, сам даже расстроился, а она знаешь, что сказанула? Что мечтала об этой опухоли много лет. Это так мерзко. Я даже говорить не буду, как это гадко.
– Я поняла.
– Люди десятилетиями борются с раком, теряют жизни, а она хотела всю жизнь быть жертвой, за что все будут ее любить, в темя целовать.
– Ты думаешь, именно любить? – надеюсь, это не звучало цинично.
– Когда ты умираешь, ты сразу начинаешь всем быть дорог, нравиться и все такое.
– Я бы не стала любить тебя больше независимо от того есть у тебя опухоль или нет.
– А если бы я умер?
– Я бы похоронила тебя, сменила бы профессию, город…
Тут он повернулся ко мне, делаясь как-то даже выше и заметнее. В моем белоснежном мире жемчуга, безупречного шелка, причесок «волосок к волоску», прописанного идеализма между каждой буквой имени, ярчайшего света надежды и непоколебимой веры в лучшее, он со своими темными шоколадного оттенка волосами, резкими чертами лица, тяжелым парфюмом и окончательным разочарованием в людях был самым красивым оттеняющим предметом, без него картина была бы неестественной, незавершенной.
– То есть, делала бы все, чтобы ничего не напоминало обо мне. И квартиру продала бы?
– Ну нет, это было бы неуважением к тебе, – денег у нас хватило бы на два загородных дома, но мы жили в трехкомнатной квартире дедушки Джерома, первое время тут было сложно, потому что район не самый благополучный, но со временем свыкаешься, – я знаю, как ты дорожишь этой квартирой. Я тоже не представляю себя нигде, кроме нее.
– Почему?
Я пожала плечами.
– Привыкла. Я здесь сформировалась как личность, которую ты знаешь. Не знаю, в лучшую сторону или нет.
– Я думаю, в лучшую. Ты можешь меняться только со знаком плюс. О себе бы я такого не сказал.
Он зябко передернул плечами. Холод вечерами стоял летний, но нешуточный.
– Прохладно уже, – вздохнул он. – Я иногда смотрю на себя и думаю – боже, я так неприспособлен к жизни, – сказал он, подперев подбородок локтем, задумчиво глядя в окно на этаж ниже противоположного дома, из которого доносилась легкая летняя музыка, в которой пелось не то про перелетных птиц, не то про прелести разбитой американской мечты, а между белых штор, то и дело порывами ветра выплескивающихся наружу, танцевали двое, – я столько сделал, всего добился, не боюсь, что когда-нибудь буду в чем-то нуждаться, спокойно мог бы содержать семью, меня уважают, но у меня все равно есть ощущение, что завтра я проснусь подростком, у которого этого всего нет, и ему придется достигать этого снова. Это мой самый страшный кошмар – пройти весь этот путь заново.
Иногда я спрашивала себя – зная, что с ним моя жизнь не станет лучше, я бы пошла на это? Если бы двадцативосьмилетняя я без детей, но на учете у психиатра, пришла бы к только окончившей школу и поступившей на юриста себе, и разложила бы все карты, согласилась бы я на все это? Вообще, так вопрос не стоял. В какой-то момент я перестала представлять себя без Джерома, к тому моменту мы уже жили вместе и он стал более понятным, но не сказать, что он когда-либо был открытой книгой. Тогда замужество открылось для меня с новой стороны: внезапно я поняла, что муж может быть не только идеальным, он может еще и нравиться.
– Давай кинем на балконе матрас и будем спать всю ночь под открытым небом?
Насколько наглыми нужно быть, чтобы читать при жене Плейбоя в ее очках и при этом курить, месяц говоря, что бросаешь? Я подошла, забрала у него очки, как будто они что-то решают, плюхнулась в кресло напротив.
– Ты же говорил, что бросишь, – я дотянулась и не без труда вытянула у него сигарету, зажатую между пальцев.
– Что ты сразу пилить начинаешь, – закатил глаза он с манерностью семнадцатилетнего подростка разваливаясь еще сильнее на подлокотнике. Иногда я чувствовала себя его матерью. – Я тебе вообще о другом.
Я знала, что сейчас он не закатит скандал, потому что устал и просто хочет быть рядом. Сейчас он не хочет ругаться, но почву готовит.
– А если дождь пойдет?
– Не пойдет.
– Как ты себе это представляешь? – неохотно продолжала я. – Попахивает инфантилизмом.
– Мы можем себе позволить. Мы достаточно взрослые.
– Это нерационально… я не хочу.
Тут он стал серьезнее, пожирая меня взглядом из глубин ада.
– А чего ты вообще хочешь?
– Спать на своей кровати в спальне. Холодно по ночам, а в спальне теплее.
– В спальне душно, а на воздухе можно одеяла взять.
– Ага, сколько? Десять?
– Ты не хочешь спать со мной или реально не хочешь спать на балконе?
– Просто я устала, не хочу вносить изменения в рутину.
Может, этим мы и различались. Джером тоже уставал, но ему, чтобы переключиться, надо было сменить обстановку – покурить другие сигареты, купить новые духи, сходить на обед в другое кафе, а я наоборот, восстанавливалась только в условиях постоянства. Я бы могла сказать, что в такие моменты наш брак вставал под вопрос, если бы мы не умели идти навстречу, то есть на компромисс. Мы оба юристы, только он был моим начальником, и компромисс был не самым любимым ходом в нашей практике, Джером просто ненавидел что-то делить. Когда такие вещи случались, кто-то должен был уступить, и, как можно догадаться, в большинстве случаев это был не он.
Когда я почти уснула, он вдруг сказал:
– Не хочу быть среди тех, кто сломан с рождения.
Я нехотя отогнала от себя сон и разлепила глаза. Он смотрел вниз, подперев подбородок локтем. Я всегда поражалась его красивейшему разрезу глаз, словно сам лис смотрел на тебя с их глубин, льстил он исключительно глазами, восхищался ими, врал, сожалел, о! – как красиво он умел сожалеть! Какой искусный из него был понимающий! Ложная модель, выдуманная американская личность, которой есть дело до чужих проблем, травм и переживаний, которая умела слушать и слышать, делала вид, что впечатлена нытьем людей до мозга костей, что будет думать об этом глубокими бессонными ночами, думать, почему же так произошло… она была защитным барьером для реального Джерома, ненавидящего нытиков, загубивших свою жизнь. Он сразу записывал недовольных своей жизнью в черный список и издевался над ними лживым вниманием.
Я оперлась на локти, заглядывая туда же, куда и он. Замерзшая грязь. Как, знаете, упасть в лужу, а когда пришел домой, грязная вода уже впиталась в одежду, остыла и оставила неприятное ощущение на теле. Вот таким был Нью-Йорк и вся Америка. Ничего хорошего и чистого. Только я. Я просто ангел.
– Ты не такой, – ответила я наконец, – а если бы и был, ты не в силах этого изменить. Каким бы крутым ты не был, ты не выбираешь, каким родиться.
– Думаешь, не выбираю? – искренне спросил он, будто мое мнение для него важно.
– Джером, ты мне часто врешь? – спустя паузу спросила я. – Не в том плане, что, там, поел, домашку сделал, а в эмоциональном плане.
– Нет, иначе бы я на тебе не женился, – не колеблясь ответил он, – а почему ты спрашиваешь? Есть сомнения?
– Вдруг ты не по-настоящему во мне заинтересован, а по привычке или еще как-нибудь? Или что, тебе реально интересно, что я об этом думаю? Ты же часто всезнающий, а у меня советуешься, спрашиваешь меня, особенно, когда касается чести и совести.
– Потому что ты реально имеешь для меня большое значение. То, что я вру в чем-то людям, клиентам, коллегам, не значит, что я вру тебе, – он перекатился на спину, – сама посуди, ты особенная: я с кем-то еще кофе пью? Нет. Сплю? Нет. По ночам гуляю? Тоже нет.
– Спать-то понятно, но вот кофе и гулять можно делать с кем угодно.
– Да? А ты вспомни, что мы обсуждаем на прогулках? Или как мы кофе пьем?
– Мы молчим, когда пьем.
– Вот именно. Если я молчу с кем-то кроме тебя больше минуты, у меня задницу саднить начинает, как свалить хочется, – я расхохоталась – так смешно он ругается! Правда, так бывает, что люди, особенно парни, матерятся так увлекательно и умело, что даже приятно. Как Холден у Сэлинджера. – Серьезно, – разулыбался он, сразу видно, как ему прельстило, когда удается меня рассмешить, – с тобой даже молчать комфортно, а это очень интимно.
– Молчать?
– А то. Ну, если правильно. Ты прекрасно понимаешь, о чем я.
– Понимаю. У меня тоже так только с тобой получается.
– Еще бы, – фыркнул он.
– Ты не сломан с рождения, вообще не сломан, ты родился черствым. Ты не знаешь, какого это – быть сломанным.
– Это сейчас было унижение?
– Наоборот.
– А ты? Знаешь?
– Нет, я тоже не знаю. Когда пришла пора ломаться, моя психика уже была прочная как сталь, любые неудачи, травмирующие моменты я принимала как должное, не заостряла внимание. Ну есть и есть, переживу. Это заслуга моих родителей. Только благодаря им я адекватная.
Он понимающе кивнул. У него с родителями были натянутые отношения, благо, он вовремя понял, что они хотят сделать из него человека и на многое пойдут, чтобы единственный сын не посрамил род. А потом они случайно родили младшенькую, случайно избаловали ее, случайно оборвали все связи. Вот такая история.
– Хочешь сушеное манго? – спросил Джером.
Как только я закрыла балкон, ливанул дождь. Самым забавным было то, что все одеяла в доме остались на балконе. Это было очень картинно. Хоть карикатуру пиши.
– А для тебя тема родителей болезненная? – спросила я, выходя в кухню. Было прохладно, на удивление.
– Да нет, – пожал плечами он. – Все могло быть и хуже. В числе тех, кто жалуется на тяжелое детство и гонит на родителей я тоже не хочу быть.
Не спать всю ночь, а лечь под утро уже было роскошью в наши годы, а я себе отказывать не привыкла. Для меня всегда ужасающе неприветливой казалась бессонница, когда проворочался в своих неприятных мыслях в холодной постели полночи, а горизонт уже светлеет, и ты понимаешь, что чем меньше времени тебе осталось спать, тем более смазанным будет день.
Я так и не легла. Джером уснул почти сразу же, каждый раз, как он засыпал первым я чувствовала великое одиночество, но это позволяло мне наконец побыть одной с собой. Никто не готовил меня к этому и не предупреждал, что, даже когда будет возможность поговорить с собой, говорить будет не с кем. Если нет желания воспринимать буквально, объясню подробнее. Личность человека со временем замыливается, когда он много времени проводит среди других людей, в пространстве, где он не может расслабиться, остановиться и все обдумать, спросить себя – прав ли он? сделал бы он так, оказавшись в другой ситуации? а будет ли ему комфортно, если он так поступит? Наш ритм жизни не предполагает ни комфорта, ни возможности остановиться и подумать о себе и для себя, а потом, когда возможность подумать о себе и спросить «счастлив ли я» представляется, в этом уже нет смысла. Тебя, каким ты себя помнишь, уже нет. Так же заработавшиеся родители перестают замечать ребенка, который все еще нуждается в их внимании, поддержке и участии, а потом, когда внезапно прозревают, их уже не слышно. Однажды нечто теплившееся в тебе с самого рождения перестанет иметь голос, вес и смысл, и когда все звуки города затихнут, забудешь о деньгах и работе, возвращаться будет уже некуда.
Так и я стояла в тишине, совершенно одна. Я не чувствовала себя полноценной и счастливой без святого во мне, когда-то желавшего, амбициозного, обладающего тем самым, чем бог наделил горячее тело. Свет внутри меня погас и это было самым страшным приговором – не чувствовать себя живым.
***
День, который от предыдущего отделяли полтора часа напряженного сна, начался как-то совсем не так, как я хотела. Скомкано, рывками, дергано, так и не задав нормального ритма. Вот у людей есть рутина, у некоторых от нее зависит целый день, настроение, темп, и я завидовала этим людям, потому что всеми благами я обладала уже много лет и рутина, какой бы качественной и дорогой она не была, не обеспечивала ни хорошего настроения, ни удачливости, ничего. И это было ужасно болезненно – ничего не хотеть. Может, период такой, может, я неправильно живу, и на моем месте любая другая “правильная” женщина загоняла бы всех вокруг, чтобы жить красиво в огромном загородном доме, ездить на самой офигенной машине на зависть всем и ничего не делать для такого достатка… а мне с этого что? Мне вот это погоду не сделает. И это меня дико бесило – не понимать, чего ты хочешь.
***
Часто я стала неосознанно задаваться вопросом – когда же домой? Хотя я была дома, чувствовала себя хорошо в своей квартире, даже в офисе, но под домом подразумевалось что-то другое. Я не сразу это поняла. Меня так же продолжали любить, ждать, быть рядом, но… уже как будто не меня. Я была дешевой подделкой прежней Аэллы, не заслуживающей любви. Я была ее фальшивой копией, весьма бездарной и несуразной. Мне было стыдно за отдаваемую мне любовь, которую я не могла впитать и преумножить, которая уходила зря. Что тогда получается? Дом остался, просто меня в нем не было. Все осталось прежним, я – прогнила.
***
Мне саднило истерзанную искусанную губу от потягивающего через весь кабинет сквозняка. Губы пересыхали осенью, когда первые сомнительные холода вымораживали разгоряченное после лета тело, пробуждая в нем что-то нечеловеческое, неготовое к зиме. Надо же было додуматься на обеде острых крылышек поесть. Губа мне этого точно не простит. Ужасный сухой воздух, поднятая пыль, как меня все раздражало…
Внезапно в дверях появилась моя племянница. Ходила она бесшумно, как призрак, поэтому о ее появлении я всегда узнавала по Джерому. В этот раз у него сомнительно заблестели глаза, даже как-то восхищенно. Я обернулась. Этель стояла на пороге с букетом ярко-розовых пионов. Мне в моменте стало ее так жаль, что у меня увлажнились глаза. Эта девушка была недалекой, почти глупенькой, но она так старалась стать лучше, осчастливить людей, что каждый раз, когда я думала о том, как больно ей будет разочароваться в жизни, я была готова рыдать.
«Сегодня так пасмурно, я подумала, цветы будут уместными» – сама по себе она была солнечным зайчиком, пробившимся лучом солнца сквозь плотные тучи, невероятно красивая, внешне милая и притягательная. Если бы не глубокий вырез на кофте, я бы реально плакала каждый раз, как видела ее, из-за одной только ее красоты.
Я, ломано улыбаясь под пристальным наблюдением Джерома, который моментально распознает малейшую сомнительную эмоцию, поблагодарила Этель, поставила цветы в вазу на подоконник, где обычно было солнце, и села обратно, расспрашивая ее, как у нее дела и как ее к нам занесло.
Все с Этель было хорошо, пока она не открывала рот. Даже я столько не материлась, честное слово. От такого попустительства уважение к ее родителям падало ниже плинтуса. И ладно матерись она уместно, умело, но, к великому сожалению моих ушей, делала она это грязно, нелепо, будто первоклассник, курящий трубку. К концу ее нескончаемого диалога мне захотелось блевать.
«Ничего себе… – вкинул Джером, непонятно, удивляясь ее невероятному рассказу или такому же поразительному сквернословию, – бывает же…»
Она скомкано заключила, подытожила парой некрасивых фраз с вопиюще отрицательным значением и унеслась.
– Ненавижу пионы, – откидываясь на спинке кресла на колесиках проговорила я. Джером пил хлористую воду из кулера.
– С кем она пьет? – морщась, фыркнул он. – С грузчиками?
– Если кому-нибудь сказать, что у меня с такими людьми родство, нас уволят.
– И лицензии лишат.
Я неприязненно передернула плечами.
– Никак не могу привыкнуть, что ты с натуральным цветом кажешься стройнее, – дверь внезапно захлопнулась. Это Дорис опять ходит и на автомате захлопывает всем двери. Не нравится ей, видите ли, когда все на виду. А мы что тут, в открытую целуемся, как подростки на лавочках для влюбленных? Или что ей не нравится, что мы супруги?
– Стройнее? – не отрываясь от монитора, спросил он, изгибая бровь.
– Тени на лице более явные стали из-за темных волос.
– Я просто похудел, – он перевел на меня взгляд, не значащий абсолютно ничего, будто он сказал, что, видимо, будет дождь.
– Я бы заметила. А зачем ты похудел?
– Случайно как-то вышло, – пожал плечами он и вряд ли соврал.
Об уязвимости моих близких мне хотелось думать в последнюю очередь. Я воспринимала это под призмой «накручиваний», «выдумываний», а потом, когда мне показывали результаты анализов, что-то ледяное во мне медленно растворялось и захватывало конечности, делая их недвижимыми.
***
Всю неделю мы делили проблемы со сном: пока спал один, не спал второй, и наоборот. Когда у Джерома бессонница, это обычно очень… назовем это словом «прозаично», я не могу вспомнить то слово (живописно?), чтобы полностью описать это состояние, граничащее с безумием. От бессонницы его трясло, от одного только упоминания о ней у него делалось кислым и недовольным лицо, будто он выпил скисшего молока, внутри начинало тревожно дребезжать где-то чуть выше груди. Очень он от этого нервничал, я не меньше. Ночи казались настолько неспокойными, сложными, что, казалось, следующий день не настанет. Дни тянулись сквозь пелену нереальности, получасовой сон ощущался как щелчки выключателя, причем света, когда ты просто для проверки на долю секунды погасил свет и сразу же зажег, ощущения от этого не самые приятные.
В комнате было густо накурено. Я лежала на диване, под ножки которого мы еще вечером подтыкали новый ковер с рынка. Надо было видеть, в каком виде мы туда ходили. Я нашла какое-то отстойное бесформенное серое пальто, надела красный узорчатый платок, как в модных домах не получилось, получилось как у доярки, поверх очки Шанель (они стояли дороже, чем вся одежда на мне в тот день, я очень старалась), специально не стала умываться и на сухие обветренные губы намазала красную, едва ли не морковную помаду из супермаркета. Джером посмотрел на меня, задержавшись, оценивающе, и фыркнул в свойственном ему пренебрежительном тоне: «Ну ты и оделась». «Я очень старалась». Его одели в мои (!) узкие брюки, едва ли не лосины, сверху ужасное желтое худи, которое было первое на выброс и стремную кожанку. Он даже расчесываться не стал. Джерри боялся, что нас выдаст красная помада, хотя намазана она была жирно, неприятно, плешивела, еще и криво, в темноте (я очень старалась!). Для качества образа мы купили в переходе флакончик духов с запахом деменции и десятилетней подушки и набрызгались до тошноты. Видок у Джерома был даже круче, чем у местных нариков. Он был похож на голливудского актера, который худел, не спал ночами, вживался в роль, проникался средой, чтобы качественно исполнить роль, только актером он не был, и мне от этого становилось безумно его жаль. Он был на грани. На грани честности в своем образе, понимаете, о чем я? Он почти вжился, стал одним из тех, кого мы пытались изобразить. От осознания этого мне стало не по себе. Задор пропал. Хорошо, что его выдавали аристократические черты лица. Что-то приличное и благородное оттеняло мрак и усталость на его лице. Видимо, он действительно устал. Очень устал.
– Ты в этом пальто смахиваешь на беременную, – в какой-то момент он нагнулся к моему уху, и я отличила помимо запаха порошка тех времен (худи лет пять он не носил, тогда я все стирала дешевым порошком, неприятно флешбекнуло), и отвратительных духов (кто-то реально всерьез этим пользуется?) его привычное сладковатое курево. Я сначала даже не поняла, что он сказал, не захотела, чтобы он это действительно сказал. Я не думала про детей, не хотела их. Честно. Не потому, что я чайлдфри, не потому, что хочу жить для себя, вкладываться в работу, “встать на ноги”, еще какая-нибудь дребедень, нет, все гораздо хуже. Правда, у меня мороз по коже, когда я думаю об этом. Я знаю, что буду ревновать Джерома к ребенку. Это ненормально. Я должна хотеть ребенка с этим человеком, во мне давно уже должны были поиграть гормоны, давно надо было захотеть малыша, но все не так. Я сконцентрировала весь свой узкий комфортный мирок на одном человеке, сделала его своей святыней, без которого у меня нет ни-че-го. Все рухнет, если мое место займется. И не страшно, если другой женщиной, я обиженно хлопну дверью и начну новую жизнь, но ревность к ребенку – это не норма. Ну на мой взгляд. Я не хочу создавать семью, в которой буду устраивать первенство с РЕБЕНКОМ за его папу. Это неуважительно как минимум ко всем. Этого я боялась очень сильно, что между нами кто-то встанет, и не просто кто-то, а ребенок, которого он будет любить объективно больше. Если у меня есть такой страх, если он теоретически существует, почему мне никто никогда об этом не сказал? Я общаюсь с женским полом с трех лет, с одиннадцати всерьез обсуждаю парней и мужчин, почему ни одна женщина, даже моя мама, даже мой психолог, которая тоже женщина (!!!) не сказала мне о ревности к мужу! Или я другая? И у меня проблемы с головой? И у меня какой-нибудь очередной идиотский тип привязанности? Ладно, с этим я когда-нибудь потом разберусь.
– Что ты хотел этим сказать? – внезапно я сделалась серьезной, колючей.
– Я не знаю.
– А ты подумай, не мог же ты просто так это сказать.
– Не бесись, – он пошел вперед и занял два места в стремительно набивающемся вагоне метро. – Наверное, сказал, потому что думаю о том, как бы подфартило на рынке.
Я пару раз постучала беременной женщине по плечу, чтобы она не родила от неожиданности, и посадила ее на свое место. Удивительно, но так странно вышло, что Джером уснул на ее плече. Я почти плакала, глядя на это. Детей ему не хватает, семьи нормальной. Как только под боком появилась девушка в положении, он сразу же к ней пригрелся как двухдневный котенок к кошке и заснул самым сладким мечтательным сном.
Ехать было долго. Пока мы ехали, я аккуратно рассматривала эту девушку. На вид у нее был месяц восьмой с половиной. Волосы не первой свежести, но, я бы сказала, не запущенные, не слишком грязные, маникюр безвкусно-розовый, зато с френчем, черты лица крупноватые, явно деревенские. На ней была какая-то потертая тонкая куртка с синтетическим мехом, узкие джинсы, цветастый пакет с вот-вот оторвущимися ручками и сумка как у моей мамы в 2012-м. Я разглядывала ее как человека, подвид которого я никогда не видела. Она не бедная, это видно по качеству вещей, но и не богатая. Что-то среднее. Что-то среднее… а что значит среднее? Типа ты ешь то же манго раз в месяц, пока богатые – каждый день (условно), но все же ешь, в то время как бедные кое-как скребут на молоко? Или не ходишь в салон на окрашивание волос, пока богатые красятся каждые 3 месяца (или сколько там), но красишься дома, в то время как бедные не красятся совсем? Отталкиваешься от бедности, которая тебе претит, пытаясь косить под богатенькую? Или на такое не все способны? Как я вообще представляю людей «с деньгами»? Не прям миллионеров, а людей, которые ни в чем не нуждаются (не путать с «ни в чем себе не отказывают», это разные вещи), захотели манго – пошли и купили и к банкротству это не приведет, захотели сумку за 100 долларов – немного поднапряглись и купили, но манго покупают уже не каждый день, зато начнут в следующем месяце. Дочь хочет гору косметики – пусть покупает, они не обеднеют, купить сыну приставку – запросто, но манго он уже не получит. Кстати, если вам вдруг интересно, в месяц я получаю 15 тысяч манго. Не знаю, обрадует вас это или нет. Не переживайте, Джером рубит больше, жировать мне есть на что. Ну так вот. Теперь о богатых. Богатые, на мой взгляд, те, кому конкретно некуда девать деньги (и манго из-за этого они не покупают), поэтому вот они как раз ни в чем себе не отказывают, потому что не могут отказать. Деньги нужно тратить, иначе если расход встал, доход не начнет увеличиваться. Так это работает. Я прекрасно знаю, как живут богатые, как затягивают ремни бедные, но я не представляю, как живут люди со средним достатком, средними расходами. О чем они думают? Нет, ну серьезно. Бедные злые, потому что денег нет и не будет, богатые злые, потому что все вокруг бедные и им хочется еще больше денег, а как тем, кто не богатый и не бедный? Они живут в вечном спокойствие, тишине и умиротворении? Они достигли дзена? А вдруг если ты живешь в умиротворении, значит ты богатый? Или если ты вдруг почувствовал спокойствие, ты стал беднее на порядок? А на какой порядок ты стал беднее, если о существовании порядка бедности я задумалась впервые только сейчас? И есть ли порядки? Вдруг бывают классы бедности? Типа почти со средним достатком, нормально бедный, средне бедный, очень бедный, кое-как концы с концами сводит и бомж. А если представить похожую классификацию богатых? Только снизу вверх – почти из среднего сегмента, полубогатый, нормально богатый, богач, очень богатый, бьет жену и детей, уровень богатства зашкаливает и бог в мире богачей. Фух. Дурь какая-то. Это все понятно, но, мне кажется, у людей со средним достатком подвидов очень много, все зависит от множества факторов, начиная от профессии, заканчивая магазином, в котором он покупает продукты. Почему я вдруг про магазины? Потому что я знаю один дишманский магазин, и я там оставляла больше, чем в супермаркете с отличным качеством. Я из богатого слоя этой иерархии, но чеки из магазинов меня не перестают удивлять.
Ладно, теперь про ковер. Пришли, значит, на рынок. Отвалили местным тыкателям ножей целых пятнадцать долларов на входе и спокойненько вошли с оставшейся сотней. Прямо на входе купили у полу-бабки полу-собаки (простите, пожалуйста, я не могу по-другому сказать) шарфик в прекрасном состоянии и я замотала им шею и пол-лица до очков. Вид стал гангстерский. На самом деле, несмотря на количество всей здесь присутствующей грязи, откопать можно было такие бриллианты, что глазам не веришь. Мы знатно задержались у ювелирной лавки. Прям лавки, на фоне всех-то шатров и деревянных навесов. Золото, серебро, драгоценные крошечные камни, были едва ли не цыганскими, но и там можно было найти что-то свое, за бесценок. У русской женщины, приехавшей получать образование десять лет назад, мы купили антикварную посуду и очень странную фигурку, которая, я позже поняла, мне снилась в детстве. Нашли теплое красное пальто не отвратительного кроя, милую подушку с вышивкой Венеры – «ооо, бери-бери, дарагой, не пожылеешь! Ай, красотка (ко мне), ну с тебя вышывалос! Ну красота неведанная!» (не знаю, что тут имелось ввиду, но мужчина явно не нашего колорита, я от него боком-боком). Подушку с вышивкой купили, ладно. Как и фарфорового ангела, которого чуть не разбили, пока показывали, какой он красивый, да какой белый, да какой фарфоровый. Ангелов я люблю, я сама ангел. В конечном итоге на оставшиеся, внимание, десять долларов Джерому чуть не втащили за торг за ковер. Ковер был новый, стоил не меньше шестидесяти долларов, но странный еврей не хотел продавать его за пять баксов. Сказал, что еще встретимся. В следующей жизни, дорогой нахал! Так мы и разорили рынок. Пришли домой довольные. Довольство продолжалось до тех пор, пока Джером в полночь не сел работать. Это всегда боль. Если вам кажется, что «работа» и «боль» произошли не от одного слова, вы глубоко заблуждаетесь.
Джером сидел и курил в своем кресле, а я, чем дольше он так сидел на расстоянии вытянутой руки, но словно нереальный, настолько ушедший в свои мысли и ставший недоступным, тем сильнее хотела собрать все, что мы купили и сжечь на лестнице. Я тяжело, на ватных ногах, встала и пошла на балкон, курить осталась там. Ночь давила, но была тихой и спокойной. Я не люблю Нью-Йорк, тут сам себя не чувствуешь чистым. Я уже много лет трачу сотни баксов, чтобы намывать кожу до красноты, в надежде хоть на полчаса почувствовать себя чистой, почувствовать, что мое тело мне принадлежит. Принадлежит чистой части моего сознания, а не той, что боится грязи и видит только ее. Да, я боялась бедности, боялась нищеты, я, черт возьми, в ужасе от крыс, от пауков, сразу начинаю визжать, как вижу их, даже маленьких. Мне потребовались годы, чтобы сделать свою квартиру стерильным, райским, недосягаемым местом. Чтобы ни намека на грязь не было. Я не доверяю себе на 100%, поэтому раз в две неделе вызываю клининг, и пребываю в ужасе, когда где-то в углу за шкафом мы находим пыль или не дай бог крошки. Крошки = тараканы. Раз в полгода мы улетаем на безымянный пляж без телефонов, пока квартиру обрабатывают химией от тараканов. А если я еще раз увижу крысу, не дай бог еще и живую, я все в доме переверну, соседей достану, сделаю все, чтобы эта крыса была последней, которую я видела.