В поисках утраченного времени. Книга 7. Обретенное время
Реклама. ООО «ЛитРес», ИНН: 7719571260.
Отрывок из книги
Весь день в этом доме, пожалуй, слишком уж деревенском, что казался не домом даже, а просто местом, где можно отдохнуть между двух прогулок или переждать грозу, одном из таких домов, в которых каждая гостиная напоминает зимний сад, а штоф на стенах в комнатах – садовые розы в одной и птицы на ветках в другой – словно обступают вас и составляют компанию, причем каждая роза и каждая птица изображены в отдельности, ведь это был старинный штоф, так что будь эти розы живыми, любую из них можно было бы срезать, а любую птицу посадить в клетку и унести, не то что эти современные комнаты с их интерьером, где на серебристом фоне вытянулись в ряд яблони Нормандии – картинка в японском стиле – и преследуют вас, словно болезненное наваждение, все то время, что вы остаетесь в постели; весь этот день я провел у себя в комнате, в окне которой был виден парк с его чудесной зеленью и кустами сирени у самого въезда, зеленая, пронизанная солнцем листва огромных деревьев у воды, и лес Мезеглиза. И в общем-то я смотрел на все это с удовольствием потому лишь, что мог сказать себе: «Как красиво, когда в окне комнаты видно столько зелени», до той самой минуты, пока на этом величественном изумрудном полотне я не разглядел нарисованную по контрасту темно-синим – просто потому, что находилась дальше, – колокольню церкви Комбре. Нет, не ее изображение, но саму эту колокольню, которая, явив таким образом моим глазам идею расстояния – пространственного и временного – вдруг возникла посреди лучезарной зелени, и совсем иного оттенка, гораздо более темного, так что казалось, будто она всего лишь нарисована и вставлена в рамку моего окна. И если я на какое-то время выходил из своей комнаты, то из коридора, по-особому изогнутого, видел, словно пурпурное полотнище, обивку малой гостиной, это был обыкновенный муслин, только красный, готовый воспламениться, если на него вдруг упадет солнечный луч.
Во время этих прогулок Жильберта говорила мне о Робере, якобы он отдалился от нее и стал посещать других женщин. Да и в самом деле, столько всего загромождало его жизнь, так для многих мужчин, которые любят женщин, дружба с другими мужчинами становится чем-то вроде бессмысленной обороны и лишь понапрасну занимает место, подобно тому, как во многих домах скапливается с годами множество совершенно бесполезных вещей. Несколько раз он приезжал в Тансонвиль, когда и я находился там. Он был совсем не таким, каким я знал его когда-то. Жизнь не опростила его, не лишила благородной осанки, как господина де Шарлюса, но совсем напротив, произвела, если можно так выразиться, действие совершенно противоположное, придав ему непринужденный вид офицера кавалерии – хотя он и подал в отставку на момент женитьбы – каким он прежде никогда не был. По мере того как господин де Шарлюс оседал, Робер (разумеется, он был гораздо моложе, но можно было не сомневаться, что с возрастом он станет только лучше, подобно тому, как некоторые женщины совершенно сознательно приносят свое лицо в жертву фигуре и начиная с определенного момента не покидают Мариенбада, полагая, что, не имея возможности сохранить молодость во всем, следует подумать о молодой осанке – именно она способна достойно представить и все остальное) становился стройнее, стремительней – противоположное следствие того же порока. Эта его стремительность могла иметь совершенно различные психологические причины: страх быть замеченным, желание не показать этого страха, лихорадочность движений, что родится от недовольства собой и еще от тоски. Когда-то он имел привычку посещать некие злачные места, и поскольку не хотел быть замеченным ни входящим туда, ни выходящим оттуда, он словно поглощал себя сам, чтобы предоставить недоброжелательным взглядам гипотетических прохожих как можно меньше пространства для обозрения, так одним махом взлетают по лестнице. И эта порывистость так в нем и осталась. А еще, быть может, в этом была кажущаяся отвага человека, который хочет показать, что ему совершенно не страшно, который даже не желает терять времени на раздумья. Чтобы завершить картину, надо бы еще сказать о его желании оставаться молодым. И чем больше он старел, тем сильнее было это желание и более того – нетерпение, что свойственно вечно тоскующим, безнадежно пресыщенным мужчинам, что слишком умны для своей относительно праздной жизни, в которой не находят применения их способности. Конечно же, сама праздность этих людей может выражаться беспечностью. Но особенно при той популярности, какую снискали в последнее время физические упражнения и гимнастика, праздность сама превратилась в нечто вроде спорта и проявляется эдакой нервической суетливостью, именно она, судя по всему, не оставляет времени и места для апатии.
.....
Но через несколько дней Блок в корне переменил свое отношение к войне и, явившись ко мне, выглядел совершенно потрясенным. Несмотря на «близорукость», он был признан годным к службе. Я провожал его домой, когда по дороге мы встретили Сен-Лу, который как раз шел представляться в военное министерство какому-то полковнику, с одним бывшим офицером – «господин де Камбремер, – сказал он мне. – А! ну конечно, о ком я тебе говорю, это же старый знакомый. Ты ведь тоже знаешь Канкана!» Я ответил, что да, я и в самом деле знаком с ним и с его женой и не могу сказать, чтобы они были мне очень приятны. Но я настолько привык с первого дня знакомства с этой самой парой считать его жену, несмотря ни на что, особой весьма примечательной, хорошо знавшей Шопенгауэра и вхожей в интеллектуальные круги, доступ в которые был закрыт ее невежественному супругу, что вначале очень удивился, услышав от Сен-Лу: «Его жена полная идиотка, могу тебя уверить. Но сам он превосходный человек, одаренная натура, очень приятный во всех отношениях». Вне всякого сомнения, эта жена-«идиотка» когда-нибудь при Сен-Лу высказала безумное желание быть принятой в высшем свете, каковое поведение высший свет судит весьма сурово. Что же касается достоинств ее мужа, очевидно, имелись в виду те, что признавала за ним его мать, поскольку считала его гордостью семьи. По крайней мере, его не заботило мнение герцогинь, что же касается его «ума», то он, по правде говоря, столько же отличается от того, что присущ мыслителям, как и тот «ум», которым общественное мнение наделяет богатого человека «за то, что он сумел сколотить состояние». Но слова Сен-Лу вовсе не задели меня, просто напомнили, что претензия соседствует с глупостью, а простодушие имеет привкус не ярко выраженный, но приятный. Правда, у меня не было случая оценить простодушие господина де Камбремера. Но вот поэтому-то и получается, что один человек предстает совершенно по-разному в зависимости от того, кто его судит, даже если не принимать во внимание критерии суда. У господина де Камбремера мне знакома была лишь внешняя оболочка. Но ее суть, которую показали мне другие, оказалась мне неизвестна.
Перед дверью Блок оставил нас, полный горечи по отношению к Сен-Лу, сказав ему, что те, другие, «славные сыны» в погонах и нашивках, которые щеголяют при штабе, ничем не рискуют, а вот он, простой солдат второго класса, совершенно не желает, чтобы ему «продырявили шкуру ради Вильгельма». «Похоже, император Вильгельм серьезно болен», – ответил на это Сен-Лу. Блок, который, подобно всем тем, кто держится поближе к Бирже и с невероятной легкостью верит всем сенсационным новостям, добавил: «Говорят даже, что он умер». Если верить Бирже, любой больной монарх, будь то Эдуард VII или Вильгельм II, уже умер, а любой осаждаемый город уже взят. «Скрывают только потому, – сказал Блок, – что это известие вызовет панику среди бошей. Но он точно умер прошлой ночью. Мой отец знает это из самых достоверных источников». Достоверные источники были единственными, которым доверял господин Блок-отец, и поскольку благодаря «высоким связям» ему повезло иметь к этим самым источникам доступ, он мог получать оттуда еще более секретную информацию о том, что акции внешнего рынка поднялись в цене, а акции де Бирс упали. Впрочем, если оказывалось, что именно в тот самый момент происходило повышение де Бирс и «сброс» внешнего рынка, если рынок первой оказывался «устойчивым» и «активным», а второго – «колеблющимся», достоверные источники не становились от этого менее достоверными. Так Блок сообщил нам о смерти кайзера с видом таинственным и значительным, но в то же время видно было, что он раздражен. Более всего его вывело из себя то, что Робер сказал: «Император Вильгельм». Я полагаю, даже под угрозой гильотины Сен-Лу и господин Германтский не могли бы сказать подругому. Два светских человека, оказавшиеся единственными живыми существами на необитаемом острове, где некому было бы демонстрировать свои хорошие манеры, узнали бы друг друга по подобным черточкам, как два латиниста по точным цитатам из Вергилия, Даже под пытками немцев Сен-Лу не мог бы сказать иначе, чем «император Вильгельм». Но при всем этом подобное воспитание – оковы для ума. Тот, кто не может их сбросить, так и остается всего-навсего светским человеком, и не больше. Но, впрочем, эта изысканная ограниченность восхитительна – особенно если это связано с неафишируемой щедростью и непоказным героизмом – рядом с вульгарностью Блока, одновременно жалкого и хвастливого, который кричал Сен-Лу: «Ты что, не можешь просто сказать „Вильгельм“? Ну конечно, это ты с перепугу, ты уже готов на брюхе ползать перед ним! Да! ну и солдатики у нас на передовой, пятки будут бошам лизать. Вы только и можете что по плацу маршировать в парадной форме. Ну и черт с вами».
.....