Читать книгу Солнце в рукаве - Марьяна Романова - Страница 1

Оглавление

Вот так живешь себе, носишь каблуки и разноцветные платья, покупаешь абонемент в йога-клуб и появляешься там два раза в год, чтобы выпить ромашкового чаю. Спишь с эгоцентристами и невротиками, и еще иногда с богами, от которых пахнет ветром, солью и мускусом. И сначала они смотрят на тебя пристально, а в глазах их солнечные зайчики и поющие хором русалки, и они топят тебя, и учат летать и плакать, танцевать сальсу и скулить на обглоданную луну, но потом все равно оказываются эгоцентристами и невротиками. И их лица выцветают в твоих фотоальбомах, и иногда ты с хохотком рассказываешь о них подругам за бокалом вина – вот этот боялся щекотки, а этот потерялся в метро в Париже, а у этого на левой ягодице родинки в форме креста.

Ты любишь шоколад, картошку, все сыры, которые пахнут носками, мармелад из инжира, ванильную пастилу и густой какао, хотя понимаешь, что в твоем возрасте лучше любить сельдерей и солнечный свет.

Просыпаешься в полдень, заклеиваешь пятки пластырем – новые туфли опять жмут, – рисуешь стрелки на веках, чтобы быть похожей на Монику Белуччи, хотя объективно у тебя маленькая грудь, а нос великоват, и веснушки, и плоскостопие, и близорукость, и кариес, и аллергия на мед и лосось.

Ты печешь печенье с корицей и куришь кальян по вечерам, ради смеха заглядываешь на сайты знакомств, а однажды вообще обнаруживаешь там бывшего одноклассника под псевдонимом Мистер Двадцать Пять Сантиметров.

Весной у тебя лезут волосы, и ты пьешь витамины и заправляешь салаты оливковым маслом первого отжима.

А на ночь опять перечитываешь Бродского и плачешь, а потом съедаешь пакет шоколадных пряников и дважды пересматриваешь «Калигулу» – зачем?

Ты была влюблена четырежды и видела море двенадцать раз, а однажды пробовала рыбу-фугу, вот так-то. Мастурбировала теплой душевой струей, пила кефир, чтобы похудеть к купальному сезону, вытравливала волосы пергидролью и целую неделю ходила блондинкой, тебе это не шло, писала стихи, хотя всегда говорила, что ненавидишь плохие стихи. Однажды переспала с иностранцем – то ли немец был, то ли бельгиец, познакомились в баре, сыграли две партии в бильярд, пили ром, потом он вроде бы пошел провожать тебя до такси, но как-то само собою получилось, что навязался в гости. Лопотал чего-то там, ты ни хера не поняла.

Раскладываешь пасьянсы, завариваешь пустырник, каждый август ловишь взглядом звездопад и загадываешь желания, преимущественно одни и те же, мечтаешь сделать татуировку, скорпиона там или веточку сакуры, но не хватает духу.

Пьешь красное полусухое, покупаешь путеводители по Рио и Амстердаму и вдумчиво изучаешь их от корки до корки, списываешь беспричинные слезы на предменструальный синдром, отчаянно торгуешься с таксистами, стараешься не есть полуфабрикатов; кто-то забывает у тебя книгу о хиромантии, и ты, нахмурившись, весь вечер разглядываешь ладошки.

Живешь себе, живешь, и вот однажды утром обнаруживаешь, что тебе – забавно, да? – тридцать четыре года.

А ты еще никогда не рожала детей и не ела омаров…


Когда Наде было десять, она жила с мамой в коммунальной квартире в Большом Палашевском, и был у них сосед по фамилии Либстер – долговязый, с лохматыми седыми бровями. На его двери висела картонка с фамилией – каждый день новая, потому что, вернувшись из школы, Надя красным карандашом исправляла «и» на «о», и получался Лобстер. Это казалось ей смешным. А Либстер злился – так яростно и ярко, что это усугубляло шутку. У него тряслись губы, краснело и даже будто бы отекало лицо, а глаза белели, и он гнался за ней по длинному коридору и кричал, что нынче же ночью проберется в ее комнату и садовыми ножницами под корень стрежет ей косы. Надя визжала, уворачивалась и ложилась спать в платке. Ни разу Либстеру не удалось ее поймать. Это продолжалось изо дня в день – красный карандаш, красное разъяренное лицо, красный платок на голове. Иногда ей снился Либстер с ножницами. Мама говорила: «Ну когда ты от него отвяжешься, ему почти семьдесят, он ветеран войны. В сорок четвертом ему чуть не ампутировали ногу. А ты знаешь, что его жена была балериной и она отравилась мышьяком еще при Сталине? Он таким красивым в юности был, я видела фотографии…» Надя слушала рассеянно. Либстер был похож на циркуль – сухой, прямой, длинный, и у него была желтая, как у китайца, кожа, и пахло от него таблетками и ваксой, – он работал в обувной мастерской. Постепенно сосед привык: больше не краснел и не кричал, просто молча вешал новую табличку. Надин кураж тоже сошел на нет, и шалость превратилась в нечто почти машинальное, как чистка зубов.

Через два года Надя переехала в Коньково к бабушке, и больше Либстера никогда не видела. Но мама, которая иногда по-соседски с ним чаевничала, однажды вот что рассказала. Сначала Либстер радовался, что своенравная девчонка переехала и больше не будет его доставать. А однажды вернулся откуда-то, посмотрел на пожелтевшую истрепанную табличку, которую можно было никогда не менять, потому что ну зачем фамилия на двери, если живешь совсем-совсем один. И ему стало так тоскливо, как будто он вдохнул свинцовую пыль и теперь надо научиться жить с этой холодноватой тяжестью в желудке. Он уже сорок лет был один, но когда кто-то ежедневно писал «Лобстер» на его двери, это не так остро ощущалось. И он выпил водки, хотя ему это строго запрещено…

Гипертонический криз.

Тогда Надя впервые подумала о том, что у привязанности могут быть разные формы, и симбиоз – это тоже любовь отчасти.


Надя, Надежда – случайное имя, подвернувшееся под руку.

Всю жизнь Надя его ненавидела.

Ее собирались назвать Евой – не в честь первой женщины, а в честь отца, которого она ни разу в жизни не видела. Его звали Евгений. Ева Евгеньевна – звучит красиво. В юности мама увлекалась водным туризмом, посещала клуб, и однажды, в байдарочном походе по реке Катунь, встретила его, и он так красиво пел «Учкудук» у костра и так нежно на нее при этом смотрел, что через девять месяцев после той ночи родилась Надя. А когда мама была на шестом месяце беременности, Евгений утонул, и тело его нашли только через год. Зацепился спасательным жилетом за подводную корягу, такое случается.

Ей было пятнадцать, и она узнала, что история об утопленнике-отце – вымысел в готико-романтическом жанре. То есть отец существовал, и его действительно звали Евгений, он и в самом деле пронзительно исполнял «Учкудук», а когда мама была на шестом месяце, эмигрировал в Израиль и там сразу же женился на стоматологине по имени Ада, и у них родился сын, на восемь месяцев младше Нади. Такое случается – причем гораздо чаще, чем несчастья в водном туризме. Мама видела фотографию этой Ады. Она оказалась сутулой приземистой брюнеткой с крупными зубами и тяжелым задком – тоже, можно сказать, коряга, только не подводная. Надя узнала случайно – был летний вечер, и к маме пришла подруга детства, они пили мускат с пахлавой, а Надя делала вид, что зубрит алгебру, а сама воровато покуривала в форточку. Сначала был шок. Когда тебе пятнадцать, почему-то ценишь лимонный привкус загадочного трагизма. Скончавшийся отец – это то, о чем она привыкла рассказывать в будничной и даже слегка насмешливой интонации, а все качали головой, вздыхали и причмокивали. И вот у нее ампутировали легенду, запросто, с пьяных глаз.

А потом она мамину интерпретацию поняла и даже приняла. Почему-то живо представила, как беременная мама близоруко щурится, рассматривая фотографии задастой стоматологини, а потом стоит у открытого окна, смотрит во двор и уныло думает: лучше бы ты утонул.

Тогда она впервые поняла, что в механизме любви есть некая пружина, способная привести всю страсть к знаменателю слепой агрессии.


Ей было семнадцать, и она влюбилась в подругу. Естественное желание эпатажа дамой пик легло на душную раннюю весну, и вот – пожалуйста. Аля была дочкой художников. Белая мышь, невысокая, уютная, с мягкими волосами, мягкой круглой грудью, мягким тихим голосом и мягким характером. Застенчивая, словно пастелью рисованная.

Они познакомились в одной из похожих на сквот мастерских. В девяностых годах их было много вокруг Бульварного кольца. Потом художников разогнали, мастерские отобрали, чудесная атмосфера испарилась, как лужа на солнце.

Вот что удивительно: Надя считала, что они с Алей одной крови – обе блеклые и немного никчемные. Однако у вялой тихони Али было уже три любовника к ее семнадцати годам, Надя же оставалась девственной.

А еще у Али был роман с известным художником, которому было уже под восемьдесят. Она подошла к нему на выставке за автографом, дрожащей рукой протянула какую-то смятую салфетку, краснела, заикалась взволнованно. А художник всю жизнь рисовал именно таких пастельных женщин, как она. То есть это не Аля была фамм фаталь (уговаривала себя Надя), просто художник всегда мечтал о такой, ангелоликой, чье застенчивое молчание можно принять за горьковатый трагический подтекст. И вот совпали карты. Художник был женат, у него были старые дети и взрослые внуки, но дважды в неделю Аля ночевала в его мастерской на Чистых прудах.

«Как ты можешь спать с таким стариком?» – спрашивала Надя с легким презрением, и если бы кто-то тогда сказал, что она завидует, она передернула бы плечами – так резко, что с них свалилась бы одна из любимых ею аляповатых шалей.

«У таких людей, как он, возраста нет, – отвечала Аля, – потому что за ними космос».

Надя жила у бабушки в Коньково, Аля – в огромной квартире на Сретенке. Ее родители были богемными шалопаями – не ложились раньше рассвета, охотно привечали чудаков, курили травку, хохотали, как подростки, просыпались к полудню и не обращали внимания на повзрослевшую дочь. В Алькином распоряжении была огромная комната с дубовым паркетом, антикварным пианино, картинами, ткаными скатертями и китайскими вазами. Надя любила ночевать у подруги.

И вот однажды – был май, пахло черемухой, они о чем-то смеялись, жгли ароматические свечи, разбавляли водку вишневым компотом и называли это «коктейль “Дача”», сплетничали, примеряли Алины платья… И как-то само собой вдруг получилось – то ли это было буддийской черепахой вынырнувшее на поверхность подсознание, то ли Надя просто перебрала с коктейлем «Дача» – но она вдруг качнулась в сторону Али, ткнулась губами в ее розовый рот, а та неожиданно ответила, подалась вперед, закрыла глаза… Они целовались отчаянно, будто обе об этом давно мечтали – хотя на самом деле конечно же нет… Потом молча уснули – Надя на своей кровати, Аля – почему-то в кресле. И на следующий день Аля позвонила и сказала, что больше не хочет ее, Надю, видеть.

Надя страдала почти до конца июля, а потом поехала с большой компанией в Крым, где и лишилась наконец чертовой девственности, и больше никогда об Але и о той майской ночи не вспоминала.

Тогда она впервые поняла, что желание невозможного – безусловный атрибут любви, но не ее причина.


Наде было тридцать четыре. Она сидела на неудобном высоком стуле, скрестив руки на коленях, и рассматривала искоса плакат, на котором была схематично изображена женская репродуктивная система. Матка похожа на неспелый резиновый баклажан, яичники – на поролоновые шнурки, а сама Надя была похожа на идиотку – во всяком случае, это читалось в глазах пожилого врача, хотя возможно, ни о чем подобном он и не думал.

Она, конечно, растерялась.

– Что значит, восемь недель? Это невозможно. Это гормональный сбой.

– Женщина, вы как акын. – Врач усмехнулся в седые усы. – Повторяю в сотый раз – это не ошибка. Беременность восемь недель.

Его спокойствие казалось оскорбительным.

Надя забежала в платную женскую консультацию на минутку, в обеденный перерыв. Хотела получить направление к эндокринологу – ее менструальный цикл вел себя как пьяная танцовщица, из тех, кого любил рисовать Тулуз-Лотрек. Белые ноги, взлетающие к потолку, мятые черные юбки, наглые рыжие волосы. То задержка, то месячные раз в две недели.

– Я не могу быть беременной. Я принимала таблетки. Я пустая.

– Что значит – пустая? – удивился врач. – Вам кто-то ставил бесплодие?

– Нет. По своей сути. Я бесплодна, но не физически. Всегда знала, что у меня не будет детей. Поэтому и предохранялась серьезно. Проверьте еще раз. Давайте я сдам кровь.

– Кровь сдавать все равно придется. А проверять смысла нет. Восемь недель.

– Даже в семнадцать лет я знала о предохранении больше, чем о сексе. Сейчас мне тридцать четыре. У меня никогда не было беременностей. Никогда, – упрямствовала Надя. – Я не готова. Надо что-то делать. Я не готова совсем.

– Вам тридцать четыре. – Врач решил поиграть в психотерапевта. – Вы замужем?

– Да. Но это – другое.

– Как – другое?

– Мы не договаривались о детях. Мой муж сам как дитя.

– Если вас это утешит, я тоже никогда не хотел детей. Мне было сорок, когда родился сын. Случайно. И это было счастье.

– Я вас поздравляю, – мрачно сказала Надя. – Но я – не вы. Я не готова. Не могу.

Врач смотрел на нее молча. На столе, прямо перед ним, стояла сувенирная игрушка – стеклянный шар с собором Василия Блаженного. Встряхнешь – и над игрушечным собором закружатся белые блестки – снежинки. Надя протянула руку, вопросительно посмотрев на врача. Тот ничего не сказал. Она потрясла шаром – энергично, как больной встряхивает градусником. И, глядя на медленное кружение ненастоящих снежинок, наконец заплакала.


От метро за ней увязался дворовый пес – лохматый, почесывающийся, с большой головой и мягкими ушами, уныло свисающими вдоль дворняжьей морды. Глаза у него были умные и лукавые – того и гляди подмигнет, точно добродушный уличный приставала, заигрывающий скорее по привычке, а не в расчете на успех. Надя останавливалась – останавливался и он. Смотрел на нее снизу вверх, чуть насмешливо. Пришлось притормозить у палатки с хот-догами и купить ему три.

– Кетчупом не поливайте.

Продавец хмуро смотрел, как женщина в дорогом немецком пуховике скармливает резиновые на вид сосиски засуетившейся дворняге. Что-то пробормотал в несвежие усы на гортанном своем языке.

Надя положила последний хот-дог на асфальт, перед носом пса и без оглядки припустила через дворы. Она не умела оставлять за спиной, с детства. Ни людей, ни проблемы. Все пережитое не отпускалось на волю, а варилось в Наде, как в огромном переполненном котле. Иных людей она десятки лет не видела, но ее внутренний голос не принимал это обстоятельство в расчет и продолжал вести с ними своенравные, преимущественно болезненные диалоги.

Она прекрасно помнила девочку по имени Леля, которая в старшей группе детского сада нарочно сломала ее куклу. Саму куклу было не то чтобы очень жаль – Надя предусмотрительно не приносила в детский сад любимые игрушки. Но самым обидным было вот это «нарочно» – с прохладцей в насмешливом взгляде девочка открутила кукле ногу, а потом детскими пластмассовыми ножницами отрезала синтетическую косу. А все потому, что неделей раньше какой-то мальчик, лицо которого давно воспринималось расплывчатым серым пятном, подошел к Наде и угрюмо сказал: «Давай дружить». Мальчик тот был нелюдимым и неулыбчивым, к тому же имел привычку ковырять в носу и меланхолично поедать извлеченные козявки. Это «давай дружить» воспринималось почти оскорблением – в детской иерархии Надя занимала не последнее место, она умела читать по слогам, знала несколько четверостиший Луки Мудищева и декламировала их всем желающим застенчивым шепотом. Можно ли сравнить – декламатор матерных стишков и убогий поедатель козявок?! Когда он так сказал, Надя растерялась и просто отошла, а через два дня вредная Леля (которая не то что срамного Мудищева, Агнию Барто не могла рассказать, не запнувшись) сказала, сощурившись: «Значит, тебе дружить предложили?» – и напала на куклу. Все это случилось за десять миллионов лет до нашей эры. Теперь Наде тридцать четыре, она взрослый человек, и все равно, когда не может уснуть, время от времени мысленно обращается к Леле: «Ну зачем ты это сделала? Неужели он тебе нравился? А даже если и так, неужели не видела, что мне было на него наплевать?!»

Поговорит так сама с собою, а потом вспоминает, что и Леля-то давно не девочка, наверняка она курит и толстая, возможно, ей изменяет муж, и она гоняется за его тонконогими любовницами, чтобы поломать их, как ту куклу. В этом месте Надя, хохотнув, успокаивалась.

Еще она помнила учителя физкультуры, который сказал: «Сурова, ты как робот, у которого случилось короткое замыкание!», когда она собиралась прыгнуть через «козла», но в последний момент испугалась и остановилась, неловко растопырив руки. Весь класс смеялся, а Надя стояла пунцовая. Ей было девять лет. В девять хочется быть принцессой, а не роботом. До сих пор при этом воспоминании у Нади к щекам приливает горячая кровь. «Как вы могли так со мною поступить, Евгений Борисович? Вы же взрослый человек, вам было под пятьдесят. Как стыдно бы вам было, если бы вы узнали, что еще несколько месяцев вредные одноклассники при моем появлении изображали брейк-данс».

Она помнила некого Петю Сажина – им было по двенадцать, и на школьном дворе, за тополем, она рискнула его поцеловать. Потому что был май, и нос щекотали солнечные зайчики, и впереди было лето, и они сбежали с урока истории. А до того несколько месяцев она считала себя в Петю Сажина влюбленной, и он, покорно принимая такой расклад, носил за ней портфель. Поцелуй был по-птичьему быстрым, и Надино сердце тоже стало похожим на птицу – дурашливо веселую, кувыркающуюся в небе, роняющую невесомые перья. Петя Сажин улыбнулся, а потом вернулся в класс и рассказал всем, что Сурова – дура, и больше он к ней и на сто шагов не подойдет. Это было непонятно и обидно.

В воспоминаниях этих не было ни злости, ни жажды расквитаться – только странное желание переубедить обидчика. Это был своеобразный тренинг – прокрутив очередную сценку, Надя представляла обращенное к ней улыбающееся лицо. «Хорошо, что ты мне об этом сказала. Как же я был не прав».

Эта воображаемая чужая улыбка успокаивала – правда, ненадолго.

Она помнила всех – обидевших подруг, не перезвонивших мужчин, бросивших любовников, даже нахамивших продавцов. Помнила и тех, кого обидела сама, – воображаемые разговоры с этими были особенно неприятными, после этого она долго не могла уснуть и просыпалась разбитой.


Надя бежала от собаки, которая в ее воображении взывала к внутреннему голосу забрать ее домой, с мороза, а тому приходилось неловко отнекиваться, и наблюдать за этой придуманной мизансценой было противно.

Куртка распахнулась, холодный воздух обжигал горло, пряди волос выбились из-под шарфа, повязанного на голове. Только возле подъезда, убедившись, что собака за ней больше не плетется, Надя замедлила шаг.


Из подъезда пьяной стрекозой выпорхнула Надина мать – блестящие черносливины глаз, завитые пегие кудри, платье в цветах, румянец, улыбка. Мать всегда одевалась не по погоде. Самозваным солнцем она была, которому все нипочем.

У Нади – удобные немецкие ботинки, немного стоптанные – да, некрасиво, но все-таки дождь, да и грязь московских окраин. У матери – желтые туфли с перепонкой, будто она летает над асфальтом. У Нади обычное для уставшего жителя мегаполиса выражение лица – рассеянная неприветливость. Мать – сияет, как начищенный самовар, словно не верит в конечность энергии и готова тратить ее по-мотовски, на кого попало.

Мама, мама… Цветная карусель бестолковых свиданий, порхание с одного цветка-пустышки на другой, лихорадочный полет над пыльным городом. Сколько у нее было мужчин – Надя не помнила, хотя были времена, когда она называла каждого из них отцом. Разумеется, не по своей воле.

Наде было восемь, и маме ее хотелось, чтобы она называла каждого задержавшегося в их доме мужчину отцом. Ей казалось, так правильно, для всех.

У Нади появлялся берег на горизонте, а когда берег есть, легче плыть. Можно говорить подругам: «Мы с отцом были в субботу на оптовой ярмарке» или: «Отец починил мой старый велосипед». Казалось бы, какая разница, кто именно чинил побренькивающий «Орленок» – отец или сердобольный Арам Арамович из металлоремонта: когда-то у него был с Надиной мамой роман-однодневка, он сам говорил, что таких роскошных женщин в его жизни не встречалось, и охотно (а главное – бесплатно) брался за любую предлагаемую Тамарой Ивановной работу. Но для детей восьмидесятых наличие отца все-таки играло роль.

Мужчине вручался козырной туз – его признавали вожаком маленькой гордой стаи.

А у самой мамы появлялась волшебная иллюзия устаканенности. Почти чеховская идиллия – семья пьет чай с вишневым вареньем в нежном свете замаскированной старомодным абажуром кухонной лампочки. Патриархальная, картинная семья, как из рекламного ролика фруктового йогурта, – только настоящая, а не придуманная маркетологами.

Только вот мужчины, все эти «отцы», которым Надя в какой-то момент даже потеряла счет, были сезонными. «Летнего» отца – добродушного доморощенного барда, который научил Надю брать аккорды и пообещал показать грозную и прекрасную реку Белая, сменил «осенний» – мрачноватый алкоголик, холодный, как месяц, в котором он появился. Его участие в Надиной жизни ограничивалось ежевечерним: «Девка, ты бы ложилась пораньше. Мы с мамкой твоей люди взрослые, нам нужна личная жизнь. А при тебе как-то неудобно». «Осенний» отец любил водку и песни Высоцкого. Однажды утром Надя нашла маму плачущей, под ее глазом набухал фиолетовый синяк. Но именно с «осенним» Тамара Ивановна казалась особенно счастливой – улыбалась загадочно и порхала, как будто бы из ее лопаток росли невидимые стрекозиные крылья.

«Зимний» отец был не то аспирантом, не то доцентом – у него была свалявшаяся бороденка, немодные очки и поношенный рыжий портфель. Он говорил: «Доброе утро, сударыни» или «Изволите ли молока в чай?» и считал, что старомодные словесные реверансы подчеркивают его интеллигентность. На самом же деле смотрелось это – восьмилетняя Надя, конечно, не могла подобрать точного определения, но спустя много лет нащупала правильное слово, – мудаковато.

«Весенний» отец был младше мамы на семь лет. Ясноглазый мальчишка с веснушками, тряпочной сумкой и сквозняками в голове. Он громко и заразительно смеялся, складывал для Нади бумажных голубей, курил на подоконнике, по-девичьи болтая ногами. Он был веселым и добрым, как ретривер. Надя успела к нему привязаться – пожалуй, к единственному из всей ярмарочной вереницы сезонных отцов. Он был открытым и добрым, с удовольствием помогал ей с уроками, а однажды сварил для нее густой и пряный шоколад, который Надя ела столовой ложкой, жмурясь от удовольствия. У них были планы на лето: всем вместе рвануть на крымский мыс Тарханкут в его стареньком «Москвиче».

Но в середине мая он неожиданно исчез – просто однажды вечером не пришел к ужину, и больше они его никогда не видели. Тамара Ивановна пила валериановые капли и обзванивала морги, а притихшая Надя вдруг заметила, что пропала серебряная сахарница. Валериановые капли сменила водка. Успокоившись, Тамара Ивановна провела инвентаризацию. Отсутствовали: денежная заначка, несколько золотых колец и недорогой, но очень красивый бобровый полушубок. Надя проплакала всю ночь: впервые в жизни она почувствовала себя брошенной.

Мама же быстро успокоилась и нашла какого-то Ивана Ивановича, который на четвертый день знакомства сказал, что бобер – некомильфо, и купил ей норку.


Не успев уклониться от порывистого поцелуя, Надя ощутила легкое ментоловое дыхание матери, потом влагу на носу, а потом и химический запах стойкой губной помады.

– Ребенок, ты что-то исхудал. Пойдем, что ли, перекусим куда-нибудь? Посидим, поболтаем…

– Я обещала бабушке. Фильмы ей везу. Акунина нового. Абрикосы.

– Да нужны ей твои абрикосы, – скривилась мать. – Я в прошлый раз йогурты привезла, так все стоят, стухшие.

– Как она там?

– Все, как обычно, – бухтит, хамит, воюет. – Мать смешно сморщила перепудренный нос.

Надиной бабушке было за восемьдесят, и она всегда была невозмутимым баобабом. То есть Надя никогда не бывала в странах, где растут баобабы, и едва ли знала наверняка, как они выглядят, но почему-то они представлялись несгибаемыми вековыми деревьями с толстыми стволами, которые мрачно подставляют спины саванным ветрам и переживут всех, их воспевающих. У бабушки был гренадерский рост, подбородок, как у звезд американских боевиков, прямая спина и зычный басок. Характер соответствовал внешности – она всегда была единственной правой, единственным неоспоримым авторитетом, и горе тому, кто смел не то чтобы спорить (на такое никто из ее окружения не отважился бы), но даже бровью повести таким образом, что это могло быть истолковано как молчаливый бунт.

Все изменилось прошлой осенью. Однажды утром бабушка привычно вышла в магазин за маковым рулетом к завтраку и там упала, как робот, в сердце которого произошло короткое замыкание. Прохожие вызвали «скорую», и сначала все думали, что это давление или сосуды, но пришедшая в себя бабушка-баобаб вспомнила, что последние недели ее мучили боли в животе, и заставила снулых врачей взять все возможные анализы. Тогда и констатировали запущенный рак желудка. Бабушка подписала отказ от химиотерапии и операции и отправилась домой умирать. Врачи дали ей три месяца, не больше. И за эти месяцы бабушка сдулась, как забытый после вечеринки воздушный шарик, ее голос потерял сочность, лицо совсем сморщилось и посерело, ей стало трудно ходить и больно дышать. Однако жизнь почему-то цеплялась за ее похожее на мумию тело и никак не хотела дотлевать. Прошло не три, а целых восемь месяцев, а баобаб все подставлял спину саванным ветрам, мрачно невозмутимый.

Надя наняла для бабушки сиделку – татарскую женщину по имени Алия. Та поселилась в смежной комнатке, и за небольшую плату дочиста, как нравилось бабушке, отмывала квартиру, готовила протертые супы, следила за тем, чтобы лекарства принимались по расписанию, созванивалась с врачами и поддерживала бабушку под локоть, когда той хотелось прогуляться по коридору. Бабушка Алию ненавидела – впрочем, это было правилом, а не исключением. Той было все равно – к своим неполным сорока она успела похоронить двух мужей и сына, пережитое горе сделало ее панцирь стальным. Три раза в неделю бабушку навещала Надя, и еще три раза – ее мать.

– Ладно, мам, пойду я. – Надя поежилась на ветру. – Не хочу потом в час пик добираться до дома.

– Ну, смотри сама, – легко согласилась мать. – Ты бы забежала ко мне на недельке. Заказали бы суши, поболтали бы.

В переводе с маминого диалекта «поболтать» означало послушать, как она, мама, будет в инфантильной щебечущей интонации обсуждать мельчайшие подробности своей личной жизни. Мама любила быть как на ладони, и каждый взгляд, брошенный на нее случайным прохожим, обмусоливался с въедливостью психотерапевта.

– Конечно, заскочу, – пообещала Надя.

Поговорила с бабушкой – как будто ножей наелась. Смертельный номер – в который раз на арене цирка Надежда Сурова.

– Что-то ты распустилась, располнела, обабилась!

Перочинный ножик, тонкий и легкий, заветный секрет мальчишеских карманов, исчез в глотке, озорно сверкнув в свете софитов.

Па-ба-ба-бам, барабанная дробь, ассистент в расшитом каменьями трико с лукавым видом извлек из реквизитного чемоданчика тесак для рубки мяса. Бабушкина голова, маленькая и желтая, утопала в подушке. Глаза блестели. Надя отвела взгляд и повертела в руках апельсин.

– Я бы не поверила, что тебе всего тридцать четыре. В твои годы иные девочками смотрятся, а ты… И такие мешки под глазами. Пьешь, что ли?

Стальное лезвие плавно заскользило по языку, зрители перестали шуршать конфетными фантиками и потрясенно умолкли. Болезнь сделала бабушку похожей на персонажа кукольного театра. Невесомое тело, слишком тонкая шея, даже голова, казалось, усохла, а лицо потемнело, как печеное яблочко.

– Пьешь, я и так знаю. С Данилой своим и пьешь. Готова поспорить, он еще тебе и изменяет. Во-первых, по нему сразу видно, что кобель, во-вторых, я и сама бы от тебя загуляла, будь я мужиком.

Изогнутая турецкая сабля, антиквариат, тусклая сталь с россыпью ржавых пятнышек-веснушек. Как же она поместится в хрупкой циркачке, такая огромная? Зрители вытянули шеи. А какой-то толстяк, утерев потный лоб рукавом измятой рубахи, брезгливо шепнул: «Это же подстава… неужели никто не видит?.. Вас же дурят! Это не по-настоящему, нет!»

Но это все по-настоящему. Желтая слабая бабушка внимательно рассматривала притихшую Надю. Желтая слабая бабушка – но она сильнее, потому что Надя никогда не смела возразить, молчала, как загипнотизированная. Почистить апельсин? Бабушка скривила сухой рот. Она не хочет фруктов. Не хочет смотреть «Семнадцать мгновений весны» – а раньше любила, и Надя специально принесла диск. Не хочет разгадывать сканворды.

– И почему ты такая… Всю душу в тебя вложила, а ты… Непутевая. Продавщица.

…Ей почти сорок, и она никто.

Наде есть что возразить – это не навсегда, так получилось, и зарплата очень даже высокая, это же элитный салон, туда не так просто было устроиться, а у одной из Надиных сменщиц – высшее филологическое образование. И кто виноват, что она, Надя, которая мечтала поступать в текстильный, с детства собирала лоскутки и ловко обшивала кукол, уже десять лет не покупает платья – все сама, по найденным в Сети выкройкам. Кто помешал ей поступить – уж не бабушка ли? Не бабушка ли, в те годы еще сильная, полная, румяная, с сочным баском, орала, что такие «модельеры», как Надя, заканчивают свою жизнь на помойке? Что умение прилежно сшить платье по выкройке еще не означает талант?

Надя возражала, но молча и обращаясь к той бабушке, сильной и сочной, бабушке из прошлого. А разве есть смысл выплевывать обидные фразы в это пергаментное прозрачное лицо?

– Приходишь, сидишь тут, как божий укор. Мне укор. Мол, на, посмотри под занавес жизни, кого вырастила. На что время растратила. Расплывшаяся неудачница, пустое место, ноль…

Бабушка отвернулась к стене и заплакала. Слез почти нет, организм обезвожен. Но и так понятно, что заплакала, – по выражению лица. Без слез – страшнее даже.

Бабушка уставилась в стену, Надя – в окно.

Овации, барабанная дробь, артистка ушла за кулисы, с пафосом раскланявшись. Сняла пыльный потный костюм, хозяйственным мылом смыла грим, со всеми простилась, привычно выблевала в раковину окровавленные внутренности, утерла рот и ушла домой, сжимая в кулаке записку: «Купить бабушке творог и портулак».


Позвонила подруге, Марианне. Та недавно делала аборт от женатого любовника. Получилось в духе бульварного романа: сначала она швейной иглой прокалывала кондомы прямо через упаковку, а потом рыдала на Надиной кухне, запивая водку валериановыми каплями.

– Он сказал, что это все… Что он предупреждал – никакой ответственности!

– Но он правда же предупреждал, – вяло возражала Надя.

– Он же говорил, что любит! – Марианна заплаканно промаргивалась и просила еще водки.

– Когда он это говорил? Когда ты разрешала кончить тебе в рот?

– Я была уверена, что все изменится, как только он узнает о маленьком. – Она скривила ярко накрашенный рот и погладила себя по животу.

Короткая кофточка, прокачанный смуглый пресс, акриловые ногти. Бедная Марианна.

– Что он только о ней не рассказывал. О жене. И ноги не бреет, и пахнет от нее детской отрыжкой, и смотрит «Дом-2»… Какие же мужики все-таки беспринципные.

– Твой еще не самый. Раз не ушел к хорошенькой любовнице от… Сколько их у него? Детей? Двое? Трое?

– Двое. Восемь месяцев и шесть лет. А жизнь – дерьмо.

А потом Марианна протрезвела, выспалась, сделала мелирование и вакуумный аборт и улетела зализывать раны на Кипр, где в пляжном баре познакомилась с кем-то, предсказуемо женатым и детным. Есть женщины, которые всегда почему-то влюбляются в женатых. То ли тайные мазохистки, подсевшие на странный сорт кайфа – когда только что целовавший их мужчина заискивающе лепечет в трубку мобильного: «Я был на совещании, солнышко, поэтому и отключал телефон… По дороге могу заехать в супермаркет, что тебе взять, мороженого?» Может быть, они слушают это и чувствуют себя особенными, вынужденными хранительницами опасного секрета. То ли в глубине души они ненавидят самих себя. И чтобы почувствовать себя полноценными, им необходимо воровать чужое. Сравнить себя с кем-то, кто смотрит «Дом-2» и пахнет детской отрыжкой, и превосходство почувствовать.

Прошло два месяца, и Марианна уже азартно прокалывала презервативы нового любовника. И подсыпала ему в коньяк труху из состриженных ногтей, приготовленную по рецепту из трехтомника «Приворотные заговоры мира».

Иногда Надя думала: а хорошо, наверное, быть такой инфантильной, как Марианна. Она идет по жизни легко, не сомневаясь, по-детски требуя. Истово радуется сбывшимся желаниям и быстро забывает о неудачах.

Однако первой, кому позвонила Надя, узнав о беременности, была именно Марианна.

– Ничего страшного. – Она сказала именно то, что Надя желала услышать, именно теми словами. – Я о тебе позабочусь. Знаю отличную клинику и отличного врача, будешь как новенькая.

– Значит, ты думаешь…

– А как иначе? – перебила Марианна. – Или ты хотела его оставить?

Слово «его» она произнесла с презрительным недоумением, словно речь шла о кариозном зубе.

– Не знаю… С одной стороны, я не готова. А Данила – тем более. С другой – мне уже тридцать четыре. А он… Я сомневаюсь, что он когда-нибудь повзрослеет.


К Надиному мужу Даниле менее всего подходило определение «муж». Муж – это нечто из области уютно пропахшего борщами мещанства. Творожный пудинг на завтрак, рубашки благоухают разогретым утюгом и лимонным отбеливателем, дети румяны и не ковыряются в носу, а на устремленной к свежепобеленному потолку елочной верхушке – хрустальная звезда.

Отутюженные рубашки, ха.

Данила, не будучи истинным бунтарем или бэдбоем, любил выглядеть так, что люди при его появлении… ну не то чтобы шарахались, но все-таки на всякий случай отводили взгляд. А то мало ли что.

Бритый череп – только по центру выкрашенная Надиной краской «Огненный махаон» дорожка, словно официальная граница между мозговыми полушариями. В брови – шпажка, в ноздре – кольцо, в языке поблескивает фальшивый бриллиант. Все руки – от кистей до предплечий – в татуировках. Нечто брутально-китайское – драконы, мечи, боевые монахи. Темные глаза мутновато смотрят на мир из под буйно разросшихся бровей. Неизменная кожаная куртка-косуха, дешевые толстовки с изображением солистов «Manovar» и «KISS», утюгоподобные ботинки на толстой рифленой подошве.

Они познакомились пять лет назад, на Воробьевых. Непромытый панк на раздолбанном байке и девушка в белом сарафане и алых туфлях.

Конечно, была страсть.

Собственно, страсть не просто «была», она стала первым кирпичиком их отношений, а впоследствии – единственным связующим звеном. Что-то изменилось в ней, Наде, в ту ночь, когда она переступила порог его захламленной квартиры.

Произошло это часа через полтора после того, как Данила сфокусировал свой нарочито мутноватый взгляд на ее лице.

Надя была не из тех отчаянных девиц, что вооружаются сомнительными феминистскими лозунгами (почерпнутыми главным образом из сериала «Секс в большом городе» да на женских сетевых форумах), встречают каждое воскресное утро в постели нового мужчины, с которым познакомились в баре накануне вечером, и воспринимают случайный секс чем-то вроде эквивалента походу в спортзал – и то, и другое полезно для здоровья.

Первый ее мужчина был случайностью. Бархатные крымские ночи, помноженные на домашнее крепленое вино, в итоге дали ураганный ветер в голове, – ветер этот подхватил Надю, как смятый бумажный стаканчик, весело закружил и уверенно понес в сторону какого-то сильно загоревшего отдыхающего, которого спустя несколько месяцев она и вспомнить не могла. Это был Надин протест миру, в который ее искусственно поселила бабушка. Миру, где девушки ходили, потупив взор и распрямив спину, крахмалили воротнички строгих блуз, говорили тихо и строго.

Сначала было ощущение шалости – у нее от волнения дрожали руки и пылали щеки. Он тыкался в ее шею носом, почему-то влажным. Как большой дружелюбный щенок. Надя еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Потом они поделили остаток ночи поровну. Ему – безмятежный сон, в который он упал как в глубокий черный омут. Ей – серовато-рассветная пустота. Надя сидела на подоконнике в чужом номере старенького пансионата, смотрела на очертания спящего чужого мужчины, и ей было не то чтобы горько, но как-то не по себе. В половине шестого утра она отыскала под кроватью босоножки и тихо ушла, и больше никогда того мужчину не видела. Собственно, секс ей и не запомнился – осталось ощущение чего-то смутно-сладкого и неприятно липкого.

Потом был жених – тихий мальчик с нервно гуляющим кадыком и пробивающимися рыжеватыми усиками, неуверенными, нежными, как щеточка для пудры. Домашний, серьезный, младше Нади на год.

Одобренный бабушкой.

Однажды (к тому моменту у них было восемь свиданий – консерватория, кафе-мороженое, прогулка в парке, три театральных премьеры, балет в Большом, выставка современной живописи) Надя осталась у него ночевать.

Он угощал портвейном и почему-то паровыми котлетами, Надя же нервно ерзала на стуле. Ей кусок в горло не лез. Она знала, что должно произойти, и ждала этого. Не то чтобы желала, да и разве могли его усики и котлеты разжечь животную страсть. Скорее, было любопытно повторить то, крымское, почти забытое.

Надя делала вид, что пьет портвейн, а сама посматривала на часы и нервно болтала ногой под столом.

Он тоже волновался, анекдоты какие-то рассказывал, она слушала рассеянно, и он смеялся за двоих, и смех его дрожал, как молочное желе. А потом вдруг сорвался с места и прыгнул на нее, как молодой козел. От него пахло вареной курицей и немного потом, костлявое колено больно упиралось ей в бедро. Он раздел Надю до трусов, а потом вдруг убежал в ванную, зажав рот обеими ладонями. То ли портвейна перепил, то ли нервничал сильнее, чем ей казалось.

«Что я тут делаю? – думала Надя. – Что я тут делаю?» Она не оделась, так и сидела в одних трусах на шаткой кухонной табуреточке.

А потом он почистил зубы, выпил сладкого крепкого чаю, и все наконец произошло. Было неудобно и липко, а утром отчего-то стыдно смотреть ему в лицо. Зато мальчик счастливо заглядывал ей в глаза и даже пытался строить планы, за которые его почему-то убить хотелось. Как наступит лето, и они поедут вдвоем в Абхазию. Как он закончит учиться, и они смогут снять квартиру. В конце концов, Надя не выдержала, соврала, что у нее болит живот, и ушла домой, а потом подкинула в его почтовый ящик короткое извинительное письмо. Потом ее бабушке звонила мама мальчика. Называла Надю легкомысленной стервой и беспринципной хищницей. Это было приятно – наверное, потому что в глубине души она всегда чувствовала себя плюшевой овцой.

После был муж. Ее первый муж и первый мужчина, в которого она влюбилась. Егор. Все были против. Бабушка – предсказуемо, мама – вяловато, почти на грани равнодушия.

На Егора она смотрела как на чудотворную икону. Между ними всегда чувствовалась дистанция. Они делили кров и хлеб, но так и не стали по-настоящему близки. Не было животной страсти – только ее нежное обожание.

С Данилой все было по-другому.

Она и сейчас, когда столько лет прошло, не смогла бы объяснить внятно, что именно привлекло ее в Даниле, там, на Воробьевых горах, что зацепило. Почему она не шарахнулась в сторону, когда такой человек подошел к ней с нагловатым: «Привет! Хочешь пива?» Почему разговор получился таким легким – они болтали и смеялись, пока Надя не продрогла окончательно.

У них не было ничего общего. Тихая воспитанная девочка – платья пастельных оттенков, томик Тургенева под подушкой и смутные мечты. Надя всегда была задумчивой тихой гуманитарной девочкой. А Данила даже «Мастера и Маргариту» не читал. Да он вообще ничего не читал, кроме субботнего номера газеты «Спорт-экспресс». Не знал, кто такие Бродский, Джармуш, Ханеке, Мацуев, Хлебников. Ничем, кроме байков и компьютерных игр, не интересовался. Иногда любил сходить в кино – на блокбастер с погонями, драками и перестрелками.

Впрочем, эта невероятная пустота внутри не мешала ему производить впечатление человека обаятельного. Мрачной была лишь внешняя оболочка – те, кто знал Данилу ближе, считали его человеком открытым и отзывчивым. Он умел так улыбнуться, что все улыбались в ответ, и так рассмеяться, что все смеялись.

Смотровая площадка на Воробьевых облюбована ветрами и сквозняками, они вольготно гуляют, спутываясь в клубки, играя в чехарду. Куртку Данила ей не предложил, но и это Надю отчего-то не смутило. А ведь в бабушкиной системе ценностей, которая давно стала частью Надиного ДНК, мужчина в первую очередь должен был быть «джентльменом».

В ту ночь они ни о чем особенном не говорили – ни открытий, ни откровений.

Жил он у черта на куличках, в одном из похожих друг на друга окраинных районов – серые блочные пятиэтажки, скучные скверы, алкоголики у круглосуточных продуктовых палаток.

– А байк не уведут? – спросила Надя, когда он припарковался у подъезда.

Данила посмотрел так, что она поняла и без слов, – у него не уведут.

В прихожей он ее поцеловал. Для него это, видимо, было естественно – поцеловать пришедшую в гости девушку. Для Нади – приключение.

Целоваться с ним было… как падать в пропасть американской горки. Пропасть не настоящая, поэтому весело так, что визжать хочется. Но падаешь-то и в самом деле, и адреналин скручивает кишки в морской узел.

Данила теснил ее куда-то – в одну из комнат. В какой-то момент мягко подтолкнул ладонью в грудь, и с неловким «ой» она упала на диван.

И вот там, на продавленном, брюзгливо поскрипывающем диване, и случилось чудо. Как будто бы стокрылый огнедышащий дракон проснулся у нее в животе, расправил дрожащие перепончатые крылья, разросся в ширину и заполнил собою все ее существо. Так, что она и сама на несколько мгновений стала раскинувшим крылья драконом. Надя не собиралась оставаться ночевать у полузнакомого мужчины, но как-то незаметно провалилась в сон. На его плече уснула, как будто бы была героиней романтического кино.

Только утром Надя увидела, в какой грязи и нарочитой нищете живет тот, кто сумел разбудить в ней горячего медового дракона.

В комнате было довольно темно – солнечный свет, прилипнув с любопытством к годами не мывшемуся окну, не без сожаления улетал обратно. Окно обрамляли занавесочки, которые выглядели скорее издевкой, нежели предметом интерьера: полуистлевшие, выгоревшие, сероватые от пыли, кое-где прожженные сигаретами. На подоконнике, с которого давно облупилась краска, стояло треснувшее блюдечко – маргинальная импровизация на тему пепельницы. Мебели было мало – вся старая и разномастная. Полуразвалившаяся «стенка» – на пыльных полках разноцветные кучи непредсказуемого хлама – от треснувших мотоциклетных шлемов и обрезков проводов до старых номеров журнала «Крокодил».

Надя обернулась, бросила взгляд на кровать, на которой они провели ночь, и ей стало дурно.

Бабушка была из тех старомодных хозяюшек, что не ленились крахмалить простыни. Постельное белье менялось строго раз в неделю, перед сном и Надя, и бабушка непременно принимали душ, всегда, какой бы ни была степень усталости. «Грязное» белье было на самом деле вовсе не грязным, и пахло от него Надиным ванильным лосьоном для тела.

Постель Данилы напоминала лежбище бомжей. Продранное одеяло, из которого то тут, то там выглядывали комья желтоватой ваты, серая простынка, подушка без наволочки, вся в каких-то пятнах.

Надю затошнило.

В ванной – крошечной, с облупившейся плиткой – она умыла лицо прохладной водой. Отметила, что зубная щетка нового знакомого выглядит так, словно ею не первый год моют унитазы в общественных уборных.

Надя подумала: надо бы убраться отсюда поскорее, пока он спит. Раз уж она сыграла в популярную московскую игру – «независимая девушка снимает на ночь сильного самца», – надо быть последовательной. Уйти не попрощавшись, возможно, нацарапав торопливую записку: мол, было здорово, как-нибудь позвони. А телефонного номера при этом не оставлять.

Но получилось по-другому. Данила проснулся – и улыбнулся ей так приветливо и ясно, что она растаяла и согласилась вместе позавтракать. По пути в душ он подхватил Надю на руки и закружил – легко, как будто она была невесомой балериной. Этот жест показался ей трогательным, была в нем какая-то детская, дурашливая нежность. Она поцеловала его в плечо, отметив, что кожа на вкус солоноватая, словно Данила только что искупался в море. Волосы его были чистыми, шелковыми. В этой квартире он казался чужим.


Данила быстро пророс в нее, распространив по венам ядовитые споры. Одно свидание, другое, смех, соленый вкус его кожи, он прокусил ей губу, и была кровь, она пришила ему две пуговицы и сварила компот из ранней клубники. Встречали рассвет на Воробьевых, валялись в прохладной траве Лефортовского парка, кидали плоские камушки в фонтан на ВВЦ, танцевали степ в ирландском пабе, взбирались на крышу двадцатиэтажного дома и вызывали туда курьера с пиццей. Пиццу съели, а корочками кормили ворон. Были на дне рождения его приятеля, подарили живую шиншиллу – вертлявую, мягкую, с испуганными глазами-изюминами. Много говорили и много смеялись.

Не прошло и двух недель, и Надя впервые произнесла вслух – «это оно». «То самое». Пусть они разные, пусть бабушка, мельком увидев его в окно, поджала твердые губы и пробормотала то ли «а что еще можно было ожидать от такой неудачницы, как ты», то ли «только через мой труп», а может быть, и то, и другое сразу. Наде было все равно.

К слову, бабушкино отрицание было не единственным негативным обстоятельством.

Была еще некая Лера – длинное надменное лицо, пшеничные волосы до талии, татуированные крылья на лопатках, – которая миллион лет Данилу знала, весь этот миллион лет с ним спала, снисходительно прощая прочих любовниц и считая его безусловной собственностью. О ней Надя узнала не сразу. Данила сам обмолвился – между дел, нехотя, и тут же попытался перевести разговор на другую тему, но оторопевшая Надя вцепилась в него, надавила и все выведала. У Леры тоже был мотоцикл, когда-то она работала манекенщицей, но из модельного агентства ее выгнали за те самые татуированные крылья. У профессиональной модели не должно быть тату.

– Но как же так… А я? – В Наде не было злости, только обида, недоумение.

И еще надежда, что раз он держится так уверенно и непринужденно, то все возможно распутать, исправить, решить.

– А что ты? – Он поцеловал ее в макушку. – Я тебя люблю.

Это было сказано не впервые. Надя уже успела пережить, пересмаковать это «люблю», впустить его в сердце, принять как должное.

– А… она? Зачем тогда она?

– Ну ты понимаешь… Лерка мне как сестра. Почти.

– Ничего себе, сестренка! Тогда это называется инцест.

– Да что ты, в самом деле? Это правда ничего не значит. Не могу же я сказать, что не буду с ней больше общаться. Мы в одной компании. Она тоже всегда на Воробьевых.

– Я и не прошу перестать с ней общаться, – возразила Надя. – Мне просто хотелось бы, чтобы ты больше с ней не спал.

– Ну… Я попробую. – Только Данила мог сказать эти слова таким тоном, что его не хотелось немедленно убить, а потом вырезать сердце и пустить на котлеты.

– То есть ты не обещаешь?

– Наденька… Я тебя люблю. У нас особенные отношения, разве ты не видишь? Думаешь, я часто такое говорил? Я сразу понял, что у нас что-то получится. Поэтому и решил быть с тобой честным.

– Разве это честность? Это только звучит как честность. А на самом деле ты просто пытаешься узаконить обман.

– Долой пафос! – Он открыл бутылку легкого пива о краешек стола.

Протянул ей, и Надя послушно сделала глоток. Ее мутило.

– Боюсь, у меня так не получится…

– Все будет хорошо. – Он притянул ее к себе и крепко, до боли, обнял. – Лера – это же просто так… Но если не получится, неужели ты думаешь, я предпочту это «просто так» тебе?

Это были именно те слова, которые Надя рассчитывала услышать. Она до конца так и не поняла, шли они от сердца или от головы. При всей своей дремучести Данила был неплохим психологом – у него был талант чувствовать людей.

В ближайшие недели он не давал повода для ревности. Почти все время они проводили вместе. Он звонил Наде по сто раз на дню, встречал ее у магазина в конце смены, а на выходные забирал к себе. С бабушкой к тому времени она почти не разговаривала. Надя ждала, когда Данила предложит ей переехать. Даже вещи начала собирать.

А потом она познакомилась с Лерой. Та сама к ней подошла. Была какая-то вечеринка, в переполненном баре у Данилы оказалось много друзей, а Надя чувствовала себя потерянной. Она сидела у стойки, пила колу со льдом и теребила жемчужный браслет.

Лера выглядела так, что все оборачивались ей вслед, – то был особенный сорт драматического маргинального шика, который трудно воссоздать искусственно. Растрепанные волосы, стянутые в небрежный хвост, кожаные штаны, десяток потускневших серебряных браслетов, густо подведенные глаза, черная помада на губах, простая белая майка, ошейник с шипами.

– Жемчуг и джинсы? Интересно. – Насмешливый тон обесценивал комплимент, а в прицеле пристального взгляда зеленых глаз захотелось скукожиться, притянуть колени к груди и обнять их.

Надя ничего не ответила, только настороженно рассматривала незнакомку. Блондинка была пьяна – не то чтобы на ногах не держалась, но глаза ее блестели, а взгляд был мутноватым, как у сонного карася.

– Лера.

Грязноватая рука с обкусанными ногтями потянулась к Наде, и та машинально ее пожала (подумав, что надо не забыть протереть ладони проспиртованной салфеткой, когда странная девица отойдет).

И только потом поняла, кто перед ней.

– Значит, вот ты какая. – Лера беззастенчиво рассматривала ее. В новой знакомой не было агрессии, только концентрированное любопытство. – Что ж, ничего, нормальная. Только вот можно совет? Никогда не носи золотые сережки с жемчугом. Так только бабки делают… А может, водки выпьем?

И не дожидаясь ответа, просигналила бармену, который поздоровался с ней как с родной, расцеловал в обе щеки, спросил о новостях, на что Лера невозмутимо ответила: «Да вот, полюбуйся. Очередная баба Данилы моего. Конечно, она получше, чем те, что были до. Но все равно…» – В этом месте Лера скривилась и показала кончик языка. Бармен расхохотался, а пунцовая Надя не знала, как принято поступать в таких ситуациях. Выплеснуть колу ей в лицо и гордо уйти? Уйти просто так, незаметно затеряться в толпе? Позвать Данилу и попросить его разобраться?

И то, и другое, и третье показалось ей инфантильным, и она просто осталась на месте.

А Лера миролюбиво подвинула к ней стакан, на дне которого плескалась водка. Она пила водку на американский манер – как коктейль. Лед, лимон, соломинка. Надя сделала осторожный глоток и закашлялась, блондинку это развеселило.

– Откуда же ты взялась такая? Где он тебя подцепил?

– Слушай, ты, конечно, прости… Но это, по-моему, не твое дело. – Надя старалась говорить спокойно, но прекрасно понимала, что на фоне уверенной, невозмутимой и пьяной Леры она выглядит несколько беспомощно.

Та расхохоталась – так искренне и сочно, что в уголках ее глаз заблестели слезы. Небрежно смахнув их пальцем, она размазала тушь. Надя мстительно решила не говорить об этом. Вот пусть и ходит как панда, раз такая наглая.

– Сколько вы уже вместе? Неделю, две?

– Почти месяц, – с некоторым вызовом ответила Надя.

– Да не кипятись ты. Не видишь, что ли, я – безопасна.

Надя покосилась на стальные шипы ее ошейника. Перехватив ее взгляд, Лера гордо улыбнулась:

– Купила в зоомагазине. Классный, да? Меня продавец спрашивает: у вас питбуль? Умора… Я потом вернулась в этот магазин, за мышами. И на мне был ошейник. Продавец достал из ящика иконку и валокордин и только потом принял деньги… Ха-ха.

– За мышами? – машинально переспросила Надя.

– Ну да. У меня же удав дома, – буднично объяснила блондинка, потягивая водку. – Он ест мышей. Другие удавы могут есть раз в неделю, но мне достался обжора… Вообще-то я его не сама купила. Любовник подарил. Две недели назад.

– Так у тебя… кто-то есть? – встрепенулась Надя.

– Ты о чем? – нахмурилась блондинка, но потом лицо ее прояснилась, и она выдала миру новую порцию беспечного хохота. – Ну ты и смешная. Любовники у меня, конечно, есть. И всегда были. Любовники меняются, Данила – навсегда… Да не надо так на меня смотреть, взглядом убить невозможно. А убить по-другому у тебя кишка тонка.

– Я вовсе не…

– Ну конечно. Все вы вовсе не. А мне потом расхлебывай – с вашей ненавистью… Но вообще ты молодец, зацепила его чем-то. – В ее взгляде явственно читалось «уж не знаю чем». – Обычно девушки остаются рядом с ним на неделю, максимум две. Мало кто продержался целый месяц.

– Мало кто? – Надя и сама не знала, зачем задает эти уточняющие вопросы, точно зная, что ответ ее, возможно, ранит.

– Щас вспомню… Пару лет назад одна дамочка была. Взрослая, под сорок. Но ничего, красивая. И богатая. Было забавно наблюдать, как она пытается нашего Данилу подкупить. Подарила ему новый байк, представляешь? Правда, оформила на себя и, когда он дал ей от ворот поворот, отняла. Хотя зачем этой клуше спортбайк, ума не приложу. Они были вместе почти полгода. Это было так не похоже на него… Некоторые наши общие друзья даже думали, что поженятся. Но я-то сразу знала, что этого не будет.

– Потому что она была настолько старше?

– Да при чем тут возраст, – поморщилась Лера, – Данила мой умеет смотреть сквозь такие глупости… А потом еще одна была. Каюсь, я сама их познакомила. Одноклассница моя, Юлечка. Такой цветочек, что блевануть хочется. Носит накрахмаленные блузки и поет в церковном хоре. Увязалась однажды за мной. Притащила я ее к нашим, смеха ради. А Данила запал.

Взгляд Леры помутнел, улыбка погасла, лицо посерьезнело.

– Я потом у нее спрашиваю: а что твой Боженька обо всем этом думает? Разве уводить чужих мужиков – не грех? А она мне в ответ – Лерочка, я ходила в монастырь к святой Матронушке. Загадала встретить суженого, а тут и Данила. Так что это ты, мол, здесь лишняя, а наш брак небесами предсказан. Сволочь малодушная… Конечно, я не могла такое с рук спустить. Пару раз макнула ее мордой в грязь. Зря, наверное. Всю зиму они вместе были, а первого марта Данила пришел ко мне, с самого утра, пьяный. Принес бутылку рома, пачку пельменей и фильм про Петрова и Васечкина. Говорит, давай напьемся, и ни о чем не спрашивай. Я, конечно, сама все поняла. А Юлечка эта потом за мной хвостом ходила и под дверь мою самодельных кукол с булавками в глазах подкладывала. Тоже мне, верующая.

– А мне-то ты зачем такое рассказываешь?

– Сама не знаю, – почти дружелюбно улыбнулась Лера. – Наверное, потому, что я за прямоту. Не хочется, чтобы ты обольщалась впустую.

– Или просто хочется пометить территорию?

Лера помолчала, потом подалась вперед, и такая чернота была в ее глазах, что Надя даже отшатнулась.

– А ты злая… Только вот бесполезно все. Даю вам максимум месяц.

– А мы поженимся, – вдруг выпалил ее внутренний адвокат, которому Надя слова не давала. – Уже договорились обо всем. Пригласить тебя на свадьбу или ты напьешься и испортишь все? А потом будешь подбрасывать мне самодельных кукол?

В тот момент, глядя в побелевшее Лерино лицо, она думала – пусть даже вырвавшиеся слова будут фатальными для ее романа, но их стоило произнести, только чтобы отправить в нокаут эту вампиршу.

Надя подхватила стакан с водкой и быстро отошла, растворившись в клубной давке, как рафинад в стакане горячего чаю.


Забавно, но через полгода после того разговора они и правда поженились. Все важное в жизни Данилы происходило, как правило, спонтанно и словно по не зависящим от него самого обстоятельствам, не стал исключением и брак. Однажды ночью они возвращались откуда-то по Большому Каменному мосту, и навстречу им попались жених с невестой. Они были сильно пьяны и шли, поддерживая друг друга. У жениха были разбиты очки, а пышное платье невесты было измято и заляпано красным вином. Она была похожа на побитую дождем бабочку. Встретившись взглядом с Надей, невеста рассмеялась, а потом вдруг сорвала с волос украшенную жемчужинками фату и нацепила ее на Надю. Данила посмотрел, удивленно сказал: «А что, тебе очень идет», – и добавил: «А может быть, нам и правда стоит пожениться?.. Такого опыта у меня еще в жизни не было».

Надя согласилась, понимая, что все это в шутку. И на следующее утро они так же, запросто, шутя, отправились с паспортами в грибоедовский дворец.


В абортарий Марианна вступила как прима на сцену – в алом платье, с усталой полуулыбкой на перепудренном лице. Надя в растянутом спортивном костюме пряталась в ее тени. Впрочем, не было ничего удивительного или даже обидного во всепоглощающей силе Марианниного блеска. Она родилась солнцем, а у тех, кто встретился на ее пути, было два варианта – стать планетой ее орбитальной системы или и вовсе с ней не общаться. Большинство выбирали последнее, именно поэтому у Марианны не было подруг.

Это сама Марианна цинично назвала абортарием небольшую платную клинику на Цветном бульваре. Наверное, ей казалось, что проблему можно обесценить нарочито пренебрежительным отношением.

Надя принесла с собою бутылку минеральной воды, обезболивающие таблетки, запасные трусы и Библию, которую положила в самый последний момент, потому что на нее случайно упал взгляд, а в знаки судьбы она не то чтобы слепо верила, но на всякий случай брала их в расчет. Кстати, она так и не смогла вспомнить, откуда в доме взялась Библия, да еще потрепанная такая, явно не раз читанная. Сама она, воспитанная атеистами, смутно верила во что-то неопределенное. В энергетическое поле Земли, которое может наградить за хорошее и бумерангом вернуть плохое. В то, что Вернадский называл ноосферой, а читатели газеты «Оракул» – высшим разумом.

Данила был крещеным, но не воцерковленным. Да и какая там церковь, если у него на лопатке – оскалившийся череп, а шею украшает стальная цепочка с кулоном-змеем.

И вот Марианна плыла, как пятипалубный корабль, – в контексте, разумеется, стати, а не габаритов. Она держалась так уверенно. Администраторша – молоденькая шатенка в накрахмаленном белом халатике – встретила ее как родную. Надя же нервничала, не знала, как себя вести, теребила пуговицу и пряталась за спиной подруги.

– Марьяш, что же делать-то с тобою? – шутливо пожурила Марианну администратор. – Третий раз за год.

– Кофе сварить, например, – подсказала та с улыбкой кинозвезды. – Я подругу привела. Она впервые. Боится.

– А вот это зря, – подмигнула девушка. – Сейчас оформим вас, возьмем анализы, отдохнете, а в четыре доктор сможет вами заняться. Потом поспите пару часов. И все.

Для девчонки-администраторши это легкомысленное «и все» было просто привычной словесной конструкцией, у Нади же как будто все внутренности инеем покрылись.

Дернула Марианну за рукав – как строгую маму, у которой семилетняя Надя пытается выклянчить мороженое.

– А может, все-таки зря? – спросила она почему-то шепотом.

– Было бы зря, ты бы не согласилась прийти… Сурова, хватит уже играть романтическую героиню. Вляпалась, да. С другой стороны, ну с кем не бывает.

Администраторша подала кофе с печеньем и принесла журналы. Надю пригласили в кабинет. Врач оказалась полной женщиной с недобрым отечным лицом и тонкими губами, которые она зачем-то подводила малиновым карандашом.

– Возраст, – скомандовала она.

– Мой? – испугалась Надя.

– Не мой же.

– Тридцать четыре. Было.

Толстуха посмотрела на нее более внимательно.

– Первая беременность?

– Ну да. Подвел презерватив. – Надя пыталась говорить спокойно, но получалось как-то неестественно, будто бы даже с вызовом. Из-за этого она чувствовала себя дура-дурой. Неуместная вызывающая небрежность – двенадцатилетка рассказывает одноклассникам о первой выкуренной сигарете.

– И хотите прерывать? – нашла нужным уточнить врач.

– Я пока не готова иметь детей. – Сказав это, Надя почувствовала себя еще более жалко. Зачем она оправдывается перед этим роботом в халате? Если бы не рекомендация Марианны, она никогда не доверилась бы такому бестактному врачу.

– Ну хорошо. Сейчас я вас посмотрю в кресле, потом медсестра возьмет кровь, придется немного подождать. Но сначала вам надо оплатить все на ресепшн. Ася подсчитает.

Надя вывалилась из кабинета, расстроенная и красная. Марианна уткнулась в журнал и была поглощена поеданием карамели на палочке – эротико-гастрономический акт, рассчитанный на единственного мужчину, находившегося в поле зрения. Он пришел с беременной женой на УЗИ. Женщине явно нездоровилось – она была непричесанная, бледная и чуть ли не в домашних тапочках. А Марианна – сплошные ломаные линии в своей хаотичной идиллии, полные губы, недвусмысленно обнимающие леденец, острые локти, длинные ресницы, нервно подрагивающий носок серебристой туфли. Мужчина смотрел на нее как на «ламборджини – диабло», прекрасный и недоступный. Смотрел и смотрел, пока бледная жена не дернула его за рукав.

Надя получила счет, как в тумане отсчитала деньги. Купюры были заложены в Библию. Одобрительная улыбка администраторши будто намекала, что ничего особенного Надя не делает. Тривиальный поступок современной горожанки. Да, мы такие. Спим с мужчинами, иногда делаем аборты и не собираемся за это оправдываться.

Что произошло дальше, Надя толком и не поняла. Это было как во сне. Вот она стоит у кассы, рассеянно прячет сдачу в карман. А в следующую секунду – уже бежит по улице, прижимая сумку к груди.

Надя зачем-то бежала по Цветному бульвару. Как будто кто-то мог ее догнать и силой заставить сделать аборт – раз уж она заплатила. Но почему-то идти спокойно не могла – ноги сами взлетали над асфальтом.

Пробегая мимо цирка, она обратила внимание на молодую маму, которая вела по ступенькам сыновей-погодков. Если бы это был фильм, мелодрама, то дети непременно оказались бы светлокудрыми румяными вундеркиндами с особенным взглядом, всепрощающим и серьезным. Принявшая решение женщина получает знак судьбы и понимает, что поступила правильно. Хэппи-энд, титры под соул Уитни Хьюстон.

Но это был не фильм.

Поэтому и дети оказались отвратительными. Старшему было не больше пяти. Он ел мороженое, и густые сливочные капли текли по его отглаженным штанишкам. Выражение лица у него было какое-то телячье. Из кармана курточки выглядывал пластмассовый робот с, похоже, откушенной головой. Младшему же идти в цирк не хотелось, он и сам ежесекундно был главным клоуном собственного шоу. Он падал в пыль, упирался, канючил. Усталая мать пыталась говорить с ним по-взрослому:

– Сынок, но у нас ведь уже есть билет… Билет такой дорогой… А потом я куплю тебе самокат!

– Я хочу не самокат, а велосипед! – заверещало маленькое чудовище и, к Надиному ужасу, зубами вцепилось в щиколотку матери.

Впрочем, той, судя по всему, было не привыкать. Она спокойно оторвала сына от ноги и потянула его по ступенькам, как привыкший к своей участи бурлак.

Надя положила ладонь на живот и заплакала.

«Я не готова, – подумала она. – Не готова совсем. Что же я наделала».


Данила сидел в кресле, закинув ноги на подоконник, а из продранного носка торчал большой палец. В одной руке Данила держал пульт от телевизора, в другой – недоеденный батон докторской колбасы. Да, он так и ел колбасу – откусывая прямо от батона. На голове его почему-то был мотоциклетный шлем. Данила переключал программы – не мог определиться между автогонками и порноканалом. Визг шин сменяли влажные всхлипывания имитирующей оргазм актрисы.

«И вот отец моего ребенка», – подумала Надя.

Чтобы привлечь внимание, ей пришлось подойти и ударить кулаком его по голове – ну то есть по шлему. Данила не обиделся, наоборот – довольно заулыбался. Ему нравилось, когда Надя ведет себя, как он выражался, «по-свойски». Он притянул ее к себе, обнял пахнущими колбасой жирными руками.

– Кикимора моя пришла, бледная… Посмотрим порнушку? – Грязнопалая рука ленивой ящерицей проникла под ее футболку.

– Почему ты в шлеме?

– Да вот, хочу его купить. Приятель продает. Пытаюсь понять, удобно мне в нем или нет.

– И долго ты так сидишь?

– Неа, – он лучезарно улыбнулся. – Часа, может, максимум два… Слушай, а ты не принесла мармеладных долек? Я тебе эсэмэску писал.

– Не увидела, наверное… Данил, поговорить надо. Выключай телевизор.

– Ты что, он же сейчас кончит! – возмутился Данила.

На экране мулат с лицом умственно отсталого равнодушно ублажал силиконовую блондинку. Та изображала воссоединение с божественным, но то и дело косилась мутноватым глазом в камеру.

Надя отняла у мужа пульт и решительно выключила телевизор. И тогда он посмотрел на нее внимательно и заметил все: старый спортивный костюм, немытые волосы, сухие губы. Это было непривычно. Урожденная серая мышка, Надя гордилась своим умением держать лицо. Она никогда не считала себя красивой – на смену подростковым комплексам пришла ранняя трезвость. Оценивала себя объективно: ничего хорошего. Ее не научили себя любить. Впрочем, в этом «ничего хорошего» не было ни капли злости. Надя смотрела на свое зеркальное отражение и спокойно констатировала: черты лица – мелкие, волосы – серые, тяжеловата в кости. А потом так же спокойно лепила из этой серой фактуры другую женщину – если не привлекательную, то по крайней мере безупречно ухоженную. У нее была привычка вставать на полчаса раньше всех в доме. Эти полчаса – Надины. В эти полчаса – она себе и скульптор, и Галатея. Мыла волосы, смазывала их специальным блеском, тщательно пудрила лицо, завивала и подкрашивала ресницы. И так каждый божий день, много лет. Привести себя в порядок было для нее как почистить зубы. Это надо было сделать, даже если выходной и никто не видит, даже если похмелье, даже если грипп и температура сорок.

Данила к этому привык и воспринимал как должное. За четыре года брака он впервые увидел жену такой.

– Что-то случилось? – испугался он. И наконец снял шлем.

Надя решила не юлить. Не начинать издалека. Выпила залпом не пригодившуюся в больнице минеральную воду и сказала:

– Я не сделала аборт.

– Что? – заморгал по-девичьи длинными ресницами муж. – Какой аборт?

– Не доходит? Я беременна.

И пусть она держалась непринужденно и даже чуть насмешливо, но все равно следила за его реакцией с волнением. Эти удивленно округленные светлые глаза были как гонец с письмом о помиловании, когда твоя голова уже лежит на влажной смрадной плахе.

Данила как-то странно дернулся и опрокинул бутылку пива, стоявшую у его ног. Карамельная пена впиталась в светлый ковер, распространяя запах солода и сауны.

– Ты это… Не разыгрываешь меня?

– Считаешь, это самая лучшая тема для розыгрышей, да?

– Ты… Мы…

– Не планировали, знаю. С другой стороны, и не планировали от этого отказаться. Помнишь свадьбу?

Данила, конечно, помнил. Он кружил ее в доморощенном танго, Надя счастливо повизгивала, на новоявленном муже были простые джинсы и взятый напрокат фрак, и он был похож на рок-звезду. У Нади свадебного платья не было – посовещавшись, они решили, что пенные кружева – это мещанство. Красный вязаный сарафан, белый вязаный берет, туфли в стиле шестидесятых – лаковые, с перемычками, – цыганские цветные браслеты. Она была похожа на уличную художницу (какими их воображают обыватели, а не на настоящую, разумеется – настоящим уличным художникам не до богемного выпендрежа, они одеваются практично и тепло), а не на невесту. Кто был похож на невесту – так это Надина мама, которая явилась в чем-то белом, шелковом и длинном, и это было, конечно, бестактностью, но Надя была так счастлива, что даже не обиделась. На свадьбе мама выпила шампанского, у нее сияли глаза, она танцевала с байкерами, годившимися ей в сыновья, если не во внуки, а те называли ее «Тома».

И вот Данила кружил Надю по комнате, кружил и вдруг шепнул ей в ухо:

– А у нас будут дети?

И она почему-то ответила:

– Не знаю. Наверное, нет. Я не знаю, что делать с детьми. Потому что мама всю жизнь не знала, что делать со мною. И в итоге ничего не делала. Я так не хочу.

А он рассмеялся и сказал, что она – находка.

– В мою жизнь дети не вписываются. У меня каждый день как последний. Но все же может измениться, да?

– Конечно, – согласилась счастливая Надя. – Оставим вопрос открытым?

И они оставили вопрос открытым, а сами растворились в жасминовой июньской ночи, так, будто это была последняя ночь в их жизни. А она бы подошла на роль последней – такая пряная, немного душная, с бархатным небом, теплым асфальтом, шампанским и джазом.

И вот теперь та ночь далеко, и даже воспоминания о ней потускнели, а свадебный альбом Данила однажды повез показывать каким-то друзьям, да там и потерял. Бледная беременная Надя стояла перед ним и ждала ответ. Словно предлагала ему себя новую, вместе с той жизнью, которая обычно сопровождает появление малыша. С жизнью, от которой взрослый ребенок Данила так долго бегал – как выяснилось, по кругу.

– Что ж. – Он как-то неуверенно притянул ее к себе. – Попробуем?

И Надя кивнула, хотя слово «пробовать» наименее всего подходило к разрастающимся под ее кожей клеточкам, которые уже через несколько недель оформятся в силуэт крошечного человеческого существа.


Вечером позвонила Марианна.

– Ну ты даешь. Как маленькая. Не ожидала от тебя, Сурова. Хотя и всегда понимала, что ты не в себе.

– Прости, – буркнула Надя.

– Да мне-то что? Жизнь – твоя. Скажи спасибо, что я деньги твои вернула. Принесу тебе завтра.

– Здорово, – обрадовалась Надя. Она совсем забыла об оставленных в клинике деньгах. – Марианка, спасибо тебе. Ты… настоящая.

– Я-то – возможно. А вот что с тобой?

– Я… С Данилой поговорила.

– И что? Он уже пакует чемоданы?

– Представь себе, нет!

Прозвучало это как будто бы даже с гордостью, хотя Надя и понимала, что гордиться-то нечем. Лучшая подруга думала, что ее супруг сбежит, узнав о беременности. А он – не сбежал. Хороший повод для гордости – несбежавший муж.

– Обрадовался? – не поверила Марианна.

– Растерялся сначала. А потом… Вроде бы да. Он ведь тоже не мальчик. Скоро сорок.

– Не смеши меня. Ему всегда будет четырнадцать. В этом его трагедия. Даже когда он будет прикрывать лысину шиньоном, все равно ему будет четырнадцать. Только об этом никто не будет знать, кроме него и меня.

– Тебя?

– Потому что я проницательная. А ты веришь людям на слово. Спорим, вы весь вечер занимались воздушными замками? Он рассказывал, как бросит своих мутных друзей и пойдет работать в офис, возьмет ипотеку, чтобы малыш жил в просторной квартире, бросит пить пиво и даже постирает футболку?

– Ну прекрати… – Голос Нади погас.

То ли подруга – вечная неудачница и двоечница, поверхностная, смешливая, читающая только детективы современных авторесс – оказалась проницательнее, чем можно было предположить, то ли Данила был настолько примитивным, что его могла разгадать даже не увлекающаяся психологией особа.

Он действительно весь вечер строил планы – вдохновенно, как поэт. Если бы кто-то наблюдал за ними через окно, то решил бы, что Данила декламирует стихи – причем непременно торжественные, с изрядной долей пафоса, мужские, рубленные с плеча. Что-нибудь вроде Маяковского – не истекающее кровью «Лиличка», а нечто остроугольное, чеканное. Гвоздимые строками, стойте немы! Слушайте этот волчий вой, еле прикидывающийся поэмой!

– Мы возьмем ипотеку и купим дом! – взволнованно бросал Данила, а она любовалась им, притихшая. – Я куплю костюм и найду работу!

Надя никогда его таким не видела. Странный диссонанс – в те минуты он, и без того инфантильный и моложавый, выглядел совсем мальчишкой, смешным, самоуверенным, категоричным. И в те же минуты Надя услышала от него самые «взрослые» обещания – за все четыре года супружества.

– Никогда не буду тебе изменять. Надеюсь, получится сын. Но и дочь – это тоже неплохо. Буду катать ее на санках. Меня так папа в детстве возил. Папа бежит, а я в шубе, по сторонам таращусь. Шуба тяжелая, снег блестит.

– Какой снег, какие санки? – смеялась Надя. – Сначала он будет орать по ночам и писать на ковер.

– Мы это переживем. Все переживем. Знаешь, я даже рад. У меня появится смысл.

И Надя тоже радовалась, и ее не смущало и брошенное вскользь «даже». Которое, если проанализировать, означало, что ребенок был все же нежеланным и нежданным, – просто Данила нашел в себе силы, смирившись с обстоятельствами, наполнить их смыслом. Жизнь по законам позитивного мышления.

Но Наде не хотелось углубляться в бытовую философию.

Она скомкала прощание с Марианной. Ей хотелось почувствовать себя счастливой.

Данила, опустошенный планированием, заперся в кухне с ноутбуком и пивом. Страстно, как пианист Денис Мацуев, он барабанил пальцами по клавиатуре макинтоша – общался с кем-то в аське. Возможно, рассказывал друзьям о предстоящем отцовстве. Возможно, писал какой-нибудь очередной подружке, что на рассвете она приснилась ему в сетчатых чулках.

Надя полила цветы, накрасила ресницы, налила себе сок и долго тянула его, сидя на подоконнике.


Надя и Марианна работали вместе с восемнадцати лет. Должности, которые они занимали, назывались красиво – «стилист-консультант первой категории», но это скорее была прихоть владельца бутика, в котором они и работали. Обычные продавщицы. Ненавязчиво показать покупательницам вещи из новой коллекции, постараться убедить взять в примерочную как можно больше платьев, кому-то сделать скидку, кого-то даже и обсчитать.

В тот день они развешивали платья, небрежно сброшенные им на руки одной из посетительниц магазина. Надя работала скорее машинально, Марианна же – порывисто, с раздражением. Покупательница была из тех, кем так мечтала стать она сама, – мечтала пылко, тщетно, много лет. Мечтала, а над ней только посмеивались, манили пальчиком из-за угла, но в последний момент захлопывали перед самым носом дверь, в свой круг не пускали.

Уверенные в завтрашнем дне жены респектабельных мужчин. Сытые и добрые. Им не надо, как Марианне, просыпаться в восемь утра от противного пиликанья будильника. В восемь утра – а ведь она сова, с удовольствием спала бы до обеда, а потом переползала бы в пенную ароматную ванну, зная, что спешить некуда, что впереди еще один длинный, сладкий, тягучий как ириска, благословенный день. Эти женщины плывут мимо, точно вальяжные белобокие яхты, и в сторону ее не посмотрят. Им не надо выживать, они могут позволить себе просто жить.

Может быть, именно поэтому Марианна выбирала мужчин женатых, чтобы хоть на секундочку нащупать призрачную иллюзию превосходства: он выбрал меня, меня он любит и целует меня, и мы вместе едем в Париж на выходные. Бесполезно – эти женщины все равно не обращали на нее внимания, не принимали всерьез. И это было едва ли не более оскорбительно, чем мужское вранье. Мужчины всегда обманывали Марианну – намекали на развитие отношений, на то, что чувства серьезны, а воссоединению мешают обстоятельства, но все может измениться. А потом бросали ее, всегда неожиданно. Едва ли они подразумевали подлость, просто это древняя городская игра – притворяться, что с любовницей у тебя всерьез, – и они играли по правилам, в глубине души полагая, что это доставляет ей удовольствие, помогает в самооправдании.

Марианне мечталось хоть как-то сбить с этих женщин спесь. С них, с этих самодовольных шхун, которым выпал штиль да зеркальная гладь голубых морей, в то время как ее саму швыряет в сторону порывистый ветер и накрывают с головою холодные темные волны. А ведь она ничем не хуже, а если присмотреться, даже лучше.

Так считала сама Марианна.

Надя видела другое.

Даже в приглушенном свете Марианну нельзя было принять за респектабельную даму. Даже в строгом деловом костюме (униформе «стилиста-консультанта первой категории») она умудрялась выглядеть той-с-которой-спят, а не той-на-которой-женятся.

Марианна, безусловно, была красавицей, однако красота эта была нервной, ломаной, электрической.

Буйные кудри, которые она красила в огненно-рыжий, – эффектно, да, но это мишура, цирковые фанфары, притворяющееся бриллиантом стекло. Широкие брови вразлет, бронзовый загар, – Надя давно пыталась убедить подругу, что не стоит так часто наведываться в солярий, это давно не в моде, да и темная иссушенная кожа добавляет лет. Бесполезно – у Марианны был годовой абонемент. Тело – длинное, тонкое, с годами чуть «поплыла» талия, потяжелели бедра, но Марианну это совсем не портило, хотя сама она так не считала.

Она ярко красилась и носила в пупке золотую серьгу в виде теннисной ракетки.

Однажды Марианна загрипповала, и Надя привезла ей лимоны и варенье. Женатые любовники не спешили помочь – они по первому зову мчались к ней здоровой, предлагающей веселье и плотский пир, но под надуманными предлогами игнорировали ее рассопливившуюся. Видимо, не хотели нести бактерии в семью.

И вот Марианна встретила ее в мятой пижаме, сонная, с собранными в пучок волосами. Высокая температура вымотала ее, лишила сил, и против обыкновения она держалась задумчиво и апатично.

Надя смотрела на нее, чисто умытую, ленно откинувшуюся на подушку. Смотрела с изумленным восхищением.

Это была другая Марианна.

Вдруг стало заметно, какой у нее чистый высокий лоб, какой гордый профиль, какая нежная шея. А глаза без обрамления зеленых мерцающих теней были не такими кукольно-огромными, зато ясными.


И вот они развешивали платья и вяло обсуждали какой-то французский фильм, который минувшим вечером показывали по НТВ. Главная героиня, которую играла губастая грустная красавица, никак не могла определиться между мужем и любовником: оба были благородны, умны, хороши собой, но, приближая к себе кого-то одного и, соответственно, отдаляя другого, героиня чувствовала себя обделенной. Марианна утверждала, что все это надуманная чушь и в жизни так не бывает, потому что женщин, таких, как французская красавица, и даже в сто раз лучше (в этом месте она самодовольно приосанилась), полным полно, а мужчин, хотя бы вполовину столь привлекательных, как ее муж, – днем с огнем не найдешь. В реальной жизни мужчина, столкнувшись с первым же ее экзистенциальным кризисом, нашел бы себе торговку лимонадом, простую и сочную. А капризная красавица прописала бы в сервант бутыль коньячного спирта, и годы полетели бы, как разноцветные кабинки карусели, и вот ей уже сорок пять, и она отечная, злая и в антиварикозных чулках. А торговка лимонадом родила бы ее бывшему мужу минимум троих детей, располнела бы, пропахла тестом и ванильным сахаром, и мужик все равно ушел бы к другой. Потому что они всегда так поступают – уж Марианна-то знает.

И в тот момент, когда она это озвучила, а Надя открыла было рот, чтобы ей возразить, в магазин вошел мужчина, который одним своим видом сделал ненужными все возможные опровержения.

Не то чтобы он был невозможно хорош собою – не было в нем отточенной подиумной слащавости, модной симметрии, холодного лоска. Зато было что-то гораздо более важное – во взгляде, в полуулыбке, с которой он посмотрел на притихших продавщиц, в уверенной походке. За ним чувствовалось космическое спокойствие. Почему-то хотелось опереться на него, прижаться спиной. А может быть, Надя просто устала в неудобных туфлях.

Он был похож на Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера – концентрированная энергия «ян».

Мужчина коротко поздоровался и устремился к полке с расшитыми бисером шалями.

И Надя повела себя как Надя – пожалуй, чересчур резко отвернулась, смутилась, закусила губу и преувеличенно сосредоточенно начала перебирать вешалки, ненавидя себя за то, что ей уже тридцать четыре года, а она все еще так стесняется мужчин.

Зато Марианна повела себя как Марианна: приосанилась и мельком взглянула на себя в зеркальную колонну – так полководец осматривает свою армию перед решающим сражением.

Надя любила наблюдать за ней в такие моменты. Привычно отступив в тень, она ждала развития событий.

Марианна же – живот втянут, плечи расправлены, глаза сияют многообещающим космическим голодом – пошла в атаку. Прихватив первый попавшийся под руку галстук, шагнула к мужчине. И промурлыкала:

– Позвольте вам помочь.

Не голос – мёд, не янтарно-прозрачный, луговой, а терпкий, с едва заметной горчинкой, каштановый. Не взгляд – электрический ожог медузы. И галстук скользит в тонких смуглых пальцах, точно змей-искуситель.

Мужчина растерянно моргнул – не ожидал, смутился наглых приглашающих глаз, остолбенел от ярмарочной яркости. Что-то приглушенно ответил – Надя не расслышала. Марианна откинула голову – огненные волосы при этом шелковым водопадом рассыпались по гибкой спине – и расхохоталась так, словно услышала самую смешную шутку в мире. И вот они уже сблизили головы над галстуком и что-то оживленно обсуждают.

Хотя пришел он явно не за галстуком – Марианна перехватила его у полки с шалями. Наверное, тоже женат. Пришел выбрать супруге шаль, а тут эта бестия, и не деться теперь никуда. Супруге – это точно. Слишком интимный подарок для коллеги, слишком вызывающий – для матери, слишком классический – для взрослой дочери.

И снова будет танго, пластику которого Марианна давно выучила наизусть.

Он пригласит ее поужинать. Марианна наденет одно из лучших своих платьев, они закажут что-нибудь чувственное, вроде бифштекса с кровью, будут много пить и много смеяться. Потом он поймает для нее такси, для проформы они распрощаются, и Марианна шагнет к нему, как в пропасть. Ее горячие губы якобы случайно ткнутся в его подбородок, от нее будет пахнуть ванилью и вином, и они будут целоваться как в первый раз.

Потом он смущенно скажет: «Подожди, я сейчас!» И напишет жене смс – это если он тактичен, а если эгоист, то и позвонит, прямо при ней, отступившей на шаг в сторону.

«Дорогая, я засиделся с приятелями в баре… Да, с Колей и Мишкой, точно. Ну что ты, это спорт-бар, здесь пиво и футбол… Посижу тут еще пару часиков?.. Спасибо, ты у меня золото!»

И они поедут к Марианне, выпьют еще, скомканное платье полетит на пол. Вынужденная торопливость придаст их любви особенный смысл. На прощание он поцелует Марианну в лоб, и она уснет счастливой.

Потом они встретятся еще. Возможно, он свозит ее в Хорватию или в Париж. Держась за руки, они будут гулять по улочкам города, где их никто не знает, где они могут безнаказанно притвориться, что вот эта украденная неделька и есть их будничная жизнь.

А потом, решив, что он – мужчина всей ее жизни, Марианна перейдет к активным действиям. Будет нарочно дозваниваться до него по вечерам, когда жена рядом, – сначала под извиняющими предлогами, потом и просто так. Возможно, она позвонит и самой жене, бездарно сыграв роль «доброжелательного анонима».

Она будет мучить его истериками и депрессивной хандрой, бегать к ворожеям и – коронный номер! – протыкать кондом иглой.

И однажды он удивленно посмотрит на эту рыжую скандалистку и подумает: а куда же делась та красавица с космосом в зеленых глазах и каштановым медом в голосе?

И если он тактичен, то попробует все ей объяснить, а если эгоист – пропадет просто так. Перестанет отвечать на звонки и все. Марианне почему-то чаще попадались последние.

Да, все именно так и будет.

Это случалось уже тысячу раз.

Ну а пока они просто воркуют над галстуком, а Марианна, наверное, прикидывает в уме, какое нокаут-платье предпочесть для первого ужина.

И Наде почему-то стало вдруг противно, к горлу подступила тошнота. Она глубоко вдохнула, всерьез испугавшись, что ее тщательно выверенный завтрак – каша, фрукты, сок и никакого холестерина – окажется на мраморном полу. И тогда ее уволят. И тогда она пропала.

Покупателей все равно не было, и Надя, оглядевшись по сторонам, выскользнула из бутика.

В Торговом центре у нее была любимая кофейня – она открылась недавно, в невыигрышном месте, в полутемном закутке. Ее совсем не рекламировали, и иногда Наде казалось, что кофейню кто-то открыл для проформы.

Там подавали невероятные пирожные, похожие на те, что Надя ела в детстве. Слоеные «язычки» с айвовым вареньем, шоколадные «картошки» с тремя запятыми сливочного крема, эклеры, корзиночки с грибочками из теста – кондитер был ретроградом, притом невероятно талантливым.


Она заказала свежий апельсиновый сок со льдом и лимонный пирог. Тошнота немного отступила.

Что же это такое? Тот самый токсикоз или прорывающаяся наружу обида за Марианну? И обида ли? А вдруг маскирующаяся зависть?

Со стороны Марианна производила впечатление пассажира «Титаника», который только отплывает от берегов, и все нарядные и смеются, но зрителям-то известно, что будет впереди. Это так, но сама-то Марианна искренне считала себя счастливой. Да, после каждого разрыва с очередным любовником она некоторое время хандрила, но эта грусть не оставляла на ней несмываемых следов. Просто в какой-то момент слово невидимый рубильник переключался у нее внутри.

– Не помешаю?

Надя подняла глаза. С ней так редко знакомились в общественных местах, что ее это даже не раздражало. Скорее вызывало любопытство – чем именно она привлекла приставалу. Не то чтобы Надя считала, что ей нечем привлечь мужчину. Просто ее привлекательность была неброской. Надю надо было разглядывать – уметь разглядеть. Те, кто сумел, понимал, что она красавица. Даже не так – внутри нее сидит красавица. Возможно, даже лучше Софи Лорен. А те, кто не умел ее видеть, думали, что Надя – просто серая мышка, без внутренних чертей.

Перед ней стоял мужчина, который несколькими минутами раньше вручил свою визитную карточку Марианне.

– Вы…

– Да, это я. Мы только что виделись. Так можно мне присесть? Кофе хочется.

– Садитесь, конечно. – Пожав плечами, Надя приняла независимый вид.

Этот «независимый вид» (который бабушка называла менее интеллигентно – «рожа протокольная») был ее слабым местом. Как только в радиусе пяти метров появлялся привлекательный мужчина, Надя становилась скульптурой Мухиной – решительной, суровой и тяжеловесной. Ее губы сжимались в нитку, как у старухи, стеклянисто мертвел взгляд, она начинала казаться неумной и злой. А на самом деле просто стеснялась.

– Надо же, я только что подумал о вас. И вдруг вижу – вы сидите. У меня так часто бывает. Наверное, я экстрасенс.

«Есть более подходящее слово, тоже бабушкино, – “пиздобол”», – подумала Надя.

Но вслух пришлось спросить:

– И что же вы обо мне подумали?

– Посмотрел на вас, и пришла в голову известная фраза: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду».

– Хочется верить, что я не такая истеричная, как та графиня.

– К тому же вы более хороши, чем Софья Андреевна, – мягко улыбнулся незваный гость.

И попросил у подоспевшего официанта двойной латте. Он держался так естественно, как будто бы был тысячу лет знаком с Надей, как будто бы они нарочно договорились встретиться за этим столиком – вот сейчас дождутся кофе, а потом привычно обсудят штрихи своей жизни – от фатальных перемен до никчемных бытовых зарисовок.

– Марианна – моя лучшая подруга, – зачем-то сочла нужным сказать Надя.

Но получила в ответ взгляд, заставивший почувствовать себя городской сумасшедшей.

– Я и так понял. Причем она совершенно точно старинная подруга, родом из детства.

– Почему это вы так решили?

– Уж слишком вы разные для того, чтобы сблизиться в сознательном возрасте. А я – психолог. Вот. – Он протянул визитную карточку, на плотной сероватой бумаге – логотип Центра психологической поддержки и имя – Борис Сопиков.

– Очень приятно. Надежда.

– Может быть, на «ты»?

– Только если вы не собираетесь предложить мне психологическую поддержку.

– А что, это было бы обидно? – рассмеялся Борис.

– Обидно то, что моей лучшей подруге предлагают постель, а мне – психологическую помощь.

Запиликал мобильный. В окошке мерцало Марианнино имя – то ли обостренное шестое чувство хищницы подсказало, что за спиной ее в данный момент происходит нечто, не вписывающееся в рамки дружбы, то ли – просто заволновалась, что Надя одна обедать ушла. Вообще-то им строго-настрого запрещалось обедать вместе – кто-то всегда должен был дежурить в бутике. Но Марианна правила часто игнорировала. «Ничего страшного, подождут полчаса!» – рассуждала она. Надя набрала эсэмэску – «потом!» – и отключилась.

– Надя, откуда же ты знаешь, что я предложил ей переспать? – Брови нового знакомого взлетели вверх, как у пластилиновой куклы из мультфильма.

– Может быть, я тоже психолог, – улыбнулась она. – Только без визитной карточки… А на самом деле, если ты ищешь приключений, предлагаю и правда переключиться на нее.

– То есть в вашей паре она ищет приключений, а ты – стабильности?

– Нет. В нашей паре я замужем и жду ребенка. – Надя сказала это и покраснела.

Подумалось: «Все-таки я не умею этого. С мужиками общаться. Не умею вообще, несмотря на два брака за плечами. Вот Марианна бы сейчас парировала. Смутила бы его, загнала в угол, вызвала на поединок. Почему так? Одним дано, а вторым – сколько бы книг ни прочесть – никогда?»

Если Борис и удивился, то виду не подал.

– Наверное, ты не поверишь, но мне просто любопытны люди. Я часто знакомлюсь. Это не значит, что я маньяк или что-то вроде того.

Волосы Марианны – холеные, огненные. Ее смех, ее приглушенный вибрирующий голос, ее взгляд. «Просто знакомлюсь», конечно.

– Ты оставишь мне номер?

– Какой номер? – не сразу поняла она.

– Номер твоей кредитной карточки… – улыбнулся он. – Ну Надя, телефонный конечно же.

– Зачем? Я буду подопытным кроликом для какой-нибудь диссертации?

– Господи, ты невыносима. – Улыбка Бориса была обезоруживающей и без какого-либо подтекста; простая честная улыбка Христа. – Ты мне понравилась. И я прошу телефонный номер. Я представился. Оставил рабочий и мобильный телефон. Моя фамилия легко пробивается в «Гугле».

– Но…

– Да, ты ясно дала понять, что замужем и ждешь ребенка. Но почему я не могу встретиться с тобой за кофе… скажем, в среду, часов в шесть вечера? Или ты воспитывалась в мусульманской семье?

«Я считаю, что три с половиной минуты совместного кофепития – недостаточно, чтобы заинтересоваться человеком всерьез. Я считаю себя не той женщиной, которая может вызвать интерес с первого взгляда. Я считаю, что он хорош собой и может получить любую, и в этом свете его внимание ко мне кажется особенно подозрительным», – подумала Надя.

Но вслух сказала:

– Да, я свободна вечером в среду.

В последние месяцы Надина интимная жизнь представляла собою пустыню Сахару, с сухими горячими ветрами, колючими перекати-поле, белым, будто бы застиранным, небом и волшебными дворцами на горизонте – но как только сделаешь шаг вперед, белокаменные стены рассыплются в прах.

Медовый дракон, распустившийся в ее животе, давно сложил волшебные перепончатые крылья. С годами их с Данилой близость стала похожа не на страстное танго, а на совместное поедание немного остывшей каши. Надя и сама не заметила, как это произошло. Она уставала на работе – весь день на каблуках – и злилась, когда обнаруживала его дома, розового, выспавшегося, с ноутбуком на коленях. Иногда она не понимала, что делает рядом с этим хроническим лентяем и слабохарактерным бездельником, у которого ветер в голове. А потом ловила себя на мысли, что этот самый ветер – и есть волшебная дудочка, на зов которой она годами идет вслепую. Она, Надя, слишком земная. Чужой ветер ее одурманивает, тревожит, заставляет удивленно поднять лицо, близоруко прищуриться и полететь над серым городом, широко раскинув руки. Ветер ускользает, дразнит, а она пытается его поймать, сомкнуть ладони на его прозрачном запястье. Для кого-то любовь – стабильность, а для нее – погоня за призраком. И почему так получилось – не разберешь. Не ходить же к психотерапевту, как все эти напыщенные дамочки, которым так отчаянно и зло завидует Марианна.

Иногда Данила не прикасался к ней неделями.

Минувшим вечером она собралась с духом пожаловаться вслух, а он вдруг испугался так, словно его попросили переспать с полуразложившимся трупом. У него брезгливо дернулся подбородок, а во взгляд словно добавили желатин, и он стал студенистым и мутноватым. Просунув вялую руку под ее свободную блузу, Данила несколько раз сжал Надину левую грудь – эротизма в этом движении было не больше, чем в плановом осмотре у маммолога. Она, конечно, почувствовала себя уязвленной, руку оттолкнула, заплакала даже. Он утешал – вроде бы искренне. Тормошил ее, перебирал ее волосы, заварил мятный чай. Надя успокоилась, но не развеселилась.

– Ты же понимаешь, что происходит? Мы живем как брат и сестра. Просто живем рядом. Нашим отношениям не так много лет. У нас будет ребенок. А мы…

– Вот когда родится ребенок, все и наладится… Надюш, ну не могу я так… Ну у тебя живот же.

– Во-первых, мог бы подойти со спины, – криво усмехнулась она. – А во-вторых, еще и десяти недель нет, какой там живот.

– Ты же понимаешь, о чем я… Ну не дуйся на меня. Хочешь, я скачаю какой-нибудь фильм?

– Давай. Немецкую порнушку, например. И пожалуйста, пожестче.

– «Неспящие в Сиэтле» сойдут за жесткое порно?

– Валяй!

Потом Данила терпеливо сидел перед экраном и смотрел вместе с нею кино, которое, во-первых, видел десятки раз, а во-вторых, не любил. Ни фильм в частности, ни жанр в целом. Наверное, надеялся, что она скажет – ладно уж, мол, я понимаю, что тебе надоели эти переслащенные сопли, ступай на кухню и поиграй в «Doom» от души. Она всегда так делала. Но не в этот раз.

А Надя исподтишка рассматривала насупившегося мужа. Вот он, близко, и запах его немытых волос, его любимой лимонной туалетной воды, его такой знакомый профиль. Но где он на самом деле, одному богу известно. О ком он думает за вечерним расслабляющим бокалом вина, кто ему снится на рассвете, кого он представляет в красном кружевном белье?

Однажды, давным-давно, она попробовала поговорить об этом с Марианной:

– Скажи мне, вот как ты думаешь – когда умирает страсть?

Марианна, разумеется, решила, что она в опасности, и, будучи опытным рескью-ренджером, заказала для подруги двойную порцию драмбуи со льдом. И, вероятно, хотела пошло пошутить, но, встретив Надин печальный взгляд, осеклась.

– Я не знаю. Правда.

– Но как ты думаешь?

– А как я могу думать, если моим самым длинным отношениям меньше сезона? – передернула загорелыми плечами она. – И знаешь, в этом что-то есть. Все меня желают, считают неприкаянной… Зато у меня не кончается страсть.

Надя разочарованно выпила драмбуи.

– Однажды у меня был любовник, который едва успел жениться, – помолчав, все же вспомнила Марианна. – Его страсть кончилась спустя четыре месяца после свадьбы. Он рассказывал мне, как психотерапевту, что его жена стала холодна, что в их отношениях что-то треснуло… ну и прочие слова, которые обычно говорят мужики, которым хочется и сходить налево, и не выглядеть конченными мудаками.

– А ты что? Что ему ответила?

– Что он мудак. – У Марианны был низкий вибрирующий смех. – Что же еще?.. А ты же спрашиваешь, потому что…

– Просто потому что, – решительно перебила Надя. – Интересно стало.

Марианна с понимающим вздохом подозвала бармена, и больше в тот вечер они к опасной теме не возвращались.

Надя вспомнила об этом именно в тот день, когда она сидела напротив темноглазого улыбчивого Бориса, который казался ей похожим на Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера и который говорил вроде бы и невинные вещи, но смотрел на нее с неким подтекстом. Вспомнила – и по ее телу разлилось терпкое имбирное тепло, и это было удивительно и совсем на нее не похоже.

И так не вовремя.

Надя вернулась на рабочее место. По пути зашла в туалет, умыла лицо ледяной водой. Из зеркала на нее смотрела раскрасневшаяся почти красивая женщина с блестящими глазами. Женщина, которую давно не хочет муж. И в то же время женщина, которую, возможно, желает другой мужчина. То, что с Борисом этим ничего у нее не будет, – факт. Она густо припудрила лицо торопливыми вороватыми движениями, но румянец никуда не исчез. Наде стало стыдно, хотя она и понимала, что это инфантильная реакция. В сущности, ничего не произошло. Мужчина с глазами больной собаки познакомился с двумя женщинами, записал телефонные номера обеих и будет выбирать. Нормальная жанровая сценка, московские декорации нулевых. Любая нимфетка научилась ловко жонглировать феминистскими лозунгами, а на самом деле происходит то же самое, что и тысячи лет назад, – самки сдаются самцам. Марианна сидела на подоконнике и красила ногти, не обращая внимания на слоняющихся по залу покупательниц. Наглость была в ее природе, поэтому воспринималась без раздражения, как нечто естественное. Как наглость кошки, которая всегда займет самое уютное место в доме. На нее почти никогда не жаловались покупатели, хотя она была классической продавщицей из пародийного скетча – слушала «Jamiroquai» в айподе и не убавляла звук, когда ее спрашивали о наличии размера, лениво болтала по телефону, и ее никто не осмеливался перебить. Однажды Надя видела, как женщина, собиравшаяся купить джемпер за полторы тысячи долларов, терпеливо ждет у кассы, а Марианна рассказывает какой-то приятельнице о том, как на кубинской вечеринке она танцевала с кем-то смуглым и пахнущим океаном. Женщина была покорной придворной, а Марианна – императрицей в будуаре.

Зато Наде всегда попадало за двоих. В их союзе она была девочкой для битья. На нее прикрикивали, ей хамили, а самые творческие из недовольных придумывали обидные эпитеты.

– Ну и где ты так долго была?

Надя сама не могла понять, почему врет.

– Да так… В туалете задержалась, потом остановилась водички попить.

– Тебе плохо, что ли? Хочешь, иди домой, а я тебя прикрою?

В последний (вернее, единственный) раз, когда Марианне довелось ее «прикрыть», случилась катастрофа. Ветреная, ненадежная, легкомысленная, она забыла закрыть кассу и снять Z-отчет. На следующее утро управляющая бутиком, надменная женщина по имени Наталья, кричала так, что дрожали стены из пуленепробиваемого итальянского стекла. Объектом истерической дрессуры была, разумеется, Надя. Марианна, как шустрый анапский краб, боком смылась вглубь магазина и начала с озабоченным лицом перевешивать туда-обратно платья.

– Да ладно, ерунда. Ты мне лучше расскажи, что у тебя с мужиком этим.

– Каким? – У Марианны заблестели глаза, было понятно, что ей и самой не терпится рассказать.

– Сама знаешь. С тем, с которым ворковала.

– Да ладно тебе… Нет, на самом деле он в моем вкусе. Зовут Борис… Может, пойдем покурим?.. Черт, прости, тебе же нельзя. Ничего теперь нельзя.

«Ничего теперь нельзя. В том числе и спрашивать, что, мол, у тебя с мужчиной, когда речь идет о человеке, с которым ты договорилась встретиться вечером в среду. За спиной этой хищницы договорилась, вне зоны сияния ее наглых глаз».

– Короче, мы во вторник идем в тир.

– Куда? – Удивление было как горсть песка в глаза.

– А что такого? – приосанилась Марианна. Ей с детства нравилось удивлять, при наилучшем раскладе – шокировать. – Не вечно же по кабакам ходить.

– Это… он предложил? Или ты?

– Вообще-то он сказал, что ненавидит спортивные клубы, зато по вторникам стреляет в каком-то продвинутом тире. Там даже автоматы Калашникова есть.

– И живые мишени? – усмехнулась Надя. – Я в детстве читала такой рассказ, потом уснуть не могла. Нищий мужик подписал контракт с подпольной киностудией, которая специализировалась на съемках жестокостей. Они должны были запытать его и убить, но за это перевести крупную сумму его семье.

– И?

– Ничего. Там открытый финал. Он подписывает контракт и уходит прощаться с семьей. Я, помню, плакала. Мне лет двенадцать было.

– А при чем тут мой Борис? – повела татуированной бровью Марианна.

Надя предпочла не обращать внимания на это внезапно появившееся «мой».

– Да не бери в голову. Ты сказала, что тир продвинутый, вот я и подумала, что там по контракту работают гастарбайтеры. Мишенями. Пошутила я, расслабься.

– Да уж… Ну так вот, я и напросилась пойти с ним. – Марианнино лицо вновь обрело привычную обезьянью подвижность. – И ты должна мне помочь.

– Что? Отвести тебя туда за руку, как католическую невесту к алтарю?

– Дура, – беззлобно хмыкнула она. – Мне носить нечего. Ты мне платье могла бы сшить.

– Платье – в тир?

– Ну и что. Долой мещанские предрассудки. Зато я там буду самая… хм, броская.

– А не ты ли совсем недавно хвасталась, что у тебя тридцать платьев? – вспомнила Надя.

– Так это вместе с зимними, вечерними. Я же не пойду стрелять из автомата Калашникова в декольте и жемчугах.

– А что, ты могла бы.

– Нет, мне нужно что-то… милое. У меня даже есть задумка. Знаешь что, а давай я заеду к тебе вечерком, с тканью, и мы что-нибудь придумаем.

В Марианнином «а давай» не было ни миллиграмма просьбы, скорее это была вежливая форма планирования – в приказном порядке.

– Да тебе и делать ничего не придется, – уловив сомнение (если бы Марианна догадалась о его причинах!) в выражении Надиного лица, быстро добавила она. – Просто раскроим и все. А потом я отнесу это в ателье.

– Что же с тобой сделаешь, – вздохнула Надя. – Конечно, приходи.

Тамара Ивановна никогда не интересовалась подробностями жизни дочери. Лишние детали ее утомляли. Дочь есть, вроде бы здорова, может быть, не очень счастлива, но и уныние ей несвойственно – этой информации вполне достаточно. Но вот как зовут ее подруг или мужчин, в которых она влюблялась, что любит есть на завтрак и кем мечтала стать, когда ей было тринадцать, посещает ли гинеколога и где планирует провести отпуск – все эти мелочи вроде бы кружились где-то рядом, но они были как снежинки, которые подхватил порыв ветра и которые мгновенно растают при соприкосновении с теплой кожей.

В детстве Надя еще как-то пыталась удержаться в круге маминого внимания. За редкими совместными чаепитиями что-то рассказывала о школе, о друзьях. Но в какой-то момент поняла, что мама, хоть и сочувственно кивает, и скорбно качает головой, и даже иногда задает наводящие вопросы, на самом деле всегда думает о чем-то своем. Как синхронный переводчик, который повторяет слова, но не вдумывается в смысл. Она притворяется слушательницей, в конце концов для нее, неудавшейся актрисы, ничего не стоит изобразить внимание. Но она никогда не помнит, о чем они говорили вчера.

Немного (но все-таки очевидно) округлившийся живот дочери Тамара Ивановна, разумеется, тоже не заметила. Хотя Надя нарочно надела сарафан с завышенной талией и объемными рюшами – фасон, видимо придуманный для дополнительного унижения беременной человеческой самки.

Надя сидела напротив нее, в кафе, картинно выпятив живот. Она подчеркнуто отказалась от любимого мамой джин-тоника, а рядом с мобильным телефоном положила упаковку витаминов «Фолиевая кислота». Бесполезно: мама щебетала о своем, как радующаяся мартовскому теплу городская птица.

О своем – это, конечно, о мужчине.

Иногда Наде казалось, что мама – не целый человек, а половинка, особенный биологический вид, который не выживает в одиночестве. Рядом с мамой всегда должен был находиться мужчина. И каждый из этих мужчин на какое-то время становился центром ее вселенной, вокруг которого равнодушными планетами вращались все разговоры.

– Надя, я бы так хотела, чтобы вы познакомились… Уверена, он тебе понравится. А мне интересно твое мнение, ты же знаешь.

Надя усмехнулась – нет, мнение Тамару Ивановну не интересовало никогда, просто ей хотелось создать более плодородную почву для разговоров. Пока мужчина не представлен, можно о нем всего лишь рассказывать, пытая собеседника подробностями. Как он, задумавшись, покусывает дужку очков, и это так мило; как он любит собак, как пришел на свидание не с традиционными розами, а с кактусом в горшке; какие у него большие руки. Если же мужчина продемонстрирован, то можно требовать ответные реплики. Правда же, он мило покусывает дужку очков? Заметила, какие у него большие руки? Можешь себе представить, чтобы человек его уровня принес женщине кактус? Интересно, что он хотел этим сказать?

– Он скульптор. Хочет, чтобы я была натурщицей. Но мне, наверное, для этого надо чуть-чуть похудеть. – Мама кокетливо рассмеялась, прикрыв ладонью рот. У нее были неудачные коронки на передних зубах, и она стеснялась.

– Мам, ну ты же просто можешь попросить его сделать тебя чуточку тоньше. Это ведь даже не фотография.

– Ну как же, все равно, – жеманничала Тамара Ивановна. – Кстати, он уже слепил мой бюст.

– А колонну?

– Что?

– Ну как же – бюст обычно стоит на колонне. Иначе это несерьезно.

– Нет, ты не поняла. – Мама придвинулась ближе. – Не тот бюст. Настоящий. То есть грудь. Он сделал слепок моей груди.

– Зачем?.. Ты уверена, что он не опасен?

– Какая ты приземленная. Он же художник. У него другое видение мира.

– Надеюсь, он не попросит слепок твоей вагины… Мам, а ты ничего не замечаешь?

Тамара Ивановна близоруко прищурилась и осмотрелась.

– Стены в кафе покрасили, что ли? – после небольшой паузы выдала она.

– Да не здесь. А во мне. Неужели не замечаешь?

– Ты… Купила новые клипсы? Угадала?

– Эти клипсы подарила мне ты, на семнадцатилетие. Вторая попытка!

– Поправилась? Конечно, заметила, но решила тебя не расстраивать. Но раз уж ты сама заговорила, могу посоветовать отличный слабительный чай. Через неделю будешь летать по квартире, как мотылек.

– Мам, а тебе не кажется, что я поправилась… хм… несколько локально? – Надя похлопала ладонью по обтянутому жуткими рюшами животу.

И только тогда цветные стекляшки в голове Тамары Ивановны сложились в мозаичную панель. И сначала она, округлив и глаза, и губы, сказала что-то вроде «о!», потом несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, закрыв глаза и положив ладонь на диафрагму. Надя знала, что этому упражнению когда-то научил ее любовник, оперный певец. Мама всегда так делала, когда нервничала.

– Значит, ты…

– Да, – с улыбкой кивнула она. – Сейчас я закажу себе безалкогольного вина, как бы убого это ни прозвучало. И мы это отметим.

– Но… Как же мне теперь быть? – не спешила радоваться мама.

– В каком смысле?

– Ты не обижайся, но… Я сказала скульптору, что мне сорок три. Я чувствую себя на сорок три. А если у меня появится внук…

– Скажи, что мне пятнадцать, – разозлилась Надя. – Я твоя непутевая дочь-подросток, которая залетела от учителя физкультуры. Кстати, ты ни хрена не выглядишь на сорок три.


Иногда Надя видела это словно наяву. В такие минуты у нее портилось настроение, серело лицо и беспомощно подрагивали ресницы, как будто бы где-то глубоко внутри нее просыпалась другая Надя, маленькая, с дурацкой мальчишеской стрижкой, в собравшихся «гармошкой» колготках и неглаженом платье. И этой маленькой Наде так хотелось плакать, что большая Надя запиралась в ванной, включала воду и, сидя на прохладном кафеле, позволяла себе быть слабой. Хоть на пять минут – этого достаточно, чтобы влажная чернота отступила, ненадолго, до следующего обидного воспоминания.

Ей пять лет. Она сидит на скамеечке в игровой комнате детского сада и прижимает к груди потрепанного тряпичного мишку. От мишки пахнет гороховым супом, у него надорвано ухо, и вообще – это не ее мишка, общественный, но в данный момент никого ближе у Нади нет. Мишка создает хотя бы иллюзию сочувствия, он теплый и рядом, а все остальные – и воспитательница Евдокия Петровна, и нянечка Софья Алексеевна – смотрят на нее так, словно она описалась на торжественной линейке. Брезгливо смотрят, искоса, а разговаривают так, словно ее и рядом нет.

Евдокия Петровна, монументальная дама в пластмассовых бусах, говорит:

– И что нам с этой Суровой опять делать? Вот дождется она, оставлю девчонку на улице. Пусть сидит на лавке и сама ждет свою вертихвостку.

«Вертихвостка» – это она о Надиной маме.

Мама опять забыла Надю из садика забрать.

А на улице – февраль, и давно стемнело. У Нади, как и у многих одиноких людей, живое воображение: она уже видит себя на обледеневшей лавочке, в нарядном красном пальто. Сжимает пальцы в рукавичках и шепчет тряпичному мишке, чтобы тот не боялся и не переживал. Хотя мишку, должно быть, отберут, это же собственность детского сада.

Горячие слезы затекают за воротник шерстяного платья, шея чешется.

– Каждый раз одна и та же история, – вторит ей пожилая нянечка Софья Алексеевна, от которой дети из младших групп стараются держаться подальше, не отдавая себе отчет, почему им так отчаянно неуютно рядом с этой румяной аккуратной старушкой.

Дети-то из старших групп все давно поняли. И Надя тоже знала, в чем дело. Просто Софья Алексеевна – ведьма. Она и в детский сад устроилась на работу потому, что любит поедать маленьких детей. Но поскольку она умна и дальновидна, на людях она ест как все – пересоленные щи и картофельное пюре с паровыми котлетками. Но как только наступает ночь, у нее бледнеет лицо, клыки желтеют и вытягиваются, зрачок становится кошачьим, а на подбородке вырастает покрытая седыми волосами бородавка. Об этом Наде рассказали во время тихого часа, под строжайшим секретом. И с тех пор она цепенела от ужаса, когда водянистый взгляд Софьи Алексеевны останавливался именно на ней.

– Уже половина восьмого, – хмуро смотрит на часы воспитательница. – Муж меня убьет. Он думает, что у меня любовник.

– Пришел бы и сам посмотрел, – хмыкает Софья Алексеевна. – Ладно, давай закрываться. Возьму ее к себе.

Надя разжимает похолодевшие пальцы, тряпичный мишка падает на ковер. «Только не это, только не к ней!» – шепчет она.

– Точно? – сомневается Евдокия Петровна.

Понимает, наверное, что нянечка собирается Надю съесть. Может быть, даже жалеет ее в глубине души. Хотя это вряд ли. Ей же проще будет – в группе останется всего девятнадцать детей.

Надя умоляюще смотрит ей в глаза.

– Ну хорошо, – решается воспитательница. – Оставим на двери записку для этой вертихвостки. – И, обернувшись к онемевшей от страха Наде, приказывает: – Сурова, чего сидишь, одевайся давай!

– Я лучше на лавочке, – беспомощно шепчет Надя. – Мама скоро придет. Я подожду.

Но ее уже никто не слушает. Евдокия Петровна, напевая какой-то шлягер, красит губы в странный морковный цвет. Софья Алексеевна повязывает перед зеркалом оренбургский платок. Сегодня она еще более румяная, чем обычно. Может быть, из-за того, что в комнате сильно натоплено, а может быть… может быть, предвкушает горячую свежую кровь.

Надину.

Надя пытается застегнуть пальто, но пальцы не слушаются. Евдокия Петровна со вздохом ей помогает. Улучив момент, Надя жалобно шепчет в ее перепудренное лицо:

– Пожалуйста!.. Не поступайте так со мной. Я не хочу к ней.

От возмущения голос Евдокии Петровны становится похожим на ночь за окном – таким же ледяным и неприветливым.

– Да как ты вообще смеешь?! Думаешь, мы обязаны с тобой возиться?!

– Она меня съест, – всхлипывает Надя. – Съест же.

Коротко бросив: «Дура!» – Евдокия Петровна нахлобучивает фетровую шляпу с огромным замшевым цветком и уходит.


Дома у Софьи Алексеевны пахнет лекарствами и пряниками. Наде вспоминается сказка о колдунье из пряничного домика. Целую вечность она тянет время в ванной, моет руки ароматным мылом и рассматривает в зеркале свое бледное лицо. До тех пор, пока нянечка не стучит в дверь: «Выходи уже, Сурова! Создает же Бог таких копуш!» Надя замечает на стеклянной полочке под зеркалом маникюрные ножницы и, подумав, прячет их в рукав.

Она не позволит ведьме застать ее врасплох. Будет бороться. В конце концов, добро всегда побеждает зло.

Правда, Надя вовсе не была уверена в том, что она – это «добро».

Скорее всего, она не добро и не зло, просто маленькая беззащитная девочка. Именно поэтому ее сюда и привели.

Софья Алексеевна возится у плиты. Мнет дымящуюся картошку деревянной колотушкой, сверху посыпает мелко накрошенным укропом, ставит тарелку перед Надей.

– Жри вот. Больше у меня ничего нет.

Надя робко устраивается на краешке стула. Она голодна – в животе словно надули крошечный, наполненный садняще холодным воздухом, шарик.

Софья Алексеевна наливает себе вино – темное, как кровь. Надя отводит глаза – неприятно смотреть, как старушка пьет. Сердце колотится, картошка обжигает язык. На стене она замечает черно-белую фотографию – красивая женщина в темной соломенной шляпке прижимает к груди букет полевых ромашек и застенчиво улыбается. Нянечка перехватывает ее взгляд.

– Это ваша внучка? – вежливо спрашивает Надя.

– Нет у меня никаких внучек, – резко отвечает Софья Алексеевна. – Я это, не видно, что ли?


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Солнце в рукаве

Подняться наверх