Читать книгу Клуб - Мефодий Хмуров - Страница 1

Оглавление

Предисловие от автора

С самого начала хотелось бы предупредить, чтобы избежать в будущем каких–либо недопониманий в нашем диалоге, в нашем разговоре – мне думается, я и ты не знакомы, но иногда будет казаться, что я прикасаюсь к тебе пальцами, дышу на ухо, целую глаза, сплю, уткнувшись в твои волосы.

Если где–то я нарушу твои личные границы, или, быть может, уже нарушил – таким невнятным вступлением, обращением на «ты», хотя мы с тобой, быть может, даже никогда не видели друг друга, – так я искренне приношу тебе свои извинения, кроме тех случаев, в которых я намеренно хотел вывести тебя из себя.

Так или иначе, хочу сказать тебе и кое–что другое – если ты начал читать книгу из праздного любопытства, или в надежде поразвлечься, расслабиться и успокоиться, то тебе стоит заняться чем–то другим. Отложи эту книгу в сторону. Посмотри на карту, что висит на моей стене, а затем сравни её с местностью, что виднеется за моим окном. Видишь разницу?

Так и тут – книга не даст почувствовать то, что почувствовал когда–то я, слова не передадут тот смысл, что я в них вкладываю, но пока все остается так, как есть, я буду говорить и писать этими словами–паразитами, пока твоя глотка не забьется ими досыта, пока ты не станешь задыхаться, после чего тебя вырвет, да как – целыми предложениями, рассказами, галлюцинациями, картинами, тактильными ощущениями (ты же помнишь, что я говорил тебе про дыхание и поцелуи?).

Я искренне надеюсь на то, что мы встретились с тобой только затем, чтобы вместе исполнить этот наивный и глупый танец, получить какой–то опыт, положительный или нет, после чего распрощаться. Возможно, навсегда. Тем не менее – удачи! И помни – не верь, не бойся, не проси.

Кто была Барбара? Вне всякого сомнения, её шлейф брал свое начало от полуприкрытой белой двери, ведущую в тесную, душную комнатушку. Он легко пробегал по холодному полу, игриво терся о старый, свисающий с кровати плед, прыгал выше – и вот он уже переворачивается через себя, готовясь к прыжку.

Ловкое движение, кувырок – и он падает у её черных тяжелых ботинок на высокой платформе. Бежит все выше, по сетчатым чулкам, легко касается кожаной юбки, и все выше, по блестящему зеркальному топику, а это уже вовсе не шлейф, нет, здесь чувствуются тонкие выразительные нотки.

Далее он упирается в слегка душащий кожаный чокер, и вот, почти!.. Фокус, и резко – короткая стрижка, красные губки–бабочки, что только что спрятали два маленьких розовых колеса – и вот здесь и есть сердцевина Барбы, её суть. Горький вкус, заломанные руки, широкие зрачки – марафет готов, да и вечер готов к тому, чтобы вскоре окраситься в розовый цвет.

Она легко глянула в треснувшее зеркало, так и действительно, картина готова – стрелки, ботиночки, юбка. А через час – начнется.

И вновь госпиталь пел старую песню – здесь discoball, и потная, душная толпа, в которой Барба. Как одна волна, они вставали, ложились, бегали, прыгали, кричали и махали руками так, словно бы в последний раз.

Я презираю то, что ты смотришь, слушаешь, любишь и читаешь. Я отрицаю все то, во что ты веришь, меня выворачивает наизнанку, и вуаля – россыпь моего ливера на полу. Стою в нем. Цокаю каблучками.

Тем временем, это было мне мерзко – та жадность, с которой она проглотила диски, сухость во рту, выступающий пот на лбу. Распирающая энергия, жар в промежности. Зачем ей нужны были эти танцы?

Это не было «наркотиком выходного дня», скорее наоборот – каждый её день был сопряжен с наркотиком, и каждый её день получался выходным. Если каждый день – выходной, то выходные превращаются в будни, и чтобы действительно расслабиться, тебе нужно придумывать что–то новое. Ты же не будешь довольствоваться одними и теми же ощущениями на протяжение многих недель?

Она – не будет. И взгляни на нее снова – захлопнула дверь, и к черту ключи, ведь в её комнатушке нет ничего, что имело бы хоть какую–то ценность: куча старых книг, записок, пыльное, треснувшее зеркало, и шмотки, разбросанные по полу. В ванной комнате – затхлая сырость, мерзко щекочущая нос. На кухоньке – запах прогорклого подсолнечного масла.

В её маленькой норке было не убрано, было неуютно. Свою же «норку» она держит в чистоте, всегда готовая к «бою». Наган в руке, шашки наголо – потная, выбивает дверь кабинки туалета. Два тела – и далее в ритм.

И кроме Барбы здесь есть кто–то еще – я. Вообще здесь достаточно людно – танцовщица Мария, сестренки–трансексуалки Агата и Агнесса, и даже Папа Римский Лев IV, последний звериный рык Папской руки.

Диктофон. Щелчок.

– Что такое месса? Месса – это основная литургическая служба Католической Церкви. Другими словами, основная форма богослужения, служения богу. Но что же есть интересного в этом служении? Как оказывается, многое: свои песнопения, своя символика и даже своя пища – плоть Господа.

– Боже мой… – тихо простонала Барбара и закатила глаза.

– Так вот теперь представьте перед собой мессу. Величественный храм: лепнина, радужные витражи, скульптуры и распятия. Закрытые двери. Множество людей, пришедших приобщиться к Богу, едят Его плоть и пьют Его кровь.

И что же есть, в сущности, этот рейв в госпитале? Все точно так же: осыпающаяся побелка, побитые окна, заедающий диско–шар. Этот госпиталь и есть наш храм.

Бесконечный пульсирующий бит, а вокруг него, оборачиваясь вокруг себя, бился шум, и грохот, телефонные разговоры, телепередачи. Это и есть наше литургическое песнопение.

Вокруг бита пульсировала информация, плескались буквы и цифры, а рты и носы пациентов были заняты препаратами, и нет конца их именам: MDA, MDMA, амфетамин, прозак, мефедрон, золофт, ксанакс. Это и есть наши плоть и кровь Господа.

Ну, хорошо, будь по–твоему – не то чтобы рейв, впрочем, очень похоже… Ведь тут и там тела, бледные, потеющие, лихорадочные. Используют определенные препараты, чтобы избавиться от тoго состояния, в котором большинство находится ежедневно и не испытывает от этого каких–либо страданий, либо думает, что не испытывает, а отсутствие запрещенных наркотиков замещает разрешенными, типа пива или сигарет.

И вот на это большинство смотришь очень внимательно, вперившись в них безжизненными глазами, а там сплошь потешная свистопляска: трещит болтовня, алкоголики трутся на улицах, мусора на бобиках, обувь без шнурков, дали на лапу, вышла замуж, порвался презерватив.

Вы знаете, сколько убийств было совершено под действием запрещенной марихуаны? А сколько детей расчленили любители кислоты? Если знаете, то, наверное, так же знаете и о, например, нейротоксичности разрешенного алкоголя, или о психической зависимости от никотина.

Это разные товары. У них зачастую разная аудитория. Бывают, конечно, философы–опиюшники и философы–алкаши, да и одно другому, в общем–то, не мешает. Просто всегда нужно помнить две вещи. Первое – ищи выгодополучателя, тому, кого максимально устраивает расклад. Второе – важно не только то, что говорит человек, но и то, когда он это делает.

Взять Барбу. Использует MDMA несколько раз в неделю, никотин несколько раз в день, алкоголь в выходные дни и марихуану – по вечерам, чтобы расслабиться и уснуть.

Ей повезло мало–мальски понимать в химических соединениях, потому она, например, никогда не стала бы жрать прозак одновременно с MDMA (чревато кровоизлиянием в мозг, возможен летальный исход). А что, например, твой сосед по лестничной клетке в этом смыслит? Ведь у него что ни день, то – посмотри! загибай пальцы, раз–два–три, – кофеин, сахар, никотин, трансжиры, этиловый спирт.

Все–таки что–то есть в этом странное и заставляющее задуматься – нет ни одного случая летального исхода при употреблении марихуаны, зато те же трансжиры (которые твой сосед уминает в форме чипсов под гулкое сопровождение телевизора) влияют на развитие сердечно–сосудистых заболеваний, рака, диабета, болезни Альцгеймера.

А знаешь, где содержится эта дрянь? Да везде – кондитерский жир, молоко, печенья, хлебные изделия. Все это продается в открытую, и я не припомню ни одного государства, где за это тебя бы упекли за решетку.

О, не пойми меня неправильно, марихуана обладает своими негативными эффектами. От нее, например, очень хочется спать, и с утра курить марихуану как–то не всегда хочется. Но если выходной, то – что ж, с божьей помощью. Впрочем, с марихуаной и работается замечательно, а про занятия спортом вообще молчу. Аппетит благодаря этой штуке здоровый, главное контролировать себя.

Да о каком контроле я говорю… Тыкаю в Агнессу, плююсь в Агату, а попадаю в тебя – в тебя, мой подпорченный дружок с кружкой. В кружке – кофе, молоко и сахар. Благо корпорации придумали таблетки, которые помогут тебе избавиться от симптомов…

Ланч. Мы, как и полагается, обедаем нагишом – значит, повторюсь, я здесь – кто–то вроде тени, кто–то вроде никого. Одним словом, наблюдатель, да…

В стеклянных стаканах – вода. В керамических белых тарелках – стручковая фасоль, цельнозерновой хлеб и небогатый набор фруктов: яблоки и мандарины.

Груди девушек шевелятся в такт щелканью их челюстей. Мы все еще животные, мы все еще вырабатываем феромоны, отращиваем волосы на ногах, лице и в паху. Мы, по какой–то неясной причине, до сих пор не добрались до тoго, чтобы редактировать свое ДНК. Все еще неспособны выжить в космосе без скафандра, даже в воде дышать все еще не можем.

К тому же у нас до сих пор есть разделения на пол, а еще разделения на расы и прочие деления. Их вообще–то придумать можно достаточно много.

– Я так и не понял, если я отхвачу лезвием себе хрен, я останусь парнем или нет? – поинтересовался я у ребят с набитым ртом.

Агнесса запустила руку в свои густые черные волосы.

– А с каких ты решил, что ты вообще парень? – резонно заметил Лев. – То, что у меня меж ног болтается сосиска, не говорит обо мне вообще ничего.

– Как минимум это говорит о том, что эта сосиска у тебя есть, – возразила Агата, – Как у меня с Несси или у Барбы есть грудь, ну, просто атавизм.

Лев покачал головой и поудобнее перехватил вилку. Я уставился на него.

– Только не начинай. Ни ты, ни вообще кто–либо обо мне не может сказать больше и правдивее, чем я сам.

– Зависит от тoго, что ты понимаешь под правдой, – вклинилась Барбара.

Свет упал на стол, проник сквозь разбитые окна и обшарпанные подоконники. Гладил меня по руке.

– Газеты лгут. Правды нет, так нет же. Мало тoго, что пытаются говорить о правде, так ведь и об истине, или даже, не приведи бог, об Истине. Потеха, да и только, – я зыркнул на Барбару.

Та всплеснула руками:

– Ну–ка хватит! Сейчас опять свой рыгач раззявишь по поводу отсутствия каких–либо шкал, измерений, вспомнишь про семиотику и скатишься к симулякрам. Давай сворачивайся.

– Я разве что тебя б свернул, – довольно скалюсь. – И не беснуйся, раз так радеешь за семиотический фашизм, то получай от ворот–поворот. Можешь даже добавки попросить.

Лев громко хлопнул по столу рукой.

– Замолчите оба! Дайте спокойно пообедать.

Я перекрестился.

– И то верно.

Если предположить, что были условные древние люди (хрен его знает, кто придумывает все эти названия, люди сто лет назад, например, что, не древние? дохрена современные?), ну и, согласно всем телевизионным стереотипам и дешевеньким потрепанным учебникам у них был так называемый Каменный Век.

Каменный Век – это такая эпоха, в течение которой было дохренища камня и все, буквально все делали из него: оружие, здания, одежду, еду, все было каменным.

Мне кажется, может, и вам тоже, и кому–то еще (трое – уже много!) что они не предполагали, что есть штуки покруче камня. Сейчас, по прошествие множества тысячелетий, я могу составить целый список тoго, что мне нравится больше камня. ЛСД, например, или огнестрельное оружие.

Так и сейчас идет Знаковая Эпоха. Знак – такой же инструмент, как камень. С помощью камня делают одно, с помощью знаков – другое. Знаком в принципе может быть что угодно – буква, например, или нота, выстукивание азбуки Морзе, и, как мне кажется, у знаков есть определенная роль и определенное значение.

Также лично я считаю, что знаки кастрируют изначальный смысл послания. Попробуйте словами описать, например, боль человеку, который никогда боли не испытывал. Или опишите алкогольное опьянение. Никотиновую ломку, я не знаю, мне кажется, это будет звучать как–то так: «Ну, пить прикольно. Голова кружится, но ощущение хорошее, да. А потом обычно плохо. Утром вообще мрак. Ну когда как…»

При этом, если вы помните моменты, когда надирались в мясо, то я позволю себе усомниться что при помощи вот этого семиотического убожества вы сможете передать всю палитру ощущаемых вами переживаний. Остаются лишь стрелки, примерные ориентиры. Дрянь, короче, смешная и несусветная.

Если сомневаетесь, то вот еще одна мысль – человек, выросший в обеспеченной семье, не понимает, на что может пойти обнищавший человек, лишь бы утолить свой голод. Ему не с чем сравнивать, у него система координат изначально другая.

Потому–то и книжки я не люблю, и записки, и прочее, тьфу.

А их тут, тем временем, тьма тьмущая – как художественное паскудство, так и различные научные опусы. Химия по большей части, есть и немного про биологию. Лев этим балуется, я не любитель, впрочем, мне для счастья не нужно многого – свою светлую комнату в заброшенном госпитале я смог привести в чувство: проклеил окна, отмыл пол и стены, как мог.

Наверное, метра три в ширину и четыре в длину, и здесь есть все, что нужно: кровать, плед, подушка. Большая коробка с препаратами и приспособлениями в комоде. Шкаф с немногочисленными вещами: потрепанные джинсы, поношенные футболки и рубашки. К холодам я тоже подготовился, но пока не думал о них всерьез, и где–то в глубине запрятались широкие вязаные свитера, шапка и шарф. Когда наступит зима, я буду готов.

Выхожу из комнаты. Здесь – коридор, и далее, как положено в нашей коммуне, по комнате на брата (и сестры комнатами не обделены, тут даже можно пошутить про Агату с Агнессой и только выиграть от каламбура). Итак, братья и сестры – по комнатам, и никто не вламывается без спросу и приглашения, это одно из основных и незыблемых правил нашего маленького сообщества.

Живем раздельно, балагурим и кутим в заброшенном здании, устроили, так сказать, сквот, мать его, а откуда деньги, спрашивается? Да? Интересно?

Но деньги нам особо не нужны – мы сами производим некоторые продукты (россыпь яблонь во внутреннем дворе госпиталя, бобовые культуры на подоконниках, даже хлеб печем сами), сами же выращиваем топливо для джойнтов, кажется, этим больше всего увлечен именно я. В любом случае, я чаще других заглядываю в это душное помещение.

В остальном – всегда можно побарыжить, не особо палясь, а часть разбодяжить, скажем, кошачьей мятой. Чуть недовесить. Кроме тoго, кто–то из нас имел временные подработки – Лев раз в неделю мыл машины, Мария танцевала в местном клубе. Все неплохо. Пусть нестабильно, но и стабильность бывает разной, как, в общем, и нестабильность.

Почти четыре часа вечера! А я все еще не… Плотно затягиваюсь сладковатым дымком.

Китайские палочки для еды, холодный пол. Красное пластиковое ведро, как бутон бензиновой розы, взрастал из пола, вился и раскатисто звенел от моих ударов. Снова – диктофон.

– Мы напрасно прожили всю свою жизнь между прошлым и будущим! – соло на ударных я завершил пронзительным криком, прокатившемся эхом по комнате. Blue amnesia и Vesta ласково махнули мне своими листьями.

Сегодня я – битник, и, вне всякого сомнения, модник. Только вместо бонго – ведро, остальная рецептура сохранена: берет, свитер в крупную полоску и самокрутка в зубах. А дым шагает в душу…

Барбара смотрела в окно и шептала себе под нос что–то нечленораздельное.

– Эй! – прикрикнул я, – Мне же тоже интересно, что ты бормочешь. Поделись, будь так добра.

Она покосилась на меня.

– Это тяжело объяснить, да и ты смеяться будешь.

– Не буду, обещаю. Я бываю без причины озлобленным снобом, но сейчас у меня хорошее настроение.

Она вздохнула. Её волосы дернулись, словно живые, словно пытаясь обнять её аккуратную, точеную голову.

– Я бы хотела заниматься музыкой, но не думаю, что это мое.

– Да я–то так, постукиваю время от времени, – бодро сказал я, – Бонго нет, ну и черт бы с ним.

– Стучать я тоже могу. И на пианино сыграть там, на гитаре, может, колыбельную какую или да вполне, – Барб рассеянно смотрела в окно, – Но я про музыку в целом.

– Типа как композитор?

– Вроде тoго. Придумывать концепцию, реализовывать её в теории и на практике. Но это чертовски скучно…

– Не понял. Ну скучно, а с чего желание тогда?

– Навязанное, наверное, – Барб пожала плечами. – Заметил вообще, как ловко? Говоришь «человек искусства» – и это обязательно педрила какой–нибудь, поэтишка поганый или музыкант. А мы чем хуже? Мы, вообще–то, новую форму жизни испытываем. Новые формы социального взаимодействия. Да это так–то целый эксперимент, только нас никто никак не называет.

Короткий и легкий удар по ведру, а следом – еще один, сильнее.

– Да о нас и не знает никто, в этом, пожалуй, весь сок. И пусть. У них – то, у нас – другое. Не печалься. Чем больше пытаешься контролировать, тем большее испытываешь разочарование от провала. А он наступит рано или поздно. Наверное.

– Ну или нет, – Барб развела руками, – Хрен с ним, забудь. Я рада, что я здесь, меня, в общем–то, все устраивает. Просто иногда накатывает, ну ты понимаешь, наверное.

Рассеянно киваю головой.

– Ну, типа тoго.

Я не могу представить себе шум как нечто нежелательное, напротив, в моем восприятии это ни в коем случае не артефакт, а сердцевина звучания. По той же причине считаю, что героин может быть полезен, как вещество он нейтрален и обретает определенную окраску только в зависимости от отношения его употребляющего человека и может принести как горе, так и пользу. Выбор остается за человеком.

Прошлое предает, настоящее терзает. Настоящее все время врет. Будущее пугает.

– Цветов!

– Ну?

– Ты чего не предупредил, что половинить надо! Сейчас бы мне на поминки собирали.

– Ты ж у нас фанат кремации, – усмехнулся я, – Да и денег у нас таких нет. Не собирали бы. Но вспомнили б.

– Надеюсь, – Лев потирал шею, – пару раз из тела вылетел. Видимо, не стоило потом курить.

– Сочувствую, – Агата склонилась и ласково чмокнула Льва в лоб.

– Я тут книжку пописываю, – протянула Барб. – Социологическое исследование. Заверну это в какое–нибудь художественное повествование.

Теплый плед мягко щекотал мои пятки. Кострище в центре онкологического отделения – в конце концов, мы не изверги, чтобы жечь огонь в ожоговом.

Уже не обед, кажется, ближе к ужину. Тем не менее, мы – нагишом.

– Звучит интересно. Что–то в духе Гессе?

– Явно попроще, у меня с самооценкой все в порядке. Просто хочу попросить тебя ответить на несколько вопросов.

– М? – сонно поежился.

– Скажи, пожалуйста, – начала она, – где ты был, то есть, где ты был и что делал, когда умер Король Солнце?

Я протяжно зевнул.

– Барб, милая Барбара, милашка со жгучими черными волосами.. Почему тебя это волнует? Какое отношение смерть этого поганца имеет к людям, вроде нас?

– А как же скорбь?

– Скорбь по королям? Может, еще скажешь, скорбь по управленцам? Начальникам? Полицейским? А потом будем жалеть всю эту тварь: сторожи, дознаватели, шпионы, военные, депутаты? К черту, мне не нравится такая социология.

Жизнь как сметана.

Щелчок.

– Христос вдохновлялся не словами и списками, не нижним бельем, а трепещущим чувством от одного только вида подвязок, кружева и бретелек. Он мог самозабвенно трогать пчелок, щекотать их мохнатые животики, мог варить джанк, целовать глаза, ласкать море… – я запнулся.

Щелчок.

И ничего нового, и одна и та же пластинка вновь и вновь, и мы повторяем: застегиваем наглухо потертое пальто, доставшееся от отца; повязываем петлей шарф, точь–в–точь Селиванов; изо всей силы тянем шнурки потрескавшихся ботинок и идем в магазин.

Там – выбор. Маркетологи и музыкальные продюсеры позаботились о том, чтобы нам было из чего выбрать. Даже если по–честному выбора и нет, то всегда можно выбрать продукт, исходя из жанра, обложки, музыкантов, названия, отзывов музыкальных критиков… Да какая разница, цель всего ритуала одна – покупка пластинки. А далее без разницы.

Но Христос не покупал никаких пластинок. Бывало, слушал звуки, и в основном совсем неосознанно, плясал танцы на могилах, писал последние записки – не тебе и не мне. Уже пора бы с этим смириться и порвать восвояси, но нет – каждый день одно и то же. Мать учения, видимо. Спасибо.

Собственно, сыр–бор не с пустого места. Отнюдь.

И здесь множество этапов: найти дельфина, плескающегося в небрежно разлитом бензине, понять, что же ему нужно; найти приманку, зарядить ружье и ждать, ждать, ждать.

Рано или поздно его бриллиантовый клюв моргнет над нежной гладью переработанной нефти, а далее – хватай за гриву и тащи поодаль, тычь в его морду стволом. Он и не шевельнется, таких как ты, он видит по тысяче в день, если не больше. Возможно, что он даже презрительно сплюнет или язвительно спляшет фокстрот и это будет знаком – ты проиграл.

Ищи, ищи дельфина. Найди эту лужу бензина – только там они и водятся, а сколько таких луж разбросано по Городу, это что–то невероятное, и я уверяю тебя, что найдешь. Нужно просто фиксировать реальность на этом моменте, представлять себе эту картину так, словно бы это уже происходило. Тогда хрусталь реальности подплавиться – подхвати! и вылепи свой чемпионский кубок, грааль, до краев наполненный вином из цикуты.

Но будут и другие, что пойдут против: преподаватели, политики, администрация, полицейские, начальники и прочие, прочие, и им не будет числа, а сами они – лишь продукт системы, который не существует автономно.

Роняй семена запрещенных растений, синтезируй новые соединения в лабораториях, бормочи бессвязные мантры, молись выдуманным богам, пиши письма – наивные, с рассыпанными бриллиантами сине–зеленых вспышек в глазах, пропитанные дымом.

Не думай, где достать новые препараты – бери любые. Подделывай рецепты, печатай купюры, распространяй листовки. И ищи, ищи своего бензинового дельфина. Он рядом, он дышит тебе в затылок.

Щелчок.

Рейв – это веселое сборище, вечеринка, танцевальное мероприятие. Танцы мы устраивали в основном по субботам, соблюдая все традиции «вторничного блюза» – невероятно унылого состояния, которое часто посещает тусовщиков, вроде нас, во вторник. Виной тому MDMA – как его кристаллическая форма, так и в таблетках экстази. Виновато, конечно, не само соединение, но в первую очередь абстинентный синдром, который проявляется после употребления.

Сказать честно, экстази сейчас в основном паршивенький. Пушеры могут замешать туда что угодно – MDA, амфетамин или кислота это еще, в общем, совсем может быть недурно, но встречались случаи использования опиоидных групп, что мне не совсем нравилось.

Дело не в препаратах – это фон, игра с химией, не больше. Дело в том, что происходит дальше, дело в том, от чего ты избавляешься и что приобретаешь при употреблении различных психоактивных веществ. Опиаты влияли на меня непонятно, игр с ним я не понимал и скорее относился к опиюшникам как к тихим алкашам, убитым, синюшным.

– Как ты? – кто–то похлопал меня по плечу. Я обернулся, выдохнул тонкую струйку дыма и повернулся. Обернулся.

– Лев? – с опозданием спросил я. Тот придвинулся поближе к моему лицу.

– Мы не курим в помещении.

– Что ты сказал?

– Говорю, можешь не курить в помещении?

Опять у него приступ.

– Лев, – мягко начал я, – извини, конечно, мы не курим в помещении, – с этими словами я с силой вдавил сплиф в пепельницу. Вскоре смесь табака и травки притихла, перестала тлеть. В воздухе воцарилось молчание и терпкий сладковатый запах.

– Ты ел сегодня таблетки? – Лев внимательно посмотрел на меня.

Я ответил, едва сдерживая смех:

– Нет, сейчас приму, – и достал из кармана таблетку экстази. Проглотил, не жуя. Лев довольно покивал головой и сказал:

– Вот–вот, так–то лучше. Уже скоро ты пойдешь на поправку, – он поправил плед, который болтался на его плечах, и вышел из комнаты. Я с удовольствием откинулся на подушку и начал ждать прихода. Мне улыбался белый потрескавшийся потолок.

Как я и говорил, опиаты – не мое. Кайф, конечно, но бычий, и я не кайфожор, а исследователь – это принципиально разные понятия. Кайфожор жрет джанк для кайфа, а исследователь использует психотропные препараты, чтобы несколько расшатать психику, расширить границы восприятия: забыть то, что знает, увидеть то, о чем думает, сказать о том, что видит, и, наконец, написать об этом всем книгу.

Тираж – двести–триста книжонок в мягкой обложке. Половину писатель должен раздать друзьям и знакомым, если они у него остались (дружба с писаками – дело неблагодарное, так как гонору у них ого–го, себя везде ставят во главу угла и вообще даже просто общаться с ними бывает тяжело, что уж говорить о какой–то там дружбе), а второй – забить свою тесную комнатушку, в надежде на то, что она еще кому–то понадобится.

Это и трагично, и смешно, но эти же книги позже писатели используют вместо стула, которого нет по причине крайней нищеты этого титана мысли, и на виселицу, сделанную своими же руками из люстры и ремня, писатель неловко вскарабкивается по трупам своих надежд, облеченных в россыпь чернильных знаков.

Только по этой чернильной тропе писатель может взойти на эшафот, сложить там голову и пережить чудесное перевоплощение в непристойное бензиновое создание, плюющееся драгоценными камнями налево и направо. Только умерев, можно увидеть свою жизнь – персонаж, сошедший с картины и пересекший рамку, не сможет вернуться обратно, но сможет осознать двумерность прошлой реальности, её ограниченность. Так чего же ты боишься больше – умереть или остаться в своем измерении?

Тяжело. Металл. Запах бензина. Снова – тлеет. Снова – дым. Снова включаю диктофон.

– Исследователь не должен писать. Исследователь вообще никому ничего не должен, он может даже не быть исследователем, но это, конечно, желательно, в противном случае вышеописанные суждения могут не работать. Впрочем, они и так могут не работать, – короткий смешок.

– Исследователь может быть, он может снимать фильмы, сочинять музыку или ломать рёбра; он может насиловать детей, может жрать горстями снег, джанк, трупы. Как дать определение Исследователю, если это лишь состояние, в которое может впасть кто угодно и когда угодно?

Перематываю.

– Кто угодно и когда угодно…

Перематываю пораньше.

– Как дать определение Исследователю, если это лишь состояние, в которое может впасть кто угодно и когда угодно?

Вздыхаю. Достаю кассету из диктофона. Инструменты, ножницы и скотч – под кроватью. Короткая склейка. Снова запускаю запись.

– Как дать определение состоянию, если это кто угодно? Исследователю, в которое… когда угодно… Ломать рёбра, жрать горстями джанк и трупы…

Я довольно оскалился. Я был лишь в начале чернильного пути.

Цветов думает, будто бы я сошел с ума. Все так думают. На деле – нет, нет и еще раз нет. Я – самый настоящий врач. Да, сейчас мне приходится работать без диплома и под прикрытием, но я знаю, что делаю и зачем.

Однако заявлять такое группе асоциальных торчков опасно. Все начнется с хихиканья и улюлюканья, заявлений, что я вовсе не врач, а просто джанки, который после очередного кислотного трипа вообразил себе невесть что.

Потом, после длительных увещеваний, найдутся среди них такие, которые не прокурили свой мозг до основания, а потому сохранили способность рассуждать здраво.

Но и от них потом не спасешься – коновал, в понимании джанки, существует для выполнения двух целей: написание рецептов и откачка от передоза. И если с передозом они худо–бедно могут справиться сами, то дарить билеты в долину грез я совсем не собирался – к трупам я отношусь нормально, без рвотного рефлекса и с привычкой, но участвовать в моральном и физическом разложении желания нет никакого.

Потому приходится шифроваться. В этом пестром карнавале, кажется, я один понимаю, что происходит на самом деле. А происходит тут ровно следующее.

В этом госпитале действительно проходит эксперимент. Но это не эксперимент по автономному существованию группы лиц в форме коммуны, как думает Цветов, нет – на деле это секретный правительственный эксперимент по использованию психотропных препаратов в целях реабилитации.

Какой рейв! О чем речь! Я, как главный врач этого госпиталя, ответственно заявляю, подписываясь под каждым словом неровным почерком – рассуждения Цветова это яркое проявление его шизоидной акцентуации и оторванностью от социума, даже такого немногочисленного. Он думает, что я схожу с ума, на деле же все наоборот.

В этом здании собрались худшие представители Города – павшие, увядшие, увязшие в грехах и с притупленным центром удовольствия, настолько они сладострастно провоцируют его на выработку необходимых им гормонов и медиаторов. Фактически, я – единственный человек в госпитале с незамутненным сознанием.

Предвосхищая вопрос – да, употребляю. Но только психоделики и только в допустимых дозах. В данном эксперименте это необходимость, наличию которой я совсем не рад.

С остальными все гораздо сложнее.

Барбара – ярко выраженный депрессивно–маниакальный синдром, притом синдром донельзя педантичный, сменяющий свои фазы строго по календарю.

От фазы же зависят и её влечения, при помощи которых она бессознательно старается сгладить углы расстройства: при депрессивной фазе отмечается повышенное употребление стимуляторов, при маниакальной – продуктов каннабиоидной группы.

Агата, она же Агнесса (что примечательно, Цветов воспринимает ее как двух разных людей, и в этом его легко понять) – диссоциативное расстройство идентичности. Не уверен, сколько личностей в этой девушке на самом деле, однако по результатам взаимодействия с ними наличие двух этих идентичностей неоспоримо.

Переключение между ними происходит вследствие определенных триггеров. На данный момент таких триггеров зафиксировано два – при возникновении одного Агата воплощается в Агнессу, и наоборот. Для Агаты триггером, способствующим переключению, является прикосновение лиц противоположного пола (проверено неоднократно), а для Агнессы – вид сырого мяса. К сожалению, у меня нет точных данных о травмирующих ситуациях, которые привели к этому расстройству.

И, наконец, Цветов – такой–то, позволю себе каламбур, яркий цветок в этом букете психозов и неврозов. Личность уникальная – даже находясь в окружении людей, в общем–то, многим с ним схожих (похожие увлечения, возраст, социальное положение), настоящих людей в своем восприятии он заменяет муляжами, с которыми и общается впоследствие.

Другими словами, вместо тoго, чтобы воспринимать реальность, как есть, он дублирует её в своем воображении, наделяя нереальными свойствами – так, например, в цветовской реальности Агата и Агнесса являются двумя сестричками–подружками (обе транссексуалки).

Кроме тoго, что в этом своеобразном буфере между его личностью и реальном мире сущности изменяются до неузнаваемости, так еще и появляются новые – яркий пример тому таинственная танцовщица Мария, которую никто в этом госпитале ни разу не видел.

Затрудняюсь дать точный диагноз в этом случае, но что бы то ни было, у Цветова ярко выражена сексуальная фиксация (Мария в его фантазии работает стриптизершей, Барбара – спит с кем попало, про транссексуальность Агаты и Агнессы уже было сказано). Но что еще важнее, себя он мнит никем иным, как Исследователем.

Несколько раз я интересовался целью его… Исследований. Насколько я понимаю, его основная цель – приручить дельфина из бензина. В числе прочего указано, что для этого необходимо пройти по чернильному следу. Исходя из тoго что он говорит, можете представить, какое безумие творится внутри его головы.

И этот человек имеет смелость говорить мне, его лечащему врачу, что это я болен, так как не способен ухватить дельфина и заставить его, цитирую, «выплюнуть все бриллианты».

Заявления подобного рода опасны. Заявления подобного рода могут спровоцировать необратимые изменения во взаимоотношениях внутри социума: разрушить четко установленную иерархию, смешать роли, внести неразбериху. В дальнейшем мое руководство может быть недовольно результатами эксперимента, и кто его знает, что они сделают с проектом и его участниками.

Бесконечное множество ликов.

Папа Римский, Лев IV, в последнее время наводил больший ужас на жителей коммуны, чем обычно. Я связывал это с его молчаливостью, отстраненностью. Он часто мог стоять где–то поодаль, записывая свои наблюдения в блокнот, и не всегда была ясна цель такого поведения.

Предполагаю, что в ряде случаев он фиксировал визуальные искажения восприятия при употреблении психоактивных веществ, но строчил зачастую ожесточенно, со скучным задумчивым лицом.

Я видел несколько лиц Льва. Если быть точным, восемь, но большая часть из них являлась мне размытой, а потому я мог идентифицировать лишь три из них.

Первое лицо Льва было чем–то похоже на младенческое, и наблюдал я его в основном в двух случаях: либо когда Лев спал, либо когда курил. Это лицо ни с чем не спутаешь – расслабленное, практически лишенное какой–то мимики, оно выражало максимальную гармонию внутри себя и одновременно с окружающим миром.

Второе лицо Льва – скотское, или, точнее сказать, бычье. Глаза постепенно наливались кровью, происходило ожесточение надбровных дуг. Лицо раздувалось и занимало все больше пространства в помещении. Чаще всего такое лицо можно было заметить при совместных джейм–сейшнах, или в ожесточенном споре. Он почти всегда отстаивал свою позицию мягко, без нажима, но было видно, как тяжело это ему дается, как сложно ему контролировать собственные вспышки гнева.

И третье лицо – вот оно, передо мной. Железный лик Папы Римского – стянутый, сухой, обезличенный. Он наблюдал. Фиксировал изменения вокруг себя.

Мы шли разными путями, использовали разные инструменты, но, кажется, стремились к одному, хоть и называли это по–разному. Он называет это целью, а я – бриллиантом. Суть – одна. Отсутствует, не существует.

У нас – у меня, тебя, у Льва, Агаты и прочих, – есть такой инструмент, как мозг. Все, что мы чувствуем, видим и слышим, несмотря на остроту переживаний, в первую очередь является своеобразным переводом действительности на доступный нам человеческий язык химических соединений.

Схематично это выглядит так – реальность–органы–переживание. Мы смотрим на картины, дышим на ухо, слушаем музыку, и тот опыт, который мы получаем, ограничен возможностями инструмента. Так, человек, лишенный зрения, не может увидеть радугу. Поэтому неудивительно, что Лев отказывался от моих метафор и интерпретаций действительности – он неспособен их воспринять.

Надоело читать про наркотики? Если да, то вы можете проделать маленький фокус со своим восприятием, который поможет вам и в дальнейшем.

Фокус заключается в следующем – откажитесь от использования слова «наркотик». Греки имели ввиду несколько другое, да и в современности слово трактуется достаточно четко – «химический агент, вызывающий ступор, кому или нечувствительность к боли».

Этим словом стали обозначать слишком много веществ, стали употреблять его так часто, что если бы меня попросили описать причины такого поведения СМИ , я бы назвал это наркотическим пристрастием к слову «наркотик», и был бы прав с их же точки зрения.

Можно называть вещество так, как его зовут ученые, или исторические преемники культуры употребления вещества. Можно использовать собственное название, а можно вовсе избегать семантической привязки. Но бездумное обобщение совершенно разных веществ, по–разному действующих на человека, его тело, психику, на культуру, историю и экономику приведет к тотальной запутанности и непониманию.

В настоящее время, мы, люди, для обмена информации используем знаки. Использование знаков как инструмент для передачи информации само по себе предполагает искажение и некоторое введение в заблуждение.

Любой опыт отличается от его пересказа, и даже синергия нескольких каналов восприятия (например, описание жизненного пути через такое масштабное мероприятия как кино, в котором есть: видеоряд, звуковая дорожка, игра актеров, их мимика и жесты) будет лишь осколком от Фрактального Бриллианта, точно так же как карта местности будет отличаться от самой местности.

Поэтому нежелание использовать слово «наркотик» во мне продиктовано в первую очередь нежеланием вносить еще большую суматоху, истерику и неразбериху в уже существующую семантическую шизофрению.

Филкин, блин, тот еще фрукт – честное слово, поглядишь на такого болвана, и хрен его знает, то ли пожалеть хочется, то ли поглумиться. Такой фрукт, ну, типа личи – вроде весь из себя экзотический, хрен найдешь, но только колючий, непонятно чем воняет и выглядит не очень.

А еще личи молчит – как молчит и Филкин. Разве что изредка, появляясь в стенах госпиталя, подойдет к одному из нас – лысый, худой дедок, – и, посмеиваясь, начинает свой убогий перформанс.

«А в чём шутка–то знаешь? В чём фокус?» – говорит он. Затем показывает три пальца на руке, суёт их под мышку, а обратно достает уже два пальца. Естественно, третий он просто поджимает, рука–то у него вполне нормальная.

Болван – он болван и есть, пусть вполне безобидный. Лев его обходит, как прокаженного, а я, бывает, перекинусь с Филкиным пару слов, а в ответ – тишина. Только пальцы показывает и хихикает.

Повадился сюда захаживать этот юродивый еще в том году, когда мы только расположились в госпитале. Видимо, думал, что мы составим ему компанию. Мы бы и были рады, но вот разговор совсем не клеился – фокус с пальцами был забавен только в первые пару раз, а потом начал раздражать.

Но зла он не держал, ни на кого не бросался, только передвигался по коридору и блаженно улыбался. Как–то так я и пришел к выводу, что Филкин – своеобразная путеводная звезда нашего путешествия, мерило той свободы и безумия, в которое мы погружались все глубже.

Причин, по которым с Филкином случилось то, что случилось, мы не знали. Родился он таким или произошло с ним что–то необычное – неизвестно. Версии разнились.

Так, Агата и Агнесса сходились во мнении, что Филкин – продукт психической травмы, либо приобретенной случайно, либо организованной специально. Второе могло произойти, например, в рамках «Махаон»–программирования, для которого свойственно физическое насилие, эксперименты с психоактивными веществами и дальнейшее переписывание основных, базовых контуров психики.

Не секрет, что программирование не всегда проходит удачно. Итогом этого становится сумасшествие. Чаще всего докторишки определяют таких сумасбродов как страдающих от биполярного расстройства. Ну а далее – понятно, брождение и невнятные фокусы.

Я же был уверен в том, что Филкин пострадал в первую очередь от опиатов. Как часто бывает, в юности начал нюхать хмурый, а потом бахаться по вене. Вскоре денег на медленный не осталось, а прожженные нейромедиаторы требовали свою порцию джанка. Это, как мне кажется, привело его в аптеку, где коновалы с улыбкой на лице впаривали ему кодеин.

Тут любой мало–мальски смышленный человек должен был бы обратиться за помощью, но крутой джанки на то и крутой, что ничья помощь ему не нужна, а нужно только ужалиться, а потом еще, и так до тех пор, пока не обнаружишь себя грязным, оборванным упырем, сидящем в полной темноте и тишине в своей арендованной халупе, с одной лишь мыслью в голове – где же достать еще стафф.

Несмотря на все свое потенциальное могущество, мозг – инструмент достаточно тонкий, и такими извращениями его легко поломать. Что в итоге с Филкиным и случилось.

Впрочем, все это мысли вслух, никем не проверенные и ничем не подтвержденные. И что бы с ним там ни произошло, сейчас он – невольная часть нашего эксперимента. Вечное напоминание тому, что смерть всегда бродит где–то рядом, и чем бы ты ни застилал себе глаза, однажды ты встретишься с ней взглядом.

– Коновал, Высший Информационный Центр на связи, прием.

– Прием.

– Доложи обстановку на объекте.

– Мэгги, обстановка напряженная. Испытуемые находятся на грани.

– В каком смысле?

– На грани – в смысле, надавим на них еще немного, и эксперимент придется закрывать.

– Коновал, сделай так, чтобы не пришлось. Я тебе все объяснять должна, что ли?

– Контуры психики сыпятся. Отмечается повышенная толерантность к препаратам…

– Подожди, что ты сказал про контуры?

– Они разрушаются, Мэгги. чёрт, да зачем я только вписался в это…

– Не переживай. Расскажи подробнее.

– Календари Барбары постепенно меняют свое положение. Теперь она принимает только стимуляторы вне зависимости от фазы. На фоне постоянного употребления стимуляторов развивается жутчайшая психическая и физическая зависимость. Мне страшно на нее смотреть.

– А что с ее контурами?

– Она отказывается взаимодействовать с остальными испытуемыми. Который день сидит у себя в комнате. Следов от инъекций я пока не замечал.

– Хоть что–то хорошее. Как Цветов?

– Полный крах. Создает туннели реальности в каждом новом туннеле. Вкратце – ищет дельфина.

– Дельфина?

– Дельфина.

– Какого еще, твою мать, дельфина?!

– Дельфина из бензина.

– Что он имеет ввиду?

– Смысл каждый раз меняется. Да и смысл тут неважен. Мэгги, он игнорирует практически все информационные сигналы, которые поступают извне. Слова, боль, вкусовые ощущения – попадая в его туннели реальности, они словно падают в черную дыру, изменяются до невероятности. Он трактует их случайный образом. Это значит, что его нейронные связи не накапливают опыт, они не работают на основе обработанной ранее информации. Он воспринимает здесь и сейчас, и только так, как нужно ему.

– Надави на его сексуальную фиксацию. Используй Агату, или триггерни ее в Агнессу, без разницы. Койл не захочет услышать о том, что весь его эксперимент так же несется в черную дыру.

– Бесполезно. Скорее всего, эта фиксация – следствие раздраженного эротического центра из–за большого количества MDMA. Как только прекратит его прием – фиксация обнулится.

– Значит, вышлю в госпиталь посылку.

– Мэгги! Очнись! Да, нейротоксичность низкая, но ты забываешь о толерантности. Забываешь о влиянии на сердечнососудистую. Таким темпом он вскоре получит инсульт, или сердечный приступ. Только недавно пришлось его откачивать. Очень сложно в реальности соблюсти баланс между нужным количеством препаратов и физическим состоянием.

– …

– Мэгги?..

– Ты забываешься, коновал. Сегодня же поручу Гранаде собрать посылку.

– Чёрт с тобой. Скажи, чтобы пришла ночью, когда все спят. Отбой.

– Отбой.

Моя стеклянная трубка и механические самотрансформирующиеся эльфы – вход туда, откуда мы пришли и куда уйдем, возможность заглянуть хотя бы на несколько минут в вечность. Когда ты оказываешься там, то можешь подглядеть – увидеть невероятный технический прогресс, который может быть достигнут только в случае объединения человеческих ресурсов в одну огромную ментальную многоножку, а люди, стало быть, должны стать его щупальцами.

Представь себе хотя бы на одно мгновение, что наш разум объединен в огромный чан, и соприкосновение, раздражение одного из нас отзывается в каждом, обрабатывается миллионами миллиардов нейронов, состоящими друг с другом в связи такой сложной и пока непознанной, что становится даже чуть страшно – что же может понять и осознать такой механизм.

Сколько бы ни вертелись на сковороде в масле лжи толстосумы и власть имущие, что бы ни говорили, всегда они не договорят, спрячут хоть одно – что нам с тобой не нужна война. Нам не нужно красть друг у друга, врать друг другу и воровать. Мы не обязаны ненавидеть и насиловать, презирать, чувствовать отторжение. Мы просто есть, мы – осколки Большого Взрыва, и так уж получилось, что у нас есть возможность осознавать себя такими, какие мы есть, воспринимать окружающий мир через сложившуюся, окостеневшую призму.

Смотря так, как смотрят все, чего уж удивляться, что и видишь то же самое? Но ведь ты не игрушка, не марионетка. Ты можешь играть одну роль, можешь играть другую. Можешь строить интриги или пытаться найти себя. Но билет в театр, который тебе подарили – ты можешь его вернуть.

Впрочем, кто я такой, чтобы рассказывать тебе о том, что ты и так знаешь… Ты – невероятное чудо. Ты, твое тело, твой мозг, глаза и ловкие пальчики – в твоем распоряжении тысячи инструментов, чтобы формировать нужный и удобный тебе туннель реальности, внутри которого ты будешь как дельфин в море. Это ли не восторг?

И вокруг тебя отнюдь не сплошь лживые скоты. Хороших людей гораздо больше, чем кажется, но тебе об этом не скажут с телеэкранов. Да и кому это нужно? Разрозненной массой задавленных, испуганных людей управлять в разы проще.

Время показало нам, что могут сделать синергия любви и стремления к познаниям и экспериментам. И время же показало нам, как армия, политики и спецслужбы собираются использовать тебя, меня – нас, – в своих корыстных интересах. Хотят сделать из нас обслуживающий персонал своего наворованного богатства, хотят удовлетворять сугубо свои интересы. А нам тем временем уже собрали посылку – сахар, трансжиры, бутылка водки и свежая газета. Боже, храни Королеву. А несогласных – мочить в сортирах.

Любое тело – инструмент.

Нар–ко–ти–ки…

Черт возьми, в этом слове привлекательно все. Начни от самого простого – звучания, вибраций, вальсирования язычка по влажному нёбу: сочная морковь, нежная кроткость, скромность, непокорность.

Это слово будит все самое прекрасное в человеке еще до того, как эхом раздается в голове его будоражащий смысл. Еще до того, как ты чуешь прекрасный аромат мака, ты уже поражен его великолепием: словно окропленные кровью лепестки, нежно колышущиеся на ветру, они поют тебе песнь, которую ты вот–вот услышишь.

И вот ты слышишь. Запрет. Расстрел. Повешение. Тюрьма. Ложь. Пропаганда. Пытки. Страх. Сумасшествие. Ломка. Грязь. Передоз. Насмешки. Плевки. Укор.

Ложь, вранье, вранье, опять вранье. Вранье политиков, заказанное политиками вранье с телеэкранов, новостных газет и неоновых биллбордов. Актеры и музыканты поддерживают политиков. Политики поддерживают олигархию.

Олигархи делают реально жирный кэш на наркотраффике и отламывают всем по небольшому кусочку: достается и духовенству, и журнашлюшкам, и чинушам. С четырехсот килограмм отборного кокса на самолете правительства навар получат все.

А джанки, что ж, джанки получат нафаршированный разной пакостью вроде мела или соды стафф, к тому же втридорога. Всучат его те же мусора, что потом закроют лет на 10–15. Если ты фартовый малый – выйдешь по условно–досрочному, но твоя жизнь уже будет некисло подгажена. Так в чем фокус?

Даже не надо растопыривать пальцы, чтоб понять – фокус в бабках. На наркотиках выгодно делать бабки. Ненужных людей легко закрыть, подкинув им стафф, который ты же им и продал, а потом еще наварился на их взятках. Сырье, которое ты покупаешь, ты не продаешь сырым, ни в коем случае! Ты его мешаешь с чем угодно, а цену взвинчиваешь.

Тем временем пропаганда науськивает население, внедряет страх перед наркоманами и наркоманией. Подросток покурил травы – и убил свою бабушку! Обожрался кислоты – и спрыгнул с балкона! Вранье поднимает ставки, умножает страх. Никто не слушает врачей, все нужные выводы делают нужные люди. Да и кому нужно образование, чтобы разбираться в химии и биологии?!

Не верь этим сукам. Когда какая–то гнида пододвигается к тебе поближе и говорит, что ты должен что–то сделать – схаркни этой гниде в лицо. Помни, что эта гнида сажает людей, пытает их и убивает ни за что. Получает на этом деньги, подминает под себя общество, делает бабки на лжи и страданиях.

Или обходи, обходи эту скалу. Но ровно до того момента, пока у тебя не наберется достаточно пороха, чтобы ее взорвать.

– Коновал, прием.

– Прием. Мы начинаем операцию.

Меня радуют люди. Нет, в самом деле, без всякого кривляния я могу это сказать и признать. Как не могут психически здорового человека не радовать котята, кролики и прочие пушистые зверьки, так и меня не могут не радовать эти милые и наивные обыватели.

Они чертят вокруг себя круг и гордо заявляют – нет, господа, я не наркоман! Я не зависимый! Однако внутри круга – то ли по глупости, то ли по малодушию, – остается влечение к вкусной еде, легкой жизни, быстрой езде и набитому кошельку. Да мало ли этих манекенов…

Что–то люди выбирают сами. Редко, но выбирают. По большей части эти товары им продают. Чем я сейчас и занимаюсь.

Я смешиваю их сны с явью, спариваю меж собой гормоны и нейромедиаторы, чтобы получить гремучую смесь – нечто вроде философского камня, оно не обладает четким определением, зафиксированным образом, благодаря чему легко просачивается в самые потаенные уголки сознания, вольготно впивается в плоть бессознательного, отдает команды твоим пальчикам, в конце концов, нежно шепчет тебе на ухо.

Варщик снов, наверное – высококачественных, разведенных в нужной пропорции с реальностью, я запускаю нужную рекламу на проплаченных телеканалах. Выкупаю аудиторию, чтобы навариться на ней еще больше. Сделать маржу. Приобрести свою выгоду.

Сейчас моя единственная выгода – их неведение, заблуждение и забвение, из которого они уже не вернутся.

Маленький, тесный госпиталь, и рейв в нем на деле – похоронное буги. Времени нет, и порошки, которыми заняты их носы, на том конце Вселенной превращаются в космическую пыль; жидкости, которыми бурлят их вены, собираются в облака и бороздят атмосферу; их эйфория сжимается, концентрируется и разбивается на осколки, орошая жаждущих.

А раз так, то и мои фокусы – всего лишь театральная постановка, и конец этого путешествия не зависит от того, какими кирпичами вымощена дорога.

Тем временем раствор уже готов. Все спят. Забираю раствор через ватку, с усилием оттягивая поршень каждой машины сновидений.

Все они – Барбара, Агата, Цветов, – сложились передо мной в удивительный узор, в который раз поражающих мое воображение.

И вот, один за другим, они забывают, что с ними происходило. Вновь.

Кто такая Клэр? Имя, похожее на зефир, совсем ее не описывало, – тощая, совершенно неаппетитная и бледная, она сидела передо мной, а девушку сбоку, кажется, звали Марго.

Кроме доктора, чье имя было мне неизвестно, больше никого в комнате не было.

– Очень рад, что вы не забыли о сегодняшней встрече, – улыбаясь, сказал Док.

Память совсем ни к черту. Док говорит, что это из–за наркоты.

– Марго, Клэр, Хмуров, – Док помедлил, – надеюсь, вы понимаете, что дальше так продолжаться не может. Дурь окончательно выбила вам мозги.

Марго молча раскачивалась на стуле. Ритмичное постукивание стула от ее движений постепенно начинало выводить меня из себя.

– Вы едва не пропустили сеанс! Пришлось звонить каждому из вас. Скажите, что вы употребляли в этот раз?

Клэр тяжело вздохнула.

– Док, ни черта мы не помним…

– То–то и оно! – Док довольно оскалился, – Как я говорил ранее, дальше так продолжаться не может. А потому, если вам дорога ваша шкура, советую принять участие в экспериментальном лечении.

– Лечении? – хмыкнул я. – А чем же мы занимались до этого?

– О, мой дорогой Хмуров! – Док покачал головой, – До этого мы занимались баловством. Я же предлагаю вам комфортное размещения в стенах правительственного госпиталя, где вы, так сказать, пройдете курс терапии.

Марго перестала раскачиваться.

– Это дурка, что ли? – протянула она.

– Ни в коем разе, – Док помотал головой, – Даже не думайте, что я хочу положить вас в психушку. Я хочу лишь помочь вам.

– И что там будет? – не унималась Марго.

Док начал перечислять:

– Что ж, курс лекарственных препаратов, психотерапия – обязательно, водные процедуры – по желанию, пятиразовое питание…

– Работать надо? – перебила его Клэр.

– Смотря что вы считаете работой, – усмехнулся Док.

Что–то щелкнуло у меня в голове.

– Док, а кофе будет? Молоко, сахар?

Улыбка начала медленно сходить с его лица.

– Трансжиры? Никотин? Этиловый спирт?

– Нет, – медленно ответил Док, – только цельнозерновой хлеб, вода и небогатый набор фруктов.

Послышался шум шагов. В комнату, ковыляя, подошел странного вида человек, поджимая одну руку и странно хихикая.

– О! Познакомьтесь, это Филкин, – Док, кажется, был рад сменить тему.

Филкин проковылял ко мне и, так же хихикая, заговорил:

– Знаешь, в чем фокус? Знаешь?

– Нет, не знаю, – растерянно ответил я.

Но Филкин не унимался, смотрел мне в глаза и продолжал спрашивать:

– Ну так… Знаешь, в чем фокус–то?

– Он уже сказал, что не знает, – огрызнулась Марго.

– Фокус, фокус… – Филкин затих, отвернулся и поковылял к двери, откуда вошел.

– Интересный кадр, – сказал Док тихим голосом, – тоже проходит лечение, но у него, как вы понимаете, ситуация совсем другая.

– Док. От этой истории пахнет бензином.

– Бензином?

– Да. Бензином. Если все вокруг залить бензином, достаточно лишь одной искры, чтобы все полыхнуло. Но, черт подери, даже с канистрой бензина у вас ни черта не выйдет без спичек. Курю я только дома, и спички лежат там. Все, что вы говорите сейчас, мне неинтересно. Сейчас мне гораздо интереснее пойти домой, скрутить жирный сплиф и дымить, пока не усну.

После сказанного я встал, не дожидаясь ответа, пнул стул, пожал руку Филкину и вышел прочь из госпиталя. Казалось, что я проспал невероятно долго, и по пробуждению радовался самому простому: солнцу, которое ласкало мою кожу, первой утренней сигарете, и возможности послать к чёртовой матери все то, что мне не нравится.

И вновь – полумрак, раскаленный металл, запах бензина. Горит. Горит, полыхает – полумрак озарён блеском, слышен хруст дымящегося сплифа. Едкий сладкий запах насквозь пропитал тесную комнатушку, я растворился в этом дыме.

Мой, твой мозг – невероятный инструмент. Твои ловкие пальчики повинуются мозгу, твои покупки – его прихоть, мир вокруг тебя – его отражение. Домой ты едешь на такси, закинув в рот пару зипов от твоего пушера, но не ради мастурбации своих торговых центров удовольствия, нет – ты тайком от других провозишь камни, которыми каждый день бьешь свои зеркала.

Собирай, заряжай в пращу, и выходи на бой со своим бензиновым Голиафом, и бей его, бей! Бей, пока тот не рассыпется на мелкие осколки.

Я тщательно подготовился к этой битве, и никто не в силах меня остановить.

Что такое машина сновидений? Ученые, которые занимались созданием этой машины, разработали механизм на основе электрофона. Обыкновенная лампочка была подвешена над металлическим цилиндром с прорезями, который вращался со скоростью 78 оборотов в минуту.

Как она работает? Все, что нужно сделать человеку, сесть перед работающей машиной сновидений с закрытыми глазами. Она меняет нейронную активность в и между таламокортикальными областями, провоцируя возникновение необычных и ярких визуальных образов. По сути, эта машина меняет твою реальность.

Что же сделал я?.. Я создал свою технологию, выдумал свой фокус, при помощи которого могу не менять реальность, а перемещаться между мирами, которые я создаю на ходу. Открываю туннели реальности в новом туннеле реальности, игнорирую внешние сигналы, скачу верхом на бензиновом дельфине.

Треск сплифа.

Вот и весь фокус, и не нужно загибать пальцы – заходишь в темную комнату, садишься напротив стробоскопа.

На языке – ЛСД–25. В руке– трубка с DMT, во второй – отвар из священных грибов.

В третьей руке нервно дрожит сплиф – табак и Cannabis сорта Norhtern Lights, а я, стало быть, его хранитель.

Четвертая рука держит трезубец с черепом – мое грозное оружие в борьбе с видимой реальностью, которым я рублю воздух и отсекаю голову ложным сущностям.

Лампочка горит все ярче…

Мне не нужно выходить из комнаты. Я не совершу ошибку, ведь нельзя ошибиться в том, чего нет.

Стробоскоп набирает обороты…

Я вижу, я знаю вас всех. Я шепчу вам на ухо, каждому из вас: Агнесса, Марго, Хтоника, Римлянин, Пин Черри, Солнце, Гранада, Первый, Режиссер, Грей, Римлянин, – каждого из вас я выдумал, выстругал, выстрадал. Каждый из вас – я.

И меня не стало.


– Все пытаются обвинять. Потому что не хотят смотреть внутрь себя.

– А что вы видите, смотря в себя?

– Внутрь себя? Я вижу все… Все подряд. Я вижу хорошее, плохое, зло. Вижу всю картину.

– И сколько же зла вы увидели?

– Столько, сколько и вы.

– Так что вы видите?

– Всех вас. Вижу мир, который вы не завоевали. Разум бесконечен. Бросьте меня в глухую темницу, для вас – это был бы конец… а для меня – это всего лишь начало. Там целый мир, где я свободен. Мир, который вы не завоевали!

(Интервью с Чарльзом Мэнсоном, лидером группировки «Семья»)

Пластмассовое евангелие

За мной по пятам следовали люди, с которыми я с превеликим удовольствием предпочел бы не сталкиваться. Никогда. Но реальность жестока: развеселые карты ложатся именно таким, самым невыгодным мне образом, и я ничего, ничего не могу поделать с этим на данный момент моей жизни. Странно. Странно, не правда ли? Возможно, у вас тоже было что–то подобное? Может, и было.

У меня раньше не было. Теперь меня зовут Римлянин. Кажется, у меня проблемы.

От того мне не холодно и не тепло, никак не плохо и уж точно не жарко. Меня просто колотило от злобы и осознания всей глупости ситуации.

Мне бы сначала.

Это было недавно. Мы гуляли с Львом по окраинам Города и наткнулись на невзрачный ветхий дом. Окна не горели, и при ближайшем рассмотрении (стекла – выбиты, серая штукатурка – старчески облезла) становилось очевидно: дом ничейный.

Естественно, мы вломились внутрь, побродили немного, вернулись. После – повадились туда заглядывать. Сидели там и разговаривали о том, о чем обычно не говорят

Почему? Не знаю. Нам казалось это смешным – играть в игру для богатых в заброшенном и полумертвом здании. Мы изменяли действительность – шаг за шагом. Купили шарики, клюшки – зависали в доме еженочно уже из спортивного интереса.

К гольфу мы пристрастились, хотя места было не так уж много; и в целом, получался вовсе не гольф, а извращенная пародия на него. Мы курили, играли партию, потом опять курили и опять курили, и играли, и так много раз. Заигравшись, мы ночевали в доме, на продавленной тахте, в неверных, сворачивающих шею, блуждающих волнах сна. В одну из таких ночей все и началось.

Дел у меня никаких не было, тем более после полуночи. Я ворочался. Вспотел, услышав, как сон ушел царапающим цокотом ракушек. Замер, не двигался. В лихорадке заснул.

Сны – редкость. Жемчужины. Все необычное, что во сне есть, это подавленные цветные галлюцинации. Шум телевизора. Не так приятны, как героин, не так ярки, как ЛСД. Но этот… сон. Был другим.

Я – ворон. В одном большом городе, где понуро дремлют корабли подле древнего Маяка… Там – безлюдье: там мертвые до самого горизонта. Я лечу от моря к груде тел, осматривая местность, выглядывая, куда бы приземлиться. Выклевываю глаза.

Все мертвецы похожи один на другого, точь–в–точь, и их глаза не видят и даже смотреть не пытаются; я это понимаю.

Там отдыхает одна девушка, совсем непохожая на других. На ее лице кровь смешалась с тушью; она не была убита зверски – нет: у других оторваны конечности и вырваны языки – она отделалась лишь несколькими аккуратными порезами. Она шепчет: «Мне все равно».

И – её конвульсии, её танец, черная музыка. Я с интересом смотрю; я не знаю, кто она такая, а она не знает, кто такой я. Она танцует. Она смотрит в глаза, и оттуда её взгляд въедается в самую душу, чтобы остаться на ней холодным неоновым отпечатком навсегда. Голубые глаза видят мое маленькое птичье сердце. Дыхание сбивается. Джаз играет. Она тихо поет, захлебываясь кровью.

Страх, страх беспричинный. Вдруг – грохот, треск, визг рвущейся ткани; ее лицо разлетается на тысячи осколков, но потом оно покрывают все, что я вижу – дома, деревья, дороги. Лицо превращается в единый вихрь и захватывает весь Город.

Я проснулся в холодном поту, икая. Но проснулся я лишь затем, чтобы уснуть.

С той поры началось что–то странное. Слова песни из сна не давали мне покоя – белошумное монохромное наваждение. Я думал только о них, и меня это нервировало. Партии в гольф часто срывались – я сам не понимаю до сих пор, почему. Все было странным и несуразным, как будто проснувшись однажды, я проснулся раз и навсегда.

Льву было без разницы. Он просто спал в доме для гольфа, в то время как я бродил по ночным улицам Города.

Однажды в одну из этих прогулок я умудрился зайти так далеко, что добыл рассвет. Что я делал всю ночь? Я не знаю. Я был одержим каким–то поиском и не мог нормально спать с той самой ночи, даже понимая, какая это несуразица. Даже воздух не хотелось глотать.

Я вернулся в дом гольфа разбитым и уставшим. Лег прямо в прихожей.

– Эй, Римлянин, – раздалось из ближайшей комнаты.

– Чего тебе? – буркнул я.

Послышалось хлюпанье тапок.

– Тебя один парень искал. Ты говорил кому–нибудь об этом доме? – почесывая задницу, спросил Лев.

– Нет, никому. Кто это был?

– Да кто его знает. Странный тип, бородатый. Все руки к чертям исполосаны.

– Забудь. Сейчас я хочу отдохнуть. Расскажешь позже.

Лев кивнул и удалился в свою комнату.

Я неожиданно провалился в черные лапы сна.



– Ты вставать собираешься вообще? Хотя бы партию отыграем сегодня? – доносилось откуда–то. – Вставай. Черт, Римлянин!

Болела голова. Пульсировал висок. Я рывком поднялся и упёрся в Льва.

– Слушай… – быстро начал я.

Тот вопросительно на меня смотрел.

– Тот парень… он сказал тебе свое имя?

Лев пожал плечами.

– Не поверишь, но он оставил визитку.

– Дай взглянуть.

– Сейчас.

Он ушел. Я тер виски. Надежды не оправдались, боль – не проходила.

– Вот, – протянул он аскетичного оформления черный прямоугольник визитной карточки.

С одной стороны серебром было написано «Клуб».

– Я не стал изучать, что это. Все–таки тебя искал, – безразлично информировал Лев.

Перевернув визитку, я увидел надпись: «Если ты мечтал о фейерверке, то этот час настал». Честно сказать, я был в растерянности. Праздник какой? Да с чего бы? Больше ничего на визитке написано не было.

– И еще, да… – замялся Лев.

Я вопросительно посмотрел на него.

– Проклятье, да странный он, – начал Лев… Слов не нашлось, и он растерянно добавил: – Не знаю.

И я тоже не знал. Совсем ничего. Я запутался. Откуда взялись эти люди? Сначала девушка во сне, а наяву – парень с визиткой. Предлагает мне фейерверки! И зачем–то я им всем понадобился именно сейчас.

Странные люди, странные посетители. И все наперекосяк, кувырком. Ну, а мы… Мы практически поселились в том доме.

Стоит немного прояснить ситуацию. Да, наверное. Почему бы и нет?

Я уставился на прилавок.

Мы с Львом – безработные: он сдавал комнату в своей квартире и выращивал травку, я с переменным успехом играл в казино. Получалось неплохо.

Единственная проблема – безделье: проблема всех жителей этого Города – тихого и относительно мирного места; о чем вообще может идти речь? Ни о чем и никогда. Проклятое безделье мы пытались по–разному убить. Безуспешно, воскрешение старой проблемы. Может, оно и подтолкнуло нас к тому, чем мы занимаемся?.. Да, так – или иначе…

В корзинке лежала пара банок пива.

– Твою мать! – крикнул я, злясь и радуясь одновременно: суть игры именно в этом восхитительном, щекочущем дихитомическом чувстве. От него сходят с ума. Шар в лунку идти не хотел. Ну ни в какую. Все вокруг да около.

Мне – хорошо. Головная боль отступила, а после ночной попойки с Львом я радостно забыл своих странных посетителей. Я проигрывал! – это меня волновало намного сильней.

– Сейчас я тебе покажу, как дела делаются. – Лев послал мне воздушный поцелуй – томно улыбнулся, перехватил клюшку поудобнее и легким движением рук загнал злополучный шар в лунку.

– Пошел ты, – я в шутку замахнулся на друга. Тот и не думал уворачиваться – только средний палец показал. Я потянулся за пивом. Глоток.

– Можно прогуляться, – предложил Лев. Я кивнул.

Внезапный стук в дверь. Мы переглянулись.

– Может, все–таки у дома есть хозяин? – боязливо предположил Лев.

– Перестань, а, – устало протянул я, – Открой, слышишь – стучат же.

Лев пожал плечами. Подошел к двери. Щелкнул замок.

На пороге стоял бородатый мужчина. Не выше моего плеча. Все его лицо было покрыто шрамами. Кровь с его рук стекала прямо на потрескавшийся паркет, и въедаясь все плотнее и плотнее, так, чтобы успеть оттолкнуться и поднять якорь… Я и рта не успел раскрыть, как начался его ленивый неотвратимый танец. Он громко пел.

Вдруг – грохот, треск, визг рвущейся ткани; его лицо разлетается на тысячи осколков, но потом оно покрывают все, что я вижу – дома, деревья, дороги. Лицо превращается в единый вихрь и захватывает весь Город.

Я проснулся в холодном поту, икая. Но проснулся я лишь затем, чтобы уснуть.



Это был цветущий сад. Странно, но раньше я ничего подобного не видел. Я ходил по улицам Города, но никогда – по прекрасному летнему саду.

Утро, и маленькие смелые росинки украшали бриллиантами листья высоких зеленых деревьев, чьи верхушки заканчивались у самого неба. Эти капельки блестели ярче яркого, и даже отсюда, с земли, их отчетливо было видно. На земле же спали цветы, каких я никогда не видел – ярко–желтые, с голубыми крапинками на лепестках. Хотелось раствориться в этом саду, но…

Я и не видел себя. Ни ног, ни рук. Я продолжал, как мне казалось, жить, ходить, дышать этим свежим воздухом. Я был движением солнца в одну превеликую сторону; хотелось сжаться и взорваться, как миллиарды лет назад взорвался предвечный Хаос и превратился в бытие материальных сущностей, скользящих по мгновениям и пеплу.

В этот момент я умер. И далее – был жив, но лишь как безвольная кукла, исполнитель чужой воли.

А то, что я видел далее, слышал далее; что я чувствовал, как и зачем; откуда все это появилось – не знаю и знать не хочу. Когда это было, когда началось и закончилось. У всего этого есть история.

Я прятал руки в брюки и буравил взглядом стены. Тогда я еще не понимал, зачем ко мне так приклеилась эта рыжеволосая девчонка. Я был взволнован точно так же, умирая в последний раз. Я смотрел в ее глаза и видел себя, и видел себя, и видел свою смерть. Тогда я еще не мог осознать чего–то, но той ночью… Той ночью я понял всё.

– А смешно вышло, правда?

Мы степенно вышагивали по мосту взад–вперед. Я радовался. Правда. Я был безумно рад – впервые за многие годы. Как и она.

– Мне кажется, ты получился немного странный, – протянула она.

Я рассеянно кивнул.

– Я не более странный, чем ты. С тобой ведь тоже такое было, верно?.. Впрочем, забудь. Извини, если напомнил.

Она с усмешкой посмотрела на меня.

– Ты странный. Но это совсем не странно.

Я молча улыбнулся ей.

Она пряталась от меня, не желая раскрывать свою истинную сущность. Даже перед собой.

Я изучал хитросплетения теней на ее лице. Солнце скрылось. Я открыл газету и демонстративно приступил к чтению.

«Со мной творится нечто ужасное. Какое–то время назад я, против собственной воли, познакомился с одним местным чудаком. С этим пассажиром я впервые столкнулся, прогуливаясь по бульвару. Он окликнул меня, вроде «мой дорогой друг», и попросил мелочи на проезд. Я довольно резко ответил ему, что никакой я не «друг дорогой», и денег, естественно, не дал. С тех пор я пересекался с ним раз или два, и его собственный мир представляется мне все более и более загадочным. Этот «друг», по ходу дела, живет в некой закрученной бредовой системе, и Мэрия Города в ней – корень зла; я тогда – враг, агент, тварь из Мэрии. Он псих и, возможно, псих опасный (параноики на свободе – жуткое дело). Общаться с ним старался как можно реже, всегда держась настороже: пусть только рыпнется – получит в висок стулом. Или бутылкой по затылку. Но он и не думал рыпаться – вел себя мило. Любопытно и странно. Есть в нем какая–то веселость, будто мы были когда–то знакомы и он шутил именно с тем, кого тогда знал».

– Что читаешь? – спросила она.

Я быстро свернул газету.

– Ничего особенного. Подумалось, вдруг смогу найти что–то интересное. Сама знаешь, какая чушь в мире творится.

Девушка кивнула. Подошла поближе ко мне.

Наклонилась к моему уху. И прошептала:

– Сегодня все закончится. Ты представить себе не можешь, как долго мы этого ждали… Мы все – те, кто умер и те, кто все еще жив.

Я медленно поднял на нее взгляд.

– Не хмурься, – улыбнулась она, – ты будешь последней жертвой, и после тебя никаких жертв не будет.

Смял газету. Бросил ее под ноги. Ветер газету подхватил, закружил и унес. Пара строчек – пыль в глаза. Ветер гремел – он так смеялся; смеялся, ибо знал, что газеты… Газеты все врут.

Со стороны площади послышались первые выстрелы. Хтоника испуганно сжалась – грех не воспользоваться, и я позволил себе рыпнуться, зная, что будет дальше. Импульс. Ощущение, словно разряд электричества вихрем пронесся по моему телу, выжигая последние крошки воли, и вот мои руки, которыми я так хотел задушить Хтонику, мягко её обнимают, оберегая от звуков выстрелов и запаха начавшейся войны.

Я мог бы быть любым из виденных мной лиц; любым лицом из тех, о которых когда–либо думал. Сам факт существования меня таким, какой я есть, не говорит практически ни о чем. Я не был собой в том смысле, в котором себя обычно понимают. Передо мной встали другие задачи, другие берега. Совершенно случайно.

Мое путешествие когда–то принесло плоды. Меня нашли они, Первый и Хтоника. Объяснили, что центр зла в этом городе – злополучный Мавзолей. Он и есть первородный грех, через него всем нам транслировались электронные импульсы – не те, которыми вела меня Хтоника, нет.

Импульсы Мавзолея стократно старше, страшнее и сильнее, через них не переступишь просто так, и так сковывал Мавзолей – чем?.. Обычаями, традициями, моралью, институтом семьи – как лезвием по венам, – невзначай пробегал гормонами и нейромедиаторами по нашим нейронам, нежно целовал в лоб, когда мы поступали правильно, и нещадно наказывал – когда оступались.

Лил дождь. Капли бессильно падали на меня, кожа жадно втягивала влагу. А кто–то высматривал меня с высокого Маяка, вот – увидел; вот набрал пароль ввода. Дал команду. Электронный импульс ударил в нужную область мозга. Разум пустился в пляс; я был именно что танцор тарантеллы.

В груди вновь забился Мавзолей, проникая вязкими щупальцами во все внутренние органы. Уже поражена нервная система. Изнутри выбит серийный код. Я разучился читать, я не в состоянии мыслить. В моей голове одно желание – убить. Убить ненасытный Мавзолей, и взорвать мерзкие биллборды, душащие Город; вырезать эту опухоль, пустить кровь.

Выпасть из окна – в мусорный бак. Проскрести в баке отверстие и дышать воздухом – живым осенним воздухом, легким, прохладным. Певучим. Выгрызать это отверстие изо дня в день, проделывая себе ход в новую прекрасную жизнь.

Понять, что ты выгрыз себе вход в новый мусорный бак. И, к тому же, в процессе, заработал отравление тяжелыми металлами. Аплодисменты. Занавес.

Я не попадусь на эту удочку снова. Краски сгущались, и в итоге проступил единственно возможный путь – вырвать сердце Города.

Я стал птицей. Бег, выстрелы, тротил – этот взрыв не более, чем череда химических реакций. Но суть не в химии, а в фоне – в том, что происходит после и что ты с этим делаешь.

Я с проржавевших петель вырвал с корнем дрожащее Сердце.

Грохот, треск, визг рвущейся ткани, сердце разрывается на тысячи лоскутов и покрывает все, что я вижу – дома, деревья, дороги. Все вокруг облекается в сердце, все вокруг облекается в Мавзолей. Критическая ошибка, он тянул за собой остальной мир, пронизывая, обрисовывая все в новых тонах, которые увидят только новые люди. Старые люди, вроде меня, должны навсегда покинуть этот мир.

Я выполнил свою единственную задачу, ради которой был рожден, затем умер и был рожден вновь своими новыми родителями. Теми, кто заставил меня вспорхнуть, потревожив пыльцу на лепестках Города…

Дождь не утихал. Но он уже не мог погасить пламя, пляшущее на моем теле.

– Что это было – Мавзолей?

Бесконечность молчит, улыбается.

– Римлянин?.. Ага, и он. Большой вопрос – кем он был, верно? И что важнее, умер ли он.

Молчит, улыбается. Плещется в крови, натекшей со стигмат.

Все что Вам нужно знать о Мавзолее – он был взорван. Римлянин вырвал Сердце мира, а затем, безумно скаля зубы, бросился в объятья склизких щупалец Мавзолея. Это было великое время, время перемен.

Бесконечность знала точно, кто заставил его пойти на это самоубийство. Но это уже неважно, ведь дело сделано. Все думали, он сошел с ума, а позже сами схватились за винтовки.

Знать бы мне, чего он хотел. И где он. И кем он стал. Умер?.. Смерть – его мечта, но сегодня и смерть, и мечта – пустые слова, обертки слов.

Я очень хочу его увидеть… – но очень надеюсь, этого никогда не произойдет. Иначе мы так и не поймем, в чем же был фокус…

Руки Первого беспрестанно кровоточат. Что значит для него Путь? Для Первого Путь – это жертва. Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, и Первый понимает это лучше остальных.

Люди в Городе жили неправильно и глупо. Они ничего не знали, и это их устраивало. Король убивал пустынников – они молчали. Администрация взрывала дома – они молчали. Но когда взорвался Мавзолей, они поняли, что молчание – не выход, никогда им не было и не будет.

А Первый, что ж, действительно был первым, кто почуял иной ветер. Еще при работе Римлянина на правительство он ходил по домам. «Наше Солнце умерло! Наступил закат!» Они его не слушали.

Так он бежал в леса. Тогда казалось, что это проще, и что это вовсе не трусость – лишь отступление, попытка выиграть время. Но после взрыва даже лес ожил, и Первый понял, что пора действовать.

Зачем он резал себе руки?.. Сложно сказать наверняка. Скорее всего, затем же, зачем в молитве люди танцуют или перебирают четки – чтобы отойти от мирского и соединиться со своим богом.

Странную жизнь вела Восторженность в эпоху Мавзолея, очень странную, – а впрочем, как и все. С другой стороны, ей не оставили даже голоса, а глаза выклевали вороны, что следили за каждым в Городе много лет; да вот далеко не за каждым они являлись. А за ней – да, и у Восторженности не стало глаз. Голоса ее лишили гораздо раньше.

Она строила флот для чиновников Мэрии, продолжая кривую их мысли внутри собственного бескрайнего воображения; и в порту вырос город, целый город кораблей – из числа самых причудливых. Она строила галеры о тысячи ножках, древние парусные линкоры, громоздкие современные авианосцы, а сама никогда не видела моря. И поделом! – казалось ей, ибо Мавзолей поработил ее полностью: он выжигал в голове команды, планы, сухие чертежи судов, в которые она старалась привносить что–то свое и, в конечном счёте, что–то живое. Да: Восторженность была художницей – всегда.

И хотя суть происходящего от нее ускользала и она не была свидетелем подрыва Мавзолея, однажды и ей почудилось, что поменялся запах ветра и какой у воды стал новый вкус. Ярче! Ярче!

«Агрессия Римлянина против Города и Мэрии»: Восторженность никогда не читала газет (врут даже слепым), но слышала, о чем шептались люди… Мавзолей пал. Всё изменилось.

Мавзолей пал! Изменилось!..

Восторженность обнажается, Восторженность летит над дымящимися руинами зданий и смеётся, смеётся, смеётся… – лишь в своем бескрайнем воображении. Но она обязательно полетит. К Римлянину, изменившему всё.


Римлянин ушел. И спрашивают часто о том, что изменилось. Легко сказать: «всё» (какое пустое слово!), но «всё» – это ничего. Глотки, забитые стразами до отказа: люди не выблевывали их, а ударом по столу требовали еще и еще; им говорили: «Вы – это всё» и кормили. За словом «всё» – пустота. Так было до Римлянина.

Страх смерти был взорван с Мавзолеем. Теперь само это слово не отдает в голову тревожным гулом. Тогда меня до дрожи в коленях пугало происходящее. Едва ли хоть кто-то еще понимал, что происходит.

Вскоре мы выйдем к Маяку. Мы близко, уже очень близко. Надеюсь, что мы поймем, что в нем скрыто, в чем его важность.

С незапамятных времен вокруг него кружили вороны, чьим единственным предназначением была слежка за всеми нами. По–моему, вполне уместно изображать кавычки, говоря о Маяке: о «Маяке». Конечно же! Это система контроля. Система, управляющая вороньем; вороньем, что помогало управлять – нами, высматривая, выклевывая.

Мы захватим его и несомненно найдем много еще чего интересного внутри. Мы закрепим успех революции. Что, если Мавзолей был не последним препятствием? Кто же хранит всё в одном кармане? Мэрия ставит нам очередную подножку, вот только мы нанесем удар первыми.

Глаз у меня нет, но я больше всех радуюсь утреннему солнцу. Мне нравится море – я его никогда не видела. Легкий ветер играет с моими волосами, и я падаю в пустоту.

В пространстве не ориентируюсь. Вообще. Говорят, слепых обучают куче трюков – читать руками, ходить по определенным камням, слушать… Кто–то из слепых на многое способен, но не я; я – дефектная; и ладно, это меня не волнует. Всю жизнь я строила корабли – больше ничего не умею, а теперь ничего и не требуется. Обо мне никто и никогда не заботился. Может, поили, кормили, одевали – и всегда всё пересаливали; даже новая одежда и та – холщовая, грубая, пропитанная морем. Ни вкуса еды, ни прикосновения солоноватой воды – я не чувствовала уже давно.

Люди ходят туда–сюда по пляжу. Забираются на скалу. Спускаются, совещаются. Разные люди. Не всегда понимаю, о чем они говорят, но очень часто упоминается маяк.

А может, нет никаких людей и я схожу с ума от голода.

Морская вода очень сильно жжет. Интересно, я понравлюсь ему? Надеюсь, он хотя бы выслушает меня, прежде чем брезгливо отвернуться.

Никто не верит, что он жив, но я в этом уверена. Он приходил ко мне во сне, очень много раз. Ему было больно, но он выжил. Мне тоже больно. Очень, очень больно, но я должна выжить. Другого выхода для меня нет.


Маяк дышит. Ближе. Ноги неверно несут все ближе к Маяку. Кавычки были неуместны. Это Маяк, и он жив черными бабочками. Их жизнь, их жизнедеятельность. Они гнездились в досках Маяка, как невидимые пометки философа между строк его главной книги. Только их и стоит читать. Черные бабочки, черный гул мертвых партизан позади.

Клуб

Подняться наверх